Германия. Зимняя сказка (Гейне/Вейнберг)

Материал из Викитеки — свободной библиотеки
Перейти к: навигация, поиск

Германия (Зимняя сказка)
автор Генрих Гейне (1797—1856), пер. П. И. Вейнберг (1831—1908)
Язык оригинала: немецкий. Название в оригинале: Deutschland. Ein Wintermährchen. — Из сборника «Новые стихотворения». Источник: school-collection.edu.ru со ссылкой на книгу: Гейне Г. Стихотворения. — М., Л.: Academia, 1931. — С. 480—543


IIIIIIIVVVIVIIVIIIIXXXIXIIXIIIXIVXVXVIXVIIXVIIIXIXXXXXIXXIIXXIIIXXIVXXVXXVIXXVII


Германия


Зимняя сказка


Глава I

То было печальной ноябрьской порой;
Мрачнее день становился,
Рвал ветер поблёкшие листья с ветвей,
И я в дорогу пустился.

И чуть до границы доехал, в груди —
Почувствовал — застучало
Сильней, и кажется даже, в глазах
Мокренько будто бы стало.

И чуть я услышал немецкий язык,
В душе у меня ощутилось
Вдруг странное что-то: казалось, кровь
Из сердца нежно сочилась.

Малютка-артистка запела; она
И очень чувствительно пела,
И очень фальшиво, но тронуть меня
Игрой глубоко сумела.

Мне пела она про любовь, про её
Мученья, жертвы, свиданья —
Там, в выси небесной, в иной стране,
Где все исчезнут страданья.

Мне пела она о юдоли земной,
О счастьи, столь скоротечном,
О мире загробном, где дух, просветлён,
В блаженстве плавает вечном.

Мне пела она отреченья песнь,
Небесную эйапопейю;
Ребёнка-народ, чтоб унять его плач,
Давно баюкают ею.

Я знаю мелодию, знаю и текст,
И авторов знаю прекрасно;
Тайком они попивали вино,
Пить воду советуя гласно.

Нет, новую песнь, друзья, пропою
Для вас я — лучшего склада:
Устроить небесное царство здесь,
Уж здесь, на земле, нам надо.

Уж здесь, на земле, будем счастливы мы:
Про голод ни слуху, ни духу,
Того, что добыто прилежной рукой,
Не жрать ленивому брюху.

Достаточно хлеба растёт внизу,
Всем хватит милостью бога;
И миртов, и роз, красот и утех,
И сладких горошинок много.

Да, сладкий горошек, чуть лопнут стручки,
Для всякого здесь найдется;
А горнее царство пускай воробьям
И ангелам достается.

А вырастут крылья по смерти у нас, —
К вам, в горние ваши селенья,
Взлетим и вместе покушаем там
Блаженных тортов, варенья.

Да, новую песнь — прекраснее той!
С ней флейтам и скрипкам едва ли
Сравниться! Долой miserere! Звонить
По мертвым мы перестали.

Помолвлена дева Европа; ее
Ждет с богом свободы венчанье;
В объятья пали друг другу они,
Блаженствуют в первом лобзаньи.

И если венчались они без попа,
Отнюдь не ослаблен этим
Их брачный союз. Много лет жениху,
Невесте, будущим детям!

Да, новая, лучшая песня моя —
В честь брака их песнопенье!
В душе моей яркие звезды встают —
Небесное откровенье.

Восторгом диким пылают они,
Текут огневыми ручьями.
Я чую чудную силу в себе,
Я вырвал бы дубы с корнями.

Чуть стал я на землю родную, во мне
Волшебные соки струятся;
До матери вновь прикоснулся гигант,
И вновь в нем силы родятся.

Глава II

Меж тем как малютка про счастье в раю
Пускала под музыку трели,
Досмотрщики прусские мой чемодан
Внимательно осмотрели.

Всё перенюхали, рылись до дна
В рубашках и панталонах,
Искали кружев, вещей золотых,
А также книг запрещённых.

Глупцы! Чего в чемодане искать!
Ведь там ничего не найдётся.
Моя контрабанда в моей голове
Повсюду со мной везётся.

В ней тонкие кружева есть, до них
И брюссельским очень далёко:
Лишь стоит вынуть мне их, — и вас
Уколют они жестоко.

Я в ней драгоценные камни ношу,
Брильянты для дней грядущих,
Сокровища храма иных богов,
В великом Неведомом сущих.

И смею уверить, немало в ней
Есть также и книг схоронённых;
Моя голова — это птичье гнездо
Щебечущих книг запрещённых.

Поверьте, и в книжных шкапах сатаны
Зловреднее не бывает;
Гораздо опасней они и тех,
Что фон-Фаллерслебен слагает.

Стоявший рядом со мной пассажир
Заметил, что передо мною
Таможенный прусский союз, страну
Сковавший цепью одною.

«Таможенный прусский союз, — он сказал, —
Народности положит
Основу; раздробленым силам он
В едино слиться поможет.

Единство внешнее он принесёт,
Что мы зовём матерьяльным;
Цензура ж духовным единством снабдит —
И, значит, вполне идеальным.

Единство внутри принесёт она,
И в мыслях и в чувствах: нужно,
Чтоб родина наша единой была,
Единой внутри и наружно».

Глава III

В соборе ахенском погребен
Карл Magnus; пусть не смешает
Иной его с Карлом Майером — тем,
Что в Швабии проживает.

Я вовсе не склонен в соборе, в гробу
Лежать, как мертвец-император;
Согласен я лучше в Штуккерте жить,
Как самый плохой литератор.

На ахенских улицах скучно псам,
И молят они со смиреньем:
«Прохожий, дай нам пинка! Для нас
Послужит он развлеченьем».

Прошлялся я в этом скучном гнезде
Часок; на улице встретил
Военных прусских, и в них перемен
Особенных не заметил.

Всё серые те же плащи; воротник
Высокий и красный остался
(Сей цвет знаменует французскую кровь.
Как Кернер встарь выражался);

Всё тот же педантский, дубовый народ;
По-прежнему в каждом движеньи
Прямые углы; на каждом лице —
Застывшее самомненье.

Всё так же навытяжку ходят они
Шагами ходульно-прямыми,
Как будто тот фухтель, которым их встарь
Лупили, проглочен ими.

Да, фухтель ещё не исчез вполне,
В душе он у них пребывает,
И в дружеском «ты» старинное «он»
Сквозить ещё продолжает.

Усы — это новый лишь фазис косы
Старинного времени; косам,
Висевшим тогда на затылке, теперь
Висеть велели под носом.

Нашёл я довольно красивым костюм
Теперешний армии конной;
Шишак мне особо по вкусу — шлем
С верхушкой стальной, заострённой.

Тут рыцарством веет, и вспомнишь тут
Романтики милую пору;
Тик, Уланд, Фуке и мадам Монфокон
Являются нашему взору.

Тут вспомнишь прелести средних веков —
С ландскнехтами и пажами,
Что верность носили в своих сердцах,
А зад расшивали гербами.

Тут вспомнишь турниры, крестовый поход,
Культ женщин, богу обеты,
И веры век беспечатный, когда
Не издавались газеты.

Да, очень мне нравится этот шлем,
Он — знак остроумья на троне.
Его король изобрел. Остроты
Довольно в этом фасоне.

Я только боюсь, коль случится гроза,
В ваш мир романтики старой,
Пожалуй, притянутся тем острием
Новейших молний удары.

А вспыхнет война, — и убор головной
Полегче купить принудит:
Вам средневековый тяжёлый шлем
Помехою в бегстве будет.

На вывеске ахенской почты опять
Явилась мне птица, глубоко
Противная мне; вперила в меня
Свое ядовитое око.

Поганая птица! Ну, попадись
Мне в руки только, поверь, я
И когти хищные отрублю,
И выщиплю твои перья.

Потом у меня на высоком шесте
Ты в воздухе будешь качаться;
Я рейнских стрелков туда приглашу
В весёлой стрельбе упражняться.

Кто птицу сшибёт, тому молодцу
Корону и скиптр поднесу я;
Мы туш протрубим и «Ура, король!
Да здравствует!» — крикнем, ликуя.

Глава IV

Я к вечеру в Кёльн приехал, и тут
Услышал Рейна журчанье;
Немецкий воздух обвеял меня,
Тотчас оказав влиянье

На мой аппетит. Яичницы я
Поел с ветчиной; но соли
В ней было так много, что всё запить
Рейнвейном пришлось поневоле.

Как золото, в рюмках зелёных рейнвейн
Всё так же точно блистает;
Но если его ты не в меру хватил,
Он в нос тебе ударяет.

Щекочет сладко в носу у тебя,
С блаженством расстаться нет мочи.
И вот меня потянуло пройтись
По улицам, в сумрак ночи.

Ряд каменных зданий смотрел на меня.
Как будто хотел сказанья
Минувших веков поведать, открыть
Священного Кёльна преданья.

Здесь мир поповский в былые года
Своё благочестье правил;
Здесь было господство тех «тёмных людей»,
Которых Гуттен ославил.

Здесь в средневековом канкане монах
С монахиней изощрялись;
И Менделем кёльнским, Гохстратеном, здесь
Доносцы с ядом писались.

Здесь многое множество книг и людей
Пожары костров уносили,
Причем раздавался с церквей трезвон,
И «Кирье элейсон» гнусили.

Здесь глупость и злоба, сцепясь, как псы,
По улицам бегали блудно;
Их род, по слепой к иноверцам вражде,
Узнать доныне нетрудно.

