Беседа с чиновником (Дорошевич)

Материал из Викитеки — свободной библиотеки
Беседа с чиновником
автор Влас Михайлович Дорошевич
Источник: Дорошевич В. М. Собрание сочинений. Том II. Безвременье. — М.: Товарищество И. Д. Сытина, 1905. — С. 114.

— И вы решитесь напечатать беседу со мной?

— Почему же? Разве вы думаете, что в цензурном отношении…

— О, нет, нет! Чем чаще вы, гг. журналисты, будете излагать в своих статьях мысли чиновников, тем желательнее. Но публика? Что скажет публика? «Беседа с чиновником»! Вы можете беседовать с каторжниками, с убийцами, с грабителями, — ничего! Но журналист, беседующий с чиновником! Публика от него отворачивается: «ну-у»!

— Вы преувеличиваете!

— Не будем играть в дурачки. Вы нас ненавидите, — вы, вы, вся Россия! — вы нас презираете, как ненавидят, быть может, только китайцы маньчжуров, — как ненавидит огромный народ кучку победителей, взявших власть. Из самого нашего имени вы сделали ругательство. Когда вы хотите обругать какого-нибудь деятеля, — вы говорите: «это чиновник», когда хотите обругать отношение к делу, вы называете его «чиновничьим», когда хотите обругать порядки, царящие в каком-нибудь деле, — говорите: «канцелярщина». В России, кстати сказать, есть прехамское обыкновение, — это, вероятно, ещё остатки глубоко въевшегося рабства, наследие крепостного права, — все ругательства, это — названия честных профессий. Мы ругаемся именами честных, трудящихся людей. «Извозчик», «кухарка», «горничная», «прачка», «мужик». И как похвала, название тунеядца, который ничего не делает: «Это, знаете, барин!» Я думаю, что было бы гораздо обиднее ругать, например, прачек «примадоннами», чем примадонн «прачками». Но это так, между прочим. Изо всех ругательств самые обидные и оскорбительные, это — «чиновник» и «канцелярия». Так вы нас ненавидите. И как далеко идёт ваша ненависть! Предстоит юбилей Петербурга. Чиновничьего города, потому что юбилей Петербурга, это — юбилей двухсотлетнего владычества чиновников над Россией. Только с Петербургом родился чиновник.

— Ну, чиновники были и в допетровской Руси.

— Конечно. И даже преусердные. Образцовые. Например, Малюта Скуратов. Нет более оболганного человека! Он был жесток? Никогда. Время было жестоко. Он был только усерден. Он стоял во главе тогдашнего правосудия и с усердием наблюдал за исполнением законов. Он загонял гвозди под ногти, вырезывал ремни из спины, — да, но на точном основании существовавших тогда законов. Он никогда не задумывался над вопросами человечности, — это потому, что он был всегда «усердным исполнителем» и больше ничего. В его сердце никогда не просыпалось состраданье, — никогда он не поддавался слабости, которая отвлекла бы его от усердного исполнения обязанностей. И за это он пользовался уважением. Считался примерным, и его непрестанно поощряли. Люди, искавшие «случая», — например, Борис Годунов, — искали чести с ним породниться. Это был усердный служака, очень ценимый при жизни, только что не преданный анафеме после смерти положительно по недоразумению. «Он таскал в застенок всякого, кто попадался». Но так он понимал обязанность: он должен был обвинять и пытать. Конечно, не было бы таких ужасов и таких приговоров, если бы тогда существовала защита. Но защиты не было, было одно обвинение — и он высоко держал знамя обвинения, очень усердно относясь к своим обязанностям. Оболганная личность! Впрочем, оставим в стороне бедняжку Малюту Скуратова! Реабилитация его памяти отвлекает нас от нашей главной темы. Конечно, вы правы: чиновники были и в московской Руси, и даже, как мы видим, очень усердные чиновники. Но всё же это было не то. Они были ближе к народу, они были ему свои: носили те же бороды, охабни, высокие шапки. Бритьё бород выделило чиновников в особую касту. В то время, как Русь стояла за древнюю бороду, — эти господа обрились и тем показали, что они готовы жертвовать какими угодно симпатиями на пользу карьеры. Вот момент отделения чиновничества от остальной Руси. Чиновник ушёл за леса, за болота, сел там и оттуда начал править. 200 лет длится это, и вот значение юбилея Петербурга. Придёт этот юбилей, отнесутся ли с похвалой, с заслуженным восторгом к этому городу-чуду? Ведь это мы создали всё, — если «не Невы державное теченье», то «береговой её гранит». Мы создали этот город, могущий идти в сравнение с европейскими. Единственный город, в котором всё-таки можно жить в России. Город, интересующийся не только кулебяками и рыночными ценами. Город, интересующийся наукой, искусством, литературой. Город, где вы можете говорить о науке, литературе, искусстве в уверенности, что вас выслушают с интересом. Город, который стягивает к себе всё, что есть умного, развитого, талантливого, передового в стране. И мы создали это в 200 лет. Нашу гордость, нашу славу — Петербург. И вы думаете, его юбилей будут приветствовать с радостным горячим чувством? Нет. Будут говорить только об его туманах, о болотах, отдалённости его от России, о том, что это была ошибка, каприз Петра. Будут говорить только о недостатках нашего города, а не об его достоинствах, подчёркивать только одни недостатки. Почему? Потому, что этот город чиновничий. Вот как глубока у вас господа, ненависть к нам. Вы даже ненавидите наше жилище! Вот что видим мы от вас.

