Памяти Шеллера (Дорошевич)/ДО

Материал из Викитеки — свободной библиотеки
Памяти Шеллера
авторъ Власъ Михайловичъ Дорошевичъ
Источникъ: Дорошевичъ В. М. Собраніе сочиненій. Томъ IV. Литераторы и общественные дѣятели. — М.: Товарищество И. Д. Сытина, 1905. — С. 51.

I[править]

Михайловъ-Шеллеръ

Какое милое, какое хорошее имя.

Для людей нашего поколѣнія въ немъ много музыки.

Оно звучитъ, какъ отголосокъ мелодіи, которая доносится издалека-далека.

Оно звучитъ, какъ «юность».

Шеллеръ…

Мнѣ вспоминается маленькая комната, которую еще зовутъ, къ моему негодованію, «дѣтской».

Лампа подъ зеленымъ абажуромъ. Взятая изъ библіотеки книга. Юноша, почти мальчикъ. Его мысли.

Моя мать умирала.

Черезъ недѣлю, черезъ двѣ «все это кончится».

Изъ этого милаго, теплаго дома, въ которомъ я выросъ, — откроется дверь на улицу, и изъ открытой двери пахнетъ холодомъ, въ нее глянетъ тьма.

— Живи!

Черезъ недѣлю, черезъ двѣ, я останусь одинъ.

Въ цѣломъ мірѣ одинъ.

И думалъ ли знаменитый писатель, который тогда владѣлъ сердцами всѣхъ юношей, — думалъ ли онъ, занятый своими журнальными работами, что онъ единственный другъ у молодого человѣка, у котораго за стѣной умирала мать.

Что онъ одинъ разрѣшаетъ всѣ жизненные вопросы для юноши, сидящаго за его книгою въ комнатѣ, которую все еще называли «дѣтской».

Жизнь…

Что я зналъ о ней?

Что знали о жизни мы всѣ тогда, юноши моихъ лѣтъ, — кромѣ того, что намъ разсказывалъ о ней Шеллеръ?

Это было время, когда въ библіотекѣ задолго надо было записываться на его книги.

И мнѣ рисовалась маленькая комнатка. Еще меньше дѣтской.

Комната отъ жильцовъ.

Столъ, стулъ, кровать. Только самое необходимое.

Почти келья.

Нѣсколько портретовъ, дорогихъ, какъ святыня, всякому интеллигентному русскому человѣку.

Лампа и книга, взятая изъ библіотеки.

И эта лампа, освѣщающая раскрытую книгу, казалась мнѣ солнцемъ, освѣщающимъ міръ. И не было для меня картины въ мірѣ прекраснѣе этой.

Интеллигентный трудъ, скромный и безвѣстный, тяжелый и упорный.

Непремѣнно тяжелый. Въ другомъ не было прелести.

Трудъ на слабыхъ, на безпомощныхъ, на обиженныхъ.

Трудъ, которому отданы всѣ силы, вся жизнь.

И измученному отъ тяжелаго труда отдыхъ — книга, разговоръ о ней съ такими же маленькими, скромными, незамѣтными тружениками.

Такою рисовалась жизнь.

Такою рисовалась она этому юному, — этимъ юнымъ читателямъ Шеллера.

Не въ Богъ вѣсть какую надзвѣздную высь уносилъ насъ онъ.

Но поэзію скромнаго труда, но сладость самоотверженія, незамѣтнаго для другихъ, — рѣдко кто умѣлъ такъ написать, какъ Шеллеръ.

Это не было солнце, ярко освѣщавшее намъ міръ.

Это была, скорѣе, луна, свѣтившая намъ въ сумракѣ нашей юности, — когда передъ нами открывалась дверь родительскаго дома:

— Иди, живи.

Луна съ ея мягкимъ, нѣжнымъ свѣтомъ.

И лучи этого свѣта, мягкіе, и, — тутъ разница съ лучами луны, — теплые лились намъ въ душу.

Такой рисовалась намъ жизнь, которою стоитъ жить.

Ну-съ, гдѣ же теперь этотъ юноша, читатель Шеллера? Гдѣ его комнатка? Его желѣзная постель съ сѣрымъ байковымъ одѣяломъ? Его лампа? Его книга?

— Что вышло изъ того поколѣнія, которое воспиталось на Шеллерѣ?

Увы! Вся наша жизнь состоитъ изъ того, что мы даемъ ганнибаловы клятвы надъ книгами нашихъ любимыхъ писателей, не сдерживаемъ этихъ клятвъ и каемся.