Но что я вижу? Во мраке ночном
Встает, озарён луною,
Какой-то дьявольски чёрный колосс —
То кёльнский собор предо мною.

Бастилией духа он должен был стать
По мысли хитрого Рима:
«Зачахнет здесь немецкая мысль,
Тюрьмой гигантской теснима».

Но Лютер пришёл, и сказал своё
Великое «Стой!», — и скоро
Работу пришлось прекратить; с тех пор
Не стало больше собора.

Его незаконченность радует нас:
Нашли в ней себе оправданье
И памятник вечный — германская мощь,
И протестантства призванье.

О жалкий, глупый соборный совет!
Рукой бессильной вы мните
Достроить старую крепость, за труд
Неконченный взяться хотите!

Безумье! Пускай колокольчик в церквах
Звенит себе, сколько угодно,
Пусть вам подаянье дает еретик
И даже еврей — бесплодно!

Пусть в пользу собора великий Франц Лист
Играет, и пусть любезно
Король-декламатор читает стихи
Пред публикой, — бесполезно!

Не будет достроен кёльнский собор,
Хотя и доставлен глупцами
Из Швабии с этой целью большой
Корабль, гружёный камнями.

Не будет достроен, кричи не кричи
Вороны и филины — птица.
Которой любо, по старине,
В пыли церковной ютиться.

И даже такая придёт пора,
Что, вместо его окончанья,
В конюшню предпочтут обратить
Громаду этого зданья.

«Но если в конюшню его обратить,
То вот затрудненье какое:
Куда перенесть трёх царей, что там
В ковчеге лежат на покое?»

«Вот странный вопрос! В наше время нет
Нам нужды больше стесняться:
Не трудно трём восточным царям
В другую квартиру убраться.

Вы в Мюнстере можете их поместить —
Совет разумен, поверьте —
В трёх клетках железных, висящих там
На башне святого Ламберти.

Когда б оказалось, что нет одного
Из этого триумвирата, —
Ну, что ж! в замену восточному взять
На западе можно собрата».

Глава V

Я к рейнскому мосту, на самый вал
Пришёл, — и вот предо мною
Струит свои воды почтенный Рейн,
Светясь под мирной луною.

«Здорово, старый, почтенный Рейн!
Ну, как тебе поживалось?
Не раз я с тоской тебя вспоминал,
И сердце к тебе устремлялось!»

Сказал — и слышу в речной глубине
Сердитые, странные звуки,
Как будто бы кашель глухой старика,
Ворчанье и вздох докуки.

«Здорово, сынок! Приятно, что ты
Меня не забыл; примерно,
Тринадцать лет мы не виделись. Мне
Жилось это время прескверно.

Я в Бибрихе камни глотал, и они,
Признаться, невкусные были;
Но Никласа Беккера, друг, стихи
Желудок сильней отягчили.

Меня воспел он, как будто я
Ещё непорочная дева,
С которой никто не посмеет сорвать
Венка, страшась её гнева.

Когда мне эту глупую песнь
Услышать порой случится,
Готов я всю бороду вырвать свою,
В себе самом утопиться.

Что я не чистейшая дева — про то
Французы лучше узнали;
С моею водой они часто свои
Победные воды мешали.

Глупейшая песнь, глупейший поэт!
Меня он позорно ославил,
И политически тоже меня
В двусмысленном свете поставил:

Ведь если французы воротятся, мне
Придется краснеть от смущенья, —
Я часто у неба, в горячих слезах,
Просил об их возвращеньи.

Французов я очень любил всегда —
Такие, право, плутишки.
Что, всё ещё скачут они, поют?
Всё белые носят штанишки?

Весьма бы хотелось увидеть их,
Но только боюсь, пожалуй,
Насмешки пойдут из-за этих стихов
Проклятых, — и ради скандалу

Альфред де-Мюссе, эабияка-гамен,
Быть может, командуя ими,
Придёт барабанщиком и в меня
Ударит остротами злыми».

Так плакался бедный, почтенный Рейн,
Не мог остаться в покое.
Чтоб дух в нём поднять, в утешение я
Промолвил слово такое:

«Насмешки французов, мой славный Рейн,
Не бойся; французы былые
Исчезли, — не тот уж нынче народ;
Штаны у них тоже иные.

Штаны их не белы, а красны теперь,
Им пуговки новые дали;
Не скачут уж больше и не поют,
Задумчивы головы стали.

Они философствуют, темой бесед
Им служат Фихте и Гегель;
Охотно курят и пиво пьют,
И есть любители кегель.

Такие ж филистеры, как и мы,
Пожалуй, нас перегонят;
Меж них вольтерьянцев уж нет, они
Теперь к Генгстенбергу клонят.

Альфред де-Мюссе, это правда, гамен
По-прежнему, но напрасно
Не бойся: глумливый его язык
Сковать мы можем прекрасно.

Коль злой остротой его барабан
Ударит, мы свиснем другою,
Позлее — о том, что случалось с ним
У барынь красивых порою.

Итак, успокойся! И скверную песнь
Забудь до последнего слова.
Песнь лучшую скоро услышишь. Прощай.
С тобой увидимся снова!»

Глава VI

За Паганини повсюду ходил
Его spiritus familiaris
То в виде собаки, то в виде людском —
Поэта Георга Гаррис.

Пред важным событьем встречал Бонапарт
Фигуру красного цвета;
Свой демон был у Сократа; не бред
Людской фантазии это.

Я сам, за письменным сидя столом,
Ночною видел порою,—
Зловещий, замаскированный гость
Стоял у меня за спиною.

Он что-то скрывал под плащом, и когда
Случайно оно открывалось,
То странно блестело и топором,
Секирой смерти казалось.

Приземист и плотен он с виду был;
Глаза — как звёзды; в писаньи
Он не мешал мне и всегда
Держался на расстояньи.

Прошло много лет с той поры, как мне
Товарищ странный являлся, —
И вдруг в эту тихую лунную ночь
Он в Кёльне вновь повстречался.

Задумчиво шлялся по улицам я,
Вдруг вижу его за спиною;
Как тень — неотступен: иду — идёт;
Я стану, и он со мною.

Стоит и как будто чего-то ждёт;
Пойду умышленно скоро, —
Он тоже шаги ускоряет. И так
Пришли мы на площадь собора.

В досаде, к нему обратясь, я сказал;
«Тебя зову я к ответу:
С чего ты вздумал за мною ходить
В полночную пору эту?

Тебя я встречаю всегда в часы,
Когда мировые стремленья
Родятся в груди моей, а в мозгу
Проносятся озаренья.

В меня неподвижный и пристальный взгляд
Вперил ты. Что ты скрываешь
С таинственным блеском под плащом?
Кто ты, чего ты желаешь?»

Он сухо, почти флегматично мне
Ответил: «Брось заклинанья,
Прошу тебя очень; не к месту здесь
И громкие эти воззванья.

Отнюдь я не призрак и вовсе не встал,
Как пугало, из могилы;
Философ я слабый, и мне цветы
Риторики тоже не ми́лы.

Натурой я практик, спокоен всегда,
Молчание сохраняю;
Но знай, — что задумано в мыслях тобой,
Немедля я исполняю.

И если мне даже приходится ждать,
Ждать долго, — работе всецело
Я отдан, пока её не свершу.
Ты мыслишь, я делаю дело.

Ты — властный судья, я — немой палач;
Ты ставишь решенье, я же
Послушно исполнить спешу приговор,
Хотя б неправедный даже.

Пред консулом в Риме, бывало, несли
Секиру, порядка ради;
Ты ликтора тоже имеешь, но он
Тебя провожает сзади.

Да, знай, я — твой ликтор; везде за тобой
Хожу; в любое мгновенье
К услугам твоим мой блестящий топор;
Я — мысли твоей свершенье».

Глава VII

Пришёл я домой и уснул, точно был
Святым убаюкан духом.
В немецких постелях так сладко лежать, —
Они наполнены пухом.

Как часто в изгнаньи мечтал я с тоской
Про сладость родной перины,
Когда в бессонные ночи лежал
На жёстких матрацах чужбины.

Прекрасно спится и грезится нам
На нашей постели пуховой;
В минуты эти с немецкой души
Спадают земные оковы.

Она себя чует свободной и ввысь,
В небесные мчится селенья.
О, души немецкие! В грёзах ночных
Как горды ваши паренья!

Заслышав ваш полёт, в небесах
Дрожат бессмертные боги;
И крыльев размахом звезду за звездой
Сметаете вы с дороги.

Французам и русским подвластна земля,
Британцам море покорно,
Но в царстве воздушном мечтательных грёз
Немецкая мощь бесспорна.

Здесь в наших руках гегемония; здесь
Мы все нераздельно слились,
Не так, как другие народы, — они
На плоской земле развились.

Когда я заснул, мне привиделся сон:
По улицам древнего Кёльна,
Облитым ярким сияньем луны,
Я странствовал вновь бесцельно.

Мой чёрный таинственный спутник вновь
Со мной шёл рядом. Сгибались
Колени, отчаянно я устал,
Но мы вперёд подвигались,

Всё дальше. Сердце в груди моей
Разверстой раной зияло,
И, капля за каплею, алая кровь
Из раны этой бежала.

Порой я обмакивал пальцы в кровь
И — случаи были нередки —
На воротах домов по пути
Кровавые ставил метки.

И только что знак поставлю такой
На доме, звон погребальный
Раздастся издали, словно
Болезненный и печальный.

