Бедная Шарлотта (Жаботинский)

Материал из Викитеки — свободной библиотеки
Перейти к навигации Перейти к поиску

Бедная Шарлотта
автор Владимир Евгеньевич Жаботинский (18801940)
Дата создания: 1904 год, опубл.: 1904 год[1]. Источник: "Добровольная Еврейская Пропаганда"



Пишу письмо тайком и в полутьме,
и вы его получите в конверте
без штемпеля темницы. — Я в тюрьме.
Шарль, я в тюрьме и жду на утро смерти,
но чувствую — хоть между нами даль —
что вы меня приветствуете гордо
и радостно и вам меня не жаль,
что сами, — Шарль, я в это верю твердо! —
на дне души, сквозь тихую печаль,
вы за меня довольны, вспоминая,
мою давно забытую мечту:
не улететь без смысла, как шальная
нечаянная, пуля в пустоту,
и умереть без злой тупой досады,
что жизнь ушла сквозь пальцы, как песок.

Мечта сбылась. Мой траурный возок
торжественно пройдет среди громады
великого Парижа, и народ
потом меня в преданьях назовет
быть может, героинею свободы:
что ж обо мне жалеть? — Я молода,
жить хочется безумно, никогда
мне может быть за все былые годы
так не хотелось жить, — но это страх
животного, и я им овладею.
Мне смерть нужна — ведь мы в союзе с нею:
она меня уносит на руках
от топкого болота прозябанья
без доблести, без цели, без огня,
которое всосало бы меня,
продлись еще минута колебанья!
Шарль, этот мир ужасно близорук:
во мне увидят образ для романа,
загадочную женщину-титана,
могучую и властную… Мой друг,
я не хочу солгать у эшафота.
Скажите всем, что бедная Шарлотта
Кордэ д’Армон бессильна и жалка:
в ее душе нет мускула для страсти,
ни натиска, ни подвига, ни власти,
а вся ее религия — тоска,
бесплодная как ветер. Я бы в этом,
быть может не призналась никому, —
Я бы могла соврать пред целым светом,
но не солгу пред вами. Потому
что для меня вы святы, — слишком святы.
Над Францией ударила гроза:
я, как слепая, слушала раскаты,
не видя туч — вы дали мне глаза;
когда б не вы, ушла бы я в берлогу
тупой тоски, без вопля, без слезы:
спасибо вам — я хоть нашла дорогу,
чтоб броситься под молнию грозы!
О, мне жилось уныло! День, неделя —
январь, февраль, — прогулка, сон, обед….
Я девочкой прочла всего Корнеля,
я грезила картинами побед,
страданьями, — теряла ночи в думах —
а жизнь была, как тиканье часов:
к обеду суп, а на дверях засов,
и говорили дамы о костюмах.
Мой дух, как парус, бился и рвался,
и звал меня, и влек, но я не знала
куда, зачем, — я плакала, я вся
как бы ждала какого-то сигнала —
и не было сигнала. А пока
шел день за днем, и мне жилось уныло,
и в сердце что-то гасло, сохло, стыло,
и схватывала жгучая тоска, —
бесплодная как ветер…
А снаружи
ревел потоп, какого шар земной
еще не знал; и как земля весной,
опомнившись от мертвой зимней стужи, —
земля меняла кожу, грохоча
раскатами подпочвенного гула:
и в эти дни, средь этого разгула —
бродить, как я, без плана, без ключа,
лежать без сил в цепях паралича
и вкруг себя угадывать живое
движенье сил — о, это было вдвое
ужасно!
Помню, будто бы вчера,
день нашей встречи. — Вам, конечно, странно,
что я пишу подробно и пространно
в последние часы; но до утра
далёко, спать я б не могла, наверно,
и все равно бы думала о вас. —
Вы помните? Густой дуплистый вязь,
тенистый, как шатер; под ним цистерна
и белая скамейка, и в дупле
пчелиный рой. Весь этот угол сада
был мой дворец, и там была прохлада
во всякий зной; и часто, в полумгле,
я там часами слушала тревогу
веселых пчел, — глядела на дорогу,
которая бежала в Кальвадос
у изгороди сада. И однажды —
я помню тон, и голос ваш, и каждый
Оттенок, я услышала вопрос:
Позволите напиться?
— Я готова,
признать себя смешной, но до сих пор
я помню весь наш первый разговор,
до мелочей, не позабыв ни слова.
Я, вероятно, вздрогнула слегка
при оклике.
— Простите, я, гражданка,
вас испугал; но я издалека,
я целый час бреду от полустанка