Раскаиваться, всегда, это — удѣлъ интеллигентнаго русскаго человѣка.

Раскаяніе, это — его занятіе, его профессія, его «образъ жизни».

Servus servorum[1], такъ сказать, «подчеловѣкъ» грезился идеаломъ намъ, шеллеровскимъ читателямъ, какъ теперь многимъ юношамъ грезится «сверхчеловѣкъ».

Этотъ идеалъ, навѣянный тогда шеллеровскими произведеніями, съ теченіемъ времени, конечно, измѣнился, кое-гдѣ потускнѣлъ и выцвѣлъ, кое-гдѣ окрасился въ болѣе яркіе цвѣта, кое въ чемъ упалъ, кое въ чемъ углубился, кое въ чемъ выросъ, кое въ чемъ сталъ шире.

Но мягкій, теплый свѣтъ, запавшій въ душу, все же остался въ ней, и мы, люди того поколѣнія, чувствуемъ въ душѣ теплоту отъ этихъ лучей.

Видѣть поэзію въ скромномъ трудѣ, чувствовать и подмѣчать скромное, невидное постороннимъ, самопожертвованіе маленькаго труженика.

Это «шеллеровскіе лучи», запавшіе намъ въ нашей юности.

Когда мы видимъ маленькаго труженика, скромнаго, незамѣтнаго, полезнаго, — намъ чудится:

— Шеллеровскій типъ!

Мы видимъ поэзію въ его скромномъ трудѣ, мы умѣемъ найти самопожертвованіе въ его безвѣстномъ подвигѣ.

Мы лучше понимаемъ его. Онъ ближе намъ.

Вѣдь мы ужъ давно любимъ его.

Мы охотнѣе придемъ къ нему на помощь, вступимся за него, если это ему нужно, если мы это можемъ.

И если мы спросимъ себя:

— Почему мнѣ такъ близки, такъ дороги, такъ милы и такъ понятны эти люди?

Мы, быть-можетъ, съ благодарностью отвѣтимъ:

— Шеллеръ былъ первый, кто заставилъ насъ полюбить этихъ людей.

Кто знаетъ, быть-можетъ, если бъ не было Шеллера въ нашей юности, — мы были бы еще хуже, чѣмъ мы есть.

Это не былъ набатъ, призывавшій къ героической борьбѣ.

Это былъ утренній звонокъ, призывавшій къ труду и доброму дѣлу, прозвучавшій на зарѣ нашей юности.

Вотъ minimum того, что сдѣлалъ Шеллеръ для поколѣнія, воспитавшагося на его произведеніяхъ.

И если въ нашемъ поколѣніи очень сильна ненависть, очень сильно презрѣніе ко всему фарисейскому, ко всему показному, ко всему рекламирующему, ко всему наглому, ко всему, прикрывающемуся громкими словами, бездушному и безсердечному внутри, — быть-можетъ, и за это мы должны благодарить отчасти Шеллера.

Быть-можетъ, я сейчасъ съ трудомъ разсказалъ бы даже содержаніе тѣхъ шеллеровскихъ повѣстей, которыя въ юности перечитывалъ по нѣскольку разъ.

Это недостатокъ просто памяти.

Память сердца лучше.

Я не могъ бы назвать фамилій этихъ героевъ, самыя ихъ фигуры исчезли изъ моей памяти, но впечатлѣнія, которыя они вызывали, остались въ душѣ.

Немного забавно самому, — я до сихъ поръ сохранилъ ненависть и презрѣніе, и величайшее отвращеніе къ титулующимъ себя филантропами, къ ихъ обществамъ, къ ихъ затѣямъ.

Къ этимъ благотворителямъ, которые, давая голодной семьѣ корочку хлѣба, спѣшатъ отдернуть свою святую руку, чтобы не замараться.

Типъ, который такъ великолѣпно умѣлъ рисовать Шеллеръ. Типъ, съ которымъ было достаточно познакомиться по Шеллеру, чтобъ возненавидѣть на всю жизнь.

Разъ какъ-то я увлекся было однимъ благотворительнымъ обществомъ. Его программой, его людьми.

Оно показалось мнѣ не такимъ, какъ другія.

Я написалъ даже о немъ статью, достаточно прочувствованную.

Но когда мнѣ принесли корректуру, мнѣ вспомнился Шеллеръ.

Мнѣ показалось это кому-то чему-то измѣной.

