Воспоминания об А. И. Куприне (Куприн)

Материал из Викитеки — свободной библиотеки
Воспоминания об А. И. Куприне
автор Александр Иванович Куприн
Опубл.: 1951. Источник: az.lib.ru • Юрий Григорков. А. И. Куприн (Мои воспоминания)
Людмила Врангель. Воспоминание об А. И. Куприне
Лидия Арсеньева. О Куприне
Владимир Крымов. Закат большого таланта. А. И. Куприн

1870—1938
А. И. КУПРИН

Дальние берега: Портреты писателей эмиграции / Состав и коммент. В. Крейд. — М.: Республика, 1994.

Содержание

Юрий Григорков. А. И. Куприн (Мои воспоминания)

Людмила Врангель. Воспоминание об А. И. Куприне

Лидия Арсеньева. О Куприне

Владимир Крымов. Закат большого таланта. А. И. Куприн

Куприн оказался за границей в 1919 г. Мы приводим в этом томе малоизвестные воспоминания Ю. Григоркова о первых днях и неделях Куприна, после того как он вместе с отступавшей армией Юденича покинул Гатчину. Начало эмигрантского периода Куприна совпало с его активным сотрудничеством в газете «Новая русская жизнь» в Гельсингфорсе. Когда Куприн переехал в Париж, его творческая активность уже заметно шла под уклон. Не считая газетной публицистики, писал он мало. В рассказал того времени его творческие интересы — в прошлом. Он сосредоточен на романтизации ушедшего в небытие старорусского уклада. Самое значительное его произведение, написанное в изгнании, — роман «Юнкера» (1933) — также ретроспективно. Роман по существу автобиографичен и посвящен дням молодости, когда Куприн учился в кадетском корпусе. Куприн не относится к тем авторам, чье творчество пережило второе рождение в эмиграции (как это было с И. Буниным, Г. Ивановым, Г. Адамовичем, М. Цветаевой, И. Шмелевым и многими другими). Но в тридцатые годы наметился определенный подъем, и, во всяком случае, это десятилетие оказалось для Куприна более плодотворным, чем первые десять лет в эмиграции.

Известно письмо Куприна, в котором он как бы подвел итог своему эмигрантскому периоду: «Жилось ужасно круто, так круто, как никогда. Я не скажу, не смею сказать — хуже, чем в Совдепии, ибо это несравнимо. Там была моя личность уничтожена, она уничтожена и здесь, но там я не признавал уничтожающих, я на них мог глядеть с ненавистью и презрением. Здесь же оно меня давит, пригибает к земле. Там я все-таки стоял крепко на моей земле. Здесь я чужой, из милости, с протянутой ручкой» (Новый журнал. 1963. № 71. С. 262).

В конце мая 1937 г. Куприн уехал в СССР. Ни близкие друзья, ми писатели, с которыми общался Куприн, не знали о подготовке к реэмиграции. Узнали они точно так же, как и многочисленные читатели «Юнкеров» — из газет. Известно было, что Куприн болен, видели его незадолго до отъезда на парижских улицах идущим нетвердой, старческой походкой. Уже не было того жизнелюбца, образ которого неразрывно связан со всем, что раньше выходило из-под его пера. «Его вторая жена, Елизавета Маврикиевна, — писал современник, — по своей инициативе, ни с кем не посоветовавшись, начала хлопотать о возвращении больного мужа в СССР… „Его увезли!“ — вот как реагировало на отъезд поколение писателей, которых с Куприным связывала крепкая и долголетняя дружба» (Возрождение. 1957. № 70. С. 51).

Юрий Григорков
А. И. Куприн (мои воспоминания)

Я познакомился с Куприным в 1919 году, когда редактировал в Гельсингфорсе газету «Новая русская жизнь».

В конце 1919 г., во время наступления генерала Юденича на Петербург, северо-западная армия захватила Гатчину вместе с Куприным и его семьей. Для Куприна явилась возможность работать, и он принял участие в газете северо-западной армии «Приневский край». Когда Гатчина была оставлена белыми, Куприн уехал с семьей в Гельсингфорс, где стал писать в нашей газете.

История возникновения этой газеты в нескольких словах следующая.

В конце 1919 г. в Гельсингфорсе выходила газета «Русская жизнь». Редактором ее был профессор Арабажин1, секретарем — автор этих строк. После ликвидации северо-западного правительства лица, связанные с ним прежней совместной работой, решили издавать в Гельсингфорсе газету «Рассвет». Они предложили Арабажину оставить «Р. ж.» и редактировать «Рассвет». Арабажин принял это предложение и сделал все, чтобы задушить нашу газету. Он уговорил всех постоянных сотрудников «Р. ж.» и всех служащих конторы перейти с ним в «Рассвет». Я остался совершенно один. Издатели «Р. ж.», однако, не сдались. Они предложили мне редактировать газету и набрать сотрудников и служащих конторы. Нанять конторских служащих было нетрудно, но отыскать сотрудников было нелегко. Русских журналистов в Финляндии было очень мало, и они меня не знали. Они предпочитали подождать с работой в газете до тех пор, пока не выяснится ее направление. Единственными моими помощниками стали ножницы и клей.

Положение было не из веселых. А тут еще предстояла ожесточенная борьба за жизнь с газетой «Рассвет». Для двух газет в Финляндии было слишком мало читателей, и одна из них должна была погибнуть.

Скоро, однако, все изменилось. В Гельсингфорс приехали из Ревеля и приняли участие в нашей газете профессора В. Д. Кузьмин-Караваев и А. В. Карташев2. Издание газеты перешло в руки так называемого национального центра (союз всех антибольшевистских партий). «Русская жизнь» превратилась в «Новую русскую жизнь». И наконец, о радость! прошел слух, что к нам едет Куприн, который обещал у нас работать.

Куприн был моим любимым писателем, и поэтому это известие, конечно, меня очень взволновало. Мне казалось совершенно невероятным, что сам Куприн, всероссийски известный писатель, будет работать в нашей маленькой газетке.

Прошло с тех пор много лет, а я, как сейчас, помню все подробности моей встречи с ним.

Приехав в Гельсингфорс, Куприн в тот же день позвонил мне по телефону из гостиницы.

Голос у него был глуховатый и слегка осипший.

— Говорит Куприн. Это Юрий Александрович?

— Да. Здравствуйте, Александр Иванович. Страшно рад, что вы приехали.

— Благодарю вас. Раньше всего позвольте узнать, кому я обязан тем, что для меня был оставлен номер в гостинице?

— Это я вам заказал его, Александр Иванович.

— Как мило с вашей стороны, что вы обо мне позаботились. (Голос стал мягким и теплым.) Когда и где разрешите вас повидать?

— Если позволите, Александр Иванович, я сейчас приду к вам в гостиницу.

— Очень буду рад с вами познакомиться.

«C’est le ton qui fait la musique»3. В этом незначительном разговори знаменитого русского писателя с совершенно неизвестным ему молодым человеком, начинающим журналистом, сразу же обнаружились присущая Куприну скромность, деликатность и полное отсутствие самомнения. Даже такие маленькие признаки внимания к нему, как заказанный для него номер, могли растрогать его.

