"Письма об Испании" В. П. Боткина (Дружинин)

Материал из Викитеки — свободной библиотеки
"Письма об Испании" В. П. Боткина
автор Александр Васильевич Дружинин
Опубл.: 1857. Источник: az.lib.ru

А. В. Дружинин
«Письма об Испании» В. П. Боткина
СПб. 1857 г.

В. П. Боткин. Письма об Испании

Издание подготовили: Б. Ф. Егоров, А. Звигильский

Серия «Литературные памятники»

Л., «Наука», 1976

Выпущенные места добавлены в квадратных скобках.

1[править]

Не по недостатку времени или по другим каким-либо журнальным причинам замедлили мы до сих пор разбором замечательной книги г. Боткина, появившейся в свет еще в начале настоящего года. Статья наша была начата через несколько дней после выхода книги, но конец ее отдалялся от нас все более и более по мере того, как мы задумывались над страницами «Писем об Испании». Чтоб основательно говорить о сочинении, которое, по нашему мнению, должно остаться в русской литературе, мы сочли нужным перечитать нескольких иностранных писателей, путешествовавших по Испании в наше время. Для яснейшего уразумения фактов и народных черт, на лету подмеченных русским туристом во время его недолгих странствований, следовало снова перечитать заметки людей, часть своей жизни проведших на Пиренейском полуострове.

После того до нас дошло известие о том, что русские «Письма об Испании» обратили на себя внимание германских журналов,1 переведены по, частям и встретили за границей живое одобрение. Нам захотелось просмотреть эти переводы и отзывы, проверить свои собственные впечатления по впечатлениям ценителей, от нас отдаленных, скорее пристрастных во вред, нежели в пользу русской словесности. И наконец, чем долее мы медлили с разбором нашим, тем более хотелось нам вместить в нем сведений по поводу страны, описанной нашим русским путешественником, «этой, так мало знаемой страны, которая до сих пор продолжает представлять одну из печальнейших политических задач нашего времени».[1]

Много было говорено про упадок Греции и Италии, но что значит упадок сейчас упомянутых стран перед тем упадком, в каком находится несчастная родина дона Родрига2 и Кортеса,3 Кальдерона и Сервантеса, Веласкеса и Мурильо? Между Грециею древних, блистательных времен и Грециею новою — общего одно лишь название страны; житель новейших Афин отделен тысячелетиями от времени Перикла, он может гордиться древним величием своей родины, а не скорбеть о нем всею душою своею. Что касается до упадка Италии, столько раз оплаканного и в великолепных стихах, и в плохой прозе, упадок этот не так печален, как о том думают многие. Та страна не погибла, в которой земля сохранила свою красоту и свое плодородие, в которую миллионы иноземцев стремятся обогащать себя сладчайшими впечатлениями жизни; еще жив для будущего тот край, о котором мечтают и тоскуют избраннейшие люди всего мира.

Об Италии Европа думает и всегда будет думать. История каждого из бедствий, которые часто навлекались на Италию собственным неразумием итальянского народа, коротко известна всякому просвещенному человеку. О довольстве и материальном благосостоянии этого самого народа беспрестанно думают даже его чужеземные властители. Сокровища искусств, которыми полна Италия, одним своим присутствием делают из нее заповедную сокровищницу Европы, к порогу которой ни один путник не подходил без умиленного чувства. Кто смеет не знать Италии, не скорбеть ее скорбию, не радоваться милым и геройским чертам ее народа, на первый взгляд кажущегося вечно несовершеннолетним народом? И наконец, разве не к Италии принадлежит богатое будущностью, дружественное нам государство, за последние годы сделавшее такие быстрые успехи на поприще гражданственности?4 К этому государству разве не прикованы все взоры, разве не видим мы в нем залоги будущего возрождения той Италии, для которой она с некоторого времени стала путеводной звездой, во мраке? После всего этого можно ли только с одной печалию говорить про упадок Италии?

Тот упадок истинно страшен и печален, около которого все покрыто темнотой и безмолвием. В темноте и безмолвии, посреди общего равнодушия всей Европы, совершается плачевное падение Испании, рыцарской и благородной страны, «беспрестанно ворочающейся на одре болезни», как безнадежный больной в страшной песне Данта.5 Подобно одинокому, всеми покинутому больному, безнадежно страдает край, когда-то потрясавший вселенную по своему произволу. Никто в образованной Европе не интересуется историею его недуга, ни в одной из соседних земель не отзываются скорби Испании, посреди холодного равнодушия зрителей льется ее кровь и истощаются ее силы. Кому какое дело узнавать, проявляются ли в этих бесплодных терзаниях следы прежней народной силы, мелькают ли во всей этой кровавой и утомительной драме надежды на лучшую будущность, эпизоды, хотя отдаленно намекающие на счастливый исход недуга? А недуг ужасен, в том нет никакого сомнения. С упадком политическим для Испании идет не только упадок нравственный, как оно всегда бывает; сама природа этой великолепной страны будто приходит в смертное изнурение, отказывается служить несчастному, всеми покинутому человеку… Когда-то плодоносные равнины превращаются в голодную степь, растительность исчезает в провинциях, еще недавно считавшихся житницами Испании, реки мелеют, заразительные болезни появляются на местностях, где еще недавно массы людей жили и трудились, не находя причин жаловаться на свою участь. С каждым годом лучшая часть полуострова получает более и более сходства с аравийскою степью, усеянною оазисами, число которых с каждым годом редеет. Старые города пусты, гавани не годны для стоянки кораблей, число деревень постоянно уменьшается. Не одного порядка правительственного недостает Испании — в ней недостает чего-то, может быть, еще большего: частной гражданской деятельности отдельных личностей. Там, где разбойник больших дорог в народе считается героем, где житель одного города ненавидит уроженцев соседнего городка, где открытое грабительство администраторов освящено обычаем, — ни благонамеренный правитель, ни парламент из образованнейших законодателей не в состоянии придумать никаких мер спасения. Нельзя предполагать, чтоб Испания в течение последнего тридцатилетия ни разу не имела хорошего министра и дельного законодательного собрания, а между тем жалкая страна не имела даже кратковременных отдыхов от неурядицы. В политическом мире спасать можно только того, кто сам желает спастись и крепко опирается на руку, ему протянутую. Этой истины как будто чуждаются многие из политических писателей всей Европы, даже когда приходится говорить о предметах, ближайших к ним, нежели Испания с ее бедствиями. Жалкие экономические школы, ныне пользующиеся общим и вполне заслуженным презрением, во все время своего существования стремились к тому, чтоб умалить нашу веру в частную деятельность человека, чтоб представить в преувеличенном виде весь вред индивидуализма, а затем на основании сантиментально-филантропических умствований приуготовить страждущему человечеству всемирное лекарство от всех недугов, настоящих и будущих.6.

Для этих-то школ и вообще для всех людей, помышляющих, что человека можно переделать без его содействия, одним писаным декретом, изучение современной Испании может быть довольно благотворно. В Испании было издано много хороших законов, принятых худо, задумано много благих мер, совершенно не понятых людьми, не готовыми к благу в своей обыденной, частной деятельности. Испанский народ остался тем, чем был, чем остаются многие народы в Европе: то есть массою людей по собственному своему развитию низших, чем законы, для них составленные. Пока благодетельный закон оставался буквою, испанец не заботился о его существовании; когда партия, владычествующая в государстве, пробовала осуществлять закон на деле, толпы недовольных брали свои ружья и шли драться на площадь. На время одолевал тот, кто был сильнее, а на беду Испании в ней не появлялось ни одного истинно сильного, может быть, даже безжалостно сильного человека, который бы мог, подобно героям Карлейля,7 грозою устрашить народ, не умеющий спасать себя, народ, не способный прежде всего понять пользу порядка вокруг своих отдельных личностей.

После того что мы сейчас сказали, не нужно прибавлять рассуждений о том, сколько глубокой занимательности может заключаться в обширном и добросовестном сочинении о современной Испании. На беду, подобного сочинения свет еще не дождался в европейской литературе, говорит нам автор «Писем об Испании», к сожалению, до сих пор нет еще классического творения, которое бы совершенно верно отразило в себе эту страну.

Поэтическая прелесть народных нравов Испании и постоянные политические смуты, ее волнующие, представляют такую взаимную противоположность, такой дикий контраст, которые всего более мешают путешественнику составить себе отдельное понятие об этой стране, а испанская литература, за исключением немногих исторических сочинений, можно сказать, сосредоточивается в газетах, разделенных на непримиримо враждующие партии. Слова нашего русского путешественника совершенно справедливы. Классического сочинения о современной Испании мы не знаем. В самой богатой библиотеке можно отыскать лишь несколько хороших путешествий в Испанию и журнальных статей, относящихся к ее истории за последние годы. Европа имеет лишь одно небольшое собрание материалов относительно знания Испании; многие из этих материалов драгоценны по своему литературному достоинству, многие из них дали заслуженный успех авторам — но все-таки это материалы, не более. Их надо переглядеть в общей сложности для того, чтоб иметь сколько-нибудь определенное понятие о стране, не знаемой в Европе и как будто оторванной от Европы. Их надо по временам сверять между собой, сверять даже с другими материалами, ныне почти забытыми и погребенными в политических журналах и газетах. При таком положении предмета весьма понятна важность каждой новой книги, каждой умной статьи, относящейся до нравов и обычаев новой Испании. «Письма об Испании», ныне оцененные не в одной нашей литературе, неоспоримо должны занять почетное место в ряду материалов, сейчас нами упомянутых. Независимо от прелести изложения, многих страниц высокого поэтического достоинства и других данных, хорошо знакомых всякому, кто читал письма г. Боткина еще в «Современнике», письма эти важны еще во многих других отношениях. Чтоб оценить их важность и занимательность касательно изображения современной Испании, необходимо будет сделать, по возможности, краткий обзор нескольких сочинений, однородных с книгою г. Боткина.

Европейские публицисты не много писали об Испании, путешественники редко изображали эту страну, хотя бы с самой поверхностной точки зрения. В конце прошлого столетия и в начале нынешнего побывать в Испании казалось так же опасным, как, например, съездить на мыс Доброй Надежды, к племенам, живущим во вражде с европейцами. Великая империя разрушалась, как будто силясь скрыть от соседей зрелище своего разрушения. Словно по произволу своих правителей, сильных лишь на одно зло и тайну, Испания была ограждена всевозможными препятствиями для зоркого взгляда иноземца-путешественника, иноземца-дипломата, иноземца-экономиста. Ее инквизиция не заботилась о международных правах, ее администраторы не церемонились с назойливым чужестранцем, ее жители, подозрительные, малообразованные и запуганные, неохотно сближались с заезжими гостями. Доступ ко всему, что могло интересовать иностранца, был всегда труден и часто невозможен; трудны и часто невозможны были даже путешествия внутрь страны, уже пораженной нищетою и неустройством. Так было до наполеоновских войн, которые, при всей своей тягости, отчасти пробудили Испанию, послужили к уничтожению многих отживших постановлений, и, наконец, дали возможность блистательно проявиться геройству нации, уже начинавшей пользоваться презрением от всех своих соседей. G того времени как англичане приняли участие в борьбе и высадили свои войска на Пиренейский полуостров, в английских книгах и политических обозрениях стали появляться толки об Испании. Холодность народа, чаще других имевшего торговые сношения с приморской Испанией, внезапно заменилась энтузиазмом и признаками горячего сочувствия. Имена Падафокса,8 Кастаньоса,9 Инфантадо10 и их многочисленных сподвижников из Англии перешли в Германию, в Россию, во все страны, скрыто или открыто враждебные наполеоновскому владычеству. Европа, до той поры едва знавшая о том, как велико число жителей в Испании, узнала по именам всех предводителей гверильясов. Английские писатели воинственной партии искусно воспользовались общим сочувствием, отчасти ими же подготовленным. В журнале ториев11 («Quarterly Review») было напечатано несколько любопытных статей о нравах и политических делах Испании; для составления или просмотра таких статей редакции оказался весьма полезен известный Роберт Соути,12 поэт невысокого разбора, но человек большого образования, знакомый с языком, историею, бытом Испании и Португалии. Газеты и обозрения противной партии, особенно журнал лорда Джеффри13 («Эдинбургское обозрение»), не делили этого восторга к Испании, а Джеффри выискал себе нескольких сотрудников, пытавшихся выставить перед светом все непривлекательные особенности страны, за которую лилось столько британской крови. Достойно замечав ния то, что герой и спаситель Пиренейского полуострова, идол ториев и победитель во всей брани — Артур Веллеслей (Веллингтон) 14 судил своих испанских союзников, может быть, строже, чем самые враждебные ему виги. Проницательный глаз воина и великого государственного человека не был обманут порывами энтузиазма, повергавшего в исступление всю Европу. Во многих письмах и секретных донесениях полководца с ясностью различаем мы, что он под восторженною храбростью мгновенно умел угадывать совершенный недостаток стойкости. В энергических порывах народа видел он расслабление, в его патриотизме — ребяческую способность увлекаться, в его торжествах — непостоянство и шаткость. В глазах его Испания не могла ни спастись сама, ни ввериться чужеземному спасителю. Он бился за Испанию потому, что его победы наносили удар Наполеоновой власти, в будущность Испании он не верил, к народным силам ее он ощущал презрение и, по всегдашней своей привычке, не скрывал этого презрения.

Еще до окончания европейских войн и совершенного низложения Наполеона Англия, как известно, уже заключила крайне выгодные для себя трактаты по торговле с государствами Пиренейского полуострова. С наступлением мира большое число британских подданных стало жить в Лиссабоне, Опорто, Кадисе, ездить в эти города и по временам углубляться внутрь Испании и Португалии. Невзирая на стеснительные законы по торговле, несколько чужестранных торговых домов завелось по большим городам Испании. В то же самое время торговля Гибралтара значительно поднялась, контрабандная торговля, поощряемая англичанами, стала наводнять Испанию английскими изделиями, табаком и первыми необходимостями для людей, принуждаемых своим правительством платить за собственные товары дороже, чем за иностранные. Обмен услуг, хотя не всегда законных, сблизил англичан с испанцами, доставил первым некоторый авторитет по приморским городам Испании, а по прошествии немногих лет жители полуострова привыкли к англичанам, узнали их более, чем кого-либо из своих соседей.

Лет за двадцать пять до нашего времени уже несколько английских туристов-писателей успели побывать в Испании. В журналах, кроме статей о политике и торговле этого края, печатались описания окрестностей Кадиса, Малаги, Севильи, иногда переезд через горы, иногда какая-нибудь встреча с разбойниками. Предприимчивый книгопродавец Муррай, издавая разные путеводители по Европе и другим частям света, заказал одному талантливому человеку, по имени Форду, составить руководитель для туристов по Испании. Мистер Форд, долго живший в этой стране, исполнил желание книгопродавца, и, может быть, сам удивился успеху своего дела. Книга его, составленная по общей форме путеводителей за границей (guides des voyageurs[2]), разошлась лучше всякого романа. Несколько изданий были распроданы в течение самого короткого времени. Сочинение Форда читалось женщинами, членами парламента, помещиками, дилетантами литературы, людьми, никогда не имевшими намерения ехать в Испанию. Правда, что оно вполне заслужило эту честь, представляя из себя труд изящный, легкий, увлекательный, но вместе с тем исполненный новизны и важных подробностей. Форд, подобно лучшим из своих преемников, сердцем любил описываемую им страну, понимал ее поэзию, умел подмечать ее высокую прелесть и наслаждаться ею. Он сближался со всеми сословиями испанского народа, писал об этом народе с веселостью и юмором. На испанцев смотрел он немного свысока, но такой недостаток не считался недостатком для лондонского читателя.

Подражателей и продолжателей у Форда нашлось довольно, но в течение десяти лет слава его путеводителя не уменьшилась: до сих пор он считается одною из самых живых, занимательных книг, когда-либо написанных по-английски.

Мы не можем разбирать Фордовой книги в подробности, в журнале нашем будет помещено из нее несколько отрывков, когда позволит время и обилие журнального материала. «Ручная книга для Испании» («Handbook for Spain») по самой форме своей уже не может назваться образцовым сочинением. Добровольно подчинись всем требованиям, какие существуют для дорожного путеводителя, Форд отчасти повредил своему делу. Невзирая на все его искусство, в труде находятся страницы утомительные, важные для человека, собирающегося ездить по Испании с наименьшими трудностями, но лишние для простого читателя. За рядом картин и живых нравоописательных очерков он часто забывает жизнь самой страны, без внимания оставляет важные задачи, занимавшие умы многих. Как фланер и человек, ищущий себе забавы, Форд заслуживает удивления, с таким товарищем и путеводителем всякий пойдет на край света. Но над книгою его не многие задумаются, а если и задумаются, то разве по поводу предметов, о которых Форд говорит вскользь и неохотно.

