Гоголь в жизни. Том 2 (Вересаев)

Материал из Викитеки — свободной библиотеки
Гоголь в жизни. Том 2
автор Викентий Викентьевич Вересаев
Опубл.: 1933. Источник: az.lib.ru

В. ВЕРЕСАЕВ[править]

Гоголь[править]

в жизни[править]

Систематический[править]

свод подлинных свидетельств[править]

современников[править]

(Продолжение)[править]

X[править]

Заграничные скитания[править]

Пишу вам на дороге в Гастейн, куда велят мне ехать ку­паться… Я ничего вам не скажу, что происходит внутри меня, — и о чем говорить? Скажу только, что с каждым днем и часом становится светлей и торжественней в душе моей, что не без цели и значенья были мои поездки, удаленья и отлученья от мира, что совершалось незримо в них воспитанье души моей, что я стал далеко лучше того, каким запечатлелся в священной для меня памяти друзей моих, что чаще и торжественней льются ду­шевные мои слезы и что живет в душе моей глубокая, неотра­зимая вера, что небесная сила поможет взойти мне на ту лестни­цу, которая предстоит мне, хотя я стою еще на нижайших и первых ее ступенях. Много труда и пути, и душевного воспи­тания впереди еще. Чище горнего снега и светлей небес должна быть душа моя, и только тогда я приду в силы начать подвиги и великое поприще, тогда только разрешится загадка моего существования… О житейских мелочах моих не говорю вам ничего: их почти нет, да, впрочем, слава богу, их даже и не чувствуешь, и не слышишь. Посылаю вам «Мертвые души». Это первая часть… Я переделал ее много с того времени, как читал вам первые главы, но все, однако же, не могу не видеть ее малозначительности, в сравнении с другими, имеющими последовать ей частями. Она, в отношении к ним, все мне кажется похожею на приделанное губернским архитектором наскоро крыльцо к дворцу, который задуман строиться в ко­лоссальных размерах, а, без сомнения, в ней наберется немало таких погрешностей, которых я пока еще не вижу. Ради бога, сообщите мне ваши замечания. Будьте строги и неумолимы как можно больше. Вы знаете сами, как мне это нужно.

Гоголь — В. А. Жуковскому, 26 июня 1842 г., из Берлина. Письма, II, 183.

Несмотря на лето, «Мертвые души» расходятся очень живо и в Москве и в Петербурге. Погодину отдано уже {341} 4500 рублей; в непродолжительном времени и другие получат свои деньги (забавно, что никто не хочет получить первый, а всякий желает быть последним).

С. Т. Аксаков — Гоголю, 3 июля 1842 г. История знакомства, 71.

При корректуре второго тома прошу тебя действовать как можно самоуправней и полновластней: в «Тарасе Бульбе» много есть погрешностей писца. Он часто любит букву и; где она не у места, там ее выбрось; в двух-трех местах, я заметил плохую грамматику и почти отсутствие смысла. Пожалуйста, поправь везде с такою же свободою, как ты переправляешь тетради своих учеников. Если где частое повторение одного и того же оборота периодов, дай им другой, и никак не сомневайся и не задумывайся, будет ли хорошо, — все будет хорошо.

Гоголь — Н. Я. Прокоповичу, 27/15 июля 1842 г., из Гастейна. Письма, II, 197.

Я пробуду в Гастейне вместе с Языковым еще недели три, а в конце августа хотим ехать в Венецию, где пробудем недели две, если не больше.

Гоголь — С. Т. Аксакову, 27/15 июля 1842 г., из Гастейна. Письма, II, 195.

В Гастейне у Языкова нашел я «Москвитянин» за прошлый год и пере­чел с жадностью все твои рецензии и критики, — это доставило мне много наслаждений и родило весьма сильную просьбу, которую, может быть, ты уже предчувствуешь. Грех будет на душе твоей, если ты не напишешь разбора «Мертвых душ». Кроме тебя, вряд ли кто другой может правдиво и как следует оценить их 1. Тут есть над чем потрудиться… Во имя нашей дружбы я прошу тебя быть как можно строже. Чем более отыщешь ты и выставишь моих недостатков и пороков, тем более будет твоя услуга. Нет, может быть, в целой России человека, так жадного узнать все свои пороки и недостатки.

Гоголь — С. П. Шевыреву, 12 авг. 1842 г., из Гастей­на. Письма, II, 200.

…Будь так добр: верно, ходят какие-нибудь толки о «Мертвых душах». Ради дружбы нашей, доведи их до моего сведения, каковы бы они ни были и от кого бы ни были. Мне все они равно нужны. Ты не можешь себе представить, как они мне нужны. Недурно также означить, из чьих уст вышли они… Через две недели я уже буду в Риме. Будь здоров, и да при­сутствует в твоем духе вечная светлость! А в случае недостатка ее обра­тись мыслию ко мне, и ты посветлеешь непременно, ибо души сообщаются, и вера, живущая в одной, переходит невидимо в другую.

Гоголь — Н. Я. Прокоповичу. 29 авг./10 сент. 1842 г., из Гастейна. Письма, II, 217.

Я в Венеции, куда под осенением Гоголя благополучно прибыл 22 сен­тября и где мы сидели довольно хорошо. Погода стоит негодная, но я все-таки уже видел площадь св. Марка и даже самый собор… Не знаю, как бла-{342}годарить Гоголя за все, что он для меня делает: он ухаживает за мною и хлопочет обо мне, как о родном; не будь его теперь со мною, я бы вовсе истомился. Вероятно, более нежели вероятно, что я решусь ехать зимовать в Рим.

Н. М. Языков — родным, 26 сент. 1842 г., из Венеции. Шенрок. Материалы, IV, 169.

Около 9 окт. н. с. 1842 г. Гоголь вместе с Языковым приехал в Рим и поселился на своей прежней квартире.

А. И. Кирпичников. Хронолог. канва, 53.

Две недели, как живу в Риме… Благодарю за твой отзыв о моей поэме. Он был мне очень приятен, хотя в нем слишком много благосклонности. Еще прежде позволительно было щадить меня, но теперь это грешно: мне нужно скорей указать все мои слабые стороны; этого я требую больше всего от друзей моих… Уведоми меня сколько-нибудь о толках, которые тебе случится слышать о «Мертвых душах», как бы они пусты и незначитель­ны ни были, с означением, из каких уст истекли они. Ты не можешь во­образить себе, как все это полезно мне и нужно и как для меня важны все мнения, начиная от самых необразованных до самых образо­ванных.

Гоголь — А. С. Данилевскому, 23/11 окт. 1842 г., из Рима. Письма, II, 220.

Известите меня обо мне: записывайте все, что когда-либо вам случится услышать обо мне, — все мнения и толки обо мне и об моих сочинениях, и особенно когда бранят и осуждают меня. Последнее мне слишком нужно знать. Хула и осуждения для меня слишком полезны… Просите также ваших братцев, — в ту же минуту, как только они услышат какое-нибудь суждение обо мне, справедливое или несправедливое, дельное или ничтож­ное, в ту же минуту его на лоскуточек бумажки, покамест оно еще не про­стыло, и этот лоскуточек вложите в ваше письмо. Не скрывайте от меня также имени того, который произнес его; знайте, что я не в силах ни на кого в мире теперь рассердиться, и скорей обниму его, чем рассержусь.

Гоголь — М. П. Балабиной, 2 ноября 1842 г., из Рима. Письма, II, 230.

Я к вам с корыстолюбивой просьбой, друг души моей, Петр Александро­вич! Узнайте, что делают экземпляры «Мертвых душ», назначенные много к представлению государю, государыне и наследнику и оставленные мною для этого у гр. Виельгорского. В древние времена, когда был в Петер­бурге Жуковский, мне обыкновенно что-нибудь следовало. Это мне теперь очень, очень было бы нужно. Я сижу на совершенном безденежьи. Все выручаемые деньги за продажу книги идут до сих пор на уплату долгов моих. Собственно для себя я еще долго не могу получить. А у меня же, как вы знаете, кроме меня, есть кое-какие довольно сильные обязан­ности. Я должен иногда помогать сестрам и матери, не вследствие какого-нибудь великодушия, а вследствие совершенной их невозможности обой­тись без меня. Конечно, я не имею никакого права, основываясь на этих {343} причинах, ждать вспоможения, но я имею право просить, чтобы меня не исключили из круга других писателей, которым изъявляется царская ми­лость за подносимые экземпляры.

Теперь другая просьба, тоже корыстолюбивая. Вы, верно, будете писать разбор «Мертвых душ»; по крайней мере, мне б этого очень хотелось. Я дорожу вашим мнением… Мне теперь больше, чем когда-либо, нужна самая строгая и основательная критика. Ради нашей дружбы, будьте взыскательны, как только можно.

Гоголь — П. А. Плетневу, 22 ноября 1842 г., из Рима. Письма, II, 231 2.

Пришел ко мне Никитенко и показал письмо из Рима от Гоголя, который рассыпается перед ним в комплиментах, потому что Никитенко цензирует его сочинения. Я краснел за унижение, до которого в нынешнее время доведены цензурою авторы: они принуждены подличать перед людьми… Что. если некогда это письмо Никитенко напечатает в своих мемуарах? * Не таковы были Дельвиг и Пушкин 3.

П. А. Плетнев — Я. К. Гроту, 14 ноября 1842 г. Переписка Грота с Плетневым, I, 640.

К Гоголю приехал известный поэт Н. М. Языков. Лицо его было в высшей степени страдальческое; он не мог ходить, страдая болезнью станового хребта — последствие крайне невоздержной его жизни. Он соби­рался, должно быть, долго пробыть в Риме, ибо я видел огромный сундук с книгами, который привезли из таможни к Гоголю, но болезнь заставила его поспешить обратно в Россию.

Ф. И. Иордан. Записки, 212.

Благодарю тебя много, много за твои обе статьи (о «Мертвых душах») 4. …Ты пишешь в твоем письме, чтобы я, не глядя ни на какие критики, шел смело вперед. Но я могу идти смело вперед только тогда, когда взгляну на те критики. Критика придает мне крылья. После критики, всеобщего шума и разноголосья мне всегда ясней представляется мое творенье. А не изведав себя со всех сторон, во всех своих недостатках, нельзя избавиться от своих недостатков. Мне даже критики Булгарина приносят пользу, потому что я, как немец, снимаю плеву со всякой дряни. Но какую же пользу может принесть мне критика, подобная твоей, где дышит такая чистая любовь к искусству и где я вижу столько душевной любви ко мне, ты можешь судить сам. Я много освежился душой по прочтении твоих статей и ощутил в себе прибавившуюся силу. Я жалел только, что ты, вровень с достоинствами сочинения, не обнажил побольше его недостатков.

Гоголь — С. П. Шевыреву, в ноябре 1842 г., из Рима. Письма, II, 233.

Холодно мне и скучно и даже досадно, что я согласился на льстивые слова Гоголя и поехал в Рим, где он хотел и обещался устроить меня как {344} нельзя лучше; на деле вышло не то: он распоряжается крайне безалаберно, хлопочет и суетится бестолково, почитает всякого итальянца священною особою, почему его и обманывают на каждом шагу. Мне же, не знающему итальянский язык, нельзя ничего ни спросить, ни достать иначе, как через посредство моего любезнейшего автора «Мертвых душ», я же совещусь его беспокоить и вводить в заботы, тем паче что из них выходит вздор.

Н. М. Языков в письме 1842 (?) года. В. Шенрок. Материалы, IV, 171.

Гоголь жил вместе с Языковым в чужих краях, но не ужился, и, конечно, в этом должно обвинять не Языков, у которого был характер очень ужив­чивый. Причиною неудовольствия был крепостной лакей Языкова, который ходил за ним во все время болезни усердно, пользовался полной доверен­ностью своего господина и, по его болезни, полновластно распоряжался домашним хозяйством; Гоголь же захотел сам распоряжаться и вздумал на­рушать разные привычки и образ жизни больного. Так, по крайней мере, говорили братья Языкова, к которым будто он писал сам, а также и его до­веренный лакей. Когда приехал Языков на житье в Москву, я спрашивал его об этом; но он отвечал мне решительно, что это совершенный вздор и что никаких недовольствий между ним и Гоголем не было. Нельзя пред­положить, чтобы братья Языкова выдумали эту историю; но, вероятно, преувеличили, основываясь не на письмах брата, а на письмах его камер­динера.

С. Т. Аксаков. История знакомства, 66.

Гоголь рассказал мне, что когда он жил вместе с Языковым (поэтом), то вечером, ложась спать, они забавлялись описанием разных характеров и засим придумывали для каждого характера соответственную фамилию. — «Это выходило очень смешно», — заметил Гоголь и при этом описал мне один характер, которому совершенно неожиданно дал такую фамилию, которую печатно назвать неприлично, — «и был он родом из грек», — так кончил Гоголь свой рассказ.

Кн. Д. А. Оболенский. О первом издании посм. соч. Гоголя. Рус. Стар., 1873, дек., 943.

Печатание всех сочинений Гоголя в четырех частях, в числе 5000 экземп­ляров, было поручено школьному товарищу и другу его Прокоповичу. Дело это он исполнил не совсем хорошо. Во-первых, издание стоило неимоверно дорого, а во-вторых, типография сделала значительную контрафакцию. Когда Шевырев впоследствии, с разрешения Гоголя, вытребовал все остальные экземпляры к себе в Москву, оказалось, что у книгопродавцев в Петербурге и частью в Москве находился большой запас «Мертвых душ», не соответствующий числу распроданных экземпляров, так что в течение полутора года ни один книгопродавец не взял у Шевырева ни одного экземпляра, а все получали их из Петербурга с выгодною уступкою. По прошествии же полутора года экземпляры начали быстро расходиться и пересылаться в Петербург.

С. Т. Аксаков. История знакомства, 69. {345}

Я вам не могу выразить всей моей благодарности за ваше благодатное письмо. Скажу только, великодушный и добрый друг мой, что всякий раз благодарю небо за нашу встречу и что письмо это будет вечно неразлучно со мною… Только через Иерусалим желаю я возвратиться в Россию. А что я не отправляюсь теперь в путь, то это не потому, чтобы считал себя до того недостойным. Такая мысль была бы вполне безумна, ибо человеку не­возможно знать меру и степень своего достоинства. Но я потому не отправ­ляюсь теперь в путь, что не приспело еще для того время, мною же самим в глубине души моей определенное. Только по совершенном окончании труда моего могу я предпринять этот путь. Так мне сказало чувство души моей, так говорит мне внутренний голос, смысл и разум. Окончание труда моего пред путешествием моим так необходимо мне, как необходима душевная исповедь пред святым причащением.

Гоголь — Н. Н. Шереметевой, 5 янв. н. ст. 1843 г., из Рима. Письма, II, 247.

Осенью 1842 г. А. О. Смирнова жила во Флоренции. Неожиданно получила она от Гоголя письмо, в котором он писал, что его удерживает в Риме больной Языков, и просил ее приехать в Рим. В конце декабря брат Смирновой, А. О. Россет, поехал в Рим для приискания ей жилья, а в конце января 1843 года она сама с детьми отправилась туда. Приехали на Piazza Trojana, в Palazzetto Valentini 5. Верхний этаж был освещен. На лестницу выбежал Гоголь, с протянутыми руками и с лицом, сияющим радостью. — «Все готово! — сказал он. — Обед вас ожидает, и мы с Арка­дием Осиповичем (брат Смирновой) уже распорядились. Квартиру эту я нашел. Воздух будет хорош; Корсо под рукою, а что всего лучше — вы близко от Колизея и foro Boario». Поговорив немного, он отправился домой, с обещанием прийти на другой день. В самом деле, на другой день он пришел в час, спросил карандаш и лоскуток бумаги и начал писать: «Куда следует Александре Осиповне наведываться между делом и бездельем, между визитами и проч., и проч.». В этот день Гоголь был со Смирновой во многих местах и кончил обозрение Рима церковью святого Петра. Он возил с собою бумажку и везде что-нибудь отмечал; наконец написал: «Петром осталась Александра Осиповна довольна». Такие прогулки продолжались ежедневно в течение недели, и Гоголь направлял их так, что они кончались всякий раз Петром. — «Это так следует. На Петра никогда не наглядишься, хотя фасад у него комодом». При входе в Петра Гоголь подкалывал свой сюртук, и эта метаморфоза преобразовывала его во фрак, потому что кустоду приказано было требовать церемонный фрак из уважения к апосто­лам, папе и Микельанджело.

А. О. Смирнова по записи Кулиша. Записки о жизни Гоголя, II, 1. Ср. Смирнова. Автобиография, 276.

Однажды Гоголь повез меня и моего брата в San Pietro in Vinculi, где стоит статуя Моисея работы Микельанджело. Он просил нас идти за собою и не смотреть в правую сторону; потом привел нас к одной колонне и вдруг велел обернуться. Мы ахнули от удивления и восторга, увидев перед собою сидящего Моисея с длинной бородой. «Вот вам и Микельанд­жело! — сказал Гоголь. — Каков?» Сам он так радовался нашему восторгу, {346} как будто он сделал эту статую. Вообще, он хвастал перед нами Римом так, как будто это его открытие. В особенности он заглядывался на древние статуи и на Рафаэля. Однажды, когда я не столько восхищалась, сколько бы он желал, Рафаэлевою Психеей в Фарнезине, он очень серьезно на меня рассердился. Для него Рафаэль-архитектор был столь же велик, как и Рафаэль-живописец, и, чтоб доказать это, он возил нас на виллу Мадата, построенную по рисункам Рафаэля. И он, подобно Микельанджело, соединил все искусства. Купидоны «Галатеи», точно живые, летают над широкой бездной, кто со стрелой, кто с луком. Гоголь говорил: — «Этот итальянец так даровит, что ему все удается». В Сикстинской капелле мы с ним любовались картиной страшного суда. Одного грешника тянуло то к небу, то в ад. Видны были усилия испытания. Вверху улыбались ему ангелы, а внизу встречали его чертенята со скрежетанием зубов. «Тут история тайн души, — говорил Гоголь. — Всякий из нас раз сто на день то подлец, то ангел». После поездок мы заходили в Сан-Аугустино и восхи­щались ангелами Рафаэля и рядом с церковью покупали макароны, масло и пармезан. Гоголь сам варил макароны, но это у Лепри всего пять минут берет, и это блюдо съедалось с удовольствием.

Одним утром он явился в праздничном костюме, с праздничным лицом. «Я хочу сделать вам сюрприз, мы сегодня пойдем в купол Петра». У него была серая шляпа, светло-голубой жилет и малиновые панталоны, точно малина со сливками. Мы рассмеялись. — «Что вы смеетесь? Ведь на пасху, рождество я всегда так хожу и пью после постов кофий с густыми сливками. Это так следует». — «А перчатки?» — «Перчатки, — отвечал он, — я прежде им верил, но давно разочаровался на этот счет и с ними простился». Ну, мы дошли, наконец, до самого купола, где читали надписи. Гоголь сказал нам, что карниз Петра так широк, что четвероместная каре­та могла свободно ехать по нем. — «Вообразите, какую штуку мы ухитрились с Жуковским, обошли весь карниз! Теперь у меня пот выступает, когда я вспомню наше пешее хождение, вот какой подлец я сделался».

Во время прогулок по Риму Гоголя особенно забавляли ослы, на которых он ехал с нами. Он находил их очень умными и приятными животными и уверял, что они ни на каком языке не называются так приятно, как на итальянском (i ciuchi). После ослов его занимали растения, которых образ­чики он срывал и привозил домой.

А. О. Смирнова в передаче П. А. Кулиша. Записки о Гоголе, II, 2. Ср. Автобиография, 285, 284.

Когда мы смотрели Рим en gros 6, он начал ко мне являться реже по утрам. Он жил на Via Felice с Языковым, который в то время был болен, не ходил, и Гоголь проводил с ним все досужие минуты. Никто не знал лучше Рима, подобного чичероне не было и быть не может. Не было итальянского историка или хроникера, которого бы он не прочел, не было латинского писателя, которого бы он не знал; все, что относилось до исто­рического развития искусства, даже благочинности итальянской, ему было известно и как-то особенно оживляло для него весь быт этой страны, ко­торая тревожила его молодое воображение и которую он так нежно любил, в которой его душе яснее виделась Россия, в которой отечество его оза­рялось для него радужно и утешительно. Он сам мне говорил, что в Риме, {347} в одном Риме он мог глядеть в глаза всему грустному и безотрадному и не испытывать тоски и томления. Изредка тревожили его там нервы в мое пребывание, и почти всегда я видела его бодрым и оживленным… Заметив, что Гоголь так хорошо знает все, что касается до древности, я сама завлек­лась ею; я его мучила, чтоб узнать поболее. Один раз, гуляя в Колизее, я ему сказала: — «А как вы думаете, где Нерон сидел? вы это должны знать. И как он сюда явился — пеший, в колеснице или на носилках?» Гоголь рассердился: — «Да что вы ко мне пристаете с этим мерзав­цем! Вы воображаете, кажется, что я в то время жил; вы воображаете, что я хорошо знаю историю. Совсем нет. Историю никто еще так не писал, чтобы живо можно было видеть или народ, или какую-нибудь личность. Вот один Муратори понял, как описывать народ; у него одного чувст­вуется все развитие, весь быт, кажется, Генуи; а прочие все сочиняли или только сцепляли происшествия; у них не сыщется никакой связи человека с той землей, на которой он поставлен. Я всегда думал написать геогра­фию; в этой географии можно было бы увидеть, как писать историю. Но об этом после. Друг мой, я заврался, я скажу вам, между прочим, что подлец Нерон являлся в Колизей в свою ложу в золотом венке, в красной хламиде и золоченых сандалиях. Он был высокого роста, очень красив и талантлив, пел и аккомпанировал себе на лире. Вы видели его статую в Ватикане, она изваяна с натуры».

Но не часто и не долго он говорил; обыкновенно шел один поодаль от нас, подымал камушки, срывал травки или, размахивая руками, попадал на кусты и деревья; в Кампаньи ложился навзничь и говорил: — «Забудем все, посмотрите на это небо», — и долго задумчиво и вместе весело он глядел на это голубое, безоблачное, ласкающее небо 7.

А. О. Смирнова. Записка о Гоголе. Записки, 319—321. Ср. Автобиография, 284. Сводный текст.

Письма ваши мне так же сладки, как молитва в храме… Я свеж и бодр. Часто душа моя так бывает тверда, что, кажется, никакие огорчения не в силах сокрушить меня. Да есть ли огорчение в свете? Мы их назвали огорчениями, тогда как они суть великие блага и глубокие счастия, ни­спосылаемые человеку. Они хранители наши и спасители души нашей. Чем глубже взгляну на жизнь свою и на все доселе ниспосылаемые мне случаи, тем глубже вижу чудное участие высших сил во всем, что ни касается меня. И вся бы хотела превратиться в один благодарный вечный гимн душа моя. Вот вам состояние моего сердца, добрый друг мой. Не оставляйте меня вашими письмами.

Гоголь — Н. Н. Шереметевой, 6/18 февр. 1843 г., из Рима. Письма, II, 251.

Сочинение мое гораздо важнее и значительнее, чем можно предпо­лагать по его началу. И если над первою частью, которая оглянула едва десятую долю того, что должна оглянуть вторая часть, просидел я почти пять лет 8, чего, натурально, никто не заметил, — рассуди сам, сколько дол­жен просидеть я над второй. Это правда, что я могу теперь работать уве­реннее, тверже, осмотрительнее, благодаря тем подвигам, которые я пред­принимал к воспитанию моему и которых тоже никто не заметил. Напри-{348}мер, никто не знал, для чего я производил переделки моих прежних пьес, тогда как я производил их, основываясь на разумении самого себя, на устройстве головы своей. Я видел, что на этом одном я мог только навыкнуть производить плотное создание, сущное, твердое, освобожденное от изли­шеств и неумеренности, вполне ясное и совершенное в высокой трезвости духа. После сих и других подвигов, предпринятых во глубине души, я, разумеется, могу теперь двигать работу далеко успешнее и быстрее, чем прежде; но нужно знать и то, что горизонт мой стал чрез то необходимо Шире и пространнее, что мне теперь нужно обхватить более того, что, вер­но бы, не вошло прежде. Итак, если предположить самую беспрерывную и ничем не останавливаемую работу, то два года — это самый короткий срок. Но я не смею об этом и думать, зная мою необеспеченную нынешнюю жизнь и многие житейские дела, которые иногда в силе будут расстроить меня, хотя употребляю все силы держать себя от них подале и меньше сколько можно о них думать и заботиться… Верь, что я употребляю все силы производить успешно свою работу, что вне ее я не живу и что давно умер для других наслаждений. Но вследствие устройства головы моей я могу работать вследствие только глубоких обдумываний и соображений, и ника­кая сила не может заставить меня произвести, а тем более выдать вещь, которой незрелость и слабость я уже вижу сам; я могу умереть с голода, но не выдам безрассудного, необдуманного творения. Не осуждай меня.

Но довольно. Теперь я приступаю к тому, о чем давно хотел поговорить и для чего как-то не имел достаточных сил. Но, помолясь, приступаю теперь твердо.

Это письмо прочитайте вместе: ты, Погодин и Серг. Тим. (Аксаков). С вами ближе связана жизнь моя, вы уже оказали мне высокие знаки святой дружбы. От вас я теперь потребую жертвы, но эту жертву вы должны принесть для меня. Возьмите от меня на три или на четыре даже года все житейские дела мои. Тысячи есть причин, внутренних и глубоких причин, почему я не могу и не должен и не властен думать о них… Ниче­го не могу я вам сказать, как только то, что это слишком важное дело. Верьте словам моим, и больше ничего… Прежде всего я должен быть обес­печен на три года. Распорядитесь, как найдете лучше, со вторым изданием и другими, если только последуют, но распорядитесь так, чтобы я получал по шести тысяч в продолжение трех лет всякий год. Это самая строгая смета; я бы мог издерживать и меньше, если бы оставался на месте; но путешествие и перемены мест мне так же необходимы, как насущный хлеб. Голова моя так странно устроена, что иногда мне вдруг нужно пронестись несколько сот верст и пролететь расстояние для того, чтоб менять одно впе­чатление другим, уяснить духовный взор и быть в силах обхватить и обра­тить в одно то, что мне нужно… Высылку денег разделить на два срока: первый — к 1 октября и другой — к 1 апреля, по три тысячи; если же почему-либо неудобно, то на три срока, по две тысячи. Но, ради бога, чтобы сроки были аккуратны: в чужой земле иногда слишком приходится трудно. Теперь, напр., я приехал в Рим в уверенности, что уже найду здесь деньги, назначенные мною к 1 октября, и вместо того вот уже шестой месяц я живу без копейки, не получая ниоткуда. В первый месяц мы даже победствовали вместе с Языковым, но, слава богу, ему прислали сверх ожидания больше, и я мог у него занять две тысячи с лишком. Теперь мне следует ему уже {349} и выплатить; ниоткуда не шлют мне, из Петербурга я не получил ни одного из тех подарков (от высоких особ), которые я получал прежде, когда был там Жуковский… Подобные обстоятельства бывают иногда для меня роко­выми, не житейским бедствием своим и нищетой стесненной нужды, но состоянием душевным. Это бывает роковым, когда случается в то время, когда мне нужно вдруг сняться и сдвинуться с места и когда я услышал к тому душевную потребность: состояние мое бывает тогда глубоко тяжело и оканчивается иногда тяжелою болезнью. Два раза уж в моей жизни мне приходилось слишком трудно… Много у меня пропало через то времени, за которое не знаю, чего бы не заплатил; я так же расчетлив на него, как рас­четлив на ту копейку, которую прошу себе (у меня уже давно все мое состояние — самый крохотный чемодан и четыре пары белья). Итак, обду­майте и посудите об этом. Если не станет для этого денег за выручку моих сочинений, придумайте другие средства. Рассудите сами; я думаю, я уже сделал настолько, чтобы дали мне возможность окончить труд мой, не зас­тавляя меня бегать по сторонам, подыматься на аферы, чтобы, таким обра­зом, приводить себя в возможность заниматься делом, тогда как мне всякая минута дорога, тогда как я вижу надобность, необходимость скорейшего окончания труда моего. Если же средств не отыщется других, тогда прямо просите для меня; в каком бы то ни было виде были мне даны, я их бла­годарно приму… Насчет матери моей и сестры я буду писать к Серг. Тимо­феевичу (Аксакову) и Погодину. Я, сделав все, что мог, отдал им свою половину имения, сто душ, и отдал, будучи сам нищим и не получая до­статочного для своего собственного пропитания. Наконец, я одевал и пла­тил за сестер, и это делал не от доходов и излишеств, а занимая и наде­лав долгов, которые должен уплачивать. Погодин меня часто упрекал, что я сделал мало для семьи и матери. Но откуда же и чем я мог сделать боль­ше: мне не указал никто на это средств. Я даже полагаю, что в делах моей матери гораздо важнее и полезнее будет умный совет, чем другая помощь. Имение хорошо, двести душ, но, конечно, маменька, не будучи хозяйкой, не в силах хорошо управиться… Если Погодин и Сергей Тимофеевич найдут необходимость, точно, помочь иногда денежным образом моей матери, тогда, разумеется, взять из моих денег, вырученных за продажу, если только она окажется; но нужно помнить тоже слишком хорошо мое положение, взве­сить то и другое, как повелит благоразумие. Они на своей земле, в своем имении и, слава богу, ни в каком случае не могут быть без куска хлеба. Я в чужой земле и прошу только насущного пропитания, чтоб не умереть мне в продолжение каких-нибудь трех-четырех лет… Напиши мне, могу ли я надеяться получить в самом коротком времени, т. е. накопилось ли в кассе для меня денег? Мне нужны, по крайней мере, 3500; две тысячи с лишком я должен отдать Языкову, да тысячу с лишком мне нужно вперед для про­жития и подняться из Рима… Сказать правду, для меня давно уже мертво все, что окружает меня здесь, и глаза мои всего чаще смотрят только в Россию, и нет меры любви моей к ней.

Гоголь — С. П. Шевыреву, 28 февр. 1843 г., из Рима. Письма, II, 263.

(С тою же просьбою о помощи Гоголь обратился и к Аксакову.) Что теперь я полгода живу в Риме без денег, не получая ниоткуда, это, конечно, {350} ничего. Случился Языков, и я мог у него занять. Но в другой раз это может случиться не в Риме: мне предстоят глухие уединения, дальние отлучения. Не теряйте этого из виду. Если не достанет и не случится к сроку денег, собирайте их хотя в виде милостыни. Я нищий и не стыжусь своего звания.

Я получил от маменьки письмо, сильно меня расстроившее. Она просит меня прямо помочь ей, в то время помочь, когда я вот уже полгода сижу в Риме без денег, занимая и перебиваясь кое-как. Просьба о помощи меня поразила. Маменька всегда была деликатна в этом отношении; она знала, что мне не нужно напоминать об этом, что я могу чувствовать сам ее по­ложение… Теперь это все произошло вследствие невинного обстоятельства. Ольга Семеновна (жена Аксакова), по доброте души своей, желая, вероятно, обрадовать маменьку, написала, что «Мертвые души» расходятся чрез­вычайно, деньги плывут и предложила ей даже взять деньги, лежащие у Шевырева, которые, вероятно, следовали одному из ссудивших меня на самое короткое время. Маменька подумала, что я богач и могу, без всякого отягощения себя, сделать ей помощь. Я никогда не вводил маменьку ни в какие литературные мои отношения и не говорил с нею никогда о подобных делах, ибо знал, что она способна обо мне задумать слишком много. Детей своих она любит до ослепления, и вообще границ у ней нет. Вот почему я старался, чтобы к ней никогда не доходили такие критики, где меня чересчур хвалят. А признаюсь, для меня даже противно видеть, когда мать хвастает­ся своим сыном… Письмо маменьки и просьба повергли меня в такое странное состояние, что вот уже скоро третий месяц, как я всякий день при­нимаюсь за перо писать ей и всякий раз не имею сил, — бросаю перо и расстраиваюсь во всем… Войдите вместе с Погодиным в положение этого дела и объясните его маменьке, как признаете лучше. Дайте ей знать, что деньги вовсе не плывут ко мне реками и что расход книги вовсе не таков, чтобы сделать меня богачом. Если окажутся в остатке деньги, то пошли­те; но не упускайте также из виду и того, что маменька, при всех своих прекрасных качествах, довольно плохая хозяйка и что подобные обстоятель­ства могут случиться всякий год; и потому умный совет с вашей стороны, как людей, все-таки больше понимающих хозяйственную часть, может быть ей полезнее самих денег.

Гоголь — С. Т. Аксакову, 18 марта 1843 г., из Рима. Письма, II, 276.

Оба эти письма не были поняты и почувствованы нами, как того заслу­живали. Я принял их к сердцу более моих товарищей. Погодин мутил нас обоих своим ропотом, осуждением и негодованием. Он был ужасно раздражен против Гоголя. Шевырев хотя соглашался со многими обвине­ниями Погодина, но, по искренней и полной преданности своей Гоголю, от всего сердца был готов исполнять его желания. Дело в самом деле было затруднительно: все трое мы были люди весьма небогатые и своих денег давать не могли. Сумма, вырученная за продажу первого издания «Мерт­вых душ», должна была уйти на заплату долгов Гоголя в Петербурге. Выручка денег за полное собрание сочинений Гоголя, печатаемых в Петер­бурге Прокоповичем (за что мы все на Гоголя сердились), казалась весьма отдаленною и даже сомнительною: ибо надобно было предварительно выплатить типографские расходы, простиравшиеся до 17 000 и более рублей {351} асс. Цена непомерная, несмотря на то, что печаталось около 5000 экземпля­ров. Мы рассчитывали, что в Москве понадобилось бы на все издание не более 11 000 р.

Первым моим делом было послать деньги Гоголю; на ту пору у меня случились наличные деньги, и я мог отделить из них 1500 руб. Такую же сумму думал я занять у Д-ва (Демидова). Я отправился к нему немедленно, рассказал все дело и — получил отказ. Благосостояние его и значительный капитал, лежавший в ломбарде, были мне хорошо известны. Я сделал ему горький упрек; но он, не обижаясь им, твердил одно: — «Я принял за пра­вило не давать денег взаймы, а дарить такие суммы я не могу». Я отвечал ему довольно жестко и хотел уйти; но жена его прислала просить меня, чтобы я к ней зашел. Я исполнил ее желание, и хотя не был с ней очень близок, но в досаде на ее супруга я рассказал ей, для чего я просил у него взаймы денег и по какой причине получил отказ. Она вспыхнула от него­дования и вся покраснела. Она быстро встала со своего дивана, на котором лежала в грациозной позе, и, сказав: «я вам даю охотно эти деньги», вышла в другую комнату и через минуту принесла мне 1500 р. Я признаюсь в моей вине: не ожидал от нее такого поступка; поблагодарил ее с волнением и горячностью. Между тем явился муж, и я беспощадно подразнил и при­стыдил его поступком жены. Он был очень смешон: пыхтел, отдувался и мог только сказать: «это ее деньги, она может ими располагать, но других от меня не получит». Очень довольный, что скоро нашел деньги, я сейчас отправил их в Рим через Шевырева.

С. Т. Аксаков. История знакомства, 106—107.

С Гоголем и Языковым мы прожили целую зиму в Риме, в одном доме, всякий день проводили вместе вечера. Гоголь не горд, а имеет своего рода оригинальность в жизни, — это его дело.

Ф. В. Чижов — А. В. Никитенко, 9 сент. 1844 г. Рус. Стар., 1904, сент., 683.

Расставшись с Гоголем в университете, мы встретились с ним в Риме в 1843 году и прожили здесь целую зиму в одном доме на Via Felice, N 126. Во втором этаже жил Языков, в третьем Гоголь, в четвертом я. Видались мы едва ли не ежедневно. С Языковым мы жили совершенно по-братски, как говорится, душа в душу, и остались истинными братьями до последней ми­нуты его; с Гоголем никак не сходились. Почему? я себе определить не мог. Я его глубоко уважал и как художника, и как человека. Вечера наши в Риме проходили в довольно натянутых разговорах. Не помню, как-то мы загово­ривши о Муравьеве, написавшем «Путешествие к Святым Местам» и проч. Гоголь отзывался об нем резко, не признавал в нем решительно никаких достоинств и находил в нем отсутствие языка. С большего частию я внутрен­не соглашался, но странно резкий тон заставил меня с ним спорить. Остав­шись потом наедине с Языковым, я начал говорить, что нельзя не отдать справедливости Муравьеву за то, что он познакомил наш читающий люд со многим в нашем богослужении и вообще в нашей церкви. Языков отве­чал: — «Муравьева терпеть не мог Пушкин. Ну, а чего не любил Пушкин, то у Гоголя делается уже заповеднею и едва только не ненавистью». Не­смотря, однако ж, на наши довольно сухие столкновения, Гоголь очень часто {352} показывал ко мне много расположения. Тут, по какому-то непонятному для самого меня внутреннему упрямству, я, в свою очередь, отталкивал Гоголя. Все это, разумеется, было в мелочах. Например, бывало, он чуть не насильно тащит меня к Смирновой; но я не иду и не познакомился с нею потому, что ему хотелось меня познакомить. Таким образом, мы с ним не сходились. Это, пожалуй, могло случиться очень просто: Гоголь мог не полюбить меня, да и все тут. Так нет же: едва, бывало, мы разъедемся, не пройдет и двух недель, как Гоголь пишет ко мне и довольно настойчиво просит съехаться, чтоб потолковать со мной о многом… Сходились мы в Риме по вечерам постоянно у Языкова, тогда уже очень больного, — Гоголь, Иванов и я. Наши вечера были очень молчаливы. Обыкновенно кто-нибудь из нас троих — чаще всего Иванов — приносил в кармане горячих каштанов; у Языкова стояла бутылка алеатико, и мы начинали вечер каштанами, с прихлебками вина. Большею частью содержанием разговоров Гоголя были анекдоты, почти всегда довольно сальные. Молчаливость Гоголя и странный выбор его анекдотов не согласовались с уважением, которое он питал к Иванову и Языкову, и с тем вниманием, которого он удостоивал меня, зазывая на свои вечерние сходки, если я не являлся без зову. Но это можно объяснить тем, что тогда в душе Гоголя была сильная внутренняя работа, поглотившая его совершенно и овладевшая им самим. В обществе, которое он, кроме нашего, посещал изредка, он был молчалив до последней степени. Не знаю, впрочем, каков он был у А. О. Смирновой, которую он очень любил и о которой говаривал всегда с своим гоголевским восхищением: «Я вам советую пойти к ней: она очень милая женщина». С художниками он совершенно разошелся. Все они припоминали, как Гоголь бывал в их обществе, как смешил их анекдотами; но теперь он ни с кем не видался. Впрочем, он очень любил Ф. И. Иордана и часто, на наших сходках, со' жалел, что его не было с нами. А надобно заметить, что Иордан очень умный человек, много испытавший и отличающийся большою наблюдатель­ностью и еще большею оригинальностью в выражениях. Однажды я тащил его почти насильно к Языкову. — «Нет, душа моя, — говорил мне Иордан, — не пойду, там Николай Васильевич. Он сильно скуп, а мы все народ бедный, день-деньской трудимся, работаем, — давать нам не из чего. Нам хорошо бы так вечерок провести, чтоб дать и взять, а он все только брать хочет». Я был очень занят в Риме и смотрел на вечернюю беседу, как на истин­ный отдых. Поэтому у меня почти ничего не осталось в памяти от наших разговоров. Помню я только два случая, показавшие мне прием художест­венных работ Гоголя и понятие его о работе художника. Однажды, перед самым его отъездом из Рима, я собирался ехать в Альбано. Он мне сказал: — «Сделайте одолжение, поищите там моей записной книжки, в роде истасканного простого альбома; только я просил бы вас не читать». Я отве­чал: «Однако ж, чтоб увериться, что точно это ваша книжка, я должен буду взглянуть в нее. Ведь вы сказали, что сверху на переплете нет на ней надписи». — «Пожалуй, посмотрите. В ней нет секретов; только мне не хо­телось бы, чтоб кто-нибудь читал. Там у меня записано все, что я подмечал где-нибудь в обществе». В другой раз, когда мы заговорили о писателях, он сказал: — «Человек пишущий также не должен оставлять пера, как жи­вописец кисти. Пусть что-нибудь пишет непременно каждый день. Надоб­но, чтоб рука приучилась совершенно повиноваться мысли». {353}

В Риме он, как и все мы, вел жизнь совершенно студентскую: жил без слуги, только обедал всегда вместе с Языковым, а мы все в трактире. Мы с Ивановым всегда неразлучно ходили обедать в тот трактир, куда прежде ходил часто и Гоголь, именно, как мы говорили, к Фалькону (al Falcone). Там его любили, и лакей (cameriere) нам рассказывал, как часто signor NicolС надувал их. В великой пост до Ave Maria, т. е. до вечерни, начиная с полудня, все трактиры заперты. Ave Maria бывает около шести часов вечера. Вот, когда случалось, что Гоголю сильно захочется есть, он и стучит в двери. Ему обыкновенно отвечают: «Нельзя отпереть». Но Гоголь не слушается, и говорит, что забыл платок, или табакерку, или что-нибудь другое. Ему отворяют, а он там уже остается и обедает.

В каком сильном религиозном напряжении была тогда душа Гоголя, покажет следующее. В то время одна дама, с которою я был очень дружен, сделалась сильно больна. Я посещал ее иногда по несколько раз в день и обыкновенно приносил известия о ней в нашу беседу, в которой все ее знали — Иванов лично, Языков по знакомству ее с его родными, Гоголь понаслышке. Однажды, когда я опасался, чтоб у нее не было антонова огня в ноге. Гоголь просил меня зайти к нему. Я захожу, и он, после коротень­кого разговора, спрашивает: — «Была ли она у святителя Митрофана?» Я отвечал: — «Не знаю». — «Если не была, скажите ей, чтоб она дала обет помолиться у его гроба. Сегодняшнюю ночь за нее здесь сильно мо­лился один человек, и передайте ей его убеждение, что она будет здорова. Только, пожалуйста, не говорите, что это от меня». По моим соображениям, этот человек, должно быть, был сам Гоголь.

Вот все, что могу на этот раз припомнить о нашей римской жизни. Общи и характер бесед наших с Гоголем может обрисоваться из следующего воспоминания. Однажды мы собрались, по обыкновению, у Языкова. Языков, больной, молча, повесив голову и опустив ее почти на грудь, сидел в своих креслах; Иванов дремал, подперши голову руками; Гоголь лежал на одном диване, я полулежал на другом. Молчание продолжалось едва ли не с час времени. Гоголь первый прервал его. — «Вот, — говорит, — с нас можно сделать этюд воинов, спящих при гробе господнем». И после, когда уже нам казалось, что время расходиться, он всегда говаривал: — «Что, господа, не пора ли нам окончить нашу шумную беседу?»

Ф. В. Чижов. Мемуары. Кулиш, I, 326.

Исчезло прежнее светлое расположение духа Гоголя. Бывало, он в целый вечер не промолвит ни единого слова. Сидит себе, опустив голову на грудь и запустив руки в карманы шаровар, — и молчит. Не раз я ему говаривал: — «Николай Васильевич, что это вы как экономны с нами на свою собственную особу? Поговорите же хоть что-нибудь». Молчит. Я продолжаю; — «Николай Васильевич, мы вот все, труженики, работаем целый день; идем к вам вечером, надеемся отдохнуть, рассеяться, — а вот вы ни слова не хотите промолвить. Неужели мы все должны только по­купать вас в печати?» Молчит и ухмыляется. Изредка только оживится, расскажет что-нибудь. Признаться сказать, на этих наших собраниях была ужаснейшая скука. Мы сходились, кажется, только потому, что так было уже раз заведено, да и ходить-то более было некуда… Сделался он своенравным. Во время обеда, спросив какое-нибудь блюдо, он едва, бывало, {354} дотронется до него, как уже зовет полового и требует переменить кушанье по два, по три раза, так что половой трактира «al Falcone» Луиджи почти бросал ему блюда, говоря: «Синьор Николо, лучше не ходите к нам обедать, на вас никто не может угодить. Забракованные вами блюда хозяин ставит на наш счет».

Ф. И. Иордан. М. Боткин, 399. Записки Иордан, 209.

Я получил на днях письмо от маменьки; дела ее изворотились и пошли обыкновенным порядком, проценты и подати взнесены. Я здоров и до­вольно бодр, но устал сильно духом; заботы и беспокойства обо всем и об обеспечении моем на эти три года удалили меня от моих внутренних за­нятий, и полгода похищено у меня времени, слишком важного для меня.

Гоголь — С. П. Шевыреву, 7 апр. 1843 г., из Рима. Письма, II, 283.

Под весну, когда уже в поле сделалось веселее, Гоголь выезжал для прогулок в Кампанью. Особенно любил он Ponte Numentano и Aqua Accittosa. Там он ложился на спине и не говорил ни слова. Когда его спрашивали, отчего он молчит, он отвечал: — «Зачем говорить? Тут надоб­но дышать, дышать, втягивать носом этот живительный воздух и благо­дарить бога, что столько прекрасного на свете».

На страстной неделе Гоголь говел, и тут Смирнова заметила уже его религиозное расположение. Он становился обыкновенно поодаль от других и до такой степени бывал погружен в молитву, что, казалось, не замечал никого вокруг себя.

А. О. Смирнова в передаче П. А. Кулиша. Записки о жизни Гоголя, II, 4.

В римской Кампаньи есть какая-то неизъяснимая прелесть, и, не знаю почему, воспоминается что-то родное, вероятно, степь южной России, где я родилась. Мы часто с Гоголем там бродим, говорим об вас, вы поймете, с какою нежностью, потому что он вас обожает.

А. О. Смирнова — В. А. Жуковскому, 20 апреля 1843 г., из Рима, Смирнова, Записки, 332.

В 1843 году герцог Лейхтенбергский с великой княгиней (Марией Николаевной, его женой) был в Риме, где мать (А. О. Смирнова) их видала ежедневно. Гоголя пригласили на чтение к великой княгине. Тут был очень забавный случай: у Гоголя не оказалось фрака, у него был старый мун­дир (?). В. А. Перовский сказал ему, что он не годится, — слишком стар. Ханыков и мой дядя (А. О. Россет) отправились к русским художникам (Иванов был приглашен на чтение сам); фрака не нашли. Иванов обежал все немецкие мастерские, — pas de frac!..9 Наконец, в Вилле Медичи у французов нашелся фрак по росту Гоголя, хотя и немного мешковат, и его нарядили. В 1858 г. Иванов еще вспоминал о фраке со смехом в Риме. Этот анекдот долго веселил римские мастерские и обедавших артистов (которые все знали Гоголя) у Лепре (ресторан бедных артистов). Гоголь видался у Лепре ежедневно с немецкими и французскими артистами и итальянцами; его все звали signor Nicolo, а Иванова — signor Alessandro.

О. Н. Смирнова. Рус. Стар., 1888, окт., 125 10. {355}

Мы с ним совершили поездку в Альбано. Вечером мы собирались вместе; по очереди каждый из нас начал читать «Lettres ?un voyageur» Жорж Занда 11. Я заметила, как Гоголь был в необычайно тревожном настроении, ломал руки, не говорил ничего, когда мы восхищались некоторыми места­ми, смотрел как-то посмурно и даже вскоре оставил нас. Все небольшое общество наше ночевало в Альбано. На другой день, когда я его спросила, за­чем он ушел, он спросил, люблю ли я скрипку. Я сказала, что да. Он ска­зал: «а любите ли вы, когда на скрипке фальшиво играют?» Я сказала: «что это значит?» Он: «Так ваш Жорж Занд видит и понимает природу. Я не мог равнодушно видеть, как вы можете это выносить». Раз сказал: «Я удивляюсь», как вам вообще нравится все это растрепанное…" Мне тогда казалось, как будто он жалел нас, что мы можем этим восхищаться. Во весь тот день он был пасмурен и казался озабоченным. Он условился про­вести в Альбано вместе с нами трое суток. Но, возвратись вечером из гу­ляния, я с удивлением узнала, что Гоголь от нас уехал в Рим. В оправдание этого странного поступка он приводил потом такие причины, которые показывали, что он желал только отделаться от дальнейших объяснений.

А. О. Смирнова. Воспоминание о Гоголе. Записки, 332, и Кулиш, II, 3. Сводный текст.

Будучи в Риме, уже в 1843 году, Гоголь опять, как в 1837 г. в Париже, на­чал что-то рассказывать об Испании. Я заметила, что Гоголь мастер очень серьезно солгать. На это он сказал: «Так если ж вы хотите знать правду, я никогда не был в Испании, но зато я был в Константинополе, а вы этого не знаете». Тут он начал описывать во всех подробностях Константинополь: называл улицы, рисовал местности, рассказывал о собаках, упоминая даже, какого они цвета, и о том, как там подают кофе в маленьких чашках с гу­щею… Речь его была наполнена множеством мелочей, которые мог знать только очевидец, и заняла всех слушателей на целые полчаса или около того. — «Вот сейчас и видно, — сказала я ему тогда, — что вы были в Кон­стантинополе». А он ответил: — «Видите, как легко вас обмануть. Вот же я не был в Константинополе, а в Испании и Португалии был». В Испании он точно был, но проездом, потому что в самом деле оставаться долго было неприятно после Италии: ни климат, ни природа, ни художества, ни кар­тины, ни народ не могли произвести на него особенного впечатления. Испанская школа сливалась для него с Болонскою в отношении красок и в особенности рисунка; Болонскую он совсем не любил. Очень понятно, что такой художник, как Гоголь, раз взглянувши на Микельанджело и Рафаэля в Риме, не мог слишком увлекаться другими живописцами. Вооб­ще у него была известного рода трезвость в оценке искусства; лишь в том случае, если он всеми струнами души своей признавал произведение пре­красным, тогда оно получало от него наименование прекрасного. «Строй­ность во всем, вот что прекрасно», — говорил он.

А. О. Смирнова. Кулиш, I, 208. Записки, 313.

О болезни или о лечении моем вовсе не думаю. Болезнь моя так мне была доселе нужна, как рассмотрю поглубже все время страдания моего, что не дает духа просить бога о выздоровлении. Молю только его о том, да нис­пошлет несколько свежих минут и надлежащих душевных расположений, {356} нужных для изложения на бумагу всего того, что приуготовляла во мне болезнь страданьями и многими, многими искушеньями и сокрушеньями всех родов, за которые недостает слов и слез благодарить его всеминутно и ежечасно. О сих свежих минутах молю и не сомневаюсь в его святой мило­сти, где ни будут они мне даны, — в дороге ли, на почтовой станции, в тряс­ком экипаже, или в покойной комнате, или даже в холодной ванне у Прис­ница, — все равно; но слышит мое сердце, что они будут мне даны и от­верзутся мои уста возвестить хвалу ему.

Гоголь — В. А. Жуковскому, 10 мая 1843 г., из Фло­ренции. Письма, II, 295.

Я остановился на несколько дней в Гастейне отдохнуть от дороги и по­гостить у Языкова. После этого отправляюсь в Дюссельдорф, где пробуду, может быть, долго.

Гоголь — С. П. Шевыреву, 17 мая 1843 г., из Гастей­на. Письма, II, 301.

Я живу еще в Эмсе для компании Жуковскому, который здесь по при­чине лечения жены.

Гоголь — А. О. Россету, 18 июня 1843 г., из Эмса. Письма, II, 315.

У меня нет теперь никаких впечатлений, и мне все равно, в Италии ли я, или в дрянном немецком городке, или хоть в Лапландии. Я бы от души рад восхищаться свежим запахом весны, видом нового места, да нет на это у меня теперь чутья. Зато я живу весь в себе, в своих воспоминаниях, в своем народе и земле, которые носятся неразлучно со мною, и все, что там ни есть и ни заключено, ближе и ближе становится ежеминутно душе моей. Зато взамен природы и всего вокруг меня мне ближе люди: те, которых я едва знал, стали близки душе моей, а что же мне те, которые и без того были близки душе моей?

Гоголь — А. С. Данилевскому, 20 июня 1843 Эмса. Письма, II.

В июле А. О. Смирнова узнала, что Гоголь в Эмсе у Жуковского, к которому она намеревалась ехать. Приехав туда, она узнала, что Гоголь вы­ехал в Баден к ней навстречу, и скоро получила от него шутливое письмо, которое начиналось так: «Кашу без масла все-таки можно как-нибудь есть, хоть на голодные зубы, а Баден без вас просто нейдет в горло». Проведя в Эмсе три дня, Смирнова выехала в Баден и нашла там Гоголя.

Он почти всякий день у нее обедал, исключая тех дней, когда он гово­рил: — «Пойду полюбоваться, что там русские делают за табльдотом». Он ходил в гостиницы и другие публичные места, как ходят в кунстка­меру. Не будучи почти ни с кем знаком, Гоголь знал почти все отношения между приезжими и угадывал многое очень верно. Всякий день после обеда он читал Смирновой «Илиаду» в переводе Гнедича, и, когда она говорила, что эта книга ей надоедает, он оскорблялся, сердился и писал Жуковскому, что А. О. «и на Илиаду топает ногами».

А. О. Смирнова по записи Кулиша. Кулиш, II, 4. {357}

Гоголь обедал у меня и говорил: — «Я ходил в HТtel ?Angleterre 12, где лучший стол, но мне надоели немцы, которые с грациями поедают вся­кую жвачку». Он таскался на террасе и в рулетке. С террасы он принес целый короб новостей: кто прячется за кустами, кто жмурится без зазрения совести, кто проиграл, кто выиграл. «Гаже всех ведут себя наши соотечест­венники и соотечественницы». Вел. княгиня Елена Павловна вздумала вы­дать свою дочь Марью Михайловну за будущего герцога Баденского. Все представлялись ей. Я спросила Николая Васильевича: — «Когда же вы подколете ваш сюртук и пойдете к ней?» — «Нет, пусть прежде пред­ставится Балинский, а потом уж я, и какая у него аристократическая фа­милия!» Балинский был мой курьер, родом из Курляндии.

А. О. Смирнова. Автобиография, 287, 289.

Ничего почти не сделано мною во всю зиму, выключая немногих ум­ственных материалов, забранных в голову. Дела, о которых я писал вам и которые я просил вам взять на себя, слишком у меня отняли времени. Вы уже могли чувствовать по отчаянному выражению той просьбы, какою наполнено было письмо мое к вам, как много значило для меня в те минуты попечение о многом житейском. Но так было, верно, нужно, чтоб время было употреблено на другое… Может быть, и болезненное мое расположе­ние во всю зиму, и мерзейшее время, которое стояло в Риме во все время мо­его прерывания там, нарочно отдаляло от меня труд для того, чтоб я взгля­нул на дело свое с дальнего расстояния и почти чужими глазами.

Гоголь — С. Т. Аксакову, 24 июля 1843 г., из Бадена. Письма, II, 330.

Решительно не знаю, какие житейские дела могли отнимать у Гоголя вре­мя и могли мешать ему писать. Книжными делами заведывали Прокопович и Шевырев; в деньгах он был обеспечен, из дома его ничто не беспокоило. Мне кажется, эта помеха была в его воображении. Я думаю, что Гоголю начинало мешать его нравственно-наставительное, так сказать, направление. Гоголь, погруженный беспрестанно в нравственные размышления, начинал думать, что он может и должен поучать других и что поучения его будут полезнее его юмористических сочинений. Во всех его письмах тогдашнего времен и, к кому бы они ни были написаны, уже начинал звучать этот противный мне тон наставника.

С. Т. Аксаков. История знакомства, 114.

Гоголь из Бадена поехал в Карлсруэ к Мицкевичу. Вернувшись, он мне сказал, что Мицкевич постарел, вспоминает свое пребывание в Петер­бурге с чувством благодарности к Пушкину, Вяземскому и всей лите­ратурной братии.

А. О. Смирнова. Автобиография, 288.

В это время Гоголь был уже очень известен русской заграничной пуб­лике по своим сочинениям, и князь Д. просил А. О. Смирнову показать ему автора «Мертвых душ». Гоголь уже простился тогда с нею и должен был через минуту проехать мимо в дилижансе. Но сколько она ни звала его, чтоб обернулся к ней, Гоголь, заметивши, видно, с нею князя, сделал вид, что ничего не слышит, и таким образом проехал мимо нее и уехал во {358} Франкфурт (в Дюссельдорф) к Жуковскому. Она не условилась с ним, где им увидеться в будущую зиму, и просила его письменно приехать в Ниццу. Он отвечал, что он чувствует, что он слишком привязывается к семейству графа Соллогуб и к ней, а ему не следует этого делать, чтоб не связывать своих действий никакими узами.

А. О. Смирнова по записи Кулиша. Записки о жизни Гоголя, II, 4—5.

Спешу к Жуковскому, который уехал отсюда накануне моего приез­да и увез к себе и Гоголя.

А. И. Тургенев — кн. П. А. Вяземскому, 17/29 авг. 1843 г., из Баден-Бадена. Остаф. Арх., IV, 258.

Гоголь уехал во Франкфурт (в Дюссельдорф). В Кобленце с ним был странный случай. Вечером он выставил сапоги, потому что рано утром пароход выходил в шесть часов. Проснувшись, Гоголь слышит, что все кричат: — «Это вы сделали!» — решается высунуть свой длинный нос. Тут все немцы хором закричали: — «Он, он это сделал!» Вот что случи­лось. Один господин сунул ногу в сапог, но, ужас, до половины был полон золотой размазней, он закричал. Один за другим все любопытные высу­нули свои носы, и он всех огулом обвинял в неожиданной катастрофе. На пароходе вместо дружеских отношений все друг на друга косились.

А. О. Смирнова. Воспом. о Гоголе. Автобиография 290.

Денег я не получаю ниоткуда; вырученные за «Мертвые души» пошли все почти на уплату долгов моих. За сочинения мои тоже я не получил еще ни гроша, потому что все платилось в эту гадкую типографию, взявшую страшно дорого за напечатание; и притом продажа книги идет, как видно, тупо. И потому, что можно сделать, — сделайте. В теперешних моих обстоя­тельствах мне бы помогло отчасти вспомоществование в виде подарков от двора за представленные экземпляры. Я, как вы знаете, не получил ни за «Мертвые души», ни за сочинения. Прежде, признаюсь, я не хотел бы даже этого, но теперь, опираясь на стесненное положение моих обстоя­тельств, я думаю, можно прибегнуть к этому. Если вы найдете это воз­можным, то надобно, чтобы эта помощь была или от государыни, или от наследника; от государя мне ни в коем случае не следует ничего. Это бы было даже бесстыдно с моей стороны просить. Он подал мне помощь в самую трудную минуту моей жизни… Важность всего этого тем более значительна, что не скоро придется мне выдать что-нибудь в свет. Чем бо­лее торопишь себя, тем менее подвигаешь дело. Да и трудно это сделать, когда уже внутри тебя заключился твой неумолимый судья, строго требую­щий отчета во всем и поворачивающий всякий раз назад при необдуманном стремлении вперед. Теперь мне всякую минуту становится понятней, от­чего может умереть с голода художник, тогда как кажется, что он может большие набрать деньги… Я знаю, что после буду творить полней и даже быстрее, но до этого еще не скоро мне достигнуть. Сочинения мои так тесно связаны с духовным образованием меня самого и такое мне нужно до того времени вынести внутреннее, сильное воспитание ду-{359}шевное, глубокое воспитание, что нельзя и надеяться на скорое появление моих новых сочинений.

Гоголь — П. А. Плетневу, 4 окт. 1843 г., из Дюссель­дорфа. Письма, II, 344.

К последней половине 1843 года относим мы первое уничтожение руко­писи (второй части) «Мертвых душ» из трех, какому она подверглась. Если нельзя с достоверностью говорить о совершенном истреблении рукописи в это время, то, кажется, можно допустить предположение о совершенной переделке ее, равняющейся уничтожению 13.

П. В. Анненков. Литературные воспоминания, 63.

Дюссельдорф я оставляю. Зима в Италии для меня необходима. В Гер­мании она просто мерзость и не стоит подметки нашей русской зимы. В Рим, по разным обстоятельствам, не доеду, а зазимую в Ницце, куда зав­тра же и выезжаю.

Гоголь — Языкову, 4 ноября 1843 г., из Дюссельдор­фа. Письма, II, 364.

Гоголь отправился в Ниццу, где проживет зиму. Он отправился от меня с большим рвением снова приняться за свою работу, и думаю, что много напишет в Ницце.

В. А. Жуковский — Н. Н. Шереметевой, 6/18 ноября 1843 г., из Дюссельдорфа, Сочинения В. А. Жуковско­го, изд. 7-е, том IV. Спб. 1878. Стр. 504.

Едучи в Ниццу, Гоголь заболел в Марсели ночью так ужасно, что не надеялся дожить до утра и с покорностью ожидал смерти. Он чувствовал, как смерть к нему приближалась, и встречал ее молитвами. Утром он чувствовал большую слабость, однако ж сел в дилижанс и приехал в Ниццу.

А. О. Смирнова по записи П. А. Кулиша. Записки о жизни Гоголя, II, 6.

Однажды в Ницце, в декабре месяце, Смирнова, возвращаясь, нашла в своей квартире Гоголя, — «Вот видите, — сказал он, — вот я и теперь с вами. Я распоряжусь так, что буду делить свое время между вами и Виель­горскими». Квартира его, однако ж, оказалась неудобною, и он переехал к Виельгорским, в доме г-жи Паради. В Ницце Гоголь почти ежедневно обедал у Смирновой, но уже не читал больше после обеда «Илиады», а вы­таскивал вместо нее из кармана толстую тетрадь выписок из святых отцов. Иногда он читал сочинения Марка Аврелия и с умилением говорил: — «Божусь богом, что ему недостает только быть христианином!» О своих об­стоятельствах он говорил в шуточном тоне и очень мало; но так как было из­вестно, что его способы существования очень скудны, то Смирнова желала хоть шуткой выпытать, что у него есть. Один раз она начала его экзамено­вать, сколько у него белья и платья, и старалась отгадать, чего у него боль­ше. — «Я вижу, что вы просто совсем не умеете отгадывать, — отвечал он. — Я большой франт на галстухи и жилеты. У меня три галстуха: один парадный, другой повседневный, а третий дорожный, потеплее». Из расспро-{360}сов оказалось, что у него было только необходимое для того, чтобы быть чистым. — «Это мне так следует, — говорил он. — Всем так следует, а вы будете жить, как я, и, может быть, я увижу то время, когда у вас будет только две пары платья: одно для праздников, другое для будней. А лиш­няя мебель и всякие комфорты в комнате вам так надоедят, что вы сами понемногу станете избавляться от них. Я вижу, что это время придет для вас».

В то время на нее иногда находила непонятная тоска. Гоголь списал собственноручно четырнадцать псалмов и заставлял ее учить их наизусть. После обеда он спрашивал у нее урок, как спрашивают у детей, и лишь толь­ко она хоть немножно запиналась в слове, он говорил: «нетвердо!» — и отсрочивал урок до другого дня.

Все утро он обыкновенно работал у себя в комнате и только в три часа выходил гулять, или один, или с графом М. И. Виельгорским, Смирнова часто встречала его на берегу моря. Если его внезапно поражало какое-нибудь освещение на утесах или зелени, он не говорил ни слова, а только останавливался, указывал и улыбался. В Ницце он был по большей части очень весел, представлял своих гимназических учителей, рассказывал анек­доты и, между прочим, прочитал своему небольшому обществу «Тараса Бульбу». Здоровье его, однако ж, не было в цветущем состоянии.

П. А. Кулиш со слов А. О. Смирновой. Записки о жизни Гоголя, II, 7.

Мы поселились в Ницце у Croix de Marbre 14, в доме Масклета. Масклет давно жил в России, и русские охотно у него останавливались. Виельгорские жили в доме Paradis 15, и Гоголь у них жил. Утром он всегда гулял с Ми­хаилом Михайловичем и Анной Михайловной (Виельгорскими), обедал то у них, то у меня. «Насчет десерта вы не беспокойтесь, — говорил он, — я распоряжусь», — и приносил фрукты в сахаре. Кухарка кричала во все гор­ло: «M-r Gogo, m-r Gogo, des radis et de la salade des pХres francais» (редиски и французского салату). После обеда Гоголь вытаскивал тетрадку и читал отрывки из отцов церкви.

Он нам читал в Ницце у старухи графини Соллогуб «Тараса Бульбу».

А. О. Смирнова. Автобиография, 290.

Вы были знакомы со мною и прежде, и виделись со мною и в Петербурге, и в других местах. Но какая разница между тем нашим знакомством и вто­ричным нашим знакомством в Ницце! Не кажется ли вам самим, как будто мы друг друга только теперь узнали, а до того времени вовсе не знали?

Гоголь — А. О. Смирновой. Соч. Гоголя, изд. Брокгау­за--Ефрона, IX, 265.