А в небе месяц тускнел, и тьма
Сгущалась; в дикой погоне
Зловещие тучи грядой неслись
За ним, как чёрные кони.

Мой тёмный товарищ с топором
По-прежнему шёл нераздельно
Со мной, и долго по улицам мы
Вдвоём бродили бесцельно.

Бродили, бродили — и вновь пришли
На площадь ту же; находим
В полночную пору собора дверь
Открытой настежь — и входим.

В громадном пространстве царили смерть
И ночь, и молчанье; горели
Местами лампады, как будто тьму
Чернее сделать хотели.

Я долго ходил вдоль высоких колонн,
И только шаги за спиною
Звенели: то спутник был; он и здесь
Шагал безмолвно за мною.

И вот мы в капелле восточных царей;
Свечами она пламенела
И массою драгоценных камней
И золотом ярко блестела.

Но чудо какое! Святые волхвы,
Что неподвижно лежали
Уж сколько веков, теперь на своих
Гробницах восседали.

Скелеты облёк фантастичный наряд;
Украшены гордо венцами
Их жёлтые черепы; держат скиптр
Они костяными руками.

И, как у кукол, их кости, давно
Иссохшие, шевелились,
И в воздухе запахи гнили, а с ней
И ладана проносились.

Один даже ртом шевельнул, и меня
Почтил своим объясненьем,
До крайности длинным, — за что я ему
Обязан высоким почтеньем:

Во-первых, за то, что он мёртв; во-вторых, —
Царём когда-то считался;
А в-третьих, — его признали святым…
Но я равнодушен остался.

И так, засмеявшись, ему сказал:
«Что проку в твоих разъясненьях?
Я вижу, что с прахом былых времен
Ты связан во всех отношеньях.

Ступайте отсюда! Вам место одно —
Во мраке сырой могилы;
Сокровища этой капеллы, возьмёт
Жизнь, полная власти, силы.

Грядущего конница — дайте срок —
В соборе, здесь поселится;
Не выйдете мирно, так палками вас
Заставлю в бегство пуститься».

Сказал и назад обернулся — и вдруг
Ужасное вижу сверканье
Ужасной секиры: мой спутник немой,
Поняв моё приказанье,

Приблизился с секирой своей
К былых суеверий скелетам
И начал несчастных рубить и рубить,
Рубить нещадно. Ответом

Ему отгрянуло эхо от стен,
От сводов! И вновь полился
Кровавый поток из груди моей,
И в ужасе я пробудился.

Глава VIII

До Гагена стоит из Кёльна проезд
Пять талеров прусских; достался
Билет мне в открытом возке: дилижанс
Уж занятым оказался.

Осенняя сырость; телега в грязи
Кряхтела. По скверной дороге
И скверной погоде, всему вопреки,
Я был в отрадной тревоге.

Ведь это воздух отчизны! Он жжёт
Своей живительной силой
Мне щёки, И эта дорожная грязь —
Ведь грязь моей родины милой!

Приветно кони махали хвостом,
Как будто я друг их старинный,
И мне Аталантовых яблок милей
Был круглый помёт лошадиный.

Вот Мюльгейм проехали. Город хорош,
Хорош и нрав у народа —
Прилежный, скромный. Я не был здесь
С весны тридцать первого года.

В ту пору на всём был цветочный наряд,
И птицы в ветвях щебетали,
И солнце смеялось, в игре лучей,
И люди, надеясь, мечтали —

Мечтали: «Ну, скоро уйдут теперь
И тощие рыцари наши;
Из длинных железных бутылок нальём
Питья им в прощальные чаши.

И с песнями, с пляской, с хоругвью своей
Трёхцветной свобода прибудет;
Пожалуй, что ею и Бонапарт
Из гроба к нам вызван будет!»

Ах, господи! Рыцари всё ещё здесь!
И сколько этих болванов,
Что, тощи как спички, явились к нам,
Теперь превратились в пузанов!

У бледных каналий, сиявших тогда
Надеждой, верой, любовью,
Теперь, в угощеньях нашим вином,
Носы как налиты кровью.

Свобода ногу свихнула себе,
Хромает, уж нет отваги;
На башнях парижских грустят, опустясь,
Её трёхцветные флаги.

Восстал меж тем император, но так
Задор его усмирили
Британские черви, что он допустил,
Чтоб вновь его схоронили.

Я сам погребение видел, когда
Златую везли колесницу;
На ней златые богини побед
Златую держали гробницу.

Медлительно вдоль Елисейских Полей,
Под аркою Триумфальной,
Сквозь снежные хлопья и сквозь туман
Тянулся хор погребальный.

В игре музыкантов был страшный разлад, —
От стужи они коченели;
Орлы со штандартов на меня
С печалью немой глядели.

Толпой привидений казался народ,
Ушедший в память былого;
Пред ним императорский сказочный сон
Был чарами вызван снова.

Я плакал в то утро печальное. Взор
Невольно слезой омрачился,
Когда предо мною забытый крик:
«Vive l'Empereur!» прокатился.

Глава IX

Из Кёльна в осьмого три четверти мы
Уехали; к трём уже были
На Гагенской станции; здесь в этот час
Обедом нас покормили.

Тут старогерманская кухня была
В её красе настоящей.
Привет мой кислой капусте! По мне
Твой запах всех прочих слаще.

Каштаны в зелёном салате! Ел
У матушки их я когда-то.
Привет и треске родимой! Умно
Ты плаваешь в масле!.. О, свято

Вовек остается для нежных сердец
Отечество!.. Да, признаться,
Люблю я и яйца и мелких сельдей,
Когда хорошо прокоптятся.

Как радостны в брызжущем жире своём
Сосиски! Смирно лежали,
Как ангелы, жареные дрозды
В компоте, и щебетали:

«Здорово, земляк! Давно тебя
Не видели мы! За границей
Ты проживал, и компанию там
Водил с нездешнею птицей».

Меж яств и гусыня была — существо
Чувствительной, кроткой породы.
Кто знает? Быть может, она меня
Любила в былые годы?

Смотрела она на меня тепло
И преданно, и уныло;
Душа в ней, наверно, нежна, мягка,
Но тело прежёстким было.

Свиную голову затем
Нам подали тоже на блюде;
Доселе рыла свиные у нас
Венчают лаврами люди.

Глава X

Сейчас же за Гагеном стало темно;
Я странный озноб всю дорогу
До Унны в кишках ощущал; лишь там,
В трактире, согрелся немного.

Здесь пуншу стакан получил я из рук
Приветливой юной красотки;
Как шёлк золотой — её кудри; глаза,
Как отблеск месяца, кротки.

Её шепелявый вестфальский акцент
С восторгом слушал опять я,
И память о прошлом в парах пуншевых
Воскресла: милые братья,

Я вспомнил вас, вестфальцы мои,
И Гёттинген, где напивались
Мы с вами и, нежно в объятьях сплетясь,
Под стол потом опускались.

Да, милых и добрых вестфальцев всегда
Любил я; такой это верный,
Надёжный и крёпкий народ, без следа
Бахвальства, лжи лицемерной.

Как славно, со львиной душой своей,
Стояли они на мензуре!
В их терцах и квартах блюлись
Согласно честной натуре.

Прекрасно фехтуют, прекрасно пьют;
Когда поцелуем их губы
Скрепляют дружбу, то плачут они —
Чувстительно-нежные дубы!

Пусть небо хранит тебя, славный народ,
И счастье тебе посылает,
От славы излишней, от войн тебя,
От всяких геройств спасает.

Сынам твоим пусть помогает оно
Сдавать успешно экзамен;
А дочек прилично и мило ведёт
К венцу желанному. — Amen!

Глава XI

Вот лес Тевтобургский; описан он
У Тацита; вот перед нами
Болото славное, то, где Вар
Завяз со своими полками.

Здесь Германа дланью он был сражён,
Херусского славного князя.
Победа немецкой народности здесь
Одержана, в этой гря́зи.

Когда бы с ордой белокурой своей
Не выиграл Герман сраженья,
Конец бы немецкой свободе, и нам
Под Римом быть, без сомненья.

Нам римские нравы и римский язык
Давно бы были привиты;
Весталки и в Мюнхене бы нашлись,
И швабы звались бы «квириты».

Гаруспексом Генгстенберг стал бы — в кишках
Бычачьих искать ответов;
Неандер бы авгуром стал — от птиц,
В полёте их, ждать советов.

Бирх-Пфейфер пила бы скипидар.
Подобно римлянкам знатным,
(У них, говорят, от того моча
Особо была ароматной).

И не был бы Paумep немецкая дрянь,
Он стал бы — римский Дрянаций,
Без рифм писал бы стихи Фрейлиграт,
Как некогда Флакк Гораций.

Грубьян-попрошайка, папаша Ян,
Звался б теперь Грубиянус;
Me Hercule! Масман беседы б вел
Латынью — Марк Туллий Масманус.

Поборники правды дрались бы лишь
С гиенами, тиграми, львами.
Сражаться бы им не пришлось теперь
В ничтожных журналах с псами;

На место трёх дюжин владык одного
Нерона имели б народы;
Себе мы бы резали жилы на зло
Презренным врагам свободы.

Haш Шеллинг, вторым Сенекою став,
Под этим пал бы конфликтом;
Корнелиус мог бы услышать от нас:
«Cacatum non est pictum».

Но Герман противника победил,
И изгнаны им иноземцы:
Вар пал со своими полками, и мы
По-прежнему, к счастью, немцы.

