В своем углу (Розанов)

Материал из Викитеки — свободной библиотеки
В своем углу
автор Василий Васильевич Розанов
Опубл.: 1906. Источник: az.lib.ru • (Среди догадок и страхов)
(О прочитанном)

Розанов В. В. Собрание сочинений. Литературные изгнанники. Книга вторая

М.: Республика; СПб.: Росток, 2010.

В СВОЕМ УГЛУ*[править]

(Среди догадок и страхов)
  • Помещая статью В. В. Розанова, любезно присланную им для помещения в «Ц.О.Ж.», редакция со своей стороны не может согласиться с теми положениями почтенного публициста, где идет речь о ветхозаветных пророках. В. В. Розанов, по нашему мнению, совершенно неправильно втискивает пророческое служение исключительно в тесные рамки какой-то узкопартийной борьбы за националистические начала жизни еврейского народа. Едва ли справедлива также параллель между Катковым, Аксаковым и т. д., с одной стороны, и пророкам — и с другой стороны. Ветхозаветные пророки прежде всего были не политическими, а религиозными деятелями. Центр тяжести их вдохновенной проповеди — широкая, всеобъемлющая идея насаждения царства Божия в сердцах всего человечества. Оттого проповедь пророков не всегда находила отклик в сердцах евреев, — узких националистов. Оттого они чаще всего умирали насильственной смертью от рук своих же единоплеменников. Христос ясно указывал современным Ему иудеям, что они не понимают своих пророков. Ближе к действительности почтенный автор был бы в том случае, если бы он ограничил сферу своих исторических обобщений деятельностью одних только фарисеев, — этих, действительно, узкопартийных еврейских националистов чисто политического пошиба. Редакция.

Есть известны рассказ о том, как ехавший в сумерках по проселочной дороге еврей увидел пень, и, приняв его за недоброго человека, сошел с тележки, снял шапку и надев ее на руку, закричал: «Нас двое!», наконец, сняв ермолку, надел ее на другую руку и закричал: «Нас целых трое». Храбрый разбойник не уходил. Еврей все стоял до утра. Рассвело. Тогда он увидел, что это пень, плюнул и поехал дальше.

Нечто подобное случилось у нас с еврейским вопросом, только на этот раз боязливого еврея играем мы, русские, да, кажется, и наши просвещенные учителя европейцы. Мы стоим перед евреями и «еврейским вопросом» и жмуримся от страха. Эти торговцы, часовщики, шапошники, менялы, банкиры, не умеющие пахать землю и едва ли умеющие хорошо организовать фабрику, завод, ветвь промышленности, — люди узкие из узких, — неспособные, и притом исторически неспособные, к нескольким коренным видам человеческого труда, человеческого созидания, якобы «съедят» Европу, Россию, станут всемирными «господами» и проч., и проч. Столько страхов, что и не перечтешь. И едва ли коммерческие евреи, учитывающие психологические данные в пользу своих прибытков, не поддерживают, посмеиваясь в рукав, эти наши догадки об их «таинственной» сущности и безотчетные страхи…

Евреи, видите ли, вечное племя, не теряющее своего типа, — тогда как исчезли греки и римляне, выродились и потеряли свой тип. Кажется, это главный предмет страха. «И мы исчезнем, а жиды останутся». Об этом сколько речей, сколько даже книг! Между тем это пустой, ничтожный пуф. И цыгане остаются. Сколько веков? Приблизительно столько же, сколько евреи. Они пришли, эти бессарабские и всероссийские кочевики, как пишет Алексей Толстой — «из Индии дальней».

Пришли и все так же кочуют, и все так же поют, и все так же ворожат: говорят, в ворожбе их передаются формулы сумерийской цивилизации, бабушки Вавилона! Вот какая древность, не меньшая еврейской! И до чего они упорны, «точно жиды», в мельчайшей национальной черте: также — тысячелетия! — одеваются не в платье, а в тряпки, и непременно с клоком красной материи около бедер или на голове, черные, с белыми зубами, с огненными глазами: у! до чего страшно!! точь-в-точь, по прочности исторической, как евреи!

Но, между тем, мы хорошо знаем, что тут ничего страшного нет, кроме того неудобства, что где расположился табор цыган, там будет много краденых куриц, да кой у кого будет стянула лошадь, и, перекрашенная в другой цвет, будет продала на далеком базаре. "Вечность нации, сама по себе, нисколько не страшна, если к ней не привходит чего-нибудь специального. Это «специальное» у евреев мы ниже разберем: а пока утвердим эту частную мысль, что «вечность» нисколько не страшна. Вечность!.. В химии, чем сложенее тела — тем легче разлагаются, исчезают, умирают; а неизменные и бессильные атомы — вечно живут! Вот закон!! В истории чем сложнее и гениальнее цивилизация, эпоха — тем она кратковременнее! Греция, от конца греко-персидских войн до начала Пелопонезской, т. е. от начала расцвета до начала умирания, прожила срок всего одной человеческой жизни! Гениальное «Renaissance» в Европе, с его особым типом характеров, задач, интересов, продержалось только полтора века, тогда как монотонные Средние века обнимают 800 лет! Живучесть евреев есть плод их исторической элементарности, — и только плод их атомности в истории — вот и всего. Торгуют, шьют шапки, делают часы: отчего тут постареть? Они не изнашиваются; да потому, что им не обо что износиться, нет у них политики, сложных духовных задач, нравственных трудностей, гамлетовского «быть или не быть»; не было у них Рафаэля, не было Шекспира; не было у них реформации, не было и революции: а ведь это чего стоило духу человеческому?! Стоило каких затрат, каких утрат… Исторические атомы не изнашивались. Шили шапки, открывали банки. Считали деньги, копили, размножались. Экая премудрость: точь-в-точь это делают самоеды и бедуины, живя «вечно» и, вообразите, «сохраняя свой тип».