— И вы?

— Сдачу дают такой же монетой, какой платят. С франков франками, с марок — марками, с гульденов — гульденами. У нас есть несколько способов относиться к вам. Мы разделяемся на три категории.

— Первая?

— У англичан, живущих в колониях, есть отличное выражение. Если вы спросите его: «Как поживаете?» — он улыбнётся и ответит вам: «I exist and don't live». — «Я существую, а не живу». Этим определяется отношение к колонии. Первая наша категория состоит из лиц, относящихся к России именно таким образом. Здесь они существуют, — а жизнь… Жизнь — там далеко! Проезжая тусклой, серой, сумрачной невской «перспективой», эти люди видят перед собой весёлую, залитую солнцем, красавицу «Avenue des Champs Elysées[1]». И катаясь по нашим кислым островам, вздыхают о Булонском лесе. Эти люди могли бы сказать словами фонвизинского бригадирского сына: «Хотя тело моё родилось в России, но сердце моё принадлежит короне французской!» Короне европейской! Они существуют в России, но душа живёт, витает, мучится, томится по Европе. Там всё им мило, близко и хорошо. Всё радует их, начиная со щёток, которыми по утрам моют улицы, и кончая кельнерами, которые, подавая кружку пива, не забывают прибавить: «Bitte sehr»[2]. Всё им приятно там: и то, что прислугу надо просить, а не кричать на неё, и то, что извозчик сидит на козлах и читает газету. Кругом всё дышит тем же человеческим достоинством, которым полна и его душа, — и в этой родственной атмосфере он чувствует себя легко, свободно, хорошо. Он просыпается утром в европейски-обставленной комнате «пансиона», ему служит по-европейски европейская прислуга, он читает европейские газеты. Настоящие газеты, в которых пишут про то, что самое главное и самое важное, тогда как у нас самое главное и самое важное то, о чём молчат. Словом, он «живёт, как следует», «только и живёт, что за границей». В остальное время он вспоминает о ней, как вспоминают о любимой женщине, ежечасно и ежеминутно. Посмотрите обстановку, — все комнаты этого влюблённого наполнены сувенирами о возлюбленной. На столах книжки с видами заграничных курортов, иллюстрированные каталоги художественных выставок, безделушки которые продаются на память по заграничным уголкам. Даже иллюстрированные «проспекты» железных дорог бережно хранятся в ящиках письменного стола, и, случайно находя такой проспект среди деловых бумаг, самый «чёрствый чинуша» улыбается милой и радостной улыбкой и с любовью смотрит на него. Словно бантик в «парте» у влюблённого гимназиста. Тряпочка? Для вас это тряпочка, а для него поэма, голубая и радостная, как небо. Такие люди не интересуются даже русскими радостями жизни: ни русским искусством ни русской литературой, — их интересует только иностранная литература, иностранное искусство; оно ближе, роднее, понятнее их сердцу. И если б не было в Петербурге французского театра, они обходились бы целую зиму даже без театра. Они экономят на всём здесь, чтоб иметь возможность пожить там. Они бывают даже забавны, мило забавны. Сходясь между собой, они говорят только о загранице. Сидя в Петербурге, вздыхают о каком-нибудь захолустном немецком городишке. Доходят до ребячества, хвастаются друг перед другом всякою дрянью: «За это я заплатил полторы марки. А у нас?» И в этом «а у нас» слышен тяжкий вздох: «И здесь мы должны просуществовать девять месяцев, чтоб иметь возможность прожить три!» Существование здесь — один сплошной вздох о том, что было там, и этот вздох облегчается только надеждой снова быть «там». Что делать! Неизбежное зло! Приходится «существовать» здесь, чтоб иметь возможность «пожить там». Они смотрят на Россию, как на дойную корову. На свою службу — как на довольно грязное занятие. Что делать! Надо выдоить корову, чтоб на свободе и в удовольствие выпить стакан молока по ту сторону границы. Но, конечно, это удел немногих избранных. Так презирать Россию могут только те из нас, у кого есть длинные отпуски и, главное, средства для отпусков. Эта первая категория немногочисленна, хоть очень сильна.