Около 1840 года (даже, кажется, несколько позже) в Англии снова появилось одно сочинение об Испании, на этот раз получившее успех европейский. Великобританское библейское обществе изготовило три перевода Свящ<енного> Писания на португальский, на испанский языки, и еще на язык испанских цыган (gitanos). Для продажи этих изданий послан был на Пиренейский полуостров некто Джордж Борро, человек странный, скорее сходный с авантюрьерами времен Кромвеля, нежели с людьми нашего столетия. Полуангличанин, полуцыган, полуфанатик, полутурист, Борро имел три бесценных качества для путешественника в опасных странах: он был упрям, как каталонец, бесстрашен, как герой, жаден до приключений, как молодой рыцарь. Он знал языков пятнадцать, обладал силой Геркулеса, мог проводить по нескольку суток на лошади, легко сближался с людьми и владел большим даром убеждения. Благодетельное общество недаром поручило ему продажу своих изданий в Испании: мадритский кабинет несколько раз изъявлял полное согласие на эту продажу, но англичане не могли не знать шаткости испанского правительства. При частой перемене правителей сегодняшняя заслуга завтра могла быть вменена в преступление, да сверх того в Испании каждый генерал-капитан провинции и даже коррехидор отдельного города не слишком заботился о том, какому иностранцу покровительствуют сильные люди в Мадрите.

Как предполагали, так и случилось. Вместо нескольких месяцев, которых было бы достаточно на продажу самого большого числа экземпляров Библии, Борро пробыл в Испании несколько лет. Испанское правительство при всех своих переменах его редко теснило, но зато правительству при общих смутах и своих собственных тревогах, было не до мирного иностранца, сеющего слово спасения между невежественным народом. Религиозное состояние испанского народа в глубине государства, по словам Борро, мало отличалось от состояния диких племен Африки. Между многочисленным сословием цыган, нищих, контрабандистов, даже отдаленных сельских жителей, самое имя Иисуса Христа было неведомым словом. В больших центрах населения, где люди знали читать и обладали лучшим развитием, власти глядели на путника или как на врага, или как на существо, от которого можно поживиться. Не совсем угасший фанатизм некоторых изуверов воздвигал против англичанина массы народа. В одном городе его принимали за шпиона, в следующей деревне за идолопоклонника, а где-то на берегу моря Джорджа Борро сочли дон-Карлосом и чуть не расстреляли. Его несколько раз обирали дочиста, книги его конфисковались, сам миссионер сидел, в тюрьмах с ворами и убийцами. Иногда он скрывался от гонений, проводил дни в цыганских таборах или на уединенных вентах, но еще чаще, сильный званием, англичанина и сознанием правого дела, Борро открыто шел на все притеснения. За него английские консулы поднимали бурю, за него сменяли алькальдов и коррехидоров, после всяких неправд и прижимок ему возвращали назад отнятые книги, и он снова пускался на бесконечную борьбу, на новые угнетения и опасности.

Понятно, что при такой жизни и таком образе действий, вдоволь натерпевшись и насмотревшись, Джордж Борро не мог остаться тем, чем был при въезде своем в Испанию, то есть простым, пассивным исполнителем данного ему поручения. В характере его всегда имелся элемент задорный и фанатический, а события его бурной жизни в Испании окончательно раздули пламя, — таившееся в этой могучей груди. Ревностный англиканец и крайний тори обратился в закоренелого врага католической Испании. Он вообразил себя противником папской власти, освободителем Испании от католицизма, протестантским проповедником, посетившим не государство, дружественнное его родине, а какие-то мрачные пустыни, населенные идолопоклонниками. Он не только преувеличивал опасности, его окружавшие, но сам вызывал их, гордился гонениями, говорил в народе неосторожные речи. Не допуская того, что всякая страна имеет полное право жить по своим собственным обычаям и чтить закон, доставшийся ей от отдаленных веков, наш комиссионер лондонского общества утратил небольшой запас терпимости, данный ему на долю от природы. Вследствие того пребывание Борро в Испании сделалось обременительным для английского посольства, для британских консулов, беспрерывно обязанных заступаться за своего необузданного согражданина. Мы не имеем точных сведений о том, чем именно кончилось пребывание его в Испании, но из нескольких заметок в журнальных разборах можно догадываться, что Джордж Борро был принужден оставить страну своих подвигов против собственного желания. Плодом его приключений вышла знаменитая книга «The Bible in Spain»,[3] которая, как мы уже сказали, получила успех европейский.

Всякому человеку, интересующемуся бытом и нравами современной Испании, мы смело можем рекомендовать книгу Борро не только как произведение одного из самых талантливых людей нашего времени, но как один из драгоценнейших материалов к изображению страны, так мало нам известной. По личным своим качествам и по роду своих занятий в Испании миссионер видел нравы, до сих пор никому не известные, сходился с людьми, о которых говорилось очень много в романах, но очень мало в серьезных путешествиях. Цыганы, контрабандисты, разбойники, пикадоры и матадоры — весь этот народ делил с англичанином и хлеб, и ночлег, и беседу. Турист на себе испытал, что значит испанское правосудие, каково поступают с иностранцами коррехидоры, алькады и альгвазилы.15 Он был в кабинетах испанских министров, сходился с юной и старой Испанией, присутствовал на десяти пронунсиаментосах, проводил дни и недели в норах, служащих прибежищем худшей части испанского населения. Если б, при такой жизни и таланте, Джордж Борро имел поболее спокойствия и многосторонности, книга его имела б еще более достоинств и получила б характер классический. К сожалению, она имеет важные, коренные недостатки. Протестантский фанатизм автора извращает половину его выводов о политическом состоянии Испании. Приписывая все бедствия края его подчинению римской духовной власти, он с явным пристрастием толкует все факты, им собранные, дает им насильственное, произвольное значение. Жизнь, веденная им в Испании, своими тревогами раздражила его воображение, населила его призраками. Нельзя заподозрить Борро в недобросовестности, но по временам его рассказы напоминают собой события из «Тысячи <и> одной ночи» — их присутствие в книге объясняется пламенною фантазиею автора, приводимою в постоянное напряжение фантастически-бродячей жизнью. Еще несколько месяцев подобного существования, и сочинитель книги видел бы видения, беседовал бы с мертвецами, от чистого сердца веря своим галлюцинациям. Необходимо упомянуть еще об одной важной неполноте в записках миссионера.

Для Джорджа Борро совершенно не существует артистической Испании. При виде красот природы он рыдает и описывает их как великий художник, но далее картин неодушевленной природы он ничего не видит. Ни архитектура соборов, ни залы Альамбры, ни картины великих художников его не трогают: если б ему дали власть, он бы воздвиг пуританское гонение на древнее художество Испании. Милым сторонам испанской жизни он тоже не сочувствует, он холоден к красоте женщин, к изяществу народных костюмов, к приветливости, сроднившейся с южными нравами. Он ценит испанцев за их пламенный темперамент, за их воздержность, за их величавый и звучный язык, за их презрение к мелким благам жизни. В будущность юной Испании он не верит и безнадежность ее положения относит, по своему обыкновению, к католицизму. Постоянно изучая простой народ края, Борро ни одного раза не может схватить умом того простого вывода, который дался нашему русскому туристу без всяких усилий, то есть вывода о совершенном разъединении испанского народа с идеологами, усиливающимися править этим народом по рецепту французских и английских узаконений.

Мы назвали два замечательнейших сочинения об Испании, и хотя пределы нашей статьи не дозволяют нам упоминать о других, менее замечательных, мы не можем, однако же, пройти молчанием одной французской книги, весьма поверхностной, и, несмотря на то, стоющей внимания. Почти в то же самое время, как Джордж Борро испытывал все последствия борьбы с алькадами и коррехидорами, французские туристы начали проникать в Испанию, заглядывать в Гранаду и Севилью, а потом печатать книжечки и фельетонные статьи о чудесах соседственной полудикой страны. Между этими путниками, жаждущими повстречаться хотя с одним бандитом и присутствовать хоть на одном бое быков, иные, как, например, Мериме, писали дельно и гладко. По примеру их в Испанию проехал и Теофил Готье, писатель, редко умеющий писать дельно, но одаренный душой истинного артиста.

При всей своей ветрености, заносчивости, способности к скороспелым заключениям этот странный турист был зорок именно на то, на что Борро при всем своем даровании не имел никакой проницательности. Готье сам когда-то был живописцем и, бросивши живопись, перенес в свои литературные занятия иногда преувеличенную страсть к картинности слога. Для него живопись, ваяние, архитектура, музыка, красивые костюмы, красивые лица женщин составляли всю жизнь; за исключением изящной стороны, он не хотел думать ни о каких других сторонах нашего существования. В предисловии к одному из своих довольно эксцентрических произведений Готье написал следующие безумные строки: «Я сейчас же отдам все мои права и звание французского гражданина за возможность досыта налюбоваться красотою госпожи Джулии Гризи или княгини Боргезе, в то время когда Канова лепил с последней свою известную статую».16 Но чудак, публично напечатавший подобные слова, имел за собой одно достоинство — искренности во всех своих причудах. Он приехал в Испанию наслаждаться и достиг своей цели. Для старой картины, для встречи с хорошенькой женщиной он храбро переносил все трудности поездки, подвергался лишениям и оставлял в стороне всю неимоверную избалованность парижанина. «Путевые заметки» Готье17 обратили на себя внимание читателей и стоили такой чести: если задача их автора не была очень обширна, сам автор сумел быть хозяином в своей небольшой области. Если из названных заметок мы и выбросим страницы, исполненные бомбаста,18 в книге все-таки останется достаточно материала для уразумения артистической Испании. Само собой разумеется, ни политических наблюдений, ни сколько-нибудь дельных заметок о народном быте у Готье вы не приищите, но ежели вас может занять ряд картин, передающих поэтическую прелесть древних церквей, покинутых аббатств, мавританских зданий и так далее, вы по справедливости оцените и книгу, и парижанина, ее сочинителя.

Сказавши наше беспристрастное мнение по поводу лучших и популярнейших книг об Испании, за наши годы появившихся за границею, мы можем обратиться к книге нашего русского литератора, вполне достойной занять почетное место между сейчас нами названными сочинениями. Письма г. Боткина давно знакомы каждому любителю русской словесности, полное собрание их не может не иметь успеха, тем более что раздробление и медленное печатание первых писем, необходимое по журнальным условиям, по необходимости вредило их целостности. Собственно мы обязаны отдельному изданию «Писем об Испании» гораздо большим наслаждением, нежели тем же письмам, тянувшимся едва ли не три года и прерываемым постоянными интервалами. Прежде нас увлекали в них отдельные мысли, отдельные картинки природы, отдельные сцены путевой жизни; теперь же нам яснее сказалась мысль, связывающая все эти изящные отрывки. Артистический дух, проникающий все произведение, вполне открылся перед нами, а вместе с тем мы проследили не вредящую этому духу всю зоркость мыслителя и наблюдателя политических вопросов. Г-н Боткин не жил в Испании так долго, как Форд, не был связан с ее народом так, как Джордж Борро, а между тем, во многом уступая этим испанским старожилам, он во многом дополняет и разрушает ими замеченное. По своему сочувствию к природе, по своему страстному пониманию художества в искусстве и жизни русский путешественник не уступает артисту Готье, а, напротив, далеко превышает его тонкостью своего развития, не говоря уже о многостороннем направлении всей наблюдательности.

По книге Теофила Готье читатель может ознакомиться, и то не вполне, с одною лишь стороною старой и новой Испании, доверясь сочинению Борро, он, заодно с глубокими и драгоценными сведениями, приобретет множество совершенно фальшивых взглядов. Письма об Испании г. Боткина не введут его ни в узкий мир артистического реализма,, ни в круг смелых гипотез, основанных на предрассудке или горячности. Сочинение нашего соотечественника скорее можно поставить в один разряд с книгою Форда: и та и другая замечательны по увлекательному изложению, по здравому и чисто современному взгляду на вещи. Но и тут найдем мы довольно несходства. Цели авторов различны: один составляет аккуратный путеводитель по Испании, другой изображает страну в ряде беглых очерков, связанных между собой лишь одной нитью личных впечатлений сочинителя. И англичанин Форд и г. Боткин равно любят страну, ими описанную, но количество фактов, которыми располагают оба, весьма различно. Форд долго жил в Испании, изъездил ее по всем направлениям, долго собирал материалы для своего труда, тогда как русский его последователь был в Испании мимоходом, останавливался лишь в самых оригинальных ее уголках, не имел претензии видеть все и записывал лишь впечатления ничем не связанного туриста. Множеством характернейших подробностей Форд далеко превышает г. Боткина, но зато наш соотечественник имеет неоспоримый перевес в своей зоркости на поэзию страны, в своем даре извлекать умный вывод из небольшого числа фактов, им подмеченных.

«Письма об Испании» были набросаны их автором в 1845 году во время его пребывания на Пиренейском полуострове, но первое из них появилось через два года после поездки, в одной из первых книжек «Современника» за 1847 год. Несмотря на то что имя г. Боткина до того времени было совершенно незнакомо русской публике, «Письма об Испании» были сейчас же замечены и оценены всеми читателями. Их даже никто не мог приписать лицу начинающему и еще новому в литературе: и дар изложения, и твердая самостоятельность суждений, и совершенное знание всех литературных приемов — все это показывало в путешественнике человека, давно освоившегося с современной русской словесностью, привыкшего и к требованиям умного читателя, и к манерам живой журнальной беседы.

Лица, принадлежащие к литературному кругу, и читатели, внимательно следившие за ходом журналистики того времени, знали лучше всего, что не новичок и не начинающий литератор печатает в «Современнике» свои заметки об Испании. Кто помнил замечательное, хотя и краткое существование «Московского наблюдателя», кто получал «Отечественные записки» за лучшее время их славы, тот без труда узнавал в «Письмах» перо одного из самых образованных писателей нового поколения. Если не ошибаемся, ни в «Московском наблюдателе», ни в «Отечественных записках» за первые годы г. Боткин не подписывал своих статей полным именем,19 но забыть их было трудно, так сильно горели в них многосторонняя сила мысли и поэтическая струя изложения, пробивавшаяся всегда и всюду.

Автор «Писем об Испании», действительно, не мог назваться новым лицом в литературе нашей. По своему образованию, по своим литературным трудам и литературным связям он был одним из членов той даровитой плеяды русских людей, которым так много обязаны наша наука, наша словесность, наша журналистика за последнее двадцатипятилетие.

К кругу сверстников и товарищей нашего путешественника принадлежат поэты, романисты и профессора, имена которых известны каждому русскому человеку; этому же самому кругу принадлежали мудрые и благородные деятели, от. которых теперь остались лишь славное имя и труды, слишком рано прерванные безвременною кончиною.20 Страстно любя искусство и науку, никогда не отказывая в своем совете и содействии всякому того заслуживающему литературному предприятию, бывший сотрудник «Московского наблюдателя» и «Отечественных записок» не был литератором вполне, как большая часть его сверстников. Обстоятельства не позволили ему посвятить всей своей жизни интересам родной науки и словесности, хотя, по своему многостороннему образованию и дару изложения, он мог бы трудами своими принести честь всякой литературе.

Довольствуясь местом и правами простого дилетанта словесности, г. Боткин был свободнее многих литераторов, в выборе своих любимых занятий. Не стесняясь временем и условиями постоянных журнальных трудов, он мог изучить языки, знание которых до сих пор считается роскошью для пишущего человека, имел возможность путешествовать долее, нежели путешествовали его товарищи, следить за литературою стран, с которыми были мало знакомы образованнейшие люди тридцатых годов.

Плоды его многосторонних сведений приносили немалую пользу в кругу друзей г. Боткина, исключительно отдавшихся литературной деятельности, — справедливость наших слов подтвердит всякий человек, когда-либо бывавший в литературных кругах того времени. Лучшие из деятелей новой, в то время возникавшей критики не были знакомы с немецким языком и германской философией, основные пункты своих теорий им приходилось разъяснять и проверять в дружеских беседах с людьми, посвященными в эти тайны, и одним из таких людей был г. Боткин, долгое время изучавший Гегеля и новых мыслителей Германии. С другой стороны, автору «Писем об Испании» была хорошо знакома английская словесность, он изучал историков, экономистов и мыслителей Великобритании; понятно, до какой степени эти сведения приносили пользу при общем, отчасти преувеличенном стремлении наших литераторов ко всему новонемецкому и новофранцузскому. Не раз приходилось г. Боткину в редких статьях своих, а еще более в изустных беседах становиться в упорный разлад с мнениями лучших из его сверстников; может быть, корифеи нашей журналистики на первых порах и возмущались этой дружеской оппозицией их задушевным мнениям, но оппозиция не ослабевала, а время показало и ее полезность и ее благотворную законность.21 Вот заслуги г. Боткина и в, открытой и в интимной истории нашей словесности, вот основания, вследствие которых его имя, еще задолго до «Писем об Испании», пользовалось честной известностью в литературных кругах Москвы и Петербурга.