И вот я — в гостинице «Фения», и передо мной живой Куприн. Каждый, кому случалось переписываться с незнакомым человеком, знает, что первая встреча с ним всегда удивляет: перед вами совсем не тот человек, которого вы ожидали увидеть. То же самое можно сказать и о писателе, которого знаешь лишь по его книгам.

Конечно, писателя, особенно любимого, знаешь еще и по фотографии, но ведь известно, что фотография — это одно, а лицо человеческое — это что-то совсем другое. Фотография статична, а лицо динамично. Оно живет и непрерывно меняется.

При первом же взгляде на Куприна я мгновенно понял, что он — исключение из этого закона о несоответствии внутреннего образа писателя с его внешностью.

Да, конечно, думал я, глядя на Куприна, это как раз тот самый человек, которого я ожидал встретить, которого я давно знаю и крепко люблю. И человек и писатель слиты в этом существе в одно неразрывное и нераздельное целое. Понятно, что в этом широком, красном от ветра и водки скуластом лице с длинными опущенными татарскими усами и острой бородкой, в этих раскосых маленьких «желтоватых глазах с зелеными ободками» есть что-то звериное. Конечно, это тот самый «древний, прекрасный, свободный» и мудрый зверь, которого я знаю с юности, который живет в радостном и глубоком общении с природой, в «беспечном соприкосновении с землей, травами, водой и солнцем».

Чем больше я наблюдал за Куприным, пока он говорил со мною и ходил по комнате, тем более поражался, как тесно сплелись в этом интересном и живом человеке и как ясно видны были в его лице и походке самые противоположные свойства и качества человеческой души. И мягкая кошачья вкрадчивость хищника, и острый, пристальный взгляд охотника, и такой же пристальный, только в другие миры направленный, не видящий собеседника, взгляд мечтателя, «лунатика томного, пленника наваждения», и добродушие и жестокость, и деликатность и грубость, и лукавство и беспечность, и веселый задорный смех, и пронзительная грусть, и что-то изящное, благородное и смелое, и что-то детское, застенчиво-беспомощное, и удаль, и широта, и озорные огоньки в глазах, и во всем что-то неуловимо родное, ласковое, русское, любимое.

Широкоплечий, коренастый человек среднего роста с неизгладимыми следами стройной военной выправки. Как Ромашов, «всегда подтянут, прям, ловок и точен в движениях». Да, точность в движениях изумительная, чисто звериная. Но самое замечательное у Куприна — это взгляд, когда он впервые смотрит на человека. Никогда не забуду первого его быстрого взгляда, который он на меня бросил. Это продолжалось одно мгновение, какую-то долю секунды, но мне казалось тогда, что это тянется без конца. Острый, сверлящий, холодный и жестокий взгляд вонзился в меня, как бурав, и стал вытягивать из меня все, что есть во мне характерного, всю мою сущность. Говорят, что так же рассматривал людей Лев Толстой. Ощущения в этот момент объекта наблюдения Куприна были не из приятных. Если бы пыль, втягиваемая в трубу пущенного в ход пылесоса, могла чувствовать, то ее ощущения, вероятно, были бы похожи на мои.

Когда прошла эта бесконечно долгая часть секунды, взгляд Куприна потух и лицо его приняло обычное для него приветливое и несколько застенчивое выражение.

Я просидел у него несколько часов, и мы наметили план совместной работы в газете.

Жена Александра Ивановича, Елизавета Маврикиевна, худенькая и хрупкая женщина, явно над ним властвовала и, как я узнал потом, руководила всеми его материальными делами. С дочерью Кисой, девочкой лет десяти, у Куприна были чисто товарищеские отношения. Они тузили и лягали друг друга, как самые отчаянные сорванцы-мальчишки. Никаких признаков почтительности к отцу, хотя бы минимальной, я в этой девочке не обнаружил. Отец ее обожал. Семья Куприных производила впечатление дружной и тесно сплоченной. Говорили, правда, что Куприн очень тяготился опекой над собою властолюбивой жены своей. Говорили, что он часто убегал из дому, пьянствовал и буйствовал и что жена искала его тогда по разным притонам. Вероятно, что это так и было, но только в прежнее время, до революции. В мое время этого не было. Я работал с Куприным в течение года, встречался с ним за это время ежедневно и ни разу не видел его пьяным.

Отношения, которые сложились у меня с Куприным за время нашей совместной работы, были ровные, хорошие, но с его стороны прохладные. Такие отношения бывают часто между мальчиками, одному из которых 10, а другому 15 лет. Младший смотрит на старшего с восхищением, обожанием, старается во всем подражать ему. А старший, которому малыш нисколько не интересен, а временами и скучен, но которому обожание малыша все же льстит, позволяет любить себя и молча терпит надоедливый восторг.

Как я потом понял, мое восхищение Куприным было одной из причин его несколько холодноватого отношения ко мне. Подобно всем талантливым людям, он весь был соткан из противоречий. Мое восхищение им, с одной стороны, может быть, и льстило ему, но, с другой стороны, оно же и раздражало его. Восхищаясь Куприным, я тем самым как бы ставил его на какой-то пьедестал, возвышая его над собою и, следовательно, обособлял, а этого он не выносил. Отлично помню, как в первый же свой визит к Куприну, когда я сказал ему, что я его горячий поклонник, он сморщился, словно от зубной боли, и сухо ответил мне: «Отлично, будем дружно работать». Убежденный и искренний демократ не на словах, а на деле, он искренно, всей душою хотел быть равным со всеми, будь то министр или извозчик. Оттого он и дружил преимущественно с простыми людьми: с рыбаками, с клоунами, с извозчиками, с лакеями, с дворниками, с бродягами, со всеми, кто не придавал никакого значения его творчеству, кто обращался с ним, как равный с равным.

Другая причина прохладности ко мне Куприна заключалась в том, что я позволял себе иногда задерживать в редакционном портфеле на несколько дней его статьи и заметки, вместо того чтобы немедленно посылать их в набор. Материального убытка я ему этими задержками не причинял, т. к. он получал жалованье и построчной платы ему не платили. Но за время его вынужденного молчания при советской власти Куприн истосковался по печатному слову и хотел видеть свои статьи в газете ежедневно. Это не всегда было осуществимо. У «Н. р. ж.» были и другие сотрудники, и притом первоклассные, как, например, Бунин, Алек. Яблоновский4, Амфитеатров5, Лукаш6, и мне приходилось устанавливать некоторую очередь между всеми ими, т. к. размеры газеты были ограничены определенным числом строк.

Куприн работал в газете «Приневский край» вместе с известным генералом Красновым, автором знаменитых романов «От двуглавого орла до красного знамени», «За чертополохом» и др. Куприн и Краснов не ладили и часто ссорились. В. Д. Кузьмин-Караваев на это иронически замечал: «Как могли они не ссориться? Большой писатель в маленьком чине и маленький писатель в большом чине, это же естественно!»