В Ниццу я приехал благополучно, даже более, чем благополучно, ибо случившиеся на дороге задержки и кое-какие неприятности были необхо­димы душе моей… Ницца — рай; солнце, как масло, ложится на всем; мо­тыльки, мухи в огромном количестве, и воздух летний. Спокойствие совер­шенное. Жизнь дешевле, чем где-либо. Смирнова здесь. Соллогубы (писа­тель Вл. Ал-вич и его жена Софья Михайловна, рожденная Виельгор­ская) тоже здесь. Графиня Виельгорская тоже здесь, с сыном и меньшою {361} дочерью… Я продолжаю работать, т. е. набрасывать на бумагу хаос, из ко­торого должно произойти создание «Мертвых душ». Труд и терпение и даже приневоливание себя награждают меня много. Такие открывают тай­ны, которых не слышала дотоле душа, и многое в мире становится после этого труда ясно. Поупражняясь хотя немного в науке создания, становишь­ся в несколько крат доступнее к прозрению великих тайн божьего созда­ния и видишь, что чем дальше уйдет и углубится во что-либо человек, кон­чит все тем же: одною полною и благодарною молитвою.

Гоголь — В. А. Жуковскому, 2 дек. 1843 г., из Ниц­цы. Письма, II, 365.

Я как-то раз в Ницце сказала с Гоголем несколько слов (о необходи­мости выхлопотать ему пенсион), и он отвергнул этими словами: — «Я те­перь еще не имен» никакого права, а может быть, вперед сделаю что-нибудь, которое мне его доставит".

А. О. Смирнова — В. А. Жуковскому. Рус. Арх., 1902, II, 112.

…веселый и любезнейший в Ницце.

Графиня С. М. Соллогуб — Гоголю. Вестн. Евр., 1889, N 11, 117.

Мне показалось, что я с вами где-нибудь сижу, как случалось в Остен­де или в Ницце, и что вам говорю все, что в голову приходит, и что вам рассказываю всякую всячину. Вы меня тогда слушали, тихонько улыбаясь и закручивая усы.

Графиня А. М. Виельгорская — Гоголю, 7 янв. 1846 г. Вестн. Евр. 1889, N 11, 104.

За границей я жил целый год с Гоголем, сперва в Баден-Бадене, потом в Ницце. Талант Гоголя в то время осмыслился, окрепнул, но прежняя струя творчества уже не била в нем с привычною живостью. Прежде гений руко­водил им, тогда он уже хотел руководить гением. Прежде ему невольно пи­салось, потом он хотел писать и, как Гете, смешал свою личность с незави­симым от его личности вдохновением. Он постоянно мне говорил: «Пишите, поставьте себе за правило хоть два часа в день сидеть за письменным сто­лом и принуждайте себя писать». — «Да что ж делать, — возражал я, — если не пишется?» — «Ничего… Возьмите перо и пишите: сегодня мне что-то не пишется, сегодня мне что-то не пишется, сегодня мне что-то не пишется и так далее; наконец надоест и напишется». — Сам же он так писал и был всегда недоволен, потому что ожидал от себя чего-то необыкновенного. Я видел, как этот бойкий, светлый ум постепенно туманился в порывах к недостижимой цели.

Гр. В. А. Соллогуб. Воспоминания, 189.

Я одолеваем разными недугами, тем более несносными для меня, что они наводят томление, тоску и мешают как следует работать. Гребу ре­шительно противу волн, иду против себя самого, т. е. противу находящего бездействия и томительного беспокойства… Погода прекрасная, т. е. всег-{362}дашнее солнце, но не работается так, как бы я хотел. Живу я в виду неболь­шого хвостика моря, на которое, впрочем, хожу глядеть вблизи. Здесь нашел несколько знакомых, семейство Виельгорских, Соллогуба, который, кажется, охотник больше ездить по вечеринкам, чем писать… Хочу насиль­но заставить себя что-нибудь сделать и потому веду жизнь уединенную и преданную размышлениям… Если ты при деньгах, то ссуди меня тремя тысячами на полгода или даже двумя, когда недостанет. Книжные дела мои пошли весьма скверно.

Гоголь — Н. М. Языкову, 21 дек. (по ст. ст.) 1843 г., из Ниццы. Письма, II, 369.

Я по мере сил продолжаю работать, хотя все еще не столько и не с таким успехом, как бы хотелось. А впрочем, бог даст, — и я слышу это, — работа моя потом пойдет непременно быстрее, потому что теперь все еще трудная и скучная сторона. Всякий час и минуту нужно себя приневоливать, и не насильно почти ничего нельзя сделать.

Гоголь — В. А. Жуковскому, 8 янв. (по н. ст.) 1844 г., из Ниццы. Письма, II, 373.

Мне чувствуется, что вы часто бываете неспокойны духом. Есть какая-то повсюдная нервическая душевная тоска. В таких случаях нужна брат­ская взаимная помощь. Я посылаю вам совет. Отдайте один час вашего дня на заботу о себе; проживите этот час внутреннею сосредоточенною жизнью. На такое состояние может навести вас душевная книга. Я посылаю вам «Подражание Христу» (Фомы Кемпийского). Читайте всякий день по од­ной главе, не больше. Если даже глава велика, разделите ее надвое. По проч­тении предайтесь размышлению о прочитанном. Старайтесь проникнуть, как это все может быть применено к жизни, среди светского шума и тревог. Изберите для этого душевного занятия час свободный и неутружденный, который бы служил началом вашего дня. Всего лучше немедленно после чаю или кофею, чтобы и самый аппетит не отвлекал вас. Не переменяйте и не отдавайте этого часа ни за что другое. Если вы даже и не увидите скоро от этого пользы, не останавливайтесь и идите. Всего можно добиться и до­стигнуть, если мы неотлучно будем посылать из груди нашей постоянное к тому стремление. Бог вам в помощь *.

Гоголь — С. Т. Аксакову, М. П. Погодину и С. П. Ше­выреву, в январе 1844 г., из Ниццы. Письма, II, 378. {363}

Теперь я так мало забочусь о том, что будет в отношении денежном, как никогда доселе. В конце прошлого года я получил от государыни ты­сячу франков. С этой тысячей я прожил до февраля месяца, благодаря, между прочим, и моим добрым знакомым, которых нашел в Ницце, у кото­рых почти всегда обедал и таким образом несколько сберег денег. Более все­го меня мучило болезненное состояние, которое пришло весьма некстати и повергло дух мой в бесчувственное и бездейственное состояние, несмотря на все усилия воздвигать его. Теперь гораздо лучше. Болезненное состо­яние принесло свою пользу.

Гоголь — С. П. Шевыреву, 2 февр. 1844 г., из Ниццы. Письма, II, 381.

Гоголь был очень нервен и боялся грозы. Раз, как-то в Ницце, кажется, он читал мне отрывки из второй и третьей части «Мертвых Душ», а это было не легко упросить его сделать. Он упирался, как хохол, и чем больше про­сишь, тем сильнее он упирается. Но тут как-то он растаял, сидел у меня и вдруг вынул из-за пазухи толстую тетрадь и, ничего не говоря, откашлялся и начал читать. Я вся обратилась в слух. Дело шло об Уленьке, бывшей уже замужем за Тентетниковым. Удивительно было описано их счастие, взаимное отношение и воздействие одного на другого… 16 Тогда был жаркий день, становилось душно. Гоголь делался беспокоен и вдруг захлопнул тет­радь. Почти одновременно с этим послышался первый удар грома, и разра­зилась страшная гроза. Нельзя себе представить, что стало с Гоголем: он трясся всем телом и весь потупился. После грозы он боялся один идти домой. Виельгорский взял его под руку и отвел. Когда после я приставала к нему, чтобы он вновь прочел и дочитал начатое, он отговаривался и за­мечал: — «Сам бог не хотел, чтоб я читал, что еще не окончено и не полу­чило внутреннего моего одобрения… Признайтесь, вы тогда очень испуга­лись»?" — «Нет, хохлик, это вы испугались», — сказала я. — «Я-то не грозы испугался, а того, что читал вам, чего не надо еще никому читать, и бог в гневе своем погрозил мне».

А. О. Смирнова по записи П. А. Висковатова. Рус. Стар., 1902, сент., 490.

Уведомьте, в каком положении и какой приняли характер ныне толки о «Мертвых Душах», так и о сочинениях моих… Можно много довольно умных замечаний услышать от тех людей, которые совсем не любят моих сочинений. Нельзя ли при удобном случае также узнать, что говорится обо мне в сало­нах Булгарина, Греча, Сенковского и Полевого? В какой силе и степени их ненависть, или уже превратилась в совершенное равнодушие? Но делайте все так, как бы этим бы, а не я интересовался… Мой обычай — не пренебре­гать никакими толками о себе, как умными, так и глупыми, и никогда не сердиться ни на что.

Гоголь — П. В. Анненкову, 10 февр. 1844 г., из Ниц­цы. Письма, II, 385.

Жуковский отныне переселяется во Франкфурт, куда я еду тоже. В Ниц­це не пожилось мне так, как предполагал. Но спасибо и за то; все пошло в пользу, и даже то, что казалось мне вовсе бесполезно.

Гоголь — Н. М. Языкову, 15 февр. 1844 г., из Ниц­цы. Письма, II, 391. {364}

Я задержался в Ницце единственно по причине Александры Осиповны (Смирновой), Виельгорских и Соллогубов, с которыми время проходило бы у меня очень весело, если бы не мешали сильно разные мои недуги, которые в этот год я слышу более, чем прежде, и решаюсь с началом лета ехать в Греффенберг. Надоело сильно мое болезненное состояние, препятствующее всякой умственной работе.

Гоголь — А. О. Россету, из Ниццы. Письма, II, 401.

Пароход, на который сел я, чтоб пуститься по Рейну, хлопнулся об арку моста, изломал колесо и заставил меня еще на день остаться в Страсбур­ге. Вопросивши себя внутренне, зачем это все случилось, на что мне дан этот лишний день и что я должен сделать в оный, я нашел, что должен вам написать маленькое письмо. Письмо это будет состоять из одного напоми­нания. Вы дали мне слово, т. е. не только вы, но и обе дочери ваши (С. М. Сол­логуб и А. М. Виельгорская), которые так же близки душе моей, как и вы сами, — все вы дали слово быть тверды и веселы духом. Исполнили ли вы это обещание? Вы дали мне слово всякую горькую и трудную минуту, по­молившись внутри себя, сильно и искренно приняться за чтение тех правил, которые я вам оставил, вникая внимательно в смысл всякого слова, потому что всякое слово многозначительно и многого нельзя понимать вдруг. Испол­нили ли вы это обещание? Не пренебрегайте никак этими правилами: они все истекли из душевного опыта, подтверждены святыми примерами, и потому примите их, как повеление самого бога… Если кто-нибудь чего-нибудь у нас требует или просит во имя бога, и если его просьба не проти­воречит ни в чем богу, и если он умоляет всею душою исполнить его прось­бу, тогда слова его нужно принять за слова самого бога. Сам бог его устами изъявляет свою волю.

Гоголь — гр. Л. К. Виельгорской, 26 марта 1844 г., из Страсбурга. Письма, II, 409.

Пишу тебе из Дармштадта, куда засел говеть, где находится и Жуков­ский.

Гоголь — Н. М. Языкову, 2 апр. 1844 г. Письма, II, 413.

Вот вам известие о некоем деле, которое для вас, конечно, не будет неприятно. Я был должен великому князю наследнику 4000 рублей. При отъезде его из Дармштадта я сделал ему предложение: Не благоугодно ли будет вашему высочеству, чтобы я заплатил эти деньги не вам, а извест­ному вам русскому весьма затейливому писателю, господину Гоголю; так, чтоб я ему сии деньги платил в год по 1000 рублей, начав с будущего янва­ря (понеже вдруг сего сделать не могу, вследствие чахоточного состояния мошны моей), — и его высочество на сей вопрос мой изрек и словесное, и письменное: быть по сему. Таким образом и состою вам должен 4000 руб­лей *.

В. А. Жуковский — Гоголю, 25 мая 1844 г., из Франк­фурта. Соч. Жуковского, изд. 7-е, т. VI, стр. 610. {365}

За письмо ваше очень, очень благодарю, но вы не сдержали условия. Помните? Я вас просил, чтобы наследнику не заикаться на счет меня в денежном отношении. Но так как вы уже это сделали, то, в наказание, долж­ны сими деньгами выплатить мой долг, т. е. четыре тысячи, которые я, года четыре тому назад, занял у вас в Петербурге. Я знаю, что это вам будет немножко досадно, но нечего делать, нужно покориться обстоятель­ствам *.

Гоголь — Жуковскому, 29 мая 1844 г., из Бадена. Письма, II, 446.

Через четыре дня Смирнова едет прямо во Франкфурт; оставит детей с Жуковскнм, а с Гоголем обрыскает Бельгию и Голландию.

А. И. Тургенев — кн. П. А. Вяземскому, в конце июня 1844 г., из Эмса. Остаф. арх., IV, 288.

В июне месяце во Франкфурте; наш «HТtel de Russie», на ул. Цейль, там я и остановилась. А Жуковские жили в Саксен-Гайзене. Мы провели две неде­ли втроем очень приятно, виделись каждый день. Гоголь был как-то без­заботно весел во все это время и не жаловался на здоровье. Мне кажется, что он тогда был не в ладах с madame Жуковскою. Она сама говорила, что он ей в тягость, что он наводит хандру на Жуковского.

А. О. Смирнова по записи А. Н. Пыпина. Смирнова. Записки, 325.

Я разбирала свои вещи и нашла, что мой портфель, образцовое произ­ведение английского магазина, был слишком велик, и, купив себе новый, маленький, на Цейле, предложила Гоголю получить мой в наследство. — «Вы пишете, а в нем помещается две дести бумаги, чернильница, перья, маленький туалетный прибор и место для ваших капиталов». — «Ну, все-таки посмотрим этот пресловутый портфель». Рассмотрев с большим вни­манием, он мне сказал: — «Да это просто подлец, куда мне с ним возить­ся». Я сказала: — «Ну, так я кельнеру его подарю; а он его продаст в мага­зин, а там впихнут русскому втридорога». — «Ну, нет! Кельнеру грешно дарить товар английского искусства, а вы лучше подарите его в верные руки и дайте Жуковскому: он охотник на всякую дрянь». Я так и сделала, и Жу­ковский унес его с благодарностью. Гоголь говорил мне: — «У меня чемо­дан набит, а я даже намереваюсь вам сделать подарок». Тут пошли догадки. Я спросила: — «Не лампа ли?» — «Вот еще что! Стану я таскать с собой лампу. Нет, мой сюрприз будет почище». И принес мне единственную ак­варель Иванова. Сцена из римской жизни. Купец показывает невесте и ее матери запястье и коралловые украшения. Плотный купец в долгополом гороховом сюртуке, сзади даже отгадывается выражение его лица. Невеста {366} опустила руки и смотрит смиренно; транстивериянин длинного роста, он выглядит глуповато, он в ботфортах, с накинутым плащом. Писано широкой кистью.

А. О. Смирнова. Автобиография, 291.

Вам угодно, чтобы я сказала мое опасение за вас. Извольте; помолясь, приступаю. Знайте, мой друг, — слухи, может, и несправедливы, но приез­жавшие все одно говорят и оттуда пишут то же, — что вы предались одной особе, которая всю жизнь провела в свете и теперь от него удалилась. Быв уже так долго вместе с человеком, послужит ли эта беседа на пользу душе вашей? Мне страшно, — и в таком обществе как бы не отвлеклись, от пути, который вы, по благости божией, избрали. Вот вам, как исповедь, мой друг, что меня за вас так сильно и так давно огорчает. Может, вы печетесь о ее обращении; помоги господи и дай боже и ей, и нам, и всем спастись.

Н. Н. Шереметева — Гоголю, из Москвы. Шенрок VI, 198.

Ты спрашиваешь, зачем я в Ницце, и выводишь догадки насчет сер­дечных моих слабостей. Это, верно, сказано тобою в шутку, потому что ты знаешь меня довольно с этой стороны. А если бы даже и не знал, то, сложив­ши все данные, ты вывел бы сам итог. Да и трудно, впрочем, тому, который нашел уже то, что получше, погнаться за тем, что похуже. Переезды мои большею частью зависят от состояния здоровья, иногда для освежения ду­ши после какой-нибудь трудной внутренней работы (климатические красо­ты не участвуют: мне решительно все равно, что ни есть вокруг меня), чаще для того, чтоб увидеться с людьми, нужными душе моей, ибо с недав­него времени узнал я одну большую истину, именно, — что знакомства и сближения наши с людьми вовсе не даны для веселого препровождения, но для того, чтобы мы позаимствовались от них чем-нибудь в наше собст­венное воспитание; а мне нужно еще слишком много воспитаться. Посему о самых трудах моих и сочинениях могу тебе сказать только то, что стро­ение их соединено тесно с моим собственным строением. Мне нужно слиш­ком поумнеть для того, чтобы из меня вышло, точно, что-нибудь умное и дельное.

Гоголь — А. С. Данилевскому, из Франкфурта. Пись­ма, II, 419.

Когда Жуковский жил во Франкфурте-на-Майне, Гоголь прогостил у него довольно долго. Однажды, — это было в присутствии графа А. К. Тол­стого (поэта), — Гоголь пришел в кабинет Жуковского и, разговаривая со своим другом, обратил внимание на карманные часы с золотой цепочкой, висевшие на стене. — «Чьи это часы?» — спросил он. — «Мои», — отвечал Жуковский. — «Ах, часы Жуковского! Никогда с ними не расстанусь». С этими словами Гоголь надел цепочку на шею, положил часы в карман, и Жуковский, восхищаясь его проказливостью, должен был отказаться от своей собственности.

П. А. Кулиш со слов гр. А. К. Толстого. Записки о жизни Гоголя, I, 231. {367}

Писать не могу по причине совершенного запрещения по поводу прили­вов крови к голове. За дурным временем я должен был остаться во Франк­фурте. Морских купаний нельзя было еще начинать, — тем более, что я как-то сделался склоннее к простуде, чем когда прежде. Ты спрашиваешь, пи­шутся ли «Мертвые души». И пишутся, и не пишутся. Пишутся слишком медленно и не так, как бы хотел, и препятствия этому часто происходят и от болезни, а еще чаще от меня самого. На каждом шагу и на каждой строчке ощущается такая потребность поумнеть, и притом так самый предмет и дело связаны с моим собственным внутренним воспитанием, что никак не в силах я писать мимо меня самого, а должен ожидать себя. Я иду вперед, — идет и сочинение; я остановился, — нейдет и сочинение. Поэтому мне и необхо­димы бывают часто перемены всех обстоятельств, переезды, обращающие к другим занятиям, не похожим на вседневные, и чтенье таких книг, над которыми воспитывается человек.

Гоголь — Н. М. Языкову, 14 июля 1844 г., из Франк­фурта. Письма, II, 464.

Я был слишком болен летом и так дурен, как давно себя не помню. Нер­вы до такой степени были расстроены, что не в силах был не только что-нибудь делать, но даже ничего не делать, то есть пребывать в блаженной на ту пору бесчувственности.

Гоголь — Н. М. Языкову. Письма, II, 508.

Таких несносных и таких тягостных припадков я давно не испытывал. Больной еду я теперь, по приказанию доктора, поспешно в Остенде, иначе мне грозит он гораздо худшим состоянием.

Гоголь — графине С. М. Соллогуб, 24 июля 1844 г., из Франкфурта. Соч. Гоголя, изд. Брокгауза — Еф­рона, IX, 248.

Однажды, остановясь во Франкфурте-на-Майне, в гостинице «Der weisse Schwan», Гоголь вздумал ехать куда-то далее и, чтобы не встретить остановки по случаю отправки вещей, велел накануне отъезда гаускнехту (то, что у нас в трактирах — половой) уложить все вещи в чемодан, когда еще не будет спать, и отправить туда-то. Утром, на другой день после этого распоряжения, посетил Гоголя граф А. К. Толстой, и Гоголь принял своего гостя в самом странном наряде — в простыне и одеяле. Гаускнехт исполнил приказание поэта с таким усердием, что не оставил ему даже во что одеть­ся. Но Гоголь, кажется, был доволен своим положением и целый день принимал гостей в своей пестрой мантии, до тех пор, пока знакомые со­брали для него полный костюм и дали ему возможность уехать из Франк­фурта.

П. А. Кулиш со слов гр. А. К. Толстого. Записки о жиз­ни Гоголя, I, 233.

До Остенде я добрался благополучно. На другой день после дороги почувствовал себя даже хорошо, потом опять похуже. Сегодня, однако же, взял первую баню. Как пойдет дело, бог весть. Покамест трудность страш­ная бороться с холодом воды. Больше одной минуты я не мог высидеть, и {368} ноги сделались холодны на весь день, так что с трудом мог их согреть, хотя ходил много. В Остенде никого, и, покамест, довольно скучно.

Гоголь — В. А. Жуковскому, 30 июля 1844 г., из Остенде. Письма, II, 465.

Я уже начал купаться и понемногу как будто бы стал поправляться.

Гоголь — В. А. Жуковскому, 8 авг. 1844 г., из Остенде. Письма, II, 466.

Я, кажется, начинаю чувствовать пользу от купанья; впрочем, настоящее действие оного, говорят, ощущается потом. Еще две недели мне остается продолжать купанье, а после этого времени я уже надеюсь засесть с вами во Франкфурте солидным образом за работу.

Гоголь — В. А. Жуковскому, 1 сент. 1844 г., из Остенде. Письма, II, 472.

Гоголь любил уединенные прогулки, и его видали каждый день, в извест­ные часы, в черном пальто и в серой шляпе, бродящим взад и вперед по морской плотине, с наружным выражением глубокой грусти. Но только для людей, знавших его издали, он казался в Остенде несчастным ипохондри­ком, вечно одиноким и задумчивым. Один из его друзей 6 ноября 1844 г. писал ему из Парижа: «В Остенде вы нас и всех оживляли своею бод­ростью».

П. А. Кулиш, II, 17.

…добрый, необходимый, но немного грустный посетитель в Остенде.

Графиня С. М. Соллогуб — Гоголю. Вестн. Евр., 1889, N 11, 117.

Море северное производило на меня то, чего я никогда не чувствовал, купаясь в южном. Кожа после него горит, и чуть выйдешь из воды, как сде­лается уже жарко, как в бане. В воде сидеть не более пяти минут, чем мень­ше, тем лучше. Чем хуже погода, чем холоднее, чем сильнее ветры и буря, тем лучше, и выходишь из воды черту не брат. Я даже, который боялся прикосновения холодной воды и вооружен фуфайкою непосредственно на самом теле, отважился весьма храбро, и только жалею о том, что удалось мне мало купаться и не выполнить весь назначенный курс.

Гоголь — Н. М. Языкову. Письма, II, 508.

Наверху у меня гнездится Гоголь; он обрабатывает свои «Мертвые души».

В. А. Жуковский — А. И. Тургеневу, в окт. 1844 г., из Франкфурта. Соч. Жуковского, изд. 7-е, VI, 420.

Нынешнюю зиму остаюсь во Франкфурте и живу по-прежнему в доме Жуковского.

Гоголь — А. О. Смирновой, 24 окт. 1844 г., из Франк­фурта. Письма, II, 494. {369}

Наконец захотелось тебе послушать правды. Изволь, попотчую… Что такое ты? Как человек, существо скрытное, эгоистическое, надменное, не­доверчивое и всем жертвующее для славы. Как друг, что ты такое? И могут ли быть у тебя друзья? Если бы они были, давно высказали бы тебе то, что ты читаешь теперь от меня… Твои друзья двоякие: одни искренно любят тебя за талант и ничего еще не читывали во глубине души твоей. Таков Жуковский, таковы Балабины, Смирнова и таков был Пушкин. Другие твои друзья — московская братия. Это раскольники, обрадовавшиеся, что удалось им гениального человека, напоив его допьяна в великой своей харчевне настоем лести, приобщить к своему скиту. Они не только расколь­ники, ненавидящие истину и просвещение, но и промышленники, погряз­шие в постройке домов, в покупках деревень и в разведении садов. Им-то веруешь ты, судя обо всем по фразам, а не по жизни и не по действиям. На них-то сменил ты меня, когда вместо безмолвного участия и чистой любви раздались около тебя высокопарные восклицания и приторные публикации. Ко мне заезжал ты, как на станцию, а к ним, как в свой дом. — Но посмот­рим, что ты как литератор. Человек, одаренный гениальной способностью к творчеству, инстинктивно угадывающий тайны языка, тайны самого ис­кусства, первый нашего века комик по взгляду на человека и природу, по таланту вызывать из них лучшие комические образы и положения, но пи­сатель монотонный, презревший необходимые усилия, чтобы покорить себе сознательно все сокровища языка и все сокровища искусства, неправиль­ный до безвкусия и напыщенный до смешного, когда своевольство перенесет тебя из комизма в серьезное. Ты только гений-самоучка, поражающий твор­чеством своим и заставляющий жалеть о своей безграмотности и невежестве в области искусства 17.

П. А. Плетнев — Гоголю, 27 окт. 1844 г., из Петербурга. Рус. Вестн.. 1890, N 11, стр. 34.

Молитесь за Россию, за всех тех, которым нужны ваши молитвы, и за меня, грешную, вас много, много и с живою благодарностью любящую. Вы мне сделали жизнь легкую; она у меня лежала тирольской фурой на плечах. А признаться ли вам в своих грехах? Я совсем не молюсь, кроме воскресе­ния. Вы скажите мне, очень ли это дурно, потому что я, впрочем, непре­станно, — иногда свободно, иногда усиленно, — себя привожу к богу. Я с лен­цой; поутру проснусь поздно, и тотчас начинается житейская суета хозяй­ственная… Вы знаете сердца хорошо; загляните поглубже в мое и скажите, не гнездится ли где-нибудь какая-нибудь подлость под личиною доброго дела и чувства? Я вам известна во всей своей черноте, и можете ли вы при­думать, что точно так скоро сделалась благодатная перемена во мне, или я только себя обманываю, или приятель так меня ослепил, что я не вижу ниче­го и радуюсь сердцем призраку? Эта мысль иногда меня пугает в лучшие минуты жизни… Вы одни доискиваться умеете до души без слов… Я еще все-таки на самой низкой ступеньке стою, и вам еще не скоро меня остав­лять. Напротив, вы более, чем когда-либо, мне нужны.

А. О. Смирнова — Гоголю, 26 ноября 1844 г., из Петер­бурга. Рус. Стар., 1888, окт., 137. {370}

Мне скучно и грустно. Скучно оттого, что нет ни одной души, с которой бы я могла вслух думать и чувствовать, как с вами; скучно потому, что я привыкла иметь при себе Николая Васильевича, а что здесь нет такого человека, да вряд ли и в жизни найдешь другого Николая Васильевича… Душа у меня обливается каким-то равнодушием и холодом, тогда как до сих пор она была облита какою-то теплотою от вас и вашей дружбы. Пожалуйста, пишите мне. Мне нужны ваши письма.

А. О. Смирнова — Гоголю, 12 дек. 1844 г., из Петер­бурга. Рус. Стар., 1888, окт., 140.

Поговорим еще раз, и уже в последний, о моих делах прозаических, по поводу собрания моих сочинений, путаниц от этого и прочее… Виноват во всем я; я произвел всю эту путаницу и ералаш; я смутил и взбаламутил всех, произвел на всех до едина чувство неудовольствия и, что всего хуже, поста­вил в неприятные положения людей, которые без того не имели бы, может быть, никогда друг против друга никаких неудовольствий. Виноватый должен быть наказан, и лучше наказать самому себя, чем ожидать наказа­ния божьего. Я наказываю себя лишеньем денег, следуемых мне за выручку собрания моих сочинений. Лишенье это, впрочем, мне не стоит никакого пожертвования, потому что я не был бы спокоен, если бы употребил эти деньги в свою пользу. Всякий рубль и копейка этих денег куплены неудо­вольствием, огорчениями и оскорблением многих; они бы тяготели на душе моей; а потому должны быть употреблены все на святое дело. Все деньги, вырученные за них, отныне принадлежат бедным, но достойным студен­там; достаться они должны им не даром, но за труд. Что признаешь полез­ным ныне для всех перевесть на русский язык, заставь перевести; найдешь нужным задать собственное сочинение, задай…18 Дело это должно остать­ся только между тобою и С. Т. Аксаковым, и я требую в этом клятвенного и честного слова от вас обоих. Никогда получивший деньги не должен уз­нать, от кого он их получил, ни при жизни моей, ни по смерти моей. Это должно остаться тайной навсегда. Желанье мое непреложно. Только таким образом, а не другим должно быть решено это дело. Как бы ни показалось вам многое здесь странным, вы должны помнить только, что воля друга должна быть священна, и на это мое требование, которое с тем вместе есть и моленье, и желанье, вы должны ответить только одним словом да. То же самое сделано и в Петербурге. Там почти все экземпляры распро­даны, и деньги собраны; но я из них не беру ничего, и они все обращаются на такое же дело, с такими же условиями, и вверяются также двум: Плет­неву и Прокоповичу. Но ни вы им, ни они вам никогда не должны об этом напоминать. А вас молю именем дружбы, именем бога истребить в себе всякое неудовольствие, какое только у вас осталось к кому бы то ни было по поводу этого дела. Мне вы должны простить также все, чем оскорбил.

Вы обо мне не заботьтесь. В течение почти двух лет я не буду иметь ника­кой надобности в деньгах. Во-первых, мы устроились кое-как с Жуковским, а во-вторых, мне теперь гораздо нужно меньше, чем когда-либо прежде. Посему, если ты не посылал еще мне тех денег, о которых извещал в письме, то и не посылай, а отложи их к деньгам на дело святое. Ни Аксакову, ни Языкову не плати. Они мне подождут: так нужно.

Гоголь — С. П. Шевыреву, 14 дек. 1844 г., из Франк­фурта. Письма, II, 536—539. {371}

(Подобное же письмо от Гоголя получил в Петербурге Плетнев) 19. Вче­ра утром пришел ко мне Плетнев с вашим письмом. Не пеняйте на него за то, что он потребовал нужду показать мне ваше письмо. Плетневу нужно было со мною переговорить, чтоб решить недоумение на многие слова ваши. Потому не сердитесь на него, а, напротив, сознайтесь, что он поступил благо­разумно… У вас на руках старая мать и сестры. Хотя вы думали, что обеспе­чили их состояние, но что ж делать, если, по неблагоразумию или каким-либо непредвиденным обстоятельствам, они опять у вас лежат на плечах. Дело ваше, прежде всего, при получении отчета Прокоповича, сперва и не помышляя ни о какой помощи бедным студентам, выручить ее из стесненных обстоятельств. И потому мы решили с Плетневым, что так и поступим, если точно есть" какие-нибудь деньги у Прокоповича. А до московских нам никакого дела нет; так пусть делают, как хотят… Знаете ли, что св. Фран­циск Саль говорит: «Мы часто тешимся тем, чтобы быть хорошими анге­лами, и забываем, что раньше нужно стать хорошими людьми *.

А. О. Смирнова — Гоголю, 18 дек. 1844 г., из Петер­бурга. Рус. Стар., окт., 141.

Граф (А. П.) Толстой сказал мне, что он приглашает вас в Париж, и по­казал мне назначенную для вас квартиру. Прекрасная комната на улице, в Rue de la Paix, на солнце, с печкой и особенным выходом в коридор, одним словом, весьма удобная для автора и даже для отшельника.

Графиня Л. К.. Виельгорская — Гоголю, 23 дек. 1844 г., из Парижа. Шенрок, IV, 928.

Скажу вам одно слово насчет того, какая у меня душа, хохлацкая или русская. Я сам не знаю, какая у меня душа. Знаю только то, что никак бы не дал преимущества ни малороссиянину перед русским, ни русскому перед малороссиянином. Обе природы слишком щедро одарены богом, и, как нарочно, каждая из них порознь заключает в себе то, чего нет в другой: явный знак, что они должны пополнить одна другую.

Так как вы уже несколько раз напоминаете мне о деньгах, то я реша­юсь наконец попросить у вас. Если вам так приятно обязать меня и помочь мне, то я прибегну к займу их у вас. Мне нужно будет от трех до шести тысяч в будущем году. Если можете, то пришлите на три вексель во Франк-{372}фурт. А другие три тысячи в конце 1845 года. А может быть, я обойдусь тогда и без них, если как-нибудь изворочусь иначе. Но знайте, что раньше двух лет вряд ли я вам отдам их назад. Об этом не сказывайте никому, осо­бенно Плетневу.

Вы спрашиваете, каково мне во Франкфурте. Я и не замечаю, что я живу во Франкфурте: живу я там, где живут близкие мне люди, а наиболее живу в работе, отчасти в письмах, отчасти во внутренней собственной рабо­те… С Жуковским мы ладим хорошо и никак не мешаем друг другу; каждый занят своим. С Елис. Евграфовной (жена Жуковского) тоже ладим хорошо, и, что лучше всего, ни ей нет во мне большой потребности, ни мне в ней. А это мне теперь слишком хорошо, потому что моя семья становится, чем дальше, больше, и я не успеваю отвечать даже на самые нужные письма.

Гоголь — А. О. Смирновой, 24 дек. 1844 г., из Франк­фурта. Письма, II, 577—579.

Извини, что доселе не уплачиваю тебе занятого долга. Сему виною не какое-либо небрежение, неаккуратность и неисправность, а единственно неимущество: я же знаю, что ты милостив к должникам своим и потер­пишь им.

Гоголь — Н. М. Языкову, 26 дек. 1844 г., из Франкфур­та. Письма, II, 585.

Плетнев поступил нехорошо, потому что рассказал то, в чем требовалось тайны во имя дружбы; вы поступили нехорошо, потому что согласились выслушать то, чего вам не следовало 20. Вы взяли даже на себя отвагу пере­решить все дело и приступаете по этому поводу к нужным распоряжениям, позабывши, между прочим, то, что это дело было послано не на усмотрение, не на совещание, не на скрепление и подписание, но, как решенное, послано было на исполнение, и во имя всего святого, во имя дружбы молилось его исполнить… Оставим эти деньги на то, на что они определены. Эти деньги выстраданные и святые, и грешно их употреблять на что-либо другое. И если бы добрая мать моя узнала, с какими душевными страданиями для ее сына соединилось все это дело, то не коснулась бы ее рука ни одной копейки из этих денег, напротив, продала бы из своего собственного состояния и при­ложила бы от себя еще к ним. А потому и вы не касайтесь к ним с намерением употребить их на какое-нибудь другое употребление, как бы благоразумно оно вам ни показалось. Да и что толковать об этом долго: обет, который дается богу, соединяется всегда с пожертвованием и всегда в ущерб или себе, или родным, но ни сам дающий его, ни родные не восстают против такого дела. А потому я не думаю, чтобы вы или Плетнев вооружили бы себя уполномочием разрешить меня от моего обета и взять на свою душу всю ответственность. Но довольно. Еще раз молю, прошу и требую именем дружбы исполнить мою просьбу. Нечестно разглашенная тайна должна быть восстановлена. Плетнев пусть вынет из своего кармана две тысячи и пошлет моей матери, мы с ним после сочтемся. Все объяснения по этому делу со мною должны быть кончены. Вы также должны отступиться от этого дела; мне неприятно, что вы в него вмешались. Все должно кончиться между Плетневым и Прокоповичем.

Гоголь — А. О. Смирновой, 28 дек. 1844 г., из Франк­фурта. Соч. Гоголя, изд. Брокгауза — Ефрона, IX, 257. {373}

У меня никогда не было денег в то время, когда я об них думал. Деньги, как тень или красавица, бегут за нами только тогда, когда мы бежим от них. Кто слишком занят трудом своим, того не может смутить мысль о деньгах, хотя бы даже и на завтрашний день их у него недоставало. Он займет без церемоний у первого попавшегося приятеля.

Гоголь — А. А. Иванову, в январе 1845 г., из Франк­фурта. Письма, III, 8.

Здоровье мое стало плоховато; и Копп и Жуковский шлют меня из Франкфурта, говоря, что это мне единственное средство. Нервическое тревожное беспокойство и разные признаки совершенного расклеения во всем теле пугают меня самого. Еду, а куда и сам не знаю. Охоты к путешест­вию нет никакой. Беру дорогу в Париж. Самого Парижа я не люблю, но меня веселит в нем встреча с близкими душе моей людьми, которые в нем теперь пребывают, а именно: с графинями Виельгорскими и гр. А. П. Толстым.

Гоголь — Н. М. Языкову, 15 янв. 1845 г., из Франк­фурта. Письма, III, 18 21.

Гоголя нет с нами. Он отправился в Париж, приглашенный туда Тол­стыми и Виельгорскими. Я сам его послал туда, ибо у него начинали коло­бродить нервы, и сам Копп (немецкий профессор) прописал ему Париж как спасительное средство… Вам бы надобно о нем позаботиться у царя и царицы. Ему необходимо надобно иметь что-нибудь верное в год. Сочинения ему мало дают, и он в беспрестанной зависимости от завтрашнего дня. Подумайте об этом; вы лучше других можете характеризовать Гоголя с его настоящей, лучшей стороны.

В. А. Жуковский — А. О. Смирновой, 4/16 янв. 1845 г. Рус. Арх., 1871, 1858.

Я во Фpaнкфypтe совсем не соскучился, но выехал единственно потому, чтоб переносить болезненное и лихорадочное состояние, которого продол­жительности я опасался. А наслаждений у меня много было там, внутренних и тихих, которые были достаточны разлить спокойствие на весь день.

Гоголь — В. А. Жуковскому, 22 янв. 1845 г., из Парижа. Письма, III, 19.

2 февр. 1845 года. — Известие от Шевырева, что я избран в почетные (члены Московского университета). Принц Ольденбургский, герцог Лейх­тенбергский, Остроградский, Штруве, Востоков и Гоголь. Назначе­ние последнего вопреки мнению аристократов и, может быть, прави­тельства.

М. П. Погодин. Дневник. Барсуков, VIII, 87.

Дорога мне сделала добро; но в Париже я как-то вновь расклеился… Время идет бестолково и никак не устраивается, и я рад бы в здешнее длинное утро сделать хотя вполовину против того, что делывал в короткое утро во Франкфурте, хотя занятия были не те, какие замышлял.

Гоголь — В. А. Жуковскому, 22 янв. 1845 г., из Парижа. Письма, III, 19. {374}

Париж или лучше — воздух Парижа, или лучше — испарения воздуха парижских обитателей, пребывающие здесь на место воздуха, помогли мне немного и даже вновь расстроили приобретенное переездом и дорогою, которая одна бывает для меня действительнее всяких пользований. С Виель­горскими я видался мало и на несколько минут. Они погрузились в париж­ский свет, который исследывают любопытно, чему я, впрочем, очень рад. Рассеяние им необходимо нужно… Я провел эти три недели совершенным монастырем, в редкий день не бывал в нашей церкви и был сподоблен богом, и среди глупейших минут душевного состояния, вкусить небесные и сладкие минуты. Здоровье мое слабеет, и не хватает сил для занятий.

Гоголь — А. О. Смирновой, 24 февр. (?) (по нов. ст.) 1845 г., из Парижа. Письма, III, 23.

Какое же Гоголю нужно споможение, когда он беспрестанно назначает пожертвования в пользу студентов и т. п.?

Я. К.. Грот — П. А. Плетневу, 28 февр. 1845 г., из Гельсингфорса. Переписка Грота с Плетневым, II, 412.

Гоголя пожертвование есть фантазия. Оказалось, что денег в сборе ника­ких нет.

П. А. Плетнев — Я. К. Гроту, 7 марта 1845 г., из Петер­бурга. Там же, 415.

Приехал я (во Франкфурт) благополучно. Несмотря на хворость мою и на дорогу, не очень завидную, и на три ночи с четырьмя днями, проведен­ными в дилижансе, я не изнурился, и временами было так на душе легко, как будто бы ангелы пели, меня сопровождая… Хотя можно сказать, что до Франкфурта добрался один только нос мой да несколько костей, связан­ных на живую нитку жиденькими мускулами, но дух бодр.

Гоголь — графиням Л. К. и А. М. Виельгорским, 5 марта 1845 г., из Франкфурта. Письма, III, 29.

Дорогой из Парижа во Франкфурт я опять чуствовал себя хорошо, а приехавши во Франкфурт — дурно… Мое здоровье так плохо, как я давно не помню 22.

Гоголь — Н. Н. Шереметевой, из Франкфурта. Пись­ма, III, 28.

Гоголь жил у Жуковского во Франкфурте, был болен и тяготился рас­ходами, которые ему причинял. Жуковскому он был нужен, потому что отлично знал греческий язык (?), помогал ему в „Илиаде“ („Одиссее“). Жуковский просил меня сказать вел. княгине Марии Николаевне, чтоб она передала его просьбу государю. Она родила преждевременно, позабыла мою просьбу и сказала: — „Скажите сами государю“. На вечере я сказала государыне, что собираюсь просить государя, она мне отвечала: — „Он приходит сюда, чтоб отдохнуть. Вы знаете, он не любит, когда с ним говорят о делах. Если он будет в добром настроении, я вам сделаю знак, и вы сможете передать свою просьбу“. Он пришел в хорошем расположении и сказал: — Газета „des Debats“ печатает глупости. Следовательно, я поступаю пра-{375}вильно». Я ему сообщила поручение Жуковского, он отвечал: — "Вы знаете, что пенсии назначаются капитальным трудам, а я не знаю, удостаивается ли повесть «Тарантас». Я заметила, что «Тарантас» — сочинение Соллогуба, а «Мертвые души» — большой роман. — "Ну, так я его прочту, потому что позабыл «Ревизора» и «Разъезд».

А. О. Смирнова. Автобиография, 296.

Я напомнила государю о Гоголе, он был благосклонен. «У него есть много таланту драматического, но я не прощаю ему выражения и обороты слишком грубые и низкие». — «Читали вы „Мертвые души“?» — спросила я. — «Да разве они его? Я думал, что это Соллогуба». Я советовала их прочесть и заметить те страницы, где выражается глубокое чувство народ­ности и патриотизма.

А. О. Смирнова. Дневник, 11 марта 1845 г. А. О. Смир­нова. Записки, стр. 283.

В воскресенье на обычном вечере Орлов (шеф жандармов) напустился на меня и грубым, громким голосом сказал мне: — «Как вы смели беспо­коить государя, и с каких пор вы — русский меценат?» Я отвечала: — «С тех пор, как императрица мне мигнет, чтобы я адресовалась к императору, и с тех пор, как я читала произведения Гоголя, которых вы не знаете, потому что вы грубый неуч и книг не читаете, кроме гнусных сплетен ваших голубых штанов». За словом я не лазила в карман. Государь обхватил меня рукой и сказал Орлову: — «Я один виноват, потому что не сказал тебе, Алеша, что Гоголю следует пенсия». За ужином Орлов заговаривал со мной, но тщетно. Мы оставались с ним навсегда в разладе. Я посылала за Плетневым, мы сочинили письмо к Уварову и запросили шесть тысяч рублей ассигн. Плет­нев говорил, что всегда дают половину, у нас уже такой обычай.

А. О. Смирнова. Автобиография, 296.

Смирнова поймала на балу Орлова и объявила ему волю государя. — «Что это за Гоголь?» — спросил Орлов. — «Стыдитесь, граф, что вы рус­ский и не знаете, кто такой Гоголь». — «Что за охота вам хлопотать об этих голых поэтах!» — возразил Орлов.

Н. И. Лорер со слов А. О. Смирновой. Н. И. Лорер. Записки. Каторга и ссылка, кн. 4 (65). 1930. Отд. I, стр. 40.

По всеподданнейшему докладу моему о представленной ее высочеству великой княгине Марии Николаевне супругою церемониймейстера Смир­нова записке относительно литератора Гоголя, вашему импер. величеству благоугодно было повелеть мне определить меру пособия, которое он заслу­живает. При болезненном положении своем, Гоголь должен, по приговору врачей, пользоваться умеренным заграничным климатом и тамошними ми­неральными водами. Удостоение его на первый случай временного вспо­моществования на три года по тысяче рублей серебром на каждый, из сумм государственного казначейства, будет, по моему мнению, истинным благо­деянием милости царской.

Сергей Уваров, 24 марта 1845 г. {376}

Его имп. величеством собственною рукою написано карандашом: «сог­ласен»; 15 марта 1845 г. Уваров.

Литературный музеум, 74.

Во Франкфурте нахожусь уже почти две недели и чувствую себя сов­сем нехорошо… Изнурился как бы и телом, и духом. Занятия не идут никакие. Боюсь хандры, которая может усилить еще болезненное состоя­ние.

Гоголь — Н. М. Языкову, 15 марта 1845 г., из Франк­фурта. Письма, III, 29.

Здоровье мое все хуже и хуже. Появляются такие признаки, которые говорят, что пора, наконец, знать честь и, поблагодарив бога за все, уступить, может быть, свое место живущим… Болезненные мои минуты бывают теперь труднее, чем прежде, и трудно-трудно бывает противостать против тоски и уныния.

Гоголь — гр. А. П. Толстому, 29 марта (нов. ст.) 1845 г., из Франкфурта. Письма, III, 33.

В семействе Жуковского мне пришлось познакомиться с Гоголем. Раз я получил от него из Франкфурта записку такого содержания: «Приез­жайте ко мне причастить меня, я умираю». Приехав на этот зов в Саксен­гаузен (заречная сторона Франкфурта, где жил Жуковский), я нахожу мнимо умирающего на ногах, и на мой вопрос, почему он считает себя таким опасным, он протянул мне руки со словами: — «Посмотрите! Совсем хо­лодные!» Однако мне удалось убедить его, что он совсем не в таком болезнен­ном состоянии, чтобы причащаться на дому, и уговорил его приехать пого­веть в Висбаден.

Протоиерей И. И. Базаров. Воспоминания. Рус. Стар., 1901, февр., 294.

Вы меня видели во всем моем малодушии, во всех невыгоднейших сторо­нах моего характера, со всем множеством моих слабостей и непривлекатель­ных свойств и, наконец, в хандре, в которой бывает несносен даже и в не­сколько раз меня лучший человек.

Гоголь — В. А. Жуковскому. Письма, III, 99.

Здоровье мое, кажется, лучше, хотя я и не смею еще предаваться надежде совершенно поправиться. Не скрою, что признаки болезни моей меня силь­но устрашили: сверх исхудания необыкновенного — боли во всем теле. Тело мое дошло до страшных охладеваний; ни днем, ни ночью я ничем не мог согреться. Лицо мое все пожелтело, а руки распухли и почернели и были ничем не согреваемый лед, так что прикосновение их ко мне меня пугало са­мого. Я, однако ж, крепился духом и даже скрыл все состояние болезни от Жуковского, заметивши, что он начал обо мне беспокоиться и за меня побаиваться. Теперь с оттепелью как будто бы оттаял и я.

Гоголь — гр. А. П. Толстому, 28 марта (по стар. ст.) 1845 г., из Франкфурта. Письма, III, 35. {377}

Бог отъял на долгое время от меня способность творить. Я мучил себя, насиловал писать, страдал тяжким страданием, видя бессилие свое, и не­сколько раз уже причинял себе болезнь таким принуждением, и ничего не мог сделать, и все выходило принужденно и дурно. И много, много раз тоска и дамке чуть-чуть не отчаяние овладевали мною от этой причины… От болезни ли обдержит меня такое состояние, или же болезнь рождается именно оттого, что я наделал насилие самому себе возвести дух на потреб­ное для творения состояние, это, конечно, лучше известно богу; во всяком случае, я думал о лечении своем только в этом значении, чтоб не недуги уменьшились, а возвратились бы душе животворные минуты творить и обра­тить в слово творимое.

Я слишком знаю и чувствую, что до тех пор, пока не съезжу в Иерусалим, не буду в силах ничего сказать утешительного при свидании с кем бы то ни было в России. А потому молитесь, чтоб бог укрепил и послал мне возмож­ность изготовить, что должен я изготовить до моего отъезда. Это будет небольшое произведение и не шумное по названию, в отношении к нынеш­нему свету, но нужное для многих, и которое доставит мне в избытке деньги, потребные для пути (Гоголь имеет в виду задуманные им «Выбранные места из переписки с друзьями»).

Гоголь — А. О. Смирновой, 2 апр. 1845 г., из Франк­фурта. Письма, III, 37—39.

Здоровье Гоголя требует решительных мер; ему надобно им заняться исключительно, бросив на время перо, и ни о чем другом не хлопотать, как о восстановлении своей машины. Живучи у меня, во всю почти зиму он ничего не написал, и неудачные попытки писать только раздражали его нервы.

В. А. Жуковский --А. О. Смирновой, в апреле 1845 г Рус. Арх., 1871, стр. 1859.

Я Гоголя послал в Париж, полагая, что рассеяние ему сделает добро; но добро сделало ему только самое путешествие, т. е. переезд из Франкфурта в Париж, а жизнь парижская никакой не принесла пользы: он возвратил­ся в том же расстройстве… Гоголь теперь на три года обеспечен: от царя милостивого 1000 руб., да от великого князя 1000 франков, также в продол­жение трех лет. Этого будет достаточно, и он может серьезно предаться лечению и с божьей помощью получить излечение.

В. А. Жуковский — А. О. Смирновой, в апреле 1845 г. Рус. Арх., 1871, стр. 1859.

Гоголь приехал говеть в Висбаден. При этом случае, бывши у меня в кабинете и рассматривая мою библиотеку, он заметил и свои сочинения. «Как? — воскликнул он чуть не с испугом, — и эти несчастные попали в вашу библиотеку!..» Случилось мне потом и еще встречать его у Жуков­ского, но он был мрачен, почти ничего не говорил и больше ходил по ком­нате, слушая наши разговоры.

И. И. Базаров. Воспоминания. Рус. Стар., 1901, февр., 294. {378}

Русскую пасху я встретил в русской церкви в Висбадене, где познакомил­ся с двумя русскими знаменитостями — Жуковским и Гоголем. Оба при­ехали из Франкфурта говеть и разговляться. Последний намерен ехать в Испанию и Португалию… Гоголь в природе своей — противоположность тому, каким он является в своих уморительных повестях и комедиях: ипо­хондрик в высшей степени. Впрочем, он действительно не совсем здоров, хотя болезнь свою он уже слишком преувеличивает в своем воображении.

А. С. Жиряев — Вацлаву Ганке. Вестн. Евр., 192, N 3, стр. 13.

Не хандра, но болезнь, производящая хандру, меня одолевает. Борюсь и с болезнью, и с хандрой и, наконец, выбился совершенно из сил в бесплод­ном борении. С приходом весны здоровье мое не лучше нимало, и недуги увеличились. Тягостней всего беспокойство духа, с которым труднее всего воевать, потому что это сражение решительно на воздухе… Может быть, помогла бы дорога, но дорога эта должна для этого иметь какой-нибудь интерес для души; когда же знаешь, что, по приезде на место, ожидает одиночество и скука, и когда сам знаешь, как страшна с ним битва, отни­мается дух для самой дороги.

Гоголь — Н. М. Языкову, 1 мая 1845 г., из Франкфурта. Письма, III, 49.

Мая 8 (1845 г.). — В воскресенье был у министра (Уварова). Он много говорил о «дурном, грязном и торговом» направлении нашей литературы. Вспоминал о прежнем времени, когда имя литератора, по его словам, счи­талось почетным… Теперь не то. Имя литератора не внушает никому ува­жения. Он хотел показать мне письмо к нему Гоголя, да не отыскал его в бумагах. Он передал мне его содержание на словах, ручаясь за достовер­ность их. Гоголь благодарит за получение от государя денежного пособия и, между прочим, говорит: «Мне грустно, когда я посмотрю, как мало я на­писал достойного этой милости. Все, написанное мною до сих пор, и слабо, и ничтожно до того, что я не знаю, как мне загладить перед государем не­выполнение его ожиданий. Может быть, однако, бог поможет мне сделать что-нибудь такое, чем он будет доволен». Печальное самоуничижение со стороны Гоголя! Ведь это человек, взявший на себя роль обличителя наших общественных язв и действительно разоблачающий их не только верно и метко, но и с тактом, с талантом гениального художника. Жаль, жаль! Это с руки и Уварову, и кое-кому другому.

Мая 10. — Заходил в канцелярию, чтобы, по желанию министра, про­честь письмо Гоголя. Сущность его почти та же, что передавал мне Ува­ров *.

А. В. Никитенко. Записки, I, 361.

Мне повелено медициной до Гастейна пить воды в Гомбурге для удале­ния геморроидальных, печеночных и всяких засорений, на которые, по приго­вору медиков, следует предварительно подействовать Гомбургом. После {379} чего Гастейн, действующий благодетельно на всякие нервические расслаб­ления, может оказать мне значительную пользу. В Гомбурге я должен про­быть не более трех недель.

Гоголь — А. О. Смирновой, 11 мая 1845 г., из Франк­фурта. Письма, III, 57.

Душа изнывает от страшной хандры, которую приносит болезнь, бьет­ся с ней и выбивается из сил биться. Я исхудал, и вы бы ужаснулись, меня увидев. И ни души не было около меня в продолжение самых трудных ми­нут, тогда как всякая душа человеческая была бы подарком. Здоровье мое с каждым часом все хуже и хуже. Воды Гомбурга действуют дурно, и этому помогает, может быть, опасное положение совершенного одиночест­ва.. Всякое занятие умственное невозможно и усиливает хандру, а всякое другое занятие — не занятие, а потому также усиливает хандру. Изну­рение сил совершенное.

Гоголь — А. О. Смирновой, 4 июня 1845 г., из Гомбурга. Письма. III. 61.

Болезни моей — ход естественный: она есть истощение сил. Век мой не мог ни в каком случае быть долгим. Отец мой был также сложения слабого и умер рано, угаснувши недостатком собственных сил своих, а не нападением какой-нибудь болезни. Я худею теперь и истаеваю не по дням, а по часам; руки мои уже не согреваются вовсе и находятся в водянисто-опухлом состоя­нии. Ни искусство докторов, ни какая бы то ни было помощь, даже со сто­роны климата и прочего, не могут сделать ничего, и я не жду от них помощи. Но говорю твердо одно только, что велика милость божия и что, если самое дыхание станет улетать в последний раз из уст моих и будет разлагаться во тление самое тело мое, одно его мановение, — и мертвец восстанет вдруг. Вот в чем только возможность спасения моего.

В Москве будет, вероятно, на днях Смирнова. Ты должен с ней позна­комиться непременно. Это же посоветуй С. Т. Аксакову и также Н. И. Шере­метевой. Это перл всех русских женщин, каких мне случалось знать, а мне многих случалось из них знать прекрасных по душе. Но вряд ли кто имеет в себе достаточные силы оценить ее. И сам я, как ни уважал ее всегда и как ни был дружен с ней, но только в одни истинно страждущие минуты и ее, и мои узнал ее. Она являлась истинным моим утешителем, тогда как вряд ли чье-либо слово могло меня утешить, и, подобно двум близнецам-братьям, бывали сходны наши души между собою.

Гоголь — Н. М. Языкову, 5 июня 1845 г., из Гамбурга близ Франкфурта. Письма, III, 65.

Ты, верно, заметил в письме Гоголя похвалы, восписуемые им г-же Смирновой. Эти похвалы всех здешних удивляют. Хомяков, некогда воспев­ший ее под именем «Иностранки» и «Девы розы», считает ее вовсе не способ­ной к тому, что видит в ней Гоголь, и по всем слухам, до меня доходящим, она просто сирена, плавающая в прозрачных волнах соблазна.

Н. М. Языков — А. М. Языкову, 25 июня 1845 г. Рус. Стар., 1903, март, 534. {380}

Во всех письмах Гоголя тогдашнего времени, к кому бы они ни были писаны, начинал звучать противный мне тон наставника. В это время сошел­ся он с гр. А. П. Толстым, и я считаю это знакомство решительно гибельным для Гоголя. Не менее вредны были ему дружеские связи с женщинами, боль­шею частью высшего круга. Они сейчас сделали из него нечто вроде духов­ника своего, вскружили ему голову восторженными похвалами и увере­ниями, что его письма и советы или поддерживают, или возвращают их на путь добродетели. Некоторых я даже не знаю и назову только Виельгорскую, Соллогуб и Смирнову. Первых двух, конечно, не должно смешивать с последней; но высокость нравственного их достоинства, может быть, была для Гоголя еще вреднее: ибо он должен был скорее им поверить, чем другим. Я не знаю, как сильна была его привязанность к Соллогуб и Виель­горской, но Смирнову он любил с увлечением, может быть, потому, что видел в ней кающуюся Магдалину и считал себя спасителем ее души. По моему же простому человеческому смыслу, Гоголь, несмотря на свою духов­ную высоту и чистоту, на свой строго монашеский образ жизни, сам того не ведая, был несколько неравнодушен к Смирновой, блестящий ум которой и живость были тогда еще очаровательны. Она сама сказала ему один раз: — «Послушайте, вы влюблены в меня…» Гоголь осердился, убежал и три дня не ходил к ней. Все это наделала продолжительная заграничная жизнь вне отечества, вне круга приятелей и литераторов, людей свободного образа мыслей, чуждых ханжества, богомольства и всяких мистических суеверий. Впрочем, я считаю, что ему также была очень вредна дружба с Жуковским, которого, без сомнения, погубила та же заграничная жизнь. Так по крайней мере я думаю.

С. Т. Аксаков. История знакомства, 115.

Гоголь просто был ослеплен А. О. Смирновою и, как ни пошло слово, неравнодушен, и ему она раз это сама сказала, и он сего очень испугался и благодарил, что она его предуведомила.

И. С. Аксаков — С. Т. Аксакову. И. С. Аксаков в его письмах, I, 304.

Сожжение (вторичное) второго тома «Мертвых Душ» произошло, ве­роятно, в конце июня или в начале июля 1845 года.

Н. С. Тихонравов. Соч. Гоголя, изд. 10-е, III, 356.

Затем сожжен второй том «Мертвых Душ», что так было нужно. Нужно прежде умереть, для того чтобы воскреснуть 24. Не легко было сжечь пяти­летний труд, производимый с такими болезненными напряжениями, где всякая строка досталась потрясением, где было много такого, что составляло мои лучшие помышления и занимало мою душу. Но все было сожжено, и притом в ту минуту, когда, видя перед собою смерть, мне очень хотелось оставить после себя хоть что-нибудь обо мне лучше напоминающее. Благо­дарю бога, что дал мне силы это сделать. Как только пламя унесло послед­ние листы моей книги, ее содержание вдруг воскреснуло в очищенном и светлом виде, подобно фениксу из костра, и я вдруг увидел, в каком еще беспорядке было то, что я считал уже порядочным и стройным… Бывает время, что вовсе не следует говорить о высоком и прекрасном, не показавши {381} тут же ясно, как день, путей и дорог к нему для всякого. Последнее обстоя­тельство было мало и слабо развито во втором томе «Мертвых Душ», а оно должно было быть едва ли не главное; а потому он и сожжен… Рожден я вовсе не затем, чтобы произвести эпоху в области литературной. Дело мое проще и ближе; дело мое есть то, о котором прежде всего должен подумать всякий человек, не только один я. Дело мое — душа и прочное дело жизни. А потому и образ действий моих должен быть прочен, и сочи­нять я должен прочно. Мне незачем торопиться; пусть их торопятся другие. Жгу, когда нужно жечь, и, верно, поступаю, как нужно, потому что без молитвы не приступаю ни к чему. Опасения же насчет хилого моего здо­ровья, которое, может быть, не позволит мне написать второго тома, на­прасны. Здоровье мое очень хило, это правда. К изнурению сил прибавилась еще и зябкость в такой мере, что не знаю, как и чем согреться: нужно делать движение — нет сил. Едва час в день выберется для труда, и тот не всегда свежий. Но ничуть не уменьшается моя надежда. Дряхлею телом, но не ду­хом. В духе, напротив, все крепнет и становится тверже; будет крепость и в теле. Верю, что, если придет урочное время, в несколько недель совершит­ся то, над чем провел пять болезненных лет.

Гоголь. Четыре письма к разным лицам по поводу «Мерт­вых Душ», 4. Выбранные места из переписки с друзья­ми, XVIII.

Вы коснулись «Мертвых Душ» и говорите, что исполнилась сожалением к тому, над чем прежде смеялись. Друг мой, я не люблю моих сочинений, до­селе бывших и напечатанных, и особенно «Мертвых Душ». Но вы будете несправедливы, когда будете осуждать за них автора, принимая за кари­катуру насмешку над губерниями, так же, как были прежде несправедливы, хваливши. Вовсе не губерния и не несколько уродливых помещиков, и не то, что им приписывают, есть предмет «Мертвых Душ». Это пока еще тайна, которая должна была вдруг, к изумлению всех (ибо ни одна душа из чита­телей не догадалась), раскрыться в последующих томах, если бы богу угодно было продлить жизнь мою. Повторяю вам вновь, что это тайна, и ключ от нее покамест в душе у одного автора. Многое, многое, даже из того, что, по-видимому, было обращено ко мне самому, было принято вовсе в другом смысле… Была у меня, точно, гордость, но не моим настоящим, не теми свойствами, которыми владел я; гордость будущим шевелилась в груди, — тем, что представлялось мне впереди, — счастливым открытием, что можно быть далеко лучше того, чем есть человек.

Гоголь — А. О. Смирновой, 25 июля 1845 г., из Карлсба­да. Письма, III, 80.

Оставивши Франкфурт, я не посмел ехать прямо в Гастейн, боясь сильно одиночества и не уверенный в том, какого рода во мне болезнь и прямо ли действителен против нее Гастейн. Я решился ехать в Берлин, воспользовавшись сотовариществом графа А. П. Толстого с тем, чтобы посоветоваться с Шенлейном. Для душевного моего спокойствия оказалось мне нужным отговеться в Веймаре. Гр. Толстой также говел вместе со мною. Тамошний очень добрый священник наш советовал мне непременно, едучи в Берлин, заехать по дороге в Галь, к тамошней знаменитости, д-ру Круккен-{382}бергу, о котором он рассказывал чудеса. Круккенберг, осмотревши и ощу­павши меня всего, — спинной хребет, грудь и все высохнувшее мое тело, и нашед все в надлежащем виде, решил, что причина всех болезненных при­падков заключена в сильнейшем нервическом расстройстве, покрывшем все прочие припадки и произведшем все недуги. Гастейн советовал мне реши­тельно оставить, как раздражительный, и вместо того предписал мне про­весть, по крайней мере, три месяца в открытом море на острове Гельголанде, на Северном море. Решение это произвело во мне только нерешимость и гадкое состояние сомнения, а в Гастейне и в море, то и другое было опреде­лено врачами известными и прославленными, и тем еще более повергло меня в нерешимость. А потому ожидал с нетерпением, что скажет Шен­лейн, положивши себе наперед последовать тому, что утвердит и признает справедливейшим он. Но Шенлейна не было уже в Берлине: он уехал за день до моего отъезда, именно в Гомбург, откуда я выехал. Я остался, весь преданный нерешительности. А каково мое было положение, это предостав­ляю судить всякому, кто знает, что такое нерешительность в важную минуту. Неделю с лишком в тоске ожидал я Шенлейна в Берлине. По истечении этого времени пришло от него известие, что он около месяца пробудет в отлучке. Время, между прочим, было уже слишком подвинуто, и я риско­вал пропустить время вод. И нерешимость, и настоящее состояние болезни моей стали мне невтерпеж; я решился отправиться еще к одной знаменито­сти, к Карусу в Дрезден. Карус осмотрел меня вновь всего, от головы до ног, ощупал и перестучал все мои кости и перещупал живот и нашел, что главная причина всего заключается в печени, что печень необыкновенно выросла, оставив весьма мало места для легких, что оттуда и нервическое расстройство, и расслабление, и прекратившееся вырабатывание крови, что прежде всего следует излечить печень, что для этого необходим Карлсбад и что я должен как можно скорей туда ехать, дабы не упустить времени. Уставши и выбившись весь из сил, я решился последовать последнему сове­ту, во-первых, потому, что он дан после всех, во-вторых, потому, что Карл­сбад менее других грозит одиночеством, что было бы для меня совершенно опасно при хандре, порождаемой самой болезнью и увеличивающейся по­степенно более, в-третьих, потому, что нужно же на что-нибудь, наконец, решиться. Карлсбад, по сознанию всех, может действовать благодетельно, если главная причина всех расстройств произошла в печени, и может подей­ствовать вконец разрушительно, если главная причина в самом нервическом расстройстве или же во всеобщем расслаблении и изнурении сил. Одним словом, «либо пан, либо пропал». Жду полного успеха лечения только от одной милости божией.

Гоголь — Н. М. Языкову, 25 июля 1845 г. Дополнено по письму к Жуковскому от 14 июля 1845 г. Письма, III, 76 и 70—71.

По моему телу можно теперь проходить курс анатомии: до такой степени оно высохло и сделалось кожа да кости.

Гоголь — В. А. Жуковскому, 14 июля 1845 г., из Берлина. Письма, III, 72. {383}

Сегодня седьмой день, как начал пить карлсбадские воды. Пью с осто­рожностью и ничего еще не могу сказать, кроме того, что слабость увеличи­лась и в силах могу передвигать ноги. Руки как лед, и особенно холоднее не тогда, когда сижу на месте, а когда делаю движение и потею.

Гоголь — Н. М. Языкову, 25 июля 1845 г., из Карл­сбада. Письма, III, 77.