Предпринимая свою поездку через Пиренеи, наш автор был уже достаточно приготовлен к пониманию Испании: он знал ее язык, читал испанских писателей, старых и новых, был знаком с заметками даровитых людей, до него посещавших этот край. По всему видно, что он и не намеревался писать об Испании, книга его составлена вся из частных писем в Россию к близким лицам; письма эти были им впоследствии пересмотрены и дополнены. Тем не менее наш турист сделал для самого себя то же, что редкие записные литераторы делают из писательских видов: перед поездкою он прочел много исторических сочинений об Испании, ознакомился с испанскими политическими изданиями и таким образом мог въехать в новый край не так, как в него въезжает большая часть любопытных пришельцев. Не было примера, чтоб у нас в России труд даровитого человека проходил без успеха; зато не было примера, чтоб труды подобного рода, при всем их достоинстве, не находили себе и нескольких хулителей. В задних рядах всякой словесности, а в особенности нашей, всегда имеется несколько болтунов, всегда готовых «тявкнуть из подворотни» на почтенный труд человека, обратившего на себя чем-нибудь внимание читателей. Два или три нестройных голоса тявкнуло

в свое время и на книгу г. Боткина, вменяя ее автору в вину то обстоятельство, что он добросовестно приготовился к путешествию, прочел много книг об Испании и в своих письмах приводил сведения, им почерпнутые из иностранных источников, даже из газет и обозрений, а не из собственной своей головы, по какому-то вдохновению.22 Само собой разумеется, на голоса хулителей никто не обратил никакого внимания. Дело говорило само за себя: с самым малым запасом разума всякий мог догадаться, что о малоизвестных, странах вроде Испании нельзя написать даже самого легкого фельетона без прочных пособий и изучения иностранных источников. Вменять подобного рода пособия в вину туриста можно только тогда, если он дурно ими распоряжается, если он подчиняет свои приговоры чужим выводам и не проверяет строгим разбором, на самом месте тех фактов, которыми обогатил себя заранее. В «Письмах об Испании» не находим мы ничего подобного. Их автор не подавлен грудою материалов, добытых чрез чужие руки: личный его взгляд проявляется во всем, начиная от мелких заметок, характеризующих край, до самых многосложных политических заключений. Если он соглашается иногда с чужим авторитетом, то делает это потому, что на деле признал его законность; если он приводит слова и мнения какого-нибудь писателя, ранее его ознакомившегося с Испанией, то приводит их потому, что они кажутся подтверждением его собственных наблюдений. По возможности близкий разбор «Писем об Испании», надеемся, покажет всю основательность слов, наших.

2[править]

«Письма об Испании» начинаются с Мадрита, места скучного и непривлекательного, но чрезвычайно важного для каждого путешественника, одаренного зорким взглядом и любознательностью. Если поэтическая, приветливая, ласковая сторона новой Испании распознается в Кадисе и Севилье, то в Мадрите только можно ознакомиться с другою, безотрадною и несравненно обширнейшею стороной края. Умирающие государства, как и умирающие города, начинают терять признаки жизни на своих оконечностях, между тем как около сердца все еще полно жизни, движения; не так в Испании. Весь край на обширном радиусе кругом Мадрита пуст и беден. Вследствие климата и небрежности человеческой почва обратилась в пустыню, от смут и неудобных сообщений всюду дороговизна, так что кастильцу, даже при урожае, не на что купить сапогов. Деревни встречаются как редкие оазисы, города наполнены пустыми домами.23

[От Бургоса до Мадрита, — говорит наш путешественник, — всюду одни пустынные поля. Сколько раз говорил я про себя: да это наши бесконечные равнины России! — только дальняя, синяя полоса гор разрушала сходство. По пустынным равнинам подъезжаешь, наконец, к Мадриту, который стоит тут бог знает зачем, потому что среди этих пыльных, совершенно обнаженных полей решительно нет никакой причины стоять не только столице, даже ничтожному городишке.. Окрестности Мадрита состоят из пустого поля; бедный Мансанарес высыхает еще весною, и от него теперь остался маленький ручей; палящее солнце и сухая песчаная почва истребляют всякую растительность; словом, вы ничего не можете себе представить печальнее этой природы.]

[Мадрит, — продолжает г. Боткин в другом месте, — не есть столица, созданная историею; не далее XVI века он был небольшою деревнею. Самостоятельное положение провинций и потом совершенно особое от прочей Европы развитие монархической власти в Испании не позволили королям испанским иметь себе столицу в обыкновенном смысле этого слова. Постоянная война с маврами заставляла их иметь свою резиденцию сообразно с военными движениями. Фердинанд и Изабелла избрали было себе постоянною резиденциею Толедо. Но после них Карл V (испанцы называют его Карлом I) в Испании почти не жил. Филипп II как-то случайно обратил внимание на местечко Мадрит; вероятно, ему понравилось его унылое местоположение; он полюбил отдыхать здесь во время охоты, наконец, выстроил тут себе дворец и решительно поселился в Мадрите. Наследники не вздумали изменять его выбора, и, таким образом, Мадрит сделался столицею Испании. Впрочем, один уже вид этого города говорит, что никогда народный инстинкт не выбрал бы себе столицею такого во всех отношениях бедного местоположения. К несчастию Испании, не презрительному взору гения выпал жребий избрать ей столицу, а монарху мрачному, эгоистическому, более занятому своими капризами и личными интересами, нежели счастием своей страны. Чем более рассматриваешь Мадрит, его положение, его средства, тем более убеждаешься в пагубном влиянии, какое этот несчастный выбор имел на испанский народ. Я не люблю столиц, поглощающих в себе всю жизнь нации, но нельзя не согласиться, что, например, Париж, резиденция короля, парламента, Сорбонны, наук и, вследствие этого, литературы, роскоши, вкуса, имел самое благодетельное влияние на национальное единство Франции. Ничего подобного в Испании. Выбор Филиппа II вызвал из ничтожества столицу — и выбор этот, который мог бы до известной степени поправить ошибку исторического воспитания Испании, возрастил, напротив, во всей свободе семена разделения, существовавшие в старой Испании. И Мадрит, посреди пустынных равнин Кастильи, вдали от всех больших рек, между народонаселением, может быть самым неподвижным из всей Испании, не мог приобрести себе ни богатства торгового, ни деятельности и влияния, всегда его сопровождающих; знаменитые университеты Алкалы и Саламанки отвлекали к себе все его лучшее юношество; бедному Мадриту оставалось одно преимущество: быть резиденциею короля и двора. Даже теперь иногда мадритцы, говоря о своем городе, называют его не столицею, не городом, а двором, esta corte. С Филиппа V испанский двор сделался рабским подражателем двора французского (только в сохранении инквизиции состояла его испанская национальность); вследствие этого Мадрит не мог даже сделаться и столицею национального испанского вкуса, искусства. Все, как бы нарочно, соединилось, чтобы сделать Мадрит городом без всякого национального значения, без всякого влияния на провинции. Это обстоятельство достаточно поясняет, почему в Испании всякое движение выходит всегда из провинций, почему все здесь делается провинциями и почему Мадриту не остается ничего другого, как говорить «аминь» на все, что делают они.]

В такой странной столице дела едва ли могут идти тем путем, какими они идут в других европейских столицах, получивших свое значение не случайно. Внимательному читателю достаточно проследить за несколькими добросовестными рассказами о мадритской жизни, для того чтоб понять, какое глубокое разъединение существует между провинциями Испании и этим никому не нужным, ни для кого не важным городом, в котором имеет свой приют не одно лишь правительство, а большая часть цивилизованной или скорее офранцуженной нации новых испанцев. Мадрит не любим старшими городами, Мадрит не страшен волнующимся провинциям, Мадрит противен народу, потому что в нем с каждым днем утрачиваются последние остатки национального элемента. Мадрит занят бесплодными политическими интригами; в Мадрит, как в обетованную землю, стекаются или доверчивые фантазеры по части государственной, или массы бессовестных авантюрьеров, из тощей поживы готовых служить всякой партии. Наш русский путешественник, как следует всякому любознательному туристу, имел рекомендательные письма к лицам различных партий: и к высшим чиновникам господствовавшего в то время министерства, и к карлистам, да еще вдобавок познакомился с жарким прогрессистом, капитаном фрегата «Эспартеро». Таким образом ему не трудно было с первых дней своего приезда ознакомиться с ходом текущих политических- дел, или, скорее, того лихорадочного бреда, который в Мадрите называется политикою. Его сразу поразили несколько безотрадных особенностей того мира, с которым туристу пришлось соприкоснуться. Кроме политики,, в Мадрите не говорится ни о чем, терпимость мнений есть слово, которое в Испании не имеет еще смысла. «Кто не за меня, тот против меня», — восклицает партия, овладевая кормилом правительства, и перед этим лозунгом нет пощады ни уму, ни знаниям, ни убеждениям, ни долгим заслугам. Казалось бы с первого взгляда, какое сильное движение происходит в этой стране, сколько сильных испытаний переживает она, как быстро, к величию или гибели, двигается это общество, полное стремлений к общественному делу. А между тем ничего подобного нет, невежество и бедность разлиты по всей Испании, в самых ее смутах нет жизненной энергии, весь этот словесный вздор, все эти пламенные судороги мадритских политиков ведут к одним бесцельным переворотам, к одной революции в мире мелких, частных интересов! Такой результат поражает и спутывает каждого наблюдателя, он породил много нелепых статей в журналах французских и английских, он ведет к тому, что Испанию не раз называли политическою загадкою, называли страною, в которой постоянно владычествует слепой случай. Г-н Боткин, руководясь своей проницательностью, сведениями, им собранными, и указаниями немногих людей, дельно писавших про Испанию, без труда опровергает подобные заблуждения. По его словам, Испанию невозможно судить с точки зрения общих европейских форм; европейские журналы, указывая в ней только на те пружины, которые пригодны для духа политических партий, только больше затемняют все дело. В Испании всякий наблюдатель должен видеть и угадывать явления, какие или редко встречаются или никогда не встречаются в правильных, по-европейски развитых обществах. Одно из подобных явлений весьма зорко подмечено нашим туристом еще за дни его первого пребывания в Мадрите. Оно проходит через всю книгу, всюду поясняемое и истолковываемое общедоступным образом. В нем таится ответ на многие вопросы, разрешение многих загадок, ежеминутно поражающих человека, желающего ознакомиться с страною. Это явление весьма важно и стоит целого отдельного изыскания. Мы говорим о глубоком разъединении испанского народа со всем офранцуженным и играющим политическую роль населением Мадрита и некоторых других главных центров государства.24

[Политическая Испания есть какое-то царство призраков, — говорит г. Боткин. — Здесь никак не должно принимать вещи по их именам, но всегда искать сущности под кажимостью, лицо под маскою. Сколько уже лет говорят в Европе об испанской конституции, о партиях, о журналистике, разных политических доктринах, о воле народа и т. п.; все это слова, которые в Европе имеют известный, определенный смысл, — приложенные же к Испании, имеют свое особое значение. Прежде всего надо убедиться в том, что массы, народ, здесь совершенно равнодушны к политическим вопросам, которых они, к тому же, нисколько не понимают. Кастильцу-простолюдину нужно работать, может быть, только две недели в году, чтоб вспахать свое поле и собрать хлеб, да еще большею частию приходят жать его валенсиянцы; остальное время он спит, курит, ест и нисколько не заботится о всем том, что лично до него не касается. Может быть, в душе он и за дон Карлоса, потому что его приходский священник проповедует ему в этом духе. Не надобно забывать, что, несмотря на все последние события, духовенство имеет еще большое влияние в деревнях. Испанские священники не ведут уединенную и затворническую жизнь: их беспрестанно встречаешь по дорогам, они пьют и курят с крестьянами на постоялых дворах, разговаривая о всяких местных происшествиях. Вероятно, они в глазах народа и не много имеют нравственного достоинства, но тем не менее влияние их несомненно.

Испания, удушенная тремя веками самой ужасной администрации, подпавшая двум чужестранным династиям, из которых первая начала жестокостию, насилием и кончила решительным идиотизмом, другая — почти беспрерывно занималась одними дворцовыми интригами, — бедная Испания силится разбить теперь эту кору невежества, под которою столь долго томилась она. Глубоко ошибаются те, которые судят об Испании по французским идеям, по французскому общественному движению. Кроме множества радикальных различий, не должно забывать, что Франция была приготовлена пятьюдесятью годами философской литературы. В Испании, после писателей ее «золотого века», в продолжение двух веков не было другой литературы, кроме проповедей духовенства, которое, конечно, всеми силами старалось о поддержании старого общественного устройства, в котором само господствовало. Посмотрите теперь на испанские журналы всех партий! Меня больше всего поражает в них решительное отсутствие всякой рассудительной теории, даже всякой практической мысли. Идей нет — есть одни лица и имена; ни один вопрос государственного устройства не подвергается анализу. Перевороты в Испании не могут выйти из масс, которые даже не имеют о них понятия. Здесь самый бедный, последний мужик всегда вдоволь имеет хлеба, вина и солнца, здесь у самого нищего есть на зиму и шерстяные панталоны и теплый шерстяной плащ, тогда как французский мужик, например, и зиму и лето прикрывается одною тощею холстинного блузой. Кроме того, этот народ одарен удивительным чувством повиновения: лучший пример — все царствование Фердинанда VII. Испанцу словно недоступна никакая общая идея, хотя отвлеченное понятие об общем деле.]

[Несмотря на то, что слово «конституция» здесь есть лозунг всего, что, не будучи карлистом, недовольно правительством, ни одна конституция не была приведена здесь в исполнение. Не от того ли это, что здесь у народа нет чувства законности,67 что он с прежнею беспечностию дает себя судить своим пристрастным алькальдам,68 наконец, что попеременно апатический и страстно-стремительный гений этого народа ничего не разумеет в деле политики. И в Испании постоянно делают и переделывают конституции — и никто в них не верит; составляют законы — и никто им не повинуется; издают прокламации — их никто не слушает; наконец, есть две Испании: одна — земля примерная, народ могущественный, героический, народ великих людей, предводимый еще более великими людьми, которые во всем успевают: это Испания журналов, ораторских и министерских речей и прокламаций; но вглядитесь пристальнее, проникните глубже, и вы ощутите тогда Испанию настоящую, Испанию разоренную, распустившуюся, без администрации, без финансов, без общественного духа. Испанию, изнуряемую постоянно внутреннею войною, усталую от всех этих дипломатических интриг, фантастических конституций.]

В государствах, постоянно или периодически подверженных анархии, с беспорядочным правлением нередко встречаются примеры того разъединения, о котором сейчас говорилось. Силы народа и его способность к политической жизни часто показываются в этих разъединениях, в них более, чем в чем-либо другом, проявляются народные средства, народные потребности, степень народного развития. Через несколько лет после того, как г. Боткин писал вышеприведенные нами строки, именно в 1849 году, в печальное время для Франции, огромнейшее большинство французского народа разъединилось с жителями Парижа, с интересами парижских партий и своим грозным, полувраждебным положением много содействовало к низложению буйного меньшинства, поднимавшего междоусобные распри, парализовавшего своими действиями вое отрасли государственной деятельности. Бесспорно, в этом факте и причинах, его породивших, находилось много неутешительного для Франции, но все-таки оно остается примером народной самостоятельности, народного смысла, народной энергии перед бедою. Но разъединение испанского народа с политическими кругами, друг у друга вырывающими по нескольку месяцев тревожной власти, не представляет собою ни смысла, ни самостоятельности, ни энергии. Заботы об общем благе нет ни у кого, во всех провинциях развито презрение к мадритским партиям, но все провинции враждуют между собой и занимаются своими частными несогласиями.

Подобно тому как в Мадрите происходят перевороты и восстания, восстания и перевороты идут своим чередом по другим городам Испании, всего чаще они совершаются при полном равнодушии народа, чиновниками, офицерами и небольшим количеством буйных голов, имеющих свой интерес в деле. А при пламенном воображении испанского зеваки, при его способности довольствоваться малым возмездием и не думать о завтрашнем дне, во всех смутах и тревогах имеется достаточное число бродяг, готовых принять участие в шуме или драке. Что касается до солдат, офицеров и лиц, принадлежащих к администрации, ими двигает та же самая южная нерасчетливость относительно личных своих выгод. Если следствием prommciamiento (возмущения) будет то, что часть офицеров повысится в чинах, солдаты получат небольшую денежную награду и чиновники переместятся на высшие должности, всякий из участников считает себя хорошо награжденным. Он очень знает, что через неделю, при новой тревоге со стороны противной партии, все эти блага уничтожатся, но он ими пользовался с неделю, а неделя для него что-то вроде вечности.