и упаду без свежего глотка.
Я подала вам кружку и сказала:
О, я не испугалась, но порой
жужжанье пчел — в дупле их целый рой —
наводит сон…
— Вы не боитесь жала?
-Нет, рой ко мне привык, — ведь я всегда
читаю здесь, черчу свои пейзажи,
гляжу на пчел, любуюся… и даже
завидую.
— Завидуете?
— Да.
Им весело, у них родное дело,
и жизнь полна.
— Жизнь? Это ведь бокал
в руках у вас. Подставьте только смело
под водопад, бушующий со скал
истории — бокал ваш полон влаги:
где он пустой, там просто нет отваги
наполнить. О, но смелому, как вы —
занятно жить.
— Я смелая?
— Без лести:
весь рой жужжит у вашей головы —
я б не рискнул пробыть на вашем месте
хоть миг.
Я засмеялася в ответ:
Поверьте мне, пчелам расчета нет
меня ужалить. Я их не тревожу.
Когда бы вы поближе знали пчел,
вы знали бы, что каждый их укол —
конец одной пчелы. Пронзая кожу,
их тонкая, в зазубринах, игла
в ней ломится, и бедная пчела
валится в пыль с разорванною тканью
Груди.
И вы сказали:
— Я не знал.
Ну, что ж — по мне, скорей такой финал,
чем угасать, внимая причитанью,
на собственном законном тюфяке.
Когда бы мне бессилие мешало
жить — с молотом и знаменем в руке,
жить и ковать железо на станке, —
я был бы рад и пасть, вонзая жало.
Но, впрочем, я мешаю вам.
— О, нет.
Скажите мне, — ведь мы тут без газет, —
в Париже тихо?
— Я как раз оттуда.
Там тихо, да. Могу вам дать отчет:
во-первых, жирондистам — эшафот,
и только часть бежала; с биржей худо:
войска бегут, но гражданин Marat
в «Ami du peuple» уже открыл причину
всех этих зол: послать на гильотину
Еще две сотни тысяч и гора
Упала с плеч, и кончены страданья
республики. Однако мне пора.
Благодарю, гражданка. До свиданья!
Мне вспомнился давнишний эпизод.
У нас была служанка из деревни.
Ей шел едва четырнадцатый год,
но никогда ни фее, ни царевне
волшебной сказки, верно, небеса
не посылали в дар такой могучей
и странной красоты. Её коса
венчала ей головку словно тучей
из золотого пуху, но зато
глаза имели цвет почти агата.
Два года прослужила и куда-то
пропала, и в семье у нас никто
с тех пор не заговаривал об этой
погибшей. — Как-то вечером я шла
домой, одна, и вдруг из-за угла
прошел мужчина рядом с разодетой
немного насурьмленной госпожой.
Она меня увидела, и сразу
оборвала неконченную фразу, —
а голос был как будто бы чужой,
надтреснутый, — и сделала мужчине
знак отойти. Я почему-то вдруг
остановилась. Был ли то испуг,
или недобрый стыд, но я почти не
могла поднять на эту даму глаз.
Она ступила шаг и осторожно
Сказала:
— Не сердитесь, я сейчас
уйду; но я хотела, если можно,
спросить у вас о ваших — об отце,
о матушке, о вас…
Взамен ответа,
Я только прошептала:
— Туанэта,
Зачем вы это сделали?
В лице
Бедняжки не мелькнуло ни упрека,
ни злобы, ни вопроса: чья вина? —
и голосом, где слышалась одна
ужасная покорность воле рока,
она сказала:
— В наших рудниках
Есть лошади: они с зари до ночи
всегда внизу; и где иной рабочий
заблудится с лампадкою в руках,
Они в потемках бегают, как дома.
Им под землей привычно и знакомо:
копь — это их отечество. Но пусть
одну из них оставят день на воле —
ей под землей все будет сниться поле
и станет конь чужой — покуда грусть
по солнечном приволье да работа
не свалят с ног. — Я, барышня Шарлотта,
попала к вам из нищего села
и увидала, как живет богатый.
Я не могла вернуться в наши хаты,
и бросилась спасаться — как могла…
Шарль, я жила в потемках подземелья,
и вы меня ввели в свою среду:
я провела пятнадцать дней похмелья
в безумии, в восторженном бреду:
я видела людей борьбы и цели,
людей, чьи руки, может быть владели,
движеньем исторических пружин —
и с ними я, пьянея, две недели
дышала этим воздухом вершин;
я упивалась запахом событий,
который вы с собою принесли;
я вырвалась наверх из-под земли
с мечтою — жить, и жаждать, и любить, и