Никакой тут загадки нет: и греки жили бы до сего дня, не выдели они Перикла и «века Перикла» (целая цивилизация), не создай комедий Аристофана, философии Платона, трагедий Эврипида и Софокла. Вот что истощает и разрушает: откажемся ли мы, ради «вечности», от такого созидания? Нет, лучше быть разрушимою статуею Афродиты Милосской, по которой один удар молотом — и ее нет, нежели «вечным» камнем где-нибудь на финской дороге, современным созданию «Калевалы» и который, может быть, переживет русскую державу.

Еще о «вечности» евреев. Прежде всего — она не больше «вечности» цыганской: и, во-вторых, объясняется она из простого запрещения жениться на нееврейках и выходить замуж за неевреев. Вот и все. Ну, представьте себе: наше духовное сословие, от Ярослава Мудрого до сего дня, плодясь только внутри себя (почти нет браков, смешанных с другими сословиями), — необыкновенно «окрепло» тоже «в своем типе», очень плодовито, выработало прочный и некрасивый быт, и, словом, если приглянуться к нему в сравнении с еврейском — откроем бездну единящих черт! Даже так же оно скопи-- домно, денежно, матерьяльно, в общем — очень способно, но именно без гениальной подвижности и разнообразия. Просто — следствие отсутствия скрещивания с другими породами, причем основная порода колеблется в своей устойчивости и зато обогащается чертами, талантами, но так же и недостатками других пород. И никакой тут «тайны» нет, а просто последствие физического закона, физиологического «подбора». Почему этот закон у евреев? Да мало ли «какие» и «почему» бывают законы у разных племен, в разных цивилизациях, верах? «Тайны» -то тут во всяком случае нет: вот что для нас важно. Уже Авраам, желая выбрать невесту Исааку, сказал слуге, который должен был выбрать, отыскать невесту: «Не хочется мне брать ему жены их чужого рода: поезжай в мой родной город, и возьми (какую-нибудь, наугад, но посмотрев качества) девушку из родственниц». У нас браки в родстве — неодобрительны, а вот у евреев именно они-то и одобрительны, ищутся, законом предписываются. Стремление к тупости (культурной) и прочности. У египтян, еще дольше их живых, еще прочнее их установившихся в своем типе, «священною» формою брака считался брак родных брата и сестры (фараоны, по примеру и традиций их — Птоломеи). Просто — такая тенденция, без всякой «тайны». Такой вкус. Такие браки нравятся. Было это у Авраама; сильнее выражено в законодательстве Моисея. В Талмуде, который у них называется «оградою закона», — это установлено окончательно и незыблемо: и евреи теперь (до начавшегося у нас нигилизма) повинуются этому совершенно пассивно, но зная, откуда, и уже не имея никакой симпатии к древнему и в сущности бессмысленному, анти-гуманному правилу.

К чести их надо, впрочем, заметить, что все время царей своих они постоянно нарушали это бесчеловечное, античеловечное правило, женились на египтянках, вавилонянках, хананеянках и проч., и проч., за что (единственно за это!!) их проклинали «пророки»… «Пророки» эти были нечто иное, как еврейские «Катковы и Леонтьевы», точь-в-точь, без крапинки различия; Катковы, Аскоченские, Бурачки (издавал знаменитый «Маяк»), Аксаковы, Хомяковы: с специфическим еврейским языком, жаром, крикливостью, угрозами, яростью, нежностью… Чуть не прибавил: «бабьей нежностью». Но о «бабьем» в характере евреев скажу ниже. Пророки их суть националисты из националистов, как бы вечно выкрикивавшие некое подобие лозунгу: «Россия для русских», но в этой специальной области их умоначертания — размножения. Параллельно территориальному содержанию России, у нас патриотизм и сказался территориально: «Россия — для русских», а у них: «Всякий еврей — только для еврейки», «всякая еврейка — только для еврея». Ездра, великий первосвященник, возобновитель Храма, раньше, чем повел их из вавилонского плена, потребовал чудовищной меры: чтобы все евреи, которые в плену поженились на вавилонянках, развелись с женами своими, бросив их на чужбине. Точь-в-точь это самое делали и все пророки, только не post hoc, a ante hoc[1]: не повелевая разводиться, но крича, проклиная и угрожая при самой мысли о подобной женитьбе.

И только!

Читайте Библию — и вы увидите, что это так.

Историки не разобрали, и наши гг. священники, не обратив внимания на то, о чем именно, о каких материях неприличных с нашей условной точки зрения, говорят все пророки, — скрыли от читателей и всего образованного света ту простую и добрую истину, что первоначально евреи не имели племенной отчужденности от других народов, пытались вступить с ними в разные культурные связи (существо «ваала») и вообще отличались характером не столь прочным и так сказать «затворническим»… Но пророки вечно вгоняли их в этот «затвор», родовой и культурный; вгоняли — рискуя жизнью, жертвуя ею, и кровью своею, мученичеством своим, как и гениальным словом (и Катков был красноречив), действительно достигнув того, что еврейское несчастное племя отреклось от мира, от человечества, от света, от цивилизации, от возможности настоящей широкой истории, уйдя в какой-то затхлый чулан шапкоделания и размножения. Пока пришел Христос и разорвал кольцо. Но, выделив в апостолах кусок себя для проповедания новой религии — евреи опять плотно сомкнулись: и все делают шапки и делают детей.

Духовенство наше, и никто как оно, совершенным непониманием еврейской истории и, в частности, их пророков, — этого воплощения антихристианского духа, духа узкого и сужающего, и в особенности совершенным непониманием увлекавшего их «ваала», этой тенденции к универсализму, все — племенности культуры, всесторонности скрещиваний, — просто сделано недоступным уразумение еврейства и, с тем вместе, еврейского вопроса.

Евреи выше своих пророков — чище, лучше.

Евреи выше своего законодательства: шире, разностороннее.

Все узкое и гадкое, ужасное идет нимало не от евреев, не от крови их, этого проклинаемого «семитизма»: они века боролись, кроваво, с сужением своим. Читайте Библию! Но были побеждены «законниками и книжниками», литературою: как и у нас Катков, будь дано ему пушкинское одушевление, пушкинское очарование — мог бы выйти победителем культурным, задавить Тургенева, Толстого, «западников», тенденции к «парламентаризму» и вообще «все теперешнее наше».