Вот печальная, но живо и характерно накинутая сцена одной из смут в Мадрите.25

[Мадрит. Июнь. Мадрит в волнении; все лавки заперты. Площадь Puerta del Sol занята солдатами и артиллериею. Со вчерашнего вечера караул в Casa do Correos подкреплен целым полком. Толпы народа, показавшиеся с вечера на Puerta del Sol с толстыми палками, вытеснены в окрестные улицы. Издано повеление генерал-капитана, запрещающее останавливаться на площадях и улицах; все улицы, ведущие к Puerta del Sol, пересекаются часовыми, так что я не мог сегодня пройти в Cafe de los amigos завтракать. Сегодня с раннего утра небольшие толпы народа стояли по улицам, примыкающим к Puerta del Sol, раздавались крики: Viva la constitucion, viva la libertad, — muera Mon![4] (министр финансов). От времени до времени кирасиры прочищали улицы; тогда толпы рассыпались по прилежащим переулкам, но потом снова сбирались. Между народом иные сильно, со страстию говорили, — и махая палками, бледные, призывали толпы к нападению; но видно было, что присутствие значительной военной силы отнимало у безоружных всякую бодрость. Надо вам сказать, с чего началась эта попытка pronunciamiento. Теперешнее правительство держится войском. В каждом сколько-нибудь значительном городе только присутствие военной силы сдерживает народное недовольство; для этого правительство принуждено иметь под ружьем до 160 т<ысяч> человек. Для этого нужны деньги; взаймы же больше не дают, а все государственные прииски отданы давно под залог. Осталось одно средство: увеличение налогов. Последние кортесы, в выборе которых участвовали только люди, преданные Христине, называющие себя «умеренными», — переделали конституцию; между прочим, ими же принят был закон и об увеличении прямых налогов с лавок, разных заведений и проч. Торговый и промышленный класс, видя, что по новому закону он должен будет платить почти вдвое против прежнего, просил королеву остановить исполнение закона до следующего собрания кортесов, объявляя, что в противном случае он должен будет запереть лавки и прекратить работы. Ответа никакого не было. Уже несколько дней Мадрит был в тревоге и, наконец, ни одна лавка не отворилась. Генерал-капитан приказал полиции отворять лавки насильно, объявив, что всякого ослушника будут брать и судить как нарушителя спокойствия и закона. И полиция принялась разбивать двери запертых лавок и сажать в тюрьмы хозяев, но потом, сообразив, что тюрем недостаточно для такого множества, объявила, что она будет брать только главных зачинщиков. Многие, во избежание убытка от разломанных дверей, прибили к своим лавкам объявление: «Эта лавка переносится».

Don Vicente давно уж говорил мне, что в Мадрите будет возмущение. С таинственностию исчислял он мне силы, которыми располагают прогрессисты, число ружей, скрытых во время последнего обезоружения национальной гвардии (ее здесь называют милициею), говорил, что часть мадритского гарнизона на их стороне, что, наконец, если в таком живом вопросе народ не покажет энергии и решимости, то все пропало, и проч. Из всего этого можно было ждать чего-нибудь серьезного. Но дело показало, что силы прогрессистов заключались в одних надеждах. В толпах не показалось ни одного ружья… Утром, когда Мадрит явился с затворенными лавками, действительно, можно было ожидать чего-то важного, но скоро потом оказалось, что во всем этом не было ни порядка, ни твердости, ни обдуманности. Через три дня волнение утихло; лавки понемногу растворились. С тяжким унынием Мадрит покорился новым налогам.

А вот одна черта из здешних нравов, которая меня поразила: в то время, когда на площади толпы народа и солдаты ежеминутно готовы были броситься в драку, один простолюдин в плаще проходил по площади, свертывая свою папироску. Поравнявшись с полковником, который с обнаженною шпагою командовал постом, он с достоинством кивнул ему головою, прося закурить свою папироску у его сигары, которую тот курил. Полковник тотчас подал ее ему. Поблагодарив легким наклонением головы, простолюдин спокойно продолжал свою дорогу.]

Мы надеемся, что этих, по необходимости кратких, выписок достаточно для того, чтоб ознакомить читателей c одною из самых интересных сторон в книге г. Боткина. Мы указали только начало нити, следя, за которой он сам отыщет в «Письмах об Испании» ряд выводов, до сей поры сохранивших всю свою важность, собрание сцен, яркие и живые краски которых нимало не померкли за пятнадцать лет времени. Пределы статьи не позволяют нам долее следить за мадритскими делами 1843 года, хотя в них чрезвычайно много сходного и с делами последующих годов. Грустную мысль оставляют в нас первые из писем г. Боткина, да иной мысли и не могло поселиться в нас после таких описаний. Одно только отрадное помышление борется с этим чувством: мы знаем, что Мадрит не вся Испания, что в народе, перенесшем и до сих пор переносящем подобные политические бедствия, должны таиться стороны утешительные, иначе он давно вернулся бы к временам варварства. Народа испанского не подсмотришь в столице Испании, так же как не увидишь в нем ни одной из красот этого поэтического края. Из Мадрита наш русский путешественник едет в Андалузию, проезжает Кордову, переваливается через Сьерру-Морену и в июне же месяце прибывает в Севилью. Об артистической и живописной стороне всей поездки мы еще будем говорить в последнем отделении разбора нашего, теперь же скажем несколько слов о впечатлении, произведенном на туриста экономическим состоянием, нравами и частным бытом испанцев.

Г-н Боткин, подобно Борро, Форду и еще небольшому числу даровитых людей, путешествовавших в одной с ним стране, питает великую любовь к испанцам в их частном быте. Эта единогласная симпатия стольких людей, прозорливых и талантливых, всего яснее говорит за все дело. Действительно, всюду и во всех книгах встречаем мы дань уважения золотым особенностям испанского характера: честности, гостеприимству, рыцарской — приветливости в обхождении, чувству человеческого достоинства.

В дороге, говорит автор «Писем об Испании», испанцы самые веселые товарищи. На эту пору они совершенно оставляют свою важность и серьезность, становятся говорливы и шутливы. Никто не жалуется ни на что — дурной обед дает повод к неистощимой веселости, никогда и никто из испанцев серьезно не пожалуется на что-либо в дороге. Нет народа более воздержанного, уживчивого и терпеливого. У себя дома испанец исполнен неутомимой добродушной приветливости к человеку, с ним сближенному, к иностранцу, ему рекомендованному. Раз рекомендованные испанцу, вы можете располагать его домом, его временем, его связями. При обычном спокойствии своем он не расточителен на любезности, но, будьте уверены, вы никогда не будете ему в тягость, никогда не обойдется он с вами холодно. В Испании никогда не употребляют слова ты, даже между близкими друзьями. Если генерал обращается к солдату, он говорит ему usted, ваша милость. То же самое с слугами; дети, играя на улице, говорят друг другу: mira usted — посмотрите, ваша милость.

Вот подробности поважнее и еще более говорящие в пользу народа, так дорогого туристам. Тот, кто не видал испанцев в их частном быту, в их домашних отношениях, не имеет понятия о чистоте их нравов, весьма часто идущих рядом даже с возмутительными пороками в жизни общественной. По какому-то особенному счастью, на испанцах нисколько не заметно следов системы шпионства, введенной инквизицией. Основной закал народа был так тверд, что его старые, рыцарские качества до сих пор остались во всей силе. Происходит только одно: и дурные и хорошие стороны человека существуют как-то вместе, «не касаясь друг с другом, словно разделенные какою-то стеною. Чиновник, продающий себя за взятки, судья, торгующий правосудием, в частных своих отношениях здесь непременно деликатны и верны».26 Общественный дух, общественные чувства у испанцев находятся еще под спудом, но загляните с другой стороны, зайдите за стену, и вы будете поражены простотою и прямодушием, благородством человека. Даже у тех, которые здесь со всех сторон запачканы политическою грязью, — верьте, частная сторона, назло всему, осталась прекрасною. Наперекор всем ужасам политической неурядицы, наперекор неправосудной администрации, наперекор страшной бедности, которая гложет испанские провинции, в испанском народе нет разрушительных семян, которые находятся в изобилии по многим более благоустроенным государствам Европы. Внутри края (за исключением разве очень больших центров населения), между сословиями царствует простота отношений, совершенное равенство тона и деликатная короткость в обращении. В Испании дворянин не горд и не спесив, простолюдин к нему независтлив. Не только горожанин, но мужик, водонос, чернорабочий обращаются с дворянином совершенно на ровной ноге. Причина таких удивительных для иноземца отношений заключается в историческом развитии государства, в почтении, которое народ питает к потомкам людей, бившихся с неверными и расширявших границы христианства по Испании. Владения дворянства в начале своем не были владениями чужестранных завоевателей, как в феодальной Европе, а интересы положительные, материальные — отношения землевладельца к наемщику земли всегда были самыми кроткими, дружественными отношениями.

Собственность в Испании двух родов: собственность земли и собственность десятинного сбора. Дворянство исстари обращалось с наемщиками своих земель чрезвычайно кротко: есть крестьянские семьи в Испании, которые по нескольку сот лет имеют в найме одну и ту же землю; отношения их к владельцу от давности приняли какой-то семейный характер. Самые законы всегда покровительствовали наемщика. При совершенной только неисправности платежа владелец может отказать ему, но должен предуведомить его за год вперед, в иных провинциях за два года. Если другой наемщик предлагает владельцу дороже за наем известного участка, прежний, давши ту же цену, может на нем остаться даже против воли хозяина. В Андалузии и Эстремадуре наемщик может, несмотря на заключенное условие, требовать после жатвы переоценки земли, а так как оценщики берутся из землевладельцев, то понятно, что наемщик никогда не остается в накладе. Упадок в ценности денег никогда не изменяет силу сделанных условий, которые весьма часто заключаются раз навсегда, так что земледелец тогда пользуется землею как своей полной и неограниченною собственностью.

Десятинная подать далеко не возбуждает в испанском народе того враждебного чувства, как, например, в прежней Франции и настоящей Ирландии. Она принадлежит к временам глубокой древности; после изгнания мавров ее сохранили как налог, платимый короне на военные издержки. С давнего времени десятина в Испании при недостатке денег была продаваема и покупаема, как всякая другая собственность; если она теперь в руках дворянства, то не вследствие Прав и привилегий его, а потому, что дворянство во времена своего богатства покупало ее, как теперь покупаются государственные векселя. Кроме того, что подать эта не есть след завоевания, но просто форма поземельной подати. Капитал, представляемый десятинного податью, всегда включается в оценке земли, сверх: того, что если наемщик земли вводил на ней новую обработку, то избавлялся на десять лет от платежа десятинной подати. «После всего этого, — говорит нам автор, — возможен ли в испанском народе дух революционный? Можно ли опасаться здесь таких народных движений, какие несколько раз потрясали Германию, Англию, Францию? Можно ли бояться извержения народного волкана в той стороне, где нужды самого неимущего малы и легко удовлетворяются, где народ, во всех своих отношениях к другим сословиям, огражден кроткими обычаями и постановлениями? Если что действительно страдает в Испании, так это просвещение, торговля, промышленность».27

Все это имеет много справедливости и хорошо высказано, скажем мы от себя, но нам известно, что государства умирают не от одних извержений народного волкана. В Испании от этого самого благородного испанского народа нет ни согласия, ни надежд на лучшую будущность. Дух инерции, соединясь с беспорядочностью и слабым нравственным развитием, делает испанцев не только ленивыми, но враждебными всякому государственному, прогрессу. Правительственная мера, чуть ограничивающая выгоды одной провинции для общего блага, всегда встречала в Испании, с одной стороны, бешеный отпор, а с другой — равнодушие. Когда местные власти очищали дороги от разбойников, вор и убийца имел всегда приют у испанского простолюдина. На какие силы народа, на какой класс общества в Испании могли опереться люди, полные цивилизации и терпимости, вроде бывшего правителя Севильи, графа Олавиде, печальная история которого рассказывается в «Письмах об Испании»? Нет, невзирая на всю нежность путешественников к испанским доблестям, не в состоянии мы видеть в этом народе отрадных примет для будущего.

В письме своем из Кадиса наш путешественник сообщает несколько верных и характеристических подробностей о бедственном положении Испании в экономическом отношении. «Политическая экономия, — говорит „я, — та наука, на которую романтики и люди феодальные смотрели как на науку, слишком материальную, лавочную, как на науку торгашей, в наше время стала наукой государственного управления. Ничто не служит таким верным барометром степени просвещения, на какой находится общество, как его политико-экономическое устройство, его политико-экономические понятия, меры и распоряжения“.28 Каких, например, результатов может ожидать государство от такой таможенной системы, как испанская? Вся Испания наводнена контрабандою, всюду иностранные изделия обложены в ней огромной пошлиною, которая довела весь край до того, что на контрабандную торговлю в большей части провинций Испании глядят как на самое праведное дело.

В Андалузии, да и во всей Испании, почти нет фабрик; одна Каталония, и преимущественно Барселона, производит мануфактурные изделия для всех остальных провинций, отсюда богатство Каталонии, ее деятельность, предприимчивый характер, ее политическая важность. Без всякого сомнения, Барселона не может своими изделиями удовлетворить всей Испании, тем более что ее товары, по худому состоянию путей сообщения, обходятся весьма дорого. По причине страшных пошлин на иностранные изделия вся Испания для обогащения одного города должна платить втридорога за его изделия. Но политическая важность Барселоны такова, что трудно уменьшить привозный тариф. Потому в Андалузии, например, существует смертная ненависть к каталонцам, контрабанда же процветает в ущерб государственным доходам, ибо через таможни идет ничтожная часть товаров, огромные же их массы идут помимо таможен с их стеснительными формальностями. Контрабандисты имеют свой всегдашний приют чв Гибралтаре, толпами кишат и по приморским местам и внутри Испании, составляют между собой общества с капиталом и всюду пользуются народным сочувствием. О том, как выгоден их промысел, может свидетельствовать то, что они берутся провозить товары, обеспечивая их в случае потери и получая за это от 60 до 80 процентов с их стоимости. Торговому человеку не только выгодно, но даже удобно иметь дела с контрабандистами, потому что по таможням отправление дел запутано и затруднено до крайности отчасти по корыстолюбию чиновников, отчасти по их совершенной неспособности.

Положение промышленности и торговли в Испании никогда не было очень утешительным, не по одним правительственным мерам, но и по народному взгляду на промышленность и торговлю. Воинственная и рыцарская Испания с презрением глядела на ту часть народонаселения, которая, перемешавшись с маврами, занималась только ремеслами. По старым понятиям самому простому человеку можно было жить бедно, но благородно, то есть ничего не делать, в особенности же не заниматься ручною работою. Просить милостыни в Испании никогда не считалось низким, ремесло разбойника и контрабандиста уважалось в народе; в общем мнении не уважалось только звание купца или ремесленника, может быть, потому, что торговлей и ремеслами прежде занимались арабы, и христианин, двинувшийся по их следам, бесчестил себя во мнении старых испанцев.

При таких общественных понятиях чего было ожидать от торговли и промышленности в Испании. „В этом отношении, — говорит наш автор, — история ее походила на летопись безумства, читая которую едва веришь собственным своим глазам“.29 После открытия золотых приисков в Америке Филипп Второй строго запретил вывоз золота за границу, следствием чего было накопление дорогих металлов в Испании, понижение их ценности, возвышение цены промышленных произведений. В надежде уменьшить высокую цену товаров правительство запретило торговать с Америкою всем городам, за исключением Севильи. Пошел целый ряд повелений, благоприятствовавших покупщикам на счет продавцов, запрещено было вывозить из Испании хлеб и скот, сукна и вообще шерстяные изделия. Шерстяные фабрики стали падать, заводы кожевенные и сафьянные, когда-то рассылавшие свои произведения по всей Европе, быстро пошли к упадку, как скоро фабрикантам запрещено было, под смертною казнию, продавать за границу свои произведения. В конце XVI века стали закрываться шелковые фабрики, посылавшие свои изделия в Турцию, Тунис и Флоренцию, а кортесы с особенным упорством требовали исполнения запретительных законов…

Не перечесть всего ряда заблуждений, вследствие которых некогда населенная и богатая Испания стала такою пустынною страною, что в настоящее время в одной только Кастилии находится до 200 местечек и деревень, брошенных совершенно, оставленных жителями. Но в ряду мер, разрушивших прежнее благоденствие края, резче всего выступает памятник убийственного безумия, опять-таки основанный на народном фанатизме, подготовленный этим фанатизмом и без него никогда бы не проявившийся: мы говорим об изгнании мавров-магометан, последовавшем в 1609 году, при короле Филиппе Третьем. Прочитавши в „Письмах об Испании“ письмо из Малаги, читатель найдет в нем подробности о том, как зародилось и как приведено было в исполнение постановление, не имеющее ничего себе подобного в истории какого-либо края. Мавров, подвергшихся изгнанию и погибших во время гонения, с ним соединенного, в одной Валенсии было до 140 000; огромное количество этих деятельных, промышленных, полезных людей погибло на берегах Испании и Африки, в море от бурь, на чужой земле от нужды и голода. Но гибель их тяжко отразилась на Испании. Целые провинции опустели, земледелие упало до того, что король принужден был давать дворянские почести людям, которые займутся обработкой земли. „Но заброшенные поля Испании свидетельствуют, — говорит наш путешественник, — как мало имела успеха эта мера. Тяжело отозвалось изгнание мавров на торговле и промышленности, к которым они были особенно наклонны. Сукна Мурсии, шелковые материи Альмерии и Гранады, кожи и сафьяны Кордовы продавались при них по всей Европе. Мавры устроили в Испании дороги, прорыли каналы, очистили для судоходства реки, соединили торговыми сношениями все города Испании. После изгнания их исчезли даже самые предания их промышленности, фабрики пали по недостатку рабочих рук, за ними торговля и промышленность. Поля лежали невозделанными, искусственные водопроводы развалились, опустелые дома деревень разрушились…“.30

Теперь обратимся к артистической части „Писем об Испании“ и ею заключим нашу немного запоздалую рецензию.