Проезжая из Греффенберга (в Греффенберг), через чешскую Прагу, Го­голь обратил особенное внимание на национальный музей, заведываемый известным антикварием Ганкою, приходил туда несколько раз и рассматри­вал хранящиеся в нем сокровища славянской старины. Ганка никак не хотел верить, что перед ним тот самый Гоголь, которого сочинения он изучал с такою любовью (так наружность Гоголя, его приемы и разговор мало выка­зывали того, что было заключено в душе его); наконец, спросил у самого поэта, не он ли автор таких сочинений. — «И, оставьте это!» — сказал ему в ответ Гоголь. — «Ваши сочинения, — продолжал Ганка, — составляют украшение славянских литератур» (или что-нибудь в этом роде). — «Оставь­те, оставьте», — повторял Гоголь, махая рукою, и ушел из музея.

П. А. Кулиш, II, 50.

Гоголь желает здесь Вячеславу Вячеславичу 25 еще сорок шесть лет ровно для пополнения 100 лет здравствовать, работать, печатать и изда­вать во славу славянской земли и с таким же радушием приветствовать всех русских, к нему заезжающих, как ныне. 1845 г. 5 (17) августа.

Гоголь. Грамотка Вацлаву Ганке. Вестн. Евр., 1902, N 3, стр. 17.

Здоровье мое вконец сокрушил было Карлсбад, и я, отчаянный, ре­шился на последнее средство — приехал в Греффенберг.

Гоголь — А. О. Смирновой, 11 сент. 1845 г., из Греффен­берга. Письма, III, 95.

Я теперь в Греффенберге. Боюсь сказать наверно, но, кажется, мне лучше. Я давно имел тайную веру в воду и в то, что лечение ею может по­собить мне, но не имел духа отважиться на эти ужасные, по-видимому, сред­ства, которых так боится наша кожа. Нужно было, чтобы привели меня к тому все безуспешные лечения докторов, начиная от Коппа, увеличившие мои недуги, наконец, до того, что я почти в отчаянии, расстроенный вовсе Карлсбадом, решился, в противность всем советам, ехать в Греффенберг, не столько для излечения, которого я не ждал, сколько для освежения сколь-нибудь моих сил, дабы быть в состоянии предпринять дорогу, которая одна мне помогала доселе. Еще более меня побудило самое пребывание в Греффен­берге графа А. П. Толстого, получившего там значительное облегчение, который до сих пор здесь. Всюду, куда бы я ни поехал, я бы умер уже от одной тоски, прежде чем получил бы какую-нибудь пользу от лечения. В Греффенберге же я знал, что уйду не только от тоски, но даже от самого себя, предавши себя совершенно во власть не прекращающейся ни на минуту деятельности всех проделок, производимых над телом. Действительно, мне нет здесь ни одной минуты о чем-либо подумать, не выбирается времени {384} написать двух строк письма. Я как во сне, среди завертывания в мокрые простыни, сажаний в холодные ванны, обтираний, обливаний и беганий каких-то судорожных, дабы согреться. Я слышу одно только прикоснове­ние к себе холодной воды, и ничего другого, кажется, и не слышу, и не знаю. Это, покамест, все, что мне теперь нужно, а мне нужно теперь позабыть­ся. Сквозь все эти тягостные проделки, чем далее, тем более, слышу, однако же, какое-то живительное освежение и что-то похожее на крепость и как бы на пробуждающуюся силу… На зиму отправляюсь в Рим, в надежде на дорогу и на самый Рим, который мне помогал всегда. Не думайте, что с моим здоровьем трудно скитаться по белу свету, как вы пишете. Напротив, я только тогда и чувствовал себя хорошо, когда бывал в дороге. Дорога меня спасала всегда, когда я засиживался долго на месте или попадал в руки докторов, по причине малодушия своего, которые всегда мне вредили, не зная ни на волос моей природы.

Гоголь — В. А. Жуковскому, 12 сент. 1845 г., из Греф­фенберга. Письма, III, 96.

По совету своих друзей, изведавших на себе пользу Присницева лече­ния холодною водою. Гоголь отправился в Греффенберг, но не выдержал полного курса и уехал от Присница полувыздоровевший. Во время послед­него своего пребывания в Москве, видя у О. М. Бодянского на стене порт­рет знаменитого гидропата, он вспомнил о Греффенберге. — «Почему же вы не кончили курса?» — спросил Бодянский. — «Холодно!» — отвечал одним словом Гоголь.

П. А. Кулиш, II, 49.

Холодное лечение много мне помогло и заставило меня, наконец, уве­риться лучше всех докторов в том, что главное дело моей болезни были нервы, которые, будучи приведены в совершенное расстройство, обманули самих докторов и привели было меня в самое опасное положение, заставив­шее не на шутку опасаться за самую жизнь мою. Но бог спас. После Греффен­берга я съездил в Берлин, нарочно с тем, чтобы повидаться с Шенлейном, с которым прежде не удалось посоветоваться и который особенно талантлив в определении болезней. Шенлейн утвердил меня еще более в сем мнении. Над Карусом, его печенью и Карлсбадом посмеялся. По его мнению, силь­ней всего у меня поражены были нервы в желудочной области, так назы­ваемой системе nervoso fasciculoso, одобрил поездку в Рим, предписал выти­рание мокрою простыней всего тела по утрам, всякий вечер пилюлю, две, какие-то гомеопатические капли по утрам, а с началом лета и даже весною — ехать непременно на море, преимущественно северное, и пробыть там, ку­паясь и двигаясь на морском воздухе, сколько возможно более времени, — ни в коем случае не менее трех месяцев. В пище есть побольше мясного и зелени и поменьше мучнистого и молочного. Когда я изъявил ему опасение насчет кофею, сказал, что это вздор, что кофей для меня даже здоров и лучше, нежели одно молоко… Я всегда был уверен, что кофей мне не вреден, и это узнал из опыта. Как нарочно, именно в то время, когда я пил кофей покрепче, у меня нервы были хороши. Именно в Остенде, да в первый раз в Риме (после великого нервического расстройства в Вене) пил я кофе в {385} большом количестве, — оба раза непосредственно вслед за нервами, и оба раза был здоров.

Гоголь — С. Т. Аксакову (Письма, III, 110) и гр. А. П. Толстому (III, 93). Сводный текст.

Участь моя определилась. После холодного лечения мне сделалось лучше, и я еду теперь к вам в Рим, и по собственному желанию, и по медицинскому совету. Имейте в виду для меня квартирку или в Via Sistina и Felice, или Грегориана, — две комнатки на солнце. Можно даже заглянуть и к Челли, моему старому хозяину. Хотя он своею безалаберностью и беспрерывной охотой занимать деньги смущает меня, но если, кроме его, не найдется в тех местах, то можно будет и у него. Я привык к этим местам, и мне жалко будет им изменить.

Гоголь — А. А. Иванову, 9 окт. 1845 г., из Вероны. Письма, III, 103.

Я в Риме. Передо мною опять Монте Пинчио и вечный Петр. Здоровье мое от дороги и переезда поправилось значительно… Адрес мой Via della Croce, N 81, 3 piano. В Риме я нашел некоторых прежних приятелей и весьма милую сестру графа А. П. Толстого (Софью Петровну Апраксину).

Гоголь — В. А. Жуковскому, 28 окт. 1845 г., из Рима. Письма, III, 108.

Существует и тот дом, в котором жил Гоголь в последний год своего пребывания в Риме в 1845 году. Это — старое палаццо Понятовского в улице Via della Croce, N 81, недалеко от Испанской площади. Его гряз­ный непривлекательный вид указывает на то, что он давно не видал ремон­та и, по всему вероятию, таким же он был и в гоголевское время.

Aventino. По следам Гоголя в Риме. М., 1902, стр. 10.

Здоровье мое хотя и лучше, но как-то медлит совершенно установить­ся. Но я решился меньше всего думать о своем здоровье. Что посылается от бога, то посылается в пользу. Уже и теперь мой слабый ум видит поль­зу великую от всех недугов: мысли от них в итоге зреют, и то, что, по-види­мому, замедляет, то служит только к ускорению дела. Я острю перо.

Гоголь — В. А. Жуковскому, 28 ноября 1845 г., из Рима. Письма, III, 126.

Существование мое было в продолжение некоторого времени в сом­нительном состоянии. Я едва было не откланялся; но бог милостив: я вновь почти оправился, хотя остались слабость и какая-то странная зяб­кость, какой я не чувствовал доселе. Я зябну, и зябну до такой степени, что должен ежеминутно выбегать из комнаты на воздух, чтобы согреться. Но как только согреюсь и сяду отдохнуть, остываю в несколько минут, хотя бы комната была тепла, и вновь принужден бежать согреваться. Положение тем более неприятное, что я через это не могу, или, лучше, мне некогда ничем заняться, тогда как чувствую в себе и голову, и мысли более свежими и, кажется, мог бы теперь засесть за труд, от которого сильно {386} отвлекали меня прежде недуги и внутреннее душевное состояние. Мно­го, много в это трудное время совершилось в душе моей, и да будет бла­гословенна вовеки воля Пославшего мне скорби и все то, что мы обыкно­венно приемлем за горькие неприятности и несчастия. Без них не воспи­талась бы душа моя как следует для труда моего; мертво и холодно было бы все то, что должно быть живо, как сама жизнь, прекрасно и верно, как сама правда.

Гоголь — П. А. Плетневу, 28 ноября 1845 г., из Рима. Письма, III, 123.

До меня дошло, что Гоголь поправился, бывает всякий день у Софьи Петровны Апраксиной, которая очень его любит, чему я очень рада. Ему всегда надобно пригреться где-нибудь, тогда он и здоровее, и крепче ду­хом. Совершенное одиночество для него пагубно.

А. О. Смирнова — Плетневу, в янв. 1846 г., из Калу­ги. Переписка Грота с Плетневым, II, 931.

Брат (художник А. А. Иванов, автор картины «Явление Христа наро­ду») никогда не был одних мыслей с Гоголем, он с ним внутренне никогда не соглашался, но в то же время никогда с ним и не спорил, избегая по возможности неприятные и, скажем откровенно, даже дерзкие ответы Го­голя, на которые Гоголь со своею гордостью не был скуп. Гоголь все более и более впадал в биготство (ханжество), а брат, напротив, все более и бо­лее освобождался и от того немногого, что нам прививает воспитание.

С. А. Иванов. Воспоминания. М. П. Боткин. «А. А. Ива­нов, его жизнь и переписка», 429.

Сперва Гоголь и А. А. Иванов были очень и очень близки; но потом взгляды и понимание вещей у них изменились, и их отношения сделались дальше. Иванов перестал быть откровенен, и в ответ на письмо, в котором Гоголь посылал ему молитву, старался отделаться различными фраза­ми 26.

М. П. Боткин. «А. А. Иванов, его жизнь и переписка», XI.

Тяжки и тяжки мне были последние времена, и весь минувший год так был тяжел, что я дивлюсь теперь, как вынес его. Болезненные состоя­ния до такой степени в конце прошлого и даже нынешнего были невыноси­мы, что повеситься или утопиться казалось как бы похожим на какое-то лекарство и облегчение. А между тем, как ни страдало мое тело, как ни тя­жка была моя болезнь телесная, душа моя была здорова; даже хандра, кото­рая приходила прежде в минуты более сносные, не посмела ко мне при­близиться. И те душевные страдания, которые доселе я испытал много и много, среди страданий телесных выработались в уме моем, так что во время дороги и предстоящего путешествия я примусь, с божьим благо­словением, писать, потому что дух мой становиться в такое время свежим и расположенным к делу.

Гоголь — П. А. Плетневу, 20 февр. 1846 г., из Рима. Письма, III, 147. {387}

О здоровье могу вам сказать только, что оно плохо. Приходится под­час так трудно, что только молишься о ниспослании терпения, великоду­шия, послушания и кротости. Верю и знаю, знаю твердо, что эта болезнь к добру, вижу, — и оно очевидно и явно, — надо мною великую милость бо­жию. Голова и мысли вызрели, минуты выбираются такие, каких я далеко не достоин, и все время, как ни болело тело, ни хандра, ни глупая необъяс­нимая скука не смела ко мне приблизиться. Да будет же благословен бог, посылающий нам все! И душе, и телу моему следовало выстрадаться. Без этого не будут «Мертвые души» тем, чем им быть должно. Итак, молитесь обо мне, друг, молитесь крепко, дабы вся душа моя обратилась в одни согласно настроенные струны и бряцал бы в них сам дух божий.

Из всех средств доселе действовало лучше других на мое здоровье пу­тешествие; а потому весь этот год я осуждаю себя на странствие и постара­юсь так устроиться, чтобы можно было в дороге писать. Лето все буду ез­дить по Европе в местах, где не был… В Риме я видаюсь и провожу время с немногими. Таких, которых бы сильно желала душа, здесь теперь нет. Нет даже таких, которые бы потребовали от меня сильной деятельности душевной, вследствие какой-нибудь своей немощи. А без надобности не хочется сталкиваться с людьми, да и некогда.

Гоголь — А. О. Смирновой, 4 марта 1846 г., из Рима. Письма, III, 152.

В 1846 г. я встретил Гоголя в Риме, в посольской православной церк­ви, среди молитвословий великого пятка. По окончании службы мы по­дошли друг к другу, возобновили минутное знакомство, и оно в Риме же утвердилось взаимными посещениями и беседами лицом к лицу. Тогда-то, к моему изумлению, я нашел в Гоголе не колкого сатирика, не изобре­тательного рассказчика и автора умных повестей, а человека, стоявшего выше собственных творений, искушенного огнем страданий душевных и те­лесных, стремившегося к богу всеми способностями и силами ума и сердца. Беседы наши отразились потом, как в зеркале, в «Выбранных местах из переписки Гоголя с друзьями». Расставаясь со мною в Риме, он дал мне слово, что, обозрев православный восток и поклонившись гробу господню, непременно заедет в Одессу через полтора года, и слово его сбылось.

А. С. Стурдза. Москвитянин, 1852, окт., N 20 кн. 2, стр. 224.

Сделай вот что. В первый хороший день отправься на поле и пробудь хотя день на работах сама, для того чтобы всех видеть, сколько в день может наработать всякий без отягощения себя, чтобы видеть, кто рабо­тает ленивее, а кто прилежнее, чтобы видеть, умеет ли приказчик пове­левать и смотреть за ними, и чтобы видеть, умеют ли мужики повино­ваться и слушаться приказчика. Ленивому ты должна говорить, что он мо­жет наработать больше, а именно столько-то, потому что при твоих соб­ственных глазах такой-то мужик наработал столько, стало быть, и он мо­жет столько-то, стало быть, грех ему так не делать, что ты ему потом при­казываешь и велишь, что бог приказал трудиться усердно. Он сказал: «В поте лица трудитесь!» — стало быть, это грех, и с помещика за то взы­щется… Мужикам расскажи, чтобы они слушали приказчика и умели бы по-{388}виноваться, несмотря на то, кто ими повелевает, хотя бы он был и худший их, потому что нет власти, которая не была бы от бога. Словом, так гово­ри с ними, чтобы они видели, что, исполняя дело помещичье, они с тем вместе исполняют и божие дело 27.

Гоголь — сестре Ольге, 1 мая 1846 г., из Рима. Пись­ма. III, 176.

Пишу на выезде из Рима. Во Франкфурте я пробуду у Жуковского с неделю, может быть, и потом вновь в дорогу по северной Европе. Переме­жевываю сии разъезды холодным купаньем в Греффенберге и купаньем в море: два средства, которые и по докторскому отзыву, и по моему собст­венному опыту мне можно только употреблять. Как я ни слаб и хил, но чувствую, что в дороге буду лучше, и верю, что бог воздвигнет мой дух до надлежащей свежести совершить мою работу всюду, на всяком месте и в каком бы ни было тяжком состоянии тела: лежа, сидя или даже не двигая руками. О комфортах не думаю. Жизнь наша — трактир и времен­ная станция: это уже давно сказано.

Гоголь — П. А. Плетневу, 13 мая 1846 г., из Рима. Письма, III, 182.

Во второй половине мая Гоголь в Париже, живет у гр. А. П. Толстого. Гоголь почему-то довольно тщательно хранил эту поездку в Париж в тай­не от друзей своих.

А. И. Кирпичников. Хронолог. канва, 76.

Проезжая через Париж в 1846 г., я случайно узнал о прибытии туда же Николая Васильевича, остановившегося, вместе с семейством гр. Тол­стого (впоследствии обер-прокурора Синода), в отеле улицы Rue de la Paix. На другой же день я отправился к нему на свидание, но застал его уже одетым и совсем готовым к выходу по какому-то делу. Мы успели перекинуться только несколькими словами. Гоголь постарел, но приобрел особенного рода красоту, которую нельзя иначе определить, как назвав красотой мыслящего человека. Лицо его побледнело, осунулось; глубо­кая, томительная работа мысли положила на нем ясную печать истощения и усталости, но общее выражение его показалось мне как-то светлее и спо­койнее прежнего. Это было лицо философа. Оно оттенялось, по-старому, длинными, густыми волосами до плеч, в раме которых глаза Гоголя не только что не потеряли своего блеска, но, казалось мне, еще более исполни­лись огня и выражения. Николай Васильевич быстро перебежал через все обычные выражения радости, неизбежные при свиданиях, и тотчас загово­рил о своих петербургских делах. Известно, что после издания своих «Со­чинений» Гоголь жаловался на путаницу в денежных расчетах, которой, однако же, совсем не было: Николай Васильевич забыл только сам некото­рые из своих распоряжений. Тогда уже все было объяснено, но Николай Васильевич не желал казаться виноватым и говорил еще с притворным не­удовольствием о хлопотах, доставленных ему всеми этими расчетами. За­тем он объявил, что через два-три дня едет в Остенде купаться, а пока­мест пригласил меня в Тюльерийский сад, куда ему лежала дорога. Мы от­правились. На пути он подробно расспрашивал, нет ли новых сценических {389} талантов, новых литературных даровании, какого рода и свойства они, и прибавлял, что новые таланты теперь одни и привлекают его любопыт­ство: «старые все уже выболтали, а все еще болтают». Он был очень серье­зен, говорил тихо, мерно, как будто весьма мало занятый своим разгово­ром. При расставании он назначил мне вечер, когда будет дома, исполняя мое желание видеть его еще раз до отъезда в Остенде.

Вечер этот был, однако же, не совсем удачен. Я нашел Гоголя в боль­шом обществе, в гостиной семейства, которому он сопутствовал. Николай Васильевич сидел на диване и не принимал никакого участия в разговоре, который скоро завязался около него. Уже к концу беседы, когда зашла речь о разнице поучений, какие даются наблюдением двух разных наро­дов, английского и французского, и когда голоса разделились в пользу того и другого из этих народов. Гоголь прекратил спор, встав с дивана и проговорив длинным, протяжным тоном: «Я вам сообщу приятную но­вость, полученную мною с почты». Вслед за тем он вышел в другую ком­нату и возвратился через минуту назад с писанной тетрадкой в руках. Усевшись снова на диван и придвинув к себе лампу, он прочел торжествен­но, с сильным ударением на слова и заставляя чувствовать везде, где можно, букву о, новую «Речь» одного из известных духовных витий наших. «Речь» была действительно недурна, хотя нисколько не отвечала на воз­никшее прение и не разрешала его нимало. По окончании чтения молчание сделалось всеобщим; никто не мог связать, ни даже отыскать нить прер­ванного разговора. Сам Гоголь погрузился в прежнее бесстрастное наблю­дение; я вскоре встал и простился с ним. На другой день он уехал в Остенде.

П. В. Анненков. Гоголь в Риме. Литературные воспо­минания, 66—67.

Наконец, пишу вам из Греффенберга, куда прибыл благополучно, от­дохнул два дня и вот уже другой день начал лечение. В Греффенберге в это лето несравненно меньше лечащихся, чем во все прежние годы. Меня разбирает тоска, (люди?) противны и почти невыносимы, а главное то, что я не имею через то времени заняться тем, что мне нужно спешить; в до­роге я имел возможности больше заниматься. Я думаю, и Греффенберг просто брошу, тем более, что от него вся надежда только на небольшое ос­вежение, а перееду на море, именно в Остенде: там больше бывает русских. Мне же особенно нужно бежать от тоски, которая наиболее меня одолева­ет тогда, когда нет, с кем бы провести вечер и сколько-нибудь позабыть в беседе тягость и трудность дня.

Гоголь — графу А. П. Толстому, в июне 1846 г. Пись­ма, III, 185.

Я заезжал в Греффенберг, чтобы вновь несколько освежиться холод­ной водой, но это лечение уже не принесло той пользы, как в прошлом году. Дорога действует лучше. Видно, на то воля божья, и мне нужно бо­лее, чем кому-либо, считать свою жизнь беспрерывной дорогой и не оста­навливаться ни в каком месте, как на временный ночлег и минутное от­дохновение.

Гоголь — П. А. Плетневу, 4 июля 1846 г. Письма, III, 190. {390}

Все это было весной, когда для туриста открываются дороги во все концы Европы. Следуя общему движению, я направился в Тироль, через Фран­конию и южную Германию. Я прибыл, таким образом, в Бамберг, где расположился осмотреть подробнейшим образом окрестности и знамени­тый собор его. На другой день моего приезда в Бамберг я часа два или три пробыл между массивными столбами его главной церкви. Я покинул собор и начал уже спускаться вниз с горы, когда на другом конце спуска уви­дел человека, подымающегося в гору и похожего на Гоголя, как две капли воды. Предполагая, что это Николай Васильевич теперь уже в Остенде и, стало быть, позади меня, я с изумлением подумал об этой игре природы, которая из какого-нибудь почтенного бюргера города Бамберга делает со­вершенное подобие автора «вечеров на хуторе»; но не успел я остановиться на этой мысли, как настоящий, действительный Гоголь стоял передо мною. После первого моего восклицания: «Да здесь следовало бы жертвенник по­ставить, Николай Васильевич, в воспоминание нашей встречи!» — он объ­яснил мне, что все еще едет в Остенде, но только взял дорогу через Авст­рию и Дунай. Поездка эта принадлежала к числу тех прогулок, какие Го­голь предпринимал иногда без всякой определенной цели, а единственно по благотворному действию, которое производили на здоровье его дорога и путешествие вообще, как ему казалось. Теперь дилижанс его остановился в Бамберге, предоставив немцам час времени для насыщения их желудков, а он отправился поглядеть на собор. Я тотчас поторопился с ним назад, и, когда, полный еще испытанных впечатлений, стал ему показывать частно­сти этой громадной и великолепной постройки, он сказал мне; «Вы, мо­жет быть, еще не знаете, что я сам знаток в архитектуре». Обозрев внут­ренность, мы принялись за внешние подробности, довольно долго гляде­ли на колокольни и на огромного каменного человека (чуть ли не изобра­жение строителя), который выглядывал с балкона одной из них; затем мы возвратились опять к спуску. Гоголь принял серьезный, торжественный вид: он собирался послать из Швальбаха, куда ехал, первую тетрадку «Выбранной переписки» в Петербург и, по обыкновению, весь был про­никнут важностью, значением, будущими громадными следствиями новой публикации. Я тогда еще не понимал настоящего смысла таинственных, пророческих его намеков, которые уяснились мне только впоследствии. «Нам остается немного времени, — сказал он мне, когда мы стали медлен­но спускаться с горы, — и я вам скажу нужную для вас вещь. Что вы делае­те теперь?» Я отвечал, что нахожусь в Европе под обаянием простого чувства любопытства. Гоголь помолчал и потом начал говорить отрывисто; фразы его звучат у меня в ушах и в памяти до сих пор: «Эта черта хоро­шая… но все же это беспокойство… надо же и остановиться когда-ни­будь… Если все вешать на одном гвозде, так уже следует запастись, по крайней мере, хорошим гвоздем… Знаете ли что?.. Приезжайте на зиму в Неаполь… Я тоже там буду». Не помню, что я отвечал ему, только Го­голь продолжал: «Вы услышите в Неаполе вещи, которых и не ожидае­те… Я вам скажу то, что до вас касается… да, лично до вас… Человек не может предвидеть, где найдет его нужная помощь… Я вам говорю, — при­езжайте в Неаполь… я открою тогда секрет, за который вы будете меня благодарить». Полагая, что настоящий смысл загадочных слов Гоголя мо­жет быть объяснен приближающимся сроком его вояжа в Иерусалим, {391} для которого он ищет теперь товарища, я высказал ему свою догадку. «Нет, — отвечал Гоголь. — Конечно, это дело хорошее… мы могли бы вме­сте сделать путешествие, но прежде может случиться еще нечто такое, что вас самих перевернет… тогда вы уже и решите сами все… Только приез­жайте в Неаполь… Кто знает, где застигнет человека новая жизнь!..» В голосе его было так много глубокого чувства, так много сильного внут­реннего убеждения, что, не давая решительного слова, я обещал, однако, же, серьезно подумать о его предложении. Гоголь перестал говорить об этом предмете и остальную дорогу с какой-то задумчивостью, исполненной еще страсти и сосредоточенной энергии, если смею так выразиться, мер­ным, отрывистым, но пламенным словом стал делать замечания об отноше­ниях европейского современного быта к быту России. Не привожу всего, что он говорил тогда о лицах и вещах, до и не все сохранилось в памяти моей. «Вот, — сказал он раз, — начали бояться у нас европейской неуря­дицы — пролетариата… думают, как из мужиков сделать немецких фер­меров… А к чему это?.. Можно ли разделить мужика с землею?.. Какое тут пролетарство? Вы ведь подумайте, что мужик наш плачет от радости, уви­дев землю свою; некоторые ложатся на землю и целуют ее, как любовницу. Это что-нибудь да значит?.. Об этом-то и надо поразмыслить». Вообще, он был убежден тогда, что русский мир составляет отдельную сферу, имеющую свои законы, о которых в Европе не имеют понятия. Как теперь, смотрю на него, когда он высказывал эти мысли своим протяжным, мед­ленно текущим голосом, исполненным силы и выражения. Это был совсем другой Гоголь, чем тот, которого я оставил недавно в Париже, и разнился он значительно с Гоголем римской эпохи. Все в нем установилось, оп­ределилось и выработалось. Задумчиво шагал он по мостовой в коротень­ком пальто своем, с глазами, устремленными постоянно в землю, и погло­щенный так сильно мыслями, что, вероятно, не мог дать отчета себе о фи­зиономии Бамберга через пять минут после выезда из него. Между тем мы подошли к дилижансу: там уже впрягали лошадей, и пассажиры нача­ли суетиться около мест своих. «А что, разве вы и в самом деле остане­тесь без обеда?» — спросил я. — «Да, кстати, хорошо, что напомнили: нет ли здесь где кондитерской или пирожной?» Пирожная была под рукою. Го­голь выбрал аккуратно десяток сладких пирожков, с яблоками, черносли­вом и вареньем, велел их завернуть в бумагу и потащил с собой этот обед, который, конечно, не был способен укрепить его силы. Мы еще немного постояли у дилижанса, когда раздалась труба кондуктора. Гоголь сел в купе, поместившись как-то боком к своему соседу — немцу пожилых лет, сунул перед собой куда-то пакет с пирожками и сказал мне: «Прощайте еще раз… Помните мои слова… Подумайте о Неаполе». Затем он поднял воротник шинели, которую накинул на себя при входе в купе, принял вы­ражение мертвого, каменного бесстрастия и равнодушия, которые должны были отбить всякую охоту к разговору у сотоварища его путешествия, и в этом положении статуи с полузакрытым лицом, тупыми, ничего не вы­ражающими глазами, еще кивнул мне головой… Карета тронулась. Таким образом расквитался я с ним за проводы из Альбано. Мы так же расста­лись у дилижанса в то время, но какая разница между тогдашним живым, бодрым Гоголем и нынешним восторженным и отчасти измученным болез­нью мысли, отразившейся и на красивом, впалом лице его.

П. В. Анненков. Гоголь в Риме. Литературные воспо­минания, 67. {392}

XI[править]

«Переписка с друзьями»[править]

Наконец моя просьба! Ее ты должен выполнить, как наивернейший друг выполняет просьбу своего друга. Все свои дела в сторону и займись печатаньем этой книги под назва­нием «Выбранные места из переписки с друзьями». Она нужна, слишком нужна всем; вот что, покамест, могу сказать; все про­чее объяснит тебе сама книга. К концу ее печати все станет яс­но… Печатание должно происходить в тишине: нужно, чтобы, кроме цензора и тебя, никто не знал. Цензора избери Ники­тенку 1: он ко мне благосклоннее других. Возьми с него слово никому не сказывать о том, что выйдет моя книга… Печатай два завода и готовь бумагу для второго издания, которое, по мое­му соображению, воспоследует немедленно: эта книга разой­дется более, чем все мои прежние сочинения, потому что это до сих пор моя единственная дельная книга… Вслед за прила­гаемою при сем тетрадью будешь получать безостановочно другие.

Гоголь — П. А. Плетневу, 30 июля 1846 г., из Шваль­баха. Письма, III, 198.

У меня в Швальбахе гостил Гоголь; ему вообще лучше; но сидеть на месте ему нельзя; его главное лекарство путешест­вие; он отправился в Остенде.

В. А. Жуковский — Погодину. Барсуков, VIII, 326.

В начале августа Гоголь в Остенде.

А. И. Кирпичников. Хронолог. канва, 78.

Я не смею купаться иначе, как в самый теплый день, и когда нет совсем ветра. Ветер необыкновенно сильно действует на кожу, и чувствую слабость большую. От небольшого ветра меня то бросает в пот, то знобит.

Гоголь — гр. А. П. Толстому, 2 авг. 1846 г., из Ос­тенде. Письма, III, 200. {393}

Здесь мы нашли Гоголя, с которым познакомились. Он очень замеча­телен, в особенности по набожному чувству, христианской любви и склад­ной, правильной речи. Охотно беседуя обо всех предметах, он не любил го­ворить о своих сочинениях и о том, что пишет. Недавно читал он нам два прекрасные письма молодого Жерве к своему отцу, писанные из Оптиной пустыни. Мы слушали с умилением. Сколько веры и любви в молодом под­вижнике, оставившем мир и все прелести в тех летах, когда они так оболь­щают человека, и посвятившем себя богу!

В. А. Муханов — своим сестрам, 17/29 авг. 1846 г., из Остенде. Свящ. Н. Миловский. К биографии Гоголя (О знакомстве его с братьями Мухановыми.) М., 1902 стр. 9.

Продолжаем довольно часто видеться с Гоголем; он внушает сочувст­вие и особенно приятен, как человек истинно верующий и которого бог по­сетил своею благодатью. На днях я встретил его на берегу моря, вечер был прекрасный, и месяц светил чудесно. — «Знаете ли, — сказал Гоголь, — что со мной сейчас случилось? Иду и вдруг вижу перед собою луну, по­смотрел на небо, и там луна такая же. Что же это было? Лысая голова че­ловека, шедшего передо мною». Впрочем, он молчалив, и говорит охотно, когда уже коротко познакомится,

В. А. Муханов — сестрам, 24 авг./5 сент. 1846 г., из Ос­тенде. Н. Миловский. К биографии Гоголя, 10.

Остаюсь я здесь от сего числа недели три, по крайней мере, — тем бо­лее, что море начинает, кажется, меня освежать, а это особенно необходимо для моей работы, и тем еще более, что на днях я был обрадован почти неожи­данным приездом любезного моего гр. А. П. Толстого, который прибыл сюда вместе с двумя братьями Мухановыми. Они все пробудут здесь около месяца ради купанья… После 15 сентября готовьте для меня мою комна­ту, где проживу с вами недельки две перед отправлением в большую до­рогу.

Гоголь — В. А. Жуковскому, 25 авг. 1846 г., из Остен­де. Письма, III, 206.

Тружусь ото всех сил (над обработкой «Выбранных мест из переписки с друзьями»). Не ленюсь ни капли; даже через это не выполняю, как сле­дует, лечения на морских водах, где до сих пор еще пребываю.

Гоголь — П. А. Плетневу, 12 сент. 1846 г., из Остенде. Письма, III, 207.

Иногда, и даже довольно часто, случалось мне видеть Гоголя, но при лю­дях разговор идет общий и по большей части ничтожный. Когда же удает­ся с ним беседовать наедине, как назидательна речь его! Вчера в третий раз посчастливилось мне так поговорить с ним, и я чувствовал, как вера его со­гревала мою душу. Через несколько дней едет он во Франкфурт на свида­ние с Жуковским, оттуда в Италию, где проживет три месяца и потом {394} отправится в Иерусалим. Он жалуется на здоровье и даже с трудом мо­жет переносить римскую зиму.

В. А. Муханов — сестрам, 14/26 сент. 1846 г., из Ос­тенде. Н. Михайловский, 11.

Еду отсюда в Неаполь дней через пять. В Рим вряд ли заеду, да и не за чем. Я было укрепился на морском купании. Теперь опять как-то раскле­ился.

Гоголь — А. О. Смирновой, 15 окт. 1846 г., из Франк­фурта. Письма, III, 220.

Назад тому два дни отправил к тебе пятую и последнюю тетрадь («Выбранных мест»). От усталости и от возвращения вновь многих болез­ненных недугов не в силах был написать об окончательных распоряжени­ях. Пишу теперь. Ради бога, употреби все силы и меры к скорейшему от­печатанию книги. Это нужно, нужно и для меня, и для других; словом, нужно для общего добра. Мне говорит это мое сердце и необыкновенная милость божия, давшая мне силы потрудиться тогда, когда я не смел уже и думать о том, не смел и ожидать потребной для того свежести душев­ной. И все мне далось вдруг на то время: вдруг остановились самые тяж­кие недуги, вдруг отклонились все помешательства в работе, и продолжа­лось все это до тех пор, покуда не кончилась последняя строка. Это просто чудо и милость божия, и мне будет грех тяжкий, если стану жаловаться на возвращение трудных, болезненных моих припадков. Друг мой, я действо­вал твердо во имя бога, когда составлял мою книгу; во славу его святого имени взял перо; а потому и расступились передо мною все преграды и все, останавливающее бессильного человека.

По выходе книги приготовь экземпляры и поднеси всему царскому дому до единого, не выключая и малолетних, — всем великим князьям. Ни от кого не бери подарков; скажи, что поднесение этой книги есть выра­жение того чувства, которое я сам не умею себе объяснить, которое стало в последнее время еще сильнее, чем было прежде, вследствие которого все, относящееся к их дому, стало близко моей душе… Но если кто из них пред­ложит от себя деньги на вспомоществование многим тем, которых я встре­чу идущих к святым местам, то эти деньги бери смело.

Гоголь — Плетневу, 20 окт. 1846 г., из Франкфурта. Письма, III, 222.

Возле меня не было в это время (когда подготовлялись к печати «Выб­ранные места») такого друга, который бы мог остановить меня; но я ду­маю, если бы даже в то время был около меня наиближайший друг" я бы не послушался. Я так был уверен, что я стал на верхушке своего развития и вижу здраво вещи. Я не показал даже некоторых писем Жуковскому, ко­торый мог мне сделать возражение 2,

Гоголь — Н. Ф. Павлову, в июне 1848 г. Письма, IV, 199.

«Ревизор» (в новом издании) должен быть напечатан в своем полном виде, с тем заключением, которое сам зритель не догадался вывесть. За-{395}главне должно быть такое: «Ревизор с Развязкой. Комедия в пяти дейст­виях с заключением. Соч. Н. Гоголя. Издание четвертое, пополненное, в пользу бедных». Играться и выйти в свет «Ревизор» должен не прежде по­явления книги «Выбранные места»: иначе все не будет понятно вполне.

Я на дороге, в Страсбурге: завтра еду, пробираясь на Ниццу, в Ита­лию.

Гоголь — Шевыреву, 24 окт. 1846 г., из Страсбурга. Письма, III, 227.

Михаил Семенович! Вот в чем дело: вы должны взять в свой бенефис «Ревизора» в его полном виде, с прибавлением хвоста, посылаемого мною теперь. Для этого вы сами непременно должны съездить в Петербург, чтобы ускорить личным присутствием ускорение цензурного разрешения… «Ревизор» должен напечататься отдельно с «Развязкой» ко дню представ­ления и продаваться в пользу бедных, о чем вы, при вашем вызове по окончании всего, должны возвестить публике, что не «благоугодно ли ей, ради такой богоугодной цели, сей же час по выходе из театра купить „Ре­визора“ в театральной же лавке»; а кто разохотится дать больше означен­ной цены, тот бы покупал ее прямо из ваших рук для большей верности. А вы эти деньги потом препроводите к Шевыреву… Итак, благословясь, поезжайте с богом в Петербург. Бенефис ваш будет блистателен. Не гляди­те на то, что пиеса заиграна и стара: будет к этому времени такое обстоя­тельство (предстоящий выход «Выбранных мест из переписки с друзья­ми»), что все пожелают вновь увидать «Ревизора». Сбор ваш будет с вер­хом полон 3.

Гоголь — М. С. Щепкину. Письма, III, 228. (Подоб­ное же письмо Гоголь написал петербургскому актеру Сосницкому с тем же предложением взять в свой бене­фис «Ревизор с Развязкой» — III, 232).

(В «Предуведомлении» к предложенному изданию «Ревизора» Гоголь писал, что деньги от продажи 4-го и 5-го издания комедии он жертвует в пользу бедных, просил читателей собирать сведения о наиболее нуждаю­щихся и доставлять эти сведения лицам, на которых он возложил раздачу вспомоществований. Приложен был список этих лиц. В Москве А. П. Ела­гина, Е. А. Свербеева, В. С. Аксакова, А. С. Хомяков, Н. Ф. Павлов, П. В. Киреевский. В Петербурге: О. С. Одоевская, гр-ня А. М. Виельгор­ская, гр-ня Дашкова, А. О. Россети, Ю. Ф. Самарин, В. А. Муханов.

В «Развязке Ревизора» актеры после представления в восторге венча­ют «первого комического актера — Михайлу Семеновича Щепкина», а он разъясняет им истинный смысл комедии, — что город, в котором разыгры­вается действие, это есть «наш же душевный город», ревизор — это «на­ша проснувшаяся совесть». «В безобразном нашем городе, который в не­сколько раз хуже всякого другого города, бесчинствуют наши страсти, как безобразные чиновники, воруя казну собственной души нашей».)

Я теперь во Флоренции. Здоровье милостью божией стало лучше. Спешу в Неаполь через Рим.

Гоголь — Н. М. Языкову, 8 ноября 1846 г., из Фло­ренции. Письма, III, 249. {396}

По принятым правилам при императорских театрах, исключающим вся­кого рода одобрения артистов — самими артистами, а тем более венчания на сцене, пьеса в этом отношении не может быть допущена к представле­нию.

А. М. Гедеонов (директор имп. театров) — Плетневу, в первой половине ноября 1846 г. Переписка Грота с Плетневым, II, 961.

Здоровье мое, слава богу, становится несколько крепче, и если все об­стоятельства хорошо устроятся, то надеюсь в начале будущего года отпра­виться в желанную дорогу на поклонение гробу господню. Вас прошу, моя добрая и почтеннейшая маменька, молиться обо мне и путешествии мо­ем и благополучном устроении всех обстоятельств моих. Во время, когда я буду в дороге, вы не выезжайте никуда и оставайтесь в Васильевке. Мне нужно именно, чтобы вы молились обо мне в Васильевке, а не в другом месте. Кто захочет вас видеть, может к вам приехать. Отвечайте всем, что находите неприличным в то время, когда сын ваш отправился на такие святое поклонение, разъезжать по гостям и предаваться каким-ни­будь развлечениям.

Гоголь — матери, 14 ноября 1846 г., из Рима. Письма, III, 225.

Я прибыл благополучно в Неаполь, который во всю дорогу был у меня в предмете, как прекрасное перепутье. На душе у меня так тихо и светло, что я не знаю, кого благодарить за это… Неаполь прекрасен, но чувствую, что он никогда не показался бы мне так прекрасен, если бы не пригото­вил бог душу мою к принятию впечатлений красоты его. Я был назад тому десять лет в нем и любовался им холодно. Во все время прежнего пре­быванья моего в Риме никогда не тянуло меня в Неаполь; в Рим же я при­езжал всякий раз как бы на родину свою. Но теперь, во время проезда моего через Рим, уже ничто в нем меня не заняло, ни даже замечательное явление всеобщего народного восторга от нынешнего истинно-достойного папы. Я проехал его так, как проезжал дорожную станцию; обонянье мое не почувствовало даже того сладкого воздуха, которым я так приятно был встречаем всякий раз по моем въезде в него; напротив, нервы мои услыша­ли прикосновение холода и сырости. Но как только приехал в Неа­поль, все тело мое почувствовало желанную теплоту, утихнули нервы, ко­торые, как известно, у других еще раздражаются от Неаполя. Я приютил­ся у Софьи Петровны Апраксиной, которой, может быть, внушил бог звать меня в Неаполь и приуготовить у себя квартиру. Без того, зная, что мне придется жить в трактире и не иметь слишком близко подле себя же­ланных душе моей людей, я бы, может быть, не приехал. Душе моей, еще немощной, еще не так, как следует, укрепившейся для жизненного дела, нужна близость прекрасных людей, затем, чтоб самой от них похоро­шеть.

Гоголь — В. А. Жуковскому, 24 ноября 1846 г., из Неаполя. Письма, III, 259. {397}

Здоровье мое поправилось неожиданно, совершенно противу чаяния даже опытных докторов. Я был слишком дурен, и этого от меня не скрыли. Мне было сказано, что можно на время продлить мою жизнь, но значи­тельного улучшения в здоровье нельзя надеяться. И вместо этого я ожил, дух мой и все во мне освежилось. Передо мной прекрасный Неаполь, и воз­дух успокаивающий и тихий. Я здесь остановился как бы на каком-то пре­красном перепутьи, ожидая попутного ветра воли божией к отъезду моему во святую землю. В отъезде этом руководствуюсь я божьим указаньем и ничего не хочу делать по своей собственной воле.

Гоголь — А. О. Смирновой, 24 ноября 1846 г., из Неаполя. Соч. Гоголя, изд. Брокгауза — Ефрона, IX, 279.

Я написал и послал сильный протест к Плетневу, чтобы не выпускал в свет новой книги Гоголя, которая состоит из отрывков писем его к друзьям и в которой есть завещание к целой России, где Гоголь просит, чтоб она не ставила над ним никакого памятника, и уведомляет, что он сжег все свой бумаги. Я требую также, чтобы не печатать «Предуведомления» к пято­му изданию «Ревизора»: ибо все это с начала до конца чушь, дичь и неле­пость и, если будет обнародовано, сделает Гоголя посмешищем всей Рос­сии. То же самое объявил я Шевыреву… Если Гоголь не послушает нас, то я предлагаю Плетневу и Шевыреву отказаться от исполнения его поруче­ния. Пусть он находит себе других палачей 4.

С. Т. Аксаков — И. С. Аксакову, в последних числах ноября 1846 г. История знакомства, 156.

«Ревизор» надобно приостановить, как представление на сцене, так и печатанье. Ему еще не время являться в таком виде перед публикой. Сообразив все толки, мнения и мысли, ныне обращающиеся в свете, равно как и состояние нынешнего общества, я признаю благоразумным отложить это дело до следующего года, а между тем в это время я оглянусь получше и на себя, и на свое дело. Стало быть, с вас также снимается обуза быть распорядительницей денежных раздач бедным, которую я обременил как вас, так и другие христолюбивые души, что объявите им, а также Плет­неву.

Гоголь — графине А. М. Виельгорской, 8 дек. 1846 г., из Неаполя. Письма, III, 282.

Обращаюсь к новой развязке «Ревизора». Не говорю о том, что тут нет никакой развязки, да и нет в ней никакой надобности; но подумали ли вы о том, каким образом Щепкин, давая себе в бенефис «Ревизора», увенчает сам себя каким-то венцом, поднесенным ему актерами? Вы позабыли вся­кую человеческую скромность. Вы позабыли, вы уже не знаете, как приня­ла бы все это русская образованная публика. Вы позабыли, что мы не французы, которые готовы бессмысленно восторгаться от всякой эффек­тивной церемонии. Но мало этого. Скажите мне, положа руку на сердце: неужели ваши объяснения «Ревизора» искренни? Неужели вы, испугав­шись нелепых толкований невежд и дураков, сами святотатственно пося­гаете на искажение своих живых творческих созданий, называя их алле-{398}горическими лицами? Неужели вы не видите, что аллегория внутреннего го­рода не льнет к ним, как горох к стене, что название Хлестакова светскою совестью не имеет смысла? *

С. Т. Аксаков — Гоголю, 9 дек. 1846 г., из Москвы. История знакомства, 159.

Мне доставалось трудно все то, что достается легко природному писа­телю. Я до сих пор, как ни бьюсь, не могу обработать слог и язык свой, — первые, необходимые орудия всякого писателя. Они у меня до сих пор в таком неряшестве, как ни у кого даже из дурных писателей, так что надо мной имеет право посмеяться едва начинающий школьник. Все мною напи­санное замечательно только в психологическом значении, но оно никак не может быть образцом словесности, и тот наставник поступит неосторож­но, кто посоветует своим ученикам учиться у меня искусству писать, или, подобно мне, живописать природу: он заставит их производить карикату­ры… У меня никогда не было стремления быть отголоском всего и отра­жать в себе действительность как она есть вокруг нас. Я даже не могу заго­ворить теперь ни о чем, кроме того, что близко моей собственной душе.

Гоголь — П. А. Плетневу. Письма, III, 277.

Вчера совершено великое дело; книга твоих писем пущена в свет. Но это дело совершит влияние свое только над избранными; прочие не найдут себе пищи в книге твоей. А она, по моему убеждению, есть начало собственно русской литературы. Все, до сих пор бывшее, мне представля­ется как ученический опыт на темы, выбранные из хрестоматии. Ты пер­вый со дна почерпнул мысли и бесстрашно вынес их на свет. Обнимаю тебя, друг. Будь непреклонен и последователен. Что бы ни говорили другие, — иди своею дорогою… В том маленьком обществе, в котором уже шесть лет живу я, ты стал теперь гением помыслов и деяний.

П. А. Плетнев — Гоголю, 1/13 янв. 1847 г., из Петер­бурга. Рус. Вестн., 1890, N 11, стр. 42.

Государь император изволил прочитать с особым благоволением всепод­даннейшее письмо ваше о выдаче вам паспорта для путешествия по свя­тым местам. Его величество высочайше повелеть мне соизволил: уведомить вас, милостивый государь, что таковых чрезвычайных паспортов, какого {399} вы просите, у нас никогда и никому не выдавалось, но что, искренно же­лая содействовать вам в благом вашем намерении, государь император приказал министру иностранных дел снабдить вас беспошлинным пас­портом на полтора года для свободного путешествия к святым местам и, вместе с сим, сообщить посольству нашему в Константинополе и всем кон­сулам нашим в турецких владениях, Египте, Малой Азии, что государю императору угодно, дабы вам было оказываемо с их стороны всевозможное покровительство и попечение, и независимо от сих сообщений означенным лицам доставить вам рекомендательные к ним же письма от него, графа Нессельроде (министра иностранных дел).

В. Ф. Адлерберг — Гоголю, 9 янв. 1847 г. Рус. Мысль, 1896, N 5, стр. 176.

Книга ваша («Переписка») вышла под новый год. И вас поздравляю с та­ким вступлением, и Россию, которую вы подарили этим сокровищем. Странно! Но вы, все то, что вы писали доселе, ваши «Мертвые души» даже, — все побледнело как-то в моих глазах при прочтении вашего по­следнего томика. У меня просветлело на душе за вас.

А. О. Смирнова — Гоголю, 11 янв. 1847 г., из Калуги. Рус. Стар., 1890, авг., 282.

Мы не можем молчать о Гоголе, мы должны публично порицать его. Шевырев даже хочет напечатать беспощадный разбор его книги *. Дело в том, что хвалители и ругатели Гоголя переменились местами: все мисти­ки, все ханжи, все примиряющиеся с подлою жизнью своею возгласами о христианском смирении утопают в слезах и восхищении. Я думал, что вся Россия даст ему публичную оплеуху, и потому не для чего нам присоеди­нять рук своих к этой пощечине; но теперь вижу, что хвалителей будет очень много, и Гоголь может утвердиться в своем сумасшествии. Книга его может быть вредна многим. Вся она проникнута лестью и страшной гордо­стью под личиной смирения. Он льстит женщине, ее красоте, ее преле­стям; он льстит Жуковскому, он льстит власти. Он не устыдился напеча­тать, что нигде нельзя говорить так свободно правду, как у нас. Может ли быть безумнее гордость, как требование его, чтобы, по смерти его, его за­вещание было немедленно напечатано во всех журналах, газетах и ведомо­стях, дабы никто не мог отговориться неведением оного? Чтобы не стави­ли ему памятника, а чтобы каждый вместо того сделался лучшим? Чтоб все исправились о имени его?.. Все это надобно завершить фактом, который равносилен 41-му числу мартобря (в «Записках сумасшед­шего»).

С. Т. Аксаков — сыну И. С. Аксакову, 16 янв. 1847 г., из Москвы. История знакомства, 163.

Друг мой! Если вы желали произвести шум, желали, чтобы выска­зались и хвалители, и порицатели ваши, которые теперь отчасти переме­нились местами, то вы вполне достигли своей цели. Если это была с ва-{400}шей стороны шутка, то успех превзошел самые смелые ожидания: все оду­рачено. Противники и защитники представляют бесконечно разнообраз­ный ряд комических явлений… Но увы! Нельзя мне обмануть себя: вы искренно подумали, что призвание ваше состоит в возвещении людям вы­соких нравственных истин в форме рассуждений и поучений, которых об­разчик содержится в вашей книге… Вы грубо и жалко ошиблись. Вы со­вершенно сбились, запутались, противоречите сами себе беспрестанно и, думая служить небу и человечеству, оскорбляете и бога, и человека.

Я не хотел и не хочу касаться до частностей вашей книги, но не могу умолчать о том, что меня более всего оскорбляет и раздражает: я говорю о ваших злобных выходках против Погодина **. Я не верил глазам своим, что вы, даже в завещании (я верю вам, что вы писали точно завещание, а не сочинение, хотя этому поверить довольно трудно), расставаясь с ми­ром и всеми его презренными страстями, позорите, бесчестите человека, которого называли другом и который, точно, был вам друг, но по-своему. Погодин сначала был глубоко оскорблен, мне сказывали даже, что он пла­кал; но скоро успокоился. Он хотел написать вам следующее: «Друг мой! Иисус Христос учит нас, получив оплеуху в одну ланиту, подставлять со смирением другую; но где же он учит давать оплеухи?» Желал бы я знать, как бы вы умудрились отвечать ему *.

С. Т. Аксаков — Гоголю, 27 янв. 1847 г., из Москвы. История знакомства, 164.

По делам моим произошла совершенная бестолковщина. Из книги моей напечатана только одна треть, в обрезанном и спутанном виде, какой-то странный оглодок, а не книга, Плетнев объявляет весьма холоднокровно, что просто не пропущено цензурой. Самые важные письма, которые дол­жны составить существенную часть книги, не вошли в нее, — письма, которые были направлены именно к тому, чтобы получше ознакомить с бе­дами, происходящими от нас самих внутри России, и о способах исправить многое, письма, которыми я думал сослужить честную службу государю {401} и всем моим соотечественникам. Я писал на днях Виельгорскому, прося и умоляя представить эти письма на суд государю. Сердце говорит мне, что он почтит их своих вниманием и повелит напечатать.

Гоголь — А. О. Смирновой, 30 янв. 1847 г., из Неапо­ля. Письма, III, 338.

О предоставлении государю переписанной вполне книги твоей теперь и думать нельзя. Иначе, какими глазами я встречу наследника (Алек­сандр Николаевич, будущий император), когда он сам лично советовал мне не печатать запрещенных цензором мест, а я, как будто в насмеш­ку ему, полезу далее. Да и кто знает, не показывал ли он этого госуда­рю, который, не желая дать огласки делу, велел, может быть, ему от себя то сказать, что я от него слышал.

П. А. Плетнев — Гоголю, 17/29 янв. 1847 г., из Петер­бурга. Рус. Вест., 1890, N 11, стр. 50.

Здоровье мое несколько вновь расстроилось. Ночи я не сплю, и сам не могу понять, отчего, потому что волненья нервического нет, ниже волне­ния в крови. Слабость усилилась, и некоторые прежние недуги стали воз­вращаться. Но дух уныния далеко от меня. И сама неожиданная смерть Языкова не повергнула меня в печаль, но в какое-то тихое упование 5.

Гоголь — В. А. Жуковскому, 10 февр. 1847 г., из Неа­поля. Письма, III, 350.

Не позабудь передать мне все мненья об этом явившемся в печати оглодке, как твои, так и других. Поручай и другим узнавать, что говорят о ней во всех слоях общества, не выключая даже и дворовых людей, а пото­му проси всех благотворительных людей покупать книгу и дарить людям простым и неимущим.

Гоголь — Шевыреву, 11 февр. 1847 г. Письма, III, 358.

Мы, надувал самих себя Гоголем, надували и его, и поистине я не знаю ни одного человека, который бы любил Гоголя, как друг, независимо от его таланта. Надо мною смеялись, когда я говорил, что для меня не сущест­вует личность Гоголя, что я благоговейно, с любовию смотрю на тот дра­гоценный сосуд, в котором заключен великий дар творчества, хотя форма этого сосуда мне совсем не нравится.

С. Т. Аксаков — И. С. Аксакову, 16 февр. 1847 г. И. С. Аксаков в его письмах, т. I. М. 1888. Стр. 424.

Присоединяйте к концу вашего письма всякий раз какой-нибудь очерк и портрет какого-нибудь из тех лиц, среди которых обращается ваша дея­тельность, чтобы я по нем мог получить хоть какую-нибудь идею о том сословии, к которому он принадлежит в нынешнем и современном виде. Например, выставьте сегодня заглавие: Городская львица, и, взяв­ши одну из них, такую, которая может быть представительницей всех провинциальных львиц, опишите мне ее со всеми ухватками, — и как са­дится, и как говорит, и в каких платьях ходит, и какого рода львам кружит голову, словом, — личный портрет во всех подробностях. Потом завтра вы-{402}ставьте заглавие: Непонятная женщина, и опишите мне таким образом непонятную женщину. Потом: Городская добродетель­ная женщина; потом: Честный взяточник; потом: Губерн­ский лев. Словом, всякого такого, который вам покажется типом, могу­щим подать собою верную идею о том сословии, к которому он принадле­жит… После вы увидите, какое христиански доброе дело можно будет сделать мне, наглядевшись на портреты ваши, и виновницей этого буде­те вы *.

Гоголь — А. О. Смирновой, 22 февр. 1847 г. Письма, III, 370.

Появление книги моей разразилось точно в виде какой-то оплеухи: оплеуха публике, оплеуха друзьям моим и, наконец, еще сильнейшая оплеуха мне самому. После нее я очнулся, точно как будто после какого-то сна, чувствуя, как провинившийся школьник, что напроказил больше того, чем имел намерение. Я размахнулся в моей книге таким Хлестаковым, что не имею духу заглянуть в нее. Но тем не менее книга эта отныне будет лежать всегда на столе моем, как верное зеркало, в которое мне следует глядеться для того, чтобы видеть все свое неряшество и меньше грешить вперед… Как мне стыдно за себя, — стыдно, что возомнил о себе, будто мое школьное вос­питание уже кончилось, и могу я стать наравне с тобою. Право, есть во мне что-то хлестаковское… Ночи мои все по-прежнему без сна; я слаб телом, но духом, слава богу, довольно свеж.

Гоголь — В. А. Жуковскому, 6 марта 1847 г., из Неаполя. Письма, III, 398.

Я знаю, что в обществе раздаются мнения, невыгодные насчет меня само­го, как-то: о двусмысленности моего характера, о поддельности моих пра­вил, о моем действовании из каких-то личных выгод и угождений некоторым лицам. Все это мне нужно знать, нужно знать даже и то, кто именно как обо мне выразился. Не бойтесь, я не вынесу из избы сору… Книга моих писем выпущена в свет затем, чтобы пощупать ею других и себя самого, чтобы {403} узнать, на какой степени душевного состояния стою теперь я сам, потому что себя трудно видеть, а когда нападут со всех сторон и станут на тебя указы­вать пальцами, тогда и сам отыщешь в себе многое. Книга моя вышла не столько затем, чтобы распространить какие-либо сведения, сколько затем, чтобы добиться самому многих тех сведений, которые мне необходимы для труда моего, чтобы заставить многих людей умных заговорить о предметах важных и развернуть их знания, скупо скрываемые от других 7.

Гоголь — гр. А. М. Виельгорской, 16 марта 1847 г., из Неаполя. Письма, III, 411.

Появление этой книги полезно мне самому больше, чем кому-либо дру­гому. Одно помышленье о том, с каким неприличием и самоуверенностью сказано в ней многое, заставляет меня гореть от стыда. Стыд этот мне ну­жен, Не появись моя книга, мне бы не было и вполовину известно мое душев­ное состояние. Все эти недостатки мои, которые вас так поразили, не вы­ступили бы передо мною в такой наготе: мне бы никто их не указал. Люди, с которыми я нахожусь ныне в сношениях, уверены не шутя в моем совер­шенстве. Где же мне было добыть голос осуждения?

Гоголь — кн. В. В. Львову, 20 марта 1847 г., из Неаполя. Письма. III, 421.

Ты избалован был всею Россиею: поднося тебе славу, она питала в тебе самолюбие. В книге твоей оно выразилось колоссально, иногда чудовищно. Самолюбие никогда не бывает так чудовищно, как в соединении с верою. В вере оно уродство.

С. П. Шевырев — Гоголю, 22 марта ст. ст. 1847 г., из Москвы. Отчет имп. Публичной библиотеки за 1893 г. Спб. 1896. Стр. 46 (Приложение).

Одна из причин печатания моих писем была и та, чтобы поучиться, а не поучить. А так как русского человека до тех пор не заставишь говорить, пока не рассердишь его, то я оставил почти нарочно много тех мест, которые заносчивостью способны задрать за живое. Скажу вам не шутя, что я болею незнанием многих вещей в России, которые мне необходимо нужно знать. Я болею незнанием, что такое нынешний русский человек на разных степе­нях своих мест, должностей и образований. Все сведения, которые я приоб­рел доселе с неимоверным трудом, мне недостаточны для того, чтобы «Мерт­вые души» мои были тем, чем им следует быть. Вот почему я с такой жад­ностью хочу знать толки всех людей о моей нынешней книге, не выключая лакеев, — ради того, что в суждении о ней выказывается сам человек, произ­носящий суждение.

Гоголь — А. О. Россету, 15 апр. 1847 г., из Неаполя. Письма, III, 428.

Я прошу вас убедительно прочитать мою книгу и сказать мне хотя два словечка о ней, первые, какие придутся вам, какие скажет вам душа ваша. Не скройте от меня ничего и не думайте, чтобы ваше замечание или упрек был для меня огорчителен. Упреки мне сладки, а от вас еще будет слаще. Не затрудняйтесь тем, что меня не знаете; говорите мне так, как бы меня век {404} знали… В заключение прошу вас молиться обо мне крепко, крепко, во все время путешествия моего к святым местам, которое, видит бог, хотелось бы совершить в потребу истинную души моей, дабы быть в силах потом совер­шить дело во славу святого имени его *.

Гоголь — отцу Матвею Константиновскому, из Неаполя. Письма, III, 457.

(По поводу книги Гоголя «Переписка».) Мне кажется, что всего любо­пытнее в этом случае не сам Гоголь, а то, что его таким сотворило, каким он теперь перед нами явился. Как вы хотите, чтобы в наше надменное время, напыщенное народною спесью, писатель даровитый, закуренный ладаном с ног до головы, не зазнался, чтобы голова у него не закружилась? Это про­сто невозможно… Недостатки книги Гоголя принадлежат не ему, а тем, ко­торые превозносят его до безумия, которые преклоняются перед ним, как пред высшим проявлением самобытного русского ума, которые налагают на него чуть не всемирное значение… Разумеется, он родился не вовсе без гор­дости, но все-таки главная беда произошла от его поклонников. Я говорю в особенности о его московских поклонниках. Но знаете ли, откуда взялось у нас на Москве это безусловное поклонение даровитому писателю? Оно произошло оттого, что нам понадобился писатель, которого бы мы могли по­ставить наряду со всеми великанами духа человеческого, с Гомером, Дантом, Шекспиром, и выше всех иных писателей настоящего времени. Этих по­клонников я знаю коротко, я их люблю и уважаю: они люди умные, хорошие; но им надо во что бы то ни стало возвысить нашу скромную, богомольную Русь над всеми народами в мире, им непременно захотелось себя и всех дру­гих уверить, что мы призваны быть какими-то наставниками народов. Вот и нашелся на первый случай, такой крошечный наставник, вот они и стали ему про это твердить на разные голоса, и вслух, и на ухо; а он, как просто­душный, доверчивый поэт, им и поверил. К счастью, в нем таился, как я выше сказал, зародыш той самой гордости, которую в нем силились развить их хваления. Хвалениями их он пресыщался; но к самим этим людям он не питал ни малейшего уважения. Это выражается в его разговоре на каждом слове. От этого родилось болезненное его состояние, а потом новым направ­лением, им принятым, быть может, как убежищем от преследующей его грусти, от тяжкого неисполнимого урока, ему заданного современными при­чудами… Бог знает, куда заведут его друзья, как вынесет он бремя их гор­дых ожиданий, неразумных внушений и неумеренных похвал!..

В Гоголе нет ничего иезуитского. Он слишком спесив, слишком беско­рыстен, слишком откровенен, откровенен иногда даже до цинизма, одним словом, он слишком неловок, чтобы быть иезуитом.

П. Я. Чаадаев кн. П. А. Вяземскому, 29 апр. 1847 г., из Москвы. Н. В. Сушков. Моск. универ. благор. пансион. М. 1858. Стр. 26. {405}

Не могу скрыть от вас, что меня очень испугали слова ваши, что книга моя должна произвести вредное действие, и я дам за нее ответ богу. Я не­сколько времени оставался после этих слов в состоянии упасть духом; но мысль, что безгранично милосердие божие, меня поддержала…* Книга моя не от дурного умысла: мое неразумие всему причиною; за то бог и наказал меня, — наказал меня тем, что все до единого вопиют против моей книги, хотя и разнообразны до бесконечности причины этих криков. Но как милостиво и самое наказание его! В наказание он дает мне почувствовать смирение, — лучшее, что только можно дать мне.

Гоголь — о. Матвею, 9 мая 1847 г., из Неаполя. Письма, III, 459.

11 мая 1847 г. Гоголь выезжает из Неаполя на север.

А. И. Кирпичников. Хронолог. канва, 91.

Отсюда (из Парижа) в воскресенье уехал Гоголь, который провел здесь неделю в одной гостинице с нами. Мы почти каждый день обедали с ним у Толстых; здоровье его совершенно поправилось: он все время был весел, разговорчив и бодр, одним словом — другой человек, а не тот, которого мы встретили прошлым летом в Остенде. Путешествие его в Иерусалим не со­вершилось, потому что вырученные за последнюю книгу деньги пришли поздно, а без них не с чем было пуститься в дальний путь. Кстати о книге: удивительно, что после критик, больше жестоких и исполненных остерве­нения, он не только вовсе не раздражен, но, напротив, покойнее и светлее духом прежнего.

В. А. Муханов — сестрам, 28 мая/9 июня 1847 г., из Парижа. Н. Миловский. К биографии Гоголя, III.

Душа моя уныла, как ни креплюсь и ни стараюсь быть хладнокровным. Отношения мои стали слишком тяжелы со всеми теми друзьями, которые поторопились подружиться со мною, не узнавши меня. Как у меня еще совсем не закружилась голова, как я не сошел еще с ума от всей этой бестолковщи­ны, — этого я и сам не могу понять. Знаю только, что сердце мое разбито и деятельность моя отнялась. Можно вести брань с самыми ожесточенными врагами, но храни бог всякого от этой страшной битвы с друзьями! Тут все изнеможет, что ни есть в тебе. Друг мой, я изнемог, — вот все, что могу вам сказать теперь.

Гоголь — С. Т. Аксакову, 10 июня 1847 г., из Франкфур­та. Письма, III, 477.

Я почел с прискорбием статью вашу обо мне в «Современнике» 8, — не по­тому, чтобы мне прискорбно было унижение, в которое вы хотели меня поставить в виду всех, но потому, что в нем слышен голос человека, на меня рассердившегося. А мне не хотелось бы рассердить человека, даже не лю-{406}бящего меня, тем более вас, который — думал я — любит меня. Я вовсе не имел в виду огорчить вас ни в каком месте моей книги. Как же вышло, что на меня рассердились все до единого в России? Этого покуда я еще не могу понять. Восточные, западные, нейтральные — все огорчились. Это правда, я имел в виду небольшой щелчок каждому из них, считая это нуж­ным, испытавши надобность его на собственной коже (всем нам нужно по­больше смирения); но я не думал, чтоб щелчок мой вышел так грубо неловок и так оскорбителен. Я думал, что мне великодушно простят все это и что в книге моей зародыш примирения всеобщего, а не раздора. Вы взглянули на мою книгу глазами человека рассерженного, а потому почти все приняли в, другом виде. Оставьте все те места, которые, покамест, еще загадка для многих, если не для всех, и обратите внимание на те места, которые доступ­ны всякому здравому и рассудительному человеку, и вы увидите, что вы ошиблись во многом… Пишите критики самые жестокие, прибирайте все слова, какие знаете, на то, чтобы унизить человека, способствуйте к осмея­нию меня в глазах ваших читателей, не пожалев самых чувствительных струн, может быть, нежнейшего сердца, — все это вынесет душа моя, хотя и не без боли, и не без скорбных потрясений; но мне тяжело, очень тяжело, — говорю вам это искренно, — когда против меня питает личное озлобление даже и злой человек, а вас я считал за доброго человека. Вот вам искреннее излияние моих чувств.