Вернемся к «страхам»… Берем евреев, как они сейчас есть, как их выковало жезлом железным законодательство, авторитет Моисея, необозримый Талмуд, зовы пророческие, традиции от Авраама.

Евреи, видите ли, «все захватывают». Это не «вечные» цыгане, ворующие только куриц, а люди даровитые, чуть ли не гениальные, которым не умеют, не могут противиться другие народы и, в частности, наш слабый русский…

Да, которые, пьют водочку — не могут противиться. Духовенство наше, решившись объявить водочку «скоромной», могло бы застраховать русский народ от «израильского порабощения». Отчего духовенство не решится на такую меру? Само попивает — вот тайна. И только. Ну, с такими наставниками, которые сами тянутся к водочке и народ тащат за собою туда же, конечно, нельзя ни с кем и ни с чем культурно бороться. И вообще причина бытовой, моральной и исторической слабости и шаткости народа русского лежит в таких качествах нашего духовенства, которых, конечно, ни трезвые татары, ни смышленые евреи у своего духовенства не потерпели бы, не вынесли бы. «Казенный поп» (не выборный), тронуть его нельзя — и делает, что хочет. Трезв — слава Богу, а не трезв — потерпи, блудлив, злословив — и не это «не ропщи». Все «христианские добродетели», не знаю — «христианские» или «казенные», только — добродетели. С таким условиями несчастному русскому племени остается только вырождаться, что оно и делает…

Вернусь к евреям.

Вот староверов они «не берут». «Зуб неймет». В Вильне много евреев и много староверов, и последние их ничевохонько не боятся. Туча евреев кружит около староверов, а тот крестится себе «двумя персты»: и не боится того, перед чем трясется вся Россия и «сам г. Плеве не может ничего сделать» (антиеврейская политика Плеве). Отчего? Староверы культурны, староверы воспитаны, у староверов есть быт и вера: чего нигде и в России и ни у кого из русских нет!! Евреи поедают гнилое, они — мировые фагоциты. Мечников открыл в крови присутствие этих протоплазмических существ, которые на всякое инфекционное заболевание, на всякий микроб, попавший в кровь, — реагируют тем, что уничтожают, поглощая его. Вот евреи и ютятся в гнилых частях человечества (наш Юго-Западный край), шатких, пьяных, несчастных, больных, слабых, без вождей, а только с «попами»: и уничтожают это вдрызг, до небытия, вырождения, окончательной гибели и смерти. Гнилое — из мира вон: вот уже если нужно искать «миссию», то к такой «приуготовлены» евреи. Не забуду одного талмудического правила: уроды из них, калеки — еще во времена Храма — засаживались, чтобы отбирать из дров, предназначенных на жертвенник, такие поленья, которые по тщательном осмотре обнаруживали в себе червоточинку, загнивший сучек, вообще малейшую «слабость» и «болезнь». Таковые дрова употреблять на священный огонь считалось «грех». Евреи, культурно, традиционно, наконец, по закону и религии считают «грешным» и «Богу противным» все гнилое, слабое, с гаснущею в нем жизнью: в существах и, наконец, в племенах и цивилизациях. И такое — прямо истребляют, эксплуатацией, гнетом, дальнейшим спаиванием и вырождением. Вот почему они для «заболевшего народа», с пьяными, например, батюшками — прямо ужасны: но именно для личности только этого народа и в интересах — мира и «мирового подбора». Посему, как только ядреное, свежее племя, нравственное, крепкое — евреи от него расползаются. Фагоцитов нет, где нет болезни. Староверы — и евреи ничего не могут поделать, просто «не ведут с ними дела»; штундисты читают Евангелие, одушевлены, нравственны: снова и тут евреям нечего делать. Страшны ли евреи штундистам? — смешной вопрос. Сами Плеве и Победоносцев скажут, что — нет. Но и Плеве, и Победоносцев, обое, как «еретиков» и «победителей национального типа», гнали староверов и штундистов: а это уже наша русская мудрость! Сами-то Победоносцев и Плеве суть не что иное, как «микробы» русской жизни, бацилл разложения ее: тут приходит «жид» и начинает поедать оберегаемых и охраняемых «православненьких», пьяненьких, распутненьких.

В СВОЕМ УГЛУ[править]

(О прочитанном)

Кто помнит величественный и грозящий образ Апокалипсиса о «жене бежавшей в пустыню» от Змия, — помнит и последующую странную судьбу ее, где она выходит из пустыни, соединяется с драконом, и, сидя на нем в пышных одеяниях, держит в руках чашу, «исполненную мерзости ее», и упивается кровью святых и «на челе ее написано „тайна“». Так как никакого подлога или смены лиц здесь не происходит, то Апокалипсис ясно предостерегает от «извращения» чего-то одного или кого-то одного. Толкователи жгутся при объяснении этого места: всех манит назваться женой, «убежавшей в пустыню», но, «назвавшись груздем» — надо «лезть в кузов»: и от этого «изъяснения», вопреки очевидному и буквальному смыслу Апокалипсиса, идя как по маслу в первом отделе, где идет дело о «пустыне», переходят в умолчание, многоточие или в начинающееся совершенно другое толкование от того места, где появляется «блудница». — "Святая жена — это мы, а блудница — это «они» -, напр. «святая жена-это пустынники, девственники, старцы, учителя, отцы и проч., а блудница-это лжеименные мудрецы века сего, Вольтер, Штраус, Ренан, профессора, доктора, адвокаты, журналисты» и проч. Все это хорошо для полемики: но Апокалипсис имеет такую потрясающую силу в словах своих, что как-то занимает ум вне всяких целей полемики. Не хочется побеждать, а плачешь в сердце своем. Боишься, ждешь. Думаешь: как невечно все на земле, как дивные обещания переходят в разочарование, золото обращается в черепки битой посуды, великие царства обращаются в миражи. Апокалипсис говорит об «извращении, о подлоге духовном» в одном физическом существе…