Со свойственной мне бестактностью я часто приставал к Куприну и расспрашивал его: «А это вы взяли из жизни, А. И.?» Он отмахивался от меня, как большой меделянский пес отмахивается от пристающего к нему щенка: «Ну да, это из жизни». Но иногда и сам проговаривался. Раз сказал: «А Шурочку я потом встретил в Киеве, она очень постарела…»

В нашей газете одно время работал генерал Адариди, начальник той дивизии, в которой был полк, где служил капитан Куприн. Он говорил автору этих строк: «У меня была огромная папка, где были собраны все бесчинства капитана Куприна. Было бы интересно сравнить эту папку с повестью Куприна „Поединок“. Мы нашли бы там всех его героев во главе с Ромашовым».

По первоначальному замыслу Ромашов должен был остаться жить, но потом он надоел Куприну, и он его убил.

Куприн очень любил больших собак. Он мне подарил свою фотографию, где держит за шею огромного меделянского пса. На фотографии его надпись: «Милому редактору, строптивый сотрудник. Ю. А. Григоркову — А. Куприн».

Когда Куприн вернулся в Россию, где Советское правительство вернуло ему его дом в Гатчине, он как-то смотрел на прохождение солдат и говорил с восхищением: «Это все те же русские солдаты, та же хорошая выправка».

Людмила Врангель
Воспоминание об А. И. Куприне

<…> Другие мои воспоминания о Куприне уже относятся ко времени эмиграции. Попав эмигрантом в послевоенный Париж, Куприн потерял в беженской жизни свою прежнюю веселость. "Париж вы не узнали бы, — писал он мне. — Он вовсе не наряден, не танцует, не острит. Война придавила и его, как и весь мир. Но зелен он также, как и много лет тому назад. И тот же волшебный простор площадей, от которого глаза становятся «ненасытными и крылатыми».

В первые годы беженства Куприн мне написал и такое письмо: «Скажите мне, у Вас есть дар предвидения: буду ли наконец я когда-нибудь богат? Нет, не богат, а так, чтобы прожить хоть год с душевным (подчеркнуто Куприным) комфортом, не думая ежедневно об ужасе завтрашнего дня. Я так измучился за всю мою жизнь. Ведь черт возьми! Неужели я, Я принужден буду сказать однажды: „скверная штука жизнь“ — я, ее благодарный обожатель, всепрощающий влюбленный, терпеливый, старый слуга».

Потом о своей эмигрантской жизни он писал: «Жилось ужасно круто, так круто, как никогда. Я не скажу, не смею сказать — хуже, чем в Совдепии (подчеркнуто А. И.), ибо это несравнимо. Там была моя личность уничтожена, она уничтожена и здесь, но там я признавал уничтожающих, я на них мог глядеть с ненавистью и презрением. Здесь же оно меня давит, пригибает к земле. Там я все-таки стоял крепко двумя ногами на моей (подчеркнуто А. И.) земле. Здесь я чужой, из милости, с протянутой ручкой. Тьфу!»

Через 20 лет жизни в Париже, когда окончились уже страхи «завтрашнего дня», он писал о моем родительском доме, посылая Елпатьевским хуверовскую посылку в Крым в голодные годы. «Я чрезвычайно рад, что добрые „папаша и мамаша“ могут получать посылки. Да и то сказать, на редкость они чудесные, прелестные люди. Гляжу я на них мысленно из нынешнего гнусного человеческого свинушника в милое прошлое, и не верится, что были такие прелестные лица и отношения. Да, да, да! Славно, упоительно раньше жилось. Но счастья родины так же не понимаешь, как здоровья, как молодости. Помните ли Вы вечера на Вашем балконе, когда мы с Сергеем Яковлевичем1 попивали в черной прохладе „Такмановский Угенаш“, а вдали по Черному морю струились серебряные рыбки? Ангел мой, самая сладкая пора пашей молодости протекала тогда, и какая невинная, легкая, светлая пора!»

В последний раз перед его отъездом в Россию я пришла к нему известить его о кончине моей мамы, «милой мамаши», которую он так любил. Александр Иванович, уже больной, молча, в волнении встал со стула, повернулся к образу и молился. Жена его мне говорила, что эта смерть его очень потрясла и что лучше было бы не говорить ему о ней.

Вскоре Куприн уехал на родину, в свое любимое Гатчино, где так пахнут весной березы вдоль деревянных заборов, где у него был свой особнячок с садом и огородом. Через год он умер и был похоронен на Литераторских Мостках Волкова кладбища.

Лидия Арсеньева
О Куприне

Я хорошо знала Куприна, но и я, как все другие, могу писать о нем только с личной точки зрения. Я не видела Куприна в год его возвращения в Россию, т. к. жила в это время в Шотландии. Но я видела его веселым, энергичным и слабым, больным (в 1935 году), слепнущим, по временам даже теряющим память, но никогда не терявшим своего купринского «я», своего «неуемного татарского нрава», — выражаясь его собственными словами. Куприн неизменно ссылался на этот «неуемный татарский нрав» как на исчерпывающее объяснение своих поступков, когда ему случалось рассердиться, выйти из себя, хотя бы и по справедливому гневу, или просто вспылить. (И в «Юнкерах» Куприн говорит о своем татарском нраве.) Как-то раз при мне жена Куприна Елизавета Маврикиевна сухо сказала: «Этот татарский характер — просто предлог. Надо уметь сдерживаться». Куприн не ответил сразу, а серьезно подумал и сказал: «Нет, это не предлог. Мне приходится сделать во много раз большее усилие, чем многим другим, включая и мою жену, чтобы сдержаться».

Я думаю, что Куприн был прав: его чувство, душевная реакция шли быстрее контроля сухого рассудка. Но при этом Куприн никогда бы не обидел человека слабее его, душевное движение жалости было в нем сильнее раздражения, гнева или справедливого желания наказать. Когда Куприн действительно хотел, он умел сдерживаться.

Он месяцами гостил у нас в имении, в Нормандии, и никогда ничего не пил в это время. Каждый знает, как трудно привыкшему к вину человеку хотя бы и временно, но совершенно отказаться от своей многолетней привычки. А у Куприна было достаточно силы воли и выдержки не прикасаться в нашем доме к вину. Елизавета Маврикиевна это знала и, охотно соглашаясь на разлуку с мужем, сама уговаривала его поехать к нам отдохнуть. (Елизавета Маврикиевна была связана своей работой в библиотеке и не могла уехать из Парижа вместе с Куприным.) Особенно Куприн воздерживался пить в присутствии моей матери и относился к ней с какой-то милой, чуть старомодной дружбой.

Как-то раз на русском балу в отеле «Лютеция» Куприн много выпил и, входя в зал, что-то громко, возбужденно говорил, размахивал руками, а за ним смущенно шли два молодых писателя, видимо, стараясь успокоить его.