бороться; я, как малое дитя,
была горда, не находила места,
когда Бюзе мне, может быть, шутя,
дал прочитать черновку манифеста:
О, значит, я — своя в его кружке?
одна из «них» — «со знаменем в руке», —
я, росшая в потемках подземелья?!
Прошла минута яркого похмелья,
и я проснулась там же — в рудниках.
Однажды вы — случилось, видно что-то
серьезное сказали мне: — Шарлотта,
простите, но у нас теперь совет. —
И я ушла, не вымолвив ни слова,
к себе, в мой сад, и села, и готова,
была рыдать. Во мне, поверьте, нет
обидчивости девочки; просто
я в эту ночь так ярко поняла
всю разницу полета, силы, роста —
между людьми широкого крыла,
талантливыми, смелыми, как боги,
могучими на подвиг и на грех, —
и между мной — улиткой без дороги,
la demoiselle, похожею на всех…
Я провела всю ночь под нашим вязом,
и — может быть, от холода — мой разум,
с особенной отчетливостью вник
и вдумался до дна в пустые строки
моей судьбы. Трепать страницы книг,
написанных другими; брать уроки
гражданской мысли; вечно, без конца
млеть от восторга, хлопая в ладоши
словам других, — и делать вид борца,
держась за край чужой тяжелой ноши, —
да разносить по людям каждый день —
и это в знак особого доверья! —
написанный другими бюллетень
Жиронды: роль чужого подмастерья,
роль мальчика, что зарядил ружье
бобом — и мчится важно и серьезно
перед полком, — не жизнь, а под нее
дешевая подделка…
Было поздно, —
и, выскользнув из плена этих дум,
я почему-то вслушалася в шум
ночного мрака. Сдержанно и грозно
и глухо рокотала тишина,
и чудилося, будто бы со дна,
вселенной поднималися раскаты
ее звериной мощи. Мир гудел
и трепетал, и в отдыхе объятый
стихийной жаждой творчества, богатый
зародышами новых сил и дел, —
и в этой тьме, которая, нахмуря
бездонный взор, глядела мне в глаза,
мне слышалось далеко буря, буря,
гремящая над родиной гроза,
бог-ураган, могучий и красивый,
весь в отблесках и заревах огня
зовущий всех на лов, на бой, на нивы, —
всех сильных и живых — но не меня,
бессильную, безжизненную груду
материи; чужая на пиру,
среди борцов и пахарей я буду
лишь мухою, мешающей повсюду,
и проживу как муха, и умру
как муха…
Шарль, ото всего на свете
я б отреклась охотно: я б могла
спокойно жить без крова и угла,
без счастия, без мысли о привете
и ласке, без надежды на просвет —
но только жить без гордости не надо.
Где впереди ей больше места нет,
там сорвана последняя преграда,
и наступила заповедь: умри.
Я поняла, что мой исход — могила,
и вдумалася в это, и забыла
все на земле, не видя ни зари,
ни солнечного круга, и прониклась,
и как-то вся сроднилася и свыклась
с решением, что жить уже нельзя,
и так ушла в сознание кончины
что предо мной, стремительно скользя,
помчались позабытые картины
прошедшего, как будто в смертный час, —
и в миг ушли, пропали тень за тенью,
и дали место лучшему виденью
всей жизни: я задумалась о вас,
припомнила ваш голос, ваши речи,
припомнила беседу первой встречи
под этим самым деревом — и вдруг
во мне как будто что-то задрожало, —
я с криком оглянулася вокруг —
увидела, что рой летел на луг,
и повторила:
— Пасть, вонзая жало!
Я стихла и смотрела — невдали
резвилися две пчелки в брызгах солнца, —
две искорки, два золотых червонца
из золотых сокровищниц земли —
и думала: вы золото природы,
я — серый, хмурый, мертвенный свинец.
нанесть удар и в нем найти конец —
не ваш удел: пред вами годы, годы
служения, у вас задача — труд,
вам надо жить, кормя родимый улей;
не золото для выстрелов берут:
я серый ком свинца, — я стану пулей!

Светло, пора сдержать размах пера —
и, может быть, и вообще пора:
хотя и рано, кажется, но кто-то
уже прошел по сонному двору.
Прощайте, брат, и помните сестру.
Я вспомню вас на плахе, и умру
с улыбкой.
Ваша бедная Шарлотта.


1904 Владимир Ж.
  1. Типография Ц. Крайз СПб