Я перечиталъ статью:

— Кажется, я правъ!

А все-таки лучше зачеркнуть…

И я зачеркнулъ ее, иронически улыбнувшись надъ собой, дружески улыбнувшись своей юности.

Ну, а потомъ вышло, что и это общество, такъ увлекшее многихъ вначалѣ, оказалось тѣмъ же, чѣмъ и всѣ другія.

Ты былъ правъ, другъ и наставникъ моей юности, предостерегая отъ фарисейства, отъ лицемѣрія, скрытыхъ подъ очень красивыми фразами.

Ты былъ правъ, говоря:

— Не вѣрьте фирмѣ, не вѣрьте рекламѣ, не вѣрьте этимъ бутафорскимъ громамъ и бенгальскимъ огнямъ. Все ложь, все лицемѣріе. Вѣрьте только въ маленькаго, незамѣтнаго, скромнаго труженика. Только въ него.

Быть-можетъ, очень субъективно то, что я говорю. И я въ такомъ случаѣ прошу прощенья у читателя.

Но мнѣ думается, что многіе изъ людей моего поколѣнія, прочитавъ эти строки, увидали бы въ нихъ отраженіе своихъ ощущеній.

Вѣдь наша юность прошла при Шеллерѣ.

И «Шеллеръ» звучитъ намъ, какъ «юность».

II[править]

Михайловъ…

Это уже звучитъ иначе.

«Шеллеръ», это — та нота, которой начиналась мелодія тихая и ясная.

«Михайловъ», это — уже аккордъ изъ симфоніи.

Изъ симфоніи, которая казалась героической тогда, о которой теперь можно вспомнить съ улыбкой безъ горечи.

Такое было время.

Теперь г. Нотовичъ дѣлаетъ Бокля «доступнѣе» для взрослыхъ.

Тогда гимназистъ четвертаго класса, не читавшій «Исторіи цивилизаціи Англіи», считался «отсталымъ».

Въ пятомъ классѣ мы вырабатывали уставъ рабочаго банка «по Прудону».

И среди излюбленныхъ книгъ, обязательныхъ для прочтенія всякому «мыслящему» юношѣ, была «Исторія пролетаріата во Франціи» Михайлова.

— Онъ читаетъ уже «Исторію пролетаріата».

Это было въ тѣ времена куда большимъ аттестатомъ зрѣлости, чѣмъ «аттестатъ зрѣлости».

Не зная хорошенько, что такое «исторія», что такое «пролетаріатъ» и что такое «Франція», мы читали и зачитывались этой книгой.

И она больше говорила намъ, чѣмъ все, что было говорено въ школѣ.

Думали ли создатели классицизма, куда пойдетъ молодая мысль, жаждущая знанья, страстная, сгорающая отъ любопытства, — куда она пойдетъ, куда она бѣжитъ отъ ихъ классической пустыни.

Насъ заставляли учить Цицерона, а мы дѣлались «Катилинами».

Не забавно?

И вотъ на экзаменѣ исторіи при переходѣ изъ четвертаго въ пятый классъ вашъ покорнѣйшій Катилина вынимаетъ билетъ:

«Первая французская революція».

Можете себѣ представить, какъ я задрожалъ.

Вотъ когда я все разскажу.

Было часа два. Измученный экзаменомъ, нашъ «историкъ» К. лѣниво протянулъ руку за моимъ билетомъ:

— Ну, что у васъ тамъ?

— Великая французская революція!

— Первая французская революція! — небрежно сказалъ К. — Ну, разсказывайте!

— Великая французская революція… — съ удареніемъ повторилъ я.

И пошелъ!

Даже усталый вконецъ К. поднялъ голову:

— Позвольте! Позвольте! Да вы по какому же, собственно, источнику готовились?

— По «Исторіи пролетаріата во Франціи», — заносчиво отвѣчалъ я.

К. только откинулся на спинку кресла:

— Ого!

Онъ улыбнулся:

— По Иловайскому надо готовиться. Ну, да ладно. Разскажите-ка лучше про битву у Калки, что вы знаете?

И, глотая слезы обиды, мнѣ пришлось разсказывать про битву при Калкѣ.

Такъ К. и не узналъ истины про французскую революцію.

А жаль!

Онъ, къ слову сказать, былъ магистромъ исторіи, долженъ былъ получить каѳедру, но не получилъ, вслѣдствіе «исторіи»…

Не поручусь, что мы знали, — что Михайловъ, авторъ «Пролетаріата», тотъ же Михайловъ, который пишетъ романы.