3[править]

Зная хорошо испанский язык, имея рекомендательные письма, и, что важнее всего, подготовленный прежними своими путешествиями к довольно трудной деятельности туриста, г. Боткин не пропускает без внимания поэтической стороны Испании. Если для уразумения какого-нибудь вопроса об экономическом состоянии края он не прочь порыться в старых историях и современных книгах, зато его наблюдения по поводу народных правил, по поводу испанского искусства, по поводу испанской природы дышат своеобразностью и личными впечатлениями тонкоразвитого человека. Его артистическое чутье отыскивает жизнь и поэзию в предметах, даже кажущихся бесцветными; перед лицом красот, действительно поражающих собою, наш русский путешественник наслаждается ими, как эпикуреец, в одно время и пламенный, и спокойный. Даже по дороге от Пиренеи до Мадрита и от Мадрита до перевала через Сьерру-Морену г. Боткин умеет отдать справедливость природе страны, несмотря на уныние, возбуждаемое ее пустынями. „Чудная и унылая природа! — говорит он. — Селения редки, и вы представить себе не можете, что за угрюмый вид у этих селений! Изредка по горам виднеются одинокие дома, большие, полуразвалившиеся. Испанец не любит съеживаться, он живет сально, бедно, но широко. И как все это заброшено, как всюду видны следы междоусобной войны!.. Нигде не встречаешь дерева, по окраинам полей одни только душистые кусты розмарина. Глаза свободно пробегают пространство в 8 и 10 верст, не встречая на нем ни одного жилья, ни одной малейшей рощицы олив, все пространство объято самой прозрачною, чистейшею атмосферой. Вдали по горизонту тянутся скалистые горы. Среди этой-то уныло страстной природы и выработался тип испанского характера, медленный, спокойный снаружи, раскаленный внутри, упругий и сверкающий, как сталь: африканский дикарь и рыцарь“.31

[Угрюмо и спокойно, завернувшись в свои коричневые плащи, смотрели мужики на проезжавший дилижанс. Ни в движениях, ни во взглядах не обнаруживалось у них того живого любопытства, с каким житель юга, например итальянец, встречает всякую проезжую телегу и тотчас обступает ее. Эти спокойные, величавые манеры особенно поражают после французской подвижности и увертливости.]

[„Нет больше Пиреней!“ — говорил Людовик XIV, — а эта масса высоких гор, всею роскошью растительности обращенных к Франции и показывающих Испании только свои голые скалы, эта трудность сообщений, поставленная природою между Франциею и Испаниею, и далее, эта почва, плодородная и заброшенная, эта пустыня у самых ворот Франции, созданная беспечностию и леностию, — этот народ столь благородный, прекрасный, исполненный достоинства, так роскошно наделенный природою всеми благами — и нищенский; эта страшная упрямость характера, эта страстная приверженность к прошедшему; этот дух исключительности и уединения в эпоху, когда все стремится к сближению… и, наконец, эта так называемая революция, которая так же мало походит на революцию, как вооружение рыцаря на наш фрак, — все это здесь необыкновенно действует на душу, на воображение, а главное, возбуждает самый страстный интерес к этой благородной стране, имя которой каждый сын ее не произносит, не прибавив: „несчастная“!]

Строки, приведенные нами, исполнены истинной поэзии, но уныло-поэтическая сторона Испании, так отвлекавшая иных туристов от наблюдения за характеристическими частями обыденной испанской жизни, не мешает нашему автору находить в них свою прелесть и изображать ее достойным образом. Понятно, что Мадрит с его новыми построжками и толпами народа, одетого по французским модам, не мог представить пищи для больших наблюдений, но и в этом городе, как бы отрешившемся от своей национальности, автор находит возможным набросать множество любопытных заметок. Таковы, например, описания домашней жизни в семействах, характеристика испанских манол (гризеток), несколько уличных сцен на толедской улице. По поводу одной из этих последних и слова рай, которым какой-то простолюдин назвал Испанию, чичероне г. Боткина рассказал ему следующую народную легенду.32

[Сан-Яго просит, чтобы бог даровал Испании богатство, плодотворное солнце, изобилие во всем. — Будет, — был ответ. — Храбрость и мужество народу, — продолжал Сан-Яго, — славу его оружию. — Будет, — был ответ. — Хорошее и мудрое правительство…

— Это невозможно: если ко всему этому в Испании будет еще хорошее правительство, то все ангелы уйдут из рая в Испанию.]

Должно быть, много воды утекло с тех пор, как почва Испании могла соперничать с раем, ибо все пространство от Мадрита до мест, ближайших к Андалузии, скорее походит на печальную пустыню, где бродят тени людей, не отличавшихся ни грехами, ни добродетелью. Только после скал Сьерры-Морены природа начинает изменяться: рощи олив и виноградники встречаются чаще, по краям дороги показывается бирюзовая зелень, алоэ, местами попадаются кактусы. Со всем тем из Севильи, центра Андалузии, русский турист пишет: „Красота испанской природы, о которой столько наговорили нам поэты, есть не более как предрассудок. Правда, на юге Испании растительность так величава и могущественна, что перед ней растительность самой Сицилии кажется северною, но это только редкими местами; африканское солнце, так сказать, насквозь прожигает эту землю“. „Не думайте, однако, чтоб эта природа не имела своей особенной, только ей одной свойственной прелести. Она здесь не разлита всюду, как в Италии; в ней нет мягких ласкающих итальянских форм, здесь она или уныла, или дика, или поражает своею тропическою величавою роскошью. Здесь каждую минуту чувствуешь, что имеешь под ногами огненную землю, не любящую золотой средины, на которой или корчится от зноя всякое растение, или там, где влаге удается охладить жгучие лучи солнца, растительность вырывается на воздух с такою полнотой красоты и силы, с такою роскошью, что здесь, особенно в горах, эти чудные оазисы среди каменных пустынь производят совершенно особенное, электрическое впечатление, о котором не может дать понятия кроткая и ровная красота Италии. Здесь и пустыня (despoblado), и голые, рдеющие на солнце скалы, и растительность дышат какою-то сосредоточенной, пламенной энергией“.33

Севилья, как и следовало ожидать, изображена г. Боткиным con amore.[5] В этом городе, говорит он, испанский элемент слился с мавританским и из этого слияния вышло нечто необычайно привлекательное, оригинальное и поэтическое. Красота Севильи не от природы и не от искусства; она стоит середи широкого поля, окруженная ветхими мавританскими стенами, ее Гвадалквивир не широк и не красив, ее улицы узки и извилисты, дома чужды всякого архитектурного стиля, в целом город не красив, но он полон очаровательных подробностей для человека с артистической душою.

Что может быть прелестнее внутренних мавританских дворов в домах Севильи, так, как они описаны в „Письмах об Испании“? Эти дворы составляют щегольство севильян, они видны с улицы сквозь большую решетчатую дверь, они украшены строем тонких, грациозных колонн, фонтанами и цветами, зеркалами и картинами. Сверху дворы закрыты или полотном, или натуральной крышей из винограда. „Севилья, — по выражению путешественника, — оживляется лишь тогда, когда становится темно, — точно как нервическая красавица“.34 Занавесы дверей тогда отдергиваются, каждый двор освещен лампами, фонтаны блещут, в каждом окне сверкает несколько пар темных глаз. Женщины, все в черном, в черных кружевных мантилиях, толпами высыпают на улицу. Всюду видны богатые национальные костюмы на мужчинах, всюду идет оживленная беседа, всюду раздается музыка и стук кастаньетов. Красавицы Севильи вполне достойны своей древней славы: „Эти чудные головки, которые, можно сказать, гнутся под густою массою своих волос, — самой изящной формы; как бедна и холодна кажется здесь эта условная, античная красота. Невыносимая яркость и блеск этих черных глаз смягчены обаятельною негою движений тела, дерзость и энергия взгляда — наивностью и безыскусственностью, которыми проникнуто все существо южной испанки. И какая прозрачность в этих тонких и вместе твердых чертах!.. Вся гордость андалузки состоит в ее удивительных руках и маленькой, узкой ножке, обутой в башмачок, едва охватывающий пальцы. Походка их обыкновенно медленна, движения живы, быстры и вместе томны. Эти крайности слиты в севильянках, как в опале цвети“.35

Описанию испанских женщин посвящены многие блистательные страницы в книге, нами разбираемой; читатель сам отыщет их и согласится с нашим отзывом. Мы же от севильянок должны перейти к испанской живописи, переход этот не так странен, как он кажется; ибо, по словам нашего автора, только побывав в Испании, посмотря на ее женщин, вполне поймешь колорит величайшего из мастеров испанской школы, Мурильо.

В Севилье находится собрание картин, в одной зале которого находится до шестнадцати произведений этого художника, и лучшей его манеры.[6] По словам автора „Писем об Испании“, человек, не видавший картин Мурильо в самой Севилье, не испытал целого мира невыразимых и недоступных наслаждений. Мурильо все доступно: начиная от глубоких тайн души человеческой до вседневной жизни и самых прозаических сцен природы. Этот мастер, у которого пламенная сила и воздушность колорита слиты с деликатной нежностью фламандской отделки, есть истинный религиозный живописец в самом страстном значении этого слова.

Настоящая католическая живопись (здесь мы значительно сокращаем замечания г. Боткина) могла развиться лишь в одной Испании, под влиянием горячих страстей и пламенной, иногда фанатической религиозности. Предания античного искусства не проникали ее, как это было в Италии, к ней не примешивались игривые фантазии древнего мира, считавшиеся в отчизне Мурильо порождением дьявола. На два предмета лишь отзывались испанские художники — к природе н религии бросились они со всем вдохновением их огненной и могучей натуры. Портреты итальянцев и французов бледны пред портретами Веласкеса. В Мурильо воплотилась страстная, любящая, поэтическая сторона католицизма. Религиозность его пламенная и будто замирающая в восторге мистических видений, и в то же время не чуждая, не враждебная миру, нежная и любящая. Краски его — это природа со всею своей плотью и кровью, но проникнутая какою-то невыразимою идеальностию. В природе; тени прозрачны, и именно своими тенями, проникнутыми светом, Мурильо превосходит всех колористов. Мистический сумрак облекает всегда его картины, но глаза свободно уходят в дальние их части. В этой кроткой, воздушной яркости света, в этом прозрачном мраке теней, в этой особенной, лишь одному Мурильо принадлежащей неопределенности контуров, сливающихся с воздухом, дышит какая-то преображенная, поэтическая жизнь.

У Мурильо есть много картин, изображающих подвиги милосердия. В этих картинах, где нет места так удающимся ему экстазу и благодатным видениям, он равно велик по красоте, и простоте, и натуральности замысла. В картине „Св. Елисавета, омывающая раны прокаженных“ художник представил Елисавету прекрасной женщиною, вовсе не чуждой физического отвращения при виде язв и гноя, но принятый ею подвиг и сила на его совершение ясно видны во всей ее фигуре. „Св. Фома, раздающий милостыню нищим“ подает деньги изнуренному, но прекрасному собой человеку; в лице святого нет ни малейших следов изнурения и старости, его благородное лицо дышит невыразимою кротостью, на губах его мелькает грустная улыбка. В Севилье, в частном доме, есть одна картина Мурильо, изображающая, как среди горных дебрей разбойник кидается к ногам идущего монаха и молит принять его исповедь. Зная гений и силу испанского богатыря-художника, можно себе вообразить, что сделал он из такой дивной задачи!

Мы не будем следить за дальнейшим пребыванием нашего путешественника в Севилье, за наблюдениями его в Кадисе, Гибралтаре, Танхере и Малаге. Читатель сам не пропустит в книге ни боя быков, ни описания танцев, ни страниц об испанских разбойниках, ни поэтических впечатлений автора в море, на берегах Африки и, в Гибралтаре. Но последнюю часть книги, под названием „Гранада и Альамбра“, мы в особенности рекомендуем всем людям, жаждущим поэзии и высоко ценящим художественное слово, вырывающееся из груди человека под влиянием высоких поэтических ощущений. На нас, собственно, страницы, нами названные (даже включая к ним исторические сведения о времени мавританского владычества), постоянно производят самое сладкое, благотворное впечатление. В них букет всей книги, соединение всех лучших ее сторон; ни разу не перечитывали мы их, не ощущая высокого артистического наслаждения. Такова сила, данная языку и речам людей, изящно развитых; от простого их рассказа восприимчивый читатель или слушатель добудет себе более наслаждений, нежели иной, тупой на впечатления путешественник, несколько раз видавший Гранаду и Альамбру своими глазами!.. Похвала наша может показаться чересчур яркою, пожалуй, пристрастною, мы это хорошо знаем и потому выписываем несколько маленьких отрывков из главы, про которую говорится. Если строки, напечатанные нами, не возбудят никакого чувства в читателях рецензии нашей, мы согласны повиниться в преувеличении похвалы и даже принять упрек в пристрастии.36

[В жизнь мою не забуду того впечатления, какое испытал я, когда на другой день после моего приезда сюда пошел я по Гранаде. Представьте себе, в продолжение пяти месяцев привыкнув видеть около себя природу суровую, почти всюду сожженную солнцем, небо постоянно яркое и знойное, не находя места, где бы прохладиться от жару, — вдруг неожиданно найти город, утонувший в густой, свежей зелени садов, где на каждом шагу бегут ручьи и разносится прохлада… Нет! Это можно оценить только здесь, под этим африканским солнцем. По городу только и слышался шум воды и журчанье фонтанов в садах. Здесь первая комната в каждом доме — сад. Часто попадаются садики снаружи, обнесенные железными решетчатыми заборами и наполненные густыми купами цветов, над которыми блестят струйки фонтанов; цветы и на террасах и на балконах;[7] а когда я подошел к холму Альамбры, до самого верху покрытому густою рощею, я не умею передать этого ощущения. Три дня горной дороги верхом,24 под этим знойным солнцем, просто сожгли меня; голова моя и все тело горели. Передо мной было море самой свежей зелени; прохлада, отраднейшая прохлада охватила меня. Лучи солнца не проникали сквозь гущу листьев; ручьи журчали со всех сторон; по дорожкам фонтаны били самою чистою, холодною водою. Чем выше я поднимался, тем прохладнее становилась тень. Никогда я не видал такого разнообразия, такой свежести зелени! Дикий виноград обвивался около дубов, олеандр сплетался с северным серебристым тополем, из плакучей ивы весело торчали ветви душистого лавра, гранаты возле вязов, алоэ возле лип и каштанов — всюду смешивалась растительность Юга и Севера. Вот климат Гранады и вот одно из ее очарований: это огонь и лед, зной и прохлада, и чем жар жгучее, тем сильнее тает снег на Сиерре, и тем стремительнее бегут ручьи и фонтаны. Это слияние воды и огня делает климат Гранады единственным в мире. Прибавьте к этому, что если ветер со стороны Сиерры-Невады, то, несмотря на весь зной солнца, воздух наполнен прохладой. В этих густых аллеях редко кого встречаешь — самая пустынная тишина; но все вокруг журчит и шелестит, словно роща живет и дышит. Местами стоят скалы, покрытые зеленым мхом; по иным тоненькими сверкающими ленточками бегут ключи. Это не походит ни на какой сад в Европе: это задумчивость Севера, слитая с влажною, сверкающею красотою Юга. Я лег на прохладный мох первого попавшегося камня и долго лежал, вслушиваясь в журчанье ручьев, словно в какие-то неясные, но сладкие душе мелодии. Как понимал я скорбь мавров, когда изгоняли их из Гранады!]

[Я забыл сказать, что по сторонам ее вделан из белого камня ключ и рука. Рука в исламизме, кажется, есть символ писаного закона. Историки Гранады (Alcantara) говорят, что, кроме того, мавры считали еще изображение руки отводом от дурного глаза. От мавров этот предрассудок перешел к андалузцам. И теперь в простонародье надевают детям на шею маленькие ручки из коралла или слоновой кости, в которых обыкновенно большой палец выставлен между указательным и вторым. Сложить так руку здесь значит сделать фигу. Если мать, сидя с ребенком, видит, что мимо них идет старая цыганка (в простонародье, особенно боятся цыганского глаза), тотчас складывает ему ручонку со словами: „Сделай фигу, сделай фигу — Haga Usted una higa“. У мавров было в обычае носить на шее изображение руки, что было строго запрещено им при Карле V. Ключ был у них символом данной пророку власти отпирать и запирать небо, и ключ также был гербом андалузских мавров. Но народное воображение объясняет по-своему каждый знак, каждый след мавританской жизни и всему в Альамбре придало значение чудесное и фантастическое. По народным рассказам эти изображения ключа и руки — магические знаки: один арабский астролог сделал над Альамброй заклинание, по силе которого она будет стоять до тех пор, пока рука не вытянется и не схватит ключа; тогда холм Альамбры распадется, крепость провалится и откроются несметные сокровища мавританских царей, схороненные под стенами. Вашингтон Ирвинг сделал из этого одну из сказок своей „Альамбры“.