Мы, т. е. моя мать, муж, двое друзей и я, сидели за столиком и ужинали. Увидев нас, Куприн остановился, точно в нерешительности, а затем направился к нам. Отец нахмурился, боясь какой-нибудь бестактности, но Александр Иванович подошел, поздоровался и, садясь за стол, сказал своим обычным тихим голосом: «А я не знал, что вы здесь. Терпеть не могу балов. Как вышел из юнкерского училища, так и перестал их любить. Не знаю, что с собой делать на этих балах, и слоняюсь, как неприкаянный, от буфета к буфету». Меня вскоре пригласили на танец, а когда я вернулась к столу, то застала такой странный для бала, такой несоответствующий общему шуму и веселью разговор, что, приехав домой, тщательно записала его. Под завыванье саксофона и негритянский ритм джаза Куприн говорил тихо, серьезно… о мудрой старости:

— Радоваться в молодости легко: радует ощущение бытия, радует крепкость, ловкость тела, радуют влюбленности, радуют надежды на будущее, которое мы всегда представляем почему-то лучше настоящего, а вот сохранить радость на закате жизни — нелегко, совсем нелегко. Надо научиться радоваться чужой радости, чужой жизни и тому внешне бедному, что теперь может дать жизнь. И я как особой милости прошу у Бога дать мне эту радость. А вот вы, — обратился он к моей маме, — всегда сохраните эту радость. Вы не отходите от жизни, а воспринимаете ее спокойно и мирно, хотите мира всего мира и, не цепляясь за молодость, мудро и радостно ждете заката жизни, как тихого вечера после жаркого, знойного, хлопотливого дня, — Куприн задумался и совсем тихо добавил: — Да, жизнь мудра, и надо подчиняться ее законам. И жизнь прекрасна, в ней вечное воскресенье… Все связано, все сцеплено. Надо любить жизнь, но надо и покоряться ей.

Эти слова Куприна в то время, по моей молодости, были для меня только прекрасными словами, почти стихотворением в прозе большого писателя и милого мне человека. И только теперь, когда и мне в свою очередь надо подумать о старости, я понимаю всю мудрую философию и доброту этих слов.

В Куприне было много доброты и ребячества. Он, например, очень не любил одного писателя — Р., гостившего у нас летом одновременно с Куприным, но ни разу не обидел его, добродушно говоря: «Конечно, я злюсь, когда ко мне пристают, но обидеть Р. нельзя — он человек больной и неудачливый». Писатель Р. почему-то считал нужным подчеркивать свое «скромное почтенье» к Александру Ивановичу и раздражал этим Куприна ежедневно. Куприн отмалчивался и в отсутствие Р. отлично передразнивал его голос, слова и, потирая руки, говорил якобы «проникновенным» голосом фразу Р.: — «Я человек иерархический, я свое место знаю». И вот как-то раз Куприн гулял по парку, что-то тихо напевая. Я сидела в доме, возле окна, с книгой, и Куприн меня не видел. Пришел этот «человек иерархический» и долго, нудно, почтительно расспрашивал Куприна о долге писателя перед публикой, о чувстве писателя во время творчества и т. д. Куприн отвечал односложно, коротко, но вежливо. Когда Р. наконец ушел, Куприн остановился, отдуваясь, и до меня долетели тихо, но очень выразительно сказанные слова: «Пошел бы ты лучше, милый мой, к чертовой бабушке!» Я не выдержала и рассмеялась. Куприн поднял голову, увидел меня и сказал:

— Ага! Услыхали. А это ведь не для дамских ушей… — И, смеясь, добавил: — А как вы думаете, я ведь все-таки характер выдержал и был вежлив и молчалив, как каменный идол.

В это лето Куприн писал «Юнкера»1. С утра он уходил в гостиную и за небольшим овальным столом работал все утро. Мы хотели переменить этот стол на большой письменный, но Куприн запротестовал, уверяя, что для него ничего не нужно менять, что ему и так удобно. Всегда и во всем, даже в таких мелочах, Куприн был исключительно легким, приятным, неприхотливым гостем. Обычно с ним приезжал писатель Б. Лазаревский2, его верный шут и «страж», как говорил Куприн. Елизавета Маврикиевна не скрывала, что она спокойнее за мужа, когда с ним Лазаревский, которому она давала десятки поручений — когда и какое лекарство должен выпить Куприн, какое пальто надеть и прочее. Но Куприн все делал сам, никогда никого не беспокоил, и Лазаревский сокрушался, что он «ничем не полезен Александру Ивановичу и только небо коптит».

В это лето Т. Сухотина-Толстая (внучка Толстого) и я обычно играли в теннис по утрам, несмотря на солнце и жару. И вот прибегу на минутку с теннисной площадки спросить Куприна, не хочет ли он чашку кофе, и только войду в гостиную, сразу исчезнет азарт теннисного сражения, исчезнут житейские мелочи, точно попадаешь в другой мир. В прохладной комнате с зеленоватым светом от деревьев парка за большими окнами сидит, согнувшись у стола, маленький, седеющий человек и быстро пишет своими крупными каракулями. И полная тишина, какая-то особенная тишина в комнате.

Куприн никогда не читал нам написанного, но иногда говорил о своей «будущей книге» (его слова). «Юнкера» были ему дороги. Юнкер Александров, т. е. сам Куприн в молодости, доставлял Куприну-писателю много забот. Юнкер Александров был хорошим, но непокладистым мальчиком (опять неуемный татарский нрав!), и Куприну было трудно и не похвалить свой прототип, и в то же время дать точный образ этого честного, доброго, прямого и типичного для своего училища юнкера. Куприн писал «Юнкера» с любовью, тщательно останавливаясь на деталях уклада жизни, например на описании выхода юнкера в отпуск, осмотра его одежды, полонеза на балу в институте, уроков учителей, «Звериады», экзаменов, слов присяги.

— Я хотел бы, — сказал мне Куприн, — чтобы прошлое, которое ушло навсегда, наши училища, наши юнкеры, наша жизнь, обычаи, традиции остались хотя бы на бумаге и не исчезли не только из мира, но даже из памяти людей. «Юнкера» — это мое завещание русской молодежи.

В это время нельзя было допустить и мысли о возможности возвращения Куприна в Советскую Россию. Но как-то вечером на террасе сидели М. А. Маклакова, покойный Н. Чебышев, Лазаревский, Рощин, моя семья и говорили об отъезде Алексея Толстого в СССР. И Куприн тогда сказал: Уехать, как Толстой, чтобы получать «крестишки иль местечки», — это позор, но если бы я знал, что умираю, что непременно и скоро умру, то и я уехал бы на родину, чтобы лежать в родной земле".

Это желание Куприна полностью сбылось.

Было бы ошибкой думать, что Куприн проводил у нас свой летний отдых только в работе и «серьезных разговорах». Если не считать часов напряженной утренней работы и нескольких действительно серьезных разговоров, в остальное время Куприн был веселым собеседником с большим чувством юмора. Однажды я пожаловалась ему, что не запоминаю чисел, дат, номеров телефона.