Быть-можетъ, многіе изъ насъ при такомъ извѣстіи исполнились бы величайшаго изумленія:

— Этого не можетъ быть!

Михайловъ-романистъ, — это была тихая, умиленная молитва труду, помощи ближнему, любви.

Въ «Пролетаріатѣ» для насъ гудѣлъ набатъ.

Для насъ…

Прочтите, какъ тиха и спокойна эта книга.

Въ ней нѣтъ ни трубныхъ звуковъ ни грохота барабановъ.

Почему же это слышалось намъ тогда?

Время было такое.

Возьмите тлѣющій уголекъ, опустите его въ кислородъ, — онъ вспыхнетъ яркимъ и сильнымъ пламенемъ.

Воздухъ былъ такой.

III[править]

Я не имѣлъ счастія лично знать Александра Константиновича.

Счастія, потому что это было, вѣроятно, большое счастіе знать его.

Я слышалъ о немъ безпрестанно, слышалъ отъ молодыхъ людей, новичковъ, избравшихъ это безконечно дорогое, это безконечно трудное дѣло — литературу.

Отъ молодыхъ людей, блѣдныхъ, изголодавшихся, холодно одѣтыхъ, почти съ отчаяньемъ во взглядѣ.

Какъ тяжело положеніе молодого, начинающаго литератора.

Особенно, если весь его багажъ, привезенный изъ провинціи, состоитъ изъ тетрадки стиховъ.

Стиховъ, въ которыхъ больше души, чѣмъ подчасъ цензуры, и въ которыхъ чувство иногда ярче сверкаетъ, чѣмъ риѳма.

Но пусть стихи будутъ и превосходны!

Въ одной редакціи требуютъ «имени».

Въ другой не берутъ отъ чужихъ:

— Своихъ много.

Тамъ сидятъ грозные судьи, а не просто редакторы.

Явившагося къ нимъ молодого поэта они начинаютъ «судить», словно онъ не стихи написалъ, а человѣка зарѣзалъ.

— Въ этомъ молодомъ человѣкѣ я замѣчаю что-то такое… этакое…

Въ другой редакціи сидитъ господинъ, который говоритъ:

— А, валяйте! Что хотите! Какъ хотите! Не все ли одно?

Избави Богъ всякій молодой талантъ отъ такого редактора для начала.

Любую скрипку онъ превратитъ въ балалайку.

Тамъ редактора можно видѣть всегда, но онъ возвращаетъ обыкновенно рукописи не читая.

— Не годится.

— Почему?

— Голубчикъ, вы видите, сколько ко мнѣ ходитъ народу. Не могу же я вступать со всѣми въ пространныя объясненія!

Тамъ къ министру легче попасть, чѣмъ къ редактору.

И для всѣхъ этихъ голодныхъ подданныхъ Аполлона А. К. Шеллеръ былъ «Парнасскимъ консуломъ».

Они шли къ нему.

Они вели къ нему одинъ другого.

И онъ ихъ всѣхъ радушно принималъ.

Это былъ старосвѣтскій литераторъ.

Не изъ тѣхъ, которые сверкаютъ въ свѣтѣ, и не изъ тѣхъ, которые имѣютъ вѣсъ въ высшихъ кругахъ.

У него собиралась за стаканомъ чая своя братія, и говорили о литературѣ.

Онъ ласково, радушно принималъ юнаго собрата, умѣлъ обласкать, ободрить.

Охотно помогалъ совѣтомъ… и не однимъ совѣтомъ.

Онъ печаталъ ихъ стихи въ журналѣ, который редактировалъ.

А его старушка-сестра кормила этихъ дѣтей Аполлона какими-то, вѣроятно, особенно вкусными булками домашняго печенья.

Вѣроятно, особенно вкусными, — потому что поэты мало о чемъ такъ восторженно разсказывали, какъ объ этихъ булкахъ.

Здѣсь отогрѣвали этихъ несчастныхъ юношей, которымъ грозилъ смертью петербургскій холодъ.

И сколько молодыхъ поэтовъ отогрѣлось у этого милаго очага.

Кто изъ нихъ не отогрѣвался тамъ? Кто не вспомнитъ съ сердцемъ, полнымъ слезами благодарности, объ этомъ истинномъ «другѣ юности».

Примѣчанія[править]

  1. лат. Слуга слугъ