Мы — немцы, как прежде; опять говорим
Мы по-немецки; куда бы
Ни двинулись, Esel — названье осла,
Не asinus; швабы — швабы.

И Раумер, как прежде, немецкая дрянь,
Украшен орденским знаком;
Всё рифмами пишет стихи Фрейлиграт,
Не стал Горацием Флакком.

И Масман латынью речей не ведёт,
Бирх-Пфейфер творит лишь драмы,
Не пьёт скипидара дрянного она,
Как римские светские дамы.

О Герман, тебе мы обязаны всем!
Народ благодарным остался
И в Детмольде памятник ставим тебе, —
Я сам на днях подписался.

Глава XII

Ползёт наша бричка в лесной темноте.
Вдруг треск подо мной. Отлетело,
Сломавшись, у нас колесо. Стоим,
Совсем незабавное дело!

Слезает почтарь и в деревню спешит;
А я, одинокий, остался
Средь леса, в полночную пору. Вдруг
Отчаянный вой раздался.

То волки голодную глотку свою,
Сойдясь в кружок, разевают;
В ночной темноте огневые глаза,
Как свечи, горят и сверкают.

Наверно, узнав о приезде моём,
Почётный приём захотели
Устроить мне — осветили лес
И хором привет запели.

Да, ясно я вижу теперь: это мне
Устроили серенаду.
Я стал в позитуру и произнёс
С растроганным видом тираду:

«Товарищи волки! Я счастлив себя
Сегодня видеть в собраньи
Сердец благородных, от коих ко мне
С любовью летит завыванье.

Что в эту минуту чувствуя я,
Не выразить словом, конечно;
Прекраснейший этот час для меня
Останется памятным вечно.

Примите мою благодарность за то
Доверие, коим почтили
Меня и с которым вы мне не раз
Во дни невзгоды служили.

Товарищи волки! Из вас не один,
Во мне усомнясь, не попался
На удочку плутов, кричавших, что я
На сторону псов передался;

Что стал я отступником и вступлю
Гофратом в стадо овечье;
Считал унизительным я для себя
Оспаривать это злоречье.

Хоть шубой овечьей себя порой
В холодные дни я грею,
Но верьте, что счастье овец никогда
Мечтой не бывало моею.

Да, я не овца, не треска, не гофрат,
Не пёс, — мне волки лишь любы;
Я волком остался, как был, у меня
Всё волчье — сердце и зубы!

Я — волк и по-волчьи вою всегда;
Здесь каждый рассчитывать может
И впредь на меня; помогайте себе
Вы сами, — и бог вам поможет».

Такую-то речь я им произнёс,
Совсем не готовившись; эти
Слова, исказив их, Кольб поместил
Потом во «Всеобщей Газете».

Глава XIII

Вот Падерборн. Солнце сегодня взошло
С досадливым выраженьем,
Ведь занято скучной работой оно —
Дурацкой земли освещеньем.

Осветит одну половину её,
Полёт направит в другую,
А первая тою порою, глядь,
Во тьму погрузилась ночную.

Не может управиться с камнем Сизиф,
Данаевы дочери даром
Льют воду в бочку, и солнце вотще
Горит над земным нашим шаром!

Туман разошёлся, и алой зари
Лучи предо мной осветили
У края дорожного образ того,
Кого ко кресту пригвоздили.

Твой образ всегда мне внушает страх,
Несчастный мой прародитель,
Глупец, желавший мир искупить,
Человечества ты спаситель!

Плохую шутку люди с тобой,
Сыграли в своем коварстве!
Зачем без оглядки ты им говорил
О церкви, о государстве.

К несчастью, ещё не знаком был твой век
С печатным станком чудесным;
Наверное, книгу бы ты написал
По всем вопросам небесным.

Чтоб ею не был уколот никто,
В ней сделал бы цензор изъятья;
Любовно спасла бы цензура тебя
От крестного распятья.

Ах, если б нагорную проповедь ты,
Построил в словах пристойных!
С изрядным талантом твоим и умом
Ты мог бы щадить достойных.

Менял и даже банкиров бичом
Из храма ты гнал в ослепленьи —
Несчастный мечтатель! Теперь ты висишь,
Как предостереженье.

Глава XIV

По голой равнине при ветре сыром
В грязи плетёмся уныло.
Но в сердце моем звучит и поёт:
«Ты, солнце, каратель-светило!»

Так старая песня кончалась, — её
Мне нянька часто певала,
«Ты, солнце, каратель-светило!» — как зов
Лесного рожка звучало.

Та песня поёт об убийце; он жил
В довольстве, в весельи блестящем;
Но вот, наконец, был найден в лесу
На иве плакучей висящим.

И к дереву смертный его приговор
Гвоздём прибит был: свершило
Судилище фэмы свой мстительный суд —
Ты, солнце, каратель-светило!

Убийца был солнцем к суду привлечён,
Оно обвинить побудило;
Оттилия крикнула в смертный час:
«О солнце, каратель-светило!»

Чуть вспомню ту песню, — и няню свою
Старушку я вспоминаю:
Все складки, морщины на смуглом лице
Так живо себе представляю!

В деревне вестфальской родившись, она
Имела запас превосходный
Преданий, сказок, волшебных легенд
И песен в манере народной.

С каким я биением сердца внимал
Рассказу про королевну
Что, косы плетя золотые, в степи
Сидела одна ежедневно.

Гусей сторожила в степи она;
Когда ж вечерком загоняла
Их в город обратно, всегда у ворот
В глубокой скорби стояла.

Прибита была к ним коня голова, —
Она королевне знакома!
Ах, конь этот бедный её принес
В чужбину из отчего дома.

Вздыхает до слёз королевская дочь:
«О Фалада, ты повешен!»
И голова отвечает с ворот:
«Я за тебя безутешен!»

Вздыхает до слёз королевская дочь
«Когда бы мать это знала!»
И голова отвечает с ворот:
«Ей сердце б весть разорвала!»

Не смея дохнуть, я старухе внимал,
Когда, уж в тоне серьёзном,
О Ротбарте речь заводила она,
Об императоре грозном.

Она уверяла, что он не мёртв,
Как думает мир наш ученый:
Он жив и скрывается только в горе,
Дружиною окружённый.

Кифгейзер — гора та зовётся; внутри
Пещера; высоко аркады
Возносятся в залах, и там горят
Таинственным светом лампады.

И первая зала — конюшня; туда
Войди, — увидишь стоящих
У ясель тысячи тысяч коней
В серебряных сбруях блестящих.

Оседланы, взнузданы кони, но
Недвижны; не слышно ржанья
И стука копыт, точно здесь стоят
Чугунные изваянья.

А в зале второй на соломе лежат
Тысячами солдаты;
Воинственно грозны лица — народ
Здоровый и бородатый.

С оружьем, в броне с головы до ног
Вся армия; да, но тоже
Лежат храбрецы недвижно; сковал
Их сон непробудный на ложе.

Вдоль третьей залы громадный склад
Различных видов оружья —
Тут шлемы, секиры, брони, мечи
И старофранкские ружья.

Немного здесь собрано пушек, но их
Трофей построить достало,
И знамя воздвигнуто в высоте
Над ним, чёрно-золото-ало.

В четвёртой — сам император. Сидит
На каменном стуле, рукою
Могучей о каменный стол опершись,
С опущенной головою.

Сидит он много веков; борода,
Как пламя красна, достигает
Уже до земли; то глазом моргнет,
То брови мрачно сдвигает.

Он спит иль думает думу? Решить
Нельзя; но пусть лишь настанет
Желанный, давно ожидаемый час, —
И он могуче воспрянет.

Он схватит доброе знамя, и крик:
«Встать! на коня!» — пронесётся
По залам высоким: заслышав зов,
Вся конница вмиг проснется.

И вскочит, оружьем стуча, на коней,
Топочущих, ржущих ретиво;
Труба гремит, и в мир боевой
Помчались всадники живо.

Все выспались вдоволь, и бьются все
Отлично, ездят отлично;
Убийц покарать император решил
И судит их самолично;

Убийц, чьё коварство в былые дни
Германию осквернило —
Чистейшую деву в кудрях золотых…
О солнце, каратель-светило!

Пусть, в замках укрывшись, считают себя
В покое наглые трусы, —
От мстительной петли они не уйдут,
От гневной руки Барбаруссы!

Чудесные сказки старушки моей
Звучат так отрадно, мило!
И суеверное сердце поёт:
О солнце, каратель-светило!

Глава XV

Холодный, как лёд, как игла, колюч,
Льёт дождь; по грязной дороге
Лошадки, печально хвостом шевеля,
Усталые тянут ноги.

Почтарь на козлах трубит в свой рожок,
Я эту песенку знаю:
«Три всадника едут рядком из ворот!»
Я в смутные грёзы впадаю.

Клонила дремота меня, — я заснул,
И сон затем мне приснился,
Что я с императором Ротбартом вдруг
В его горе очутился.

На каменном стуле, на каменный стол
Склонившись, уж не сидел он,
И важного вида, в каком представлять
Привыкли его, не имел он.

По залам он спокойно гулял,
Болтал со мной откровенно,
И, как антикварий, показывал всё,
Что редкостно и что ценно.

В палате с оружьем он мне объяснил,
Как должен быть в дело пускаем
Бердыш; и ржавчину с древних мечей
Стирал своим горностаем.