— А мой номер телефона вы помните? — спросил Куприн.

— Нет, к сожалению, не помню, — ответила я.

— Ну тогда я вам помогу, и вы никогда не забудете, — улыбаясь, сказал Куприн. — Вот послушайте: по бокам два старика, а в середине 18-летняя девушка.

— Что это? Армянская загадка?

— Нет, это мой телефон, — смеясь, ответил Куприн. — 0 18 0. И он был прав: после стольких лет я не забыла этого номера.

Куприн обладал удивительной способностью как-то по-детски радоваться, и эта черта его характера очень трогала, в ней сказывалась чистота сердца и непосредственность. Впрочем, кто, кроме Куприна, смог бм написать его странную, грязную «Яму»3 и суметь подойти к этой «Яме» с глубокой душевной чистотой?..

Куприн не выносил парадных выездов, приемов и очень любил простые незамысловатые развлечения: любил ходить в цирк, любил ходить с нами собирать грибы в соседнем сосновом лесу, и собирал же с увлечением, с истинно спортивным азартом, стараясь собрать больше, чем другие. По вечерам мы часто играли в «шарады», и у Куприна оказались поразительные актерские способности. Никогда не забуду Куприна, обучающего нас изобразить (без грима) богиню Кали, придуманную им самим — «Калиостро». А финал шарады — ее «целое», т. е. Калиостро, Куприн играл сам и действительно создал образ хитрого, лукавого мага-чародея.

Сейчас передо мной стоит фотография. На ней Куприн похож на умного, спокойного татарина, Сургучев стоит как русский боярин, рядом стою я и Лазаревский, с его усталым лицом и морщинами («складками добродушного сенбернара», по выражению Куприна). Все мы с ружьями. Мы только что стреляли в цель, и Куприн командовал: «Шагом марш… На-а пле-чо!», а для украинца Лазаревского — отдельная шутливая команда: «Железяку на пузяку — гоп!» И мы довольно «отчетливо» (юнкерское выражение Куприна) и с удовольствием исполняли команду.

Помню, как хохотал Куприн и, утирая слезы смеха, просил Лазаревского «утихомириться», когда Лазаревский совершенно точно изображал полуночный крик петуха. Но Лазаревский кричал не в двенадцать часов ночи, когда петухам полагается возвещать полночь, а вечером или когда ему вздумается, и все окрестные петухи начинали орать что есть мочи, нарушая все законы петушиного крика, известные еще с евангельских времен. Так же хорошо умел Лазаревский имитировать собачий лай, но, вероятно, в передаче Лазаревского собакам сообщалось что-то пугающее, т. к. в ответ со всех сторон собаки начинали яростно лаять, визжать и выть. Обычно Лазаревский начинал свой «лай» вечером, и это не нравилось Куприну. «Не надо дразнить собак, — говорил он. — Зачем их будить? Пусть спят, отсыпаются. Собачья жизнь — часто жизнь трудная, а во сне собака, может быть, видит, что грызет вкусную кость и что у нее не злой, а добрый хозяин».

Куприн любил животных, знал их и умел говорить о них. В его квартире на стене висел портрет Сапсана — огромной собаки-меделяна, рискнувшей своей жизнью, чтобы спасти жизнь маленькой Кисы — дочки Куприна. О «династии» Сапсанов, о его предках, Куприн мог говорить часами, и говорил так увлекательно, что однажды Елизавета Маврикиевна, которая знала все подробности и этого рассказа, и событий, присела «на минутку» послушать и так заслушалась, что опоздала открыть свою библиотеку. Куприн действительно любил и понимал животных, не наделяя их человеческими побуждениями и психологией, вникал в их мир и сердце. Благодаря дружбе Куприна, в дореволюционной России, с цирковыми укротителями, клоунами, Куприн «встречался и был другом» (его выражение) со львами, слонами, обезьянами, леопардом и с пантерой. «Дружба с леопардом и пантерой, — говорил Куприн, — научила меня понимать собачью психологию и относиться к ней с уважением, т. к. я вижу, какой огромный путь самосовершенствования проделала кошка от ее предков до наших дней, но не потеряла своей индивидуальности».

Исключительное терпение и ласка были у Куприна по отношению к животным. Он всегда старался понять, почему животное капризничает, не слушается, злится. «Эти господа четвероногие, — говорил Куприн, — никогда и ничего без причин не делают. Надо понять причину, устранить ее, и тогда животное будет вас слушаться».

Такого терпения в отношении к людям у Куприна не было, и хотя, как я писала, он умел сдерживаться, когда хотел, все же бывало, что совершенно неожиданно для собеседника Куприн мог сильно вспылить. Обычно это случалось, когда кто-нибудь, даже невольно, задевал что-либо дорогое сердцу Куприна. Я помню, как чуть не произошло дуэли из-за «Гранатового браслета». Куприн, А. Ладинский4, мой муж и я возвращались в такси из какого-то загородного ресторана около Парижа. Говорили о литературе. В разговоре Ладинский сказал, что считает «Поединок» лучшим рассказом Куприна.

— «Поединок»? — удивился Куприн, — а по-моему, «Гранатовый браслет».

Ладинский настаивал на своем мнении. Куприн горячо доказывал, что в «Гранатовом браслете» есть высокие, «драгоценные чувства людей» (выражение Куприна). Слово за слово, и Ладинский сказал, что он не понимает «Гранатовый браслет», т. к. фабула — «неправдоподобна».

— А что в жизни правдоподобно? — с гневом ответил Куприн. — Только еда да питье да все, что примитивно. Все, что не имеет поэзии, не имеет Духа.

На эту фразу Ладинский обиделся, говоря, что в непонимании или в нелюбви к поэзии его упрекнуть нельзя. Спор разгорался и делался все более резким. Перебить этот спор ни мне, ни мужу не удавалось. (Не знаю, что думал толстый француз — шофер такси об этих неспокойных иностранцах, но он все прибавлял и прибавлял скорость.)

В пылу спора Ладинский не замечал того главного, что со стороны и мне и мужу было ясно видно: какое-то дорогое воспоминание, какое-то «драгоценное» чувство было связано у Куприна с «Гранатовым браслетом». Ладинский повторял:

— Я уже сказал, что не могу оспаривать вашего мнения, но я его не разделяю и остаюсь при своем мнении.

И вдруг только что сильно горячившийся Куприн очень тихо сказал, отчеканивая слова:

— «Гранатовый браслет» — быль. Вы можете не понимать, не верить, но я терпеть этого не буду и не могу. Пусть вы чином постарше меня — это не имеет значения, я вызываю вас на дуэль. Род оружия мне безразличен.

К чести Ладинского, я должна сказать, что, понимая разницу лет и любовь Куприна, он попробовал успокоить Александра Ивановича.

— Александр Иванович, да что вы?.. Как можно… Ведь я… — но, посмотрев на лицо Куприна, остановился на полуслове и мрачно сказал;

— От дуэли порядочные люди не отказываются. Я принимаю ваш вызов.