Гоголь — В. Г. Белинскому, 29 июня 1847 г., из Франк­фурта. Письма, III, 491.

(Больной Белинский жил в это время с Анненковым на водах в Герма­нии, в Зальцбрунне.) — Когда я стал читать вслух письмо Гоголя, Белин­ский слушал его совершенно безучастно и рассеянно, но, пробежав строки Гоголя к нему самому, Белинский вспыхнул и промолвил: — «А! Он не по­нимает, за что люди на него сердятся, — надо растолковать ему это. Я буду ему отвечать». В тот же день небольшая комната, рядом с спальней Белин­ского, которая снабжена была диванчиком по одной стене и круглым столом перед ним, превратилась в письменный кабинет. На круглом столе явилась чернильница, бумага, и Белинский принялся за письмо к Гоголю, как за работу, и с тем же пылом, с каким производил свои срочные журнальные статьи в Петербурге. То была именно статья, но писанная под другим не­бом… Три дня сряду Белинский, возвращаясь с вод домой, проходил прямо в свой импровизированный кабинет. Все это время он был молчалив и сосре­доточен. Каждое утро, после обязательной чашки кофе, ждавшей его в каби­нете, он надевал летний сюртук, садился на диванчик и наклонялся к столу. Занятия длились до часового нашего обеда, после которого он не работал. Не покажется удивительным, что он употребил три утра на составление письма к Гоголю, если прибавить, что он часто отрывался от работы, сильно взволнованный ею, и отдыхал от нее, опрокинувшись на спинку дивана. При­том же и самый процесс составления был довольно сложен. Белинский набросал сперва письмо карандашом на клочках бумаги, затем переписал его четко и аккуратно набело и потом снял еще с готового текста копию для себя. Видно, что он придавал большую важность делу, которым занимался, и как будто понимал, что составляет документ, выходящий из рамки частной, {407} интимной корреспонденции. Когда работа была кончена, он посадил меня перед круглым столом своим и прочел свое произведение.

П. В. Анненков. Замечательное десятилетие. Литератур­ные воспоминания, 355.

ПИСЬМО БЕЛИНСКОГО К ГОГОЛЮ

Вы только отчасти правы, увидав в моей статье рассерженного человека: этот эпитет слишком слаб и нежен для выражения того состояния, в кото­рое привело меня чтение вашей книги. Но вы вовсе неправы, приписавши это вашим, действительно, не совсем лестным, отзывам о почитателях вашего таланта. Нет, тут была причина более важная. Оскорбленное чувство само­любия еще можно перенести, и у меня достало бы ума промолчать об этом предмете, если бы все дело заключалось в нем, но нельзя перенести оскорбленного чувства истины, человеческого достоинства, нельзя молчать, когда под покровом религии и защитою кнута проповедуют ложь и безнрав­ственность как истину и добродетель.

Да, я любил вас со всею страстью, с какою человек, кровно связанный с своею страною, может любить ее надежду, честь, славу, одного из великих вождей ее на пути сознания, развития, прогресса. И вы имели основатель­ную причину хоть на минуту выйти из спокойного состояния духа, потеряв­ши право на такую любовь. Говорю это не потому, чтобы я считал любовь свою наградою великого таланта, а потому, что в этом отношении я пред­ставляю не одно, а множество лиц, из которых ни вы, ни я не видали самого большого числа и которые в свою очередь тоже никогда не видали вас. Я не в состоянии дать вам ни малейшего понятия о том негодовании, которое возбудила ваша книга во всех благородных сердцах, ни о тех воплях дикой радости, которые издали при появлении ее все враги ваши, и нелитератур­ные — Чичиковы, Ноздревы, Городничие и т. д. — и литературные, которых имена хорошо вам известны. Вы сами видите, что от вашей книги отступи­лись даже те люди, по-видимому, одного духа с ее духом. Если бы она и была написана вследствие глубокого, искреннего убеждения, и тогда бы она долж­на была бы произвести на публику то же впечатление. И если ее приняли все (за исключением немногих людей, которых надо видеть и знать, чтобы не обрадоваться их одобрению) за хитрую, но чересчур нецеремонную про­делку для достижения небесным путем чисто земной цели, — в этом винова­ты только вы. И это нисколько не удивительно, а удивительно то, что вы находите это удивительным. Я думаю, это оттого, что вы глубоко знаете Россию только как художник, а не как мыслящий человек, роль которого вы так неудачно приняли на себя в вашей фантастической книге. И это не по­тому, чтобы вы не были мыслящим человеком, а потому, что вы столько уже лет привыкли смотреть на Россию из вашего прекрасного далека; а ведь известно, что ничего нет легче, как издалека видеть предметы такими, какими нам хочется их видеть; потому что в этом прекрасном далеке вы живете совершенно чуждым ему, в самом себе, внутри себя, или в однооб­разии кружка, одинаково с вами настроенного и бессильного противиться вашему на него влиянию. Поэтому вы не заметили, что Россия видит свое спасение не в мистицизме, не в аскетизме, не в пиэтизме, а в успехах циви-{408}лизации, просвещения, гуманности. Ей нужны не проповеди (довольно она слышала их), не молитвы (довольно она твердила их), а пробуждение в на­роде чувства человеческого достоинства, столько веков потерянного в грязи и навозе, — права и законы, сообразные не с учением церкви, а с здравым смыслом и справедливостью, и строгое по возможности их исполнение. А вместо этого она представляет собою ужасное зрелище страны, где люди торгуют людьми, не имея на это и того оправдания, каким лукаво поль­зуются американские плантаторы, утверждая, что негр не человек; страны, где люди сами себя называют не именами, а кличками: Ваньками, Васька­ми, Стешками, Палашками; страны, где, наконец, нет не только никаких гарантий для личности, чести и собственности, но нет даже и полицейского порядка, а есть только огромные корпорации разных служебных воров и гра­бителей! Самые живые, современные национальные вопросы в России те­перь: уничтожение крепостного права, отменение телесного наказания, вве­дение по возможности строгого выполнения хотя тех законов, которые уже есть. Это чувствует даже само правительство (которое хорошо знает, что делают помещики со своими крестьянами и сколько последние ежегодно режут первых), что доказывается его робкими и бесплодными полумерами в пользу белых негров и комическим заменением однохвостого кнута трех­хвостною плетью.

Вот вопросы, которыми тревожно занята вся Россия в ее апатическом полусне! И в это-то время великий писатель, который своими дивно-худо­жественными, глубоко-истинными творениями так могущественно содей­ствовал самосознанию России, давши ей возможность взглянуть на самое себя, как будто в зеркале, — является с книгою, в которой во имя Христа и церкви учит варвара-помещика наживать от крестьян больше денег, учит их ругать побольше… И это не должно было привести меня в негодование?.. Да если бы вы обнаружили покушение на мою жизнь, и тогда бы я не более возненавидел вас, как за эти позорные строки… И после этого вы хотите, чтобы верили искренности направления вашей книги! Нет, если бы вы дейст­вительно преисполнились истиною христовою, а не дьяволовым учением, — совсем не то написали бы вы вашему адепту из помещиков. Вы написали бы ему, что, так как его крестьяне — его братья во Христе, а как брат не может быть рабом своего брата, то он должен или дать им свободу, или хотя по крайней мере пользоваться их трудами как можно льготнее для них, созна­вая себя, в глубине своей совести; в ложном, в отношении к ним, положении.

А выражение: «Ах ты, неумытое рыло!» Да у какого Ноздрева, у какого Собакевича подслушали вы его, чтобы передать миру как великое открытие в пользу и назидание мужиков, которые и без того потому не умы­ваются, что, поверив своим барам, сами себя не считают за людей? А ваше понятие о национальном русском суде и расправе, идеал которого нашли вы в глупой поговорке, что должно пороть и правого и виноватого? Да это и так у нас делается вчастую, хотя еще чаще всего порют только правого, если ему нечем откупиться от преступления, и другая поговорка говорит тогда: без вины виноват! И такая-то книга могла быть результатом трудного внут­реннего процесса, высокого духовного просветления! Не может быть! Или вы больны — и вам надо спешить лечиться, или… не смею досказать моей мысли!.. Проповедник кнута, апостол невежества, поборник обскурантизма и мракобесия, панегирист татарских нравов — что вы делаете! Взгляните {409} себе под ноги, — ведь вы стоите над бездною… Что вы подобное учение опи­раете на православную церковь, это я еще понимаю: она всегда была опорою кнута и угодницей деспотизма; но Христа-то зачем вы примешали тут? Что вы нашли общего между ним и какою-нибудь, а тем более православною церковью? Од первый возвестил людям учение свободы, равенства и брат­ства и мученичеством запечатлел, утвердил истину своего учения. И оно только до тех пор и было спасением людей, пока не организовалось в церковь и не приняло за основание принципа ортодоксии. Церковь же явилась иерархией, стало быть, поборницей неравенства, льстецом власти, врагом и гонительницею братства между людьми, — чем продолжает быть и до сих пор. Но смысл христова слова открыт философским движением прошлого века. И вот почему какой-нибудь Вольтер, орудием насмешки по­гасивший в Европе костры фанатизма и невежества, конечно, более сын Христа, плоть от плоти его и кость от костей его, нежели все ваши попы, архиереи, митрополиты, патриархи. Неужели вы этого не знаете! Ведь это теперь не новость для всякого гимназиста… А потому неужели вы, автор «Ревизора» и «Мертвых душ», неужели вы искренно, от души, пропели гимн гнусному русскому духовенству, поставив его неизмеримо выше духовенства католического? Положим, вы не знаете, что второе когда-то было чем-то — между тем как первое никогда ничем не было, кроме как слугою и рабом светской власти; но неужели же в самом деле вы не знаете, что наше духовен­ство находится во всеобщем презрении у русского общества и русского народа? Про кого русский народ рассказывает похабную сказку? Про попа, попадью, попову дочь и попова работника. Не есть ли поп на Руси для всех русских представитель обжорства, скупости, низкопоклонничества, бесстыд­ства? И будто всего этого вы не знаете? Странно! По-вашему, русский на­род самый религиозный в мире, — ложь. Основа религиозности есть пиэ­тизм, благоговение, страх божий. А русский человек произносит имя божие, почесывая себе зад. Он говорит об образе: годится — молиться, а не годит­ся — горшки покрывать? Приглядитесь попристальнее, и вы увидите, что это по натуре глубоко-атеистический народ. В нем еще много суеверия, но нет и следа религиозности. Суеверие проходит с успехами цивилизации, но религиозность часто уживается и с ними; живой пример Франции, где и теперь много искренних католиков между людьми просвещенными и обра­зованными и где многие, отложившись от христианства, все еще упорно стоят за какого-то бога. Русский народ не таков; мистическая экзальтация не в его натуре; у него слишком много для этого здравого смысла, ясности и положительности в уме, и вот в этом-то, может быть, огромность истори­ческих судеб его в будущем. Религиозность не привилась в нем даже к духо­венству, ибо несколько отдельных исключительных личностей, отличавших­ся тихою, холодною аскетическою созерцательностью, ничего не доказы­вают. Большинство же нашего духовенства всегда отличалось только тол­стыми брюхами, схоластическим педантством да диким невежеством. Его грех обвинить в религиозной нетерпимости и фанатизме, его скорее можно похвалить за образцовый индиферентизм в деле веры. Религиозность про­явилась у нас только в раскольнических сектах, столь противоположных по духу своему массе народа и столь ничтожных перед нею числительно.

Не буду распространяться о вашем дифирамбе любовной связи русского народа с его владыками. Скажу прямо: этот дифирамб ни в ком не встретил {410} себе сочувствия и уронил вас в глазах даже людей, в других отношениях очень близких к вам по их направлению. Что касается до меня лично, предо­ставляю вашей совести упиваться созерцанием божественной красоты само­державия (оно — покойно, да говорят, и выгодно для вас), только продол­жайте благоразумно созерцать его из вашего прекрасного далека: вблизи-то оно не так прекрасно и не так безопасно… Замечу только одно: когда европейцем, особенно католиком, овладевает религиозный дух, он де­лается обличителем неправой власти, подобно еврейским пророкам, обличав­шим беззакония сильных земли. У нас же наоборот: постигает человека (даже порядочного) болезнь, известная у врачей-психиатров под именем religiosa mania. Он тотчас же земному богу подкурит более, нежели небес­ному, да еще так хватит через край, что тот и хотел бы его наградить за рабское усердие, да видит, что этим скомпрометировал бы себя в глазах об­щества… Бестия наш брат, русский человек!..

Вспомнил я еще, что в вашей книге вы утверждаете, за великую и неоспо­римую истину, будто простому народу грамота не только не полезна, но поло­жительно вредна. Что сказать вам на это? Да простит вас ваш византийский бог за эту византийскую мысль, если только, передавши ее бумаге, вы веда­ли, что творили… Но, может быть, вы скажете: «Положим, что я заблуждал­ся, и все мои мысли ложь, но почему же отнимают у меня право заблуждать­ся и не хотят верить искренности моих заблуждений?» Потому, отвечаю я вам, что подобное направление в России давно уже не новость. Даже еще недавно оно было вполне исчерпано Бурачком с братиею. Конечно, в вашей книге более ума и даже таланта (хотя того и другого не очень богато в ней), чем в их сочинениях; но зато они развили общее с вами учение с большей энергией и с большей последовательностью, смело дошли до его последних результатов: все отдали византийскому богу, ничего не оставили сатане; тогда как вы, желая поставить по свечке и тому и другому, впали в противо­речие, отстаивали, например, Пушкина, литературу и театры, которые, с ва­шей точки зрения, если бы вы только имели добросовестность быть после­довательным, нисколько не могут служить к спасению души, но много могут служить к ее погибели… Чья же голова могла переварить мысль о тождест­венности Гоголя с Бурачком? Вы слишком высоко поставили себя во мнении русской публики, чтобы она могла верить в вас искренности подобных убеж­дений. Что кажется естественным в глупцах, то не может казаться таким в гениальном человеке. Некоторые остановились было на мысли, что ваша книга есть плод умственного расстройства, близкого к положительному сумасшествию. Но они скоро отступились от такого заключения — ясно, что книга писана не день, не неделю, не месяц, а, может быть, год, два или три; в ней есть связь; сквозь небрежное изложение проглядывает обдуман­ность, а гимн властям предержащим хорошо устраивает земное положение набожного автора. Вот почему в Петербурге распространился слух, будто вы написали эту книгу с целью попасть в наставники к сыну наследника. Еще прежде в Петербурге сделалось известным письмо ваше к Уварову, где вы говорите с огорчением, что вашим сочинениям о России дают превратный толк, затем обнаруживаете недовольствие своими прежними произведения­ми и объявляете, что только тогда останетесь довольны своими сочинениями, когда ими будет доволен тот, который и т. д. Теперь судите сами, можно ли удивляться тому, что ваша книга уронила вас в глазах публики и как писа­теля, и, еще более, как человека. {411}

Вы, сколько я вижу, не совсем хорошо понимаете русскую публику. Ее характер определяется положением русского общества, в котором кипят и рвутся наружу свежие силы, но, сдавленные тяжелым гнетом, не находя исхода, производят только уныние, тоску, апатию. Только в одной литера­туре, несмотря на татарскую цензуру, есть еще жизнь и движение вперед. Вот почему звание писателя у нас так почетно, почему у нас так легок лите­ратурный успех даже при маленьком таланте. Титло поэта, звание литера­тора у нас давно уже затмило мишуру эполет и разноцветных мундиров. И вот почему у нас в особенности награждается общим вниманием всякое так называемое либеральное направление, даже и при бедности таланта, и почему так скоро падает популярность великих талантов, отдающих себя искренно или неискренно в услужение православию, самодержавию и народ­ности. Разительный пример — Пушкин, которому стоило написать только два-три верноподданнических стихотворения и надеть камер-юнкерскую ливрею, чтобы вдруг лишиться народной любви! И вы сильно ошибаетесь, если не шутя думаете, что ваша книга пала не от ее дурного направления, а от резкости истин, будто бы высказанных вами всем и каждому. Поло­жим, вы могли это думать о пишущей братии, но публика-то как могла попасть в эту категорию? Неужели в «Ревизоре» и «Мертвых душах» вы менее резко, с меньшею истиною и талантом и менее горькие правды выска­зали ей? И старая школа, действительно, сердилась на вас до бешенства, но «Ревизор» и «Мертвые души» оттого не пали, тогда как ваша последняя книга позорно провалилась сквозь землю. И публика тут права: она видит в русских писателях своих единственных вождей, защитников и спасителей от русского самодержавия, православия и народности, и потому, всегда го­товая простить писателю плохую книгу, никогда не простит ему зловредной книги. Это показывает, сколько лежит в нашем обществе, хотя еще в заро­дыше, свежего, здорового чутья, и это же показывает, что у него есть будущ­ность. Если вы любите Россию, порадуйтесь вместе со мною, порадуйтесь падению вашей книги!..

Не без некоторого чувства самодовольствия скажу вам, что мне кажется, что я немного знаю русскую публику. Ваша книга испугала меня возмож­ностью дурного влияния на правительство, на цензуру, но не на публику. Когда пронесся в Петербурге слух, что правительство хочет напечатать вашу книгу в числе многих тысяч экземпляров и продавать ее по самой низкой цене, — мои друзья приуныли; но я тогда же сказал им, что, несмотря ни на что, книга не будет иметь успеха, и о ней скоро забудут. И действительно, она памятнее теперь всеми статьями о ней, нежели сама собою. Да, у русско­го человека глубок, хотя и не развит еще, инстинкт истины.

Ваше обращение, пожалуй, могло быть и искренно, но мысль — довести о нем до сведения публики — была самая несчастная. Времена наивного благочестия давно уже прошли и для нашего общества. Оно уже понимает, что молиться везде все равно, что в Иерусалиме ищут Христа только люди, или никогда не носившие его в груди своей, или потерявшие его. Кто спо­собен страдать при виде чужого страдания, кому тяжко зрелище угнетения чуждых ему людей, — тот носит Христа в груди своей, и тому незачем хо­дить пешком в Иерусалим. Смирение, проповедуемое вами, во-первых, не ново, а во-вторых, отзывается, с одной стороны, страшною гордостью, а с другой — самым позорным унижением своего человеческого достоин-{412}ства. Мысль сделаться каким-то абстрактным совершенством, стать выше всех смирением — может быть плодом или гордости или слабоумия и в обоих случаях ведет неизбежно к лицемерию, ханжеству, китаизму. И при этом в вашей книге вы позволили себе цинически-грязно выражаться не только о других (это было бы только невежливо), но и о самом себе, — это уже гадко, потому что если человек, бьющий своего ближнего по щекам, воз­буждает негодование, то человек, бьющий по щекам сам себя, возбуждает презрение. Нет, вы только омрачены, а не просветлены; вы не поняли ни духа, ни формы христианства нашего времени. Не истиной христианского учения, а болезненной боязнию смерти, черта и ада веет от вашей книги.

И что за язык, что за фразы! «Дрянь и тряпка стал теперь всяк чело­век»… Неужели вы так думаете, что сказать всяк вместо всякий — зна­чит выражаться библейски? Какая это великая истина, что, когда человек весь отдается лжи, его оставляет ум и талант. Не будь на вашей книге выставлено вашего имени и будь из нее выключены те места, где вы говори­те о себе как писатель, кто бы подумал, что эта надутая и неопрятная шуми­ха слов и фраз — произведение автора «Ревизора» и «Мертвых душ»?

Что же касается до меня лично, повторяю вам: вы ошиблись, сочтя мою статью выражением досады за ваш отзыв обо мне, как об одном из ваших критиков. Если бы только это рассердило меня, я только об этом и отозвался бы с досадою, а обо всем остальном выразился бы спокойно, беспристраст­но. А это правда, что ваш отзыв о ваших почитателях вдвойне нехорош. Я понимаю необходимость щелкнуть иногда глупца, который своими по­хвалами, своим восторгом ко мне только делает меня смешным, но и эта необходимость тяжела, потому что как-то по-человечески неловко даже за ложную любовь платить враждою. Но вы имели в виду людей если не с отличным умом, то все же не глупцов. Эти люди в своем удивлении к вашим творениям наделали, быть может, гораздо больше восклицаний, нежели сколько высказали о них дела; но все же их энтузиазм к вам выходит из такого чистого и благородного источника, что вам вовсе не следовало бы выдавать их головою общим их и вашим врагам, да еще вдобавок обвинять их в намерении дать какой-то превратный толк вашим сочинениям. Вы, конечно, сделали это по увлечению главною мыслию вашей книги и по неосмотрительности, а Вяземский, этот князь в аристократии и холоп в ли­тературе, развил вашу мысль и напечатал на ваших почитателей (стало быть, на меня всех более) чистый донос. Он это сделал, вероятно, в бла­годарность вам за то, что вы его, плохого рифмоплета, произвели в великие поэты, кажется, сколько я помню, за его «вялый, влачащийся по земле стих». Все это нехорошо. А что вы ожидали только времени, когда вам можно будет отдать справедливость и почитателям вашего таланта (отдавши ее с гордым смирением вашим врагам), этого я не знал; не мог, да, признать­ся, и не хотел бы знать. Передо мной была ваша книга, а не ваши намерения: я читал ее и перечитывал сто раз, и все-таки не нашел в ней ничего, кроме того, что в ней есть, а то, что в ней есть, глубоко возмутило и оскорбило мою душу.

Если бы я дал полную волю моему чувству, письмо это скоро бы превра­тилось в толстую тетрадь. Я никогда не думал писать к вам об этом предмете, хотя и мучительно желал этого, и хотя вы всем и каждому печатно дали пра­во писать к вам без церемонии, имея в виду одну правду. Живя в России, {413} я не мог бы этого сделать, ибо тамошние «Шпекины» распечатывают чужие письма не из одного личного удовольствия, но и по долгу службы, ради доносов. Нынешним летом начинающаяся чахотка прогнала меня за границу, и Некрасов переслал мне ваше письмо в Зальцбрунн, откуда я сегодня же еду с Анненковым в Париж, через Франкфурт-на-Майне. Неожиданное получение вашего письма дало мне возможность высказать вам все, что лежало у меня на душе против вас по поводу вашей книги. Я не умею говорить вполовину, не умею хитрить; это не в моей натуре. Пусть вы или само время докажет мне, что я заблуждался в моих об вас заключе­ниях. Я первый порадуюсь этому, но не раскаюсь в том, что сказал вам. Тут дело идет не о моей или вашей личности, но о предмете, который гораздо выше не только меня, но даже и вас; тут дело идет об истине, о рус­ском обществе, о России.

И вот мое последнее заключительное слово: если вы имели несчастье с гордым смирением отречься от ваших истинно великих произведений, то теперь вам должно с искренним смирением отречься от последней вашей книги и тяжкий грех ее издания в свет искупить новыми творениями, кото­рые бы напомнили ваши прежние.

В. Г. Белинский — Гоголю, 15 июля 1847 г., из Зальц­брунна. Белинский. Письма, III, 230.

Я испугался и тона, и содержания этого ответа, и, конечно, не за Белин­ского, потому что особенных последствий заграничной переписки между зна­комыми тогда еще нельзя было предвидеть; я испугался за Гоголя, который должен был получить ответ, и живо представил себе его положение в мину­ту, когда он станет читать это страшное бичевание. В письме заключалось не одно только опровержение его мнений и взглядов: письмо обнаруживало пустоту и безобразие всех идеалов Гоголя, всех его понятий о добре и чести, всех нравственных основ его существования — вместе с диким положением той среды, защитником которой он выступил. Я хотел объяснить Белинско­му весь объем его страстной речи, но он знал это лучше меня, как оказа­лось. — «А что же делать? — сказал он. — Надо всеми мерами спасать лю­дей от бешеного человека, хотя бы взбесившийся был сам Гомер. Что же касается до оскорбления Гоголя, я никогда не могу так оскорбить его, как он оскорблял меня в душе моей и в моей вере в него». Письмо было послано. Мы выехали в Дрезден по направлению к Парижу.

Здесь, забегая вперед, скажу, что, по прибытии в Париж, Герцен, уже поджидавший нас, явился в отель Мишо, где мы остановились, и Белин­ский тотчас же рассказал ему о вызове, полученном им от Гоголя, и об отве­те, который он ему послал 9. Затем он прочел ему черновое своего письма. Во все время чтения уже знакомого мне письма я был в соседней комнате, куда, улучив минуту, Герцен шмыгнул, чтобы сказать мне на ухо; «Это — гениальная вещь, да это, кажется, и завещание его». (Меньше, чем через год, Белинский умер в Петербурге от чахотки.)

П. В. Анненков. Замечательное десятилетие. Литератур­ные воспоминания, 356.

На пути сюда, во Франкфурте, надеялись видеть Жуковского, но он был в Дармштадте, куда ожидали государя-наследника. Зато провели день {414} с Гоголем, который ездил вместе с нами в Гомбург, известный своими водами и играми, этою язвою германских вод. Мы много говорили с ним о последней его книге; он не любит толковать о своих сочинениях, но на сей раз изменил своему правилу. Ему многие ставят в вину, что без всякой причины, без малейшего права, он вздумал быть всеобщим наставником. Между тем ему никогда подобная мысль не приходила в голову. Занимаясь сочинением, для которого нужно было ему собрать много материалов и в осо­бенности узнать мысли и мнения его соотечественников о некоторых пред­метах, о которых он намерен говорить в своем творении, он издал свою переписку, чтобы вызвать толки и прения. Цель его достигнута. Он получил множество писем с замечаниями на книгу.

В. А. Муханов — сестрам, 1 июля 1847 г., из Бадена. Н. Миловский. К биографии Гоголя, 13.

Гоголь погостил здесь, в Эмсе, четыре дня. Он бодр и хорош; но ни­сколько нельзя предвидеть, что он будет писать или делать. Сам не знает.

А. С. Хомяков — неизвестному, 8 июля 1847 г., из Эмса. Рус. Арх., 1884, III, 211.

Гоголь теперь во Франкфурте; он пополнел, поздоровел, но вместо жар­кой Палестины едет к южным берегам Северного моря, в котором надеется утопить последний остаток своего нервического недуга. Он теперь давно ушел от того состояния, в каком провел у меня целую зиму.

В. А. Жуковский — А. О. Смирновой, 3/15 июля 1847 г., из Франкфурта. А. О. Смирнова. Записки, 351.

Здоровье мое на нынешний раз не получает значительной поправки от ванн… Сделались было даже такие недуги, вследствие которых я должен был прекратить на время ванны, но здоровье духа моего довольно крепко. Начинаю вновь понемногу купаться.

Гоголь — гр. Л. К. Виельгорской, 8 авг. 1847 г., из Остен­де. Письма, IV, 32.

Я не мог отвечать скоро на ваше письмо. Душа моя изнемогла, все во мне потрясено. Могу сказать, что не осталось чувствительных струн, которым не было бы нанесено поражения еще прежде, нежели я получил ваше пись­мо. Письмо ваше я прочел почти бесчувственно, но тем не менее был не в силах отвечать на него. Да и что мне отвечать? 10 Бог весть, может быть, и в ваших словах есть часть правды. Скажу вам только, что я получил около пятидесяти разных писем по поводу моей книги; ни одно из них не похоже на другое: что опровергает один, то утверждает другой. Покуда мне пока­залось только то непреложной истиной, что я не знаю вовсе России, что много изменилось с тех пор, как я в ней не был, что мне нужно почти сызно­ва узнавать все, что ни есть в ней теперь. А вывод из всего этого вывел я для себя тот, что мне не следует выдавать в свет ничего, не только никаких живых образов, но даже и двух строк какого бы то ни было писания до тех пор, покуда, приехавши в Россию, не увижу многого своими собствен­ными глазами и не пощупаю собственными руками. Вижу, что, укорившие меня в незнании многих вещей и несоображении многих сторон, обнаружили {415} передо мной собственное незнание многого и собственное несоображение многих сторон… Поверьте мне, что и вы, и я виновны равномерно. И вы, и я перешли в излишество. Я, по крайней мере, сознаюсь в этом, но сознае­тесь ли вы? Точно таким же образом, как я упустил из виду современ­ные дела и множество вещей, которые следовало сообразить, точно таким же образом упустили и вы; как я слишком усредоточился в себе, так вы слишком разбросались. Как мне нужно узнавать многое из того, что знаете вы и чего я не знаю, так и вам следует узнать хотя часть того, что знаю я и чем вы напрасно пренебрегаете. — А покамест помыслите прежде всего о вашем здоровьи. Оставьте на время современные вопросы. Вы потом возвратитесь к ним с большею свежестию, стало быть, и с боль­шею пользою как для себя, так и для них. Желаю вам от всего сердца спокойствия душевного, первейшего блага, без которого нельзя действовать и поступать разумно ни на каком поприще *.

Гоголь — Белинскому, 10 авг. 1847 г., из Остенде. Крас­ный Архив, 1923, кн. 3.

В Париж (где в это время жил Белинский) пришел ответ Гоголя на пись­мо Белинского из Зальцбруннена… Белинский не питал злобы и ненависти лично к автору «Переписки», прочел с участием его письмо и заметил толь­ко: — «Какая запутанная речь! да, он должен быть очень несчастлив в эту минуту».

П. В. Анненков. Замечательное десятилетие. Литератур­ные воспоминания, 364.

Здоровье мое, которое начало было уже поправляться и восстанавли­ваться, потряслось от этой для меня сокрушительной истории по поводу моей книги. Многие удары так были чувствительны для всякого рода щекотливых струн, что дивлюсь сам, как я еще остался жив и как все это вынесло мое слабое тело.

Гоголь — П. В. Анненкову, 12 авг. 1847 г., из Остенде. Письма, IV, 48.

Здесь, тотчас по приезде, явился к нам Гоголь, и свиделись мы с Хомяко­вым. Несколько дней, проведенных с последним, были совершенным празд­ником. Какое сокровище знания и остроумия и вместе какая доброта, какое всегда ровное расположение! Правду говорит Гоголь, что этому человеку не с чем в себе бороться, нечего стараться побеждать в себе.

В. А. Муханов — сестрам, 4/16 авг. 1847 г., из Остенде. Н. Миловский. К биографии Гоголя, 15. {416}

В Остенде здоровье мое несколько укрепилось от ванн, но наступившие холода действуют на меня крайне вредоносно. Кровь у меня стала стариков­ская, движется медленно и уж не только не кипит, но еле-еле может сама согреться, а потому требует беспрерывной помощи юга.

Гоголь — П. В. Анненкову, 7 сент. 1847 г., из Остенде. Письма, IV, 83.

В начале октября Гоголь через Марсель, Ниццу, Геную, Флоренцию и Рим приезжает в Неаполь и поселяется в HТtel de Rome.

А. И. Кирпичников. Хронолог. канва, 96.

А. А. Иванов (художник) с особенным сочувствием упоминал о страш­ном впечатлении, произведенном на Гоголя всеобщим осуждением его «Пе­реписки»; об этом Иванов говорил не иначе, как с содроганием.

И. С. Тургенев. Литературные и житейские воспомина­ния, IV. Поездка в Альбано и Фраскати.

В 1847 году приехал в Рим брат А. А. Иванова, Сергей, архитектор … Картину свою «Явление Христа народу» Александр Иванов показывал Сергею в первое время, но потом и тот ее не видал. Только раз он его при­гласил, чтобы спросить совета насчет типа раба: который выбрать из сделан­ных этюдов для картины. Один был чрезвычайно характерен, с клеймом на лбу, кривым глазом — похожий на тот, который теперь на картине. Гоголь постоянно советовал ему перенести на картину раба с клеймом, но Иванов-архитектор пришел в ужас от этой головы, несмотря на то, что она ему очень нравилась, и он упросил ее не воспроизводить на картине.

М. П. Боткин. А. А. Иванов, его жизнь и переписка, XVII.

Вы знаете, что я весь состою из будущего, в настоящем же есмь нуль. Вот отчего я так бываю нагл в своих требованиях от друзей, забираю у них все, занимаю в долг и не плачу. Если только бог поможет, снабдя меня небольшим здоровьем еще на несколько лет, то все будет выплачено. Все смекнуто, соображено, замотано на ус и зарублено на стенке.

Гоголь — А. О. Россету, 20 ноября 1847 г., из Неаполя. Письма. IV, 97.

Жизнь так коротка, а я еще почти ничего не сделал из того, что мне следует сделать. В продолжение лета мне нужно будет непременно заглянуть в некоторые, хотя главные, углы России. Вижу необходимость существенную взглянуть на многое своими собственными глазами… Теперь я должен себя холить и ухаживать за собой, как за нянькой, выбирая место, где лучше и удобнее работается, а не где веселей проводить время.

Гоголь — А. С. Данилевскому, 20 ноября 1847 г., из Неа­поля. Письма, IV, 94.

В Неаполе прекрасно и тепло, в душе моей стало приятно и светло здесь… Русских здесь почти ни души; покойно и тепло, как нигде в другом месте. {417} Солнце просто греет душу, не только что тело. Какая разница даже с Римом, не только с Парижем!

Гоголь — гр. А. П. Толстому, 24 ноября 1847 г., из Неа­поля. Письма, IV, 99.

Я теперь в Неаполе: приехал сюда затем, чтобы быть отсюда ближе к отъезду в Иерусалим. Определил даже себе отъезд в феврале, и при всем том нахожусь в странном состоянии, как бы не знаю сам: еду я или нет. Я думал, что желанье мое ехать будет сильней и сильней с каждым днем, и я буду так полон этой мыслью, что не погляжу ни на какие трудности в пути. Вышло не так. Я малодушнее, чем я думал; меня все страшит. Мо­жет быть, это происходит просто от нерв. Отправляться мне приходится совершенно одному; товарища и человека, который бы поддержал меня в минуты скорби, со мною нет, и те, которые было располагали в этом году ехать, замолкли. Отправляться мне приходится во время, когда на море бы­вают непогоды; а я бываю сильно болен морскою болезнью и даже во время малейшего колебания. Все это часто смущает бедный дух мой и смущает, разумеется, оттого, что бессильно мое рвенье и слаба моя вера…

Гоголь — Н. Н. Шереметевой, из Неаполя. Письма, IV, 113.

Я живу в Неаполе довольно уединенно и мирно, несмотря на то, что живу в трактире. Как-то лень искать квартир, и я день за днем остаюсь в HТtel de Rome.

Гоголь — А. А. Иванову, 5 дек. 1847 г., из Неаполя. Письма, IV, 105.

Я вас любил гораздо меньше, чем вы меня любили. Я был в состоянии всегда (сколько мне кажется) любить всех вообще, потому что я не был спо­собен ни к кому питать ненависти; но любить кого-нибудь особенно, пред­почтительно, я мог только из интереса. Если кто-нибудь доставил мне существенную пользу, и через него обогатилась моя голова, если он под­толкнул меня на новые наблюдения или над ним самим, или над другими людьми, — словом, если через него как-нибудь раздвинулись мои познания, я уж того человека люблю, хоть будь он и меньше достоин любви, чем дру­гой, хоть он и меньше меня любит. Что ж делать! Вы видите, какое творение человек: у него прежде всего свой собственный интерес. Почему знать? Может быть, я и вас полюбил бы несравненно больше, если бы вы сделали что-нибудь собственно для головы моей, положим, хоть бы написанием запи­сок жизни вашей, которые бы мне напоминали, каких людей следует не про­пустить в моем творении. Но вы в этом роде ничего не сделали для меня. Что ж делать, если я не полюбил вас так, как следовало полюбить вас.

Гоголь — С. Т. Аксакову, 12 дек. 1847 г. Письма, IV, 115.

Передо мной опять Неаполь, Везувий и море. Дни бегут в занятиях, время летит так, что не знаешь, откуда взять лишний час. Учусь, как школь­ник, всему тому, чему пренебрег выучиться в школе.

Гоголь-- В. А. Жуковскому, 10 янв. 1848 г., из Неаполя. Письма, IV, 134. {418}

XII[править]

Путешествие к «Святым местам»[править]

Странствования мои по Средиземному морю уже начались. Из Неаполя меня выгнали раньше, чем я полагал, разные поли­тические смуты и бестолковщина, во время которых трудно нахо­диться иностранцу, любящему мир и тишину. До Мальты я в силу-силу добрался 1. Еще не было сильной бури, а уж меня привело в такое состояние беспрерывной рвоты, всякие десять минут, что я походил скорей на умирающего, чем на сохраняю­щего в себе залог жизни. Если бы еще такого адского состояния были одни сутки, меня бы не было на свете. Со страхом думаю о предстоящем четырехсуточном переезде. В Мальте должен я отдохнуть. Против всякого чаяния, в Мальте почти вовсе нет всех тех комфортов, где англичане: двери с испорченными зам­ками, мебель простоты гомеровской, и язык невесть какой. Аг­лицкого почти даже и не слышно. Плохой отелишко, в котором я остановился, разве только после скверного парохода «Капри» может показаться приятным.

Гоголь — гр. А. П. Толстому, 22 генв. 1848 г., гр. А. М. Виельгорской, 23 генв., С. П. Шевыреву, 25 генв., из Мальты. Свод­ный текст. Письма, IV, 163, 165, 168.

Это было в январе 1848 года. На пути в Иерусалим мы от­правились из Константинополя в Смирну на австрийском паро­ходе «Махмудиэ», а в Смирне пересели на другой пароход той же компании Ллойда — «Истамбул», идущий к берегам Си­рии, — в Бейрут. На «Истамбуле» было много народу, и боль­шею частью поклонников, ехавших в Иерусалим на поклонение св. местам. Каких представителей наций тут не было! Весь этот люд в общем были как бы земляки; одни только мы, русские, были особняками среди этой разношерстной толпы и не прини­мали никакого участия в общей суматохе подвижных восточных человеков. Но оказалось, что кроме нас тут же были еще русские люди. Один из них был высокий, плотный мужчина в темно-{419}синей с коротким капюшоном шинели на плечах и с красною фескою на голо­ве, другой же маленький человечек с длинным носом, черными жиденькими усами, с длинными волосами, причесанными a la художник, сутуловатый и постоянно смотревший вниз. Белая поярковая с широкими полями шляпа на голове и итальянский плащ на плечах, известный в то время у нас под названием «манто», составляли костюм путника. Все говорило, что это какой-нибудь путешествующий художник. Действительно, это был художник, наш родной гениальный сатирик Николай Васильевич Гоголь, а спутник его — генерал Крутов.

При остановке у Родоса мы съехали с парохода на остров осмотреть город с его историческими постройками рыцарей-крестоносцев и посетить местного прославленного митрополита, жившего за городом. Владыка принял нас радушно, а при прощании снабдил целою корзиною превосходных апель­синов из своего сада. На пароходе о. П. поручил мне попотчевать родосскими гостинцами и земляков-спутников, что я не замедлил исполнить, отобрав десятка два лучших плодов. Гоголь и ген. Крутов не отказались от лаком­ства и поблагодарили меня за любезность. Тем дело и кончилось. Но, ве­роятно, о. А. П., на расспросы их о мне, отрекомендовал им меня яко худож­ника, потому что спустя полчаса Гоголь вышел на палубу, где тогда я нахо­дился, и прямо направился ко мне. Не входя ни в какие объяснения, он показывает мне маленькую, вершка в два, живописную (масляными краска­ми) на дереве икону святителя Николая-чудотворца и спрашивает мнения, — искусно ли она написана? Затем он, пока я всматривался в живопись, поведал мне, что эта икона есть верная копия в миниатюре с иконы святителя в Бар-граде (Бары), написана для него по заказу искуснейшим художни­ком и теперь сопутствует ему в путешествиях, потому что святитель мир­ликийский Николай — его патрон и общий покровитель всех христиан, по суху и по морям путешествующих. Я полюбовался иконою, как мастерски написанною, и оговорил, что не могу ничего сказать о верности копии, не видав прототипа, и еще заметил, что у нас на православных старинных иконах святитель изображается несколько иначе, особенно по облачению, и что последнее прямо говорит о латинском происхождении барградского изображения святителя. На мой отзыв Гоголь ничего не возразил, но по всему видно было, что он высоко ценил в художественном отношении свою икону и дорожил ею, как святынею. В Бейруте Гоголь поместился у нашего генерального консула Базили, — своего однокашника по воспитанию в не­жинском лицее. Мы остановились в Бейруте дней на десять, а Гоголь с Кру­товым, в сопровождении Базили, отправились в Иерусалим.

Священник Петр Соловьев. Встреча с Гоголем. Рус. Стар., 1883, сент., 553.

Что могут доставить тебе мои сонные впечатления? Видел я, как во сне, эту землю. Подымаясь с ночлега до восхождения солнца, садились мы на мулов и лошадей, в сопровождении и пеших и конных провожатых; гусем шел длинный поезд через малую пустыню по морскому берегу или дну моря, так что с одной стороны море обмывало плоскими волнами лошади­ные копыта, а с другой стороны тянулись пески или беловатые плиты начинавшихся возвышений, изредка поросшие приземистым кустарником; в полдень — колодезь, выложенное плитами водохранилище, осененное {420} двумя-тремя оливами или сикоморами. Здесь привал на полчаса, и снова в путь, пока не покажется на вечернем горизонте, уже не синем, но медном от заходящего солнца, пять-шесть пальм и вместе с ними прорезающийся сквозь радужную мглу городок, картинный издали и бедный вблизи, какой-нибудь Сидон или Тир. И этакий путь до самого Иерусалима.

Гоголь — В. А. Жуковскому, 28 февр. 1850 г. Письма, IV, 300.

Гоголь совершил переезд через пустыни Сирии в сообществе своего соученика по гимназии Базили. Базили, занимая значительный пост в Си­рии, пользовался особенным влиянием на умы туземцев. Для поддержания этого влияния он должен был играть роль полномочного вельможи, который признает над собою только власть «великого падишаха». Каково же было изумление арабов, когда они увидели его в явной зависимости от его тще­душного и невзрачного спутника! Гоголь, изнуряемый зноем песчаной пу­стыни и выходя из терпения от разных дорожных неудобств, которые, ему казалось, легко было бы устранить, — не раз увлекался за пределы обык­новенных жалоб и сопровождал жалобы такими жестами, которые, в глазах туземцев, были доказательством ничтожности грозного сатрапа. Это не нра­вилось его другу; мало того: это было даже опасно в их странствовании через пустыни, так как их охраняло больше всего только высокое мнение арабов о значении Базили в русском государстве. Он упрашивал поэта го­ворить ему наедине что угодно, но при свидетелях быть осторожным. Гоголь соглашался с ним в необходимости такого поведения, но при первой досаде позабыл дружеские условия и обратился в избалованного ребенка. Тогда Базили решил вразумить приятеля самим делом и принял с ним такой тон, как с последним из своих подчиненных. Это заставило поэта молчать, а мусульманам дало почувствовать, что Базили все-таки полновластный ви­зирь «великого падишаха», и что выше его нет визиря в империи.

П. А. Кулиш со слов К. М. Базили. Записки о жизни Гоголя, II, 165.

Как сквозь сон, видится мне самый Иерусалим с Элеонской горы, — одно место, где он кажется обширным и великолепным… Помню, что на этой Эле­онской горе видел я след ноги вознесшегося, чудесно вдавленный в твердом камне, как бы в мягком воске, так что видна малейшая выпуклость и впадина необыкновенно правильной пяты.

Гоголь — В. А. Жуковскому. Письма, IV, 300.

Прибыл я сюда благополучно, без всяких затруднений, едва приметив­ши, что из Европы переступил в Азию, почти без всяких лишений и даже без утомления.

Гоголь — В. А. Жуковскому, 28/16 февр. 1848 Иерусалима. Письма, IV, 172.

Я говел и приобщался у самого гроба господня. Литургия совершалась на самом гробовом камне. Как это было поразительно! Пещерка или вер­теп, в котором лежит гробовая доска, не выше человеческого роста; в нее нужно входить нагнувшись в пояс; больше трех поклонников в ней не может {421} поместиться. Перед нею маленькое преддверие, кругленькая комнатка почти такой же величины с небольшим столбиком посередине, покрытым камнем (на котором сидел ангел, возвестивший о воскресении). Это преддверие на это время превратилось в алтарь. Я стоял в нем один; передо мною только священник, совершавший литургию; диакон, призывавший народ к молению, уже был позади меня, за стенами гроба; его голос уже мне слышался в отда­лении. Голос же народа и хора, ему ответствовавшего, был еще отдаленнее. Соединенное пение русских поклонников, возглашавших «Господи, поми­луй!» и прочие гимны церковные, едва доходили до ушей, как бы исходившие из какой-нибудь другой области. Все это было так чудно! Я не помню, мо­лился ли я. Мне кажется, я только радовался тому, что поместился на месте, так удобном для моления и так располагающем молиться; молиться же соб­ственно я не успел. Так мне кажется. Литургия неслась, мне казалось, так быстро, что самые крылатые моленья не в силах бы угнаться за нею. Я не успел почти опомниться, как очутился перед чашей, вынесенной священни­ком из вертепа, для приобщения меня, недостойного.

Гоголь — В. А. Жуковскому, 6 апр. 1848 г., из Бейрута. Письма, IV, 176.

Мое путешествие в Палестину точно было совершено мною затем, чтобы узнать лично и как бы узреть собственными глазами, как велика черствость моего сердца. Друг, велика эта черствость! Я удостоился провести ночь у гроба спасителя, я удостоился приобщиться от святых тайн, стоявших на самом гробе вместо алтаря, — и при всем том я не стал лучшим, тогда как все земное должно бы во мне сгореть и остаться одно небесное.

Гоголь — В. А. Жуковскому. Письма, IV, 229.

1848, февраля 23. Во граде Иерусалим, ради усердию, которую показы­вал к живописного гроба господня и на прочих святых местах духовний сын наш Николай Васильевич (Гоголь), в том и благославляю ему маленькой части камушка от гроба господня и часть дерева от двери храма воскресе­ния, которая сгорела во время пожара 1808 сентября 30-го дня, эти частички обе справедливость.

Митрополит Петрас Мелетий и наместник патриарха в святом граде Иерусалиме. Свидетельство о подлинности реликвий, полученных Гоголем от митрополита. В. А. Ги­ляровский. На родине Гоголя. М. 1902. Стр. 32.

Что он чувствовал у гробницы спасителя, осталось тайной для всех. Он мне не советовал ехать в Палестину, потому что комфортов совсем нет.

А. О. Смирнова. Автобиография, 297.

Природа в Палестине не похожа нисколько на все то, что мы видели; но тем не менее поражает своим великолепием, своею шириною. А Мертвое море — что за прелесть! Я ехал с Базили, он был моим путеводителем. Когда мы оставили море, он взял с меня слово, чтоб я не смотрел назад преж­де, чем он мне не скажет. Четыре часа продолжали мы наше путешествие от самого берега, в степях, и точно шли по ровному месту, а между тем незамет­но мы поднимались в гору; я уставал, сердился, но все-таки сдержал слово {422} и ни разу не оглянулся. Наконец Базили остановился и велел мне посмот­реть на пройденное нами пространство. Я так и ахнул от удивления. На не­сколько десятков верст тянулась степь все под гору; ни одного деревца, ни одного кустарника, все ровная, широкая степь; у подошвы этой степи или, лучше сказать, горы, внизу, виднелось Мертвое море, а за ним прямо, и направо, и налево, со всех сторон опять то же раздолье, опять та же глад­кая степь, поднимающаяся со всех сторон в гору. Не могу описать, как хоро­шо было это море при захождении солнца. Вода в нем не синяя, не зеленая и не голубая, а фиолетовая. На этом далеком пространстве не было видно ни­каких неровностей у берегов; оно было правильно-овальное и имело совер­шенный вид большой чаши, наполненной какой-то фиолетовой жидкостью.

Гоголь по записи Л. И. Арнольди. Рус. Вестн., 1862, XXXVII, 61.

Где-то в Самарии сорвал полевой цветок, где-то в Галилее другой, в На­зарете, застигнутый дождем, просидел два дня, позабыв, что сижу в Назаре­те, точно как бы это случилось в России на станции.

Гоголь — В. А. Жуковскому. Письма, IV, 301.

Из Иерусалима Гоголь вернулся в Бейрут один, а Базили остался там по делам службы. Я часто навещал его. Он был очень приветлив, но грустен, был набожен, но не ханжа, никогда не навязывал своих убеждений и не любил разговора о религии. Часто посещал он жену Базили и приглашал меня показывать ему окрестности Бейрута. По возвращении Базили поже­лал сам ознакомить его с бейрутским обществом, чтобы рассеять немного его грустное настроение. Однажды, входя в дом консула, на лестнице я встре­тил уходившего Гоголя и на мой вопрос, что он так рано уходит, он махнул рукою и отвечал: «ваше бейрутское общество страшную тоску на меня наве­ло; я ушел потихоньку, пора домой; не говорите Базили, что меня встретили».

В. Б. Бланк. Воспоминания. Рус. Арх., 1897, III, 215.

Путешествие свое совершил я благополучно. Я был здоров во все вре­мя, — больше здоров, чем когда-либо прежде… Приехавши в Константино­поль, нашел я здесь письмо ко мне Матвея Александровича (о. Матвея). Что вам сказать о нем? По-моему, это умнейший человек из всех, каких я до­селе знал, и если я спасусь, так это, верно, вследствие его наставлений, если только, нося их перед собой, буду входить больше в их силу.

Гоголь — гр. А. П. Толстому, 25 апр. 1848 г., из Констан­тинополя. Письма, IV, 177. {423}

XIII[править]

В России[править]

Н. В. Гоголь и К. М. Базили прибыли на днях в нашу одес­скую пристань.

А. С. Стурдза — М. П. Погодину, 12 апр. 1848 г. Н. Барсуков, IX, 470.

Гоголь приехал и выдерживает карантин. 30 апреля выходит в город Одессу, и мы его встречаем обедом у Отона.

Н. Н. Мурзакевич — М. П. Погодину. Бар­суков, IX, 470.

Как пассажир константинопольского парохода, Гоголь дол­жен был выдержать в Одессе карантин. Здесь, сквозь две пре­дохранительных решетки, увидел я Гоголя. А. С. Стурдза пору­чил мне приветствовать его с приездом и предложить ему доб­рые услуги. Вероятно, тронутый таким вниманием, Н. В. раз­говорился со мной более, чем я ожидал. Он принялся меня расспрашивать о Стурдзе, а потом о городе, именно: любят ли в нем чтение? много ли книжных лавок? можно ли найти в них английские книги? Он даже коснулся собственно меня и, узнав, что я занимаюсь воспитанием внука Стурдзы, заметил о важно­сти сего занятия: «Да, вся безалаберщина, какая набирается нам в голову, как-то сосредоточивается и уясняется, когда готовимся передать ее другим». В заключение он попросил прислать ему в карантин «Мертвые Души» и два-три нумера «Москвитя­нина».

Н. Н. (Н. В. Неводчиков). Воспоминания о Гоголе. Библиограф. Записки, 1859, N 9, 263.

Гоголь, по прибытии в Одессу, отправился с парохода прямо в карантин, которого в ту пору не мог миновать ни один пасса­жир из-за границы. Лев Сергеевич Пушкин (брат поэта) и Н. Г. Трощинский отправились в карантин, где на их звонок {424} вышел из своего номера Гоголь. Физиогномия Гоголя, при первом взгляде на него, поражала саркастическим выражением. Он рассеянно перебирал четками и приветствовал навестивших его знаком своей руки. Его отделяли от посетителей четверные проволочные решетки на довольно значительное пространство, так что разговаривать оказывалось довольно неудобным. Явственно доносился только плеск береговой волны, а по ту сторону залива как бы трепетала в струях знойного миража прилегающая к морю степь.

Гоголь не раз заходил к Трощинскому и Льву Пушкину в дом Крама­ревой, по Дерибасовской, где они оба квартировали. Он вспоминал об Ита­лии, о Пушкине, о порядках в отечестве, о новейших явлениях в русской литературе и рассказал несколько анекдотов. Вообще ему было привольней в дружеском кружке, чем в большом обществе. Гоголь проживал у Сабанеева моста, во флигеле дома, ныне принадлежащего графине Толстой, в двух ком­натках. В одной из них стоял только круглый ясеневый стол, на котором лежала одна книжечка — Новый Завет на греческом языке. В другой — кровать, два стула и у окна ясеневая конторка, на которой лежала толстая тетрадь в полулист.

Н. Г. Трощинский. День памяти Пушкина 6 июня 1880 г. в имп. Новороссийском университете. Зап. Имп. Новор. Унив-та, Одесса, т. XXXI. 1880. Стр. 47.

Гоголь нечаянно посетил меня на моей приморской даче, вместе с умным спутником своим К. М. Базили. Но свидание наше было минутно: Гоголь спешил к родным в Малороссию, а оттуда в Москву.

А. С. Стурдза. Москвитянин, 1852, окт., N 20, кн. 2, стр. 225.

Мы виделись мало: час с небольшим. Только прошлись по саду вашего приютного обиталища, да едва тронулись в разговоре таких вопросов, о ко­торых хотелось бы душе поговорить подольше. Но, несмотря на это, этот час и эта прогулка остались в памяти моей как что-то очень отрадное.

Гоголь — А. С. Стурдзе, 6 июня 1850 г., из Москвы. Письма. IV, 324.

Кажется, по возвращении из Иерусалима Гоголь вдруг приехал к нам в Яготино, куда мы с моей матерью приезжали на время из Одессы. Лицо его носило отпечаток перемены, которая воспоследовала в душе его. Прежде ему ясны были люди; но он был закрыт для них, и одна ирония показывалась наружу. Она колола их острым его носом, жгла его выразительными глаза­ми; его боялись. Теперь он сделался ясным для других; он добр, он мягок, он братски сочувствует людям, он так доступен, он снисходителен, он дышит христианством. — Гуляя со мной по саду, Гоголь восхищался деревьями и сравнивал их с мизерной растительностью Одессы. Я понимала, что ивы, клены, липы и пирамидальные тополи его восхищали.

Княжна В. Н. Репнина. О Гоголе. Рус. Арх., 1890, III, 229, 230.

После того, как брат возвратился из Иерусалима, первый его приезд — 9 мая утром, в день своего ангела; вероятно, думал, что его именины празд-{425}нуют, и хотел сюрприз нам сделать, а оказалось — ничего не было, ни пиро­га, ни шампанского, даже люди на панщине работали. С приезда его сейчас работников распустили.

О. В. Гоголь-Головня. 31.

1848 г. 9 мая именины брата. — В четыре часа получаем письмо из Пол­тавы от С. В. Скалон с нарочным, что брат будет сегодня или завтра. Это очень нас обрадовало; я плакала от радости. После человек открыл, что он уже едет и сейчас будет. — Как он переменился! Такой серьезный сделался; ничто, кажется, его не веселит, и такой холодный и равнодушный к нам. Как мне это было больно.

Ел. Вас. Гоголь (сестра писателя). Дневник. Шенрок. Материалы, IV, 703.

Ты спрашиваешь меня о впечатлениях, какие произвел во мне вид давно покинутых мест. Было несколько грустно, вот и все. Подъехал я вечером. Деревья — одни разрослись и стали рощей, другие вырубились. Я отпра­вился того же вечера один степовой дорогой, позади церкви, ведущей в Яво­ривщину, по которой любил ходить некогда, и почувствовал сильно, что тебя нет со мной. Все это было в день моих именин, 9 мая. Матушка и сестры, вероятно, были рады до nec plus ultra моему приезду, но наша братья, холод­ный мужеский пол, не скоро растапливается. Чувство непонятной грусти бывает к нам ближе, чем что-либо другое.

Гоголь — А. С. Данилевскому, 16 мая 1848 г., из Ва­сильевки. Письма, IV, 191.

Ольга Васильевна (сестра Гоголя) ожидала, что путешествие в Иеруса­лим возвратит брату душевное спокойствие и прежнюю веселость и работо­способность; но как только он приехал в Яновщину, — тотчас после пребы­вания в Иерусалиме, — она с первого взгляда на его осунувшееся, страдаль­ческое лицо поняла, что эта поездка не только ничего не дала ее брату, а даже, напротив, еще более подорвала его слабеющие силы. Гоголь почти ни с кем не разговаривал, и только рассказы Ольги Васильевны и ее аптека несколько оживляли его.

В. Я. Головня со слов своей матери, сестры Гоголя, О. В. Гоголь-Головня, 75.

10 мая. — Все утро мы не видели брата! Грустно: не виделись шесть лет, и не сидит с нами. После обеда были гости.

11 мая. — Утром созвали людей из деревни; угощали, пили за здоровье брата. Меня очень тронуло, что они были так рады его видеть. Пели и тан­цевали во дворе и были все пьяны. На другой день брат уехал в Полтаву.

13 мая. — Вчера наши вернулись из Полтавы. У нас каждый день гости. Брат все такой же холодный, серьезный, редко когда улыбнется, однако сегодня больше разговаривал.

20 мая. — Гости у нас каждый день. Сегодня приезжал разносчик за дол­гом (200 р.), и брат, не говоря ни слова, заплатил ему с тем, чтобы он ни­когда нам не продавал в долг. И маменьку просил никогда этого не делать.

21 мая. — Весь день почти брат сидел с нами. Я просила, чтобы он взял {426} меня с собою в Киев, но он отказал. У нас с ним были маленькие неприятно­сти, но сегодня все забыто: он мне дал крестики из Иерусалима. 25 мая. — Брат уехал в Киев.

Ел. Вас. Гоголь. Дневник. Шенрок. Материалы, IV, 703.

Гоголь пробыл у Данилевских в Киеве короткое время. На беду, насту­пили такие сильные жары, что он был не в духе, жаловался, что не может ничем заниматься, и поспешил уехать обратно в Васильевку. Всего неудач­нее было то, что по случаю экзаменов в пансионе, где Данилевский был инспектором, его по целым дням не было дома, и Гоголь страшно скучал. В этот приезд Гоголя случился неловкий эпизод. На вечер собрались многие профессора и другие представители киевской интеллигенции с исключитель­ною целью видеть автора «Ревизора» и «Мертвых Душ». Но на Гоголя напа­ла такая хандра, что он просидел в этом обществе не более получаса и внезап­но исчез.

В. И. Шенрок со слов А. С. Данилевского. Материалы IV, 712, 747.

(В Киеве у М. В. Юзефовича, попечителя киевского учебного округа.) На обширном балконе, выходившем в сад, был приготовлен стол с закусками и чаем. Собрались преимущественно молодые профессора Киевского универ­ситета, которые хотели представиться Гоголю. Все были по этому случаю одеты в новенькие вицмундиры и, в ожидании великого человека, перего­варивались вполголоса. Юзефович постоянно выбегал смотреть, не едет ли Гоголь. Уже начинало смеркаться, как по некоторому движению в доме и по внезапно изменившемуся лицу Юзефовича, который, заслышав шум, убежал с балкона, гости заключили, что Гоголь, наконец, приехал. Профессора, сидевшие перед этим, встали и выстроились в ряд. В раме открытых настежь дверей показались две фигуры, — Юзефовича и Гоголя. Гоголь шел, пону­рив свою голову, с длинным носом и длинными, прямыми волосами. На нем был темный гранатовый сюртук, и Михольский (со слов которого написан этот рассказ), в качестве франта, обратил внимание на жилетку Гоголя. Эта жилетка была бархатная, в красных мушках по темно-зеленому полю, а возле красных мушек блестели светло-желтые пятнышки по соседству с темно-синими глазками. В общем, жилетка казалась шкуркой лягушки. Приведя Гоголя на балкон, Юзефович отстранился, чтобы не выдвигаться вперед, а Гоголь остался перед выстроенными профессорами, словно началь­ник, принимающий подчиненных. Все низко ему поклонились. Он потупился и, по застенчивости или по гордости, не ответил на поклон, который заменил его потупленный взор. Юзефович почувствовал неловкость от воцарившего­ся молчания, бросился из-за спины Гоголя и стал представлять ему по одиночке его почитателей. — «Профессор такой-то! Профессор Павлов! Ко­стомаров!» Гоголь чуть-чуть кивал головой и произносил тихо: — «Очень приятно, весьма приятно, душевно рад во всех отношениях». Когда пред­ставление гостей кончилось, Юзефович простер руку в некотором расстоя­нии от талии Гоголя и просил его сесть откушать, но Гоголь, взглянув на закуски и на чай, сделал брюзгливую гримасу, еще брюзгливее посмотрел на своих почитателей и закрыл глаза рукой, брюзгливо глянув в сторону заходящего солнца. Юзефович сделал знак какому-то молодому человеку {427} стать у решетки балкона и заслонить собою солнце, что тот моментально и исполнил. Гоголь продолжал молчать. Никто не осмелился сесть в его присутствии. Прошло минуты две или три. Наконец Гоголь поднял голову и пристально воззрился на жилет Михольского, тоже бархатный, как у него, и тоже в замысловатых крапинках, но в общем походивший не на шкуру лягушки, а на шкурку ящерицы. — «Мне кажется, как будто я вас где-то встречал», — сказал Гоголь Михольскому. Михольский хотел отвечать, но из-за спины Гоголя Юзефович угрожающе покивал ему пальцем, и тот дол­жен был ждать, что еще скажет Гоголь. — «Да, я вас где-то встречал, — утвердительно произнес Гоголь, — не скажу, чтобы ваша физиогномия была мне очень памятна, но тем не менее я вас встречал, — повторил Гоголь. — Мне кажется, что я видел вас в каком-то трактире и вы там ели луковый суп». Михольский поклонился. Гоголь погрузился снова в молчание, задумчиво глядя на жилетку Михольского. Вдруг он подал руку хозяину, сделал об­щий поклон его гостям и направился к выходу. Юзефович не смел его удер­живать. Все молчали, глядя, как уходит писатель, странно передвигая, с каким-то едва уловимым оттенком паралича, свои ноги, обтянутые узкими серыми брюками на широких штрипках.

И. И. Ясинский со слов Михольского. Анекдот о Гоголе. Ист. Вестн., 1891, июнь, 596.

После Италии мы встретились с Гоголем в 1848 году в Киеве, и встрети­лись истинными друзьями. Мы говорили мало, но разбитой тогда и сильно больной душе моей стала понятна болезнь души Гоголя… Мы встретились у А. С. Данилевского, у которого остановился Гоголь и очень искал меня; потом провели вечер у М. В. Юзефовича. Гоголь был молчалив, только при расставании он просил меня, не можем ли мы сойтись на другой день рано утром в саду. Я пришел в общественный сад рано, часов в шесть утра; тотчас же пришел и Гоголь. Мы много ходили по Киеву, но больше молчали; не­смотря на то, не знаю, как ему, а мне было приятно ходить с ним молча. Он спросил меня: где я думаю жить? — «Не знаю, — говорю я: — вероят­но, в Москве». — «Да, — отвечал мне Гоголь, — кто сильно вжился в жизнь римскую, тому после Рима только Москва и может нравиться». Тут, не помню, в каких словах, он передал мне, что любит Москву и желал бы жить в ней, если позволит здоровье. Мы назначили вечером сойтись в Лавре, но там виделись только на несколько минут: он торопился.

Ф. В. Чижов. Кулиш, II, 240.

Узнали соседи, что Гоголь возвратился из святых мест, съехались к его матери и желали видеть Гоголя. Гоголь жил в отдельном флигеле. Свиде­лись с ним соседи и начали расспрашивать о святых местах. — «В святых местах перебывало так много разных путешественников и в разное время, и так много о них написано, что я ничего не могу сказать вам нового», — был ответ Гоголя.

Т. Г. Пащенко по записи В. Пашкова. Берег, 1880, N 268.

Мне кажется, брат был разочарован поездкой в Иерусалим, потому что он не хотел нам рассказывать. Когда просили его рассказать, он сказал: "Можете прочесть «Путешествие в Иерусалим». По его действиям, как я {428} замечала, видно, что он обратился более всего к евангелию, и мне советовал, чтобы постоянно на столе лежало евангелие. Он всегда при себе держал евангелие, даже в дороге. Когда он ездил с нами в Сорочинцы, в экипаже читал евангелие. Видна была его любовь ко всем. Он своими трудовыми деньгами многим помогал, и сам не нуждался и ни в чем себе не отказывал.

О. В. Гоголь-Головня, 55.

7, 8, 9 июля (июня). — Брат приехал. Ужасная тоска. У нас холера: пять человек умерло. Дай бог, чтоб этим кончилось.

Ел. В. Гоголь. Шенрок, IV, 704.

Я еще ни за что не принимался. Покуда отдыхаю от дороги. Брался было за перо, но — или жар утомляет меня, или я все еще не готов; а между тем чувствую, что, может, еще никогда не был так нужен труд, составляю­щий предмет давних обдумываний моих и помышлений, как в нынешнее время.