Метёлкой из перьев павлиньих затем
От пыли чистил булаты,
Доспехи различного рода — щиты,
Забрала, шлемы и латы.

Смёл пыль со знамени он и сказал:
«Вот чем горжусь наиболе,
Что нет до сих пор червоточин в древке,
И шёлк не попорчен от моли».

Когда же в залу мы с ним перешли,
Где тысячи воинов, к бою
Готовых, лежали и спали, старик
Сказал, довольный собою:

«Здесь тише бы нам говорить и ходить,
Чтоб не проснулись солдаты;
Столетье опять истекло, и как раз
Сегодня выдача платы».

И вот он тихо приблизился к ним
И каждому — вижу — солдату
Украдкой, чтоб сон не нарушить его,
В карман кладёт по дукату.

Увидев, что я удивлён, он сказал:
«На каждого человека
Положен за службу дукат; я его
Плачу в последний день века».

При этом старик ухмылялся. А там,
Где кони безмолвные рядом
Стояли недвижно, он руки потёр
С особо радостным взглядом.

И стал лошадей поштучно считать
И хлопать по крупам руками;
Считал и считал, причем шевелил
Тревожно и быстро губами.

«Нет, всё ещё, вижу, неполон комплект, —
Сердясь, старик, замечает, —
Солдат и оружья достаточно мне,
А вот коней не хватает.

Скупать наилучших коней я давно
Своих ремонтёров отправил
По целому свету — и к прежним коням
Немало новых прибавил.

Жду только комплекта — тогда, на врага
Ударив, добуду свободу
Отчизне и ждущему с верой меня
Так долго уже народу».

Так мне говорил император, — а я:
«Ударь, старина почтенный,
Ударь, — коль не хватит коней у тебя,
Возьми ослов для замены».

Но Ротбарт с улыбкою возразил:
«Нет нужды нам торопиться;
Ведь Рим не в один же построен день,
И медленно дело спорится.

Что нынче не вышло, то завтра придёт;
Дуб крепнет не спешно, но рьяно;
И в Римской империи говорят:
Chi va piano, va sano».

Глава XVI

Толчок экипажа меня разбудил;
Но снова веки упали.
И скоро опять я заснул, и опять
Мне Ротбарт снился. Гуляли,

Как прежде, по залам пустынным мы,
Болтая; про то и про это
Расспрашивал он и желал узнать
Все новости нашего света,

Оттуда десятки уж целые лет
Старик не имел никакого
Известья, — почти с Семилетней войны
Хотя б единое слово!

«Что делает Каршин? Моисей Мендельсон? —
Расспрашивал он с интересом. —
Людовик Пятнадцатый как с Дюбарри —
Своей графиней-метрессой?»

«О, как, — я вскричал, — ты отстал, государь!
Моисея давно схоронили
С супругой Ревеккой, и сына их
Абрама косточки сгнили.

От брака Абрама и Лии рождён
Сын Феликс, мальчик проворный.
Ему в христианстве весьма повезло,
Он капельмейстер придворный.

И старая Каршин уж умерла,
И дочь её Кленке скончалась;
В живых, говорят, только внучка её,
Гельмина Чези, осталась.

Пока был Людовик Пятнадцатый жив,
Жилось Дюбарри превосходно;
На старости лет гильотинным ножом
Казнили её всенародно.

Людовик Пятнадцатый умер в своей
Постели мирной кончиной;
Шестнадцатый с супругою был
Публично казнён гильотиной.

На казнь королева бесстрашно пошла,
Как сану её подобало;
Когда ж Дюбарри на помост вели,
Кричала она и рыдала».

Тут император, как вкопанный, стал,
С весьма испуганной миной,
И говорит: «Бога ради, скажи,
Что значит: казнить гильотиной?»

«Казнить гильотиною… — я сказал, —
Новейшая это метода,
Которой в гроб отправляют людей
Всех званий, всякого рода.

При этой методе пускается в ход
Новейшая машина:
Её изобрёл господин Гильотэн,
Названье ей — гильотина.

Ремнями к доске ты привязан; её
Опустят; ты вдвинут в продольный
Проход меж бревен высоких; вверху
Висит топор треугольный.

Потянут за шнур, — и топор с высоты
Вниз живо, весело мчится;
При этом случае голова
В мешок под доской катится».

Но тут император меня перебил:
«Молчи! Об этой машине
И знать не хочу! Сохрани меня бог
Дать ход такой гильотине!

Король с королевой! Ремнями! К доске
Привязаны! Слыхано ль это?
Ведь тут нарушают почтенья закон,
Ведь гибель тут этикета!

Да ты-то кто такой, чтоб ко мне
Так смело на ты обращаться?
Постой, я до дерзостных крыльев твоих
Сумею скоро добраться.

Всю желчь твоя речь подымает во мне. —
Так страшно она дерзновенна!
Твоё уж дыханье преступно: оно
Отчизне, трону измена!»

Когда на меня раздражённый старик
Накинулся с бешеным шумом,
Я тоже вскипел, дав волю своим
Заветным чувствам и думам.

«Гер Ротбарт! — воскликнул я громко, — ты дух
Из сказок; ступай ложиться
И мирно усни, а уж мы без тебя
Свободы можем добиться.

Республики партия нас осмеёт,
Начнет колоть остротами,
Увидев, что призрак со скиптром в руках,
С короною, правит нами.

Не любо мне больше и знамя твоё;
Немецкое глупое рвенье
К цветам чёрно-красно-златому в меня
Уж буршем внесло отвращенье.

Всего бы лучше тебе навсегда
В Кифгейзере старом остаться;
Да нам вообще император теперь
Не нужен больше, признаться».

Глава XVII

Во сне с королём поссорился я —
Во сне, разумеется: въяве
Так грубо с монархами говорить
Считаем себя мы не в праве.

Во сне, в идеальных лишь грёзах своих,
Мы, немцы, князьям дерзаем
Немецкие чувства высказывать те,
Что в сердце таим, скрываем.

Проснувшись, себя я увидел в лесу.
Вид этих дерев и прозы,
Реально нагой, деревянной, тотчас
Рассеял прежние грёзы.

Вершинами качали дубы,
В киваньи берёз осужденье
Читал я — и крикнул: «Монарх дорогой,
Прости моё дерзновенье!

Прости, о Ротбарт, горячность мою!
Я знаю, ты много мудрее
Меня — я теряю терпенье легко.
Приди, император, скорее!

Коли гильотина не нравится, ты
Останься при старом: дворянству —
По-прежнему меч, а верёвку с петлей —
Мещанам, купцам, крестьянству.

Порой лишь меняй методу: повесь
Двух-трёх дворянского званья,
А граждан простых и крестьян обезглавь, —
Мы все господни созданья.

Вновь суд уголовный, суд плахи введи.
Что создал с немалым успехом
Карл Пятый, и снова народ раздели
По гильдиям, классам, цехам.

Священной империи римской опять
Дай жизнь и силу былую;
Верни, со всей обстановкой смешной,
Народу ветошь гнилую.

Да, средневековый порядок, какой
Действительно был в своё время,
Снесу я охотно; сними лишь с нас
Уродства двойного бремя —

Штиблетного рыцарства нашего, той
Противной смеси, где либо
Готический бред, либо новая ложь,
Где люди — ни мясо, ни рыба.

Гони комедьянтов, закрой балаган,
Конец положи затее —
Дела старины пародировать нам.
Приди, о Ротбарт, скорее!»

Глава XVIII

Мы в крепости Миндене. Славные в ней
Орудья и укрепленья;
Но с прусскою крепостью дело иметь
Не чувствую я влеченья.

Приехали под вечер мы, и когда
Подъёмный мост проезжали,
Зловеще стонал он под нами, а рвы,
Как тёмные пасти, зияли.

И ряд бастионов смотрел с высоты
С угрозой такой, сурово;
Большие ворота, железом звеня,
Раскрылись и заперлись снова.

И стало мрачно в душе у меня,
Как некогда было с душою
Улисса, когда завалил Полифем
Пещеры выход скалою.

Но вот к экипажу капрал подошёл.
«Как имя?» — спросил. Отвечаю:
«Никто — моё имя; я врач глазной
И бельма гигантам снимаю».

В гостинице стало ещё тяжелей,
Противно кушанье было:
В постель я тотчас же улёгся, но спать
Не мог, — одеяло давило.

Лежал я в пуховой постели; с боков —
По красной камчатной гардине,
Истёртый вверху золотой балдахин,
И грязная кисть посредине.

Проклятая кисть! Не давала всю ночь
Она минуты покою,
С угрозой, как меч Дамоклов, вися
Как раз над моей головою.

Порой головою змеиной она
Казалась; я слышал шипенье:
«Ты в крепости здесь и останешься в ней,
В пожизненном заточеньи».

«О, если б возможно мне было теперь, —
Вздыхал я с тоской унылой: —
Быть дома, в Париже, в Faubourg Poissoniere.
Сидеть с женой моей милой!»

Я чувствовал также — на лбу у меня
Как будто что-то черкали;
Мне чудился цензор с холодной рукой, —
И мысли вспять убегали.

Жандармы, укутавшись в саваны сплошь,
Как призраков белых собранье,
Постель окружили, и слышал я
Зловещей цепи бряцанье.

Ах, призраки схватили меня,
Куда-то с собой забрали, —
И вот на крутом я утёсе; к нему
Цепями меня приковали.

Опять балдахинная гадкая кисть
Висит надо мной! Теперь я
По виду за коршуна принял её —
И когти и чёрные перья.