Этими воротами входишь во внутрь Альамбры. Печальный вид! На довольно большой площади разбросаны несколько обветшалых, дрянных домов, пристроенных к старым крепостным стенам; здесь живут комендант и весьма немногие обитатели Альамбры. Среди площади, против разваливающейся мавританской башни, стоит недостроенный и уже давно обреченный запустению дворец Карла V. На внутреннем дворе его хранятся старые пушки. Надобно же было так случиться, что этот умный Карл V приказал сломать большую часть мавританского дворца, чтоб на его месте выстроить свой дворец. Задуман он был грандиозно, в форме громаднейшего квадрата. Три столетия, прошедшие над ним, не могли сдвинуть ни одного камня с своего места. Главный фасад его — одно из великолепнейших произведений испанской архитектуры, всегда и во всем отличающейся изобилием украшений и некоторой тяжеловатостью, исполненною, однако ж, какого-то сурового величия. Многочисленные мраморные барельефы фасада по отличной их работе могли бы служить украшением любого музеума. За дворцом приходская церковь Альамбры, ничем не замечательная, построенная на месте бывшей великолепной мечети, от которой не осталось даже следа. Возле — несколько массивных, без всякого порядка стеснившихся башен, соединенных высокою стеною с узкими отверстиями вместо окон; это мавританский дворец. Маленькая, дрянная дверь ведет внутрь этих стен, потом темный коридор, и вдруг выходишь на открытый внутренний двор мавританского дворца… Несмотря на то что я прочел несколько описаний Альамбры, первое впечатление комнат дворца было странно, поразительно. Как бы подробно я ни стал их описывать, мои описания не передадут впечатления этого для нас чуждого мира. Я говорю: чуждого потому, что я, ходя по Помпее и Геркулануму, в тысячу раз больше чувствовал связь свою с римлянами и яснее понимал их, нежели теперь понимаю мавров, бродя по их дворцу. Для жителей Европы есть в характере и жизни Востока нечто ускользающее от их ясного понимания. Мы гораздо больше можем понять и прочувствовать в себе жизнь древнего грека и римлянина, нежели жизнь араба. Отчего европейцы так плохо уживаются с народами Востока? Мне кажется, что, несмотря на множество разных историй восточных народов и путешествий, мы очень мало знаем Восток, то есть его характер, нравы, — словом, его внутреннюю жизнь. Путешественники пишут о Востоке с заранее составленною мыслию о превосходстве всего европейского и смотрят на восточную жизнь с европейской точки, как на курьезность…

Невозможно себе представить той резкой противоположности, какая существует обыкновенно между наружностию и внутренностью в мавританских постройках. В этом отношении никакая архитектура не может дать понятия о мавританской: снаружи все их здания смотрят уныло, сурово и воинственно; они громоздили их без всякого порядка, без симметрии, без малейшего внимания к наружному виду, а всю роскошь архитектуры и украшений сберегали только для внутренних комнат: там расточали они весь свой вкус, стараясь соединить в них удобства роскоши с красотою природы, мрамор, лепные украшения и дорогие ткани с цветниками и апельсинными деревьями.

Этот первый двор мавританского дворца называется двояко: patio de los arrayanes — двором мирт и patio de los baflos — двором купанья. Пол устлан гладким белым мрамором; вокруг галерея с легкими подковообразными арками, упирающимися на тонкие мраморные колонки по две в ряд. Пьедесталы у них низенькие и гладкие, а капители четырехугольные и покрыты узорчатыми арабесками. Вдоль карниза галереи идет арабская надпись; некогда позолоченные буквы обвиты гипсовыми гирляндами цветов. В надписи повторяются только слова Корана: „Един бог повелитель“. Среди двора бассейн с чистейшей водой, саженей в десять длины. Вьющиеся арки на тоненьких колонках имеют необыкновенный характер легкости, а отражение их в воде еще более увеличивает воздушность впечатления. По обеим сторонам бассейна фонтаны; вокруг он густо обсажен миртами. Предполагают, что бассейн этот служил для омовения гранадским владетелям и присутствовавшим при молитве во внутренней мечети дворца. От этого „двора мирт“ по обеим сторонам идут комнаты; но, к сожалению, прежнее назначение их в точности неизвестно. Налево башня, известная под именем „Комарек“ (Comarech) от украшений ее в персидском вкусе, называвшихся у арабов комаррахие. Залы этой башни отделывали нарочно выписанные персидские мастера. Самая большая и великолепная из них называется „залою аудиенций“, где гранадские владетели делали свои парадные приемы. На стенах вылеплены уже не одни изречения из Корана, а целые стихотворения, в которых восхваляется строитель этого дворца Мохамед Абу-Абдалла-бэн-Хусиф-бэн-Нассер, умерший в 1273 году. Это был самый замечательный из гранадских владетелей и друг Фердинанда св<ятого>, короля кастильского. Узнав о смерти его, он отправил к наследнику его, дону Альфонсу, сто арабских рыцарей для засвидетельствования печали своей. Они в великолепных траурных одеждах и с факелами должны были присутствовать при похоронах как представители великой печали. Любимым девизом бэн-Нассера были слова: „Один бог победитель“, и они начертаны во всех комнатах дворца. Эта „зала аудиенций“, несмотря на величину свою, освещается только шестью узкими, попарно сделанными окнами, и в ней так сумрачно, что с трудом можно разглядеть позолоту и краски превосходного резного дубового потолка. Рисунок и узоры деревянных мавританских потолков чрезвычайно похожи на те, которые в прошлом веке делали под названием рококо; но мавританская работа несравненно отчетливее и изящнее. Стены залы покрыты раскрашенными арабесками. Одна из главных особенностей мавританского стиля — нигде не поражать глаза резкостью: только всмотревшись хорошенько в эти украшения, вы увидите всю отчетливую тонкость этой миниатюрной работы. С первого взгляда кажется, будто потолок и стены обтянуты персидскими коврами или вышитыми по канве обоями с мельчайшим рисунком. Арабские буквы надписей, сами похожие на арабески, совсем слиты с украшениями, так что нужно особенное внимание, чтоб отличить их. Из полусумрака залы вид в окна на сверкающие всею яркостию южных красок природу, город и окрестности удивительно эффектен.

Но воротимся к первому „двору мирт“. Слева у него башня Комарек с своей „залой аудиенций“, справа — изящнейший порталь со множеством тоненьких, точно из белейшего воска, колонок ведет в знаменитый „двор львов“ (patio de los leones), главный внутренний двор дворца. Это обширный и продолговатый четырехугольник, окруженный галереек», с частыми, подковообразно согнутыми арками, опирающимися на тонкие мраморные колонки (их 168). По обеим противоположным сторонам в длину сделаны два порталя, где колонки сгруппированы и покрыты широким фризом с необыкновенною, самою грациозною оригинальностию. Колонки, рассыпанные в каком-то симметрическом беспорядке, то по четыре, то по три, то по две вместе, производят необыкновенный эффект игрою света и теней под арками. Капители колонок и наружная сторона галереи покрыты мельчайшими арабесками из гипса, на которых еще сохранились следы красок. Мавры так искусно умели составлять этот гипс, что он теперь крепче мрамора и лоснится, как он. Едва ли Восток произвел что-нибудь лучшее этого «двора львов» по легкости, грации и деликатности вкуса. Я не могу дать даже приблизительного понятия о воздушности впечатления целого: в этом чувствуется характер подвижных жилищ пустынь, и тоненькие колонки эти по своей форме намекают на шесты, на которых укрепляют кочевые шатры. Между арабесками по фронтону галереи идут арабские, надписи: «Хвала богу», «Слава нашему повелителю», «Хвала богу за ниспослание ислама». Посреди двора (он семнадцати саженей в длину и десяти в ширину) стоит «фонтан львов» — большая чаша белого, прозрачного мрамора, покрытая арабесками и поддерживаемая двенадцатью мраморными львами; под ней другая, поменьше, из средины которой бьет фонтан, так что струя его падает сначала в меньшую чашу; наполнив ее, вода бежит в большую и потом через пасти львов падает в нижний, обширный бассейн. Львы сделаны очень дурно и не похожи ни на каких зверей, может быть, оттого, что исламизм запрещал арабам представление живых существ. Вокруг большой чаши вырезаны арабские стихи, которые местами постерлись, отчего произошли пропуски и разногласия переводчиков.

Вот их смысл:

"Да будет благословен давший повелителю Мохамеду жилище это, по красоте своей — украшение всем жилищам человеческим.

"Если ж ты сомневаешься в этом, то взгляни на все тебя окружающее: ты увидишь такие чудеса, что бог не дозволил, чтобы существовали равные им даже и в самых храмах.

"Эта масса прозрачных перлов блестит и сияет в падении своем.

"Посмотри на воду и посмотри на чашу: невозможно отличить, вода ли стоит неподвижно, или то струится мрамор.

"Посмотри, с каким смятением бежит вода — и, однако ж, все непрерывно падают новые струи.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

"Может быть, все существующее не более как этот белый, влажный пар, стоящий надо львами.

"О, ты, смотрящий на этих львов, которым только отсутствие жизни не допускает предаться своей злобе,

"О, наследник крови бэн-Нассеров! Нет славы и могущества равных твоим, поставившим тебя выше всех сильных владетелей.

«Да будет непрерывно мир божий над тобой! Да сохраняется твое потомство, и да торжествуешь ты над своими врагами!».

Внутри одной из галерей, сзади портика, на потолке, есть картина, в которой на позолоченном фоне представлена битва четырех мавританских рыцарей с четырьмя кастильскими. В смежной комнате есть еще две картины, тоже на потолке: на одной нарисованы мавры, сидящие кружком, на другой — сцена охоты за кабанами. Вероятно, они писаны каким-нибудь христианским художником, потому что Коран строго запрещал изображать людей, угрожая, что на том свете написанные люди будут себе требовать душ у писавших их. По рисунку картины, кажется, надобно отнести к XIV веку, и <они> замечательны только в том отношении, что андалузские мавры, несмотря на запрещение Корана, имели, однако ж, у себя картины. «Двор львов» и фонтан его были сценою множества романических происшествий,, рассказываемых романсами, и которые, несмотря на украшения, прибавленные народною фантазиею, может быть, имели какое-нибудь историческое основание. Испанские историки рассказывают, между прочим, что посланник Фердинанда и Изабеллы дон Хуан де Вара разговаривал раз у «фонтана львов» с мавританскими рыцарями о католицизме и исламизме и, услышав насмешливое замечание одного мавра над католическою верою, выхватил меч и убил его. Вот каким страшным предзнаменованием для мавров начиналась Гранадская война! По обеим сторонам «двора львов» находятся две большие комнаты, называемые: одна — «залою сестер», другая — «залою Абенсеррахов». Пол в «зале сестер» состоит из двух огромных мраморных плит, которые почему-то вздумалось назвать «сестрами»; от них и название комнаты, самой красивой во всем дворце. Нижняя часть ее четырехугольная; по стенам мозаики, между которыми в медальонах сделаны гербы гранадских владетелей. Верх осьмиугольный, оканчивающийся изящнейшим куполом, покрытым самою фантастическою лепною работою, вроде сталактитов и углублений, какие бывают на пчелиных ульях. Все это было тщательно раскрашено синею и пунцовою красками с позолотою. Краски и позолота во многих местах сохранились еще во всей свежести. Свет проходит в восемь маленьких круглых отверстий, сделанных в куполе между углублениями лепных украшений, и проходит так эффектно, придает такую необычайную воздушность куполу и стенным арабескам, что вся комната кажется сотканною из разноцветных кружев. Отсюда открытая галерея ведет в женскую половину дворца, и на окнах, выходящих в галерею, остались еще частые решетки. Там спальни, уборные, ванны — уютные комнатки, тщательно укрытые от солнца и жару, где множество маленьких фонтанов постоянно прохлаждают воздух. Стены, по обыкновению, покрыты мельчайшими, раскрашенными арабесками; потолки резные из дерева, позолоченные и раскрашенные. Окна женских комнат (гарема) выходят на небольшой садик, насаженный цветами, миртами, апельсинными деревьями и окруженный галереею с теми же тонкими, мраморными колонками.

«Зала Абенсеррахов», по правую сторону «двора львов», уступает в красоте «зале сестер», хотя купол ее сделан в том же стиле. Возле фонтана ее и на дне его огромной чаши широкое красноватое пятно. Народное предание говорит, что это кровь убитых здесь Абенсеррахов. В Гранаде было множество рыцарских родов. Сегрии, родовые враги Абенсеррахов, донесли последнему гранадскому владетелю Абу-Абдилели (испанцы называют его Боабдилем), что молодая жена его любит одного из Абенсеррахов и что подмечены их ночные свидания у одного из кипарисов Хенералифе. Гранада разделена тогда была на враждовавшие партии. Одни, в том числе род Абенсеррахов, держали сторону отца Боабдиля, другие — сторону сына. Боабдиль задумал истребить всех Абенсеррахов. Но так как это был один из знатнейших рыцарских родов, славившийся своим мужеством и очень любимый в Гранаде, то Боабдиль решился сделать это тайно под предлогом праздника, пригласил к себе лучших рыцарей из Абенсеррахов, и каждый, по мере того как они приходили, был обезглавлен палачом у этого фонтана. Уже тридцать три Абенсерраха были убиты таким образом, когда паж последнего, нечаянно увидев, как схватили его господина, предупредил остальных Абенсеррахов. Перес де Ита в хронике своей «О междоусобных войнах в Гранаде» — «Guerras civiles de Granada», por Gines Perez de Hita, — с величайшими подробностями рассказывает о последовавшей затем мести Абенсеррахов, о решении Боабдиля, чтобы обвиняемая султанша избрала себе четырех рыцарей, которые должны сразиться за нее с четырьмя ее обвинителями из Сегриев. Султанша тайно обратилась к знаменитому тогда испанскому рыцарю маэстро де Калатрава, прося его о защите; и в назначенный для поединка день приехали в Гранаду четыре неизвестных воина в турецких одеждах — то были переодетые испанские рыцари, — сразились с Сегриями, убили их и провозгласили невинность султанши, которую в противном случае ожидал костер. Впрочем, книга Переса больше походит на роман, нежели на историю. Он рассказывает то же самое, что народная поэзия пела во множестве романсов, которыми облекла она падение Гранады. Автор слил вместе историю, народные предания, романсы и свою собственную фантазию. Самая интересная сторона этой книги (в ней 442 страницы весьма мелкой печати) — описание гранадских праздников, обычаев, нравов, которое должно быть большею частию верно, потому что автор сам видел описываемый им народ. Книга сочинена в конце XVI века.

Мне бы следовало еще говорить о внутренних комнатах гарема и спальнях его, сделанных в земле, с мраморными ваннами, альковами для постелей и неразлучными фонтанами, куда свет проникает сквозь маленькие отверстия сверху, так что в них была постоянная прохлада и сумрак, столь любимый восточною негою; но по всему этому прошли или запустение, или переделки и пристройки, сделанные во время пребывания в Алъамбре королевской фамилии Филиппа V (кажется, в 1700 году); следовательно, надо иметь сильное воображение, чтоб почувствовать во всем этом мавританское изящество. Арабы любили воду с какою-то ненасытною страстию: она до сих пор идет в Альамбру водопроводами старой арабской постройки. Здесь она всюду, в каждой комнате дворца, бьет в фонтанах, наполняет бассейны, журчит в канавках, проделанных в мраморных полах комнат, и, обежавши их, стекает в парк и город. Самое очаровательное место в женской половине дворца — бельведер, сделанный на верху одной из башен. Полагают, что здесь было нечто вроде уборной комнаты; она и теперь называется уборною королевы (el tocador de la reyna). В мраморном полу ее проделаны маленькие скважинки, сквозь которые проходил дым сожигаемых внизу ароматических курений. Но всему этому придает невыразимое очарование природа: когда вошел я в бельведер и, опершись на окно, увидел под собой гущу свежей, темной зелени, в которой извивалась полуразрушенная красная стена Альамбры, покрытая плющом и синими листьями алоэ, передо мной на горе, над террасами своих садов, стоял Хенералифе, летний мавританский дворец, с игривыми подковообразными арками и тонкими колоннами, слегка заслоненными высокими кипарисами, за ним скалистая, покрытая развалинами вершина Silla del того и над всем этим переливающаяся радужными оттенками Сиерра-Невада с своим снеговым, сияющим на солнце пологом, — я не в силах был оторваться от этого окна и долго оставался тут. Бельведер стоит на задней стороне холма, над самым обрывом, в котором беспрестанно делаются обвалы; крепостная стена или обвалилась вместе с землею, или расселась на широкие трещины, из которых рвется чудная густая растительность. В пустынной тишине только и слышен был со всех сторон шум фонтанов и ручьев… Этот бельведер мое любимое место: каждый день провожу я здесь подолгу и все не могу насмотреться. Здесь я впервые понял наслаждение безотчетного созерцания.