Гоголь — П. А. Плетневу, 7 июня 1848 г., из Васильевки. Письма, IV, 195.

Теперь тысячами вокруг болеют и мрут. В Полтавской губернии свиреп­ствует холера почти повсеместно, и в самой Полтаве.

Гоголь — С. Т. Аксакову, 8 июня 1848 г., из Васильевки. Письма. IV, 197.

Я покуда, слава богу, еще здравствую и живу, хотя время не весьма здо­ровое и вокруг везде болезни. Еще не принимаюсь серьезно ни за что и отдыхаю с дороги, но между тем внутренне молюсь и собираю силы на ра­боту. Как ни возмутительны совершающиеся вокруг нас события (повсе­местные революционные движения в Западной Европе), как ни способны они отнять мир и тишину, необходимые для дела, но тем не менее нужно быть верну главному поприщу; а о прочем позаботится бог.

Гоголь — В. А. Жуковскому, 15 июня 1848 г., из Пол­тавы. Письма, IV, 201.

Жары невыносимые: нет сил ни работать, ни даже лечиться; одно, что решаюсь употреблять, — это купанье.

Гоголь — С. П. Шевыреву, 18 июня 1848 г., из Васильев­ки. Письма, IV. 204.

Пишу тебе больной, едва оправившийся от изнурительного поноса, ко­торый в три дня оставил от меня одну тень. Впрочем, это, слава богу, еще не холера, а просто понос от нестерпимых жаров, томительнее которых, я думаю, не бывает в самой Африке. Никакого освежения, даже по ночам. Холера везде вокруг… Обяжешь меня, если вышлешь мне из своих денег, какие найдутся у тебя под рукой, хоть рублей 150 сер. Я совсем на безде­нежье. Вокруг — тоже ни у кого, начиная с моих родных, которым должен буду помочь. Голод грозит повсеместный. Хлеба, покуда, еще нечего даже собирать: все не выросло и выжглось так, что не жнут, а вырывают руками по колоскам. Надежда есть еще кое-какая на поздние хлеба, особенно {429} на гречу, если перепадет несколько дождей и засуха не будет так жестока. Я ничего не в силах ни делать, ни мыслить от жару. Не помню еще такого тяжелого времени.

Гоголь — А. П. Плетневу, 7 июля 1848 г., из Васильевки. Письма, IV, 207.

Я слаб после недуга, от которого еще не оправился как следует. Какое убийственно нездоровое время и какой удушливо-томительный воздух! Только три или четыре дня по приезде моем на родину я чувствовал себя хорошо; потом беспрерывные расстройства в желудке, в нервах и в голове от этой адской духоты, томительнее которой нет под тропиками. Все пере­болело и болеет вокруг нас. Холера и все роды поносов не дают перевести дух. Тоска еще более от того, что никакое умственное занятие не идет в голо­ву: даже читать самого легкого чтения не в силах.

Гоголь — С. Т. Аксакову, 12 июля 1848 г., из Васильевки. Письма, IV, 209.

Прежде, когда он приезжал, то занимал комнату в доме с нами; а как сестры заняли его комнату, тогда он постоянно в флигеле занимался. В од­ной комнате стояла его кровать и конторка, на которой он занимался, а в дру­гой комнате, между окнами — ломберный стол; там лежали его книги, кото­рые он с собою привозил. Потом заказал столяру полки, вроде этажерки, на тот стол поставил для книг. Конторку желтую, на которой он прежде за­нимался, также сестры заняли, то он заказал сделать себе черную конторку. В этой самой комнате еще стоял диван, перед диваном круглый стол, по бокам кресла; там он пил кофе, а третьей комнаты не занимал. Вставал он в шесть часов, выпивши кофе, занимался. Писал на конторке, всегда стоя. До обеда мы не виделись с ним, потом, погуляв в саду, приходил к нам. В час обедали, после обеда в гостиной с нами посидит два часа, и все за работой; и он придумал себе работу: раскрашивал библейские картины, говорил, что­бы я эти картины раздала мужикам и рассказывала им историю этих кар­тин. Потом отправлялся пешком в Яворивщину, но что он там делал — не знаю. Возвращался на вечерний чай, за чаем разговаривал, но о чем — я не слышала. После чая отправлялся в флигель. И так он проводил время каждый день.

Я стала примечать, что он любит, то приготовляла ему. За обедом я ставила перед его прибором две маленькие вазы варенья, какие он любил; водку он просил настаивать на белой нехворощи; говорил, что она полезна. За обедом я всегда около него сидела. Всякий раз, когда увидит, что я любимое его поставлю, всегда с улыбкой кивнет головой. Бывало, как я увижу, когда он перед обедом ходит в саду, я тотчас иду в сад, и он с улыб­кой встречается. Всякий раз его улыбка меня в восторг приводила; всегдаш­нее мое желание было все сделать, что ему нравится.

Раз мы были в церкви, он увидел, что священник нам раздавал просфоры, а людям — никому. Когда возвращалися из церкви, он шел со мною, положил на мое плечо руку и просил, чтобы я велела на каждое служение печь по 25 просфор и на четыре части нарезать, отправлять в цер­ковь, чтобы священник раздавал людям; а чтобы не брать у матери муки, — «я буду тебе высылать деньги на муку», а пока дал 25 рублей, и я это вполне {430} выполнила. Потом он предложил мне: «Хочешь, пойдем к мужикам, посмот­рим, как они живут». Я с удовольствием пошла с ним. Входим в первую избу, там застали только одну молодицу. Она с таким радушием просила нас садиться на лавку, говорила: «А мени сю ничь приснилось, что в мою хату влетели дви птычки. Оцеж против того и приснилося, що вы пришли». В это время положила солому в печь и сжарила нам яишницу; чтобы ее не обидеть, немного поели. Потом пошли в другую избу. Там увидели — в сенях чисто­та, аккуратно висели ведра и разные хозяйственные принадлежности; как видно, зажиточный мужик. И в хату взглянули, но нас не просили садиться. Брат посмотрел и похвалил его, сказал: «Видно, что трудящиеся люди». А к другому зашли — в сенях пустота, в хате тускло. Брат сказал ему: «Надо трудиться и стараться, чтобы у вас все было». Дальше не захотел: на трех хатах увидел, как они живут.

В другое время брат предложил мне поехать к жнецам; в то время был плохой урожай и хлеб такой низкий был, что нельзя было жать, и они рука­ми вырывали с корнями. Мы подъехали к жнецам; брат встал, подошел к ним, спрашивал: «Тяжелее рвать, как жать?» — «Жать легче, а рвать — на ладони мозоли понабилися». А он сказал им в утешение: «Трудитеся, чтобы заслужить царство небесное». Потом заехали в пасеку; тогда был па­сечник старичок. О чем они говорили, не слыхала, только последние слова: «Чем старее, тем больше будешь спасаться». — «Э, ни, пане, бильше греха наберется». Потом отправился домой.

О. В. Гоголь-Головня, 33.

Мы шли с братом из Яворивщины; он остановился посмотреть, как бабы работают: хлеба из земли вытаскивают. Стали плакаться бабы, как им трудно теперь, как руки саднят, болят. А брат утешал их; — «Это хорошо, что так теперь страдаете, зато будет вам блаженство в царстве небесном». Был у нас в Яворивщине старик пасечник, и тоже при мне он стал брату жаловаться, как трудно ему старость переносить. И ему тоже брат сказал: — «Это хорошо, что трудна тебе старость: выстрадаешь себе царство небес­ное». А пасечник ответил: — «Эх, пан, что больше живешь, то больше гре­ха наберешься!» Часто брат давал деньги для помощи истинно нуждаю­щимся. Если ему говорили, почему он о себе не думает, что самому ему по­надобятся деньги, он отвечал: — «Я и думаю о себе. Это я взаймы даю: на том свете я получу обратно».

О. В. Гоголь-Головня по записи А. Мошина. Белоусов. Дорогие места, 36.

По другую сторону пруда у нас был сад. Там было вроде леса, никакой дорожки не было; брат принялся делать аллеи; прежде, как были люди крепостные — три дня панщина, а три дня их дни, то брат, чтобы не лишить матери работников, нанимал работников на их днях чистить дорожки. Сам там был по целым дням. Раз спросил у меня: «Ты можешь встать в три часа, чтобы побыть около работников, пока я приеду?» Я обещала встать и велела разбудить меня, как только солнце взойдет. Тогда у нас был плотик и мы переезжали на ту сторону. В семь часов брат приехал на плотике и с благодарной улыбкой поздоровался со мною и сейчас же отправил меня домой, сказал: «Иди спать». Итак, за все время, пока он пробыл у нас, про­чистил все аллеи, которые и теперь поддерживаются. {431}

Потом брат просил у матери дать ему полведра наливки и велел напечь пирожков с сыром. Когда все было готово, велел позвать тяглых мужиков, то есть тех, у кого рабочие волы, на крыльце поставили наливку, угощал их, они пили, конечно, с пожеланием ему всего хорошего, потом брат дал каждому по два рубля и сказал: «Спасибо вам, что вы своими волами моей матери орали». Это он делал для поощрения, чтобы и другие старались быть хорошими хозяевами. Со временем брат присылал матери денег, чтобы она накупила хоть по теленку тем мужикам, у кого не было скота, и мне прислал пятьдесят рублей, чтобы я по усмотрению своему помогала нуждаю­щемуся.

О. В. Гоголь-Головня, 35.

От родственников Гоголя я слышал, как однажды (в 1848 г.), гостя у своих в Васильевке, Гоголь куда-то выехал из деревни и вдруг, уже с по­ловины пути, что-то вспомнил и приказал вернуться домой. По возвраще­нии он тотчас отслужил в церкви молебен о здравии болящей рабы божией Александры и сейчас же снова отправился в путь. Родственники догада­лись, что он молился за Смирнову.

В. И. Шенрок. Материалы, IV, 239.

18 июля. — Грустное время: холера все продолжается.

23 июля. — Приехал А. С. Данилевский с женой к обеду; они начали говеть у нас. Александр Семенович очень похудел, изменился, нет прежнего красавца. У нас все гости и много лошадей, а неурожай на сено.

26 июля. — Сегодня гости разъехались. Брат хочет ехать в Сорочинцы. Ужасно тревожное время. Говорят, что видели подозрительного человека в саду, это навело на меня такой страх. Завтра едем в Будище и в Полтаву, и не знаю, кто останется: все хотят ехать. Мы с братом много гуляли, я была в веселом расположении духа, но вечером мы поспорили о поездке, и я ре­шила не ехать, за что меня назвали капризной.

13 (августа). — Брат, Аннета и я ездили в Будище на обед, а после в Диканьке молебен к отъезду брата, потом в Полтаву к Скалон. В Полтаве боятся пожаров: везде сторожа, кадки с водой на крышах.

22. — Сегодня брат хотел уехать, но, слава богу, отсрочил еще до поне­дельника. Вчера мы все плакали. Тоска ужасная. Как я его сильно люблю; хотя часто и неприятности делает, но все же я его люблю, как отца: он мно­го для нас сделал. Брат уже уложился и принес нам много вещей.

24 авг. — Мы встали очень рано. Грустный день: брат уезжает. Я по­шла к нему и помогала ему укладываться. В восемь часов пошли в церковь слушать молебен; поехали в Сорочинцы в двух экипажах: полдороги Аннета с братом, а потом я с ним. Здесь я просила его остаться до завтра. Я встала рано и пошла к нему, и он меня обнял и крепко поцеловал. В девять часов мы распрощались. Он уехал с Данилевскими в их деревню и оттуда в Моск­ву. Все плакали, — у Трахимовских даже дети.

Ел. Вас. Гоголь. Дневник. Шенрок. Материалы, IV, 704.

Мы приезжали летом в 1848 г. лечиться в Псле. В двадцатых числах августа приехал к нам Гоголь. Потом в нашем экипаже поехали мы в Черни­говскую губ., в село Сварков, имение дяди Ульяны Григорьевны (жены {432} Данилевского), А. М. Марковича. Мы приехали прямо ко дню его именин (30 авг.). Было много гостей, и Гоголь был страшно не в духе. Ему очень полюбился А. М. Маркович. Он провел у него несколько дней и, наконец, простился с ним. Ему нужно было ехать от Глухова в Москву, и он взял у А. М. Марковича тарантас, а у меня моего человека, повара Прокофия, который ему очень нравился. Гоголь взял Прокофия с тем, чтобы возвра­тить тарантас и бричку. Этот Прокофий потом явился, когда потеряли уже надежду.

А. С. Данилевский по записи В. И. Шенрока. Материалы, IV, 715.

Добрался я до Орла благополучно. Но здесь, к величайшему моему изумлению, дилижанса не нашел. Они уничтожены. Как жалею теперь, что я не взял из дому человека. Уж хотел отправляться один на так называемых вольных и на перекладных, но раздумал, вспомня хворость свою и недоста­точную храбрость, и решился нахальным образом взять у тебя человека, а у добрейшего Александра Михайловича (Марковича) бричку до Москвы. В Москве же нанимаю надежного извозчика, который отвезет к вам и Про­кофия, и бричку в исправности. Разница будет в лишней неделе.

Гоголь — А. С. Данилевскому, 5 сент. 1848 г., из Орла. Письма. IV. 213.

Сентября 12 Гоголь в Москве.

А. И. Кирпичников. Хронолог, канва, 103.

Гоголь был в Москве, мы его видели; он мало наружно переменился, но кажется, как будто не тот Гоголь, Константин (К. С. Аксаков) в минуту сви­дания забыл все и задушил было его обнимая.

В. С. Аксакова — М. Г. Карташевской, из Москвы. Исто­рия знакомства, 184-

Приехал Гоголь. Увидев его, я помнил только то, что шесть лет с лиш­ком не видал его. Поэтому крепко его обнял, так что он долго после этого кряхтел. Он как будто смущен, уступает, еще не знает, как ему быть, неуве­ренность видна в нем, так я заметил.

К.. С. Аксаков — брату Г. С-чу. Шенрок. Материалы, IV, 752.

Ты меня спрашиваешь о Гоголе… Примирение произошло еще на пись­мах. Все ему обрадовались, и отношения остались по-прежнему дружеские; но только все казалось, это не тот Гоголь.

В. С. Аксакова — М. Г. Карташевской, из Москвы. Исто­рия знакомства, 184.

В Москве, кроме немногих знакомых, нет почти никого; все еще сидят по дачам и деревням. Теперь я еду в Петербург.

Гоголь — А. С. Данилевскому, 12 сент. 1848 г., из Моск­вы. Письма, IV, 215. {433}

Вторую половину сентября и начало октября Гоголь пробыл в Петер­бурге; видался с Виельгорскими и больше прежнего заинтересовался гр. Ан­ной Михайловной; сравнительно мало виделся с Смирновой; был у Прокопо­вича и Плетнева.

А. И. Кирпичников. Хронолог. канва, 103.

Был у тебя уже два раза. На дачу не могу попасть и не попаду… Я еду сейчас к Мих. Ю. Виельгорскому в Павлино (дача Виель­горских под Петербургом, на Петергофской дороге), а оттуда в Павловск. По случаю торжественного фамильного их дня (именины Софьи Мих. Сол­логуб, 17 сент.) отказаться мне было невозможно.

Гоголь — Плетневу, 16 сент. 1848 г. Письма, IV, 217.

В 1848 году я осенью жила в Павловске. Явился Гоголь в довольно хорошем расположении духа, но не хотел ни у кого бывать, ничего не хотел говорить, отговаривался при мне ехать на вечер, ссылаясь, что ему шили в Бейруте сюртук и что в этом сюртуке не может явиться ни к кому в Петербурге. Он бывал очень часто у Виельгорского, у С. П. Апраксиной, о которой он говорил, что он любит. Она сама по себе очень добра, она сестра моего любезного А. П. Толстого. Вообще он ее очень высоко ставил, любовался очень ею, как светскою дамою, что никто не умеет дать бал хороший и экономно. Если тому надо быть, то чем меньше затрачено вре­мени и денег.

А. О. Смирнова по черновому конспекту ее рассказов, сде­ланному А. Н. Пыпиным. Смирнова. Записки, 326.

Сюда приехал Гоголь. Он был у меня… Гоголь — большой знаток цер­ковной литературы… Он на вид очень здоров и даже более полон, нежели когда-либо был таким. Наружность его, щеголеватая до изысканности, не напоминает автора «Переписки». О состоянии духа он не вдается в объясне­ния.

П. А. Плетнев — Я. К. Гроту, 22 сент. 1848 г. Пере­писка Грота с Плетневым, III, 324.

Один из школьных товарищей Гоголя (П. Г. Редкин?), как мы слышали, не принял Гоголя, когда он заехал к нему по старой привычке в Петер­бурге вскоре по выходе «Переписки с друзьями» в 1848 г. По слухам. Гоголь, пораженный отказом, не мог сдержать себя и зарыдал тут же, у двери. Этот случай потом рассказывался будто бы с кафедры студентам этим товарищем Гоголя.

В. И. Шенрок. Материалы, VI, 556.

В последний приезд из-за границы Гоголь извне пользовался всеоб­щим уважением и славою от современников, и внутренно сам был преиспол­нен и славою, и самоуважением. Приехав в Петербург, он расположился в доме и квартире графа М. Ю. Виельгорского, где проживал и В. А. Соллогуб, женатый на дочери графа, Соллогуб за великую себе честь считал сопровож­дать Гоголя в знакомые дома, в ученые заседания и в театры. Так, в одном из спектаклей Александрийского театра, во время антракта, он, вбежав в убор-{434}ную Мартынова, кричал: «Гоголь, Гоголь идет похвалить вашу игру!» За ним является и сам Гоголь, важный, серьезный, гордый, говоря: — "Хорошо, Мартынов, я доволен. Я заметил, что вы играли свою роль «Con amore!» 1 Потом Соллогуб проводил его до уборной В. В. Самойло­вой. — «Никогда, — рассказывала Вера Васильевна, — так свысока не хвалил нас и государь». — «Мило, мило, а главное, — умно провели свою роль… Вы и Мартынов помирили меня с русской сценой». В таком-то настроении он вздумал посетить директора театров А. М. Гедеонова. При входе Гоголя в канцелярию Гедеонова начальник репертуара А. Л. Невахович, вскочив с места, с восторгом раскланиваясь, приветствовал автора «Мертвых душ». Кивнув ему головой. Гоголь спросил: — «Где Александр Михайлович?» — «Пожалуйте сюда в кабинет», — и расшаркиваясь, ввел его в кабинет, где директор сидел спиной ко входу: он в эту минуту крепко занят был цифирью по случаю огромного дефицита. Гоголь (развязно подходя к нему): Здрав­ствуйте, Александр Михайлович! Гедеонов (мельком взглянув на него): Здравствуйте! (снова углубляясь в работу). Что вам нужно? Гоголь: Я Гоголь. Гедеонов (с нетерпением): --Так что же нужно? Гоголь (расте­рявшись): Где ваш сын Этьен? Гедеонов (обертываясь и указывая рукой): Так через переднюю к нему… (увидав Неваховича). Александр Львович! Проводите его к Степану Александровичу! — «Как ни смешна эта сцена, — рассказывал Невахович, — а мне жаль было Гоголя, когда он, то бледный, как полотно, то красный, как рак, шел со мной из кабинета до комнаты ди­ректорского сына».

Н. И. Куликов. Петербургское театральное училище. Рус. Стар., 1886, т. 52, стр. 624.

В Петербурге я успел увидеть Прокоповича и Анненкова, приехавшего на днях из-за границы. Все, что рассказывает он, как очевидец, о парижских происшествиях, просто страх: совершенное разложение общества 2. Тем бо­лее и это безотрадно, что никто не видит никакого исхода и выхода и отчаян­но рвется в драку, затем, чтобы быть только убиту. Никто в силах вынесть страшной тоски этого рокового переходного времени, и почти у вся­кого ночь и тьма вокруг. А между тем слово молитва до сих пор еще не раздавалось ни на чьих устах.

Гоголь — А. С. Данилевскому, 24 сент. 1848 г., из Петер­бурга. Письма, IV, 219.

Гоголь изъявил желание А. А. Комарову приехать к нему и просил его пригласить к себе несколько известных новых литераторов, с которыми он не был знаком. А. А. пригласил, между прочим, Гончарова, Григоро­вича, Некрасова и Дружинина. Я также был в числе приглашенных, хотя был давно уже знаком с Гоголем. Мы собрались к А. А. Комарову часу в девятом вечера. Радушный хозяин приготовил роскошный ужин для знаме­нитого гостя и ожидал его с величайшим нетерпением. Он благоговел перед его талантом. Мы все также разделяли его нетерпение. В ожидании Гого­ля пили чай до девяти часов, но Гоголь не показывался, и мы сели к чай­ному столу без него.

Гоголь приехал в половине одиннадцатого, отказался от чая, говоря, что {435} он его никогда не пьет, взглянул бегло на всех, подал руку знакомым, от­правился в другую комнату и разлегся на диване. Он говорил мало, вяло, нехотя, распространяя вокруг себя какую-то неловкость, что-то принужден­ное. Хозяин представил ему Гончарова, Григоровича, Некрасова и Дружи­нина. Гоголь несколько оживился, говорил с каждым из них об их произве­дениях, хотя было очень заметно, что не читал их. Потом он заговорил о себе и всем нам дал почувствовать, что его знаменитые «Письма» писаны им были в болезненном состоянии, что их не следовало издавать, что он очень сожалеет, что они изданы. Он как будто оправдывался перед нами.

От ужина, к величайшему огорчению хозяина дома, он также отказался. Вина не хотел пить никакого, хотя тут были всевозможные вина. — «Чем же вас угощать, Николай Васильевич?» — сказал наконец в отчаянии хозяин дома. — «Ничем, — отвечал Гоголь, потирая свою бородку, — впрочем, пожалуй, дайте мне рюмку малаги». Одной малаги именно и не находилось в доме. Было уже между тем около часа, погреба все заперты. Однако хозяин разослал людей для отыскания малаги. Но Гоголь, изъявив свое желание, через четверть часа объявил, что он чувствует себя не очень здоровым и поедет домой. — «Сейчас подадут малагу, — сказал хозяин дома, — пого­дите немного!» — «Нет, уж мне не хочется, да к тому же поздно».

Хозяин дома, однако, умолил его подождать малаги. Через полчаса бу­тылка была принесена. Он налил себе полрюмочки, отведал, взял шляпу и уехал, несмотря ни на какие просьбы.

Не знаю, как другим, — мне стало как-то легче дышать после его отъез­да 3.

И. И. Панаев. Воспоминания о Белинском. Полн. собр. соч., VI, 309.

В 1849 (1848) году, на вечере у Александра Комарова, Гоголь при мне развивал мысль, что преследование печати и жизни не может долго длиться, и советовал литераторам и труженикам всякого рода пользо­ваться этим временем для тихого приготовления серьезных работ ко време­ни облегчения. Тогда произошла довольно наивная сцена. Некрасов, при­сутствовавший тоже на вечере, заметил: — «Хорошо, Николай Васильевич, да ведь за все это время надо еще есть». Гоголь был опешен, устремил на него глаза и медленно произнес: — «Да, вот это трудное обстоятельство».

П. В. Анненков. Последняя встреча с Гоголем. П. В. Ан­ненков и его друзья. Спб. 1892. Стр. 515.

Раз Гоголь изъявил желание нас видеть. Я, Белинский (Белинский уже умер весною 1848 г.), Панаев и Гончаров надели фраки и поехали представ­ляться, как к начальству. Гоголь и принял нас, как начальник принимает чиновников; у каждого что-нибудь спросил и каждому что-нибудь сказал. Я читал ему стихи «Родина». Выслушал и спросил: «Что же вы дальше будете писать?» — «Что бог на душу положит». — «Гм!..» — и больше ничего. Гончаров, помню, обиделся его отзывом об «Обыкновенной исто­рии».

Н. А. Некрасов по записи А. С. Суворина. Новое Время, 1878, N 662. Цитир. по «Воспоминаниям» А. Панаевой. изд. 2-е, 1928, стр. 239, примеч. {436}

14 октября Гоголь уже в Москве, поселился, по-старинному, у По­година 4.

А. И. Кирпичников. Хронолог. канва, 104.

Когда Гоголь приехал из Малороссии в Москву (в сентябре 1848 года), был в деревне и только в октябре переселился в город. В тот же вечер при­шел к нам Гоголь, и мы увиделись с ним после шестилетней разлуки. В не­продолжительном времени восстановились между нами прежние, как бы прерванные, нарушенные продолжительною разлукою отношения; но об его книге и втором томе «Мертвых душ» не было и помину.

С. Т. Аксаков. Кулиш, II, 222.

18 октября 1848 г. — Глубокое замечание Гоголя: «Спасение России, что Петербург в Петербурге».

М. П. Погодин. Дневник. Барсуков, IX, 475.

Я только что оправляюсь от бессонниц своих, которые продолжались и здесь, в Москве, и теперь только начинают прекращаться. Москва уедине­на, покойна и благоприятна занятиям. Я еще не тружусь так, как бы хотел, чувствуется некоторая слабость, еще нет этого благодатного расположе­ния духа, какое нужно для того, чтобы творить. Но душа кое-что чует, и сердце исполнено трепетного ожидания этого желанного времени.

Гоголь — А. М. Виельгорской, 29 окт. 1848 г., из Москвы. Письма. IV, 224.

1 ноября. — Думал о Гоголе. Он все тот же. Я убедился. Только ряса под­час другая. Люди ему нипочем.

2 ноября. — Гоголь по два дня не показывается; хоть бы спросил: чем ты кормишь двадцать пять человек?

М. П. Погодин. Дневник. Барсуков, IX, 475.

В честь пребывания Гоголя в Москве Погодин торжественно отпразд­новал день своего рождения (11 ноября 1848 г.) во фраках и белых галсту­ках. Присутствовали новый помощник попечителя Московского учебного округа кн. Г. А. Щербатов, П. П. Новосильцов, И. К. Киреевский и др. Но вечер, кажется, не удался благодаря герою торжества. По крайней мере, вот что записал Погодин в дневнике о своем вечере: «Приготовление к ве­черу. Гоголь испортил, и досадно».

Н. П. Барсуков, IX, 478.

19 ноября. — Православие и самодержавие у меня в доме: Гоголь служил всенощную, — неужели для восшествия на престол?

20 ноября. — Гоголь ныне приобщался. Вот почему вчера он служил всенощную.

М. П. Погодин. Дневник. Барсуков, IX, 476.

Соображаю, думаю и обдумываю второй том «Мертвых душ». Читаю преимущественно то, где слышится сильней присутствие русского духа. {437} Прежде, чем примусь серьезно за перо, хочу назвучаться русскими зву­ками и речью. Боюсь нагрешить противу языка.

Гоголь — П. А. Плетневу. 20 ноября 1848 г., из Москвы. Письма, IV, 232.

Гоголь у нас по-прежнему бывает также часто; но веселее и разговор­чивее, нежели был прежде; говорит откровенно и о своей книге; и вообще стал проще, как все находят. Он твердо намерен продолжать «Мертвые души».

В. С. Аксакова — М. Н. Карташевской, 29 ноября 1848 г., из Москвы. История знакомства, 184.

В первый раз встретился я с Гоголем у С. П. Шевырева в конце 1848 го­да. Было несколько человек гостей, принадлежавших к московскому круж­ку славянофилов. Сколько могу припомнить, все они были приглашены на обед для Гоголя, только что воротившегося из Италии и находившегося тогда в апогее своего величия и славы. Трудно представить себе более из­балованного литератора и с большими претензиями, чем был в то время Гоголь. Московские друзья Гоголя, точнее сказать — приближенные (действительного друга у Гоголя, кажется, не было во всю жизнь), окружа­ли его неслыханным, благоговейным вниманием. Он находил у кого-нибудь из них, во всякий свой приезд в Москву, все, что нужно для самого спокой­ного и комфортабельного житья: стол с блюдами, которые он наиболее любил; тихое, уединенное помещение и прислугу, готовую исполнять все его малейшие прихоти. Этой прислуге с утра до ночи строго внушалось, чтоб она отнюдь не входила в комнату гостя без требования с его стороны; отнюдь не делала ему никаких вопросов; не подглядывала (сохрани бог!) за ним. Все домашние снабжались подобными же инструкциями. Даже близкие знакомые хозяина, у кого жил Гоголь, должны были знать, как вести себя, если неравно с ним встретятся и заговорят. Им сообщалось, между прочим, что Гоголь терпеть не может говорить о литературе, в осо­бенности о своих произведениях, а потому никоим образом нельзя обре­менять его вопросами: «что он теперь пишет?» — а равно: «куда поедет?» или: «откуда приехал?» И этого он также не любил. Да и вообще, мол, подобные вопросы в разговоре с ним не ведут ни к чему: он ответит уклон­чиво или ничего не ответит. Едет в Малороссию — скажет: в Рим; едет в Рим — скажет: в деревню к такому-то. Стало быть, зачем понапрасну беспокоить!

Гостиная была уже полна. Одни сидели, другие стояли, говоря между собою. Ходил только один, небольшого роста человек, в черном сюртуке и брюках, похожих на шаровары, остриженных в скобку, с небольшими усиками, с быстрыми и проницательными глазами темного цвета, несколько бледный. Он ходил из угла в угол, руки в карманы, и тоже говорил. Поход­ка его была оригинальная, мелкая, неверная, как будто одна нога старалась заскочить постоянно вперед, отчего один шаг выходил как бы шире другого. Во всей фигуре было что-то несвободное, сжатое, скомканное в кулак. Ника­кого размаху, ничего открытого нигде, ни в одном движении, ни в одном взгляде. Напротив, взгляды, бросаемые им то туда, то сюда, были почти что взглядами исподлобья, наискось, мельком, как бы лукаво, не прямо другому в глаза, стоя перед ним лицом к лицу. Для знакомого немного с физионо-{438}миями хохлов — хохол был тут виден сразу. Я сейчас сообразил, что это Гоголь, больше так, чем по какому-либо портрету.

Хозяин представил меня. Гоголь спросил: «Долго ли вы в Москве?» — И когда узнал, что я живу в ней постоянно, заметил: «Ну, стало быть, наговоримся, натолкуемся еще». — Это была обыкновенная его фраза при встречах со многими, фраза, ровно ничего не значившая, которую он тут же и забывал. В обед, за который мы все скоро сели. Гоголь говорил немного, вещи самые обыденные.

Затем я стал видеть его у разных знакомых славянофильского кружка. Он держал себя большею частью в стороне от всех. Если он сидел и к нему подсаживались с умыслом потолковать, узнать, не пишет ли он чего-нибудь нового, — он начинал дремать, или глядеть в другую комнату, или просто-запросто вставал и уходил. Он изменял обыкновенным своим порядкам, если в числе приглашенных вместе с ним оказывался один малороссиянин, член того же славянофильского кружка (О. М. Бодянский). Каким-то таинственным магнитом тянуло их тотчас друг к другу; они усаживались в угол и говорили нередко между собой целый вечер горячо и одушевленно, как Гоголь (при мне, по крайней мере) ни разу не говорил с кем-нибудь из великоруссов.

Если же не было малороссиянина, о котором я упомянул, — появле­ние Гоголя на вечере, иной раз нарочно для него устроенном, было почти всегда минутное. Пробежит по комнатам, взглянет; посидит где-нибудь на диване, большею частью совершенно один; скажет с иным приятелем два-три слова, из благоприличия, небрежно, бог весть где летая в то время своими мыслями, — и был таков.

Ходил он вечно в одном и том же сюртуке черном и шароварах. Белья не было видно. Во фраке, я думаю, видали Гоголя немногие. На голове, сколько могу припомнить, носил он большею частью шляпу, летом — серую с большими полями.

Н. В. Берг. Воспоминания о Н. В. Гоголе. Рус. Стар., 1872, янв., 118.

Н. В. Берг едва ли верно подметил ту черту характера Гоголя, что он был в обществе молчалив и не общителен до странности и оживлялся только, столкнувшись нечаянно с кем-нибудь из малороссов. Гоголь в нашем круж­ке, — а большинство было русское, — был всегда самым очаровательным собеседником: рассказывал, острил, читал свои сочинения, никем и ничем не стесняясь. Нелюдимом он являлся только на тех вечерах, которые устра­ивались так часто с Гоголем многими из его почитателей и почитательниц.

П. М. Щепкин по записи В. И. Веселовского. Рус. Стар., 1872, февр., 283.

Два анекдотические рассказа, слышанные от достоверных личностей. Самые образованные семейства, жившие в Москве, интересовались Гого­лем, ценили его талант и входили с ним в близкие отношения. Таковы были семейства С. Т. Аксакова и А. П. Елагиной, матери Киреевских, великой поклонницы немецкой поэзии. В один из своих визитов Гоголь застал ее за книгой. — «Что вы читаете?» — спросил он. — "Балладу Шил­лера «Кассандра». — «Ах, прочтите мне что-нибудь, я так люблю этого {439} автора!» — «С удовольствием». И Гоголь внимательно выслушал «Жалобы Цереры» и «Торжество победителей». Вскоре после того он уехал за границу, где и пробыл немалое время. Возвратись, он явился к Елагиной и застал ее опять за Шиллером. Выслушав рассказ о его путешествии и заграничной жизни, она обращается к нему с предложением прочесть что-нибудь из Шиллера: «Ведь вы так любите его». — «Кто? я? Господь с вами, Авдотья Петровна; да я ни бельмеса не знаю по-немецки; ваше чтение будет не в коня корм». Любопытно бы знать, для чего притворялся или просто лгал человек?

А вот второй пассаж, рассказанный мне Щепкиным. Гоголь жил у Пого­дина, занимаясь, как он говорил, вторым томом «Мертвых душ». Щепкин почти ежедневно отправлялся на беседу с ним. "Раз, — говорит он, — прихожу к нему и вижу, что он сидит за письменным столом такой весе­лый. — «Как ваше здравие? Заметно, что вы в хорошем расположении духа». — «Ты угадал; поздравь меня: кончил работу». Щепкин от удо­вольствия чуть не пустился в пляс, и на все лады начал поздравлять авто­ра. Прощаясь, Гоголь спрашивает Щепкина: «Ты где сегодня обедаешь?» — «У Аксаковых». — «Прекрасно, и я там же». Когда они сошлись в доме Аксакова. Щепкин, перед обедом, обращаясь к присутствовавшим, гово­рит: — "Поздравьте Николая Васильевича. Он кончил вторую часть «Мертвых душ». Гоголь вдруг вскакивает: — «Что за вздор! От кого ты это слышал?» Щепкин пришел в изумление. — «Да от вас самих; сегодня утром вы мне сказали». — «Что ты, любезный, перекрестись; ты, верно, белены объелся или видел во сне». Снова спрашивается: чего ради солгал человек? Зачем отперся от своих собственных слов?

А. Д. Галахов. Сороковые годы. Ист. Вестн., 1892, февр., 405.

Однажды, кажется в том же 1848 году, зимой, был у Погодина вечер, на котором Щепкин читал что-то из Гоголя. Гоголь был тут же. Просидев совершенно истуканом, в углу, рядом с читавшим час или полтора, со взгля­дом, устремленным в неопределенное пространство, он встал и скрылся.

Впрочем, положение его в те минуты было, точно, затруднительное: читал не он сам, а другой; между тем вся зала смотрела не на читавшего, а на автора, как бы говоря: «А! вот ты какой, господин Гоголь, написавший нам эти забавные веши!»

Н. В. Берг. Рус. Стар., 1872, янв., 121.

Под конец последнего пребывания Гоголя у нас я помню сановитую фигуру священника, приходившего к нему наверх и долго беседовавшего с ним. То был отец Матфий, ржевский знаменитый проповедник.

Д. М. Погодин. Воспоминания. Ист. Вестн., 1892, апр., 44.

Гоголь в Москве жил у меня два месяца, а теперь переехал к графу А. П. Толстому, ибо я сам переезжаю во флигель… Он здоров, спокоен и пишет.

М. П. Погодин — М. А. Максимовичу, 24 дек. 1848 г. Барсуков, IX, 476. {440}

Гоголь в эту зиму прочел нам всю «Одиссею», переведенную Жуковским. Он слишком восхищался этим переводом. Я и сын мой Константин были не совсем согласны с ним 5. Разумеется, это было ему неприятно; но он не показывал никакого неудовольствия. Часто также читал вслух Гоголь рус­ские песни, собранные Терещенко, и нередко приходил в совершенный вос­торг, особенно от свадебных песен 6. Гоголь всегда любил читать; но должно сказать, что он читал с неподражаемым совершенством только все комическое в прозе, или, пожалуй, чувствительное, но одетое формою юмора; все же чисто патетическое, как говорится, и лирическое Гоголь читал на­распев. Он хотел, чтобы ни один звук стиха не терял своей музыкальности, и, привыкнув к его чтению, можно было чувствовать силу и гармонию стиха. Из писем его к друзьям видно, что он работал в это время неуспешно и жаловался на свое нравственное состояние. Я же думал, напротив, что труд его подвигается вперед хорошо, потому что сам он был довольно весел и читал всегда с большим удовольствием. Я в этом, как вижу теперь, ошибался; но вот что верно: я никогда не видал Гоголя таким здоровым, крепким и бодрым физически, как в эту зиму, т. е. в ноябре и декабре 1848 и в январе и феврале 1849 года. Не только он пополнел, но тело на нем сделалось очень крепко. Обнимаясь с ним ежедневно, я всегда щупал его руки. Я радовался и благодарил бога. Надобно заметить, что зима была необыкновенно жестокая и постоянная, что Гоголь прежде никогда не мог выносить сильного холода и что теперь он одевался очень легко.

С. Т. Аксаков. Кулиш, II, 22.

Небольшой рост, солидный сюртук, бархатный глухой жилет, высокий галстух и длинные темные волосы, гладко падавшие на острый профиль. Разговаривая или обдумывая что-нибудь, Гоголь протряхивал головой, откидывая волосы назад, или иной раз вертел небольшие красивые усы свои; при этом бывала и добродушная, кроткая улыбка на его лице, когда он, доверчиво разговаривая, поглядывал нам в лицо. Когда беседа не ожив­ляла его, он сидел, немного откинувшись назад и несколько сгорбившись, как будто утомленный или углубленный в продолжительную думу. Бывали также минуты, когда он быстро ходил и почти бегал по комнате, говоря, что этого требует его нездоровье и остывшая будто бы его кровь.

Д. К.. Малиновский. Нечто о Гоголе. Газ. «Русский», 1868. N 22.

— «Скажите, Николай Васильевич, — спрашивал я, — как так мастерски вы умеете представлять всякую пошлость? Очень рельефно и живо!» Легкая улыбка показалась на его лице, и после короткого молчания он тихо и доверчиво сказал: — «Я представляю себе, что черт, большею частью, так близок к человеку, что без церемонии садится на него верхом и управ­ляет им, как самою послушною лошадью, заставляя его делать дурачества за дурачествами». Суетных образов молодых людей Гоголь любил называть щелкоперами и говорил, что они большею частью незнакомы с чертом потому, что сами для него вовсе неинтересны, и он их оставляет самим себе без всякого внимания с своей стороны, в полной уверенности, что они не уйдут и сами от него. {441}

— «Разве, разве, — прибавил он, — когда-нибудь он спрячет у них пер­чатку, и они долго потом ее ищут; вот все проделки его с ними».

Когда разговор заходил о «Мертвых душах» и о втором томе, то Гоголь всегда говорил, что надеется вывести в нем личности крупнее предшествующих.

Д. К. Малиновский. Записки Об-ва истории, филологии и права при имп. Варшавском университете. 1902, вып. I, отдел II, стр. 90.

Я спросил Гоголя, чем именно должны кончиться «Мертвые души». Он, задумавшись, выразил свое затруднение высказать это с обстоятель­ностью. Я возразил, что мне только нужно знать, оживет ли, как следует, Павел Иванович. Гоголь, как будто с радостью, подтвердил, что это непре­менно будет, и оживлению его послужит прямым участием сам царь, и пер­вым вздохом Чичикова для истинной прочной жизни должна кончиться поэ­ма. В изъяснении этой развязки он несколько распространился, но, опасаясь за неточность припоминания подробностей, ничего не говорю об этих его речах. — «А прочие спутники Чичикова в „Мертвых душах“? — спро­сил я Гоголя: — и они тоже воскреснут?» — «Если захотят», — ответил он с улыбкою; и потом стал говорить, как необходимо далее привести ему своих героев к столкновению с истинно хорошими людьми, и проч., и проч.

Архимандрит Феодор (А. М. Бухарев). Три письма к Гоголю, писанные в 1848 г. Спб. 1861. Стр. 138.

Недолго предавался я радостным надеждам на совершенное восстанов­ление здоровья Гоголя. С появлением первых оттепелей Гоголь стал задум­чивее, вялее, и хандра, очевидно, стала им овладевать… Однако 19 марта, в день его рождения, который он всегда проводил у нас, я получил от него довольно веселую записку: «Любезный друг Сергей Тимофеевич, имеют сегодня подвернуться вам к обеду два приятеля: Петр Мих. Языков и я, оба греховодники и скоромники. Упоминаю об этом обстоятельстве по той причине, чтобы вы могли приказать прибавить кусок бычачины на одно лиш­нее рыло».

С. Т. Аксаков. Кулиш, II, 223.

Не могу понять, отчего не пишется и отчего не хочется говорить ни о чем. Та же недвижность и в моих литературных занятиях. Я ничего не издал в свет и ничего не готовлю; что и приуготовляю, то идет медленно и не может никак выйти скоро. Отчего, зачем нашло на меня такое оцепенение, этого не могу понять.

Гоголь — В. А. Жуковскому, 3 апр. 1849 г., из Москвы Письма, IV, 243.

Именины свои, 9 мая. Гоголь праздновал по-прежнему в саду у М. П. По­година, и 7 мая я получил от него следующую записку: «Мне хотелось бы, держась старины, послезавтра отобедать в кругу коротких приятелей в Погодинском саду. Звать на именины самому неловко. Не можете ли вы дать знать Армфельду, Загоскину, Самарину и Павлову совокупно с Мель-{442}гуновым? Придумайте, как это сделать ловче, и дайте мне потом ответ, если можно, заблаговременно».

С. Т. Аксаков, Кулиш, II, 223.

Я нашел Гоголя хуже здоровьем, чем оставил: он опять расстроился было нервами, похудел очень; но теперь стал несколько вновь бодрее. Я полагаю, что мистицизм А. П. Толстого с супругою в состоянии навести невыносимую хандру и расстроить всякие нервы… Он говорил нашим, что пишет, но лениво. Оттого ли, что время безусловного поклонения искус­ству прошло, оттого ли, что у всех в памяти его последняя книга, не знаю, но только Гоголь не только не играет никакой роли в здешнем обществе, но даже весьма небрежно трактуется им. Люди забывчивы. 9 мая, в день своих именин, Гоголь захотел дать обед в саду у Погодина так, как он давал обед в этот день в 1842 году и прежде еще не раз. Много воды утекло в эти годы. Он позвал всех, кто только были у него в то время. Люди эти теперь почти все перессорились, стоят на разных сторонах, уже высказались в разных обстоятельствах жизни; многие не выдержали испы­тания и пали… Словом, обед был весьма грустный и поучительный, а сам по себе превялый и прескучный. Когда же, по милости вина, обед оживился, то многие перебранились так, как и ожидать нельзя было.

И. С. Аксаков — А. О. Смирновой, 16 мая 1849 г., из Москвы. Рус. Арх., 1895, III, 432.

Я не снес покорно и безропотно бесплодного, черствого состояния, пос­ледовавшего скоро за минутами некоторой свежести, пророчившими вдох­новенную работу, и сам произвел в себе опять тяжелое расстройство нер­вическое, которое еще более увеличилось от некоторых душевных огорче­ний. Я до того расколебался, и дух мой пришел в такое волнение, что никакие медицинские средства и утешения не могли действовать. Уныние и хандра мною одолели снова.

Гоголь — П. А. Плетневу, 21 мая 1849 г., из Москвы. Письма, IV, 256.

Зиму я провел хорошо. В конце ее только пришла хандра, которую я ста­рался всячески побеждать. Но с приближением весны не устоял. Нервы расшатали меня всего, — ввергнули в такое уныние, в такую нерешимость, в такую тоску от собственной нерешимости, что я весь истомился… Теперь с каждым днем укрепляюсь заметно.

Гоголь — А. О. Смирновой, 27 мая 1849 г., из Москвы. Письма, IV, 257.

Весной заболел, но теперь опять поправляюсь. Голова еще не в таком состоянии, чтобы светло заняться делом, но времени не пропускаю, от дела не бегаю и запасаюсь материалом для будущей работы.

Гоголь — К. М. Базили, 5 июня 1849 г., из Москвы. Письма, IV, 262. {443}

5 июня 1849 года Погодин вместе с Гоголем отправились к князю Вя­земскому в Остафьево. Под этим числом в дневнике Погодина читаем: "К. Вяземскому в Остафьево, по серпуховской знакомой дороге, по которой ездил, с таким бьющимся сердцем. С Гоголем о Европе, о России, прави­тельстве. Это шоссе, напр., проведено прямо, стоило дорого, но ездить нельзя: усыпано хрящем, что и колеса, и копыта испортились. Все ездят и мучатся проселками, а за шоссе все-таки платят Клейнмихелю. Вязем­ский очень рад. Гуляли. О Карамзине, о крестьянах, о Петре Великом, литературе и пр.

Н. П. Барсуков. X, 195.

15 июня 1849 г. — Вечером была у Хомяковых, где были, кроме любезных дам, Гоголь и (Ю. Ф.) Самарин.

Е. И. Попова. Дневник. «Из московской жизни 40-х го­дов». Изд-во «Огни». Спб. 1911. Стр. 154.

22 июня. Когда мы возвратились домой, т. е. к Шевыреву, в десять часов, пришли: сперва Берг, потом Гоголь. Гоголя нашел я лучше, чем воображал. Он был разговорчив и весел. Я с ним вместе отправился домой и подвез его к его квартире.

25 июня. Посидел у Гоголя: сбирается поездить по России, но еще колеблется, ехать ли, ибо дорожит временем, а жизнь коротка. При мне получил он записку от Смирновой с уведомлением, что она приехала в Москву из Петербурга.

Я. К. Грот — Плетневу, 28 июня 1849 г., из Москвы. Переписка Грота с Плетневым, III. 443—444.

В 1849 году, летом, я был в Москве, и тут мы с Гоголем посещали друг друга. Гоголь жил тогда у гр. Толстого в д. Талызина на Никитском буль­варе, поблизости Арбатских ворот *. Из его разговоров мне особенно па­мятно следующее. Он жаловался, что слишком мало знает Россию; говорил, что сам сознает недостаток, которым от этого страдают его сочинения. «Я нахожусь в затруднительном положении, — рассуждал он, — чтобы лучше узнать Россию и русский народ, мне необходимо было бы путешест­вовать, а между тем уж некогда: мне около сорока лет, а время нужно, чтобы писать». Отказываясь поэтому от мысли о путешествиях по России, Гоголь придумал другое средство пополнить свои сведения об отечестве. Он ре­шился просить всех своих приятелей, знакомых с разными краями России или еще собирающихся в путь, сообщать ему свои наблюдения по этому предмету. О том просил он и меня. Но любознательность Гоголя не ограни­чивалась желанием узнать Россию со стороны быта и нравов. Он желал изу­чить ее во всех отношениях. Мысль эта давно занимала Гоголя, и для достижения этой цели он не пренебрегал даже и самыми скудными средства­ми. Живя за границею, он не переставал читать книги, которые казались ему пособиями для этого. И что же читал он, для своего назидания, с осо­-{444}бенным вниманием? «Россию» Булгарина! * Это рассказывал мне тогда А. О. Россет, возвратясь из чужих краев, где он часто заставал Гоголя за этим чтением. Гоголь, лежа на солнце, подчеркивал карандашом лю­бопытнейшие места в книге Булгарина. Взяв с меня обещание доставлять ему заметки о тех местах России, которые я увижу, Гоголь стал расспра­шивать меня о Финляндии, где я жил в то время. Между прочим, его интересовала флора этой страны; он пожелал узнать, есть ли по этому предмету какое-нибудь хорошее сочинение, и попросил выслать ему, когда я возвращусь в Гельсингфорс, незадолго перед тем появившуюся книгу Нюландера, Flora fennica, что я и исполнил впоследствии.

В Москве жил я у старого приятеля моего, Д. С. Протопопова, на Собачьей площадке. Раз вдруг подъезжает к дому красивая карета, и из нее выходит Гоголь. Я рассказал ему, что мой хозяин может доставить ему много материалов для изучения России, потому что долго жил в разных губерниях и по службе имел частые сношения с народом. Гоголь изъявил желание познакомиться с Протопоповым, но в тот раз это было невозмож­но, так как приятель мой был в это самое время хотя и дома, но занят по должности.

Между тем Гоголь вскоре куда-то уехал, а я, по непредвиденным обстоятельствам, возвратился в Гельсингфорс ранее, чем предполагал. Пос­лав Гоголю обещанную книгу о финляндской флоре, я писал ему, что Протопопов ждет его, и с тем вместе сообщил отрывок из одного письма Про­топопова ко мне как образчик взгляда его на русский народ.

Вот что отвечал мне Гоголь, приехавший опять в Москву: «Благодарю вперед за предстоящее знакомство с Протопоповым, которого я непременно отыщу. Его замечания о русском народе, приложенные в вашем письме, совершенно верны, отзываются большой опытностью, а с тем вместе и яс­ностью головы».

Вскоре после того Гоголь действительно ездил к моему приятелю, но не застал его дома. Погруженный в дела службы, Протопопов, который сверх того был всегда немножко нелюдим, не поехал к Гоголю, и они не познакомились лично.

Я. К. Грот. Воспоминания о Гоголе. Труды Я. К.. Грота. Спб. 1901. Т. III, стр. 363.

Я жил тогда в Москве; сестра моя (сводная сестра, А. О. Смирнова) приехала из Калуги (25 июня 1849 г.) и остановилась в гостинице «Дрез­ден». При первом же свидании она объявила мне, что Гоголь здесь и в шесть часов вечера будет к ней. Я, разумеется, остался обедать и ждал Гоголя с нетерпением. Ровно в шесть часов вошел в комнату человек маленького роста с длинными белокурыми волосами, причесанными а ля мужик, ма-{445}ленькими карими глазками и необыкновенно длинным и тонким птичьим носом. Это был Гоголь. Он носил усы, чрезвычайно странно тарантил ногами, неловко махал одной рукой, в которой держал палку и серую пуховую шляпу; был одет вовсе не по моде и даже без вкуса. Улыбка его была очень добрая и приятная, в глазах замечалось какое-то нравственное утомление. Сестра моя познакомила нас, и Гоголь дружески обнял меня. Мы сели вокруг стола; разговор завязался о здоровье, Гоголь внимательно расспрашивал сестру о ее положении, давал какие-то советы и не сказал ничего замечательного. Вечером я проводил его домой; нам было по дороге, потому что он жил тогда на Никитском бульваре у графа А. П. Толстого, а я у Никитских ворот. Гоголь говорил со мною о моей службе и советовал не брать видных мест. — «На них всегда найдутся охотники, — прибавил он, — а вы возьмите должность скромную, не блестящую, и постарайтесь быть именно в этой должности полезным; тогда вы увидите, как будет вам весело на душе». Я отвечал, что надеюсь скоро быть советником в губернском правлении. — «Вот и хорошо, — отвечал Гоголь, — тут работы будет много и пользу принести можно; это не то, что франты чиновники по особым поручениям или служба министерская; очень, очень рад за вас и душевно поздравляю вас, когда получите это место».

На другой день вечером Гоголь опять был у сестры, но почти все время молчал. Пришел С. (Ю. Ф. Самарин); говорили много о немцах, шутили, смеялись. С., со свойственным ему остроумием, представлял все в лицах и смешил нас до слез. Так прошел почти весь вечер. Гоголь упорно мол­чал и наконец сказал: — «Да, немец вообще не очень приятен; но ничего нельзя себе представить неприятнее немца-ловеласа, немца-любезника, который хочет нравиться; тогда может он дойти до страшных нелепостей. Я встретил однажды такого ловеласа в Германии. Его возлюбленная, за которою он ухаживал долгое время без успеха, жила на берегу какого-то пруда и все вечера проводила на балконе перед этим прудом, занимаясь вязанием чулок и наслаждаясь вместе с тем природой. Мой немец, видя безуспешность своих преследований, выдумал наконец верное средство пле­нить сердце неумолимой немки. Он каждый вечер, раздевшись, бросался в пруд и плавал перед глазами своей возлюбленной, обнявши двух лебедей, нарочно им для сего приготовленных. Уж право не знаю, зачем были эти лебеди, только несколько дней сряду, каждый вечер, он все плавал и кра­совался с ними перед заветным балконом. Воображал ли он в этом что-то античное, мифологическое или рассчитывал на что-нибудь другое, только де­ло кончилось в его пользу: немка действительно пленилась этим ловеласом и вышла скоро за него замуж». Все мы расхохотались. Гоголь же очень серьезно уверял, что это не выдумка, а факт и что он может даже назвать и немца и немку, которые живут и теперь еще счастливо на берегу все того же пруда.

На другой день я заехал с сестрой к Гоголю утром, В комнате его был большой беспорядок; он был занят чтением какой-то старинной ботаники. Покуда он разговаривал с сестрой, я нескромно заглянул в толстую тетрадь, лежавшую на его письменном столе, и прочел только: «Генерал-губерна­тор…», — как Гоголь бросился ко мне, взял тетрадь и немного рассердился. Я сделал это неумышленно и бессознательно и тотчас же попросил у него извинения. Гоголь улыбнулся и спрятал тетрадь в ящик, — «А что ваши {446} „Мертвые души“, Николай Васильевич?» — спросила у него сестра. — «Да так себе, подвигаются понемногу. Вот приеду к вам в Калугу, и мы почитаем». Вообще Гоголь был очень весел и бодр в этот день. Вечером он опять явился к нам в гостиницу. Мы пили чай, а он — красное вино с теплою водою и сахаром. В одиннадцать часов я провожал его снова до Никитских ворот. Ночь была чудная, светлая, теплая. Гоголь шел очень скоро и все повторял какие-то звучные стихи. На Тверском бульваре мы встретили стройную женщину: закутанную с ног до головы в черный плащ. На лицо опущен был черный вуаль. Гоголь вдруг остановился и сказал: «Знаете ли вы это двустишие Н. (Неелова)? * А стих? Как вам нравится рифма: „флера — полотера“? До моей квартиры он несколько раз повто­рил это двустишие и смеялся.

В продолжение двух недель я виделся с Гоголем почти каждый день; он был здоров, весел, но ничего не сказал все это время особенно замеча­тельного. Раз только, ночью, когда я по обыкновению провожал его до Никитских ворот и нам опять попалось навстречу несколько таинствен­ных лиц женского пола, выползающих обыкновенно на бульвар с наступ­лением ночи. Гоголь сказал мне: — „Знаете ли, что на днях случилось со мной? Я поздно шел по глухому переулку в отдаленной части города; из нижнего этажа одного грязного дома раздавалось духовное пение. Окна бы­ли открыты, но завешены легкими кисейными занавесками, какими обык­новенно завешиваются окна в таких домах. Я остановился, заглянул в одно окно и увидал страшное зрелище. Шесть или семь молодых женщин, которых постыдное ремесло сейчас можно было узнать по белилам и ру­мянам, покрывающим их лица, опухлые, изношенные, да еще одна толстая старуха отвратительной наружности усердно молились богу перед иконой, поставленной в углу на шатком столике. Маленькая комната, своим убран­ством напоминающая все комнаты в таких приютах, была сильно освеще­на несколькими свечами. Священник в облачении служил всенощную, дьякон с причтом пел стихиры. Развратницы усердно клали поклоны. Более четверти часа простоял я у окна… На улице никого не было, и я помо­лился вместе с ними, дождавшись конца всенощной. Страшно, очень страш­но, — продолжал Гоголь. — Эта комната в беспорядке, имеющая свой осо­бенный вид, свой особенный воздух, эти раскрашенные, развратные кук­лы, эта толстая старуха и тут же — образа, священник, евангелие и духов­ное пение. Не правда ли, что все это очень страшно?“ 7 Этот рассказ Го­голя напомнил мне сцену из „Клариссы Гарло“. Там же Ричардсон опи­сывает сцену в этом роде.

Л. И. Арнольди. Мое знакомство с Гоголем. Рус. Вестн., 1862, т. XXXVII, 59—63.

В Москве — помнится мне, в 1849 году — мы встречались часто у Хомякова, где я бывал всякий день, и у Смирновых. Гоголь был всегда молчалив, и тогда уже видно было, что он страдал. Однажды мы сошлись с ним под вечер на Тверском бульваре. — „Если вы не торопитесь, — говорил он, — проводите меня до конца бульвара“. Заговорили мы с ним об {447} его болезни. — „У меня все расстроено внутри, — сказал он. — Я, напр., вижу, что кто-нибудь спотыкнулся; тотчас же воображение за это ухва­тится, начнет развивать — и все в самых страшных призраках. Они до того меня мучат, что не дают спать и совершенно истощают мои силы“.

Ф. В. Чижов. Кулиш, II. 241.

Последнее мое свидание с Гоголем было во время летней вакации, не помню, какого года. Краевский приехал на побывку в Москву и остано­вило я у В. П. Боткина. Каждое утро я отправлялся к ним на чаепитие и веселую беседу. В один из таких визитов неожиданно является Гоголь, по возврате из чужих краев, — каких именно, тоже не помню… Гоголь, на мой взгляд, изменился: похудел, стал серьезнее, сдержаннее, не выказывая никаких причуд или капризов, как это им делалось нередко в других, более знакомых домах. Боткин предложил где бы нибудь сообща пообедать. Гоголь охотно согласился; „Чего же лучше, — прибавил он, — как не в го­стинице Яра, близ Петровского парка“. Таким образом мы провели время вчетвером очень приятно, благодаря прекрасной погоде и повеселевшему дорогому гостю. За обедом он разговорился и даже шутил. Когда на закуску была подана вместо редиски старая редька, он позвал слугу и спросил его: что это такое? — Редиска, — отвечал слуга. — Нет, мой друг, это не редиска, а редище, точно так же, как ты не осленок, а ослище».

А. Д. Галахов. Сороковые годы. Ист. Вестн., 1892, февр., 404.

Странное дело: я теперь меньше тружусь, чем когда-либо прежде, меньше занимаюсь, а между тем все мне мешает. Время летит так, что не успеешь оглянуться, — и все еще почти ничего не сделано. Меньше, чем когда-либо прежде, я развлечен; более, чем когда-либо, веду жизнь уеди­ненную, и при всем том никогда еще так мало не делал, как теперь. И от этого находят досадные расположения духа, Я не в силах бываю писать, отве­чать на письма, не в силах исполнять всех тех обязанностей, которых исполнение приносило прежде удовольствие душе моей. Вот тебе в корот­ких словах вся моя душевная история… Я собираюсь в дорогу; располагаю посетить губернии в окружностях Москвы, повидаться с некоторыми зна­комыми и поглядеть на Русь, сколько ее можно увидеть на большой доро­ге. Где проведу зиму, не знаю.

Гоголь — А. С. Данилевскому, 1 июня 1849 г. 8, из Москвы. Письма, IV, 269.

Сестра моя (А. О. Смирнова) уехала в свою калужскую деревню, и Гоголь дал ей слово приехать погостить к ней на целый месяц. Я собирался тоже туда, и мы сговорились с ним ехать вместе. На неделе, два или три раза. Гоголь заходил ко мне, но не заставал дома. В последний раз он прика­зал сказать мне, что готов ехать, просит меня дать ему знать, как, в чем и когда мы отправимся. У меня был прекрасный, большой тарантас, вроде коляски на дрогах 9. Гоголь был очень доволен экипажем и уверял меня, что в телегах и тарантасах ездить очень здорово, особенно людям, под­верженным ипохондрии и геморрою. Когда наступил день отъезда 10, Гоголь приехал ко мне с своим маленьким чемоданом и большим порт-{448}фелем. Этот знаменитый портфель заключал в себе второй том «Мертвых Душ», тогда уже почти конченный вчерне. Портфеля не покидал Гоголь всю дорогу. На станциях он брал его в комнаты, а в тарантасе ставил всегда подле себя и опирался на него рукою. Я взял с собою в Калугу одного француза вместо камердинера, предоброго малого, но до чрезвы­чайности тупого и глупого. Он никогда не выезжал из Москвы, и, кроме того, будучи слабого здоровья, с великим удовольствием отправлялся со мной, чтобы подышать деревенским воздухом. Наконец, в пять часов вечера, мы уселись с Гоголем в тарантас, француз взобрался на козлы, ямщик стегнул лошадей, и все пошло плясать и подпрыгивать по мостовой до самой Серпуховской заставы. Француз, не привыкший к такому эки­пажу, беспрестанно вскрикивал, держась за бока, и ругался на чем свет стоит. Мы только и слышали: «Sacristie! Diable de tarantasse!» 11 Гоголь смеялся от души, и при всяком новом толчке все приговаривал: «Ну, еще!.. ну, хорошенько его, хорошенько… Вот так!.. А что, француз, будешь помнить тарантас?» Ямщика тоже забавлял гнев моего француза, и он не только не сдерживал лошадей, но, как нарочно, ехал крупною рысью через весь город. Наконец, потянулось перед нами прямое, как вытянутая лента, шоссе, и мы поскакали, качаясь, как в люльке, в нашем легком таран­тасе. Даже французу понравилась такая шибкая езда, он, закурив сигару, беспрестанно поворачивался к нам и как-то весело улыбался, причем назы­вал Гоголя — M-r Gogo. Я несколько раз поправлял его; но он изви­нялся и через пять минут опять назвал его так же. В продолжение всего месяца, пока мы оставались в Калуге, он никак не мог запомнить, что Гоголя зовут Гоголь, а не Gogo.

Так ехали мы до Малоярославца. Гоголь много беседовал со мной, мы говорили о русской литературе, о Пушкине, в котором он любил удивитель­но доброго и снисходительного человека и умного, великого поэта. Говорили о Языкове, о Баратынском. Гоголь превосходно прочел мне два стихотворе­ния Языкова: «Землетрясение» 12 и еще другое. По его мнению, «Земле­трясение» было лучшее русское стихотворение. Потом говорил Гоголь о Малороссии, о характере малороссиянина и так развеселился, что стал рас­сказывать анекдоты, один другого забавнее и остроумнее. К сожалению, все они такого рода, что не годятся для печати. Особенно забавен мне показался анекдот о кавказском герое, генерале Вельяминове, верблюде и военном докторе-малороссиянине. Мы много смеялись. Гоголь был в духе, беспрестанно снимал свою круглую серую шляпу, скидывал свой зеленый камлотовый плащ и, казалось, вполне наслаждался чудным, теплым вечером, вдыхая в себя свежий воздух полей. Наконец, когда совершенно стемнело, мы оба задремали и проснулись только в двенадцать часов утра от солнечных лучей, которые стали сильно жарить лица наши. Мало­ярославец был уже в виду. Вдруг ямщик остановился, передал вожжи французу и соскочил с козел. — «Что случилось?» — спросил я. — «Таран­тас сломался, — отвечал хладнокровно ямщик, заглядывая под тарантас. — Одна дрога треснула, да заднее колесо не совсем-то здорово… Не доедешь, барин, здесь чинить надоть…» Экая досада, а мы хотели поспеть вечером в деревню; но делать было нечего, надо было кое-как доехать до станции, и мы шажком поплелись по скверной городской мостовой. Когда таран­тас наш остановился перед станционным домом, толпа ямщиков с любопыт-{449}ством окружила его, и каждый почел долгом осмотреть дрогу, заднее колесо и потом сказать свое мнение. Гоголь тоже очень внимательно рассматривал экипаж.