Наступило тяжелое молчание. Вдруг мой муж открыл стекло, отделявшее нас от шофера, и что-то тихо сказал ему. Я догадалась, что муж велел шоферу ехать как можно дольше, чтобы выиграть время. И действительно, такси потянуло на какие-то бесконечные незнакомые улицы. Долго мы старались примирить, успокоить, уговорить, но ничего не добились. Противники упорно молчали. Я с ужасом представляла эту недопустимую, немыслимую дуэль и, чуть не плача, сказала Куприну:

— Если вам себя не жаль, жизни не жаль, жены не жаль, то хоть бы вы обо мне подумали. Всю жизнь я буду мучиться, что не сумела остановить этой дуэли.

А муж добавил:

— В истории русской литературы, и совершенно справедливо, будут обвинять нас.

— А если я останусь жив, то из меня сделают второго Дантеса, — пробурчал Ладинский.

И опять наступило молчание.

Свет уличных фонарей упал в автомобиль, и я увидела, что Куприн обводит внимательным взглядом наши печальные, расстроенные лица.

— А ведь это верно, — сказал он своим обычным ласковым голосом, — только вы забываете, что в Дантесы и я могу попасть. Тем более что вы поэт, а я только прозаик, — обратился он прямо к Ладинскому и процитировал стихи на смерть Пушкина:

Летит свинцовая пчела

Из пистолетного ствола.

Оборвано теченье строк,

И вьется голубой дымок… —

подхватил Ладинский.

Какое это было облегчение. Мы все сразу заговорили, радуясь, что беда миновала. Шоферу велели ехать к дому Куприна.

Прощаясь около дома, Куприн обратился ко мне и повторил:

— А все-таки «Гранатовый браслет» — быль. Спокойной ночи и не сердитесь на крутой нрав старика.

Какое событие в жизни Куприна создало его «Гранатовый браслет», я так до сих пор и не знаю. Спросить самого Куприна я не решалась, т. к. понимала, что нечто очень дорогое и личное — «драгоценное» — связано с этим рассказом.

Приблизительно за год до этой, к счастью, не состоявшейся дуэли был напечатан мой первый рассказ, и вечером, к ужину, у нас собралось человек двадцать друзей. Во время ужина Куприн несколькими каплями шампанского окропил мне голову и торжественно сказал:

— Да будет это крещением писателя. Старая Лександра посвящает вас на путь литературы. Рыцарей посвящали мечом, а я вас посвящаю благороднейшим напитком.

Ладинский сейчас же сказал экспромт:

Лександр Иванович Куприн

Вас посвятил в литературу,

Я ж вам желаю до седин

Служить и Фебу и Амуру.

— Очень хорошо, — похвалил Куприн, — но, знаете, Феб все же лучше Амура. Амур — существо непостоянное, взмахнет крылышками и улетит. А Феб вернее, он останется и при сединах.

Следует отметить, что Куприн уделял много внимания и времени молодым писателям. Много раз я видела их в доме Куприна, приходивших за советом и познаниями, и Куприн считал своим долгом помогать начинающим.

— Конечно, это отнимает много времени, а я стар и слаб, — говорил Куприн, — и пишу я теперь медленнее, но ведь и Чехов был и занят и болен, а для всех находил время. Все мы у него перебывали.

Но именно потому, что я знала, что и у Куприна многие «перебывали», я не решилась попросить его прочесть этот мой первый рассказ. Со своей обычной вековой хитрецой Куприн сказал мне:

— Вы что же, загордились? Мне, старику, и прочесть не даете. Принесите-ка мне ваш рассказ. Но чур! Уговор дороже денег — на критику мою не сердиться, не обижаться.

Привожу целиком письмо Куприна. (Подлинник хранится у меня.)

"Дорогая Лидия Викторовна! Простите ради всех Святых: уже давно запоем прочитал я ваш чудесный рассказ «Операция». Мне оставалось только перечитать его, чтобы отметить в памяти наиболее характерные места. Книгу сегодня или завтра Вам пришлю, а с критикой, извините, немного запоздаю. Не хочется писать общих затрепанных дежурных плоских слов, годных для того, чтобы официально отделаться. Но, как назло, в эти дни меня треплят, как сухую воблу, все, кому не лень и кому не стыдно.

Ваш друг и слуга А. Куприн.

«Ваш друг и слуга»! Как это характерно для Куприна с его великодушием доброго человека и скромностью большого русского писателя…

Владимир Крымов.
Закат большого таланта. А. И. Куприн

Мое знакомство с А. И. Куприным началось необычно. Было это, вероятно, в 1913 году, я сидел в своем рабочем кабинете на Невском, в Петербурге, когда, улыбаясь, вошел ко мне художник Троянский:

— Это ваш автомобиль стоит у подъезда? Я вам туда гостя посадил…

— Какого гостя, кого вы там посадили и зачем?

— Не беспокойтесь, он ничего не украдет, он там спит… — опять смеясь, ответил Троянский.

Зная его как шутника, я подумал, что это только комическая прибаутка, а в действительности он пришел просить аванс, но, когда через полчаса я садился в автомобиль, чтобы ехать к себе домой на Каменный острову в автомобиле оказался спящий человек, а у автомобиля стоял Троянский и успокаивал меня:

— Это Куприн… пусть поспит, мы немножко с ним выпили… Возьмите его к себе, пока доедем, он очухается…

Троянский уселся с шофером и что-то ему рассказывал очень смешное, потому что шофер хохотал, и я, опасаясь катастрофы, стучал в стекло и просил не развлекать шофера. Когда приехали на Каменный остров и остановились у дверей дома, Троянский соскочил, отворил дверцу и громко сказал:

— Александр Иваныч, замечательный коньяк!

Действие этих слов было магическое — Куприн сразу проснулся; мы вошли в дом, пришлось подать коньяк еще до обеда.

Троянский всегда приносил с собой веселость, и за это многие его любили, несмотря на его беспардонность. Не зная иностранных языков, он забавно говорил речи на нескольких, подражая в этом Горбунову, — говорил якобы по-английски, особенно забавно по-фински, даже по-китайски, и, хотя это был набор случайных слов, даже таких, каких нет в данном языке, получалось очень похоже, все смеялись. Во время пирушки он способен был экспромтом представить Айседору Дункан, для чего быстро раздевался, накидывал на себя скатерть со стола и танцевал как босоножка… Иногда он писал репортерские заметки в газете «Вечернее время»; его как-то послали написать рецензию о спектакле в загородном петербургском театре, в Озерках, он написал, очень расхвалил почти всех актеров, а после выхода газеты звонит встревоженный антрепренер и сообщает, что спектакль был отложен ввиду плохой погоды и состоится только завтра. В редакции все смеялись, и больше всех смеялся сам Троянский…

В редакции висел, в числе других, шарж в красках на одного из приятелей Бориса Суворина. Однажды утром сотрудники увидели, что на этом портрете тушью нарисована железная решетка. Это ночью Троянский вынул портрет из рамы и нарисовал… Он был вообще талантливым карикатуристом, в моем журнале «Столица и усадьба» были напечатаны в красках несколько его очень удачных шаржей на видных петербуржцев. Подписывался он «Юнкер Шмит».