Мне стыдно, что, сказав: «Апокалипсис не для полемики», я сейчас переходу как будто к полемике. Но в существе я не полемизирую, а как-то только плачу над кучкой книжек, любезно мне присланных профессором и протоиереем Петербургской духовной академии, г. Аквилоновым. Из кучки я просмотрел три, как относящиеся до тем, меня занимавших и о которых я писал. Их заглавия: «Ответ на статью г-на В. И.: Библия и смертная казнь» (в «Церковном Вестнике»), «Следует ли православному духовенству служить панихиды над иноверцами» и «О недозволенности служения православным духовенством панихид в храмах по усопших иноверцах христианах». Из других обращает на себя внимание: «О Спасителе и спасении. 2-е изд.». Все книжки помечены 1905 и 1906 г., а «Иудейский вопрос о невозможности предоставления полноправия русским гражданам из иудейского народа», вышедших в августе 1906 г., помечена… 1907-м годом. Невинный этот обман употребляется, как известно, в тех целях, чтобы книжка казалась новою, не прошлогоднею, читателям и книгопродавцам в следующем году: но это делается на обложках несчастным образом запоздавших ноябрьских и декабрьских книг, но, кажется, никто еще не пытался начинать с августа продавать январский товар!

Но оставим торговые мелочи, едва ли идущие к священнику и профессору. Может быть, «благодать» все прикрывает… Ведь известно для таких случаев слово: «где преизбыточествует грех, там преизобилует благодать» (Ап. Павел). Оставим все эти преткновения, и обратимся к книжкам автора: «О Спасителе и спасении», «О нравственном долге», «О соборности Церкви», «Христианство и современные события» и проч. Автор — не неуч, и легко вращается во всех литературах, цитируя авторов от Филона до Салтыкова-Щедрина. Ход мыслей, однако, незанимателен в нем: мало ли у кого какой может быть «ход мыслей». Всемирный суд, восторг или осуждение, издавна приурочил себя к другому, где есть только два цвета: черный и белый, — к сложению в человеке его сердца, к наклонности его души, что и руководят, в конце концов, всяким «ходом мыслей». С этой точки зрения нас занял язык автора, этот неуловимый «стиль» в писателе, который сказывает о нем все тайное, внутреннее, невысказанное… Так о травоядности, невинности, беззлобности коровы мы можем узнать уже из ее неуклюжей, развалистой походки, а о хитрости тигра — из того, что он ползет, крадется и прыгает: хотя бы и не видали никогда их пищи, зубов и еды. Что в животном походка — в породе писателей и есть их манера, жаргон, стиль.

О евреях автор говорит:

«Для совершения неслыханного и величайшего преступления, каким является Христово распятие, в целом свете не нашлось ни одного еще другого, кроме „избранного“ народа. Неужели же потому, что он „лучший“ из всех».

Каков он, автор — как преподаватель духовной академии, ссылается, разумеется, не на свидетельство улицы, газет и суда, а на классических писателей:

"До нас сохранилась одна замечательная речь анонимного проконсула, с которою он обратился к иудейской депутации насчет «шабаша». «Когда бы напало на вас неприятельское войско, — так говорит оратор, — или разлилось бы наводнение, иль бушевал бы ураган, произошло бы землетрясение и т. п. физическая катастрофа, решились бы вы, даже, и в таком случае проводить свои субботы в обычном безделье. Наверно, нет. Вы бросили бы все свои причуды и напрягли бы последние силы к спасению себя самих, своих детей и жен к сбережению своего имущества. Так слушайте ж, что я скажу вам. Я для вас — война, наводнение, чума, землетрясение и все подобное в этом роде; одним словом, я для вас — злой рок и заставлю вас поступать по моей воле и оставить свои обычаи».

Не иначе говорят и такие знатоки еврейского вопроса, как Тацит и Марк Аврелий:

«Для обеспечения за собой власти над народом на будущее время, — пишет римский историк, — Моисей дал ему противные всякой человеческой нравственности обычаи. Что у нас преступно, то у них свято, и, наоборот, позволительно то, что в нас возбуждает отвращение».

Ему вторит и Марк Аврелий:

«О, маркоманы, о, квады, о, сарматы. Наконец-то я нашел людей, еще худших по сравнению с вами».

Это — по поводу евреев: имея предтечами себе таких людей и такие отзывы, — понятно, как гремит петербургский профессор, православный протоиерей.

О немцах:

"Как легко видеть из приведенной выдержки немецкого профессора, с его точки зрения, церковные каноны являются своего рода la quantité négligeable[2], — и это, согласно протестантского учения о невидимой церкви, совершенно понятно и неизбежно: «Аще переменит ефиоплянин кожу свою и рысь пестроты своей» (Иер. XIII 23).

И, наконец, — по поводу вопроса, можно ли молиться за усопших иноверцах, католиков или лютеран, — автор в полемике с другими богословами ищет поддержки тоже в авторитетах:

«В литургии, изложенной в „Апостольских постановлениях“, в литургии св. ап. Марка, св. ап. Иакова, в литургии греческой, в коптской и сирской и др. ясно и точно упоминается о молении только за живых иноверцев с указанной у апостола Павла целию».

Конечно, упоминание молитвы «только о живых» нисколько не говорит о недозволенности молитвы за усопших: как молчание Тацита о греках или Геродота о римлянах ничего не говорит за небытие греков во время Тацита и о небытии римлян во время Геродота.