В это время я заметил вдали какие-то дрожки и на них человека в военной шинели. Узнав от станционного смотрителя, что это городничий, я вспомнил, что знал его прежде, когда служил в Калуге, а потому стал знаками просить его подъехать к нам. Он был так любезен, что велел кучеру ехать в нашу сторону. Я пошел к нему навстречу и, объяснив наше положение, просил помочь нам своим влиянием. Городничий, барон Э., кликнул ямщиков, послал за кузнецами, условился в цене и велел, чтобы все было готово через час. Успокоив меня таким образом, он вдруг спросил меня совершенно неожиданно: «Позвольте узнать, кто едет с вами в серой шляпе?» — «Гоголь», — отвечал я. — «Какой Гоголь? — вскрикнул город­ничий. — Уж не писатель ли Гоголь, сочинивший „Ревизора“?» — «Он самый». — "Ах, сделайте одолжение, познакомьте меня с ним; я много ува­жаю этого сочинителя, читал все его сочинения и был бы совершенно счастлив, если б мог поговорить с ним. Я знал странный характер Гоголя, не любившего никаких новых знакомств, и потому боялся, что он после будет сердиться на меня, если я ему представлю городничего; но отказать любезному майору в такой пустой вещи за все его хлопоты не было воз­можности, и я повел его прямо к Гоголю. — «Николай Васильевич, поз­вольте вам представить начальника здешнего города, барона Э., по милости которого мы еще можем поспеть сегодня в деревню». К моему удивлению, Гоголь весьма любезно поклонился майору и протянул ему руку, приба­вив: — «Очень рад с вами познакомиться». — «А я совершенно счастлив, что вижу нашего знаменитого писателя, — отвечал городничий, — давно желал где-нибудь вас увидеть; читал все ваши сочинения и „Мертвые Души“, но в особенности люблю „Ревизора“, где вы так верно описали нашего брата городничего. Да, встречаются до сих пор еще… встречаются такие городничие». Гоголь улыбнулся и тотчас переменил разговор. — «Вы давно здесь?» — «Нет, только полтора года». — «А городок, кажется, порядочный». — «Помилуйте, прескверный городишко, скука смертная, об­щества никакого». — «Ну, а кроме чиновников, живут ли здесь помещи­ки?» — «Есть, но немного, всего три семейства; но от них никакого прока: все между собой в ссоре», — «Отчего это, за что поссорились?» Тут я оставил Гоголя с городничим и пошел на станцию. Через четверть часа я застал их еще на том же месте. Гоголь говорил с ним уже о купцах и внимательно расспрашивал, кто именно и чем торгует, где сбывает свои товары, каким промыслом занимаются крестьяне в уезде, бывают ли в го­роде ярмарки и тому подобное. Я перебил их живой разговор предложе­нием Гоголю позавтракать. Услыхав это, городничий стал извиняться, что уже отобедал, и потому жалеет, что не может просить нас к себе; но, кликнув будочника, послал его вперед в трактир, приготовить нам осо­бенную комнату и обед, а сам пошел провожать нас. Гоголь впился в моего городничего, как пиявка, и не успевал расспрашивать его обо всем, что его занимало.

У трактира городничий с нами раскланялся. На сцену явился половой и бойко повел нас по лестнице в особый нумер. Гоголь стал заказывать обед, выдумал какое-то новое блюдо из ягод, муки, сливок и еще чего-то; {450} помню только, что оно вовсе не было вкусно. Покуда мы обедали, он все время разговаривал с половым, расспрашивал его, откуда он, сколько получает жалования, где его родители, кто чаще других заходит к ним в трактир, какое кушанье больше любят чиновники в Малоярославце и какую водку употребляют, хорош ли у них городничий и тому подобное. Расспросил о всех живущих в городе и близ города и остался очень доволен остроумными ответами бойкого парня в белой рубашке, который лукаво улыбался, сплетничал на славу и, как я полагаю, намеренно отве­чал всякий раз так, чтобы вызвать Гоголя на новые расспросы и шутки 13.

Наконец, ровно через час, тарантас подкатил к крыльцу, и мы, про­стившись с шоссе, поехали уже по большой Калужской дороге. Гоголь продолжал быть в духе, восхищался свежею зеленью деревьев, безоблач­ным небом, запахом полевых цветов и всеми прелестями деревни. Мы ехали довольно тихо, а он беспрестанно останавливал кучера, выскакивал из тарантаса, бежал через дорогу в поле и срывал какой-нибудь цветок; потом садился, рассказывал мне довольно подробно, какого он класса, рода, какое его лечебное свойство, как называется он по-латыни и как называют его наши крестьяне. Окончив трактат о цветке, он втыкал его перед собой за козлами тарантаса и через пять минут опять бежал за другим цветком, опять объяснял мне его качества, происхождение и ставил на то же место. Таким образом, через час с небольшим, — образовался у нас в тарантасе целый цветник, желтых, лиловых, розовых цветов. Гоголь признался, что всегда любил ботанику и в особенности любил знать свойства, качества растений и доискиваться, под какими именами эти ра­стения известны в народе и на что им употребляются. «Терпеть не могу, — прибавил он, — эти новые ботаники, в которых темно и ученым сло­гом толкуют о вещах самых простых. Я всегда читаю те старинные бота­ники, и русские и иностранные, которые теперь уже не в моде, а которые между тем сто раз лучше объясняют вам дело».

Но вот мы свернули с большой дороги и поехали проселком. Солнце садилось. Гоголь то и дело спрашивал меня: да где же это Бегичево? Наконец направо от дороги показалось белое каменное строение, блеснул между деревьями пруд, и через пять минут мы подъехали к крыльцу господского дома. Нам, разумеется, очень обрадовались, напоили нас чаем, и мы скоро улеглись спать. На другой день Гоголь уже бегал по старинному, стриженому саду с прямыми аллеями и вернулся усталый.

Четыре дня, проведенные нами в деревне, не оставили во мне никаких особенных воспоминаний… Помню, что мы ходили в большом обществе за грибами, помню, что ездили в длинной, восьмиместной линейке в имение Гончарова, в пяти верстах от Бегичева, где одно время, кажется, вскоре, после свадьбы своей, жил Пушкин; помню что каждый вечер читал нам Гоголь «Одиссею» в переводе Жуковского и восхищался каждой строчкой. Читал он стихи превосходно и досадовал, когда мы не восхищались теми местами, на которые он особенно указывал. Вот и все.

Л. И. Арнольди. Мое знакомство с Гоголем. Рус. Вестн., 1862, т. 37, стр. 63 и сл. {451}

Гоголь приехал к Смирновым сперва в село Бегичево, Калужской губернии. Медынского уезда. Его возили по окрестным деревням, и ему очень понравился дом и сад на полотняной фабрике Гончарова. Он часто выходил на сенокос любоваться костюмами бегичевских крестьянок и заставлял гостившего тогда также у Смирновых живописца Алексеева рисовать их со всеми узорами на рубашках. Он был в восхищении от физиономий, костюмов и грациозности бегичанок и находил в них сход­ство с итальянками. Его очень заботило вообще здоровье простого народа и своеобразность его быта. Он вспоминал, как в царствование Алексея Михайловича 14 один путешественник, посетив Россию, написал, что населе­ние ее скудно, народ обмельчал и обеднел, а другой, приехавший к нам через двадцать пять лет после первого, нашел города и деревни обильно населенными, нашел народ здоровый, рослый, цветущий и богатый. Го­голь это приписывал благочестивой жизни царя, который везде в госу­дарстве водворил порядок, безопасность и спокойствие.

П. А. Кулиш со слов А. О. Смирновой. Записки о жизни Гоголя, II, 224.

Гащивал Гоголь в имении Смирновых. Здесь подметили, чем занимался Гоголь по утрам: лежа в постели, он брал свой сапог и долго, со вниманием рассматривал каблук сапога.

Т. Г. Пащенко по записи В. Пашкова. Берег. 1880, N 268.

На пятый день мы переехали в Калугу 15, в загородный губернаторский дом. При переезде я ехал в коляске с Гоголем и моим зятем (Н. М. Смир­новым, мужем Ал. Ос-ны). Здесь в первый раз Гоголь произвел на меня неприятное впечатление и даже, могу сказать, рассердил меня. Заговорили об охоте. Надобно знать, что зять мой имеет отличную охоту, и его борзые и в особенности гончие известны всем знаменитым русским охотникам, и собирал он ее, а теперь поддерживает с знанием дела и с любовью. Гоголь вмешивался беспрестанно в разговор, спорил с моим зятем, не понимая дела, и вообще высказал много самонадеянности и мало желания узнать от старинного охотника то, что ему подробнее и лучше было известно, чем Гоголю. После заговорили о сельском хозяйстве. У зятя моего около пяти тысяч душ в шести губерниях, и он всегда сам управлял своими имениями, следовательно, во всяком случае, должен был, хотя на опыте только, узнать более, чем Гоголь, который, сколько мне известно, никогда не занимался хозяйством, и если знал что, то от других помещиков; но он и тут не преми­нул поспорить, говорил свысока, каким-то диктаторским тоном, одни общие места, и не выслушивал опровержений, и вообще показался мне самолю­бивым, самонадеянным, гордым и даже неумным человеком. И тогда, и после, так же, как и в этот раз, я замечал в Гоголе странную пре­тензию знать все лучше других. Он иногда, правда, расспрашивал спе­циалистов, но расспрашивал их таким образом, что клонил все подробности и объяснения в ту сторону, куда ему хотелось, чтобы набрать еще более подтверждений той мысли или тому понятию, которые он себе составил уже заранее о предметах. Если вы рассказывали ему что-нибудь для него новое, бросающее новый свет на отдельного человека или даже на {452} целое сословие, он никогда не старался вникнуть внимательно в ваш рассказ, заметить, насколько он был справедлив, и усвоить его себе или взять из него что-нибудь, как бы следовало писателю с таким громадным талантом, задумавшему описать всю Россию в одной поэме, — нет. Он просто пере­ставал вас слушать, делался рассеянным и ясно показывал вам, что рассказ не занимает его. Учиться у других он не любил, и вот таким образом объяс­няются те промахи, которые были замечены вами в его сочинениях. Он не знал нашего гражданского устройства, нашего судопроизводства, наших чиновнических отношений, даже нашего купеческого быта; одним словом, вещи самые простые, известные последнему гимназисту, были для него но­востью.

Заглядывая в душу русского человека, подмечая все малейшие оттенки его душевных слабостей, вырывая все это с необыкновенным искусством в своих произведениях, он не обращал внимания на внешнее устройство России, на все малые пружины, которыми двигается машина, и вот почему он серьезно думал, что у нас существуют еще капитан-исправники 16, что и теперь еще возможно без свидетельств совершать купчие крепости в гражданских палатах, что никто не спросит подорожной у проезжего чиновника и отпустит ему курьерских лошадей, не узнав его фамилии, что, наконец, в доме у губернатора, во время бала, может сидеть пьяный помещик и хватать за ноги танцующих гостей. И много, очень много подобных несообразностей можно отыскать в сочинениях Гоголя. Иной раз подумаешь, что он описывает какое-то далекое прошедшее, известное вам по преданиям.

Л. И. Арнольди, 69.

Через несколько дней семейство Смирновых переехало с Гоголем в Калугу. Дорогою его занимало: как ему покажется губернский город, как будет устроен губернаторский дом, и вообще каков будет быт губернато­ра и всего, что его окружает? Подъехали к Калуге вечером. Вдали начали мелькать огни загородного губернаторского дома… Гоголь пришел в восхи­щение. — «Да это просто великолепие! — сказал он: — да отсюда бы и не выехал! Ах, да какой здесь воздух!» Ему отвели квартиру в особом флигеле, в котором жил некогда Ю. А. Нелединский (при губернаторе князе А. П. Оболенском, женатом на дочери Нелединского). Флигель не отли­чался своею красотою, но Гоголю нравился, потому что он был там совершен­но один и вид из окон был прекрасный. Его особенно восхищали зеленый сосновый бор и река Яченка, на крутом берегу которой стоял загород­ный губернаторский дом. Вправо от бора ему видны были главы Лаврен­тьева монастыря. Гоголь сам пожелал, чтоб ему служил человек Хри­стофор, который нравился ему тем, что у него «настоящая губернская физиономия». Он утверждал, что «именно такие слуги должны быть в губернском городе у губернатора». По утрам Гоголя не видали; он являлся в дом только в три часа, к обеду. Он очень любил видеть за губернаторским обедом чиновников и говорил, что «это так следует». За столом он всегда разговаривал с чиновниками и был с ними очень любезен, но посещал только инспектора врачебной управы В. Я. Быковского, с кото­рым он познакомился, как с земляком. Несмотря на то, в Калуге все знали Гоголя и очень им интересовались. Однажды ветер сорвал с него и бросил в {453} лужу белую шляпу. Гоголь тотчас купил себе черную, а белую, запачканную грязью, оставил в лавке. Все «рядовичи» собрались к счастливому купцу, которому досталась эта драгоценность, и каждый примеривал шляпу на своей голове, удивляясь, что голова, дескать, у Гоголя и не очень велика, а сколько-то ума! Есть в Калуге книгопродавец Олимпиев, великий почи­татель литературных знаменитостей. Он был знаком с Пушкиным, с Жуковским и хаживал к Гоголю. Узнав о том, что шляпа Гоголя находится в руках гостинодворцев, он убедил их поднесть эту драгоценность А. О. Смирновой, что и было исполнено с подобающею церемониею. Но, разумеется, А. О., наслаждаясь присутствием у себя в доме самого Го­голя, отказалась принять его запачканную шляпу, и шляпа осталась во владении рядовичей.

Гоголя возили по окрестностям губернского города и, между прочим, в село Ромоданово, откуда по его словам, вид Калуги напоминал ему Константинополь. Бывши там у всенощной в праздник рождества бого­родицы, он восхищался тем, что церковь убрана была зеленью.

Костюм Гоголя в это время разделялся на буднишный и праздничный. По воскресеньям и праздникам он являлся обыкновенно к обеду в блан­жевых нанковых панталонах и голубом, небесного цвета, коротком жилете. Он находил, что «это производит впечатление торжественности», и говорил, что «в праздники все должно отличаться от буднишнего: сливки в кофе должны быть особенно густы, обед очень хороший, за обедом должны быть председатели, прокуроры и всякие этакие важные люди, и самое выражение лиц должно быть особенно торжественно»,

П. А. Кулиш со слов А. О. Смирновой. Записки о жизни Гоголя, II, 224.

По приезде в Калугу Гоголь и я поместились во флигеле, в двух комна­тах рядом. По утрам Гоголь запирался у себя, что-то писал, всегда стоя, потом гулял по саду один и являлся в гостиную перед самым обедом. От обеда до позднего вечера он всегда оставался с нами или с сестрой, гулял, беседовал и был большую часть времени весел; с чиновниками и с их женами он знакомился мало и неохотно, а они смотрели на него с любо­пытством и некоторым удивлением. Иногда Гоголь поражал меня своими странностями. Вдруг явится к обеду в ярких желтых панталонах и в жилете светло-голубого, бирюзового цвета; иногда же оденется весь в черное, даже спрячет воротничок рубашки и волосы не причешет, а на другой день, опять без всякой причины, явится в платьях ярких цветов, приглаженный, откроет белую, как снег, рубашку, развесит золотую цепь по жилету и весь смотрит каким-то именинником. Одевался он вообще без всякого вкуса и, казалось, мало заботился об одежде; зато, в другой раз, наденет что-нибудь очень безобразное, а между тем видно, что он много думал, как бы нарядиться покрасивее. Знакомые Гоголя уверяли меня, что иногда встречали его в Москве у куаферов и что он завивал свои волосы. Усами своими он тоже занимался немало. Странно все это в человеке, который так тонко смеялся над смешными привычками и слабостями других людей. Кто знал Гоголя коротко, тот не может не верить его признанию, когда он говорит, что большую часть своих пороков и слабостей он передавал своим героям, осмеивал их в своих повестях и таким образом избавлялся от них {454} навсегда. Я решительно верю этому наивному, откровенному признанию. Гоголь был необыкновенно строг к себе, постоянно боролся с своими слабо­стями и от этого часто впадал в другую крайность и бывал иногда так странен и оригинален, что многие принимали это за аффектацию и говорили, что он рисуется. Много можно привести доказательств тому, что Гоголь действительно работал всю свою жизнь над собою и в своих сочинениях осмеивал часто самого себя. Вот покуда, что известно и чему я был сви­детелем. Гоголь любил хорошо поесть и в состоянии был, как Петух, тол­ковать с поваром целый час о какой-нибудь кулебяке; наедался очень часто до того, что бывал болен; о малороссийских варениках и пампушках говорил с наслаждением и так увлекательно, что «у мертвого рождался аппетит»; в Италии сам бегал на кухню и учился приготовлять макароны. А между тем он очень редко позволял себе такие увлечения и был в состоя­нии довольствоваться самою скудною пищею и постился иногда, как самый строгий отшельник, а во время говенья почти ничего не ел. Гоголь очень любил и ценил хорошие вещи и в молодости, как сам он мне говорил, имел страстишку к приобретению разных ненужных вещиц: чернильниц, вазо­чек, пресс-папье и пр. Но отказавшись раз навсегда от всяких удобств, от всякого комфорта, отдав свое имение матери и сестрам, он уже никогда ниче­го не покупал, даже не любил заходить в магазины и мог, указывая на свой маленький чемодан, сказать скорей другого: Omnia mecum porto 17, потому что с этим чемоданчиком он прожил почти тридцать лет, и в нем дей­ствительно было все его достояние. Когда случалось, что друзья, не зная его твердого намерения не иметь ничего лишнего и затейливого, дарили Гоголю какую-нибудь вещь красивую и даже полезную, то он приходил в волнение, делался скучен, озабочен и решительно не знал, что ему делать. Вещь ему нравилась, она была на самом деле хороша, прочна и удобна; но для этой вещи требовался и приличный стол, необходимо было особое место в чемодане, и Гоголь скучал все это время, покуда продолжалась нерешительность, и успокаивался только тогда, когда дарил ее кому-нибудь из приятелей. Так в самых безделицах он был тверд и непоколебим. Он боялся всякого рода увлечения. Раз в жизни удалось ему скопить небольшой капитал, кажется в 5000 р. с.; и он тотчас отдает его, под большою тайною, своему приятелю-профессору для раздачи бедным студентам, чтобы не иметь никакой собственности и не получить страсти к приобретению, а между тем через полгода уже сам нуждается в деньгах и должен прибегнуть к займам. Вот еще один пример. Глава первого тома «Мертвых душ» окан­чивается таким образом: один капитан, страстный охотник до сапогов, полежит, полежит и соскочит с постели, чтобы примерить сапоги и похо­дить в них по комнате; потом опять ляжет и опять примеряет их. Кто пове­рит, что этот страстный охотник до сапогов — не кто иной, как сам Го­голь? И он даже нисколько не скрывал этого и признавался в этой слабо­сти, почитая слабостью всякую привычку, всякую излишнюю привязанность к чему бы то ни было. В его маленьком чемодане всего было очень немного, и платья, и белья ровно столько, сколько необходимо, а сапог было всегда три, часто даже четыре пары, и они никогда не были изношены. Очень может быть, что Гоголь тоже, оставаясь у себя один в комнате, надевал новую пару и наслаждался, как тот капитан, формою своих сапог, а после сам же смеялся над собою. {455}

Через неделю с небольшим после нашего приезда в Калугу, в одно утро я захотел войти к сестре моей в кабинет; но мне сказали, что там Го­голь читает свои сочинения и что сестра просила, по желанию Гоголя, никого не впускать к ней. Постояв у дверей, я действительно услыхал чтение Гоголя. Оно продолжалось до обеда. Вечером сестра рассказывала мне, что Гоголь прочел ей несколько глав из второго тома «Мертвых душ» и что все им прочитанное было превосходно. Я, разумеется, просил ее уговорить Гоголя допустить и меня к слушанию; он сейчас же согла­сился, и на другой день мы собрались для этого в одиннадцать часов утра на балконе, уставленном цветами. Сестра села за пяльцы, я покойно поместился в кресле против Гоголя, и он начал читать нам сначала ту первую главу второго тома, которая вышла в свет после его смерти уже. Сколько мне помнится, она начиналась иначе и вообще была лучше обра­ботана, хотя содержание было то же.

Когда Гоголь окончил чтение, то обратился ко мне с вопросом: — «Ну, что вы скажете? Нравится ли вам?» — «Удивительно, бесподоб­но» — воскликнул я. — В этих главах вы гораздо ближе к действительности, чем в первом томе; тут везде слышится жизнь как она есть, без всяких преувеличений; а описание сада — верх совершенства". — «Ну, а не сделаете ли вы мне какого-либо замечания? Нет ли тут вещи, которая бы вам не совсем понравилась?» — возразил снова Гоголь. Я немного подумал и от­кровенно отвечал ему, что Уленька кажется мне лицом немного идеаль­ным, бледным, неоконченным. — «К тому же, — прибавил я, — вы изобра­зили ее каким-то совершенством, а не говорите между тем, отчего она вышла такою, кто в этом виноват, каково было ее воспитание, кому она этим обязана… Не отцу же своему и глупой молчаливой англи­чанке!» Гоголь немного задумался и прибавил: — «Может быть, и так. Впрочем, в последующих главах она выйдет у меня рельефнее. Я вообще не совсем доволен; еще много надо будет дополнить, чтобы характеры вышли покрупнее». Он не был доволен, а мне казалось, что я не выбросил бы ни единого слова, не прибавил бы ни одной черты: так все было обрабо­тано и окончено, кроме одной Уленьки 18.

Через несколько дней после этого чтения я и брат мой К. О. Россет собрались поздно вечером у графа А. К. Толстого (известный поэт), который был тогда в Калуге. Разговор зашел о Гоголе; каждый из нас делал свои замечания о нем и его характере, о его странностях. Разбирали его как писателя, как человека, и многое казалось нам в нем необъяснимым и загадочным. Как, например, согласить его постоянное стремление к нравственному совершенству с его гордостию, которой мы все были не раз свидетелями? его удивительно тонкий, наблюдательный ум, видный во всех его сочинениях, и вместе с тем, в обыкновенной жизни, какую-то тупость и непонимание вещей самых простых и обыкновенных? Вспомнили мы также его странную манеру одеваться, и его насмешки над теми, кто одевался смешно и без вкуса, его религиозность и смирение, и слишком уже подчас странную нетерпеливость и малое снисхождение к ближним; одним словом, нашли бездну противоречий, которые, казалось, трудно было и совместить в одном человеке. При этом брат мой сделал замечание, которое поразило тогда своею верностию и меня, и графа Толстого. Он нашел большое сход­ство между Гоголем и Жан-Жаком Руссо. {456}

Вскоре после чтения второго тома «Мертвых душ» я уехал в Москву, а Гоголь остался в Калуге еще на две недели.

Л. И. Арнольди. Мое знакомство с Гоголем. Рус. Вестн., 1862, т. 37, стр. 72 и сл.

Гр. Алексей Константинович Толстой (поэт), проживая в Калуге, читал моей матери свои произведения, охотился с моим отцом в Бегичеве, и Гоголь тут с ним сошелся. Толстой читал Гоголю первые главы «Князя Серебряного», план трилогии, стихи и былины, а Гоголь читал ему «Мерт­вые души», второй том. Гоголь очень полюбил А. К. Толстого.

О. Н. Смирнова (дочь А. О-ны), Рус. Стар., 1890, ноябрь, 362.

Гоголь смотрел на «Мертвые души», как на что-то, что лежало вне его, где должен был раскрыть тайны, ему заповеданные. — «Когда я пишу, очи мои раскрываются неестественною ясностью. А если я прочитаю написанное еще не оконченным, кому бы то ни было, ясность уходит с глаз моих. Я это испытывал много раз. Я уверен, когда сослужу свою службу и окончу, на что я призван, то умру. А если выпущу на свет несозревшее или поделюсь малым, мною совершаемым, то умру раньше, нежели выполню, на что я призван в свет».

А. О. Смирнова по записи П. А. Висковатова. Рус. Стар.. 1902, сент., 491.

Гоголь всегда читал в «Инвалиде» статью о приезжающих и отъез­жающих. Это он научил Пушкина и Мятлева вычитывать в «Инвалиде», когда они писали памятки. Гоголь говорил: — "Я постараюсь известить публику, что «Инвалид» в фельетоне заключает интересные сведения. Мы в Калуге с Левой (Л. И. Арнольди) ежедневно читали эту интересную газету и вычитали раз, что прапорщик Штанов приехал из Москвы в Калугу, через три дня узнали, что он поехал в Орел. Из Орла он объехал наш город и поехал прямо в Москву. Из Москвы в дилижансе в столичный го­род Санкт-Петербург. Так было напечатано слово в слово в фельетоне «Инвалида». Оттуда прямо в Москву, а из Москвы в Калугу, а из Калуги в Орел. Мы рассчитали, что прапорщик Штанов провел на большой дороге отпускные двадцать один день. А зачем он делал эти крюки, это неизвест­но и осталось государственной тайной.

А. О. Смирнова. Автобиография, 311.

Из рассказов Гоголя, которыми он любил занимать своих слушателей, А. О. Смирнова передавала мне довольно много. Но рассказы эти, в мастерской передаче Гоголя и даже Смирновой, владевшей малороссийской речью, имели свою прелесть (тут было много малороссийских анекдо­тов), а в простой, безыскусственной передаче они теряют и смысл и зна­чение. Таков, например, рассказ о майоре, прибывшем в селение на отве­денную ему квартиру на краю города. Тщетно он спрашивает у хохла-денщика спичек и затем посылает его раздобыть их, строго наказывая хорошенько испытать, горят ли они. Денщик возвращается не скоро. Майор {457} его ругает, чиркает спички об стену, об обшлаг рукава, они не вспыхивают. Денщик объясняет, что, исполняя приказ барина, перечиркал их все, и у него они горели.

У Гоголя всегда в кармане была записная книжка или просто клочки бумаги. Он заносил сюда все, что в течение дня его поражало или зани­мало: собственные мысли, наблюдения, уловленные оригинальные или почему-либо поразившие его выражения и пр. Он говорил, что если им ничего не записано, то это потерянный день; что писатель, как художник, всегда должен иметь при себе карандаш и бумагу, чтобы наносить пора­жающие его сцены, картины, какие-либо замечательные, даже самые мел­кие детали. Из этих набросков для живописца создаются картины, а для писателя — сцены и описания в его творениях. — «Все должно быть взято из жизни, а не придумано досужей фантазией».

Гоголь, при всей своей застенчивости и нелюдимости, охотно вступал в разговоры с самыми разнообразными людьми. — «Мне это вовсе неин­тересно, — говорил он, как бы оправдываясь, — но мне необходимо это для моих сочинений». В Калуге он как-то перезнакомился в гостином дворе со всеми купцами и лавочниками. У некоторых засиживался и играл по­долгу в шашки. Его знали не только как гостя, проживавшего у губерна­тора, но и как автора «Ревизора», столь знакомой комедии. Но вообще Гоголь был туг на новое знакомство. Он утверждал, что вести знаком­ство можно только с теми, у кого чему-либо можно научиться или кого можно научить чему-либо. Познакомившись и заинтересовавшись челове­ком, Гоголь или внимательно слушал его, или обучал иногда самым эле­ментарным истинам или просто вопросам практической жизни. Толкуя их по-своему и придавая им особое значение, он смущал этим людей, а натуры обыденные, любящие говорить свысока самые банальные истины, приводил в негодование. Они не на шутку сердились на расточавшего непрошеные поучения.

Гоголь любил лакомиться, и у него в карманах, особенно в детстве, всегда были какие-либо пряники, леденцы и т. п. Живя в гостинице, он никогда не позволял прислуге уносить поданный к чаю сахар, а собирал его, прятал где-нибудь в ящике и порою грыз куски за работою или разговором. «Зачем, — говорил он, — оставлять его хозяину гостиницы? Ведь мы за него уплатили». Происходило это, конечно, не от скупости. Гоголь никогда не был скупым.

А. О. Смирнова по записи П. А. Висковатова. Рус. Стар., 1902, сент., 488, 492.

В 1849 году, проездом через Калугу, я застал Гоголя, гостившего у А. О. Смирновой, и обещал ему на обратном пути заехать за ним, чтобы вместе отправиться в Москву. В условленный день я прибыл в Калугу и провел с Гоголем весь вечер у А. О. Смирновой, а после полуночи мы решили выехать. От того ли, что неожиданно представилась ему приятная оказия выехать в Москву, куда торопился, или от другой причины, только весь вечер Гоголь был в отличном расположении духа и сохранил его во всю дорогу. Живо справил он свой чемоданчик, заключавший все его достояние; но главная забота его заключалась в том, как бы уложить свой портфель так, чтобы он постоянно оставался на видном месте. Решено {458} было поставить портфель в карете к нам в ноги, и Гоголь тогда только успокоился за целость его, когда мы уселись в дормез и он увидел, что портфель занимает приличное и безопасное место, не причиняя вместе с тем нам никакого беспокойства. Портфель этот заключал в себе только еще вчерне оконченный второй том «Мертвых душ».

Пользуясь хорошим расположением духа Гоголя и скверной дорогой, мешавшей нам скоро уснуть, я заводил на разные лады разговор о лежа­щей в ногах наших рукописи. Но узнал немногое. Гоголь отклонял разго­вор, объясняя, что много еще ему предстоит труда, но что черная работа готова и что, к концу года, надеется кончить, ежели силы ему не изменят. Я выразил ему опасение, что цензура будет к нему строга, но он не разделял моего опасения, а только жаловался на скуку издательской обязанности и возни с книгопродавцами, так как он имел намерение, прежде выпуска второй части «Мертвых душ», сделать новое издание своих сочинений.

К утру мы остановились на станции чай пить. Выходя из кареты, Гоголь вытащил портфель и понес его с собою, — это делал он всякий раз, как мы останавливались. Веселое расположение духа не оставляло Гоголя. На станции я нашел штрафную книгу и прочел у ней довольно смешную жалобу какого-то господина. Выслушав ее, Гоголь спросил меня; — «А как вы думаете, кто этот господин? Каких свойств и характера человек?» — «Право, не знаю», — отвечал я. — «А вот я вам расскажу». И тут же начал самым смешным и оригинальным образом описывать мне сперва наружность этого господина, потом рассказал мне всю его служебную карьеру, представляя даже в лицах некоторые эпизоды его жизни. Я хохо­тал, как сумасшедший, а он все это выделывал совершенно серьезно.

Утром во время пути, при всякой остановке, выходил Гоголь на дорогу и рвал цветы, и ежели при том находились мужик или баба, то всегда спрашивал название цветов; он уверял меня, что один и тот же цветок в разных местностях имеет разные названия и что, собирая эти разные назва­ния, он выучил много новых слов, которые у него пойдут в дело. За не­сколько станций до Москвы я решился сказать Гоголю: — «Однако, знаете, Николай Васильевич, ведь это бесчеловечно, что вы со мною делаете. Я всю ночь не спал, глядя на этот портфель. Неужели он так и останется для меня закрытым?» Гоголь с улыбкой посмотрел на меня и сказал: — «Еще теперь нечего читать; когда придет время, я вам скажу».

Мы расстались с Гоголем в Москве.

Кн. Д. А. Оболенский. О перв. изд. посм. соч. Гоголя. Рус. Стар., 1873, дек., 941—943.

Не думайте, что я разоряюсь на книги. Я дарю из своей собственной библиотеки, которая составилась у меня давно. Я люблю из нее дарить друзьям моим. Мне тогда кажется, как будто книга совершенно пристроена и поступила в достойное ее книгохранилище. Мне можно так поступать. Я вас богаче и имею больше вашего возможности заводиться книгами потому именно, что на другое ничто не издерживаюсь. За содержание свое и житье не плачу никому. Живу сегодня у одного, завтра у другого. Приеду к вам тоже и проживу у вас, не заплатя вам за это ни копейки.

Гоголь — гр. А. М. Виельгорской, 30 июля 1849 г., из Москвы. Письма, IV, 274. {459}

Возвратись из Калуги, Гоголь гостил некоторое время у С. П. Шевырева на даче; наконец 14 августа приехал в подмосковную Абрамцево к С. Т. Аксакову.

П. А. Кулиш, II, 228.

Гоголь много гулял у нас по рощам и забавлялся тем, что, находя грибы, собирал их и подкладывал мне на дорожку, по которой я должен был возвращаться домой. Я почти видел, как он это делал. По вечерам читал с большим одушевлением переводы древних Мерзлякова, из кото­рых особенно ему нравились гимны Гомера. Так шли вечера до 18-го числа. 18-го вечером Гоголь, сидя на своем обыкновенном месте, вдруг сказал: — «Да не прочесть ли нам главу „Мертвых душ“?» Мы были озадачены его словами и подумали, что он говорит о первом томе «Мертвых душ». Сын мой Константин даже встал, чтобы принести их сверху, из своей библиотеки; но Гоголь удержал его за рукав и сказал: — «Нет, уж я вам прочту из второго». С этими словами вытащил из своего огромного кармана большую тетрадь. Не могу выразить, что сделалось со всеми нами. Я был совершенно уничтожен. Не радость, а страх, что я услышу что-нибудь недостойное прежнего Гоголя, так смутил меня, что я совсем растерялся. Гоголь был сам сконфужен. Ту же минуту все мы придвинулись к столу, и Гоголь прочел первую главу второго тома «Мертвых душ». С пер­вых страниц я увидел, что талант Гоголя не погиб, и пришел в совершенный восторг. Чтение продолжалось час с четвертью. Гоголь несколько устал и, осыпаемый нашими искренними и радостными приветствиями, скоро ушел наверх, в свою комнату, потому что уже прошел час, в который он обыкно­венно ложился спать, т. е. одиннадцать часов.

Тут только мы догадались, что Гоголь с первого дня имел намерение прочесть нам первую главу из второго тома «Мертвых душ», которая одна, по его словам, была отделана, и ждал от нас только какого-нибудь вызы­вающего слова. Тут только припомнили мы, что Гоголь много раз опус­кал руку в карман, как бы хотел что-то вытащить, но вынимал пустую руку.

На другой день Гоголь требовал от меня замечаний на прочитанную главу; но нам помешали говорить о «Мертвых душах». Он уехал в Москву.

С. Т. Аксаков. Кулиш, II, 228.

Я был зван на именинный обед в Сокольники к И. В. Капнисту. Гостей было человек семьдесят. Обедали в палатке, украшенной цветами; в саду гремела полковая музыка. Гоголь опоздал и вошел в палатку, когда уже все сидели за столом. Его усадили между двумя дамами, его великими почитательницами. После обеда мужчины, как водится, уселись за карты; девицы и молодежь рассыпались по саду. Около Гоголя образовался кружок; но он молчал и, развалившись небрежно в покойном кресле, за­бавлялся зубочисткой. Я сидел возле зеленого стола, за которым играли в ералаш три сенатора и военный генерал. Один из сенаторов, в военном же мундире, с негодованием посматривал на Гоголя. — «Не могу видеть этого человека, — сказал он наконец, обращаясь к другому сенатору во фраке. — Посмотрите на этого гуся, как важничает, как за ним ухаживают! {460} Что за аттитюда 19, что за аплон 20!» И все четверо взглянули на Гоголя с презрением и пожали плечами. — «Ведь это революционер, — про­должал военный сенатор, — я удивляюсь, право, как это пускают его в поря­дочные дома. Когда я был губернатором и когда давали его пиесы в театре, поверите ли, что при всякой глупой шутке или какой-нибудь пошлости, насмешке над властью весь партер обращался к губернаторской ложе. Я не знал, куда деться, наконец, не вытерпел и запретил давать его пиесы. У меня в губернии никто не смел и думать о „Ревизоре“ и других его сочинениях. Я всегда удивлялся, как это правительство наше не обра­щало внимания на него: ведь стоило бы, за эти „Мертвые души“, и в осо­бенности за „Ревизора“, сослать в такое место, куда ворон костей не зано­сит!» Остальные партнеры почтенного сенатора совершенно были согласны с его замечаниями и прибавили только: — «Что и говорить, он опасный человек, мы давно это знаем».

Через несколько дней я встретил Гоголя на Тверском бульваре, и мы гуляли вместе часа два. Разговор зашел о современной литературе. Я прежде никогда не видал у Гоголя ни одной книги, кроме сочинений отцов церкви и старинной ботаники, и потому весьма удивился, когда он заговорил о русских журналах, о русских новостях, о русских поэтах. Он все читал и за всем следил. О сочинениях Тургенева, Григоровича, Гончарова отзывался с большой похвалой. «Это все явления утешительные для будущего, — говорил он. — Наша литература в последнее время сделала крутой поворот и попала на настоящую дорогу. Только стихотворцы наши хромают, и вре­мена Пушкина, Баратынского и Языкова возвратиться не могут». — «Вы вчера, кажется, читали несколько глав из второго тома И. В. Капнисту?» — сказал я. — «Читал, а что?» — «Я не понимаю, Николай Васильевич, какую вы имеет охоту читать ему ваши сочинения! Он вас очень любит и уважает, но как человека, а вовсе не как писателя. Знаете ли, что он мне сказал вчера? Что, по его мнению, у вас нет ни на грош таланта! Несмотря на свой обширный ум, И. В. ничего не смыслит в изящной литературе и поэзии; я не могу слышать его суждений о наших писателях. Он остановился на „Водопаде“ Державина и дальше не пошел. Даже Пушкина не любит; говорит, что стихи его звучны, гладки, но что мыслей у него нет и что он ничего не произвел замечательного». Гоголь улыбнулся: «Вот что он так отзывается о Пушкине, я этого не знал; а что мои сочинения он не любит, это мне давно известно, но я уважаю И. В. и давно его знаю. Я читал ему свои сочинения именно потому, что он их не любит и предупрежден про­тив них. Что мне за польза читать вам или другому, кто восхищается всем, что я ни написал? Вы, господа, заранее предупреждены в мою пользу и настроили себя на то, чтобы находить все прекрасным в моих сочинениях. Вы редко, очень редко сделаете мне дельное строгое замечание, а И. В., слу­шая мое чтение, отыскивает только одни слабые места и критикует строго и беспощадно, а иногда и очень умно. Как светский человек, как человек практический и ничего не смыслящий в литературе, он иногда, разумеется, говорит вздор, но зато в другой раз сделает такое замечание, которым я могу воспользоваться. Мне именно полезно читать таким умным не-литера­турным судьям. Я сужу о достоинстве моих сочинений по тому впечатлению, какое они производят на людей, мало читающих повести и романы. Если они рассмеются, то, значит, уже действительно смешно, если будут трону-{461}ты, то, значит, уже действительно трогательно, потому что они с тем уселися слушать меня, чтобы ни за что не смеяться, чтобы ничем не трогаться, ничем не восхищаться». Слушая Гоголя, я невольно вспомнил о кухарке Мольера 21.

Л. И. Арнольди. Мое знакомство с Гоголем. Рус. Вестн., 1862, т. 37, стр. 85—87.

А. О. Смирнова сказывала мне, что И. В. Капнисту, который хотя любил Гоголя, но терпеть не мог его сочинений, он прочитал девять глав второго тома «Мертвых душ», желая воспользоваться строгою критикою беспощад­ного порицателя своих сочинений.

П. А. Плетнев. Соч. и переписка Плетнева, III, 734.

Я написал Гоголю письмо, в котором сделал несколько замечаний и ука­зал на особенные, по моему мнению, красоты 22. Получив мое письмо, Гоголь был так доволен, что захотел видеть меня немедленно. Он нанял карету, лошадей и в этот же день прикатил к нам в Абрамцево. Он при­ехал необыкновенно весел или, лучше сказать, светел и сейчас сказал: — «Вы заметили мне именно то, что я сам замечал, но не был уверен в справед­ливости моих замечаний. Теперь же я в них не сомневаюсь, потому что то же заметил другой человек, пристрастный ко мне». Гоголь прожил у нас целую неделю; до обеда раза два выходил гулять, а остальное время рабо­тал; после же обеда всегда что-нибудь читали. Мы просили его прочесть следующие главы, но он убедительно просил, чтоб я погодил. Тут он ска­зал мне, что он прочел уже несколько глав А. О. Смирновой и С. П. Шевы­реву, что сам увидел, как много надо переделать, и что прочтет мне их непременно, когда они будут готовы. 6 сентября 23 Гоголь уехал в Москву вместе с Ольгой Семеновной (жена С. Т. Аксакова). Прощаясь, он повто­рил ей обещание прочесть нам следующие главы «Мертвых душ» и велел непременно сказать мне это.

С. Т. Аксаков. Кулиш, 11, 229.

Вечер. Князь Енгалычев, Киреевский, Григорьев (вероятно, Аполлон). Духовная беседа, а Гоголь скучал и улизнул.

М. П. Погодин. Дневник, 15 окт. 1849 г. Барсуков, X, 326.

Нынешняя поездка моя была невелика: все почти в окрестностях Москвы и в сопредельных с нею губерниях. Дальнейшее путешествие отложил до другого года, потому что на каждом шагу останавливаем собственным невежеством. Нужно сильно запастись предуготовительными сведениями затем, чтобы узнать, на какие предметы преимущественно следует обра­тить внимание; иначе, подобно посылаемым чиновникам и ревизорам, проедешь всю Россию и ничего не узнаешь. Перечитываю теперь все книги, сколько-нибудь знакомящие с нашей землей… Все время мое отдано работе, часу нет свободного. Время летит быстро, неприметно. О, как спасительна работа! Стоит только на миг оторваться от нее, как уж невольно очутишь­ся во власти всяких искушений. А у меня было их так много в нынешний {462} мой приезд в Россию. Избегаю встреч даже со знакомыми людьми, от страху, чтобы как-нибудь не оторваться от работы своей. Выхожу из дому только для прогулки и возвращаюсь сызнова работать.

Гоголь — графиням С. М. Соллогуб и А. М. Виельгор­ской, 20 окт. 1849 г., из Москвы. Письма, IV, 275.

У И. В. Капниста (тогдашнего московского гражданского губернатора) несколько раз мне довелось видеть Гоголя, который редко пускался в раз­говоры и всегда выглядывал букой. Один только раз удалось мне видеть Гоголя в хорошем расположении духа и вздумавшим представлять в лицах разных животных из басен Крылова. Все мы были в восхищении от этого действительно замечательного impromptu 24, которое окончилось внезапно вследствие внезапного приезда к Капнисту Мих. Ник. Муравьева, который не был знаком с Гоголем. Капнист, знакомя Гоголя с Муравьевым, сказал: «Рекомендую вам моего доброго знакомого, хохла, как и я. Гоголя». Эта рекомендация, видимо, не пришлась по вкусу Гоголю, и на слова Муравьева: «Мне не случалось, кажется, сталкиваться с вами», — Гоголь очень резко ответил: «Быть может, ваше превосходительство, это для меня большое счастье, потому что я человек больной и слабый, которому вредно всякое столкновение». Муравьев, выслушав эту желчную тираду, отвернулся от Гоголя, который, ни с кем не простившись, тотчас же уехал. Впослед­ствии я слышал от Ивана Васильевича, что Гоголь не на шутку рассердился за «непрошеную (как он выразился) рекомендацию». Наружность Гого­ля была очень непривлекательна, а костюм его (венгерка с бранденбурга­ми) придавал ему крайне невзрачный вид. Кто не знал Гоголя, тот никогда бы не догадался, что под этой некрасивой оболочкой кроется личность гениального писателя, которым гордится Россия.

И. А. Арсеньев. Слово живое о неживых. Ист. Вестн., 1887, N 3, стр. 570.

Осенью 1849 года М. А. Максимович, соскучась жить в своей живопис­ной, но пустынной и отдаленной от больших дорог усадьбе над Днепром, переехал в Москву, к старым своим знакомым и друзьям. Пребывание Гоголя в Москве было для него одною из главных побудительных причин к этой поездке. Гоголь вел жизнь уединенную, но любил посидеть и по­молчать в кругу хорошо известных ему людей и старых приятелей, а иногда оживлялся юношескою веселостью, и тогда не было предела его затейливым выходкам и смеху. Особенно привлекал его к себе дом Аксаковых, где он слушал и сам певал народные песни. Гоголь до конца жизни сохранил страсть к этим произведениям поэзии и, по возвращении из Иерусалима, более полугода брал уроки сербского языка у О. М. Бодянского для того, чтоб понимать красоты песен, собранных Вуком Караджичем. Песня рус­ская вообще увлекала его сердце непобедимою силою, как живой голос всего огромного населения его отечества. Но к малороссийской песне он сохранил чувство, подобное тому, какое остается в нашей душе к прекрас­ной женщине, которую мы любили в ранней молодости. Приглашая своего земляка и знатока народной поэзии О. М. Бодянского на вечера к Акса­ковым, которые он посещал чаще всех других вечеров в Москве, он обык­новенно говаривал: «Упьемся песнями нашей Малороссии»; и действительно, {463} он упивался ими, так что иной куплет повторял раз тридцать сряду, в каком-то поэтическом забытьи, пока наконец надоедал самым страстным люби­телям малороссийской песни.

П. А. Кулиш, II, 209.

(3 декабря 1849 г.) Было назначено у Погодина чтение комедии Остров­ского «Свои люди — сочтемся», тогда еще новой, наделавшей значительного шуму во всех литературных кружках Москвы и Петербурга, а потому слу­шающих собралось довольно: актеры, молодые и старые литераторы, между прочим графиня Ростопчина, только что появившаяся в Москве после долгого отсутствия и обращавшая на себя немалое внимание. Гоголь был зван также, но приехал середи чтения; тихо подошел к двери и стал у притолоки. Так и простоял до конца, слушая, по-видимому, внимательно. После чтения он не проронил ни слова. Графиня подошла к нему и спроси­ла: «Что вы скажете, Николай Васильевич?» — «Хорошо, но видна неко­торая неопытность в приемах. Вот этот акт нужно бы подлиннее, а этот — покороче. Эти законы узнаются после, и в непреложность их не сейчас начинаешь верить». Больше он ничего не говорил, кажется, ни с кем во весь тот вечер. К. Островскому, сколько могу припомнить, не подходил ни ра­зу. После, однако, я имел случай не раз заметить, что Гоголь ценит его талант и считает его между московскими литераторами самым талант­ливым 25.

Н. В. Берг. Воспоминания о Н. В. Гоголе. Рус. Стар., 1872, янв., 121.

Полтора года моего пребывания в России пронеслось, как быстрый миг, и ни одного такого события, которое бы освежило меня, после которого, как бы после ушата холодной воды, почувствовал бы, что действую трезво и точно действую. Только и кажется мне трезвым действием поездка в Иерусалим. Творчество мое лениво.

Гоголь — В. А. Жуковскому, 14 дек. 1849 г., из Москвы. Письма, IV, 286.

В генваре 1850 года Гоголь прочел нам в другой раз первую главу «Мертвых душ» (второй части). Мы были поражены удивлением: глава показалась нам еще лучше и как будто написана вновь. Гоголь был очень доволен таким впечатлением и сказал: «Вот что значит, когда живописец даст последний туш своей картине. Поправки, по-видимому, самые нич­тожные: там одно словцо убавлено, здесь прибавлено, а тут переставлено, — и все выходит другое. Тогда надо напечатать, когда все главы будут так отделаны». Оказалось, что он воспользовался всеми сделанными ему заме­чаниями.

С. Т. Аксаков. Записки. Кулиш, II, 229.

Из дневника Погодина мы узнаем, что 19 января 1850 года Гоголь читал Погодину и Максимовичу отдельные главы второй части «Мертвых душ».

Н. П. Барсуков, XI, 133. {464}

В числе весьма немногих Гоголь читал Максимовичу первые главы второго тома «Мертвых душ» и говорил ему о своем труде: «Беспрестанно исправляю, и всякий раз, когда начну читать, то сквозь писанные строки читаю еще не написанные».

Н. П. Барсуков, X, 328.

До сих пор не могу еще прийти в себя: Гоголь прочел нам с Константином (сыном Аксакова) вторую главу. Вот как было дело. Пришел он к нам вчера обедать. Зная, что он неохотно сидит за столом без меня, я велел накрыть в маленькой гостиной, и Гоголь был очень доволен. После обеда напала на меня дремота. Гоголь употребил разные штуки, чтоб меня разгулять, в чем и успел. Часу в седьмом вдруг говорит: «А что бы Куличка прочесть (из „Записок ружейного охотника“ Аксакова)». Я отвечал, что если он хо­чет, то Константин принесет все мои записки и прочтет их в гостиной. Гоголь сказал, что лучше пойти наверх. Я, ничего не подозревая, согла­сился; но Вера (дочь Аксакова) догадалась и, провожая меня, сказала: «Он будет вам непременно читать». Мы пришли наверх, я выбрал малень­кого Куличка и заставил Костю читать. Гоголь решительно ничего не слушал, и едва Константин дочитал, как он выхватил тетрадь из кармана, которую давно держал в руке, и сказал: «Ну, а теперь я вам прочту». Что тебе сказать? Скажу одно: вторая глава несравненно выше и глубже первой. Раза три я не мог удержаться от слез… Такого высокого искус­ства: показывать в человеке пошлом высокую человеческую сторону — нигде нельзя найти, кроме Гомера. Так раскрывается духовная внутрен­ность человека, что для всякого из нас, способного что-нибудь чувствовать, открывается собственная своя духовная внутренность. Теперь только я убе­дился вполне, что Гоголь может выполнить свою задачу, о которой так самонадеянно и дерзко, по-видимому, говорит в первом томе. Я сказал Гоголю, что теперь для нас остается только одно: молитва к богу, чтоб он дал ему здоровья и сил окончательно обработать и напечатать свое высокое творение. Гоголь был увлечен искренностью моих слов и сказал о себе, как бы говорил о другом: «Дай, дай только бог здоровья и сил! Благо должно произойти из этого, ибо человек не может видеть себя без помощи другого». Гоголю хотелось прочесть третью главу, ибо, по его словам, нужно было прочесть ее немедленно, но у него недостало сил. Да, много должно сгорать жизни в горниле, из которого истекает чистое злато. Вероятно, на днях выйдет какой-нибудь Куличок-зуек, и вслед за ним прочтется третья глава… Больно, что все наши просидели в это время одни в гостиной. Теперь оче­видно, что все главы будут читаться только мне и Константину. Я прими­ряюсь с этою мыслию только одним, что это нужно, полезно самому Гоголю.

С. Т. Аксаков — И. С. Аксакову, 20 января 1850 г., из Москвы. И. С. Аксаков в его письмах, II, 272.

Не могу понять, что со мною делается. От преклонного ли возраста, действующего в нас вяло и лениво, от изнурительного ли болезненного состояния, от климата ли, производящего его, но я, просто, не успеваю ничего делать. Время летит так, как еще никогда не помню. Встаю рано, с утра при­нимаюсь за перо, никого к себе не впускаю, откладываю на сторону все {465} прочие дела, даже письма к людям близким, — и при всем том так немного из меня выходит строк! Кажется, просидел за работой не больше как час, смотрю на часы, — уже время обедать. Некогда даже пройтись и прогулять­ся… Конец делу еще не скоро, т. е. разумею конец «Мертвых душ». Все почти главы соображены и даже набросаны, но именно не больше, как набросаны; собственно написанных две-три и только. Я не знаю даже, можно ли творить быстро собственно художническое произведение.

Гоголь — Плетневу, 21 янв. 1850 г., из Москвы. Письма, IV, 293.

Гоголь очень весел, и, следовательно, трудится.

А. С. Хомяков — А. Н. Попову, в январе 1850 г., из Москвы. Соч. Хомякова, VIII, 192.

Москва чрезвычайно тиха и скучна… Гоголь живет и пуще всего за­ботится о своем здоровье.

А. И. Кошелев — А. Н. Попову, 1 февр. 1850 г., из Москвы. Рус. Арх., 1886, I, 353.

Болен, изнемогаю духом, требую молитв и утешения и не нахожу нигде. С болезнию моею соединилось такое нервическое волнение, что ни минуты не посидит мысль моя на одном месте и мечется, бедная, беспокойней самого больного.

Гоголь — А. О. Смирновой, в начале февр. 1850 г., из Москвы. Письма, IV, 296.

Почувствовал облегчение от болезни, в которой пробыл недели полторы.

Гоголь — В. А. Жуковскому, 28 февр. 1850 г. Письма, IV, 297.

Гоголь чуждался и бегал света. Застенчивость его простиралась до странности. Он не робел перед посторонними, а тяготился ими. Как только являлся гость. Гоголь исчезал из комнаты. Впрочем, он иногда еще бывал весел, читал по вечерам свои произведения, всегда прежние, и представлял, между прочим, в лицах своих нежинских учителей с такой комической силой, что присутствующие надрывались со смеха. Но жизнь его была суровая и печальная. По утрам он читал Иоанна Златоуста, потом писал и рвал все написанное, ходил очень много, был иногда прост до величия, иногда причудлив до ребячества. Я сохранил от этого времени много писем и документов, любопытных для определения его психической болезни. Гоголя я видел в последний раз в Москве, когда я ехал на Кавказ. Он пришел со мной проститься и начал говорить так сбивчиво, так отвлеченно, так неясно, что я ужаснулся, смешался и сказал ему что-то про самобыт­ность Москвы. Тут лицо Гоголя прояснилось, искра прежнего веселья сверкнула в его глазах, и он рассказал мне по-гоголевски один в высшей степени забавный и типичный анекдот, которым, к сожалению, я с моими читательницами поделиться не могу. Но тотчас же после анекдота он снова опечалился, запутался в несвязной речи, и я понял, что он погиб. {466} Он страдал долго, страдал душевно — от своей неловкости, от своего мнимого безобразия, от своей застенчивости, от безнадежной любви, от своего бессилия перед ожиданиями русской грамотной публики, избрав­шей его своим кумиром. Он углублялся в самого себя, искал в религии спокойствия и не всегда находил; он изнемогал под силой своего призвания, принявшего в его глазах размеры громадные; томился тем, что непричастен к радостям, всем доступным, и изнывал между болезненным смирением и болезненной, несвойственной ему по природе гордостью.

Гоголь имел дар рассказывать самые соленые анекдоты, не вызывая гнева со стороны своих слушательниц, причем он всегда грешил предна­меренно… Однажды я присутствовал при одном рассказе, переданном Гоголем теще моей, графине Л. К. Виельгорской. Он уже начинал страдать теми припадками меланхолии и затемнением памяти, которые были груст­ными предшественниками его кончины. Он был с Виельгорскими и со мною в самых дружеских отношениях, и потому виделись мы каждый день, если случай сводил нас быть в одном городе *. Так и случилось в Москве, где я был проездом и где также в то время находилась и графиня Виельгор­ская **. Гоголь проживал тогда у графа Толстого. Он был грустен, тупо глядел на все окружающее его потускневший взор, слова утратили свою неумолимую меткость, и тонкие губы как-то угрюмо сжались. Графиня Виельгорская старалась, как могла, развеселить Николая Васильевича, но не успевала в этом; вдруг бледное лицо его оживилось, на губах опять заигра­ла так всем нам известная лукавая улыбочка, и в потухающих глазах за­светился прежний огонек.

— Да, графиня, — начал он своим резким голосом, — вы вот говорите про правила, про убеждения, про совесть (графиня Виельгорская в эту минуту говорила совершенно об ином, но, разумеется, никто из нас не стал его оспаривать), — а я вам доложу, что в России вы везде встретите правила, разумеется, сохраняя размеры. Несколько лет тому назад, — продолжал Гоголь, и лицо его как-то все сморщилось от худо скрываемого удовольст­вия, — я засиделся вечером у приятеля. Так как в тот вечер я был не совсем здоров, хозяин взялся проводить меня домой. Пошли мы тихо по улице разговаривая. На востоке уж начинала белеть заря, — дело было в начале августа. Вдруг приятель мой остановился и стал упорно глядеть на до­вольно большой, но неказистый и грязный дом. Место это, хотя человек он был женатый, видно, было ему знакомое, потому что он с удивлением пробормотал: «Да зачем же это ставни закрыты и темно так?.. Подождите меня, я хочу узнать»… Он прильнул к окну. Я тоже, заинтересованный, подошел. В довольно большой комнате перед налоем священник совершал службу, по-видимому, молебствие, дьячок подтягивал ему. Позади священ­ника стояла толстая женщина, изредка грозно поглядывая вокруг себя; за нею, большею частью на коленях, расположилось пятнадцать или двад-{467}цать женщин, в завитых волосах, со щеками, рдеющими неприродным румянцем. Вдруг калитка с шумом распахнулась и показалась толстая женщина, лицом очень похожая на первую. «А, Прасковья Степановна, здравствуйте! — вскричал мой приятель. — Что это у вас происходит?» — «А вот, — забасила толстуха, — сестра с барышнями на Нижегородскую ярмарку собирается, так пообещалась для доброго почина молебен отслу­жить», — Так вот, графиня, — прибавил уже от себя Гоголь, — что же гово­рить о правилах и обычаях у нас в России?

Можно себе представить, с каким взрывом хохота и вместе с тем с каким изумлением мы выслушали рассказ Гоголя: надо было уже действительно быть очень больным, чтобы в присутствии целого общества рассказать гра­фине Виельгорской подобный анекдотец.

Гр. В. А. Соллогуб. Воспоминания, 190, 138—141.

Никогда не забуду я того глубокого и тяжелого впечатления, которое Гоголь произвел на Хомякова и меня раз вечером, когда он прочел нам первые две главы второго тома. По прочтении он обратился к нам с вопро­сом: «Скажите по совести только одно, — не хуже первой части?» Мы переглянулись, и ни у него, ни у меня недостало духу сказать ему, что мы оба думали и чувствовали.

Я глубоко убежден, что Гоголь умер оттого, что он сознавал про себя, насколько его второй том ниже первого, сознавал и не хотел самому себе признаться, что он начинал подрумянивать действительность 26.

Ю. Ф. Самарин — А. О. Смирновой, 3 окт. 1862 г. Вопросы Философии и Психологии, кн. 69, 1903, сент. — окт., 681.

(Самому Гоголю после этого чтения Самарин писал:) Если бы я соб­рался слушать вас с намерением критиковать и подмечать недостатки, кажется, и тогда после первых же строк, прочтенных вами, я забыл бы о своем намерении. Я был так вполне увлечен тем, что слышал, что мысль об оценке не удержалась бы в моей голове. Вместо всяких похвал и поздрав­лений скажу вам только, что я не могу вообразить себе, чтобы прочтенное вами могло быть совершеннее. Мне остается только пожелать от всей души, чтобы вы благополучно совершили дело, важность которого для нас всех более и более обнаруживается,

Ю. Ф. Самарин — Гоголю. (Дата неизвестна.) Рус. Стар., 1889, июль, 174—176.

Анна Михайловна (графиня Виелъгорская, третья дочь гр. М. Ю. Виель­горского), кажется, — единственная женщина, в которую влюблен был Гоголь.

Гр. В. А. Соллогуб. Воспоминания. 129.

Я тебе особенно советую познакомиться с Анной Михайловной Виель­горской. У нее есть то, чего я не знаю ни у одной из женщин: не ум, а ра­зум; но ее не скоро узнаешь: она вся внутри.

Гоголь — Плетневу, 5 янв. 1847 г., из Неаполя. Письма, III, 305. {468}

Интересна очень незамужняя (меньшая) дочь Виельгорских, Анна Ми­хайловна. Это существо еще небеснее (если только уж возможно) и Софии Михайловны (Соллогуб, ее сестры).

Плетнев — Я. К. Гроту, 19 марта 1847 г., из Петер­бурга. Переписка Грота с Плетневым, III, 32.

(По-видимому, весною 1850 года Гоголь сделал предложение Анне Михайловне быть его женою.) Гоголь, давая Анне Михайловне советы и наставления, касающиеся русской литературы, начинает в то же время затра­гивать вопросы, относящиеся к разным сторонам жизни. Он советует ей не танцевать, не вести праздных разговоров, откровенно высказывает ей, что она не хороша собой, что ей не следует искать избранника в большом свете, посреди пустоты всех видов и пр. В свою очередь, исполненные задушевного участия расспросы Анны Михайловны о здоровьи Гоголя, об успехе его литературных занятий поддерживали в нем надежду на взаим­ность. В переписке затрагивался вопрос о призвании целой жизни и о том, на что себя посвятить. Одним словом, отношения ее к Гоголю незаметно перешли за черту обыкновенной дружбы и сделались чрезвычайно ин­тимными. Но здесь-то началась фальшь их положения — Виельгорские, как большинство людей титулованных и принадлежащих к высшему кругу, никогда не могли бы допустить мысли о родстве с человеком, так далеко отстоявшим от них по рождению. Анна Михайловна, конечно, не думала о возможности связать свою судьбу с Гоголем. Оказалось, что Виель­горские, при всем расположении к Гоголю, не только были поражены его предложением, но даже не могли объяснить себе, как могла явиться такая странная мысль у человека с таким необыкновенным умом. Особенно непо­нятно это казалось Луизе Карловне (матери). Впрочем, мы должны сделать оговорку; собственно говоря. Гоголь только обратился с запросом к графине через А. В. Веневитинова, женатого на старшей дочери Виельгорских, Аполлинарии Михайловне. Зная взгляды своих родственников, Веневи­тинов понял, что предложение не может иметь успеха, и напрямик сказал о том Гоголю… Воспоминание о предложении Гоголя сохранилось в семей­ных преданиях родственников Анны Михайловны, а из переписки можно догадываться о существовании его только по одному письму Гоголя (см. нижеследующее письмо).

В. И. Шенрок со слов родственников гр. А. М. Виель­горской. Материалы, IV, 739—740.

Мне казалось необходимым написать вам хоть часть моей исповеди… Нужна ли вам, точно, моя исповедь? Вы взглянете, может быть, холодно на то, что лежит у самого сердца моего, или с иной точки, и тогда может все показаться в другом виде, и, что писано было затем, чтобы объяснить дело, может только потемнить его. Скажу вам из этой исповеди одно только то, что я много выстрадался с тех пор, как расстался с вами в Петербурге. Изныл всей душой, и состояние мое так было тяжело, так тяжело, как я не умею вам сказать. Оно было еще тяжелее от того, что мне некому было его объяснить, не у кого было испросить совета или участия. Бли­жайшему другу я не мог его поверить, потому что сюда замешались отно­шения к вашему семейству; все же, что относится до вашего дома, для {469} меня святыня. Грех вам, если вы станете продолжать сердиться на меня за то, что я окружил вас мутными облаками недоразумений. Тут было что-то чудное, и как оно случилось, я до сих пор не умею вам объяснить. Думаю, что все случилось от того, что мы еще не довольно друг друга узнали и на многое очень важное взглянули легко, по крайней мере, гораздо легче, чем следовало. Вы бы все меня лучше узнали, если б случи­лось нам прожить подольше где-нибудь не праздно, но за делом… Тогда бы и мне, и вам оказалось видно, чем я должен быть относительно вас. Чем-нибудь да должен же я быть относительно вас. Бог недаром сталкивает так чудно людей. Может быть, я должен быть не что другое в отношении вас, как верный пес, обязанный беречь в каком-нибудь углу имущество госпо­дина своего. Не сердитесь же. Все же отношения наши не таковы, чтобы глядеть на меня, как на чужого человека.

Гоголь — гр. А. М. Виельгорской. Письмо без даты. Шенрок предположительно относит его к 1850 г., когда отношения Гоголя с Виельгорскими кончились и даль­нейшая переписка прекратилась. Письма, IV, 309.

В высшем круге тогдашнего московского общества выдавалось семейство Васильчиковых, сколько лучшим тоном, столько же патриархальною стро­гостью семейных начал и порядков, глубокою религиозностью, а вместе зна­чительной образованностью, которая открывала ласковый прием всем вид­ным ученым, литераторам и художникам. Здесь можно было встретить и Хомякова в полурусском платье и поношенном коричневом сюртучке ори­гинального покроя, и К. С. Аксакова в его неприхотливом наряде, и Гоголя с нависшими прядями волос, в яхонтном бархатном жилете, забрызганного снизу до колен грязью от калош, и благообразного Шевырева с изящным Грановским…

П. А. Бессонов. Кн. В. А. Черкасский. Воспоминания. Рус. Арх., 1878, II, 210.

В 1850 году я видал Гоголя чаще всего у Шевырева. Говорили, что он пишет второй том «Мертвых душ», но никому не читает, или уж крайне избранным. Вообще в это время, в этот последний период жизни Гоголя в России, очень редко можно было услышать его чтение. Как он был избало­ван тогда относительно этого и как раздражителен, достаточно покажет следующий случай. Одно весьма близкое к Гоголю семейство, старые, мно­голетние друзья, упросили его прочесть что-то из «второго тома». Приняты были все известные меры, чтобы не произошло какой помехи. Отпит заранее чай, удалена прислуга, которой приказано более без зова не входить; забыли только упредить няньку, чтобы она не являлась в обычный час с детьми прощаться. Едва Гоголь уселся и водворилась вожделенная тишина, — дверь скрипнула и нянька с вереницею ребят, не примечая никаких знаков и маханий, пошла от отца к матери, от матери к дядюшке, от дядюшки к тетушке… Гоголь смотрел-смотрел на эту патриархальную процедуру вечернего прощания детей с родителями, сложил тетрадь, взял шляпу и уехал. Так рассказывали.

В эту эпоху слыхал Гоголя читающим чаще других Шевырев, чуть ли не самый ближайший к нему из всех московских литераторов. Он заве-{470}дывал обыкновенно продажею сочинений Гоголя. У него же хранились и деньги Гоголя; между прочим, был вверен какой-то особый капитал, из которого Шевырев мог по своему усмотрению помогать бедным студентам, не говоря никому, чьи это деньги. Я узнал об этом от Шевырева только по смерти Гоголя. Наконец, Шевырев исправлял, при издании сочинений Гоголя, даже самый слог своего приятеля, как известно, не особенно забо­тившегося о грамматике. Однако, исправив, должен был все-таки показать Гоголю, что и как исправил, разумеется, если автор был в Москве. При этом случалось, что Гоголь скажет: «Нет, уж оставь по-прежнему!» Красота и сила выражения иного живого оборота для него всегда стояли выше всякой грамматики.