Хенералифе стоит выше Альамбры. Их разделяет широкий овраг, в глубине которого бежит Дарро. Весь овраг сверху донизу зарос дикими фигами, миртами и олеандрами. Необыкновенное изобилие ключей придает этой гуще свежесть удивительную. Узкая тропинка к Хенералифе идет между гранатовыми деревьями, около развалившихся стен Альамбры; по грудам красного камня цепляется дикий виноград, перемешанный с торчащими листьями синего алоэ; все цветет и растет в очаровательном беспорядке: никакой цветник не сравняется с этой могучей, вольно разметавшейся растительностью. Но во дворце Хенералифе, кроме наружной галереи с подковообразными арками и тонкими колонками, мало осталось мавританских украшений. Впрочем, в одной комнате сохранились они в целости; остались еще длинные полусумрачные галереи, где жены гранадских владетелей прогуливались во время жару. Из продолговатых, узеньких окон их — вид на Альамбру, на лежащий внизу город, на долину и дальние голубые горы. Несколько высоких кипарисов поднимаются из-за обвалившихся стен крепости. Откуда ни смотришь на Альамбру, снизу или сверху, эти кипарисы всегда на первом плане, и, несмотря на сверкающие тоны неба и природы, их темная, матовая зелень сообщает пейзажу какой-то меланхолический характер. У мавров кипарис был символом молчания: он не шумит от ветра ни листьями, ни ветвями, как прочие деревья. В комнатах и галереях Хенералифе тот же полусвет, как и во дворце Альамбры; размеры их легки и уютны: ясно, что обитатели таких комнат жили только для сладких чувственных ощущений. Мавританская архитектура совершенно чужда того характера величия, какой отличает античное искусство; вся прелесть ее в капризной изящности форм, в эффектном освещении, в обилии и нежности украшений, всегда заключенных в самой грубой оболочке, какова обыкновенно наружность их зданий. Это каприз, исполненный грации и оригинальности.

Мавританскую архитектуру обыкновенно называют подражанием римской и византийской. Действительно, внутреннее расположение мавританских домов отчасти сходно с римскими, где также внутренние дворики играли главную роль. Свои арки с колонками могли они заимствовать у византийцев. Но у арабов арка имеет совсем другое назначение, и, кажется, в этом-то всего больше является особенность мавританской архитектуры; а в архитектуре всего больше отражается народный характер. У византийцев арка несет на себе верхнюю часть здания, у арабов она служит только одним украшением, потому что у них верх здания держится не на арках, а на одних колоннах. Арка у арабов только для красоты, для ласканья глаз. По самой своей подковообразной форме эта арка бессильна что-нибудь держать на себе. У архитекторов арабских, кажется, была только одна цель — придать всему характер легкости и как бы беспрестанно напоминать о кочевом шатре пустынь. В этом именно и состоит величайшая оригинальность мавританской архитектуры, ее коренное отличие от всех других архитектурных стилей. Существенный характер ее — необыкновенная легкость и каприз, пренебрегающий всеми законами и правилами зодчества. Вероятно, отсюда происходит и такая непрочность их зданий. Перед твердыми, простыми, строгими линиями античного зодчества эта миниатюрная капризность мавританских украшении, вся эта филогранная игривость кажутся забавою милых, грациозных детей. В самом деле, ни малейшего чувства долговечности, даже прочности не пробуждают здания арабов: это легко, это воздушно, это удивительно изящно, но все это, кажется, тотчас разлетится, как мираж.

Несмотря на редкое, искусное трудолюбие мавров, на их любовь к наукам, необыкновенные способности к промышленности и торговле, в характере их истории постоянно преобладает что-то кочевое, пылкое, страстное, более говорящее воображению, нежели уму; в ней много рыцарского и ничего гражданского. Их учреждения и история вовсе чужды того последовательного развития, какое замечается в истории европейских народов. У арабов все явилось вдруг, все разом в ярком цвете — и все остановилось: арабы XIII века точно такие же, какими были они в VIII веке; менялись люди, но гражданские формы жизни, но учреждения оставались те же. По развалинам Греции и Рима прошли десятки веков, целые народы расхищали и разрушали их — и, несмотря на это, они все еще стоят, сообщая окружающей их природе свою величавую красоту. В постройках древних архитектурный эффект всегда преобладает над эффектом природы; постройки арабов, напротив, преимущественно от соединенной с ними природы получают свою красоту. Мне кажется, что если б даже испанцы и не трогали их, они разрушились бы давно сами собою: так хрупко, легко и ненадолго они были строены. Мавританскую архитектуру можно изучать для украшений, но не для стиля; в ней чувствуется изнеженная и чувственная жизнь ее строителей. Столько суровой грубости снаружи и столько нежности внутри, столько изящества в подробностях и такая бедность общего рисунка, столько цивилизации и варварства! Это искусство спален. Араб любил таинственность и скрывал от толпы не только свои наслаждения, но даже великолепие, которым украшал приюты своей неги. Скрытность жизни есть преобладающий характер чувственного Востока, да, я думаю, и всех чувственных людей вообще. Арабская архитектура лучше всякой философии истории объясняет судьбу этого народа.

Выбор местоположений, устройство и украшение комнат доказывают в арабах самое глубокое сочувствие к природе. Замечательна также любовь их к самому утонченному комфорту. Всякий живший в южных странах знает, какую отраду доставляют там летом свежая вода, прохладный воздух и полумрак в комнатах. Фонтаны у арабов были всюду; их комнаты можно бы назвать обстроенными и украшенными фонтанами; у них была к ним такая же страсть, как у греков к статуям, с тою только разницею, что грек расточал украшения для наслаждения всех, а мавр — для наслаждения одного себя. Кроме омовений, предписанных Кораном, фонтаны поддерживали в комнатах постоянную прохладу, усиливая запах цветов и душистых деревьев их внутренних садиков. Постоянный полусвет комнат с их воздушными, кружевными украшениями, при вечном журчанье фонтанов и аромате цветов должен был беспрестанно погружать обитателей их в ленивую задумчивость; в этом сладком забытьи все существующее казалось не более как «белым, влажным паром». Я на себе испытал здесь это обаяние восточного созерцания..

Говоря о Хенералифе, я забыл сказать об его садах, которые считались у мавров великолепнейшими в мире. До сих пор в них живет еще их прежнее очарование. Половина их запущена; другая, прилегающая к бывшему дворцу, содержится в прежнем мавританском вкусе. Во всю ее длину идет неглубокий канал аршина в два ширины, выстланный белым мрамором, с чистой, быстро бегущей водой, над которой низко нависли кусты жасминов и мирт; по обеим сторонам его огромные кипарисы и апельсинные деревья; дорожки узки. Из саду входишь на прилегающую к бывшему дворцу продолговатую галерею, обнесенную арками на тонких: мраморных колонках; это тоже сад, но в нем только одни цветы, и между ними великолепнейший куст олеандра по крайней мере в три обхвата. С удивительным искусством умели мавры всюду проводить воду! Ключи, находящиеся в холмах Хенералифе и Альамбры, были бы далеко недостаточны на все их фонтаны. Главная масса воды проведена сюда с Сиерры-Невады, верст за десять от Хенералифе, большею частию подземными водопроводами для того, чтоб вода проходила сюда холодною и чистою. Из Хенералифе течет она через овраг в Альамбру водопроводом, устроенным на высоких арках, и там распределена во множестве искусственных ручьев по парку. Но, несмотря на то что здесь красота природы очень многим одолжена трудолюбию и искусству человека, нигде итальянская природа не производила на меня такого глубокого, горячего впечатления, как это местоположение Гранады. Я здесь провожу целые часы, погруженный в самую отрадную, безотчетную задумчивость… Да! Ярче, чем апельсинные рощи Палермю, чем берега Неаполя, будут жить в моей душе эта равнина Гранады, обставленная горами, эти холмы Альамбры и Хенералифе, в густой растительности которых играют тоны южной и северной природы, и Сиерра-Невада с своим снеговым пологом и радужными переливами отлогостей. А закат солнца с Хенералифе — какое солнце и какая картина!

Позади Альамбры лежит гора, кажется, насквозь прожженная солнцем, желтая, голая, цвета африканской пустыни; на ней ни дерев, ни травы, а одни только уродливые, огромные кусты кактусов, которыми обсажены ее уступы. Испанский пейзаж вечно исполнен контрастов; в его самых великолепных картинах есть всегда некоторый оттенок суровости и дикости. В несколько ярусов по горе проделаны пещеры: здесь живут цыгане. Вход в каждую пещеру завешен какой-нибудь грязною тканью; у него обыкновенно валяются нагие курчавые дети с большими, огненными, черными глазами и темно-желтой кожей. Цыганам запрещено жить в Гранаде, и права собственности они не имеют. Гранадские цыгане известны в Испании ловким метаньем ножа: больше нежели на двадцать шагов попадают они им в цель с необыкновенной силой. Кроме того, они имеют еще в простонародье репутацию отличных танцоров. Это меня интересовало, и я сделал у себя бал, то есть просил пригласить ко мне человек двадцать цыган, мужчин и женщин, известных своим мастерством в андалузских танцах, и дал им любимое ими угощение, состоявшее из ликера и сладких пирожков. Оркестр состоял из двух гитар и тамбурина, на которых играли сами же гости. Бал был веселый и продолжался до глубокой ночи. Цыгане танцуют, действительно, с необыкновенною легкостью, гибкостью и увлечением; но они уничтожают страстную прелесть андалузских танцев… отсутствием скромности. Грации в них мало; да и ноги держат они по-гусиному. В песнях их за соло следует хор, как у наших цыган, чего нет в испанских и андалузских песнях. Их пение и мелодии несравненно лучше их танцев. Женщины одеваются в яркие цвета, окутывая себя какими-то странными покрывалами, как наши кочевые цыганки. Несмотря на то что они несравненно хуже андалузок, здешние молодые люди их очень любят за их смелое остроумие и удалую грацию.

На все время моего пребывания в Гранаде нанял я себе верховую лошадь и часто езжу по окрестностям. Теперь время уборки хлеба. Кстати: здесь молотят хлеб не руками, а копытами лошадей. Возле того места, куда свезена сжатая рожь, устраивают круг на ровной, крепко набитой земле и накладывают на него сжатую рожь. Два мула, запряженные в род салазок, ходят в кругу; на скамейке, приделанной к салазкам, сидят обыкновенно дети и погоняют мулов. Гладкие доски скользят по соломе, и зерно под копытами мулов отделяется от колосьев. Когда набросанная рожь обмолотится, ее сметают, просевают и набрасывают свежую. Истоптанную копытами солому потом сжигают, и толпа молодых людей и девушек с веселыми криками забавляется всегда мешаньем тлеющего пепла. В жителях окрестностей Гранады есть оттенки, отличающие их от прочих андалузцев и которые прямо указывают на их близкую родственность с Востоком. Правда, что восточный элемент значительно сохранился в нравах всей южной Испании; но нигде он так резко не обнаруживается, как у гранадцев. Впрочем, и немудрено: здесь было последнее убежище мавров, вытесненных из остальной Испании; здесь сосредоточивались их государство, религия, вся их национальность. Это оставило глубокие следы и на народном характере и на народной фантазии. Крестьянин гранадский несравненно серьезнее и молчаливее, чем крестьяне других частей Андалузии. На лицах жителей окружных гор, и особенно Альпухарр, та же гордая важность, та же испытующая неподвижность лица, которые так поражали меня в лицах танхерских мавров. Ни в какой части Андалузии не существует таких поверий в тайные силы природы, таких фантастических рассказов, как между жителями гранадских гор. Замечательно, что они инстинктивно признают за маврами решительное превосходство во всем, хотя иногда в разговоре, а особенно когда затронута их национальная гордость, они с презрением отзываются о moreria[8] вообще. Но особенно они славятся в целой Андалузии своею необыкновенною способностью к импровизации. Я прежде говорил уже, что в Андалузии часто случается при танцах, что кто-нибудь из присутствующих берет гитару и под мелодию танцуемого фанданго импровизирует куплет (copla) в честь иной танцовщицы; но это ничто в сравнении с тем мастерством, с каким гранадцы выражают свои мысли и чувства в любимой народной форме фанданго. Преинтересный факт об этой способности гранадцев к импровизации сообщил мне один немецкий путешественник, только что воротившийся из поездки в Альпухарры, с которым я познакомился в Альамбре. С ним был слуга, которого он нанял в Гранаде, большой охотник петь и играть на гитаре. Желая взойти на вершину горы Sagra Sierra, взял он из близлежащего местечка Puebla de Don Fadrique себе в проводники одного молодого человека, которого звали Диего. Осмотрев гору, возвращались они пешком в местечко, и дорогою Диего, по обыкновению андалузцев, затянул фанданго, без которого андалузец не может ни ехать, ни идти, ни работ тать. Пропевши несколько незамечательных строф, он вдруг обратился к слуге и начал спрашивать его в рифмованных стихах, импровизируя их на голос и метр фанданго; а слуга точно так же отвечал ему стихами. Вот записанный путешественником разговор их с самым буквальным, подстрочным переводом:

Диего

Por que vas, gallardo mozo,

al pais de las monteras?

Por que dejas las esferas

de placeres у de gozo,

que llenan los bosques de Alhambra?

(Для чего идешь ты, добрый молодец, в страну шапок?[9] Для чего оставляешь сферы удовольствий и радости, наполняющие рощи Альамбры?)

Слуга

Tengo que seguir las huellas

de mi senor Don Enrique

que a la Puebla de Fadrique

se marcho, a mirar las bellas

maravillas de la Sagra Sierra.

(Должен я следовать за стопами моего сеньора дона Энрике[10], который поехал посмотреть на прекрасные чудеса Сиерры-Сагры).

Диего

Y pudiste sin espanto

dejar tu querida esposa,

igual a la Aurora hermosa?

No te conmovio su llanto?

O no es bella la sefiora tuya?

(И ты мог без страху оставить твою милую супругу, подобную прекрасному утру? Тебя не тронул ее плач? Или не хороша твоя сеньора?)

Слуга

Si, es mas encantadora

que la rosa en primavera,

mas ahora yo quisiera

su sonrisa seductora

que al vino tinto de Caravaca.

(Она очаровательнее, чем роза весной, — и теперь мне больше хочется ее соблазнительной улыбки, чем красного вина из Караваки).

Потом слуга спросил у Диего, женат ли он. Диего отвечал, что нет, и рассказал, все стихами же и под мелодию фанданго, что у него есть любезная и что она хотя бедна, но очень хороша.

Диего

Tengo perlas у diamantes,

tengo oro у tengo plata,

marfil y tela dorada,

de todo tengo en abundante,

si tu me quieres, nina de mi alma.

(Есть у меня жемчуг и брильянты, есть серебро, слоновая кость и золотые ткани — все есть у меня в изобилье, если ты меня любишь, дитя души моей).

Ay! tu granadina boca

es mas bella у es mas sana

que el frescor de la manana,

que en mayo los lirios toca!

Aromas son los aires que tu inspires.

(Ax, твой гранатовый ротик прекраснее и слаще, чем свежесть утра, которая ложится в мае на лилии. Ароматен воздух, которым ты дышишь).

Como el rayo del cielo

derriba orgullosas palmas,

asi queman todas las almas

tus miradas de fuego.

Benditos sean tus hermosos ojos!

(Как луч молнии с неба раздробляет гордые пальмы, так сжигают все души твои огненные взгляды. Да будут благословенны прекрасные глаза твои!)

La nieve de la Sierra,

compite ella por ventura,

con frescor у con blancura,

con los pechos, que encierra

la sencilla alcandorita tuya?

(Снег Сиерры сравняется ли, например, с свежестью и белизною грудей твоих, которые охватывает твоя простая сорочка?)

Говорят, что в Испании народ беден, невежествен, полон суеверия и предрассудков, что просвещение в нее не проникло. Так по крайней мере думает вся Европа. Но поставьте этого невежественного испанского мужика рядом с французским, немецким, даже с английским мужиком и вы удивитесь его натуральному достоинству, его деликатным манерам и его языку, правильному, чистому. Низшее сословие здесь несравненно образованнее низших сословий в Европе; только под этим словом не должно понимать книжное образование, а образование, составившееся из нравов, обычаев, преданий, — так сказать, историческое образование, которое в испанском народе несравненно сильнее, глубже, нежели во всех других народах Европы. Это образование всей натуры человека, а не одной только головы. Уже довольно указать на то, что ни один народ не имеет такой богатой, поэтической литературы, как испанцы; народная поэзия их живет не в книгах, а в непрерывном изустном рассказе. Отсюда его способность к импровизации, которую можно объяснить только именно богатством народной поэзии, заучая которую народ непосредственно научается владеть своим языком. Решительно во многом испанцы составляют исключение (в самом лучшем смысле этого слова) из прочих народов Европы, и к ним всего меньше прилагаются те общие теории и определения, которыми книжные умы так любят играть в политику и историю.