Автор продолжает:

"В своем «Послании к Смирнянам» (гл. 4) св. Игнатий Богоносец твердо стоит на почве апостольского учения о смысле и цели молитв верных за неверных: «предохраняю вас от зверей в человеческом образе, которых вам не только не должно принимать к себе, но, если возможно, и не встречаться с ними, а только молиться за них, — не раскаются ли они как-нибудь». В 3-й беседе на послание к Филиппийцам св. И.Златоуст (см. его «Творен.» в рус. пер., СПБ. 1905, т. XI, I, стр. 248) пишет следующее: «Не напрасно установили апостолы, чтобы при совершении страшных тайн поминать усопших: они знали, что от этого много им пользы. Когда весь народ и священный лик стоит с воздеванием рук, и когда предлежит страшная жертва, то как не умолим Бога, прося за них? Но это говорим о тех, которые скончались в вере; а оглашенные не удостаиваются того утешения, но лишены всякой помощи, кроме одной. Какой же, именно? За них можно подавать бедным; это доставляет им некоторую отраду».

Общий вопрос о служении панихид по усопших иноверцах был возбужден частным случаем в одном женском монастыре, где мать-игуменья попросила своего батюшку отслужить панихиду по добром генерале-католике, давшем ей (или на монастырь?) сто червонцев. Во всяком случае уже умерший генерал не мог более расщедриться, и панихида служилась не в интересах корысти. Возгорелась полемика на страницах «Богословского Вестника» и «Вестника Военного Духовенства», в которой приняли участие профессора и священники (В. А. Соколов, о. Гриневич и др.). О. Аквилонов их поражает:

"Не следовало служить в храме православному духовенству, по просьбе матери-игуменьи с сестрами, панихиды по римско-католике. Сродные между собою нравственность и ц. право не должно отождествлять, не отрекаясь от небезызвестного и о. Гриневичу «ума Христова». Несмотря на «большое внимание» графа к нуждающейся игуменье и на подаренный ей сверток с 100 червонцами, сам-то почивший, пока был жив, ведь, не единым словом не обмолвился насчет своего желания перейти в православную церковь и почил, как «добрый католик». Мало того, судя по цитованным строкам статьи о. Гриневича, не видно, чтобы панихида служилась «для утешения» оставшихся в живых «родственников» усопшего — мотив, дошедший до нас, вероятно, из глубокой древности (August. Enchirid. с. 110. Migne P.L., р. 283: «pro valde malis etiamsi nulla sunt adjumenta mortuorum, qualescunque vivorum consolationes sunt»[3]. Cm. Die Lehre von der Gemeinschaft der Heiligen im Christ. Alterthum, von I. P. Kirsche. Mainz. 1900, 168). Следовательно, мать-игуменья и сестры вздумали сами «утешиться» торжественной панихидой по скончавшемся благотворителе. Ну, уж это, конечно, их дело! Каких только дивных историй не творится в женских монастырей, по широкой милости матерей-игумений, да еще при содействии таких ласкосердных как о. Гриневич, иереев?! Только мне представляется удивительным со стороны о. Гриневича его (не говорю: сочувствие, а стремление) изо всех сил доказать каноническую закономерность и необыкновенную разумность такого панихидослужения. Рассматриваемая попытка, несомненно, столько же плодотворна, сколько и родственна ей — отыскать философский камень, добиться квадратуры круга или приготовить жизненный эликсир.

Сколько угодно, печалуйтесь и негодуйте на строгость рассматриваемого канона, как хотите упрекайте в жестокосердии составителей его и предлагайте едва ли целесообразные проекты каких-то особых церковных поминовений по инославных христианах («Бог. Вести. Стр. 31), а пока примиритесь с, быть может, кому-либо и нежелательным, но, по моему мнению, вполне закономерным фактом: не должно служить в наших храмах панихид по иноверцах. Что делать? (начинается мой курсив). Такова уже природа Церкви, как общественного учреждения, ибо где общество, там непременно и юридические нормы, безмолвно требующие от его членов „послушания“, глухие к воплям и неизменные в действовании, пока не будут отменены установившею их Церковью. Без таких канонов никакое общество обойтись не может. Путь они тяжелы, подчас даже невыносимы, давят личные порывы и чувства, — все это не резон к их отмене. Становясь „рабами Христовыми“ (I Кор. VII, 22), мы в Нем взамен своей частной свободы обретаем истинную свободу (Иоан. VIII, 36). В одном месте в своей замечательной книге „О героях“ Карлейль совершенно справедливо замечает: „infinite pity, yet also infinite rigour of law: it is so nature is made“ (On heroes, hero-worship and the heroic in history» by Thomas Carlyle. London, 88)[4].

Вот какой ученый: по-английски знает и лондонские книги цитирует. Сколько трудились наставники, чтобы дать созреть талантливому ученику и вооружить его всеми средствами борьбы и победы.

Переходя к вопросу о смертной казни, — тема, которая для практического государственного человека имеет разные стороны и разные решения, но, кажется, за исключением редких случаев и из государственных людей ни один не применяет ее и не защищает ее без крайнего физиологического отвращения и врожденного человеку и человечеству мистического перед нею страха (без него как бы человечество могло существовать?), профессор и протоиерей Аквилонов, которого никакая нужда не гонит, сам по себе и добровольно, из сердечного алкания выступает с проповедью… убий (казни). Главное, — добровольно! никто не звал, никто не спрашивал! Сытый, — а чувствует аппетит к «убий»… и так арифметически, учено, как именно только можно в теплом кабинете и после сытого обеда. Опять цитирую:

"И. Златоуст говорит, — по отношению к заповеди: «не убий»: «Одно и то же может быть то хорошим, то нехорошим. Например, быть носиму на руках в первом возрасте хорошее, а после вредно. Питаться разжеванной пищей в младенчестве хорошо, а после отвратительно. Питаться молоком и прибегать к сосцам в начале полезно, а потом вредно. Носить детскую одежду отроку хорошо, а мужу неприлично. Одень отрока в одежду человека возрастного, — будет и смешно, и опасно. Поручи ему производство гражданских дел, поручи торговлю, заставь сеять и жать, — опять будет очень смешно. И что я говорю об этом? Самое убийство, всеми признаваемое за изобретение лукавого, будучи совершено в приличное время, сделало Фи-- ниеса достойным священнической степени (Числ. 25): „и вменися ему в правду“, говорит Писание (Пс. 105, 31). Авраам же был не только человекоубийцей, но что еще хуже детоубйцей, и тем самым больше всего благоугодил Богу. Равным образом и Петр совершил двойное убийство, и, однако, это было делом духовным (Деян. 5). Итак, не станем просто судить о делах, не будем тщательно вникать во время, причину, намерение, в различие лиц и во все другие обстоятельства, — иначе нельзя дойти и до истины». О, если бы теперь внимали этим мудрым советам!