В ней сходство увидел я с прусским орлом;
Меня схватил он когтями,
Стал печень из груди клевать, — и я
Стонал, обливался слезами.

И долго стонал я, — но крикнул петух,
И бред ночной прекратился,
Я в Миндене в потной постели лежал,
И коршун в кисть превратился.

Я с экстра-почтою поспешил
И только средь вольной природы
Вздохнул на земле Бюкебургской вновь
С отрадным чувством свободы.

Глава XIX

Ошибся ты, Дантон! — и за то,
Что было мнение ложно,
Потом поплатился! Отчизну унесть
С собой на подошвах можно.

Чуть-чуть что не княжество всё Бюкебург
К моим сапогам прилепилось;
По грязным дорогам таким ходить
Мне в жизни впервой случилось.

Я в город пошёл; на родное гнездо
Хотел взглянуть мимоходом;
Здесь дедушка мой появился на свет,
А бабка — из Гамбурга родом.

В Ганновер приехал я днём: с сапог
Дал счистить грязь; поспешаю
Осматривать город; поездки свои
Я с пользою совершаю.

Какая же, господи, чистота!
На улицах грязи не видно,
Роскошные зданья стоят кругом,
Всё так величаво, солидно.

Особенно площадь понравилась мне:
В прекрасных домах вся местность;
Живёт тут король, тут его дворец —
Красивая очень внешность

(Дворцовая, то есть). И у дверей
Две будки; с ружьями стражи
И в красных мундирах; они глядят
Свирепо и дико даже!

«Здесь, — объяснил чичероне, — живёт
Эрнст Аугустус, старый мужчина
Дворянского званья, тори и лорд,
Для лет своих молодчина.

Он идиллически здесь живёт;
Надёжней когорт железных
Его охраняет трусливый нрав
Сограждан наших любезных.

Мы видимся с ним; от него всегда
Я жалобы слышу о доле
Скучнейшей, ему присужденной судьбой, —
В Ганновере быть на престоле.

Он к жизни великобританской привык,
И здесь ему тесно, и гложет
Несчастного сплин; за него я боюсь —
С тоски повеситься может.

Я утром, третьего дня, застал
Его у камина сидевшим.
Он сам готовил клистир своим
Собакам заболевшим».

Глава XX

Из Гарбурга в Гамбург проехал я в час.
Был вечер. Дышала природа
Прохладой и негой, и звёзды мне
Кивали с небосвода.

Я к матушке поспешил; она
Почти испугалась сначала
От радости. «Ах, сынок дорогой! —
Всплеснув руками, вскричала. —

Дитя дорогое! Тринадцать лет
С тобой мы не виделись, знаешь;
Наверное, голоден ты, скажи,
Чего ты скушать желаешь?

Есть рыба, есть также жареный гусь
И сочные апельсины».
«Прекрасно, и рыбу, и гуся давай,
И сочные апельсины».

Я ел с аппетитом. У матушки вид
Был бодрый такой, счастливый.
Расспрашивать стала о том, о сём,
Иной был вопрос щекотливый.

«Хорош на чужбине уход за тобой?
Супруга твоя, сыночек,
Хозяйство ведёт умело? Чинит
Изъяны носков, сорочек?»

«Мамашенька, рыба твоя хороша,
Но надо есть осторожно;
Давай помолчим, — я боюсь костей;
Легко подавиться можно».

Покончил я с доброю рыбой, и гусь
Был подан. Матушка стала
Вопросы различные вновь задавать —
Меж них щекотливых немало.

«Где лучше живётся, мой милый? У нас?
Во Франции? Как твоё мненье?
Какому из двух народов, скажи,
Ты склонен отдать предпочтенье?»

«Немецкие гуси весьма хороши.
Мамашенька милая; всё же
Французы лучше шпигуют гyceй,
Вкусней подливки их тоже».

Откланялся тоже и гусь. За ним
Ко мне с заявленьем почтенья
Пришли апельсины; их сладость была
Достойная удивленья.

А матушка продолжала свои
Расспросы о сотнях предметов
С большим удовольствием; было меж них
Немало скользких сюжетов.

«Какого ты образа мыслей теперь?
Политикой продолжаешь,
Сынок, увлекаться? Какую своей
Ты партию нынче считаешь?»

«Мамашенька милая, очень вкусны
Твои апельсины; глотаю
С большим удовольствием сладкий их сок,
А корки всегда бросаю».

Глава XXI

Полгорода выжег пожар, но его
Тотчас отстраивать стали;
Как полуобстриженный пудель стоит
Мой Гамбург, в тихой печали.

Из улиц старинных уж многих найти
С прискорбием не могу я.
Где дом, где впервые узнал я любовь
И радости поцелуя?

Где та типография, где в печать
Мои «Reisebilder» сдавались?
Где погреб, в котором я устриц глотал,
Едва они появлялись?

А Дрекваль? Где Дрекваль? Напрасно его
Найти я старался. Не стало
Того павильона, где я съедал
Пирожных уйму, бывало.

Не стало и ратуши, где сенат
И бюргерство царили.
Огня добыча! Его языки
Святыню не пощадили!

От ужаса здесь до сих пор везде
Вздыхают; и в слёзной печали
Историю страшную мне они
Про бывший пожар рассказали.

«Вдруг разом со всех загорелось концов,
Всё скрылось под дымом и блеском
Пожарного пламени. Башни церквей
Пылали, падали с треском.

И старая биржа сгорела, куда
Уж столько веков непреложно
Шли наши отцы и вели дела
Так честно, как только можно.

Но банка, серебряной здешней души,
Не тронул огонь; сохранились
У нас, слава богу, те книги, куда
Расчёты наши вносились.

Для нас в самых дальних краях пошла
Подписка, и, слава богу,
Миллионов восемь — чем не гешефт! —
Собрали мы понемногу.

Раздачей пособий совет управлял —
Вполне христиане, лица
Из самых почтенных; и шуйца у них
Не знала, что брала десница.

В открытые руки к нам деньги текли
Из всех государств; нам слали
Съестные припасы, и мы и их
Признательно принимали.

Наслали нам вдоволь постелей, одежд
И мясо, хлеб, и бульоны;
А прусский король собирался прислать
К нам даже свои батальоны.

Ущерб материальный покрылся вполне,
Мы это ценим сердечно;
Но наш перепуг, перепуг — никогда
Не будет оплачен, конечно!» —

«Вам, милые люди, — я их ободрял,—
Стонать и плакать — не дело,
Ведь Троя был город получше, чем ваш,
А тоже она сгорела.

Постройте снова свои дома,
На улицах грязь осушите;
Пожарный обоз свой и с ним заодно
Законы свои обновите.

Не сыпьте в свой черепаховый суп
Кайенского перцу чрезмерно;
И карпов не нужно так жирно варить, —
От них заболеешь наверно.

Индейки вред принесут небольшой,
Но бойтесь беды несомненной
От птицы коварнейшей, снесшей яйцо
В парик бургомистра почтенный.

Назвать эту птицу фатальную вам,
Я полагаю, не надо.
Чуть вспомню о ней, повернётся в моём
Желудке пища с досады».

Глава XXII

Хоть город и изменился, но в нём
Народ изменился едва ли
Не больше. Подобье ходячих руин,
Все бродят в немой печали.

Худые ещё худощавей теперь,
А толстые растолстели;
Ребята — уже старики; старики
В ребячество впасть успели.

Из тех, что телятами были при мне,
Я многих застал быками;
Немало тоже смиренных гусят
Надменными стали гусями.

Я встретил старую Гудель; она
Накрашена, как сирена;
Фальшивые чёрные кудри у ней,
И зубы — белая пeнa.

Всех лучше успел сохраниться мой друг
Торговец бумагой; грива
Его пожелтела, и Иоанн
Креститель с ним схож надиво.

Я *** издали видел; шмыгнул
Он мимо, будто взволнован.
Я слышал, что ум погоревший его
У Бибера был застрахован.

Увидел и цензора я своего:
На рынке гусином со мною
Он встретился — одряхлевший такой,
С печалью согбенной спиною.

Мы руку друг другу пожали; в глазах
У старца блеснула слезинка;
Как счастлив он был, увидев меня!
Всех тронула б эта картинка.

Не всех, однако, найти привелось, —
Похитила многих могила;
Ах, даже с моим Гумпелино судьба
Мне встретиться не судила.

Недавно великий свой дух испустил
Навеки сей муж благородный;
У трона Иеговы, как серафим,
Парит он ныне, свободный.

И нет Адониса кривого, его
Напрасно искал я всюду;
На улицах он продавал фарфор —
Горшки, ночную посуду.

В живых ли маленький Мейер ещё, —
Совсем неизвестно мне это;
Досадно очень, что справиться я
О нём забыл у Корнета.

Скончался и преданный пудель Саррас.
Готов о заклад я биться,
Что Кампе приятней бы вместо него
Десятка поэтов лишиться.

С древнейших времен население здесь —
Евреи и христиане.
У первых с последними общее есть —
Придерживать грош в кармане.

Народ христиане не дурной:
Они обедают славно,
И платят всегда по своим векселям
В канун последний исправно.

Евреи делятся здесь опять
На партии: новая — богу
Молиться стекается в храм; старики
Идут, как встарь, в синагогу.

У новой — протесты: считают они
Свинину законным блюдом,
И — демократы; а те больны
Аристократическим зудом.

Люблю я и тех и других; но клянусь
Тобою, о праведный боже,
Что некая рыбка — названьем шпрот
Копчёный — мне их дороже!