— Вторая категория?

— «Жеманфишисты» во всём, что касается службы, т. е. России.

— «Жеманфишисты»?

— От выражения: «je m’en fiche[3]». В роде нашего «наплевать». Я бы назвал их «наплевистами», но это грубо звучит. Уверяю вас, что из всевозможных «истов» — «наплевисты» самая многочисленная партия в России. Наши чиновничьи «жеманфишисты», это — люди, ушедшие в интересы семьи. «Сын ходит в гимназию, дочь должна иметь гувернантку-англичанку, жене нужна шляпка.» Всё остальное — наплевать! Служба — средства на гимназию, гувернантку, шляпку. Из неё выходит гимназия, гувернантка, шляпка, а что, кроме этого, выходит из службы, им решительно «плевать». От 11 до 4-х — и кончено. Как каторжный урок. Сбыть, и с рук долой! И из головы вон. Человек весь в своей семье, её интересах, её заботах. Остального мира не существует. Это люди, глубоко равнодушные к «так называемой России». Вторая категория самая многочисленная.

— Третья?

— Скажите, что должен делать человек, если ни отпуски ни оклад не дают ему возможности создать себе «настоящего отечества» из Европы? Что должен делать такой человек, если, вместе с тем, его сердце и его ум так широки, что их не может целиком заполнить семья с её нуждами, печалями и заботами? Если в сердце и в уме остаётся свободное место и от Манечкиных пелёночек, и от Ванечкиных панталончиков, и от Кокиных продранных чулочков? Чем заполнить это пустое место? Мы, третья категория мы заполняем его ненавистью к этой вашей России. Мы не можем её презирать — отпуски коротки и оклады малы. Мы не можем быть к ней равнодушными, — сердце велико, ум широк. Мы не можем любить тех, кто из самого имени нашего сделал ругательство. Мы её ненавидим. Как ненавидит кучка победителей большой побеждённый народ. Она раздражает нас, эта ваша неуклюжая, непослушная страна. Она никак не может влезть в те рамки, которые мы для неё строим. Втиснешь, совсем кажется, — глядь, сбоку что-нибудь безобразное вылезло. Взыщешь недоимки, — голодовка. Ослабишь подпруги по случаю голодовки, — недоимки выросли. Словно какую-то вещь запихиваешь в маленький чемодан, а она не влезает. В конце концов, вы начинаете ненавидеть эту вещь. Это естественно. Мы ненавидим вас, потому что от вас мы слышим только жалобы, да причитанья, да охи, — и в каждом «охе» осуждение нам. Мы ненавидим всё в вас. Вашу печать, потому что это выражение вашего мнения, а ваше мнение выражается только в охах, вздохах и плачах! Уж что кажется невиннее российского городского самоуправления? Собираются люди, да и то не каждую неделю, и разговаривают о том, какую им мостовую сделать. Казалось бы, ничего, можно! Пусть делают такую мостовую, какая. им нравится. Нам же легче, меньше о них заботиться. Но нет! Мы ненавидим и это куцее самоуправление, как бы куце оно не было. Это всё-таки же стремление справиться