Жил в то время Гоголь крайне тихо и уединенно у графа Толстого (что после был обер-прокурором) в доме Талызина, на Никитском буль­варе, занимая переднюю часть нижнего этажа, окнами на улицу; тогда как сам Толстой занимал весь верх. Здесь за Гоголем ухаживали, как за ребенком, предоставив ему полную свободу во всем. Он не заботился ровно ни о чем. Обед, завтрак, чай, ужин подавались там, где он прикажет, Белье его мылось и укладывалось в комоды невидимыми духами, если только не надевалось на него тоже невидимыми духами. Кроме многочис­ленной прислуги дома служил ему, в его комнатах, собственный его человек, из Малороссии, именем Семен, парень очень молодой, смиренный и чрез­вычайно преданный своему барину. Тишина во флигеле была необыкновен­ная. Гоголь либо ходил по комнате, из угла в угол, либо сидел и писал, катая шарики из белого хлеба, про которые говорил друзьям, что они помогают разрешению самых сложных и трудных задач. Один друг собрал этих шариков целые вороха и хранит благоговейно… Когда писание утомляло или надоедало. Гоголь поднимался наверх, к хозяину, не то — надевал шубу, а летом испанский плащ, без рукавов, и отправлялся пешком по Никит­скому бульвару, большею частью налево из ворот. Мне было весьма легко делать эти наблюдения, потому что я жил тогда как раз напротив, в здании Коммерческого банка.

Писал он в то время очень вяло. Машина портилась с каждым днем больше и больше. Гоголь становился все мрачнее и мрачнее…

В припадке литературной откровенности, кажется у Шевырева, Гоголь рассказал при мне, как он обыкновенно пишет, какой способ писать счи­тает лучшим.

«Сначала нужно набросать все, как придется, хотя бы плохо, водянисто, но решительно все, и забыть об этой тетради. Потом через месяц, через два, иногда и более (это скажется само собою) достать написанное и пере­читать: вы увидите, что многое не так, много лишнего, а кое-чего недостает. Сделайте поправки и заметки на полях — и снова забросьте тетрадь. При новом пересмотре ее новые заметки на полях, и где не хватит места — взять отдельный клочок и приклеить сбоку. Когда все будет таким образом исписано, возьмите и перепишите тетрадь собственноручно. Тут сами собой явятся новые озарения, урезы, добавки, очищения слога. Между преж­них вскочат слова, которые необходимо там должны быть, но которые по­чему-то никак не являются сразу. И опять положите тетрадку. Путешест­вуйте, развлекайтесь, не делайте ничего или хоть пишите другое. Придет час, — вспомнится заброшенная тетрадь; возьмите, перечитайте, поправьте {471} тем же способом, и, когда снова она будет измарана, перепишите ее соб­ственноручно. Вы заметите при этом, что вместе с крепчанием слога, с от­делкой, очисткой фраз как бы крепчает и ваша рука: буквы ставятся тверже и решительнее. Так надо делать, по-моему, восемь раз. Для иного, может быть, нужно меньше, а для иного и еще больше. Я делаю восемь раз. Только после восьмой переписки, непременно собственной рукою, труд является вполне художнически законченным, достигает перла создания. Дальнейшие поправки и пересматриванье, пожалуй, испортят дело; что называется у живописцев: зарисуешься. Конечно, следовать постоянно таким правилам нельзя, трудно. Я говорю об идеале. Иное пустишь и скорее. Человек все-таки человек, а не машина».

Писал Гоголь довольно красиво и разборчиво, большею частью на белой почтовой бумаге большого формата. Такими бывали, по крайней мере, последние, доведенные до полной отделки его рукописи.

Однажды, кажется у Шевырева, кто-то из гостей, — несмотря на при­нятую всеми знавшими Гоголя систему не спрашивать его ни о чем, особенно о литературных работах и предприятиях, — не удержался и заметил ему, что это он смолк: ни строки, вот уже сколько месяцев сряду! Ожидали про­стого молчания, каким отделывался Гоголь от подобных вопросов, или ничего не значащего ответа. Гоголь грустно улыбнулся и сказал: «Да, как странно устроен человек: дай ему все, чего он хочет, для полного удобства жизни и занятий, тут-то он и не станет ничего делать; тут-то и не пойдет работа».

Н. В. Берг. Воспоминания о Н. В. Гоголе. Рус. Стар., 1872, янв., 127, 124, 122.

С нового года напали на меня разного рода недуги. Все болею и болею: климат допекает. Куда убежать от него, еще не знаю; пока не решился ни на что. Болезни приостановили мои занятия с «Мертвыми душами», которые пошли было хорошо. Может быть, — болезнь, а может быть, и то, что, как поглядишь, какие глупые настают читатели, какие бестолковые цени­тели, какое отсутствие вкуса…-- просто не подымаются руки. Странное дело, хоть и знаешь, что труд твой не для какой-нибудь переходной совре­менной минуты, а все-таки современное неустройство отнимает для него спокойствие.

Гоголь — Н. Я. Прокоповичу, 29 марта 1850 г., из Москвы. Письма, IV, 311.

Никогда еще не чувствовал так бессилия своего и немощи. Так много есть, о чем сказать, а примешься за перо, — не подымается. Жду, как манны, орошающего освежения свыше. Видит бог, ничего бы не хотелось сказать, кроме того, что служит к прославлению его святого имени. Хоте­лось бы живо, в живых примерах, показать темной моей братии, живу­щей в тире и играющей жизнью, как игрушкою, что жизнь не шутка. И все, кажется, обдумано и готово, но перо не подымается. Нужной свежести для работы нет, и (не скрою перед вами) это бывает предметом тайных стра­даний, чем-то вроде креста. Впрочем, может быть, все это происходит от изнуренья телесного. Силы физические мои ослабели. Я всю зиму был болен. Не уживается с нашим холодным климатом мой холоднокровный, {472} несогревающийся темперамент. Ему нужен юг. Думаю опять, с богом, пуститься в дорогу, в странствие, на Восток, под благодатнейший климат, навеваемый окрестностями святых мест. Дорога всегда действовала на меня освежительно — и на тело, и на дух.

Гоголь — о. Матвею, в 1850 г. Письма, IV, 313.

Дела моей матери и сестер от неурожаев и голодов пришли в такое рас­стройство, и они сами очутились в такой крайности, что я принужден собрать все, какое у меня еще осталось имущество, и спешить сам к ним на помощь. Потрудись взять из ломбарда последний оставшийся мой билет на 1168 руб. серебром со всеми накопившимися в это время (трех, кажется, лет) процентами и перешли их к Шевыреву.

Гоголь — П. А. Плетневу, в конце апр. 1850 г. Пометка Плетнева: «Получено 30 апр. 1850 г.; отв. 2 мая 1850. При сем послано 1309 р. сер.» Письма, IV, 314.

Раз, в день именин Гоголя, которые справлял он, в бытность свою в Москве, постоянно у Погодина в саду, ехали мы с Островским откуда-то вместе на дрожках и встретили Гоголя, направлявшегося к Девичьему Полю. Он соскочил со своих дрожек и пригласил нас к себе на именины; мы тут же и повернули за ним. Обед, можно сказать, в исторической аллее, где я видел потом много памятных для меня других обедов с литературным значением, прошел самым обыкновенным образом. Гоголь был ни весел, ни скучен. Говорил и хохотал более всех Хомяков. Были: молодые Аксаковы, Кошелев, Шевырев, Максимович…

Н. В. Берг. Воспоминания о Н. В. Гоголе. Рус. Стар., 1872, янв., 122.

Гоголь пришел ко мне утром и был очень встревожен. «Что с вами, Николай Васильевич?» — «Надежда Николаевна Шереметева умерла. Вы знаете, как мы с ней жили душа в душу. Последние два года на нее нашло искушение: она боялась смерти. Сегодня она приехала, как всегда, на своих дрожках и спросила, дома ли я. Поехала куда-то, опять заехала, не нашла меня и сказала людям: „Скажите Николаю Васильевичу, что я приехала с ним проститься“, — поехала домой и душу отдала богу, который отвратил перед смертью страданья. Ее Смерть оставляет большой пробел в моей жизни. (Шереметева умерла 11 мая 1850 г.)

А. О. Смирнова. Воспоминания о Гоголе. Автобиогра­фия, 298.

12 мая 1850 года. — Вечером в часов девять отправился я к Н. В. Го­голю, в квартиру графа Толстого, на Никитском бульваре, в доме Талызи­ной. У крыльца стояли чьи-то дрожки. На вопрос мой: „Дома ли Го­голь?“ — лакей отвечал, запинаясь: „Дома, но наверху, у графа“. — „По­трудись сказать ему обо мне“. — Через минуту он воротился, прося зайти в жилье Гоголя, внизу, в первом этаже, направо, две комнаты. Первая вся устлана зеленым ковром, с двумя диванами по двум стенам (первый от дверей налево, а второй за ним, по другой стене); прямо печка с топкой, заставленной богатой гардинкой зеленой тафты (или материи) в рамке; {473} рядом дверь у самого угла к наружной стене, ведущая в другую комнату, кажется, спальню, судя по ширмам в ней, на левой руке; в комнате, служа­щей приемной, сейчас описанной, от наружной стены поставлен стол, по­крытый зеленым сукном, поперек входа к следующей комнате (спальне), а перед первым диваном тоже такой же стол. На обоих столах несколько книг кучками одна на другой: тома два „Христианского Чтения“, „Начер­тание церковной библейской истории“, „Быт русского народа“, экземпляра два греко-латинского словаря, словарь церковно-русского языка, Библия в большую четверку московской новой печати, подле нее молитвослов киев­ской печати, первой четверти прошлого века; на втором столе (от внешней стены), между прочим, сочинения Батюшкова в издании Смирдина „рус­ских авторов“, только что вышедшее, и пр.

Минут через пять пришел Гоголь, извиняясь, что замешкался. „Я сидел с одним старым знакомым, — сказал он, — недавно приехавшим, с которым давно уже не виделся“. — „Я вас не задержу своим посещением?“ — „О нет, мы посидим, сколько угодно вам. Чем же вас потчевать? Чаем?“ — „Его я не пью никогда. Пожалуйста, не беспокойтесь нимало: я не пью ничего, кроме воды“. — „А, так позвольте же угостить вас водицей содовой“. Тотчас лакей принес бутылку, которую и опорожнил в небольшой стакан. „Не­сколько раз собирался я к вам, но все что-нибудь удерживало. Сегодня, наконец, улучил досуг и завернул к вам, полагая, что если и не застану вас, то оставлю вам билетец, чтобы знали вы, что я был-таки в вашей обители“. „Да, — подхватил он, — чтобы знали, что я был у вас“. Сегодня слуга мой говорит мне, что ко мне, около обеденной поры, какая-то старушка заходила и три раза просила передать мне, что вот она у меня была; а теперь я слышу, что она уже покойница. „Да скажи же Николаю Васильевичу, пожалуйста, скажи, что была у него: была нарочно повидаться с ним“. Вероятно, бед­ненькая, уставши от ходьбы, изнемогла под бременем лет, воротившись в свою светелку, кажется, на третьем этаже».

Разговаривая далее, речь коснулась литературы русской, а тут и того обстоятельства, которое препятствует на Москве иметь свой журнал. «Хоро­шо бы вам взяться за журнал; вы и опытны в этом деле, да и имеете богатый запас от „Чтений“ * — книжек на 11—12 вперед… Для большего успеха отечественного нужно, чтобы в журнале было как можно больше своего, особенно материалов для истории, древностей и т. п., как в ваших „Чтениях“. Еще больше. Это были бы те же „Чтения“, только с прибавкой одного отделка, именно „Изящная словесность“, который можно было бы поставить спереди или сзади и в котором помещалось одно лишь замечательное, особенно по части иностранной литературы (за неимением современного и старое шло бы). И притом так, чтобы избегать как можно немецкого педантства в подразделениях. Чем объемистее какой отдел, тем свободнее издатель, избавленный от кропотливых забот отыскивать статьи для напол­нения клеток своего журнала, из коих многие никогда бы без того не были напечатаны». — «Разумеется». {474}

Перед отводом спросил я, где он хочет провести лето. «Мне хотелось бы пробраться в Малороссию свою, потом на осень воротиться к вам, зиму провести где-либо потеплее, а на весну снова к вам». — «Что же, вам худо у нас этой зимой?» — «И очень. Я зяб страшно, хотя первый год чувствовал себя очень хорошо». — «По мне, если не хотите выезжать за границу, лучше всего в Крыму». — «Правда, и я собираюсь попытаться это сделать в сле­дующую зиму… За границу мне бы не хотелось, тем более, что там нет уже тех людей, к которым я привык: все они разбежались». — «Но если придется вам непременно ехать туда, разумеется, снова в Рим?» — «Нет, там в последнее время было для меня уже холодновато, скорее всего в Неаполь; в нем проводил бы я зиму, а на лето по-прежнему убирался бы куда-нибудь на север, на воды или к морю. Купанье морское мне очень хорошо».

Прощаясь, он спросил меня, буду ли я на варениках. «Если что-либо не помешает». Под варениками разумеется обед у С. Т. Аксакова по воскре­сеньям, где непременным блюдом были всегда вареники для трех хохлов: Гоголя, М. А. Максимовича и меня, а после обеда, спустя час-другой, песни малороссийские под фортепиано, распеваемые второю дочерью хозяина, Надеждою Сергеевною, голос которой очень мелодический. Обыкновенно при этом Максимович подпевал. Песни пелись по «Голосам малороссийских песен», изданных Максимовичем, и кой-каким другим сборникам, прине­сенным мною.

Почти выходя, Гоголь сказал, что ныне как-то разучиваются читать; что редко можно найти человека, который бы не боялся толстых томов какого-нибудь дельного сочинения; больше всего теперь развелось у нас щелкоперов, — слово, кажется, любимое им и часто употребляемое в по­добных случаях.

О. М. Бодянский. Дневник. Рус. Стар., 1888, ноябрь, 406—409.

До отъезда своего в Малороссию Гоголь прочел нам третью и четвертую главы.

С. Т. Аксаков. Записки. П. Кулиш, II, 230,

Гоголь чувствовал, что суровая северная зима действует вредно на его здоровье, но в его планы не входили уже поездки за границу, и потому он избрал своим зимовьем Одессу, откуда намеревался проехать в Грецию или Константинополь. Для этого он начал заниматься новогреческим языком, по молитвеннику, который во время переезда в Малороссию составлял единственное его чтение. Он читал его по утрам вместо молитвы, стараясь, однако ж, делать это тайком от своего спутника.

Спутником его был М. А. Максимович, с которым он договорил заезжего из Василькова (Киевской губернии) еврея, с известною будкою на колесах, называющеюся брикою или шарабаном. В нее предполагалось положить вещи, а сами путешественники намеревались сесть в рессорную бричку, принадлежавшую Максимовичу. Но еврей, подрядившийся везти Гоголя, надул его самым плутовским образом. Ему нужно было только остаться под этим предлогом в Москве до получения паспорта, а потом он начисто отперся от своего словесного обязательства. Гоголь был в страшной {475} досаде, но делать было нечего. И вот путешественники приискивают себе другого «долгого» извозчика, уже из православных; тот закладывает в свою громадную телегу тройку коренастых, но тупых на ногу лошадей; укла­дываются в нее пожитки обоих литераторов; впрягается такая же тройка в бричку Максимовича.

М. А. Максимович по записи Кулиша. Записки о жизни Гоголя. II, 230.

Мы с Максимовичем заедем к вам по дороге, то есть перед самым отъ­ездом, часу во втором, стало быть, во время вашего завтрака, чтобы и самим у вас чего-нибудь перехватить: одного блюда, не больше, или котлет, или, пожалуй, вареников, и запить бульонцем.

Гоголь — С. Т. Аксакову, 13 июня 1850 г. Письма, IV. 327.

В пятом часу пополудни (13 июня) путники выехали из дому Аксако­вых, у которых они на прощанье обедали. Первую ночь провели в Подоль­ске, где в то же время ночевали Хомяковы, с которыми Гоголь и его спутник провели вечер в дружеской беседе. На 15 июня ночевали в Малом Ярослав­це; утром служили в тамошнем монастыре молебен; напились у игумена чаю и получили от него по образу св. Николая. На 16-е число ночевали в Калуге, и 16-го обедали у А. О. Смирновой.

М. А. Максимович по записи Кулиша. Записки о жизни Гоголя, II, 231.

Путешествие на долгих было для Гоголя уже как бы началом плана, который он предполагал осуществить впоследствии. Ему хотелось совер­шить путешествие по всей России, от монастыря к монастырю, ездя по проселочным дорогам и останавливаясь отдыхать у помещиков. Это ему было нужно, во-первых, для того, чтобы видеть живописнейшие места в государстве, которые большею частью были избираемы старинными рус­скими людьми для основания монастырей; во-вторых, для того, чтобы изу­чить проселки русского царства и жизнь крестьян и помещиков во всем его разнообразии; в-третьих, наконец, для того, чтобы написать географи­ческое сочинение о России самым увлекательным образом. Он хотел напи­сать его так, «чтоб была слышна связь человека с той почвой, на которой он родился» 27 . Обо всем этом говорил Гоголь у А. О. Смирновой, в при­сутствия гр. А. К. Толстого (известного поэта), который был знаком с ним издавна, но потом не видал его лет шесть или более. Он нашел в Гоголе боль­шую перемену. Прежде Гоголь в беседе с близкими знакомыми выражал много добродушия и охотно вдавался во все капризы своего юмора и вооб­ражения; теперь он был очень скуп на слова, и все, что ни говорил, говорил, как человек, у которого неотступно пребывала в голове мысль, что «с словом надобно обращаться честно», или который исполнен сам к себе глубокого почтения. В тоне его речи отзывалось что-то догматическое, так, как бы он говорил своим собеседникам: «Слушайте, не пророните ни одного слова». Тем не менее беседа его была исполнена души и эстетического чувства. Он попотчевал графа двумя малороссийскими колыбельными песнями, ко­торым и восхищался как редкими самородными перлами: 1) «Ой, спы, {476} дытя, без сповыття» и т. д., 2) «Ой, ходыть сон по улоньци» и т. д. Вслед за тем Гоголь попотчевал графа лакомством другого сорта: он продеклами­ровал с свойственным ему искусством великорусскую песню, выражая го­лосом и мимикою патриархальную величавость русского характера, кото­рою исполнена эта песня: «Пантелей государь ходит по двору, Кузьмич гуляет по широкому» и т. д.

Гр. А. К.. Толстой по записи Кулиша. Записки о жизни Гоголя, II, 232.

Не удовлетворившись своим путешествием в Иерусалим, Гоголь соби­рался предпринять со временем другое путешествие туда. Н. Н. Сорен, урожд. Смирнова, дочь Александры Осиповны, припоминает, что он ча­сто говорил уже в 1850 году о новой поездке в Иерусалим, причем она, тогда еще маленькая девочка, спросила его: «А меня возьмете в Иеру­салим?» Гоголь ответил задумчиво: «Я не скоро поеду; мне нужно прежде кончить дело».

В. И. Шенрок. Материалы, IV, 694.

По дороге Гоголь любил заезжать в монастыри и молиться в них богу. Особенно понравилась ему Оптина пустынь, на реке Жиздре, за Калу­гою 28. Гоголь, приближаясь к ней, прошел с своим спутником до самой обители, версты две, пешком. На дороге встретили они девочку с мисочкой земляники и хотели купить у нее землянику; но девочка, видя, что они лю­ди дорожные, не захотела взять от них денег и отдала им свои ягоды даром, отговариваясь тем, что «как можно брать с странних людей деньги?» — «Пустынь эта распространяет благочестие в народе, — заметил Гоголь, умиленный этим, конечно, редким явлением. — И я не раз замечал подоб­ное влияние таких обителей».

М. А. Максимович по записи Кулиша. Записки о жизни Гоголя, II, 235.

Я заезжал на дороге в Оптинскую пустынь и навсегда унес о ней воспо­минание. Благодать видимо там присутствует. Это слышится в самом на­ружном служении, хотя и не можем объяснить себе, почему. Нигде я не ви­дал таких монахов. С каждым из них, мне казалось, беседует все небесное. Я не расспрашивал, кто из них как живет: их лица сказывали сами все. Са­мые служки меня поразили светлой ласковостью ангелов, лучезарной про­стотой обхождения; самые работники в монастыре, самые крестьяне и жи­тели окрестностей. За несколько верст, подъезжая к обители, уже слышишь ее благоухание: все становится приветливее, поклоны ниже и участия к че­ловеку больше.

Гоголь — гр. А. П. Толстому, 10 июля 1850 г. Письма, IV, 332.

Ради самого Христа, молитесь обо мне, отец Филарет. Просите вашего достойного настоятеля, просите всю братию, просите всех, кто у вас усерд­нее молится. Путь мой труден; дело мое такого рода, что без ежеминутной, ежечасной и без явной помощи божией не может двинуться мое перо, и силы мои не только ничтожны, но их нет без освежения свыше. Говорю вам об {477} этом неложно. Покажите эту записку мою отцу игумену и умолите его воз­нести свою мольбу обо мне, грешном, чтобы удостоил бог меня, недостой­ного, поведать славу имени его. Мне нужно ежеминутно, говорю вам, быть мыслями выше житейского дрязгу, и на всяком месте своего странствова­ния быть в Оптиной пустыни.

Гоголь — иеромонаху Оптиной пустыни Филарету, из села Долбина. Письма, IV, 327.

В Оптиной пустыни Гоголь усердно читал книгу Исаака Сирина, — не знаю, с рукописи или в печатном издании, — и она произвела на него боль­шое впечатление. Я видел у о. Климента первый том «Мертвых душ» (пер­вого издания), — экземпляр этот принадлежал гр. А. П. Толстому, — с заметками Гоголя карандашом на полях XI главы первой части. В этой главе Гоголь, говоря о прирожденных человеку страстях, придавал им вы­сокое значение *. В сделанной Гоголем карандашом на полях заметке было написано: «Это я писал в „прелести“, это вздор; прирожденные стра­сти — зло, и все усилия разумной воли человека должны быть устремлены для искоренения их. Только дымное надмение человеческой гордости мог­ло внушить мне мысль о высоком значении прирожденных страстей — те­перь, когда я стал умнее, глубоко сожалею о „гнилых словах“, здесь напи­санных. Мне чуялось, когда я печатал эту главу, что я путаюсь; вопрос о значении прирожденных страстей много и долго занимал меня и тормо­зил продолжение „Мертвых душ“. Жалею, что поздно узнал книгу Исаака Сирина, великого душеведца и прозорливого инока. Здравая психология и не кривое, а прямое понимание души встречаем лишь у подвижников-отшельников. То, что говорят о душе запутавшиеся в хитро сплетенной немецкой диалектике молодые люди, — не более как призрачный обман. Человеку, сидящему по уши в житейской тине, не дано понимание природы души».

П. А. Матвеев. Гоголь в Оптиной пустыни. Рус. Стар., 1903, февр., 303.

Я слышал в начале 60-х годов от одного инока Оптиной пустыни, сколь­ко помню, о. Павлина, заведовавшего монастырской библиотекой и лично знавшего Гоголя, указание на настоящее содержание «Мертвых душ» — духовное возрождение «мертвых душ» первой части в последующих то-{478}мах. То же мне говорил о. Климент, посвященный рассказами гр. А. П. Тол­стого в действительное содержание поэмы Гоголя.

П. А. Матвеев. Гоголь в Оптиной пустыни. Рус. Стар., 1903, февр., 304.

19 июня путники наши провели у И. В. Киреевского в Долбине, где не­когда проживал Жуковский и написал лучшие свои баллады, а 20-е у А. П. Елагиной в Петрищеве. Путешественники наши подвигались вперед довольно медленно; но Гоголь не чувствовал, по-видимому, никакой скуки и постоянно обнаруживал самое спокойное состояние души, как во время езды, так и на постоялых дворах. Его все занимало в дороге, как ребенка, и он часто, для выражения своих желаний, употреблял язык, каким любят объясняться между собою школьники. Так, например, ложась спать, он «отправлялся к Храповицкому», а когда желал только отдохнуть, то го­варивал своему спутнику: «Не пойти ли нам к Полежаеву?» Ходил он так­же к «Обедову» и к другим господам по разным надобностям, и все это без малейшего вида шутки. Когда надоедало ему сидеть и лежать в брич­ке, он предлагал товарищу «пройти пехандачка» и мимоходом собирал раз­ные цветы, вкладывал их тщательно в книжку и записывал их латинские и русские названия, которые говорил ему Максимович. Это он делал для одной из своих сестер, страстной любительницы ботаники. У него было очень тонкое обоняние. Иногда, въезжая в лес, он говорил: «Тут сосна долж­на быть: так и пахнет сосной»; и действительно, путешественники откры­вали между берез и дубов сосновые деревья. На станциях он покупал мо­локо, снимал сливки и очень искусно делал из них масло с помощью дере­вянной ложки. В этом занятии он находил столько же удовольствия, как и в собирании цветов. Он был немножко рассеян, немножко прихотлив, порой детски затейлив, порой как будто грустен, но постоянно спокоен, как бывает спокоен старик, переиспытавший много на веку своем и убедив­шийся окончательно, что все в мире совершается по строгим законам не­обходимости и что причина каждого неприятного для нас явления может скрываться вне границ не только нашего влияния, но и нашего ведения.

Во время дороги Гоголь, кроме обычных своих шуточек, вообще гово­рил мало, и в этом малом мысли его обращались преимущественно к пред­метам практической жизни. Так, например, он рассуждал о современной страсти к комфорту и роскоши и приходил к такому заключению, что «нам необходимо приучать себя к суровости жизни, а то комфорт и роскошь заводят нас так далеко, что мы проматываемся час от часу более и наконец нам нечем жить». На этом основании он отвергал употребление в сельском быту рессорных экипажей, особенно для людей его состояния, и придумы­вал, как бы взять в этом случае средину между дорогим комфортом и гру­бою дешевизною.

Прихотливость Гоголя в дороге обнаруживалась в том, что он вместо чаю пил кофе, который варил собственноручно на самоваре, и если мог остановиться в гостинице, то всегда предпочитал ее постоялому двору. Впрочем, он делал эту уступку своим строгим правилам жизни, вероятно, только для поддержания своего хилого здоровья. Он говорил своему спут­нику, что полчашки чаю действует на его нервы сильнее, нежели большой стакан кофе. {479}

Максимович, приехав в Москву на собственных лошадях, нашел для себя удобным сбыть их там; однако ж не мог расстаться со старым конем, который служил ему усердно несколько лет. Конь этот шел сзади телеги и был во всю дорогу предметом наблюдений Гоголя. «Да твой старик про­сто жуирует», — говорил он, заметив, что сзади повозки приделан был для него рептух с овсом и сеном. Потом он дивился, что, лишь только извозчик двигался в путь, ветеран Максимовича покидал свое стойло или зеленую лужайку и следовал за кибиткою всегда в одном и том же расстоянии от нее, как будто привязанный к ней. Гоголь подмечал, не увлечет ли его ка­кая-нибудь конская страстишка с прямого пути его обязанностей: нет, конь был истинный стоик и оставался верен своим правилам до конца путеше­ствия.

В дороге только один случай явственно задел поэтические струны в душе Гоголя. Это было в Севске, на Ивана Купалу. Проснувшись на заре, наши путешественники услышали неподалеку от постоялого двора какой-то странный напев, звонко раздававшийся в свежем утреннем воздухе. «Поди, послушай, что это такое, — просил Гоголь своего друга, — не купаловые ли песни. Я бы и сам пошел, но ты знаешь, что я немножко из-под Глухова». Максимович подошел к соседнему дому и узнал, что там умерла старушка, которую оплакивают поочередно три дочери. Девушки причитывали ей импровизированные жалобы с редким искусством и вдохновлялись собст­венным плачем. Все служило им темою для горестного речитатива: добро­детельная жизнь покойницы, их неопытность в обхождении с людьми, их беззащитное сиротское состояние и даже разные случайные обстоятель­ства. Например, в то время, как плакальщица голосила, на лицо покойницы села муха, и та, схватив этот случай с быстротою вдохновения, тотчас вста­вила в свою речь два стиха:

Вот и мушенька тебе на личенько села.

Не можешь ты мушеньку отогнати!

Проплакав всю ночь, девушки до такой степени наэлектризовались по­этически-горестными выражениями своих чувств, что начали думать вслух тоническими стихами. Раза два появлялись они, то та, то другая, на гале­рейке второго этажа и, опершись на перила, продолжали свои вопли и жа­лобы, а иногда обращались к утреннему солнцу, говоря: «Солнышко ты мое красное!» и тем «живо напоминали мне (говорил Максимович) Ярос­лавну, оплакавшую рано „Путивлю городу на забороле“. Когда он расска­зал о всем виденном и слышанном Гоголю, тот был поражен поэтичностью этого явления и выразил намерение воспользоваться им при случае в „Мерт­вых душах“.

25 июня путники расстались в Глухове, откуда Гоголь уехал в Василь­евку, в коляске А. М. Маркевича.

М. А. Максимович по записи Кулиша. Записки о жизни Гоголя, II, 231, 234—238.

Я приехал в Сорочинцы благополучно, но в чужом экипаже. Пожалуй­ста, не сказывая матушке, вели заложить коляску и завтра же пораньше {480} выехать за мною. Матушке можешь сказать на другой день поутру: иначе она не будет спать.

Гоголь — сестре Елиз. Вас. Гоголь. Письма, IV, 331.

Ваше сиятельство, милостивый государь! Покуда прибегаю к вам бо­лее за советом, чем с просьбой. Скажите мне откровенно, можно и при­лично ли ввести государя-наследника в мое положение. Обстоятельства мои таковы, что я должен буду просить позволения и даже средств проводить три зимние месяца в году в Греции или на островах Средиземного моря и три летние где-нибудь внутри России. Это не прихоть, но существенная потребность моего слабого здоровья и моих умственных работ… А между тем, предмет труда моего немаловажен. В остальных частях „Мертвых душ“, над которыми теперь сижу, выступает русский человек уже не мелочными чертами своего характера, не пошлостями и странностями, но всей глуби­ной своей природы и богатым разнообразием внутренних сил, в нем за­ключенных. Многое, нами позабытое, пренебреженное, брошенное, следует выставить ярко в живых, говорящих примерах, способных подействовать сильно. О многом существенном и главном следует напомнить человеку вообще и русскому в особенности. Поэтому мне кажется, что я имею некото­рое право поберечь себя и позаботиться о своем самосохранении. Принуж­денный поневоле наблюдать за своим здоровьем, я уже заметил, что тот год для меня лучше, когда лето случалось провести на севере, а зиму на юге. Летнее путешествие по России мне необходимо потому, что на многое сле­дует взглянуть лично и собственными глазами. Зимнее пребывание в неко­тором отдалении от России, на юге, тоже необходимо (не говоря уже о по­требности для здоровья). Писателю бывает необходимо временное отдале­ние от предмета, который он видел вблизи, затем, чтобы лучше обнять его. У меня же это преимущественная особенность моего глаза. Присоветуйте, придумайте, как поступить мне, чтобы получить беспошлинный паспорт и некоторые средства для проезда. Состоянья у меня нет никакого, жало­ванья не получаю ниоткуда, небольшой пенсион, пожалованный мне ве­ликодушным государем на время пребывания моего за границей для из­лечения, прекратился по моем возвращении в Россию… Если необыкновен­ность просьбы моей затруднит вас дать совет мне, тогда поступите так, как, может быть, и без меня научит вас благородное сердце. Представьте это письмо, прямо как оно есть, на суд его императорского величества. Что угодно будет богу внушить его монаршей воле, то, верно, будет самое за­конное решение.

Гоголь — шефу жандармов графу А. Ф. Орлову, во вто­рой половине 1850 г. Письма, IV, 340.

Гоголь был скрытен, не любил высказываться, не любил и любопыт­ных. Он всегда уединялся. Богатый помещик А. В. Капнист пригласил Го­голя к себе в гости в великолепное имение Обуховку. Случилось так, что к Капнисту съехалось много родных и соседей, душ тридцать. В три часа сели за стол, вдруг входит лакей и говорит хозяину, что приехал Н. В. Го­голь, узнал, что много гостей, и хочет уезжать. Капнист вскочил из-за сто­ла, бежит в переднюю и видит, что Гоголь стоит на крыльце и ожидает сво­их лошадей. Только с большим трудом удалось Капнисту уговорить Го-{481}голя остаться. Остался Гоголь и сел за стол. Все гости притихли и ожидали слышать, что будет говорить Гоголь; но он также притих и не проронил ни одного словечка в продолжении всего обеда. После обеда все гости пошли в гостиную и надеялись слышать Гоголя; но он, несмотря на убедитель­ные просьбы хозяина остаться, простился с ним и уехал.

Т. Г. Пащенко по записи В. Пашкова, Берег, 1880, N 268.

Расставаясь с Гоголем в Глухове 25 июня, я дал обещание быть у него в августе… (Около 10 августа) из Миргорода, с вязкою миргородских буб­ликов для Гоголя, поспешил я в Сорочинцы и приехал в полдень невыно­симо знойный. От г-жи Трофимовской узнал я, что Гоголь приехал сюда из Обуховки. Это известие и нежданная встреча с Гоголем на месте его рождения весьма обрадовала меня; и мы весело провели этот день вместе, у А. С. Данилевского… Мы переехали через Псел и ехали в Васильевку ночью, при свете полного месяца. Наслаждением для меня было промчать­ся вместе с Гоголем по степям, лелеявшим его с детства. И никогда я не ви­дел его таким одушевленным, как в эту украинскую ночь.

М. А. Максимович. Родина Гоголя. Собр. соч. Максимо­вича, т. II. Киев. 1877. Стр. 357.

Когда приехал профессор-ботаник (М. А. Максимович), мы ему пока­зывали тетрадь со всеми цветочками и листьями. Он рассказывал: какой цветок, стебель треугольный, как называется; а когда я спросила, какой цветок — для какой пользы и от какой болезни лечит, — того он не ска­зал; тогда я сказала брату: „Не стоит того, чтобы беспокоить профессора, когда он не знает, какими травами лечить“. И так мы оставили этим делом заниматься. Профессор любил слушать малороссийские песни; Катерина Ивановна ему пела, а иногда сидели на крыльце, призывали лирника петь, еще кой-какие парубки пели; не помню, чем еще его занимали, он две неде­ли погостил.

О. В. Гоголь-Головня, 46.

Приехал Максимович к нам, привез книги и стал нам всякие травы по­казывать и объяснять. И по книгам, и в лесу травы искали, и в степь ходили. Мы с братом слушаем, смотрим. Вижу, что мне и в несколько лет всего не усвоить, и говорю профессору Максимовичу: „Вы уж мне только одни по­лезные, для лекарств, целебные травы показывайте“. Стал он только одни целебные травы показывать. И все-таки не очень-то многому научились мы в две недели, пока гостил у нас профессор Максимович. Однако, чему научились, тем стали пользоваться: лечить крестьян.

О. В. Гоголь-Головня по записи А. Мошина. Белоусов. Дорогие места, изд. 2-е, стр. 33.

Брат мой был немножко глуховат, но только на одно ухо, и при разговоре иногда склонялся ухом к говорившему и спрашивал: „А?“ Волосы у него были русые, а глаза — коричневые. В детстве у него были светлые волосы, а потом потемнели. Росту он был ниже среднего; худощавым я его никогда не видела; лицо у него было круглое, и всегда у него был хороший цвет {482} лица, я не видала его болезненно-бледным. Немножко он был сутуловат, это заметнее было, когда он сидел. Говорят, где-то кто-то слышал, как он малороссийские песни пел, а я не слышала, как он пел. Он любил слушать, как поют или играют. Меня часто просил играть ему на фортепиано мало­российские песни, „А ну-ка, — говорит, — сыграй мне чоботы“. Стану играть, а он слушает и ногой притопывает. Ужасно любил он малороссий­ские песни. Видела я, как он раз нищих позвал, и они ему пели. Но это он хотел сделать так, чтобы никто из нас не видел: он позвал их к себе в ком­нату. Брат жил тогда во флигеле.

О. В. Гоголь-Головня по записи А. Мошина. Белоусов. Дорогие места, 31.

По-малороссийски Гоголь говорил хорошо, песни простые очень любил, но сам пел плохо. Дома, в Яновщине, совсем не вникал в хозяйство. Больше рисовал, да так гулял, садом занимался.

В. П. Горленко со слов Якима. Рус. Арх., 1893, III, 304.

Душевно бы хотел прожить сколько можно доле в Одессе и даже не вы­езжать за границу вовсе. Мне не хочется и на три месяца оставлять Россию. Ни за что б я не выехал из Москвы, которую так люблю. Да и вообще Рос­сия все мне становится ближе и ближе; кроме свойства родины, есть в ней что-то еще выше родины, точно как бы это та земля, откуда ближе к родине небесной. Но, на беду, пребывание в ней вредоносно для моего здоровья. Не столько я хлопочу и грущу о здоровьи, сколько о том, что в это время бываю неспособен к работе. Обыкновенно работается у меня там, где нахо­дится ненатопленное тепло, где я могу утреннее утруждение головы раз­веять и рассеять послеобеденным пребыванием и прогулками на благораст­воренном теплом воздухе; без того у меня голова на другой день не свежа и не годится к делу.

Гоголь — А. С. Стурдзе, 15 сент. 1850 г., из Васильевки. Письма, IV, 352.

У Цуревской дочь выходила замуж. Мы и брат ездили на свадьбу. Там брат поскучал, хотел раньше уехать, но его упросили остаться поужинать. После ужина брат сказал мне: „Поедем домой“. А прочие еще осталися. Итак, мы вдвоем приехали домой; он заставил меня играть малороссийские песни, в особенности ему нравилось „Ой, на двори метелиця“. При этом топал ногой и напевал; и прочие песни играла, тоже напевал. Потом наши приехали, тогда разошлись спать. Брат заметил, что я не люблю подарки; как видно, ему хотелось что-нибудь дать мне, поэтому давал мне прятать клеенчатую тальму, говорил: „Можешь надевать от дождя“, — и складной аршин. Потом дает часы и говорит: „Спрячь, это память Пушкина. На та­ком часе и минуте остановились, когда его не стало“. Я для того старалась ему показать, что не люблю подарков, чтобы он видел, что я не из интереса была расположена к нему.

Когда поспел терн, я сказала брату: „Какая великолепная наливка из терну!“ — „Как бы сделать?“ — „Налить можно, но не скоро поспеет“. — „Так сделаем скороспелку“. Велел принести новый горшок, положил пол­ный горшок терна, потом налил водку, накрыл ее, замазал тестом, велел {483} поставить в печь, в такую, как хлеб сажают. На другой день вынули, по­ставили, пока простыло. Вечером открыли; цвет великолепный, и на вкус ему очень понравилось. Он поналивал в бутылки и с собой взял. А в сентябре он уехал.

О. В. Гоголь-Головня, 48.

Когда Гоголь ехал зимовать в Одессу, один из моих знакомых, А. В. Маркович, встретил его у В. А. Лукашевича, в селе Мехедовке, Зо­лотоношского уезда. Это было в октябре 1850 года. Вот что замечено Мар­ковичем достойного памяти из тогдашних разговоров Гоголя:

Когда в гостиную внесли узоры для шитья по канве, он сказал, что наши старинные женщины оставили в работах своих образцы изящества и свободного творчества и шили без узоров; а нынешние не удивят потом­ство, которое, пожалуй, назовет их бестолковыми.

О святых местах он не сказал своего ничего, а только заметил, что Пу­жула, Ламартин и подобные им лирические писатели не дают понятия о стране, а только о своих чувствах и что с Палестиной дельнее знакомят ученые прошлого века, сенсуалисты, из которых он и назвал двух или трех.

Осматривал разные хозяйственные заведения, и, когда легавая соба­ка погналась за овцами и произвела между ними суматоху, он заметил, что так делают и многие добрые люди, если их не выводят на их истинное поле деятельности.

Кто-то наступил на лапку болонке, и она сильно завизжала. „А, не хо­рошо быть малым!“ — сказал Гоголь.

По поводу разносчика, забросавшего комнату товарами, он сказал: „Так и мы накупили всякой всячины у Европы, а теперь не знаем, куда девать“.

За столом судил о винах с большими подробностями, хотя не обнару­живал никакого пристрастия к ним.

П. А. Кулиш, II, 241. {484}

XIV[править]

Одесса[править]

С большим трудом добрался я, или, лучше сказать, доплыл, до Одессы. Проливной дождь сопровождал меня всю дорогу. Дорога невыносимая. Ровно неделю я тащился, придерживая одной рукой разбухнувшие дверцы коляски, а другой расстеги­ваемый ветром плащ. Климат здешний, как я вижу, суров и с непривычки кажется суровей московского. Я же, в уверенно­сти, что еду в жаркий климат, оставил свою шубу в Москве; но, положим, от внешнего холода можно защититься, — как защититься от того же в здешних продувных домах? Боюсь этого потому, что это имеет большое влияние на мои занятия.

Гоголь — матери, 28 окт. 1850 г., из Одес­сы. Письма, IV, 355.

Гоголь приехал в Одессу в конце октября. Он жаловал­ся на ужасно дурную дорогу, какую нашел под Одессой. По его выражению, его коляска почти тонула в грязи и в воде.

Н. Н. (Н. В. Неводчиков). Библ. Записки, 1859. N 9, 267.

Гоголь приехал в Одессу 1850 г. октября 24. Обедал. Очень красноречиво рассказывал о Константинополе, — как массы зелени, перемешанные с строениями, возвышаются на горе. Четыре дерева платановых необыкновенной толщины. Что мог­ло их спасти? Не религиозная ли какая мысль? На Востоке оливковые деревья так почитаются, что во время войны все истребляется, а их оставляют.

26. Обедал.

28. Обедал и читал о Б. в „Одесском Вестнике“ сладко­звучным голосом и с протягиванием чисто русским, не искажен-{485}ным иностранным выговором: просты, строги, принужденно, принуж­денность», Ателло, ролями.

Неизвестная (пожилая девица, по имени Екатерина Александровна, восторженная почитательница Гоголя; жила в Одессе у кн. Репниных). Дневник. Рус. Арх., 1902, I, 543.

Может быть, придется остаться в Одессе всю зиму. Хоть и страшат меня здешние ветра, которые, говорят, зимой невыносимо суровы; но сила моря была так полезна моим нервам! Авось-либо и Черное море хоть сколь­ко-нибудь будет похоже на Средиземное.

Гоголь — А. О. Смирновой, 26 окт. 1850 г., из Одес­сы. Письма, IV, 354.

В Одессе, где Гоголь прожил довольно времени, он почти ежедневно бывал у моего брата (кн. В. Н. Репнина), который отвел ему особенную комнату с высокой конторкой, чтобы ему можно было писать стоя; а жил он не знаю где. У моего брата жили молодые люди малороссияне, занимав­шиеся воспитанием его младших сыновей. Жена моего брата была хорошая музыкантша; Гоголь просил ее аккомпанировать хору всей этой молодежи на фортепиано, и они под руководством Гоголя пели украинские песни. К. матери моей (мы жили в другом доме) он приходил довольно часто, был к ней очень почтителен, всегда целовал ей руку. Он рекомендовал ей проповеди какого-то епископа Иакова и однажды, застав Глафиру Иванов­ну, которая читала вслух матери моей «Мертвые души», он сказал: «Какую чертовщину вы читаете, да еще в великий пост!» У матери моей была домо­вая церковь. Гоголь приходил к обедне, становился в угол за печкой и мо­лился, «как мужичок», по выражению одного молодого слуги, т. е. клал земные поклоны и стоял благоговейно.

Кн. В. Н. Репнина. О Гоголе. Рус. Арх., 1890, III, 229.

Еще за год до кончины, когда он страшно состарился душевно, доста­точно было ему услышать звуки родных украинских мелодий, чтобы все в нем встрепенулось и ярко вспыхнула едва тлеющая искра воодушевления. Кн. Репнина рассказывала нам, как Гоголь во время своей жизни в Одессе в доме ее отца приобрел себе этим поэтическим энтузиазмом общую лю­бовь, не исключая даже прислуги и дворни, которая восхищалась, во-пер­вых, тем, что «сочинитель» молится совсем как простой человек, кладет земные поклоны и, вставая, сильно встряхивает волосами, и во-вторых, что он любит петь и слушать простые песни.

В. И. Шенрок со слов кн. В. Н. Репниной. Материалы, II. 51.

Силы еще не слабеют, несмотря на слабость здоровья; работа идет с прежним постоянством, и хоть еще не кончена, но уже близка к окон­чанию.

Гоголь — В. А. Жуковскому, в октябре — ноябре 1850 г., из Одессы. Письма, IV, 292. {486}

Живу я в Одессе, покуда, слава богу. Общество у меня весьма приятное: добрейший Стурдза, с которым вижусь довольно часто, семейство кн. Реп­ниных, тебе тоже знакомое. Из здешних профессоров Павловский, препо­даватель богословия и философии, Михневич, Мурзакевич, потом несколь­ко добрых товарищей еще по нежинскому лицею. Словом, со стороны при­ятного препровождения грех пожаловаться. Дай бог только, чтобы не под­гадило здоровье. Поместился я тоже таким образом, что мне покойно и никто не может мне мешать, в доме родственника моего (А. А. Трощин­ского), которого, впрочем, самого в Одессе нет, так что мне даже очень просторно и подчас весьма пустынно.

Гоголь — С. П. Шевыреву, 7 ноября 1850 г., из Одес­сы. Письма, IV, 357.

На Гоголя имел большое влияние протоиерей Павловский, почтенный и добрейший священник, когда Гоголь жил у Репниных в Одессе.

А. О. Смирнова. Автобиография, 306.

18 ноября. — Нахожу, что Гоголь стал лучше выговаривать. Впро­чем, он все стихи читал. Обедал Ильин. Долго хвалил «Тяжбу» Тургене­ва, а потом кончил тем, что «конечно, без „Ревизора“ эта пьеса не сущест­вовала бы». Гоголь сказал: «Нельзя кому-нибудь ее прочесть?» Княгиня (Е. П. Репнина, урожд. Балабина) подхватила: «Да вы сами». Князь — туда же, Ильин тоже, я сперва потихоньку княгине, потом вслух: «Слиш­ком много чести Тургеневу!» Гоголь на князевы слова было сказал: «По­чему ж?» Но потом отклонил: «Ведь я ленив; я бы лучше послушал!»

21. — Он был. Опять княгиня хотела было принести книжку с Тургене­вым, чтоб он читал вслух. «Зачем! Зачем!» — по-моему, с явным видом опасения.

23. — Вопрос сделал князю и мне: «Кому честолюбие более свойственно, мужчине или женщине?» Князь: «Женщине». — Я: «Женщине». — Го­голь: «Почему бы это так?» — Я: «Да с женщины оковы сняли». — Гоголь: «Так они и стали оковы накладывать». — Я: «Вы нам теперь разрешите этот вопрос». — Гоголь: «Я оттого и спрашивал, что сам в недоумении».

26 ноября. — Княгиня: «Многие господа думать не могут, не куря сигар». — Гоголь: «Почему бы это так?» — Бодров: «Очень естествен­но: дым причиняет раздражение в мозгу». — Княгиня: «Все же не сам человек достигает до мыслей». — Гоголь: «Да, это унизительно для че­ловека! Ночью — мечты. Поутру — мысли. После обеда — грезы». Кня­гиня Долгорукова к нему писала, что рада всегда видеть его; звала к себе на вечер, говоря, что у нее будет прекрасный пол, а он так чувствует кра­соту, и что ей хотелось бы представить славу России и своим и иностран­цам. Ответ был (в чем я упрекнула), что «по слабости здоровья» и т. д. Я: «Какая хитрая! Это, чтоб завладеть автографом». — Гоголь: «Нельзя же было: дама пишет. Я у нее был с визитом». — Я: «Вам надобно поучить­ся быть невежливым». — Гоголь: «Не могу! А бывало я так, не останав­ливаясь, был неучтив». Намедни он сказал: «Человек со временем будет тем, чем смолоду был».

30. — Княгиня говорила о «Фритиофе» Тегнера. Гоголь и не слыхал {487} никогда о нем. Грот перевел с шведского. Княгиня восхищается этою поэмою. Гоголь: «Да в чем дело?» — Княгиня: «Молодой человек лю­бит одну девушку». — Гоголь: «Так дело обыкновенное!» (Я бы жела­ла, чтобы у меня навек в ушах остались звук его голоса и полный выговор всех слогов.) Княгиня: «Да, но советы, которые дают ему родители, очень хороши». — Гоголь: «Но лица в ней каковы? Есть ли барель­ефность?» — Княгиня: «Как же, много замечательного». — Гоголь: «Да что же, мысли ли автора или сами лица?» — Гоголь: «Фран­цуз играет, немец читает, англичанин живет, а русский обезьянству­ет. Много собачьей старости». При Ильине он много толковал о том, как пишут: иной пишет то, что с тем или с другим случалось, что его по­разило. Можно было заключить из его слов, что есть люди, которые творят.

Неизвестная. Дневник. Рус. Арх., 1902, I, 544.

Пишу из Одессы, куда убежал от суровости зимы. Последняя зима, про­веденная мною в Москве, далась мне знать сильно. Думал было, что укре­пился и запасся здоровьем на юге надолго, но не тут-то было. Зима третьего года кое-как перекочкалась, но прошлого — едва-едва вынеслась. Не столько были для меня несносны самые недуги, сколько то, что время во время их пропало даром, а время мне дорого. Работа — моя жизнь; не ра­ботается — не живется, хотя покуда это и не видно другим. Отныне хочу устроиться так, чтобы три зимние месяца в году проводить вне России, под самым благораствореннейшим климатом, имеющим свойство весны и осени в зимнее время, т. е. свойство благотворное моей голове во время работы. Я испытал, что дело идет у меня как следует только тогда, когда все утруждение, нанесенное голове поутру, развеется в остальное время дня прогулкой и добрым движением на благорастворенном воздухе, а здесь в прошлом году мне нельзя было даже выходить из комнаты. Если это не делается, голова на другой день тяжела, неспособна к работе, и никакие движения в комнате, сколько их ни выдумывал, не могут помочь. Слабая натура моя так уже устроилась, что чувствует жизненность только там, где тепло не-натопленное. Следовало бы и теперь выехать хоть в Грецию: за­тем, признаюсь, и приехал в Одессу. Но такая одолела лень, так стало жал­ко разлучаться и на короткое время с православной Русью, что решился остаться здесь, понадеясь на русский авось, т. е. авось-либо русская зима в Одессе будет сколько-нибудь милостивей московской. Разумеется, при этом случае стало представляться, что и вонь, накуренная последними по­литическими событиями в Европе, еще не совершенно прошла 1, — и прось­ба о паспорте, которую хотел было отправить к тебе, осталась у меня в порт­феле.

Гоголь — П. А. Плетневу, 2 дек. 1850 г., из Одессы. Письма, IV, 359.

Гоголь прилежно занимается греческою библией и, спасибо ему, — ча­стит к нам.

А. С. Стурдза — Н. В. Неводчикову, из Одессы, в кон­це 1850 г. Библ. Записки, 1859, N 9, 267. {488}

Мне рассказывал М. М. Дитерихс, что он ребенком пришел с родите­лями обедать к Л. С. Пушкину и увидел сидящего в зале незнакомого че­ловека с такой страшной, изможденной физиономией, что испугался и рас­плакался. Это был Гоголь.

А. И. Маркевич. Гоголь в Одессе. Одесса, 1902. Стр. 28.

В бытность в Одессе Гоголя проживал в ней младший брат Пушкина Лев Сергеевич. У него собиралось лучшее одесское общество. Бывал у него и Гоголь. В доме Л. С. Пушкина, жившего на углу Греческой и Преобра­женской ул., зимою 1850—1851 гг. имел случай познакомиться с Гоголем студент ришельевского лицея А. Л. Деменитру. По его рассказу, худой, бледный, с длинным, выдающимся и острым, словно птичьим, носом, Го­голь своею оригинальною наружностью, эксцентрическими манерами про­извел на студента весьма странное впечатление какого-то «буки». Все ок­ружающие оказывали Гоголю знаки величайшего внимания, но его это стес­няло и коробило, и он относился небрежно к этим проявлениям уважения своих поклонников. Он был вял, угрюм, сосредоточен; говорил очень мало. За обедом его всячески старались растормошить, — что называется, «раз­говорить», заводя речь о предметах, которые, казалось, могли его заинте­ресовать, но он был по-прежнему молчалив и угрюм. Одна дама обрати­лась к нему с каким-то вопросом, но уткнувшийся в свою тарелку Гоголь ничего не ответил, как будто и не расслышал вопроса (а может быть, и в са­мом деле не расслышал). Его оставили в покое и заговорили о местных одесских делах и делишках. Кто-то произнес фамилию негоцианта-грека Родоканаки. При этом слове Гоголь на мгновение встрепенулся и спросил студента Деменитру, сидевшего рядом с ним: — «Это что такое? Фамилия такая?» — «Да, — подтвердил Деменитру: — это фамилия». — «Ну, это бог знает что, а не фамилия, — сказал Гоголь. — Этак только обругать че­ловека можно: ах ты, ррродоканака ты этакая!..» Все рассмеялись, а Го­голь опять погрузился в свои мысли. Обед кончился. Хозяева и гости пе­решли в гостиную. Зашел разговор о Лермонтове. Лев Сергеевич достал и показал гостям перчатку Лермонтова, снятую с его руки после дуэли с Мартыновым. Все с любопытством поглядели на эту реликвию, но Гоголь не обратил на нее ни малейшего внимания и, казалось, не слушал и рассказа хозяина дома о Лермонтове, которого Лев Сергеевич близко знавал.

Жил Гоголь за Сабанеевым мостом, на Надеждинской улице, в доме А. А. Трощинского, в находившемся во дворе отдельном флигеле, и зани­мал во втором этаже две небольшие комнатки. Бывая у его соседей, Деме­нитру иногда слышал несшиеся из комнат Гоголя вздохи и шепот молит­вы: «господи помилуй! господи помилуй!»

Зачитывавшиеся произведениями Гоголя студенты ришельевского лицея с благоговением, смешанным с удивлением и любопытством, оглядывали на улице странно одетого, с сумрачным и скорбным, бледным лицом Го­голя. Те, что были посмелее, даже следовали за ним, — правда, в довольно значительном отдалении. Это раздражало Гоголя, и, завидя студентов, шедших ему навстречу, он иной раз бегством в первые попавшиеся ворота спасался от тяготившего его внимания молодежи.

Н. О. Лернер со слов А. Л. Деменитру. Рус. Стар., 1901, ноябрь, 324. {489}

О себе скажу, что бог хранит, дает силу работать и трудиться. Утро по­стоянно проходит в занятиях, не тороплюсь и осматриваюсь. Художест­венное создание и в слове то же, что и в живописи, то же, что картина. Нужно то отходить, то вновь подходить к ней, смотреть ежеминутно, не вы­дается ли что-нибудь резкое и не нарушается ли нестройным криком все­общего согласия. Зима здесь в этом году особенно благоприятна. Времена­ми солнце глянет так радостно, так по-южному! Так вдруг и напомнится кусочек Ниццы.

Гоголь — А. О. Смирновой, 23 дек. 1850 г. Письма, IV, 366.

29 дек. 1850 г. — Он обедал здесь. Он спросил (сидел подле меня, а по­том, встряхнув немного волосами, взглянул и на меня): «Какая мысль до­ставляет более всего спокойствия?» Я молчала, княгиня запнулась. Он продолжал: «За все с нами случающееся благодарить бога. Странно, что мы, не делая этого, доказываем, что мало надеемся на того, кто лучше всех все знает, — на бога». Вчера мы обедали с ним у княгини-матери. Позд­равляя, он руки у меня поцеловал. Он был очень весел; говорил, что этот праздник здесь, в Одессе, напоминает светлое Христово воскресение: на­род на улице, все нараспашку. За обедом подле него сидела… О том, что я ему сказала; «Мудрено воспитание». — «Нет, не мудрено. Сделали мудре­ным. Стоит отцу и матери сидеть дома и чтоб ребенок рано почувствовал, что он член общества. А читать надобно, и читать можно: книги — под­спорье хорошее для всех, хорошо и для детей».

1 янв. 1851 г. — Обедали у старой княгини Репниной. «Любимый мой святой — Василий Великий» (он же помнит об уединении его). «О вере как рельефно он написал, о такой неосязаемой вещи».

Неизвестная. Дневник. Рус. Арх., 1902, I, 545, 546.

В 1851 г. я состоял в числе актеров русской одесской труппы. В начале января мне встретилась надобность повидаться с членом дирекции театра А. И. Соколовым. Дома я его не застал. Дай, думаю, побываю у Оттона (известный в то время ресторатор в Одессе), не найду ли его там?.. Дейст­вительно, Соколов оказался у Оттона. Кончив немногосложное дело, по ко­торому мне надо было видеться с Соколовым, я полюбопытствовал узнать, по какой это причине он так поздно обедает (был час восьмой вечера). «Вы, сколько мне известно, Александр Иванович, враг поздних обедов… Неужели вы заседаете здесь с двух часов?» — «Именно так, — заседаю с двух часов!.. Что вы смеетесь? Здесь, батюшка, Гоголь!.. Вот что! Он здесь, в ресторане… По некоторым дням он здесь обедает и, по своей при­вычке, приходит поздно — часу в пятом-шестом… Ну, а у меня своя при­вычка, я так долго ждать не могу обеда, — вот я пообедаю в свое время и сижу, жду; начнут „наши“ подходить понемногу, а там и Николай Ва­сильевич приходит, садится обедать — и мы составляем ему компанию… Вот почему я здесь и заседаю с двух часов… Хотите, пойдемте, я представ­лю вас ему… Он хотя не любит новых лиц, но вы человек „маленький“, авось он при вас не будет ежиться… Пойдем!» Мы пошли в другую ком­нату, которая из общей, ради Гоголя, превратилась в отдельную и отво­рялась только для его знакомых. Робко, с бьющимся сердцем, переступал {490} я порог заветной комнаты. При входе я увидел сидящего за столом, прямо против дверей, худощавого человека… Острый нос, небольшие проница­тельные глаза, длинные, прямые, темно-каштановые волосы, причесанные a la мужик, небольшие усы… Вот что я успел заметить в наружности этого человека, когда при скрипе затворяемой двери он вопросительно взглянул на нее. Человек этот был Гоголь. Соколов представил меня. "А! Добро пожаловать, — сказал Гоголь, вставая и с радушной улыбкой протягивая мне руки. — Милости просим в нашу беседу… Садитесь здесь, возле меня, — добавил он, отодвигая и с радушной улыбкой протягивая мне свой стул и давая мне место. Я сел, робость моя пропала. Гоголь, с которого я глаз не спускал, занялся исключительно мной. Расспрашивая меня о том, дав­но ли я на сцене, сколько мне лет, когда я из Петербурга, он, между прочим, задал мне также вопрос: «А любите ли вы искусство?» — «Если бы я не любил искусства, то пошел бы по другой дороге. Да во всяком случае, Ни­колай Васильевич, если бы я даже и не любил искусства, то, наверное, вам в этом не признался бы». — «Чистосердечно сказано! — сказал, смеясь, Гоголь. — Но хорошо вы делаете, что любите искусство, служа ему. Оно только тому и дается, кто любит его. Искусство требует всего человека. Живописец, музыкант, писатель, актер — должны вполне безраздельно отдаваться искусству, чтобы значить в нем что-нибудь… Поверьте, гораздо благороднее быть дельным ремесленником, чем лезть в артисты, не любя искусства». Слова эти, несмотря на то, что в них не было ничего нового, произвели на меня сильное впечатление: так просто, задушевно, тепло они были сказаны. Не было в тоне Гоголя ни докторальности, ни напускной важности. Видя в руках моих бумагу, Гоголь спросил: «Что это? Не роль ли какая?» — «Нет, это афиша моего бенефиса, которую я принес для подписи Александру Ивановичу». — «Покажите, пожалуйста». Я подал ему афишу, которая, по примеру всех бенефисных афиш, как провинциальных, так и столичных, была довольна великонька. «Гм! а не долго ли продолжится спектакль? Афиша-то что-то больно велика», — заметил Гоголь, прочитав внимательно афишу. «Нет, пьесы небольшие; только, ради обычая и вкуса большинства публики, афиша, как говорится, расписана». — «Однако все, что в ней обозначено, действительно будет?» — «Само собой разумеется». — «То-то! Вообще, не прибегайте ни к каким пуфам, чтоб обратить на себя внимание. Оно дурно и вообще в каждом человеке, а в артисте шарлатанст­во просто неприлично… Давно я не бывал в театре, а на ваш праздник приду». Разговор сделался общим; Гоголь был, как говорится, в ударе. Два-три анекдота, рассказанные им, заставили всю компанию хохотать чуть не до слез. Каждое слово, вставляемое им в рассказы других, было метко и веско… Между прочим, услыхав сказанную кем-то французскую фразу, он заметил: «Вот я никак не мог насобачиться по-французски!» — «Как это — насобачиться?» — спросили, смеясь, собеседники. — «Да так, насо­бачиться… Другим языкам можно учиться, изучать их… и познакомиться с ними… а чтобы говорить по-французски, непременно надо насобачиться этому языку». Разошлись по домам часов в девять. Такова была моя первая встреча с Гоголем. Я с трудом мог прийти в себя от изумления: так два часа, проведенные в обществе Гоголя, противоречили тому, что мне до тех пор приходилось слышать о Гоголе, как о члене общества. Все слышанное мною про него в Москве и Петербурге так противоречило виденному мною в {491} этот вечер, что на первое время удивление взяло верх над всеми другими впечатлениями. Я столько слышал рассказов про нелюдимость, замкнутость Гоголя, про его эксцентрические выходки в аристократических салонах обеих столиц; так жив еще был в моей памяти рассказ, слышанный мною два года назад в Москве о том, как приглашенный в один аристокра­тический московский дом Гоголь, заметя, что все присутствующие собра­лись, собственно, затем, чтоб посмотреть и послушать его, улегся с ногами на диван и проспал, или притворился спящим, почти весь вечер, — что в голове моей с трудом переваривалась мысль о том, чтоб Гоголь, с которым я только расстался, которого видел сам, был тот же человек, о котором я составил такое странное понятие по рассказам о нем… Сколько одушевления, простоты, общительности, заразительной веселости оказалось в этом не­приступно хоронящемся в самом себе человеке! Неужели, думал я, это один и тот же человек, — засыпающий в аристократической гостиной, и сыплю­щий рассказами и заметками, полными юмора и веселости, и сам от души смеющийся каждому рассказу смехотворного свойства, в кругу людей, ни­сколько не участвующих и не имеющих ни малейшей надежды когда-нибудь участвовать в судьбах России?

А. П. Толченов. Гоголь в Одессе. Из прошлого Одессы. Сборник, сост. Л. М. де-Рибасом. Одесса. 1894. Стр. 104—109.

6 января. — После обеда прихожу и нахожу Гоголя у кушетки; кня­гиня лежала, и подле за столом Аркадий с журналом. Он до того поста­рался отыскать об Аристофане. Гоголь попробовал было читать, но нашел слог тяжелым. Этот мальчишка в ответ: «И мне тоже казалось вначале, но потом понравилось». Гоголь, переставая читать: «Да он (т. е. автор, Ордын­ский) не об искусстве Аристофана говорит, а желает из его сочинений узнать быт его времени, — прибавил: — Нет, я лучше почитаю вам комедию Мольера „Агнесу“ („Школу женщин“), которую начал; мне нужно ее кончить; меня просили в театральной дирекции, а дома никак не собе­русь; вы меня одолжите». Но запальчивый мальчишка схватил Аристофана и своим гнусливым грубым голосом начал наваривать. Наконец, унялся, и Гоголь начал. Князь увез заносчивого мальчишку в театр, и мы остались втроем. Гоголь так вошел в роль отвергнутого старика, так превосходно выразил горько-безнадежные страсти, что все смешное в старике исчез­ло: отзывалась одна несчастная страсть, так что последний ответ Агнесы кажется неуместным. Немного великодушия, с чем и Гоголь согласился. Гоголь был вне себя. Лицо его сделалось, как у испуганной орлицы. Он долго был под влиянием страстных дум, может быть, разбуженных вос­поминаний.

Неизвестная. Дневник. Рус. Арх., 1902, I, 547.

В первый раз я увидел Гоголя января 9-го 1851 года, у одного старого его знакомого, А. И. Орлая. Хозяин представил меня Гоголю в своем ка­бинете, где он просидел целый вечер. Разговор был между тремя или че­тырьмя лицами общий — о разных предметах, не касавшихся литературы. Меня собственно, как уроженца и жителя Екатеринославской губернии, Гоголь расспрашивал о Екатеринославе, о каменном угле в нашей губернии, {492} о Святогорском монастыре на меловых горах, в котором я был; узнав же о намерении моем побывать за границею, сделал несколько замечаний о пла­не и удобствах заграничного путешествия.