Глава XXIII

Сравнить, как республику, Гамбург нельзя
С Венециею бесспорно,
Но в Гамбурге устрицы лучше; их сорт
У Лоренца — самый отборный.

Прекрасным вечером туда
Зашёл я с Кампе в компаньи;
Хотелось устриц поесть и свершить
Рейнвейна возлиянье.

Нашёл я милое общество там
И радостно принял в объятья
Старинных друзей, например Шофпье;
Тут были и новые братья.

Тут встретил я Вилле; лицо у него,
Ей богу, альбом настоящий,
Где академические враги
Вписались рукой разящей.

И Фуке был тут — язычник слепой.
Противник личный Иеговы;
Лишь в Гегеля верует он да ещё,
Чуть-чуть, в Венеру Кановы.

Хозяйничал Кампе; он раздавал,
Весьма довольный, поклоны,
Улыбки, и блаженством сиял,
Как взор пресветлой Мадонны.

С большим аппетитом я ел и пил,
В душе помышляя при этом:
«Действительно, Кампе великий муж,
Он стал издателей цветом.

Другой бы издатель мне дал пропасть
От голода бессердечно,
А этот, добрейший, меня поит;
Его не покину вечно!

Хвалу я тебе воздаю, творец,
Сей сок виноградный создавший
И Юлия Кампе с небесных высот
В издатели мне пославший.

Хвалу я тебе воздаю, творец,
Жизнь давший своим всемогущим
„Да будет!“ рейнвейну на твёрдой земле
И устрицам, в море сущим.

При этом ещё ты лимон создал,
Чтоб устрица им кропилась;
Дай, отче, теперь, чтоб сегодня во мне
Вся пища переварилась!»

Рейнвейн размягчает меня всегда,
Смиряет мой дух мятежный
И в нём зажигает огонь любви —
Любви к человечеству нежной.

Из комнат на улицу тянет меня —
Всю ночь прошляться: в объятья
Там ловишь душу чужую; следишь,
Мелькнет ли белое платье.

В такие часы расплываюсь весь,
И сердце томится кротко,
Все кошки кажутся серыми, и
Еленами — все красотки.

Гуляя, я в улицу Дребан зашёл
И вижу в лунном мерцаньи
Жену величавую пред собой, —
С высокой грудью созданье.

Лицо было кругло, здоровьем цвело,
Глаза с бирюзою схожи,
Ланиты — две розы, рот — вишня, нос
Слегка с краснотою тоже.

Главу покрывал полотняный колпак,
Весь белый, хитро скроённый —
Зубчатые стены и башенки, схож
По виду с стенной короной.

Края её туники белой до икр —
И что за икры! — спускались,
А самые ноги мне парой колонн
Дорических показались.

Лицо незнакомки носило в себе
Обычных свойств выраженье;
Но сверхчеловеческий зад её
Вещал о высшем рожденьи.

Ко мне подошла и сказала она:
«Привет на Эльбе! Скитался
Тринадцать ты лет, и вижу, таким,
Как прежде, и днесь остался.

Быть может, ты ищешь прекрасных душ,
С какими в прежние годы
Так часто всю ночь проводил в мечтах
Средь этой дивной природы?

Их всех поглотила чудовище-жизнь,
Стоглавая гидра. Былого
И милых твоих современниц, увы,
Тебе не найти уж снова.

Тебе не найти дорогих цветов,
Которым юной душою
Ты нёс поклоненье; увяли они,
Развеяны бурей злою.

Увяли, иссохли, пятой судьбы
Растоптаны жестоко…
Мой друг, уж таков неизменный удел
Всего, что чисто, высоко».

«Кто ты? — я вскричал, — на меня ты глядишь,
Как старой поры виденье!
Великая! Где ты живёшь? Получу ль
Тебя проводить дозволенье?»

С улыбкой она: «Ошибаешься ты,
Меня такою считая;
Я лучшего тона особа, вполне
Прилична, морально чиста я.

Нет, я не мамзель какая-нибудь,
Лоретка лёгкого веса.
Узнай: богиня Гаммония я
И Гамбурга патронесса.

Смутился ты, испуган, певец
С такой бесстрашной душою!
Что, всё-таки хочешь меня проводить?
Ну, следуй сейчас за мною!»

И с хохотом громким я ей отвечал:
«Идём! За тобой я смело
Последую всюду, хотя бы в ад
Меня ты свести хотела!»

Глава XXIV

Как узкою лестничкой я наверх
Попал, сказать не умею;
Быть может незримые духи меня
Внесли, незримо, за нею.

Здесь, в спальне Гаммонии, быстро часы
Прошли для меня; призналась
Богиня, что в ней неизменно ко мне
Симпатия сохранялась.

«Ты знаешь, — сказала она, — для меня,
Бывало, не было в мире
Певца драгоценней того, кто воспел
Мессию на скромной лире.

Вон там, на комоде, ты видишь, стоит
Клошптока бюст по сю пору;
Но я уж давно обратила его
В болван головному убору.

Любимец мой — ты; изголовье моё
Лишь твой портрет украшает,
И рамку лица дорогого всегда
Зелёный лавр обвивает.

Порою, однако, — признаться должна, —
Меня оскорблял ты больно,
Так зло над моими сынами глумясь;
Оставь их ныне, довольно!

Надеюсь, что время тебя от таких
Бесчинств теперь излечило
И больше терпимости даже к глупцам
В душе твоей поселило.

Скажи мне, однако, как вздумал ты
Во время столь позднее года
Поехать на север? Ведь скоро здесь
Уж зимняя станет погода».

Богиня! — ответил я ей: — на дне
Души человека таятся,
Сном скованы, мысли, и часто они
Не вовремя пробудятся.

Наружно мне недурно жилось.
Внутри же всё с большей силой
Тревога росла, и я занемог
Тоской по родине милой.

И воздух французский, столь лёгкий всегда,
Давить меня стал; всё яснее
Я чувствовал, — чтоб не задохнуться, мне
В Германию надо скорее.

Я запаха жаждал болот торфяных,
Родного табачного дыма;
Дрожала нога, нетерпеньем попрать
Немецкую землю томима.

Вздыхал по ночам я, душою летел
Туда, к „Плотинным Воротам“,
Где милая старушка живёт,
И в близком соседстве — Лотта.

Вздыхал и о славном моём старике,
Который меня беспрестанно
Журил, но зато и добрым моим
Защитником был постоянно.

Из уст его — „глупого мальчика“ мне
Услышать хотелось снова;
Бывало, звучали в душе у меня,
Как музыка, эти два слова.

Манили меня и немецкий дымок,
Струёю синей летящий,
И нижнесаксонских соловушек трель
В таинственной буковой чаще.

Стремился я душою в места
Страданий прошлых, готовый
Вновь чувство изведать, с каким тогда
Нёс крест и венец терновый.

Вновь плакать хотел я, где плакал встарь
Слезами горчайшими в жизни.
Мне кажется, глупая эта тоска
И есть ведь любовь к отчизне.

О ней я не очень люблю говорить,
По-моему, чувство это —
Болезнь, и не больше; я раны свои
Таю стыдливо от света.

Гадка мне та сволочь, что, с целью будить
В сердцах умиленья порывы,
Свой патриотизм напоказ несёт
И вместе — его нарывы.

Бесстыдные нищие, грязная дрянь!
У всякого просит подать ей
На грош популярности, ради Христа,
Для Менцеля с швабской братьей.

Богиня, ты видишь, сегодня я
Настроен как-то слезливо;
Я болен немного, но полечусь,
Здоровье вернётся живо.

Да, я нездоров, и ты помочь
Могла бы сердцу больному
Хорошею чашкою чаю, в неё
Подбавив немного рому».

Глава XXV

Богиня мне подала чаю, туда
Прибавив рому; сама же
Пить ром принялась, не разбавив его
И капелькой чаю даже.

К плечу моему прислонилась она
Своей головой (чем короне
У колпака причинила изъян),
И в кротком сказала тоне:

«Со страхом я думала часто о том,
Что ты один и далеко,
Средь этих фривольных французов живёшь,
В Париже, в гнезде порока.

По улицам бродишь, и нет близ тебя
Издателя-немца при этом,
Который, как ментор, тебе бы служил
Охраной, добрым советом.

А там искушениям нет числа,
На каждом шагу встречаешь
Сильфид нездоровых, и очень легко
Покой душевный теряешь.

Не езди обратно, останься у нас!
Царят здесь добрые нравы,
Цветут и в вашей тоже среде
Невинные игры, забавы.

Останься в Германии; всё ты найдешь
Здесь лучше, чем в прежнее время;
Прогресс ты, конечно, заметил сам:
Вперёд ушло наше племя.

Цензура тоже совсем не строга,
Стал Гофман мягче под старость,
Твои «Reisebilder» не будет впредь
Черкать его юная ярость.

И сам ты стал старше и мягче теперь,
Со многим начнешь мириться,
И прошлое даже должно тебе
В ином уж свете явиться.

Есть крайность в том мненьи, что шли дела
Так скверно в нашей отчизне;
От рабства, как некогда в Риме, спастись
Мог каждый, лишив себя жизни.

Свободою мысли народ обладал,
И в массах её поощряли;
Стесненье терпели немногие — те,
Кто книги печатать желали.

У нас никогда не царил произвол,
Закон соблюдался строго,
Чиновной кокарды лишить лишь суд
Мог даже врага-демагога.