самим, без нас, стремление нас хоть в чём-нибудь да упразднить. Мы ненавидим ваши земства, ваш суд, суд присяжных, суд, как вы называете, вашей общественной совести. Послушайте, да вы это должны знать лучше, чем кто бы то ни был, вы, журналист. Разве когда-нибудь могло «достаться» или досталось, когда кто-нибудь из ваших коллег смешивал с грязью идею городского или земского самоуправления, называл суд присяжных «площадным судом», «Шемякиным», «судом Линча», «судом судей с улицы», рекомендовал «заколотить этим присяжным в глотку грязную пробку».

— Вы, всё-таки, преувеличиваете! Есть ведь и чиновники, сами участвующие в печати, — значит симпатизируют! Есть и чиновники, отстаивающие суд присяжных.

— Симпатия к прессе! «И лучшая из змей есть всё-таки змея», — вот какая у нас есть поговорка относительно печати. Мы ненавидим её, потому что она голос вашего ненавистного для нас мнения. И совершенно естественно, что мы хотим взять её в свои руки. Вот почему, — кроме, конечно, гонорарных соображений, — мы пишем в газетах, «инспирируем» журналистов, интервьюируемся с ними!

— Ну, хорошо! А что вы скажете о чиновниках, защищающих суд присяжных?

— А почему бы его не защищать? Из всех проявлений вашей «самостоятельности» это самое невинное В случае, если вы не так подумали, как нам хочется, мы всегда можем «аннулировать» приговор. Предложить: передумайте иначе! Разве суд присяжных, который мы теперь отстаиваем, — тот суд присяжных, который выносит решительные, окончательные приговоры общественной совести, — приговоры, перед которыми дозволительно только склоняться. Ведь вы знаете, — его приговоры теперь не решительны, не окончательны. То, что отстаиваем мы, — дело, лишённое души.

— Знаете, что? Вы мне позвольте сказать откровенно… Вы бы того… не с журналистом поговорили, а с доктором… Уж очень вы мрачно смотрите… Это у вас с желудком что-нибудь…

— Вот, вот, вот! Вы не можете даже представить себе, чтоб у чиновника могли быть мысли, плоды долговременных размышлений. — «России надо дать то и то, поощрить это и это!» говорит чиновник, и вы сейчас думаете: «Должно быть, ты у Кюба хорошо пообедал, и притом, наверное, не на свой счёт». Чиновник кричит: «Упразднить! Сокрушить!» — и у вас одна мысль: «Эк тебя с Доминиковского-то бифштекса как подводит!» Разве у нас, по вашему мнению, могут быть мысли, чувства, сердце, ум, — в нас либо бифштекс на маргарине, либо фаршированная трюфелями пулярка говорит!

— Вы так раздражены сегодня, что я даже не возобновляю вопроса, с которым обратился к вам вначале: скажите, теперь, когда вы после отдыха съезжаетесь и начинаете свой канцелярский год, чего нам ждать от вас?

— Послушайте, после всего, что я вам сказал, вам нужен ещё ответ?

— Благодарю вас, не трудитесь.

Примечания[править]

  1. фр.
  2. нем. Bitte sehr — пожалуйста.
  3. фр.