Едучи как-то на графическую выставку в Лейпциге, я пригласил его поехать вместе. Дело было летом, стояли жаркие дни, поехали через Гельсингфорс на пароходе до Штетина. Не говоря ни слова по-немецки или по-фински, Троянский немедленно подружился со всеми пароходными офицерами и к вечеру все были пьяны, а около меня он ходил, неодобрительно качая головой, и говорил:

— Мрачный вы пассажир… мрачный пассажир…

Это за то, что я только платил за напитки, но сам почти не пил. Дальше в Берлине и Лейпциге с Троянским были сплошные курьезы, но о них долго рассказывать.

В Петербурге я встречался с Куприным много раз, но с революции наступил перерыв, и только в 1932 году я снова встретил его в Париже. Он сильно изменился, и от его большого таланта оставалось уже мало, прежнего Куприна уже не было, и даже пить он не мог. Пьянел от двух стаканов красного вина, плохо видел. Только иногда в минуты хорошего настроения это был прежний остроумный Куприн — а он умел быть остроумным.

При первой же встрече я его спросил:

— Что вы пишете сейчас, Александр Иванович?

— Ничего, милый, не пишу… Не могу писать.

— Как не можете?!. В последнем номере «Современных записок» у вас «Жаннета», превосходная вещь… Вы там покупаете коту все время печенку, а кормите его грудинкой — но это пустяки… Потом у вас профессор Симонов в Петровской Академии по трем предметам читает лекции… Я как раз кончил Петровскую Академию, у нас на каждый из этих предметов было по два, по три профессора. Он у вас небывалый энциклопедист, и вы почему-то простое русское слово «лесоводство» называете дендрологией… Но это все пустяки.

Смеялись.

— У вас конец «Жаннеты» готов?

— Конца не будет.

— Как не будет? Если вы написали начало, почему же не можете написать конца… Не хотите?

— Да нет… Это я не теперь писал. Это написано лет пять назад. Я снес тогда в «Современные записки», получил пятьсот франков, а они не печатали почему-то. Лежало у них четыре года. А теперь вдруг взяли и напечатали… Приезжает ко мне один из них и говорит: дайте конец. А я не могу написать конца.

— Почему не можете?

— Не могу… Не могу этого тона поймать. Нет у меня впечатлений… ничего не могу написать.

— Ведь действие тут же на бульварах, рядом с вами. Пойдите и посмотрите.

— Что я посмотрю? Тут нужны бодрые настроения, а их у меня нет, не могу кончить.

Как-то я привез его в Гранд-отель, второй раз уже этого не делал: слишком хлопотливо, сейчас же пьянеет, потом надо отвозить домой, каж ребенка.

Сидели долго, Куприн рассказывал, как он ловил рыбу в Балаклаве и какие там удивительные рыбаки.

— Рослые, красивые греки… Может быть, это потомки древних греков… Хорошие люди. Самое приятное воспоминание у меня, как я рыбу; с ними ловил… Нигде больше таких греков нет, только в Балаклаве. Так они между собой и женятся…

Уже часов в одиннадцать ночи Куприн спросил:

— А можно вам спеть рыбачью песенку, как в Балаклаве рыбаки пели?

— Спойте, только тихонько, а то в отеле уже многие спят.

Он пел. Потом поник головой на стол, задремал — я его разбудил.

— А как это у него?

А кругом сидит Ванюшка,

Их законный сукин сын — ха-ха…

Уже в третий раз вспоминал Куприн эти стихи Дон Аминадо.

— А еще можно что-нибудь спеть?

— Лучше не надо, Александр Иванович, в соседних номерах уже спят.

И опять спросил, почему он ничего не пишет.

— Не могу, ничего уже больше не напишу, — и задремал.

Еще Троянский рассказывал, что Куприн в более молодые годы любил подраться, не по злобности или дикости, а как бы в виде спорта. Мы сидели с А. И. в ресторанчике, его жена отодвигала подальше бутылку с вином, а Куприн ласково просил:

— Я только еще один стаканчик… налей мне.

Говорили о Бальмонте, который был приятелем Куприна. Бальмонт и раньше, еще в России, пил больше алкоголя, чем следует, а теперь стало совсем плохо, он немедленно пьянел и выкидывал всякие неожиданности, проявлял уже явные признаки психической ненормальности, его закат тоже, к сожалению, был близок. Чтобы переменить разговор, я спросил:

— Вы ведь в былое время, Александр Иванович, очень любили драться? Как теперь?..

— Куда мне теперь драться. Давно все забыто… Вот, я помню, один раз дрались, так дрались… Приехал я в Чернигов. Пошли мы там в биллиардную. Играет на биллиарде какой-то там, здоровый мужчина. А мне говорят: вот это наш местный ветеринар Волкунас, придет с утра, займет биллиард и никому целый день играть не дает… Как, говорю, не дает? Я подошел к нему и говорю: вы скоро кончите играть? А вы, говорит, кто такой? Вам, говорю, все равно, кто я такой. Когда вы играть кончите… Убирайтесь, говорит, вон!.. А, так — бац его в морду. Ну и пошло… Я засучил рукава и как следует его отделал… Стал играть на биллиарде… А он пошел, вымылся и опять приходит, и опять ко мне… Опять начали драться. Здорово дрались. Он весь в крови… Ушел… Поиграли мы на биллиарде, выходим, а он стоит на тротуаре и ждет, и опять ко мне… Опять стали драться — долго дрались. И мне попало, но ему много больше… Пришел в гостиницу, лег спать. Наутро встаю, только мыться стал, стучит кто-то в дверь. Кто там?.. Входит опять Волкунас. Что ты, говорю, опять драться пришел, мне уже надоело… Да нет, говорит, скажите, пожалуйста, Зинаида Ивановна, что замужем за нашим лесничим, это ваша сестра? Да, говорю, сестра… Родная? Да, говорю, родная… Так извините меня, пожалуйста, я прошу извинения… Оказывается, он влюблен в нее был. Куприна-то он не знал, кто такой Куприн, а вот уже с братом Зинаиды Ивановны никак драться не хотел… Ну, мы и помирились, он и предлагает: пойдемте часа в четыре в эту биллиардную, сыграем партию вместе, чтоб видели, а то все-таки в городе разговоры пошли… Хорошо, пойдем… Пришли мы в биллиардную, как увидали нас, все до единого разбежались…

КОММЕНТАРИИ
Юрий Григорков
А. И. КУПРИН (МОИ ВОСПОМИНАНИЯ)

Печатается по журналу «Современник» (Торонто, 1960. № 2. С. 39—43).

Григорков Юрий Александрович — журналист; несколько его статей о литературе напечатано в «Журнале содружества» и в «Современнике», включая статьи, о А. С. Пушкине, А. И. Куприне, А. Ладинском, И. Шмелеве, А. Амфитеатрове, Л. Зурове.