Да, слишком скверно у нас не жилось,
Хоть годы тяжкие были:
Голодною смертью ещё никого
В немецкой тюрьме не убили.

В прошедшем Германии нашей есть
Немало прекрасных явлений
Незлобья и веры; теперь настал
Черёд отрицаний, сомнений.

Дух внешней, житейской свободы убьёт
Тот идеал, что носили
Мы в сердце своем искони, — идеал
Чистейший, как грёзы лилий.

Прекрасной поэзии гаснет огонь,
Пылавший ярко когда-то;
В числе князей остальных умрёт
И „Чёрный князь“ Фрейлиграта.

Внук будет кушать и пить, но уже
Не в благостном созерцаньи,
Как предок; готовится шумный спектакль;
Идиллии рухнет зданье.

О, будь ты способен к молчанью, печать
Я с книги судеб сорвала бы,
Грядущее в моих зеркалах
Волшебных узреть дала бы.

Да, то, что всегда я от смертных людей
Скрывала, тебе б я явила:
В грядущем близком отчизну твою.
Но — ах! — ты молчать не в силах!»

«Богиня? — в восторге я закричал, —
Мне даст наслажденье картина
Грядущей Германии! О, покажи!
Молчать я могу, я мужчина!

Какой бы ты клятвой молчанья меня
Связать ни хотела, любую
Я с полной охотою принесу.
Итак, назначай — какую?»

Она отвечала: «Клянись мне так,
Как некогда клясться заставил
Отец Авраам Эльязара, когда
В дорогу его отправил.

Подняв одеянье моё, положив
Ко мне под стегно свою руку,
Клянись ни в речах, ни в писаньях впредь
Не дать прорваться ни звуку!»

Торжественный миг! Точно древность меня
Дыханьем объяла ныне,
Когда по обычаю праотцов я
Дал клятву свою богине.

Подняв одежду её, положил
Я к ней под стегно свою руку
И клялся в речах и писаньях впредь
Не дать прорваться на звуку.

Глава XXVI

Румянцем пылало богини лицо
(Быть может, от рома к короне
Прихлынула кровь), и сказала она
В до крайности грустном тоне:

«Стара становлюсь я: в тот самый день,
Как Гамбург, я свет увидала;
Царицею рыбьей была моя мать,
И в устьи здесь проживала.

Отец мой был славный, великий монарх;
Carolus Magnus он звался.
Сам Фридрих Великий, пруссаков король,
С ним мощью, умом не сравнялся.

Тот стул, на котором венчанье приял
Он в Ахене, там и остался;
А стул, на котором он ночью сидел
Жене в наследство достался.

А матушка мне завещала его.
Он с виду невзрачен, но верьте —
Пусть Ротшильд все деньги свои мне даст,
Я с ним не расстанусь до смерти.

Вот, видишь старое кресло в углу,
Ободрана кожа со спинки,
А в мягкой подушке сиденья его
Моль выела волосинки.

Но ты подойди, подыми на нём
Подушку — и пред тобою
Отверстие круглое будет; котёл
Увидишь ты под дырою.

Волшебные силы в волшебном котле
Кипят; и, если ты вложишь
В отверстие голову, явственно в нём
Узреть грядущее можешь.

Увидишь Германии будущность; там
Вся бродит она, как фантазмы;
Но ты не пугайся, когда из котла
Начнут вздыматься миазмы!»

Улыбкою странной окончила речь
Богиня; я не смутился
И в страшную дыру головой
Пытливою опустился.

Что в ней я увидел, сказать не могу,
Молчать я клялся. Мне тоже
Позволено лишь чуть-чуть намекнуть,
Чего нанюхался… Боже!

Теперь ещё гадко, как вспомнится мне
Гнуснейший пролог — испаренье.
Казалось, это — кожи сырой
И старой капусты смешенье.

Когда же вослед за прологом бить
Пары настоящие стали,
Подумал я, боже! что здесь тридцать шесть
Навозных куч очищали.

Я знаю прекрасно — когда-то Сен-Жюст
Сказал в Комитете Спасенья,
Что в мускусе с розовым маслом нет
От недуга исцеленья.

Но эта грядущей Германии вонь
Превысила всё, что дотоле
Мой нос себе представлял. Наконец,
Не в силах сносить уж боле,

Лишился я чувств. А когда глаза
Открыл, то рядом со мною
Сидела богиня, и я припадал
К широкой груди головою.

Сверкал её взор, пылали уста,
Дрожали ноздри; горела
Вакхически вся и, поэта обняв,
В экстазе диком запела:

«Есть в Тулэ король; из сокровищ своих
Всех выше, ценнее считает
Он кубок один; хлебнёт из него, —
Тотчас сознанье теряет.

Идеями, трудно понятными нам,
Его наполняется разум;
В такие минуты упрятать тебя
Он может своим указом.

Не езди на север; не дайся тому,
Кто в Тулэ сидит на престоле,
Его полицейским, жандармам его
И исторической школе.

Останься со мною, тебя я люблю,
Мы пить здесь в Гамбурге будем
И устриц живой современности есть,
О тёмном грядущем забудем.

Закрой его крышкой, чтоб наших утех
Отныне вонь не мрачила;
Тебя я люблю, как поэта у нас
Ещё ни одна не любила.

Тебя я целую и чувствую, как
Вселяет в меня вдохновенье
Твой гений; чудесное душу мою
Овеяло опьяненье.

Я словно на улице, песня на ней
Ночных сторожей раздается.
О милый мой спутник в блаженстве моём,
То песнь Гименея поётся!

Вот едет служителей конных отряд;
Их факелы ярко пылают.
И факельный танец танцуют они,
Кружатся, скачут, играют.

Высокопочтенный и мудрый сенат.
Старейшины с ним для встречи;
Меж них бургомистр; откашлялся он,
Готовясь к приветственной речи.

Идут и посольства при дворе
В блестящем облаченьи,
И сдержанно от соседних держав
Приносят нам поздравленье.

Духовная депутация; в ней
Пасторы, раввины… боже! —
Я вижу и Гофмана в этой толпе,
С ним ножницы цензора тоже!

Они зазвенели в руках дикаря,
Он с ними к тебе устремился
И в самое мясо вонзил их вдруг, —
Ты лучшего места лишился!»

Глава XXVII

Что этой диковинной ночью потом
Ещё свершилось, об этом
Впоследствии я расскажу, когда
Теплей у нас будет, летом.

Притворщиков поколенье пошло
На убыль у нас, слава богу;
Болезнь лицемерия его
Сведёт во гроб понемногу.

И новый род народился; в нём
Грехов и лжи не найду я;
Свободная воля, свободная мысль!
Ему-то всё и скажу я.

Цветёт уж юность; оценит она
И честь и нежность поэта
И будет приветливо сердцем его,
Как солнцем жарким, согрета.

Как солнце, вселюбяще сердце моё,
Поспорит с огнём чистотою;
Настроили Грации лиру мою
Своей прекрасной рукою;

Та самая это лира, друзья,
На коей отец блаженный
Пел в годы минувшие — Аристофан,
Любимец Камен неизменный.

Та самая лира, на коей воспел
Он некогда Пайстетероса,
Который, вступив с Базилеей в брак,
В мир облачный с ней унёсся.

В последней главе я слегка подражал
Концу его «Птиц» — сочиненья,
Которое лучше всех прочих пьес
Отца моего, без сомненья.

Весьма хороши и «Лягушки». Их
Теперь решили поставить
На сцене в Берлине, чтоб короля
Потешить и позабавить.

Король их любит. В нём развит вкус
К античному. А, бывало
Отца его пенье новейших квакуш
Сильней подчас забавляло.

Король их любит. Однако ж, будь
В живых их автор поныне,
Ему б не советовал я — самому
Теперь явиться в Берлине.

Наверное очень бы плохо пришлось
Живому Аристофану;
Бедняге устроили бы у нас
Из хоров жандармских охрану.

Чернь, вместо вилянья хвостами, могла б
Ругать его, с дозволенья.
Полиции было бы велено взять
Певца под своё наблюденье.

Король! я желаю тебе добра,
Послушай благого совета:
Чти, сколько угодно, умерших певцов —
Живого не тронь поэта!

Живого поэта страшись оскорблять!
В руках его пламя и стрелы
Ужасней Зевеса громов, что создал
Его же вымысел смелый.

Ты волен, коль хочешь, весь мир оскорблять —
И древних носителей света
В полях олимпийских, и Иегову,
Но только не трогай поэта!

Я знаю, что боги казнят за грехи
Нещадно племя людское,
Что пламя в аду горячо весьма, —
Там нас превращают в жаркое.

Но есть и святые, — из ада они
Молитвами нас выводят;
Дары по церквам, панихиды порой,
Ходатаев в небе находят.

В день судный придёт, наконец, Христос,
Он ада врата одолеет,
Хоть будет строг его суд, — ускользнуть
Молодчиков много успеет.

Но есть другие геенны, из них
Уже невозможно спасенье;
Бесплодны молитвы, бессильно помочь
Спасителя всепрощенье.

О Дантовом «Аде», терцинах его
Ужасных слышал, быть может?
Тому, кто поэтом туда заточён,
Тому и бог не поможет.

От этих поющих огней не даст
Спаситель сам избавленья…
Смотри, чтоб нам не обречь тебя
На этого ада мученья!



Личные инструменты
Пространства имён

Варианты
Действия
Навигация
участие
Инструменты
Печать/экспорт
На других языках