Итак, евреев надо ненавидеть, лютеран — презирать, как «рысей и эфиоплян», за католиков не следует молиться и, в благопотребных случаях, следует виновных казнить смертью: но сказать все это до того просто, что для этого не надо было вовсе учиться, и еще менее потребно было поступать в священники. На вопросы «надо ли казнить» и «надо ли ненавидеть», в утвердительном смысле ответит всякий алкоголик из Максима Горького. Что тут мудреного?!… Так первоначально и все первобытные народы, с этого начинали бушмены, кафры, полинезийцы: обратное — надо доказывать, до обратного возрастали в истории. Не у бушменов же родился Беккария, не бушменской царицею была Елизавета Петровна: тут прогресс, прогресс доброты, цивилизации, разума. Для чего же Аквилонов не то, что чему-нибудь учился, а для чего он учился писать, учился грамоте, чтобы написать в брошюрах своих эти большие бушменские «Азы»? Непонятно.

Но я полемизирую, — когда не хотел этого делать.

Только одно возражение:

Да почему по нашим признакам мы различаем «святое» от «несвятого», «святого человека» от «несвятого человека» «свято дело» от «несвятого дела», «святое слово» от «несвятого слова»? По каким признакам? Не явно ли, между прочим, что по присутствию доброты, простой человеческой доброты, благости, благоволения в индивидууме, в поступке, в слове? Докажи кто-нибудь памятниками письменности, фактами, достоверными рассказами, что напр. «святые отцы Церкви» были злы, злобны, кровожадны: то ведь совершено очевидно, что таковое роковое доказательство сделалось бы поводом исключить из святцев, а вовсе не поводом к тому, чтобы включить в священный канон злобу и кровожадность! Не правда ли? Иисуса, «некоего Иисуса», еще никем не знаемого, неузнанного, сперва на улицах Иерусалима, а затем и у язычников, не оттого ли признали сперва «вторично сошедшим на землю Илиею», «пророком» и, наконец, «Сыном Божиим», — что он был не только «Учитель благой», но обнаружил перед людьми такую степень и форму благости, которая поразила их как сверхъестественная и природно человеку вовсе не свойственная: «благословляйте клянущих вас», «любите врагов ваших». — Это невозможно! Этого не делали святые Израиля, ни пророки: так может говорить Кто-то и не пророк, и не святой — а Мир Сверхнатуральный, Небо, Бог". Вот так произошлоузнание Бога: о Коем мы и говорим: «Был Некто с такой благостью, какою мы не видали среди смертных. Счастливые иерусалимляне: они узрели чудо, Бога». Об Иисусе, о самом Иисусе мы моментально усомнились бы, что Он — Бог, если бы опять же нам сообщено было достоверное свидетельство, что Он не был добр, что Он совершал злое.

Что же, поэтому, доказывают ссылки на Златоуста, Василия Великого и др.? Ощупываем и говорим: «Вот — человек»! и припоминаем другое: «Один Бог без греха». Аквилонов только доказывает, что грешили и Златоуст, и Василий Великий: что подразумевательно и мы все знаем, ибо ни который из них не был Богом «безгрешным». Сказал ли мне: «Не люби ближнего», «не люби кого-нибудь», «не молись за кого-нибудь» Василий Великий или Иоанн Златоуст, даже если бы сказал… не Бог, а «рекомый» (таком случае) Бог: мне было бы решительно все равно, и только бы прибавилась грусть: «погрешают и святые»: «погрешает»…-- не решаюсь сказать, и говорю только для примера, как бывает в логических примерах: — «погрешает Бог». Вот и только.

Но чтобы я сказал:

«ненавидение божественно»,

«ненавидене свято»,

«ненавидение канонично», молитва за усопшего (иноверца) неканонична".

Да я никогда не скажу этого, и лучше останусь язычником, атеистом, без Бога вовсе — и если за это, за такое сопротивление свое останусь без Бога и вне Бога — буду совершенно спокоен. Дышу — ибо есть легкое и вижу белое и черное — потому что есть глаза, и дурное и злое различаю — потому что есть душа врожденная. Останусь я «вне Бога» и «без Бога» при этом от ненавидения потому, что уже скорее я поверю в тайнах души в какой-то сумбур и, в частности, в сумбур «истории религии», нежели в то, чтобы в самом деле Бог… Бог не 1906 г. и Петербурга или Казани, но вечный и Всесущий Бог вправду хотел, чтобы я кого-нибудь ненавидел, презирал или отрекался помолиться. Иоанн Златоуст, Василий Великий, Григорий Богослов, каноны, соборы — насколько они в самом деле приостанавливали любовь или клали молчание на уста молящегося — и были грешны!! Хотя бы во всем остальном были святы. Не святость «по человеку», а «по святости» человек — идет в Святцы или не идет, идет на Небо или не идет. Одно вечное: а человек умирает, все люди, и Иоанн и Василий, «великие», «святые», — все, все по связи природы своей с грехом, ошибкою, заблуждением («если вкусишь» — от древа познания добра и зла — «смертью умрешь»).

Так, я думаю, должны думать все. Неужели можно думать иначе? Кончив это краткое разъяснение, вернусь от мелочей увлекший меня полемики к тому первоначальному мотиву, который толкнул меня взяться за перо.