1 Арабажин Константин Иванович (1866—1929) — литературовед и критик.

2 Карташев Антон Владимирович (1875—1960) — до эмиграции профессор Духовной академии; в эмиграции был одним из основателей Православного богословского института в Париже; опубликовал ряд статей на тему православия и церковности: «Церковь и национальность», «Церковь и государство», «Церковь в ее историческом исполнении», «Личное и общественное спасение во Христе» и др.

3 Тон делает музыку (фр.).

4 Яблоновский Александр Александрович (1870—1934) — журналист.

5 Амфитеатров Александр Валентинович (1862—1938) — писатель, в годы эмиграции жил в Италии. Письма Куприна Амфитеатрову до сих пор не публиковались. Приводим одно из этих остающихся неизвестными писем (хранится в архиве Индианского университета, США):

Дорогой и всегда уважаемый Александр Валентинович!

С истинным наслаждением получил я Ваше любезное письмо и сердечно благодарю Вас за него. Поздравляю и Ваше милое семейство с Новым годом и от всей души желаю Вам всем здоровья и счастливых спокойных дней. Пишется ли Вам? Легко ли дышится на чужбине? Миритесь ли с жестокой мыслию о том, что нам уже никогда не увидеть родины? Ох как мучительны сновидения!! Беда: здесь наш всегдашний унутренний враг издатель вконец охолпел; стал развязен не в меру, нагл, самоуверен, скуп и бесчестен. Совсем забыл о том, что породистый кот тогда лишь хорошо ловит мышей, когда он сыт. Ну, Бог с ними в Рождественные дни!

Попадаются ли в ваши руки произведения начинающих зарубежных писателей? По вкусу ли?

Мой новый адрес: 22 bis rue Jouvenet. Paris, 16.

P. S. Скажите, где я мог бы достать Вашего «Зверя из бездны». Начал его читать еще в те дни, когда умер Мопассан. Он печатался тогда в «Новом времени», но ухватил только начало и во всю остальную жизнь не мог забыть, хоть и ухватил лишь кусок.

Искренне Вам преданный

А. Куприн.

6 Лукаш Иван Созонтович (1892—1940) — писатель, чье творчество по-настоящему развернулось только в эмиграции. Произведения его переводились на многие языки. Его краткую биографию, написанную его женой Т. Л. Лукаш, см. в журнале «Возрождение» (1957. № 70. С. 29—30). В частности, в этой биографической заметке говорится: «В России написал только одну драму „Смерть короля Людовика XVI“ в белых стихах и краткие брошюры о Преображенском и Литовском полках… Участвовал в Добровольческой армии… Эвакуировался из Одессы в Константинополь… Литературная деятельность началась в Берлине».

Людмила Врангель
ВОСПОМИНАНИЕ ОБ А. И. КУПРИНЕ

Печатается по «Новому журналу» (1963. № 71. С. 262—263).

Баронесса Врангель Людмила Сергеевна (урожденная Елпатьевская) — мемуаристка, автор книг «Далекое прошлое» (Париж, 1934), «Крым» (Париж, 1939), «Семья Раевских» (Париж, 1955), «Воспоминания и стародавние времена» (Вашингтон, 1964). Некоторые ее мемуарные очерки печатались в «Возрождении» и в «Новом журнале», в частности очерк «Берег дальний», в котором содержатся интересные воспоминания о Чехове, Горьком, Куприне и др. Л. Врангель познакомилась с Куприным в конце прошлого века в Ялте. Вскоре после этого знакомства, писала Л. Врангель, Куприн «сделался близким человеком нашей семьи — и был им до самой смерти»: Краткие воспоминания о Куприне находим также в очерке Л. Врангель «Русское богатство» и «Мир Божий»: «Приехав из Крыма с А. И. Куприным, моя мать познакомила его с обеими редакциями. Она старалась ввести Куприна в редакцию „Русского богатства“. Он дал свою первую повесть „Молох“, но скоро почувствовал себя чужим в этой суровой обстановке и перестал бывать по четвергам, а, наоборот, стал близким человеком к „Миру Божьему“, много там печатался…»

Более ранний вариант публикуемых в настоящем издании воспоминаний Л. Врангель был напечатан в журнале «Возрождение» (1950. № 38) как часть мемуарного очерка «Берег дальний»,

1 Сергей Яковлевич Елпатьевский (1854—1933) — писатель, чьи произведения публиковались как отдельными книгами («Очерки Сибири», «За границей», «Египет», «Крымские очерки» и др.), так и в составе нескольких многотомных собраний сочинений (1904, 1911, 1914).

1 С. Я. Елпатьевский — отец Л. Врангель.

Лидия Арсеньева
О КУПРИНЕ

Печатается по журналу «Грани» (1959. № 43. С. 125—131).

Арсеньева — псевдоним Лидии Викторовны Часовниковой (печаталась также под псевдонимом Л. Часинг); автор книги рассказов «Концерт», опубликованной в Париже без указания года издания (незадолго до начала второй мировой войны).

1 Роман «Юнкера» вышел в Париже в 1933 г.

2 Лазаревский Борис Александрович (1871—1936) — писатель-прозаик. До эмиграции вышло его 15-томное собрание сочинений. Оставался плодовитым беллетристом и в эмиграции.

3 Первая часть повести Куприна «Яма» была напечатана в 1909 г. в сборнике «Земля»; затем — в том же сборнике № 15 в 1914 г. и в № 16 в 1915 г. Отдельное издание, объединившее все три части повести, вышло в 1916 г. в Москве тиражом 20000 экз.

4 Ладинский Антонин Петрович (1896—1961) — поэт, прозаик; автор поэтических сборников «Черное и голубое» (1930), «Северное сердце» (1934), «Стихи о Европе» (1937), «Пять чувств» (1938), «Роза и чума» (1950), автор нескольких исторических романов. В 1955 г. Ладинский вернулся в СССР.

Владимир Крымов
ЗАКАТ БОЛЬШОГО ТАЛАНТА. А. И. КУПРИН

Печатается по кн.: Крымов Вл. Из кладовой писателя. Париж, 1951. С. 42—46.

Крымов Владимир Пименович (1878—1968) — автор многочисленных развлекательных романов. Родился в старообрядческой семье. Окончил Петровско-Разумовскую академию. Печатался в газете «Новое время». В 1909 г. основал свой «великосветский» журнал «Столица и усадьба». До революции опубликовал четыре книги. Покинул Россию сразу после Февраля 1917 г. Совершил длительное кругосветное путешествие. Умножил свое немалое состояние в США и в 1920 г. вернулся в Европу. Жил под Берлином в Целлендорфе до 1933 г. В 1933 г., спасаясь от нацистов, переехал в Шату около Парижа, где приобрел виллу, ранее принадлежавшую Мата Хари. Его тетралогия «За миллионами» (1933—1935) пользовалась успехом у широкого читателя. Писал также авантюрные и детективные романы. В эмиграции издал более двадцати книг, некоторые из них были переведены на английский язык.