Я забыл сказать, что на другой же день после своего приезда в Гранаду я оставил гостиницу и нанял себе квартиру в доме, стоящем близ оврага между Альамброй и Хенералифе. Комната моя очень проста: выбеленные стены при малейшем прикосновении к ним марают; кое-как сколоченная из досок кровать, два деревянных стула; на каменном полу мягкий плетенный из соломы ковер; дощатый столик — но на нем каждое утро является в стакане букет свежих цветов благодаря любезности двух хозяйских дочерей, которые смотрят за моей комнатой и держат ее в удивительной чистоте. Вид с моего балкона на всю отлогость Сиерры-Невады и на равнину. Часто, при закате солнца, облокотись на перилы, засматриваюсь я на расстилающуюся передо мной обаятельную картину, облитую горячим, южным освещением. Как раскаленное добела железо, горит снеговая вершина Сиерры-Невады на голубом небе; розовый, волнующийся пар прозрачной пеленой лежит внизу над городом и зеленою гущею равнины; далее в светло-голубом тумане горные цепи. Угловатая вершина Сиерры-Эльвиры, за которую опускается солнце, словно облитая пылающим золотом, бросает вокруг себя лиловые тени… Все — небо и земля — горит и тает в невыразимой лучезарности… От меня в пяти минутах мавританский дворец и Хенералифе с своим густым, заброшенным садом, куда, раз заплатив сторожу, я получил вход во всякое время. Там я всякий день ем виноград. Какое наслаждение есть прямо с дерева эти грозды, еще покрытые матовою, инистою свежестью утра! Я с жадностью насматриваюсь на эту долину, на эти чудными цветами переливающиеся горы, на Альамбру, вдыхаю в себя прохладу ее садов и фонтанов и думаю, как бы сделать, чтобы все это навсегда живо запечатлелось в моей душе, чтоб мне всегда можно было помнить об этом рае, который, бог знает, приведется ли мне еще увидеть… Бывают целые дни, когда я со всею искренностию сочувствую скорби этого мавра, изгоняемого из Гранады, и по целым часам повторяю его жалобу:

"Фонтаны Хенералифе, наполняющие его рощи и сады, если смешаются с вашими слезами слезы, мной проливаемые, примите их с любовью, потому что они самая чистая дань любви: вот та дорогая влага, которою увеселяется душа моя.]

[Возле самой моей квартиры огромный; разрушающийся монастырь de los Martires;[11] его прежнее назначение можно узнать только по железному кресту, по массивной башне и по обломанному мраморному колоссальному распятию, которое еще стоит перед забитыми наглухо монастырскими воротами. Вокруг — груды камня, пьедесталы и обломки колонн. Старый мавританский фундамент монастыря явно свидетельствует, что монахи, тотчас после завоевания Гранады, овладели находившимся тут мавританским зданием и переделали его в монастырь. При продаже монастырских имений густой, прекрасный монастырский сад куплен моим хозяином, который живет получаемым с него доходом. Перед входом в монастырь, в недальнем друг от друга расстоянии, стоят два высоких каменных креста; у середнего по вечерам собираются танцевать молодые люди и девушки, и ко мне в комнату доносятся брянчанье гитары и стук кастаньет… Нет, недаром плакали мавры, когда изгоняли их из Гранады, недаром одна из окружных гор, с которой, рыдая, Боабдиль в последний раз взглянул на Гранаду, называется до сих пор «вздохом мавра» — el suspiro del Moro. И долго у изгнанных мавров сохранялась поговорка, когда кто задумывался — о нем обыкновенно говорили: «Он думает о Гранаде»… Гранада!! Если б это слово могло передать вам хоть тень ее красоты, если б я мог перенести вас в мою маленькую комнату в то время, когда закатывается солнце и косвенные лучи его разливают по долине радужные, переливающиеся тоны, — небо и земля сливаются и рдеют, как раскаленная лава, облака пылают кровавым пламенем; Сиерра-Невада с своими скалами черного мрамора, с своим снегом и зеленою отлогостью, вся облитая заходящим солнцем, кажется массой, сложенной из драгоценных цветных камней… минута чудес! Темная, влажная зелень деревьев проникнута золотистыми отливами; нет захолустья, нет уголка тени, куда не проникала бы яркость этого солнца. Вечерний пар, расстилающийся по долине, похож на пыль, состоящую из аметистов и рубинов, — и все прозрачно, все горит и сверкает; колокольни деревень, рассеянных по равнине, светятся как пурпуровые бенгальские огни… Но жаркие тоны начинают бледнеть, обозначаются очертания горных цепей, на их синеющих отлогостях уже чуть-чуть отсвечивается лиловое мерцание; над долиной густо поднимается голубой, влажный туман, по которому белой матовой полосой отсвечивается луна, выходящая из-за Сиерры-Невады. Солнце давно скрылось за горами, Гранада, равнина лежат в сером сумраке, а снеговой полог Сиерры горит еще лиловым сиянием, и чем выше, тем ярче и багровее; вот, на самой вершине, сверкнуло оно последним, алым лучом… да нет! этой красоты нельзя передать, и все, что я здесь пишу, есть не более как пустые фразы; да и возможно ли отчетливо описывать то, чем душа бывает счастлива! описывать можно только тогда, когда счастие сделается воспоминанием. Минута блаженства есть минута немая. Представьте же себе, что эта минута длится для меня здесь вот уже. три недели. В голове у меня нет ни мыслей, ни планов, ни желаний; словом, я не чувствую своей головы; я ни о чем, таки совершенно ни о чем не думаю; но если б вы знали, какую полноту чувствую я в груди, как мне хорошо дышать… мне кажется, я растение, которое из душной, темной комнаты вынесли на солнце: я тихо, медленно вдыхаю в себя воздух, часа по два сижу где-нибудь над ручьем и слушаю, как он журчит, или засматриваюсь, как струйка фонтана падает в чашу… Ну что если б вся жизнь прошла в таком счастьи!]

Рецензия наша едва ли может назваться полною, хотя она и довольно объемиста. Показать дух и поэтическое значение сочинения — вот чего мы хотели и, как кажется, достигли до некоторой степени. Многих подробностей мы не коснулись, многих фактов в пользу сочинения мы не сообщили, мы не сообщили даже читателю хотя нескольких слов из похвальных отзывов, сделанных о ней несколькими германскими рецензентами. Да и стоит ли подкреплять иноземными авторитетами то, что кажется нам достойным всякой похвалы. Немецкий критик, как бы он ни был зорок, не может знать всего того, что мы знаем, он по необходимости ограничится похвалой изящным страницам и дельному политическому взгляду на дела Испании — время появления книги, ее роль и важность в цепи хороших произведений современной нашей словесности не совсем понятны для иноземца. «Письма об Испании» печатались в 184? году, в одно время с «Обыкновенной историей», «Записками охотника», «Антоном Горемыкой», лучшими произведениями Некрасова. Они представляют вместе с названными нами произведениями горсть поэтических зерен, брошенных на почву, готовую к их принятию, на почву, отчасти засушенную антипоэтическою атмосферою предшествовавших годов. В письмах этих, несмотря на предмет их, так отдаленный от нас и от интересов наших, смело сказалось слово человека, ценящего наслаждение и умеющего наслаждаться, слово писателя, всю свою жизнь любившего солнце и цвет жизни, свято чтившего правду и законность высшей поэзии. Потому-то «Письма об Испании» были замечены в то время, когда, казалось, до Испании никому не было дела, когда превосходные труды Форда и Борро оставались не переведенными ни в одном журнале. Потому и в наше время, которое по изобилию мелких и задних дворов литературы не уступает старому, ни на одном из этих мелких двориков не поднимается голос против этой умной и поэтической книги, хотя на нее напасть очень легко, и никто из лиц, знающих ей цену, не унизится до спора в ее защиту. Стоит только сказать: «Какое дело нам до красоты слога и до поэтических наслаждений, испытанных за пятнадцать лет назад русским человеком в садах Альамбры? Не лучше ли изображать то, что к нам ближе и что касается обыденной жизни нашей?». Дело в том, что подобных слов никто не скажет, а если и скажет, то лишь для собственного своего увеселения, нисколько не повредивши ни книге, ни ее автору. Поэзия душевных ощущений наших есть благо высочайшее в мире, и счастлив, и надолго будет жить в нашей памяти писатель, сколько-нибудь ее воплотивший в своем слове.

Если глаз его видит далее простого глаза, если сердце его горячо отзывается на красоту, если его строки живо воссоздают поэзию мира внешнего и внутреннего, цели его больше чем достигнуты. Что нам за дело до причин сказанной поэзии, кто вправе спрашивать, родилась ли она при виде волн Средиземного моря, садов Хенералифе или степей Малороссии. Со времени первого появления «Писем об Испании» являлось в свете немало путешествий, самых дельных и ученых, сочинений, относящихся к странам, несравненно больше для нас интересным, чем Испания. Они принесли свою пользу и в свое время забылись, а книга г. Боткина долго останется любимой книгою читателя поэтически развитого. Артистический дух, ее проникающий, всегда свеж и пленителен. В ней родники поэзии, которых мы всегда жаждем. Она явилась вовремя и сделала довольно пользы. Всякое даяние благо, и изо всех даяний особенно хорошо то, которое приходит кстати и вовремя.

ПРИМЕЧАНИЯ[править]

А. В. Дружинин. «Письма об Испании» В. П. Боткина. СПб. 1857 г.

Впервые опубликовано в журнале «Библиотека для чтения», 1857, № 10, отд. VI, с. 15—56, за подписью «Ред.»; перепечатано в Собрании сочинений А. В. Дружинина, т. 7 (СПб., 1865, с. 381—414) с сокращениями. Печатается по журнальному тексту.

1 Поиски русских и западноевропейских исследователей творчества В. П. Боткина не увенчались успехом: до сих пор не найдены отклики немецкой печати 1850-х годов на «Письма об Испании», как не найдены и переводы. Возможно, Дружинин пользовался непроверенными источниками.

2 Дон Родриго — имеется в виду Сид (см. примеч. 21 к письму I «Писем об Испании»).

3 Кортес Фернандо (1485—1547) — испанский конкистадор, завоеватель Мексики.

4 Имеется в виду королевство Сардинское (Пьемонт), в 1850-х годах — единственная относительно независимая от иностранцев область Италии.

5 Вероятно, речь идет о последних строках песни VI «Чистилища»:

…та больная,

Которая не спит среди перин,

Ворочаясь и отдыха не зная.

(пер. М. Л. Лозинского).

6 Подразумеваются учения утопических социалистов.

7 Английский историк и публицист Томас Карлейль (1795—1881), романтик-консерватор, проповедовавший культ выдающихся личностей (цикл лекций-очерков «О героях и героическом в истории», 1841); его труды оказали влияние на русских писателей и критиков (И. С. Тургенев, Ап. А. Григорьев); В. П. Боткин напечатал в журнале «Современник» свои переводы нескольких очерков из этого цикла (1855—1856).

8 Палафокс дон Хосе, герцог Сарагосский (1776—1847) — испанский генерал, организатор восстания против Наполеона (1808) и героической обороны Сарагоссы.

9 Кастанъос Франсиско Хавер, герцог Баилен (1756—1852) — испанский генерал, участник войны с Наполеоном.

10 Инфантадо, герцог де Сильва (1775—1832) — испанский генерал, участник войны с Наполеоном.

11 тори — английские консерваторы; им противостояли либеральные виги.

12 Соути Роберт (1774—1843) — английский поэт-романтик.

13 Джеффри Фрэнсис, лорд (1773—1850) — английский либерал, противник тори; в литературе — противник романтизма.

14 Веллеслей Артур Коллей, герцог Веллингтон (1769—1852) — английский военный деятель, командующий британскими войсками в Испании и Португалии во время войны с Наполеоном.

15 альгвазил (альгвасил) — полицейский или младший судебный агент.

16 Неточная цитата из предисловия к роману Т. Готье «Мадемуазель де Мопэн» (1835). В подлиннике: «Я с большой радостью отрекусь от моих прав француза и гражданина, чтобы увидеть подлинную картину Рафаэля или прекрасную нагую женщину — княгиню Боргезе, например, когда она позировала Канове, или Джулию Гризи, когда она вступает в ванну».

17 Имеется в виду книга: Gautier Theophile. Voyage en Espagne. Paris, 1845. См. о ней в статье А. Звигильского и в примечаниях к «Письмам об Испании».

18 бомбаст — высокопарность, напыщенность.

19 Не совсем точно: действительно, в «Московском наблюдателе» (1838—1839) и в «Отечественных записках» (1839—1843) Боткин печатался обычно анонимно или под различными криптонимами (чаще всего «В. Б-н»), но уже в 1841 г. опубликовал статью «Женщины, созданные Шекспиром» (Отечественные записки, № 2), подписанную «В. Боткин».

20 Намек на Н. В. Станкевича и В. Г. Белинского. Выше шла речь о Кольцове, Некрасове, Тургеневе, Огареве, Григоровиче, Грановском.

21 Очевидно, намек на разногласия Боткина c Белинским в 1838—1841 и 1847 гг.; «упорный разлад» — явное преувеличение Дружинина (со слов самого Боткина?), см.: Егоров Б. Ф. В. П. Боткин — литератор и критик. Статья 1, — Уч. зап. Тартуского гос. ун-та, 1963, вып. 139, с. 30—41, 57—65.

22 Об отрицательных мнениях по поводу «Писем об Испании» как о компиляции из иностранных источников см. статью А. Звигильского. В печати, однако, противники выступали очень осторожно; см., например, отзыв Ап. Григорьева о последнем письме цикла: «Упомянем еще о прекрасной статье г. Боткина „Гранада и Алгамбра“, которую прочли мы с истинным наслаждением, хотя не можем знать с достоверностью, насколько она оригинальна» («Русские журналы в текущем году <…> Современник. Январь». — Москвитянин, 1851, № 5, с. 88).

23 Далее следуют две цитаты о Мадриде из письма I (первая неточная): от слов «От Бургоса до Мадрита, — говорит наш путешественник, — всюду одни…» до «…печальнее этой природы»; от «Мадрит, — продолжает г. Боткин в другом месте, — не есть столица…» до «…все, что делают они» (с. 11, 15—16).

24 Далее следуют две цитаты из письма I: от слов «Политическая Испания есть какое-то царство призраков, — говорит г. Боткин…» до «…понятие об общем деле»; от «Несмотря на то, что слово…» до «фантастических конструкций» "(с. 22—23, 24).

25 Далее следует цитата из письма I: от слов «Мадрит. Июнь. Мадрит в волнении…» до «…продолжал свою дорогу» (с. 20—21).

26 Неточная цитата из письма I, с. 26.

27 Очень неточная цитата из письма II, с. 37.

28 Очень неточная цитата из письма IV, с. 102.

29 Неточная цитата из письма IV, с. 106.

30 Очень неточная цитата из письма VI, с. 142.

31 Монтаж из четырех неточных цитат письма I. Далее следуют две цитаты из письма I: от слов «угрюмо и спокойно, завернувшись в свои коричневые плащи…» до «…французской подвижности и увертливости»; от «Нет больше Пиренеи! — говорил Людовик XIV…» до «…не прибавив: несчастная!» (с. 8, 7, 9, 10—11, 6, 11).

32 Далее следует цитата из письма I: от слов «Сан-Яго…» до «… уйдут из рая в Испанию» (с. 19).

33 Неточная и неполная цитата из письма II, с. 54—55.

34 Очень неточная цитата из письма III, с. 67.

35 То же, с. 68.

36 Далее следуют три цитаты из письма : от слов «В жизнь мою не забуду…» до «…когда изгоняли их из Гранады!»; от «Я забыл сказать, что на другой же день…» до «…увеселяется душа моя»; от «Возле самой моей квартиры…» до конца «Писем об Испании» (с 177—178, 191—192, 193—194).



  1. Предисловие к «Письмам об Испании».
  2. путеводители для путешественников (франц.).
  3. «Библия в Испании» (англ.).
  4. Да здравствует конституция, да здравствует свобода, — смерть Мону! (исп.).
  5. с любовью (итал.).
  6. После 1664 года Мурильо постоянно жил в Севилье, лучшие картины его относятся к этому времени, их предназначал он на украшение храмов своего родного города и монастырей но его окрестностям. Вот отчего в Севилье до сих пор хранится столько произведений великого мастера.
  7. Нигде я не видал такой страсти к цветам, как в Гранаде. Кроме того, что каждая женщина непременно носит в волосах свежие цветы, здесь даже принадлежит к хорошему тону по праздникам выходить из дому с хорошим букетом в руках и дарить из него по нескольку цветов встречающимся знакомым дамам. По праздникам бочонки продавцов воды обвиты виноградными ветвями, а те, которые возят их на осле, даже и ослов убирают виноградом.
  8. мавританском (исп.).
  9. Жители восточной стороны гранадских гор не носят шляп, а небольшие шапки из черного сукна с отложным козырьком. Эти шапки называются monteras.
  10. Немец назывался Генрихом.
  11. Мучеников (исп.).