Что за явление? Не все ли мы верили, века верили, уверовали язычники, которые этим и были привлечены к христианству, что оно есть религия любви, благости, благорастворения. «Я пришел извести узников из темницы»… Я пришел не для праведных, а для грешных". Не здоровые, а больные имеют нужду во враче… Все, — Его слова, в Кого мы веруем. Наконец, чему пришли поклониться пастыри и волхвы? Отчего же ангелы пели: «Слава в вышних Богу и на земле мир и благоволение. Боже, Боже: ведь в это верили!! Неужели же волхвы и пастыри, и ангелы пели, в сущности, о брошюрах проф. Аквилонова, о зародыше их, о первом ростке, „горчичном зерне“, из которого вот выросло огромное дерево, где доказывается, разъясняется и проч.:

1) что молится за иноверцев не нужно,

2) что иноверцы как бы рыси и эфиопляне,

3) а для государственных преступников нужна смертная казнь?

Почему же началось новое летоисчисление? почему? почему? Что же совершилось, что такое обещано, на что все надеялись, что воскликнули: „Давайте считать с этого года как с первого: ибо все прежнее все равно как не было, а то, что пришло, — совершенно ново и притом вечной новизною“! Ведь вот чувство человека, благородное, трогательное доверчивое! Аквилонов вовсе не смешон: он приводит авторитеты, новые, древние. Он не один; вот что страшно, что он вовсе не один, что их много, что это голос сонмов, который вовсе ничего из „своего“ не хочет уступить, и противников своих третирует глубоко презрительно в полной уверенности, что они в согласии с церковью, с церковным преданием, с апостолами и Христом. Вот где настоящий ужас, апокалипсический ужас, ибо мы совершенно не знаем, где же Блудница (апокалипсическая) и где Христос? Ибо дело так разлделилось, так искоренно, с обеих сторон, — что явно кто-то „с Велиаром“ и кто-то „с Христом“, кто-то „борется с Драконом“ и кто-то „сидит на Драконе“, „упивается кровью святых“ — но кто? кто? мне до того страшно, что ни малейшей претензии сказать: „Я в праве“, „мы, наши в праве“ — я не имею. Не говоря о страхе, тут — и любопытство. Как, кроме страха при вынутии жребия „на смерть“, действует и любопытство: „я? не я?“. Мы — либералы, журналисты, ну — земцы, „либеральные батюшки“: все знания не важные. Как мы можем быть уверены в себе? Дела наши неважны, физиономии незначительны. Смешон Аквилонов; но почему я не смешон? Кто же из нас и куда идет? Ибо кто-то идет в гибель — это-то явно: нет трех цветов, только два; нет „разных зверей“, а только один „Дракон“, „Сын погибели“ — в области различения добра и зла.

Я не могу от себя скрыть той чрезвычайно грустной и как-то мало надежной истины, что я в своем „добре“ (в том, что мне кажется „добром“: 1) не ненавидеть, 2) молиться за других) не столько собственно опираюсь на плоды школы и чтения, не на то, что „говорит Иоанн Златоуст“ и „говорит Василий Великий“, — а просто на то, что мне говорит, внушает сердце „так себе человека“, „как я уродился“ — внушает нечто природное, врожденное, „от батюшки с матушкой“: тогда как Аквилонов и все, „иже с ними“, люди учения, богословы, священники, монахи говорят менее от себя и более действительно от предания и вообще „от книг“ и „чтения“, однако в большинстве — богословского. Вот что странно, вот с чем я не умею справиться. Дается ли богословие, в суммарном итоге своем, плюс к „естественному человеку“ или „минус“? Вот что страшно. Зачем предполагать в Аквилонове что-нибудь особенное, личное, исключительное? Средний человек: но ведь то-то и страшно, то-то и апокалиптично, что это совершенно обыкновенный человек, не злой и не добрый, не гениальный и не глупый, который в смысле направления „к добру или злу“ обнаруживает столь явно в себе не благоразумное травоядное существо, а совсем другое, обратное. Откуда у него? Почему он защищает и ему хочется защищать „убий“, а не „не убий“, „не молись“, а не „не молись“, при одинаковой, в сущности, возможности логикой и текстами защищать одно как и другое? Почему этот выбор? Умозаключение? Теперь все наше духовенство, вся духовная литература разделилась довольно явно на два лагеря — не по старым намеченным давлениям в русской Церкви: приверженность, напр., к обряду и приверженность к нравственной стороне религии, старообрядчество и штунда, проч., а вот по этому: прирожденное влечение к добру (к тому, что я называю, то мне кажется добром) с протестом, пренебрежением и иногда прорывающеюся враждою к „традиционности“, или тому и школьному богословию, вообще ко всем затвердевшим формулам религиозности, переданным из Византии и у нас еще более окрепшим; и, напротив — приверженность к этим затвердевшим формулам, как некоторой „святости самой в себе“, безотносительно к человеку и его совести, к человеку и его душе, к жизни человеческой. Стиль „иератический“, „священные иероглифы“ — где каждая черта священна, что-то старое-старое и ветхое-ветхое, чего трогать и переменять нельзя по священному страху, окутывающему эти потемки, уже непонятные и ненужные в некоторых частях; и стиль демотический, новый, народный, понятый, утилитарный, удобный: но где еще ни одна часть не получила этого священного „страха Божия“ к себе, чем держится весь иератический стиль. Второе течение шумно и неопытно, явно человеколюбиво, ни с чем не воюет, кроме „иератического стиля“, ни с лютеранами, ни с католиками, ни со штундистами, ни со старообрядцами: оно внимательно или снисходительно даже к язычеству и язычникам (японцы), к еврейству и евреям, даже к магометанам[5], и, наконец, к „мирным безбожникам“, в этой русской форме атеизма, которая книг не пишет, систем не построяет, а „на все махнуло рукой“… трудно сказать — по недалекости, легкомыслию и занятости другими темами. Таким образом, это течение нашей религиозной жизни уже у порога достигло не только великих, но величайших, труднейших задач христианской истории, церковной истории, казалось, никогда недостижимых: крепко держась за Христа, даже крепко держась за церковность, но без непременности, без придирчивости, скажу так — без внутренней злости „на вся и всех“, которая решительно присуща „иератическому стилю“, оно (течение это), в сущности, уничтожило (в сердце, а потом будет и в жизни) перегородки между церквами, между народами, и снова вернуло христианству единство, братство и всемирность. Невероятное исполнение, но оно прямо налицо у нас совершилось, есть. Его все видят, и дивно, что так мало дивятся ему: я думаю — оттого, что оно пришло так просто, скромно, молчаливо почти без жестких и торжественных речей, без дипломатических переговоров между иерархами; пришло народно и всеобще (при „иерархических переговорах“ едва ли это было бы достигнуто). Но вот и трудность, тоска недоумения: что же, однако, в этих людях, столь новых и необыкновенных по сразу достигнутым результатам, „специфически евангельского“, „специфически религиозного“, „специфически христианского“? Гляжу я на монаха, на архиерея за архиерейской службой, упиваюсь херувимскою, и думаю: да, чтобы этому явиться — должны были протечь века, тысячелетия. Ведь все тут особое, ни на кого и ни на что не похожее: напев — чуден, недвижное стояние архиерея — чудно же, и эти шесть зажженных свеч, три и три в деснице и шуйце, коими он благословляет склоненный народ — все чудно и чудно, невиданно и неслыханно!! Священный, иератический вид, воистину иероглифы, миленькие зверьки, изображающие письмена». Зачем это надо — не знаю, но что хорошо, ласкает глаз, ласкает ухо — очевидно… Сам вид монаха, этот бледный вид, отсутствие улыбки, черные страшные одежды, — с «воскрылиями», — самый способ жизни его уединенной, строгой, неразговорчивой, страшно сдержанной — все стиль и стиль, готика, лучше готики! И очарован, не понимая! Напротив, священник, добрый «батюшка», с которым мы говорим о католиках и лютеранах без вражды — это так ново и необыкновенно у христиан, — да это я сам, только иначе одетый, журналист и гражданин, писатель и мыслитель, вообще просто человек: и не надо было ни векам течь, ни эпохам переменяться, чтобы явился такой. Слишком мы просты: вот где горе. Горе ли? Не знаю, не знаю!! Я хочу сказать, что великое горе нового движения заключается в том, что оно просто — не церковь, вне церкви, обходит ее, течет кругом мимо ее стен; в то же время однако трактуя, да и вообще положив всю жизнь, весь «живот» свой на службу 1) христианству, 2) Христу, 3) Церкви или церковным задачам, церковным темам, интересам (интересам, темам и задачам, до сих пор разрабатывавшимися церковью, вне церкви). Еще конкретнее: разница между «иератическим» и «демотическим» религиозным движением заключается в том, что первое — при всей легкости своей (см. выше подчеркнутые мною слова «обыкновенного» Аквилонова о том, что церковь должна остаться глуха к отчаянию человеческому) и вообще многих «неясностях», тем не менее есть именно церковь, как нечто особенное в мире, выделенное, как не мир; тогда как второе, доброе, все вопросы разрешившее, есть просто натуральный мир, договаривать ли — до христианства бывший, и который читает Евангелие и слушает слово Христа с тем вниманием… ну как хананеянка, римский сотник, как вообще эти благодушные «естественные люди» на Востоке и Западе, которые, вопреки правительственным системам (римской) вообще приняли христианство легко, ласково, без сопротивления почти. Вот к каким великим горестям мы приходим. Горестям ли? не знаю, не знаю! Чистосердечно! Я думаю, многие об этом теперь думают, многие этим мучатся. Уверен, что задумаются над этим и богословы, и священники, задумаются монахи, епископы, и помогут что-нибудь увидеть в этой теме, где мы почти ничего не видим, ничего не умеем разуметь.

Я думаю — для обеих сторон пришли времена великой огромности. Ибо мы в горе! В явном горе! А это не такое состояние, когда бы махать руками, зычно кричать, останавливать. Поможем друг другу!

КОММЕНТАРИИ[править]

В своем углу (Среди догадок и страхов)

Церковно-Общественная Жизнь. Казань. 1906. № 35. 18 авг. С. 1160—1165.

…"из Индии дальней" — А. К. Толстой. Цыганские песни («Из Индии дальной…»)(1856).

Греко-персидские войны (500—449 до н. э.) — войны между Персией и древнегреческими городами-государствами, отстаивавшими свою независимость.

Пелопонезская (Пелопонесская) (431—404 до н. э.) — крупнейшая в истории Древней Греции война между греческими полисами-государствами.

«Не хочется мне брать ему жены…» — Быт. 24, 3-4.

«Маяк» — ежемесячный журнал «Маяк современного просвещения и образования» издавался в Петербурге в 1840—1845 гг. С. А. Бурачком и П. А. Корсаковым.

В своем углу (О прочитанном)

Церковно-Общественная жизнь. 1906. № 40. 22 сент. С. 1328—1332; № 41.29 сент. С. 1362—1366.

«Жене, бежавшей в пустыню» — Откр. 12, 6

«где преизбыточествует грех, там переизобилует благодать» — Рим. 5, 20.

Маркоманы, квадры — племена древних германцев, угрожавшие в I—II вв. римлянам на дунайской границе.



  1. После этого, а до этого (лат.).
  2. Ничтожная величина (фр.).
  3. Не в помощь умершим, а для утешения живых (лат.).
  4. Безмерное сострадание и также безмерная суровость закона: такова природа («Герои, культ героев и героическое в истории» Томаса Карлейла. Лондон, 1888).
  5. Не могу не передать чувства живого удивления и глубокого уважения, с коими на страницах „Ц.О.Ж.“ я прочел несколько внимательных слов о магометанах: напр. о том, как они и мы празднуем свадьбы, справляем масленицу и проч. Это новый и небывалый в отношении магометан тон в духовной печати, где прежде в отношении их не было ничего, кроме глухого отрицания. Воображаю, как должны были это почувствовать казанские и вообще приволжские татары: и насколько должно было это толкнуть их, ответно к близости с христианами, даже толкнуть (ну хоть кое кого, но зато прочно), в лоно христианства, Церкви. Вот идеал, вот мечта — эта близость как просто верное соседство, притом в обоих лагерях не безбожное. Автор.