Через день я сделал визит Гоголю в квартире его, в доме Трощинского. Это было около двух часов дня. Он стоял у конторки и, когда я вошел, встретил меня приветливо. Я представил ему экземпляр моего сочинения: «Столетие русской словесности», сказав, что для меня очень лестно, если книга моя будет находиться в его библиотеке. Он благодарил меня пожа­тием руки и потом спросил: «Вы, кажется, еще что-то издали в Одессе?» Я ответил, что напечатал «Памятную записку» о жизни моего отца в не­большом количестве экземпляров, собственно для родных и друзей, и просил его принять от меня экземпляр, так как, по сочувствию его к человечеству, он сродни и лучший друг каждому человеку. Он благодарил меня и сказал: «Я описываю жизнь людскую, поэтому меня всегда интересует живой человек более, чем созданный чьим-нибудь воображением, и оттого мне любопытнее всяких романов и повестей биографии или записки действитель­но жившего человека». Разговор перешел к жизни в Одессе, к итальянской опере. Гоголь стал рассказывать об итальянских театрах, об Италии, жало­вался на ветер с моря и что он не может довольно согреться. Наконец я раскланялся. Он просил посещать его, примолвив: «Я буду рассказывать вам про Италию прежде, чем вы ее сами увидите». Через несколько дней Гоголь заплатил мне визит в квартире моей, в гостинице Каруты, на буль­варе. Он вошел в залу, не будучи встречен слугою, и начал ходить взад и вперед в ожидании, что кто-нибудь появится. Слыша его шаги и полагая, что это кто-нибудь из домашних, его окликнули из гостиной вопросом: «Кто там?» — на который он отвечал громко: «Николай Гоголь». Посидев немного, он сделал замечание, что в комнате тепло, несмотря на то, что окнами на море. Разговор незаметно склонился к Италии. Гоголь, между прочим, рассказывая об уменьи англичан путешествовать, хвалил до­рожный костюм англичанок, отличающийся простотой, при всем удобстве.

Н. Д. Мизко. История знакомства с Гоголем. П. Кулиш, II, 245.

До окончания бенефиса я не имел возможности, за хлопотами, видеть Гоголя, но он сдержал слово и был в театре в день моего бенефиса (9 янв. 1851 г.) в ложе директора Соколова и, по словам лиц, бывших вместе с ним, высидел весь спектакль с удовольствием и был очень весел.

А. П. Толченов. Гоголь в Одессе. Из прошлого Одес­сы, 109.

14 янв. — С Гоголем был озноб в продолжение двух дней. Дитрихс сказал ему, что до этого не надо допускать, что это предшествие удара. — Как-то Гоголь говорил о семействе Капниста: воспитывались дома и более из разговоров отца учились всему. Еще раз он говорил: «Еще не догадались, что нет добра в том, чтоб слишком занимать детей».

19 янв. — Гоголь: — «А что вышло на поверку? Они все пили и ели в 1848 году во Франции». — Я: «Да, а как все унеслись тогда надежда­ми!» — Гоголь: «Да, вообразили, что никто выше не будет, что великие {493} люди не нужны». — Гоголь: «А вы очень воспламенялись?» — Я: «О, чрезвычайно! Как жаль было расставаться с надеждами на улучшение, да и теперь еще меня эти надежды не покидают». — Гоголь: «И меня нет. Но откуда же это придет? Не от людей же?» — Я: «Откуда же?» — Гоголь: «От милосердия». — Но не сказал какого… Гоголь: «Не одни женщины увлеклись, но и умные, пламенные люди».

20-го. — Читал «Одиссею». Я не узнала первой главы: так прекрасна она мне показалась, пройдя через его голос, язык, душу и физиономию. Он не делал жестов, но подо мною диван дрожал, на котором он сидел подле меня. Гоголь: «Какая верность в описаниях Гомера; и теперь проезжаешь по этим местам и узнаешь их. И как рельефно все описано! Ведь вот мы прочли („Газ. Петерб.“) описание Лиссабона: все разбросано, и ничего не остается в голове». — Гоголь: «Русский, если что знает, то делается, педантом».

21 янв. — Гоголь: «Я прежде любил краски, когда очень молод был». — Я: «Да, вы могли быть живописцем. А прежде что любили?» — Гоголь: «А прежде, маленьким, еще карты». — Я: «Это значит — дея­тельность духа». — Гоголь: «Какая деятельность духа! Пол-России только и делает. Это — бездействие духа».

Неизвестная. Дневник. Рус. Арх., 1902, I, 548—550.

Здоровье мое несколько было опять поиспортилось. Весь декабрь, — т. е. покуда было тепло, — я чувствовал себя очень хорошо, но с началом генваря и с наступлением холодов опять пошли недуги. Впрочем, теперь, слава богу, они несколько угомонились.

Гоголь — матери, 20 янв. 1851 г., из Одессы. Письма, IV. 369.

22 янв. — Четыре дня сряду был Гоголь; обедал, исключая одного дня, в который был вечером (19-го, в день рождения княгини). Вчера он был сонный. Говорили об открытиях. Он бранил лампы. Я сказала: — «А сколько нововведений на моей памяти! шоссе и дилижансы от Москвы до Петербурга, стеарин, дагерротип». — Гоголь: «И на что все это надоб­но? Лучше ли от этого люди? Нет, хуже!» — Я: «Я рада была стеарину, чтоб не снимать со свечи, из лени». — Он: «Да».

24 янв. — m-m Гойер выехала с вопросом: "Скоро ли выйдет окончание «Мертвых душ»? — Гоголь: «Я думаю, — через год». — Она: «Так они не сожжены?» — Он: «Да-а-а… Ведь это только нача-а-ло было…» Он был сонный в этот день от русского обеда. — Читал нам проповедь Филарета на Сергиев день на стих: «Ищите царствия божия». Как мило, радушно и простодушно он все пояснял! То на княгиню, то на меня посмотрит своими живыми, голубыми глазами и скажет: «Слушайте! У него можно учиться. Он на деле все испытал: он не то, что придумал. Кто больше его занят? И удивительно, когда только он время находит, чтобы писать». Филарет говорит о краже воскресных дней. Гоголь: «О, как это часто со мною слу­чалось! А проку-то и не выходило; когда внутренно устроен человек, то у него все ладится. А внутренно чтоб устроенным быть, надобно искать царствия божия, и все прочее приложится вам». Гоголь читает всякий день главу из библии и евангелия на славянском, латинском, греческом и англий-{494}ском языках. Гоголь: «Как странно иногда слышать: „К стыду моему, должна признаться, что я не знаю славянского языка“. Зачем признаваться? Лучше ему выучиться: стоит две недели употребить».

Неизвестная. Дневник. Рус. Арх., 1902, I, 549, 551.

Я уже давно веду образ жизни регулярный или лучше — необходимый слабому моему здоровью. Занимаюсь только поутру; в одиннадцатом часу вечера — в постели. Стакан холодной воды и обливание вредит, производя во мне большую испарину.

Гоголь — П. А. Плетневу, 25 янв. 1851 г., из Одессы. Письма, IV, 370.

В январе 1851 г., проезжая через Одессу, я остановился у А. С. Стурдзы на три-четыре дня. В один из этих дней обедал у него Гоголь. Как теперь вижу его, смиренно сидящего за столом и говорящего об одной из книжек «Творений св. отцов» в русском переводе. «А вы что читаете?» — вдруг спросил он меня. "Второй том «Сказаний русского народа». — «Славная книга, — заметил он: — там есть отдел особенно любопытный: народный дневник».

Н. Н. (Н. В. Неводчиков). Воспоминания о Гоголе. Библ. Записки, 1859, N 9, 268.

1 февраля. — На вопрос княгини: что делать, чтобы согласовать жизнь с долгом? что сделать, чтоб помешать коснуться душе мыслей со стороны? — Гоголь сказал: «Я это вам дам все письменно». Ясно было, что княгиня подумала, что ей особенный будет ответ; но вышло, что он о сочи­нении своем говорил. Княгиня: «Отчего же не теперь?» — Гоголь: «Как я могу теперь сказать? Я не проповедник! Не мое дело судить. Я мне­ние свое могу сказать, но, полное, обдуманное, только письменно. Оттого и писатель бывает, что не умеет хорошо на словах высказать свою мысль. Если бы я умел хорошо высказать свою мысль, кто бы велел мне писать?» Мы как-то одни остались. На прежде изреченную им брань на французов я сказала: «Я не могу не любить французов: французскими книгами вскормлена и вспоена. Все французское: и моды, и тон». — Гоголь: «Да, правда, что Франция для нас — другая родина». Нынче мы одни говорили об англичанах. Гоголь: «Странно, как у них всякий человек особо и хо­рош, и образован, и благороден, а вся нация — подлец; а все потому, что родину свою они выше всего ставят».

3 февраля. — Гоголь: «Совсем другое дело творчество и импро­визация: все то же, что смелый и пьяный. Когда бывает лихорадка, когда? Когда воплощается мысль? Нет, тогда спокойным чувством настроена душа». Возражения. «Это лихорадка бывала прежде. Это молодое чувст­во, когда напишешь что-нибудь пламенное. Если мысли писателя не обра­щены на важные предметы, то в них будет одна пустота. Надобно любовью согреть сердца; творить без любви нельзя. Иногда бывает самодовольство: делаешь что-нибудь хорошо, доволен собою, а после увидишь, как недостаточно. Святые падали, гордясь тем, что благодать им сошла», и т. д.

Неизвестная. Дневник. Рус. Арх., 1902, I, 553, 554. {495}

Вслед за моим бенефисом шел бенефис известной актрисы А. И. Шу­берт; она выбрала для постановки «Школу женщин» Мольера. А. И. Со­колов, зная, как трудно молодым актерам, воспитавшимся совершенно на иных началах, передавать так называемые классические произведения, просил Николая Васильевича прочесть пьесу актерам, чтоб дать им верный тон и тем облегчить для них не совсем легкую задачу, которая представ­ляется актерам. Гоголь изъявил свое согласие и для чтения пьесы по­решили собраться в квартиру режиссера А. Ф. Богданова, знакомого Го­голю еще в Москве. В назначенный день актеры и актрисы, участвовав­шие в «Школе женщин», собрались у Богданова. Из не участвовавших актрис была приглашена только одна известная артистка П. И. Орлова, а из посторонних театру лиц — один Н. П. Ильин. Как прочих артистов, так и знакомых Николая Васильевича не пригласили, из опасения испугать Гоголя многолюдством. Часов в восемь вечера пришел Гоголь с Соколовым. Войдя в комнату и увидя столько незнакомых лиц, он заметно сконфу­зился; когда ему стали представлять всех присутствующих, то он совер­шенно растерялся, вертел в руках шляпу, комкал перчатки, неловко раскла­нивался и, нечаянно увидав меня, — человека, уже знакомого ему, — быстро подошел ко мне и как-то нервически стал жать мне руку, отчего я, в свою очередь, окончательно сконфузился. Впрочем, замешательство Гоголя про­должалось недолго. Как только кончилась скучная церемония взаимного представления, каждый стал продолжать прерванный разговор, поднялся общий говор, шум, смех, как будто между ними и не было великого чело­века… Заметив, что на него не смотрят, как на чудо-юдо, что, по-видимому, никто не собирается записывать его слов, движений. Гоголь совершенно успокоился, оживился, и пошла самая одушевленная беседа между ним, Л. С. Богдановой, П. И. Орловой, Соколовым, Ильиным и всяким, кто только находил, что сказать. Русские и малороссийские анекдоты, пого­ворки, прибаутки так и сыпались. После чаю все уселись вокруг стола, за ко­торым сидел Гоголь; водворилась тишина, и Гоголь начал чтение «Школы женщин». По совести могу сказать — такого чтения я до сих пор не слыхи­вал. Поистине, Гоголь читал мастерски, но мастерство это было особого рода, не то, к которому привыкли мы, актеры. Чтение Гоголя резко отличалось от признаваемого в театре за образцовое отсутствием малейшей эффект­ности, малейшего намека на декламацию. Оно поражало своей простотой, безыскусственностью и хотя порою, особенно в больших монологах, оно казалось монотонным и иногда оскорблялось резким ударением на цезуру стиха, но зато мысль, заключенная в речи, рельефно обозначалась в уме слушателя, и. по мере развития действия, лица комедии принимали плоть и кровь, делались лицами живыми, со всеми оттенками характеров. Впослед­ствии, на одном из вечеров у Оттона, Гоголь читал свою «Лакейскую», и лицо Дворецкого еще до сих пор передо мной, как живое. Перенять манеру чтения Гоголя, подражать ему — было бы невозможно, потому что все достоинство его чтения заключалось в удивительной верности тону и характеру того лица, речи которого он передавал, в поразительном уменья подхватывать и выражать жизненные, характерные черты роли, в искусстве оттенять одно лицо от другого. Чтение часто прерывалось замечаниями как со стороны Гоголя, так и со стороны слушателей, а между тем пять действий комедии были прочитаны незаметно. Вечер заклю-{496}чился ужином, составленным ради Гоголя почти исключительно из мало­российских блюд. Через несколько дней, когда уже роли у актеров из «Школы женщин» были тверды, Николая Васильевича пригласили в театр на репетицию, и, несмотря на свое обыкновение ранее четвертого часа из дому не выходить, он пришел на репетицию в десять часов. Кроме участ­вовавших в пьесе, на сцене никого не было. Гоголь внимательно выслушал всю пьесу и по окончании репетиции каждому из актеров, по очереди, отводя их в сторону, высказал несколько замечаний, требуя исключительно естественности, жизненной правды; но вообще одобрил всех играющих; госпожою Шуберт (Агнеса) он остался особенно доволен, но был серьезен, сосредоточен, ежился, кутался в шинель и жаловался на холод, который, как известно, действовал на него неблагоприятно. В день представления «Школы женщин», а также и в бенефис Богданова, в который шла «Лакейская», Гоголь, несмотря на свое обещание прийти в театр, однако, не был.

А. П. Толченов. Гоголь в Одессе. Из прошлого Одес­сы, 109—113.

9 февраля. — Гоголь говорил об одном англичанине, который дошел до духовной жизни не так, как другие, которые с молоком всасывают прави­ла и убеждения и веру, заповеданную родителями, неприкосновенно сох­раняют. Он, напротив, сомневался во всем и не знал, что избрать себе незыблемою опорою. Погруженный раз в такие думы, он увидел покойника, которого несли мимо. «Да вот, — он подумал, — самое верное! Вернее смерти ничего нет!» И с этой мыслью началось его обращение. Княгиня рассказала об одной девочке, которую заставили сохранять свято воскресенье у англи­чан. Когда ей говорили о боге, она отвечала: «Ах, нет! Слишком будет скучно!» Гоголь: «Странно требовать от детей больше того, чтобы они ходили в церковь». — Княгиня: «Не лучше ли им бегать и резвиться по воскресеньям?» — Гоголь: «Когда от нас требуется, чтоб мы были, как дети, какое же мы имеем право от них требовать, чтоб они были, как мы?»

Неизвестная. Дневник. Рус. Арх., 1902, I, 555.

Кроме этих исключительных случаев, я бывал не менее двух раз в неделю в обществе Гоголя на сходках у Оттона, в той же маленькой комнате, в кото­рой я увидел его впервые и куда Гоголь являлся обедать в известные, сво­бодные от приглашений, дни, раза два-три в неделю. Гоголь приходил часов в пять, иногда позднее, приходил серьезным, рассеянным, особенно в дни относительно холодные, но встречали его обыкновенно так радушно, заду­шевно, что минут через пять хандра Гоголя проходила и он делался сооб­щителен и разговорчив. Постоянными собеседниками Гоголя у Оттона были: профессор Н. Н. Мурзакевич, М. А. Моршанский, А. Ф. Богданов, А. И. Соколов и Н. П. Ильин; иногда бывал еще кто-нибудь из общих знакомых, но редко. Я присутствовал в этом кружке в качестве юноши, подающего надежду.

С приходом Гоголя являлся самолично Оттон, массивный мужчина в белой поварской куртке, с симпатичным лицом. Появление его произ­водило общий восторг, так как он являлся только в торжественных случаях. С подобающей важностью, с примесью добродушного юмора, Оттон вступал {497} с Гоголем в переговоры касательно меню его обеда. Такое-то блюдо реко­мендовал, такое-то подвергал сомнению, на том-то настаивал. Но увы! все его усилия склонить Гоголя к вкушению тончайших совершенств кулинар­ного искусства пропадали даром, и Гоголь составлял свой обед из простых, преимущественно мясных блюд. Оттон, тяжело вздохнув и пожимая плеча­ми, удалялся для нужных распоряжений. Перед обедом Гоголь выпивал рюмку водки, во время обеда рюмку хереса, а так как собеседники его никогда не обедали без шампанского, то после обеда — бокал шампанского. По окончании Гоголем обеда вся компания группировалась, и Гоголь при­нимался варить жженку, которую варил каким-то особенным манером — на тарелках, и надо сознаться, жженка выходила превкусная, хотя сам Го­голь и мало ее пил, часто просиживал целый вечер с одной рюмкой. Тут-то, собственно, и начиналась беседа, веселая, одушевленная, беспритязательная. Анекдот следовал за анекдотом, рассказ за рассказом, острое слово за острым словом. Веселость Гоголя была заразительна, но всегда покойна, тиха, ровна и немногоречива. Все собеседники, как будто сговорясь, ста­рались избегать всякого намека на предметы, разговор о которых мог бы смутить веселость Гоголя. Два раза было нарушено это правило. Однажды я рискнул спросить о мнении о современных русских литераторах, на что Гоголь отказался отвечать, ссылаясь на малое знакомство с современной литературой, отозвавшись, впрочем, с большой симпатией о Тургеневе. В другой раз кто-то из присутствующих прямо и просто предложил ему вопрос: «Чему должно приписать появление в печати „Переписки с друзья­ми“?» — «Так было нужно, господа», — отвечал Гоголь, вдруг задумавшись и таким тоном, который делал неуместным дальнейшие вопросы. Иногда находили на него минуты задумчивости, рассеянности, но весьма редко, вообще же мне не привелось подметить в Гоголе, несмотря на частые встре­чи с ним во время его пребывания в Одессе, ни одной эксцентрической выходки, ничего такого, что подавляло бы, стесняло собеседника, в чем проглядывало бы сознание превосходства над окружающим; не замечалось в нем также ни малейшей тени самообожания, авторитетности. Постоянно он был прост, весел, общителен и совершенно одинаков со всеми в обраще­нии. Новых лиц, новых знакомств он, действительно, как-то дичился. Бывало, когда в комнату, в которой он обедал со своими постоянными собеседниками, входило незнакомое ему лицо, Гоголь замолкал и круто обрывал разговор. Если же встреча вошедшему была официально вежлива, то Гоголь уходил в самого себя и решительно не говорил ни слова, пока появившийся господин не скрывался. Говорил охотно Гоголь про Италию, о театре, рассказывал анекдоты, большей частью малороссийские, слушал же с большим вниманием и всевозможные рассказы, особенно касавшиеся русской жизни; с заметным удовольствием ловил в рассказах характеристи­ческие черты разных сословий, с любопытством расспрашивал об осо­бенностях одесской жизни и, если предмет его интересовал или был ему мало знаком, настойчиво добивался от рассказчика объяснения мельчай­шей подробности; но сам старательно избегал разговоров о литературе и самом себе. Не позволял себе никаких выводов из приводимых фактов. Я лично при встречах с ним не заметил в нем ни проявления колоссаль­ной гордости, ни самообожания; скорее в нем замечалась робость, не­уверенность, какая-то нерешительность — как в суждениях о каком-нибудь {498} предмете, так и в сношениях с людьми… Слабости к аристократическим знакомствам в это время в нем тоже не было заметно… Сколько мне слу­чалось видеть, с людьми наименее значащими Гоголь сходился скорее, про­ще, был более самим собой, а с людьми, власть имеющими, застегивался на все пуговицы.

Жил Гоголь в Одессе, за Сабанеевым мостом, в доме Трощинского, где мне привелось быть у него один раз. Выходил он из дому, по его словам, не ранее четвертого часа и гулял до самого обеда. Из его же слов знаю, что он часто посещал семейства князей Репнина и Д. И. Гагарина.

Постоянный костюм Гоголя состоял из темно-коричневого сюртука с большими бархатными лацканами, жилета из темной с разводами мате­рии и темных брюк; на шее красовался шарф с фантастическими узорами или просто обматывалась черная шелковая косынка, зашпиленная крест-накрест обыкновенной булавкой; иногда на галстук выпускались отложные, от сорочки, остроугольные воротнички. Шинель коричневая, на легкой вате, с бархатным воротником. В морозные дни енотовая шуба. Шляпа — ци­линдр с конусообразной тульей. Перчатки черные. Голос у Гоголя был мягкий, приятный; глаза проницательные.

А. П. Толченов. Гоголь в Одессе. Из прошлого Одессы, 114—124.

В кругу театральных Гоголь был еще раз у П. И. Орловой на вечере, устроенном ею нарочно для Николая Васильевича, выразившего однажды желание поесть русских блинов, которыми Прасковья Ивановна, как моск­вичка, и вызвалась его угостить. Гоголь с большим аппетитом ел блины, похваливал, смешил других и сам смеялся, нисколько не стесняясь при­сутствием некоторых совершенно ему незнакомых господ, внимательно вслушивался в их рассказы, расспрашивал сам об особенностях местной жизни и меня с любопытством допрашивал о житье-бытье одесских лицеистов, между которыми у меня было много знакомых. Вообще, к моло­дежи Гоголь относился с горячей симпатией, которая сказалась мне и в расспросах меня о моей собственной жизни, о моих наклонностях и стрем­лениях и в тех советах, которыми он меня подарил. На вечере у Орловой Гоголь оставался довольно поздно и все время был в отличном располо­жении духа.

А. П. Толченов. Из прошлого Одессы, 113—114.

Марта 3. — С тех пор прошла масленица, и первая, и вот вторая не­деля, которая уже утекла… Княгиня было предложила читать Пушкина, но Гоголь не согласился и ради великого поста стал читать Филарета, «как все искали прикоснуться к Христу», что и нам возможно через при­частие. В течение недели он был несколько раз. Обедал. Службу длинную у княгини смирно всю выстаивал. Он мило говорит о рассеянии во время молитв, как кто-то говорит в нас. В пятницу с воодушевлением прочел жи­тие Пелагии. В голосе слышались красоты слога или мыслей того, что он читает. Как орел, встрепенулся, и хотя был с опущенными глазами, но блеск какой-то исшел из них, когда он прочел из Иеремии: «И аще изве­деши честное от недостойного, яко уста мои будеши» 2. Я: «Как хорошо!» Он взглянул на меня и повторил стих; в глазах оставался и теплился {499} тот огонь, который возгорелся в первую минуту восторга. Когда бывало сказано: «диавол прииде», он говорил: «т. е. помышление». Потом говорил: «Этим душам так все ясно, что они натурально и диавола могут видеть. Такая чистота может у того быть, кто познал всю глубину мерзости».

5 марта. — Я как-то осмелилась сказать, почему бы ему не писать записок своих. Гоголь: «Я как-то писал, но, бывши болен, сжег. Будь я более обыкновенный человек, я б оставил, а то бы это непременно выдали; а инте­ресного ничего нет, ничего полезного, и кто бы издал, глупо бы сделал. Я от этого и сжег». Намедни с князем положительно сказал: «Все пройдет, словеса же мои» и проч.

6 марта. — Раз я прихожу и застаю, что он читает Иакова. «Итак, страшный суд будет, будет непременно!» Все те же его искры из глаз и встряхнутые волосы — и то же неизгладимое на меня впечатление.

Неизвестная. Дневник. Рус. Арх., 1902, I, 556.

Гоголь прибыл в Одессу, и, как нарочно, умеренная зима ласково встретила и покоила невзыскательного любителя тишины, нешумных бесед и уединенных кабинетных занятий. Сколько ни старались тогда заманить его в круг так. наз. большого света, он вежливо уклонялся, сколько мог, от самых лестных приглашений, довольствуясь прогулками и частым посещением весьма немногих, в том числе и меня. Истощался ли дружеским разговор. Гоголь охотно принимался за чтение вслух и читал, как говорил, т. е. с приятною важностью. Когда я бывал у него, он с удо­вольствием уверял меня, что умственная работа подвигается у него вперед и услаждает для него часы уединения. Даже в доме кн. Репнина отвели для Гоголя особую комнату, где он занимался делом, а потом выходил в гости­ную и там отдыхал в дружественном собеседовании. Во все воскресные и праздничные дни можно было встретить Гоголя в церкви, в толпе мо­лящихся. А во время великого поста Гоголь умел отторгаться без огласки от сообщества людей и посвящать по нескольку дней врачеванию души своей и богомыслию. Впрочем, сердце влекло его на родину, к родным, кото­рым он обещал провести с ними пасху. Говоря со мною о скором отъезде своем в Малороссию, Гоголь с умилением приговаривал: «Да знаете ли, что после первых лет молодости моей я не имел счастия отпраздновать в родной семье светлое христово воскресение?» Тогда пришла нам из Германии весть, что Жуковский с семейством решительно собирается в обратный путь и непременно приедет в Москву летом. Эта надежда еще более ускорила отъезд Гоголя из Одессы; ему хотелось и погостить дорогою дома, и встре­тить Жуковского в Москве. Но время изменило дружбе нетерпеливой. Путешествие Жуковского было отложено.

А. С. Стурдза. Москвитянин, 1852, окт., N 20, кн. 2, стр. 227.

15 марта. — Третьего дня он стал говорить, что наконец бросят города и станут жить в деревнях, что бросят такие покойные мебели, которые купили для здоровья, и полюбят простоту. Если он будет себе делать мебели, то сделает их деревянные.

21 марта. — Гоголь: «Думают, что уединение что-нибудь сделает для настроения духа. Вот мне так никогда так много не случалось рабо-{500}тать, как тогда, когда у меня был кабинет в биллиардной. Я работаю, а подле меня стукотня шарами. Избаловать себя немудрено». Намедни, когда мы остались одни с ним и князем, князь нас стал потчевать скандалез­ными анекдотами. Я ушла. Когда княгиня возвратилась, и я пришла. Гоголь: «А мы вас выгнали? Что это перед вами лежали за книги?» — «Каталог волокитств с рисунками». Стал против меня и дразнит. 18 мар­та. У княгини старой всенощная и приятнейший вечер. Я перелисты­вала календарь, больше оттого, что князь опять начал скандальные истории. Гоголь: «Какое смирение и самоотвержение читать кален­дарь!»

25 марта. — Гоголь читал о вере Василия Великого и сорока мучениках с таким убеждением, что кого заманит верить, веровать и любить. «В самом деле, — сказал он в ответ на мысль Василия Великого, — как сорок мучени­ков все вдруг помолятся, тогда хорошо будет». Как-то он говорил княгине: «Надеюсь, и вам будет полезно прочесть то, что я теперь пишу». — «А это что?» — «Грязный дворик, который должен привести к чистому дому».

27 марта. — Уехал. Вчера обедал и совсем простился. Благодарил князя и княгиню, обратился ко мне и сказал: «Благодарю вас, Екатерина Александровна!» Уезжая, поцеловал руку у меня. С балкона кланялись с ним. Потом, встретясь с кем-то рука с рукой, повернул за угол и скрылся. Настал вечер. Приехали гости. Пошли чай пить. Вдруг входит Гоголь. Я так и вскочила и с радостью к нему подошла. Нашла случай ему сказать, что я бога благодарю (и что не успела ему этого сказать), что его так часто видала и слушала его назидательные речи.

Неизвестная. Дневник. Рус. Арх., 1902, I, 558.

За несколько дней до отъезда Гоголя из Одессы, на второй или третьей неделе великого поста, постоянные собеседники Гоголя у Оттона давали ему также прощальный обед. День выдался солнечный, и Гоголь пришел веселый. Поздоровавшись со всеми, он заметил, что недостает одного из самых заметных, постоянных его собеседников — Ильина. «Где же Нико­лай Петрович?» — спросил Гоголь у Соколова. «Да ночью ему что-то попритчилось… захворал… шибко хватило, и теперь лежит». Внезапная бо­лезнь Ильина, видимо, произвела дурное впечатление на Николая Ва­сильевича, и хотя он старался быть и любезным и разговорчивым, но это ему не удавалось. Рассеянность и задумчивость, в которые он часто погру­жался, сообщались и остальному обществу, и потому обед прошел довольно грустно. После обеда Гоголь предложил пойти навестить Ильина. Все охотно согласились и отправились всей компанией. Ильина нашли уже выздоравливающим. Гоголь сказал ему несколько сочувственных слов и тут же хотел распрощаться со всеми нами; но мы единодушно выразили желание проводить его до дому. Вышли вместе. Гоголь был молчалив, задумчив и на половине дороги к дому, на Дерибасовской улице, снова стал прощаться… Никто не решил настаивать на дальнейших проводах. Гоголь на прощанье подтвердил данное прежде обещание — на следующую зиму приехать в Одессу. «Здесь я могу дышать. Осенью поеду в Полтаву, а к зиме и сюда… Не могу переносить северных морозов… весь замерзаю и физически, и нравственно». Простился с каждым тепло, но и он, и каждый {501} из нас, целуясь прощальным поцелуем, были как-то особенно грустны… Гоголь пошел, а мы, молча, стояли на месте и смотрели ему вслед, пока он не завернул за угол.

А. П. Толченов. Из прошлого Одессы, 124—125.

В 1851 году кружок от двадцати до тридцати человек близких знакомых и приятелей Гоголя давал ему дружеский обед в ресторане Маттео. В числе участвовавших находились Л. С. Пушкин (брат поэта), г. Ильин и Н. Г. Тро­щинский. Никаких посторонних лиц не было, никаких спичей не произно­силось; шла только оживленная литературная беседа.

Одесский Вестник, 1869, N 67.

Ваши беспокойства и мысли о том, что я могу в чем-нибудь нуждаться, напрасны. Вы их гоните от себя подальше. Все зависит от экономии. Я просто стараюсь не заводить у себя ненужных вещей и сколько можно менее свя­зываться какими-нибудь узами на земле: от этого будет легче и разлука с землей. Мы сейчас станем думать о всяких удовольствиях и веселостях, задремлем, забудем, что есть на земле страданья и несчастья; заплывет телом душа, — и бог будет забыт. Человек так способен оскотиниться, что даже страшно желать ему быть в безнуждии и довольствии. Лучше желать ему спасти свою душу. Это всего главней.

Вы мне ничего не пишете о хозяйстве и о том, какие начались работы. Прошу вас почаще выезжать смотреть самим посевы и все полевые рабо­ты. Как бы то ни было, бедные крестьяне в поте лица работают на нас, а мы, едя их хлеб, не хотим даже взглянуть на труды рук их. Это безбожно. Оттого и наказывает нас бог, насылая на нас голод, невзгоды и всякие бо­лезни, лишая нас даже и скудных доходов.

Гоголь-- матери, 3 апр. 1851 г. Письма, IV, 379.

XV[править]

Последние годы[править]

Во второй половине апреля Гоголь выехал из Одессы в Васильевку и приехал туда в конце апреля или в первых числах мая. Вскоре после того в Васильевку приехали гостить из Сорочинец супруги Данилевские.

А. И. Кирпичников. Хронолог. канва, 122.

Угрюмый в последние годы своей жизни, Гоголь мгновенно оживлялся, к нему возвращался веселый юмор молодости, и во всем доме наступал настоящий праздник каждый раз, когда в их деревню неожиданно приезжал А. С. Данилевский. Ничье появление не имело на него такого волшебного действия, никому не удавалось возбуждать в Гоголе такое отрадное настроение… Даже в последнее посещение Данилевским Гоголя в Васильевке, уже не более, как за полгода до смерти последне­го, по поводу поданных на стол любимых Гоголем малорос­сийских вареников приятели затеяли шумный спор о том, от чего было бы тяжелее отказаться на всю жизнь, — от варе­ников или от наслаждения пением соловьев?

В. И. Шенрок со слов А. С. Данилевского. Шенрок. Материалы, I, 97.

Раз приезжал брата товарищ, с которым учился в Нежине, Данилевский и жена его; она была в почтенном состоянии; после обеда сели в карты играть: Данилевский, его жена, мать и Аннет, а брат, по обыкновению, отправился в Яворив­щину. За картами жена Данилевского сказала: «Пора ехать, что-то нездоровится». Пока подали лошадей, а она — «Ой, ой, не могу!.. болит!» Пришлось оставаться у нас ночевать. Как у брата в флигеле одна комната лишняя, туда их пристроили. К вечеру посылали за бабой. Ночью меня будят, говорят, что Николай Васильевич зовет. Прихожу к брату, он в постели лежал и спрашивал, чего она стонет, не можешь ли ты ей помочь. Я сказала: «Уже есть баба». — «Так чего она так {503} кричит?» — «Потому что она нетерпелива». Успокоила его, с тем ушла, а утром родился у них сын; вечером окрестили мать с братом, потом они переехали к Чернышу.

О. В. Гоголь-Головня, 47.

В 1851 году мы приехали гостить из Сорочинец в Васильевку. На другой день хотели уезжать, но Гоголь ни за что не хотел нас отпустить. В это время Ульяна Григорьевна (жена Данилевского) была на последнем месяце беременности. Мы уступили настоятельной просьбе Гоголя. Через несколько дней (10 мая) с Ульяной Григорьевной сделалось дурно. Ни 10-го, ни на следующий день нечего было и думать об отъезде. В ночь на 12-е она родила, и мы остались в Васильевке на шесть недель. До шести недель Гоголь нас не выпускал, и мы жили у него во флигеле. В это время мы постоянно были вместе. Потом я уже, в свою очередь, удерживал его, когда он соби­рался уехать в Москву.

А. С. Данилевский по записи В. И. Шенрока. Мате­риалы, IV, 837.

Однажды, когда Гоголь крестил вместе с матерью одного из сыновей Данилевского, названного в честь его Николаем (и вскоре умершего), то он показал себя весьма заботливым, предупредительным; но вдруг, когда он о чем-то очень захлопотался, к нему подходит в большом смущении Марья Ивановна и шепчет, показывая на нетрезвого и с трудом говорящего священника: «Николенька, можно ли допустить, чтобы священник совершал таинство в таком виде?» Гоголь, ласково смеясь, ответил на это: «Маменька, странно было бы требовать, чтобы священник был трезв в воскресенье. Надо это извинить ему». Однажды Марья Ивановна заметила, что ее дорогому гостю, за которым она, по обыкновению, сильно ухаживала, не совсем нравится кофе ее приготовления. Она попросила на другой день одну из дочерей приготовить кофе как можно старательнее и лучше, но видит, что и на этот раз сын неохотно пьет его. Тогда Марья Ивановна заметила: «Это сегодня для тебя Оленька сама приготовила…» (Ольга Васильевна даже сама на этот раз подавала кофе). — «Нет, маменька, — возразил Гоголь, — уж где заведется дурной кофе, так его ничем не выжи­вешь».

В. И. Шенрок со слов А. С. Данилевского. Материалы, II, 152.

Твое письмо получил уже здесь, в деревне моей матушки… Что второй том «Мертвых душ» умнее первого, — это могу сказать как человек, имею­щий вкус и притом умеющий смотреть на себя, как на чужого человека.

Гоголь — П. А. Плетневу, 6 мая 1851 г., из Полтавы. Письма, IV, 382.

Мне указали место, в углу дивана, где обыкновенно Гоголь сиживал, гостя на родине. В последнее пребывание его дома веселость уже оставила его; видно было, что он не был удовлетворен жизнью, хотя и стремился с нею примириться. Телесные недуги, происходившие, вероятно, не от од­них физических причин, ослабили его энергию; а земная будущность, {504} сократившаяся для него уже в небольшое число лет, не обещала исполне­ния его медленно осуществлявшихся планов. Он впадал в очевидное уны­ние и выражал свои мысли только коротким восклицанием: «И все вздор! И все пустяки!»

Гоголь не переставал заботиться о том, чтобы занять домашних по­лезною деятельностью и сохранить их от уныния. Одною из забот его о матери было возобновление тканья ковров, которым она в молодости рас­поряжалась с особенным удовольствием. С неутомимым терпением рисовал он узоры для ковров и показывал, что придает величайшую важность этой отрасли хозяйства. С сестрами он беспрестанно толковал о том, что всего ближе касается деревенской жизни, как-то: о садоводстве, об устройстве луч­шего порядка в хозяйстве, о средствах к искоренению пороков в крестья­нах или о лечении их телесных недугов, но никогда о литературе. Кончив утренние свои занятия, он оставлял ее в своем кабинете и являлся посреди родных простым практическим человеком, готовым учиться и учить каждо­го всему, что помогает жить покойнее, довольнее и веселее… Работал он у себя во флигеле, где кабинет его имел особый выход в сад. Если кто из до­машних приходил к нему по делу, он встречал своего посетителя на поро­ге, с пером в руке, и если не мог удовлетворить его коротким ответом, то обещал исполнить требование после; но никогда не приглашал войти к себе, и никто не видел и не знал, что он пишет. Почти единственною литера­турною связью между братом и сестрами были малороссийские песни, ко­торые они для него записывали и играли на фортепьяно. Я видел в Василь­евке сборник, заключающий в себе 228 песен, записанных для него от кре­стьян и крестьянок его родной деревни, и слышал множество напевов, пере­данных на фортепьяно.

П. А. Кулиш, II,198.

Гоголь в последние четыре года, в свои приезды к матери, обыкновен­но помещался во флигеле, направо от большого дома. Здесь, он, по словам его близких, работал и над вторым томом «Мертвых душ» в последнее свое пребывание в Яновщине. Флигель — низенькое, продолговатое строение, с крытою галереей, выходящею во двор. Ветхие ступени ведут на крыльцо; из небольших сеней вход в просторную комнату, род залы, а от­сюда в гостиную. В этой гостиной и в кабинете поочередно работал и отды­хал Гоголь. Постоянно тревожное его настроение, по словам его матери, в последний его заезд сюда заставляло его нередко менять свои рабочие ком­наты. Так же точно он, по ее словам, не мог несколько ночей сряду и спать в одной и той же комнате. Трудно это приписать, как это объясняли впо­следствии, мухам, которых на юге весною почти не бывает, или беспокой­ству от солнечных лучей: во всех комнатах флигеля я застал в мой заезд на окнах занавески. Окна гостиной выходили в особый полисадник у фли­геля, огражденный высокими тополями. За ними был вид на избы хутора и на степь.

Кабинет во флигеле был расположен в другом конце здания и имел осо­бый выход в сад. Здесь более всего оставался Гоголь. В последнее свое пре­бывание в Васильевке он отсюда не выходил иногда по целым дням, явля­ясь в дом только к обеду и вечернему чаю. Это — комната в десять ша­гов длины и в четыре шага ширины. Два небольших ее окна выходят во {505} двор, между ними зеркало. На окнах белые кисейные занавески. Влево от двери — печь. Влево от печи стояла деревянная, простая кровать, покры­тая ковром. Кроме писания, во флигеле Гоголь усердно занимался в по­следнее время улучшением фабрикации домашних ковров, — сам рисовал для них узоры, — и это занятие, с разведением деревьев в саду, составляло его главное удовольствие в немногие часы его отдыха. Над кроватью в углу висел образ св. угодника Митрофания. Рабочий стол Гоголя помещался между печью и кроватью, у забитой лишней двери. Это — на высоких ножках конторка, из грушевого дерева, с косою доской, покрытою кожей. На верхней части конторки с двух сторон вделаны чернильница и песоч­ница. На стене, над конторкою, висел привезенный Гоголем из Италии нерукотворный образ Спасителя, писанный масляными красками. Дом, где помещались мать и сестры Гоголя, выстроен удобно. По стенам были раз­вешаны старинные портреты Екатерины Великой, Потемкина и Зубова и английские гравюры, изображающие рыночные и рыбачьи сцены в Ан­глии. В зале стоял рояль, за которым Гоголь, по словам матери, иногда любил наигрывать и петь свои любимые украинские песни, особенно — ве­селые и плясовые. «Он иногда смешил нас до упаду, — сказала мне М. И. Гоголь, — сам казался весел, хотя в душе оставался постоянно за­думчивым и печальным».

Кстати, о матери Гоголя. Она — урожденная Косяровская, дочь чинов­ника. Когда я впервые увидел ее, по приезде в Яновщину (в мае 1852 года), меня поразило ее близкое сходство с ее покойным сыном: те же красиво очерченные крупные губы, с чуть заметными усиками, и те же карие, неж­но-внимательные глаза. Она была в белом чепце и без малейшей седины. Ее полные, румяные, без морщин щеки говорили, как была в молодости красива эта еще и в то время замечательно красивая женщина. «Покой­ный брат, — сказала мне старшая сестра Гоголя (Анна Васильевна), когда мы вышли в сад, — все затевал исправить, перестроить дом — переделать в нем печи, переменить двери, увеличить окна и перебрать полы. „Зимою у вас холодно, — писал он, — надо иначе устроить стены“. Оштукатурили мы дом особым составом, по присланному из-за границы рецепту. Сам он не выносил зимы и любил лето — ненатопленное тепло».

Старый, дедовский сад, где так любил гулять Гоголь, расположен во вкусе всех украинских сельских садов. Его деревья высоки и ветвисты. По сторонам тенистой дорожки, идущей вправо от садового балкона. Го­голь, в. последнее здесь пребывание, посадил с десяток молодых деревцев клена и березы. Далее, на луговой поляне, он посадил несколько желудей, давших с новою весной свежие и сильные побеги. Влево от балкона другая, менее тенистая дорожка идет над прудом и упирается во второй, смежный с ним пруд. По этой дорожке особенно любил гулять Гоголь. Возле нее, на пригорке, стояла деревянная беседка, разрушенная бурею вскоре за по­следним отъездом Гоголя из Яновщины. Тут же, недалеко, в тени навис­ших лип и акаций, был устроен небольшой грот, с огромным диким кам­нем у входа. На этом камне Гоголь, по словам его матери, играл, будучи еще ребенком по третьему году. Через сорок лет после этой поры он любил садиться на этот камень, любуясь с него видом прудов и окрестных полей.

На дальнем пруде, за садом, стояла купальня. К ней ездили на не­большом двухвесельном плоте. Купальню Гоголь устроил для себя, но {506} пользовался ею не более трех раз. За прудом — широкая поляна, обса­женная над берегом вербами и серебристыми тополями, за которыми Го­голь ухаживал с особым участием, «Вон туда, за церковь, — заметила Марья Ивановна, указывая за сад, — сын любил по вечерам один ходить в поле». Это был проселок в деревни Яворщину и Толстое, куда нередко, в прежнее время, бывая здесь, Гоголь хаживал пешком в гости, своеоб­разно рассказывая друзьям, как он совершал возвратный путь, пополам «с подседом на чужие телеги», а потом опять «с напуском пехондачка». За последние годы он почти никого не посещал из соседей.

Гоголь в деревне вставал рано; в воскресные дни посещал церковь; в будни тотчас принимался за работу, не отрываясь от нее иногда по пяти часов сряду. Напившись кофе, он до обеда гулял. За обедом старался быть веселым, шутил, рассказывал импровизированные анекдоты и все предве­чернее время оставался в кругу семьи, хотя иногда среди близких, как и среди знакомых, любил и просто помолчать, слушая разговоры других. Вечером он опять гулял, катался на плоту по прудам или работал в саду, говоря, что телесное утомление, «рукопашная работа» на вольном возду­хе — освежают его и дают силу писательским его занятиям. Гоголь в де­ревне ложился спать рано, не позже десяти часов вечера. Оставаясь среди семьи, он в особенности любил приниматься за разные домашние работы; кроме рисования узоров для любимого его матерью тканья ковров, он кро­ил сестрам платья и принимал участие в обивке мебели и в окраске оштука­туренных при его пособии стен. Я застал гостиную в доме его матери рас­крашенною его рукой, в виде широких голубых полос по белому полю, зал — с белыми и желтыми полосами. "Мы его с прошлой осени ждали на всю зиму в деревню, — сказала мне мать Гоголя. — Он сперва думал ехать в Крым, хотя говорил, что Крым — прелесть, но без людей там — тоска. Зимою он почти никогда не жил в деревне. Объяснял это тем, что в дерев­не в ненастную погоду он более хворает, чем в городе. Ему каждый день были нужны прогулки, и он предпочитал Москву, где все дома просторнее и теплее и где для прогулок пешком устроены хорошие тротуары.

Г. П. Данилевский. Соч., XIV, 115—119.

Николай Васильевич редко когда показывался к гостям, когда они при­езжали в Яновщину во время его пребывания там. Если были одни муж­чины, то случалось, что он выходил и проводил с ними даже по нескольку часов, но если являлись дамы, то заставить выйти его было нелегко. Только нисходя к просьбам матери и чтобы доставить ей удовольствие, он выходил изредка, да и то на несколько минут.

М. Я. Борисов по записи В. П. Горленка. Родина Гого­ля. Молва, 1880, N 22.

Странно посажен сад на берегу пруда: только одна аллея, а там все вразброс. Таково было желание Гоголя. Он не любил симметрии. Он вхо­дил на горку или просто вставал на скамейку, набирал горсть камешков и бросал их: где падали камни, там он сажал деревья. До того времени на месте сада был большой луг. Гоголь любил и сажал только три дерева: клен, липу и дуб.

В. А. Гиляровский. На родине Гоголя, 36. {507}

Исчезла та беззаботная веселость, какую он иногда обнаруживал в об­ществе соседей, заставляя всех смеяться до слез; исчезли и та самоуверен­ность и спокойствие, с какими он отправлялся после чая заниматься в свой кабинет.

«Часто, — рассказывала Ольга Васильевна, — приходя звать его к обе­ду, я с болью в сердце наблюдала его печальное, осунувшееся лицо; на кон­торке, вместо ровно и четко исписанных листов, валялись листки бумаги, испещренные какими-то каракулями; когда ему не писалось, он обыкновен­но царапал пером различные фигуры, но чаще всего — какие-то церкви и колокольни. Прежде, бывало, приезжая в деревню, братец непременно за­тевал что-нибудь новое в хозяйстве: то примется за посадку фруктовых деревьев, то, напротив, вместо фруктовых начинает садить дуб, ясень, бе­рест; часто он изменял расписание рабочего времени для крепостных, про­бовал их пищу, помогал им устраивать свое хозяйство, давая им советы. А теперь все это отошло в прошлое: братец все это забросил, и, когда маменька жаловалась ему на бездоходность своего имения, он только как-то болезненно морщился и переводил разговор на религиозные темы. Ино­гда, впрочем, когда ему удавалось хорошо поработать утром, он приходил к обеду веселый и довольный, после обеда он шутливо упрашивал свою те­тушку Екатерину Ивановну петь под мой аккомпанемент малорусские пес­ни, причем и сам подтягивал, притопывал ногой и прищелкивал пальцами. Особенно любил он старую песню: „Гоп, мои гречаники, гоп, мои били“. В эти моменты все в нашем доме оживало: маменька улыбалась, в дверях появлялись смеющиеся лица прислуги… Но эта вспышка веселости быстро проходила, и снова братец, мрачный, подавленный, уходил в свой кабинет»,

О. В. Гоголь-Головня, 74.

В 1851 году, когда Гоголь в последний раз виделся с матерью, она, как всегда, просила его не торопиться с отъездом и говорила ему: «Останься еще! Бог знает, когда увидимся!» И Гоголь несколько раз оставался и сно­ва собирался в дорогу, и, наконец, отслужив молебен с коленопреклонением, причем он весьма горячо и усердно молился, расстался с ней навсегда…

В. И. Шенрок со слов А. С. Данилевского. Материалы, II, 152.

По свидетельству дневника Погодина, Гоголь приехал в Москву 5 ию­ня 1851 года.

Н. П. Барсуков, XI, 518.

Сестра моя (А. О. Смирнова) переехала в подмосковную, в 25 вер­стах от Коломны. В одно утро Гоголь явился ко мне с предложением ехать недели на три в деревню к сестре. Я на несколько дней получил от­пуск, и мы отправились. Гоголь был необыкновенно весел во всю дорогу и опять смешил меня своими малороссийскими рассказами; потом, не помню уже каким образом, от смешного разговор перешел в серьезный. Гоголь заговорил о монастырях, об их общественном значении в прошедшем и настоящем. Он говорил прекрасно о монастырской жизни, о той простоте, в какой живут истинные монахи, о том счастии, какое находят они в молит­ве среди прекрасной природы, в глуши, в дремучих лесах. «Вот, напри-{508}мер, — сказал он, — вы были в Калуге, а ездили ли вы в Оптину пустынь, что подле Козельска?» — «Как же, — отвечал я, — был». — «Ну, не прав­да ли, что за прелесть! Какая тишина, какая простота!» — «Я знаю, что вы бывали там часто, Николай Васильевич». — «Да, я на перепутьи все­гда заезжаю в эту пустынь и отдыхаю душой. Там у меня в монастыре есть человек, которого я очень люблю… Я хорошо знаю и настоятеля, отца Мои­сея». — «Кто же этот друг ваш?» — «Некто Григорьев (Григоров), дворя­нин, который был прежде артиллерийским офицером, а теперь сделался усердным и благочестивым монахом и говорит, что никогда в свете не был так счастлив, как в монастыре. Он славный человек и настоящий христиа­нин; душа его такая детская, светлая, прозрачная! Он вовсе не пасмурный монах, бегающий от людей, не любящий беседы. Нет, он, напротив того, любит всех людей, как братьев; он всегда весел, всегда снисходителен. Это высшая степень совершенства, до которой только может дойти истин­ный христианин».

Подмосковная деревня, в которой мы поселились на целый месяц, очень понравилась Гоголю. Все время, которое он там прожил, он был необыкно­венно бодр, здоров и доволен. Дом прекрасной архитектуры, построенный по планам Растрелли, расположен на горе; два флигеля того же вкуса соединяются с домом галереями, с цветами и деревьями; посреди дома круглая зала с обширным балконом, окруженным легкою колоннадой. На­право от дома стриженый французский сад с беседками, фруктовыми де­ревьями, грунтовыми сараями и оранжереями; налево английский парк с ручьями, гротами, мостиками, развалинами и густою прохладною тенью. Гоголь жил подле меня во флигеле, вставал рано, гулял один в парке и по­ле, потом завтракал и запирался часа на три у себя в комнате. Перед обе­дом мы ходили купаться с ним. Он уморительно плясал в воде и делал в ней разные гимнастические упражнения, находя это здоровым. Потом мы опять гуляли с ним по саду, в три часа обедали, а вечером ездили иногда на дрогах, гулять к соседям или в лес. К сожалению, сестра моя скоро за­хворала, и прогулки наши прекратились. Чтобы рассеять ее, Гоголь сам предложил прочесть окончание второго тома «Мертвых душ», но сестра от­кровенно сказала Гоголю, что ей теперь не до чтения и не до его сочинений. Мне показалось, что он немного обиделся этим отказом. Я все надеялся, что здоровье сестры поправится и что Гоголь будет читать; но ожидания мои не сбылись. Сестре сделалось хуже, и она должна была переехать в Москву, чтобы начать серьезное лечение. Гоголь, разумеется, тоже оста­вил деревню… В Москве он каждый вечер бывал у сестры и забавлял нас своими рассказами.

Л. И. Арнольди. Мое знакомство с Гоголем. Рус. Вестн., 1862, т. 37, стр. 87—91.

В мае Гоголя не было, пригласила в подмосковную. Я занемогла. Брон­ницкого уезда, в село Спасское. Нервы — бессонница, волнения. «Ну, я опять вожусь с нервами!» — «Что делать! Я сам с нервами вожусь». Очень жаркое лето, Гоголю две комнатки во флигеле, окнами в сад. В одной он спал, а в другой работал, стоя к небольшому пюпитру, то вздумал поста­вить бревна. Прислуживал человек Афанасий, от которого слышали, что он вставал в пять. Сам умывался, одевался без помощи человека. Шел {509} прямо в сад с молитвенником в руках, в рощу, т. е. английский сад. Воз­вращался к восьми часам, тогда подавали кофе. Потом занимался, а в 10 или в 11 часов он приходил ко мне или я к нему. Когда я у него — тетради в лист, очень мелко. Покрывал платком. Я сказала, что прочла: «Никита и генер-губ. разговаривают». — «А, вот как! Вы подглядываете, так я же бу­ду запирать!» Предлагал часто Четьи-Минеи. Но я страдала тогда рас­стройством нервов и не могла читать ничего подобного. Каждый день чи­тал житие святого на этот день. Перед обедом пил всегда, всегда — воду, которая придавала деятельность желудку, ел с перцем. А после обеда мы ездили кататься. Он просил, чтоб поехали в сосновую или еловую рощу. Он любил после гулянья бродить по берегам Москвы-реки, заходил в ку­пальню и купался. Между тем мое здоровье было расстроено. Гоголь раз хотел меня повеселить и предложил прочесть первую главу (второго то­ма «Мертвых душ»). Но нервы, должно быть, натянуты, что я нашла пош­лой и скучной. «Видите, когда мои нервы расстроены, даже и скучны». — «Да, вы правы: это все-таки дребедень, а вот душе не этого нужно». Казался очень грустен. Так как его комнаты были очень малы, то он в жары любил приходить в дом, ложился в гостиной на середний диван, в глубине ком­наты, для прохлады. Придет и сидит. Вот что раз случилось: я взошла в гостиную, думая, что никого нет, и вдруг увидела Гоголя на диване с книгой в руках. Он держал в руке Четьи-Минеи и смотрел сквозь отво­ренное окно в поле. Глаза его были какие-то восторженные, лицо оживле­но чувством высокого удовольствия: он как будто видел перед собой что-то восхитительное. Когда я взошла, он как будто испугался. Ему, должно быть, показалось, что кто-то явился. Глядел — жду. «Николай Василье­вич, что вы тут делаете?» Как будто проснулся. «Ничего. Житие (в июле) такого-то». Что-то приятное: молился он, что ли, — в экстазе. Чуть ли не Косьмы и Дамиана. По вечерам Гоголь бродил перед домом после купанья, пил воду с красным вином и с сахаром и уходил часто в десять к себе. С детьми ездил к обедне, к заутрене. Любил смотреть, как загоняли скот домой. Это напоминает Малороссию… Он уж тогда был нездоров, жаловался на расстройство нервов, на медленность пульса, на недеятель­ность желудка и не разговаривал ни с домашними слугами, ни с крестьяна­ми. «Почему не говорили с мужиками?» — «Да у вас старых мужиков нет». Терпеть не мог фабричных мужиков в фуражках и дам нарумянен­ных. Странности… Куда ехать, — в Малороссию. «Помолитесь». Больны­ми расстались, благословил образом. «И молитва моя за вас будет. А ду­мали ли вы о смерти?» — «О, это любимая мысль, на которой я каждый день выезжаю». Шутливость его и затейливость в словах исчезли. Он весь был погружен в себя.

А. О. Смирнова по черновому конспекту, сделанному А. Н. Пыпиным. Смирнова, Записки, 326—329. Допол­нено по записи Кулиша: Записки о жизни Гоголя, II, 252.

(По поводу предстоящего замужества сестры Гоголя Елизаветы Василь­евны.)

Не подумайте, чтобы я был против вступления в замужество сестер; напротив. По мне, хоть бы даже и самая последняя вздумала пожертво-{510}вать безмятежием безбрачной жизни на это мятежное состояние, я бы сказал: «С богом!» — если бы возможны были теперь счастливые браки. Но брак теперь не есть пристроение к месту, — нет: расстройство разве, — ряд новых нужд, новых тревог, убивающих, изнуряющих забот. Только и слы­шишь теперь раздоры между родителями и детьми, только и слышишь о том, что нечем вскормить, не на что воспитать, некуда пристроить детей! И как вспомнишь, сколько в последнее время дотоле хороших людей сдела­лось ворами и грабителями из-за того только, чтобы доставить воспитание и средства жить детям! И пусть бы уж эти дети доставили им утеше­ние, — и этого нет! Только и слышишь жалобы родителей на детей. Вот по­чему сердцем так неспокойно за сестер!.. А к сестрам моя теперь просьба. Если желают, чтобы супружество было счастливо, то лучше не составлять вперед никаких радужных планов. Лучше заранее приуготовлять себя ко всему печальному и рисовать себе в будущем все трудности, недостатки, лишения и нужды; тогда, может быть, супружество и будет счастливо.

Гоголь — матери, 5 июля 1851 г., из Москвы. Письма, IV, 381.

О суете вы хлопочете, сестры! Никто ничего от вас не требует, так да­вай самим задавать себе и выдумывать хлопоты. Мой совет: свадьбу по­скорей, да и без всяких приглашений и затей: обыкновенный обед в семье, как делается это и между теми, которые гораздо нас побогаче, да и все тут.

Хотел бы очень приехать, если не к свадьбе, то через недели две после свадьбы; но плохи мои обстоятельства: не устроил дел своих так, чтоб иметь средства прожить эту зиму в Крыму (проезд не по карману, платить за квартиру и стол тоже не по силам), и поневоле должен остаться в Москве. Последняя зима была здесь для меня очень тяжела. Боюсь, чтоб не пробо­леть опять, потому что суровый климат действует на меня с каждым годом вредоносней, и не хотелось бы мне очень здесь остаться. Но наше дело — покорность, а не ропот.

Гоголь — сестрам в июле 1851 г., из Москвы. Пись­ма, IV, 386.

Пишу тебе из Москвы, усталый, изнемогший от жары и пыли. Поспе­шил сюда с тем, чтобы заняться делами по части приготовления к печати «Мертвых душ», второго тома, и до того изнемог, что едва в силах водить пером. Гораздо лучше просидеть было лето дома и не торопиться; но же­лание повидаться с тобой и Жуковским было причиной тоже моего нетер­пения. А между тем здесь цензура из рук вон. (Гоголь собирался печатать новым изданием собрание своих сочинений.) Ради бога, пожертвуй своим экземпляром сочинений моих и устрой так, чтобы он был подписан в Петер­бурге. А второе издание моих сочинений нужно уже и потому, что книго­продавцы делают разные мерзости с покупщиками, требуют по сту рублей за экземпляр и распускают под рукой вести, что теперь все запрещено.

Гоголь — П. А. Плетневу, 15 июля 1851 г., из Москвы. Письма, IV, 390.

Воротясь 15 августа в Москву, я не нашел там Гоголя: он был на даче у Шевырева.

С. Т. Аксаков — А. О. Смирновой. Рус. Арх., 1905, III, 211. {511}

В 1851 году мне случилось жить с Гоголем на даче у Шевырева, вер­стах в двадцати от Москвы, по Рязанской дороге. Как называлась эта дача или деревня, не припомню. Я приехал прежде, по приглашению хозяина, и мне был предложен для житья уединенный флигель, окруженный старыми соснами. Гоголя совсем не ждали. Вдруг, в тот же день после обеда, подка­тила к крыльцу наемная карета на паре седых лошадей, и оттуда вышел Гоголь, в своем испанском плаще и серой шляпе, несколько запыленный. В доме был я один. Хозяева где-то гуляли. Гоголь вошел балконной дверью, довольно живо. Мы расцеловались и сели на диван. Гоголь не преминул сказать обычную свою фразу: «Ну, вот теперь наговоримся: я приехал сюда пожить…» Явившийся хозяин просил меня уступить Гоголю фли­гель, которого я не успел даже и занять. Мне отвели комнату в доме, а Го­голь перебрался ту же минуту во флигель со своими портфелями. Людям, как водится, было запрещено ходить туда без зову и вообще не вертеться без толку около флигеля. Анахорет продолжал писать второй том «Мертвых душ», вытягивая из себя клещами фразу за фразой. Шевырев ходил к нему, и они вместе читали и перечитывали написанное. Это делалось с такою та­инственностью, что можно было думать, что во флигеле, под сенью ста­рых сосен, сходятся заговорщики и варят всякие зелья революции. Шевырев говорил мне, будто бы написанное несравненно выше первого тома.

К завтраку и к обеду Гоголь являлся не всегда, а если и являлся, то си­дел, почти не дотрагиваясь ни до одного блюда и глотая по временам ка­кие-то пилюльки. Он страдал тогда расстройством желудка; был постоян­но скучен и вял в движениях, но нисколько не худ на лицо. Говорил не­много и тоже как-то вяло и неохотно. Улыбка редко мелькала на его устах. Взор потерял прежний огонь и быстроту. Словом, это были уже развали­ны Гоголя, а не Гоголь. Я уехал с дачи прежде и не знаю, долго ли там ос­тавался Гоголь.

Н. В. Берг. Воспоминания о Н. В. Гоголе. Рус. Стар., 1872, янв., 125.

Из второго тома Гоголь читал мне летом, живучи у меня на даче около Москвы, семь глав. Он читал их, можно сказать, наизусть по написанной канве, содержа окончательную отделку в голове своей.

С. П. Шевырев — М. Н. Синельниковой. Рус. Стар., 1902, май, 443.

Убедительно прошу тебя не сказывать никому о прочитанном, ни даже называть мелких сцен и лиц героев. Случились истории. Очень рад, что две последние главы, кроме тебя, никому не известны. Ради бога никому.

Гоголь — Шевыреву, в конце июля 1851 г. Письма, IV, 393.

Однажды приехал Гоголь к М. С. Щепкину на дачу. Щепкин жил с семьей в то время на даче под Москвой, в Волынском. Гоголь выразил ему свою радость, что застал его на даче, говорил, что думает пожить у него, отдохнуть и немного поработать, обещался кое-что прочесть из «Мертвых душ». Щепкин был вне себя от восторга, всем об этом передавал на ухо как {512} секрет. Но не успел Гоголь прожить трех дней, как приехал в гости к Щеп­кину начинающий молодой литератор, которого отец мой характеризовал как человека зоркого, пронырливого и вообще несимпатичного. Когда со­шлись все к вечернему чаю. Гоголь вошел с Щепкиным в столовую под руку, о чем-то тихо разговаривая, но по всему видно было, что разговор этот для Щепкина был крайне интересен. Лицо его сияло радостью. Гоголь же, наклонясь к нему, со свойственной ему улыбкой на губах, продолжал что-то тихо ему передавать. Подойдя к столу, Гоголь быстро окинул всех взглядом и, заметя новое лицо, нервно взял чашку с чаем и сел в дальний угол столовой и весь как будто съежился. Лицо его приняло угрюмое и злое выражение, и во все время чаепития просидел он молча, а за ужином объя­вил, что рано утром на другой день ему надо ехать в Москву по делам. Так и не состоялось чтение его новых произведений. После этого Гоголь заез­жал к Щепкину еще несколько раз, но таким веселым, каким он видел его на даче, Щепкин уже ни разу не видел Гоголя. Если Гоголь бывал, то как-то подозрительно оглядывал всех присутствующих и вообще уже был не прежний Гоголь. Иной раз Щепкин расшевелит его каким-нибудь своим рассказом. Гоголь слегка улыбнется, но сейчас же опять нахмурится и весь как бы уйдет в себя. Гоголь был очень расположен к Щепкину. Оба они знали и любили Малороссию и охотно толковали о ней, сидя в дальнем углу гостиной в доме Щепкина. Они перебирали и обычаи, и одежду мало­россиян, и, наконец, их кухню. Прислушиваясь к их разговору, можно было слышать под конец: вареники, голубцы, паленицы, — и лица их сияли улыб­ками. Из рассказов Щепкина Гоголь почерпал иногда новые черты для лиц в своих рассказах, а иногда целиком вставлял целый рассказ его в свою повесть. Так, Щепкин передал ему рассказ о городничем, которому на­шлось место в тесной толпе, и о сравнении его с лакомым куском, попадаю­щим в полный желудок. Так слова исправника: «Полюбите нас черненьки­ми, а беленькими нас всякий полюбит» — были переданы Гоголю Щепки­ным. Нельзя утверждать, чтобы Гоголь всегда охотно принимал со­веты Щепкина, но последний всегда заявлял свое мнение искренно и без утайки.

А. М. Щепкин со слов М. С. Щепкина. «М. С. Щеп­кин», 1914, стр. 367.

Рассказ в «Мертвых душах»: «Полюби нас черненькими, беленькими нас всякий полюбит» — сообщен Гоголю Щепкиным и есть действительно случившееся происшествие, и, по моему мнению, рассказ этот в устах Щеп­кина имел несравненно больше живости, чем в поэме Гоголя. По словам Щепкина, для характера Хлобуева послужила Гоголю образцом личность П. В. Нащокина; а разнообразные присутственные места, упоминаемые при описании имения Кашкарева, действительно существовали некогда в ма­лороссийском поместьи гр. Кочубея.

А. Н. Афанасьев. Библиотека для Чтения, 1864, февр., 8.

Щепкин говорил, что для характера Хлобуева послужила Гоголю об­разцом личность одного господина в Полтаве 1; а разнообразные присутственные места, упоминаемые при описании имения Кашкарева, {513} действительно существовали некогда в малороссийском поместьи князя Кочубея.

М. С. Щепкин по записи его сына А. М. Щепкина. «М. С. Щепкин», 344.

Думал я, что всегда буду трудиться, а пришли недуги, — отказалась голова. Здоровье мое сызнова не так хорошо, и, кажется, я сам причиною. Желая хоть что-нибудь приготовить к печати, я усилил труды и через это не только не ускорил дела, но и отдалил еще года, может быть, на два… Бедная моя голова! Доктора говорят, что надо ее оставить в покое. Вижу и знаю, что работа, при моем болезненном организме, тяжела; это не то, что работа рук и на воздухе и даже обыкновенная письменная. Головная рабо­та такого рода, как моя, всех тяжелей. Молитесь обо мне, добрейшая моя матушка! Трудно, трудно бывает мне!

Гоголь — матери, 2 сент. 1851 г., из Москвы. Письма, IV, 395.

В половине сентября Гоголь приехал к нам в подмосковную (Абрам­цево) и прожил несколько дней. Он был необыкновенно со мною нежен и несколько раз, взяв меня за руки, смотрел на меня с таким выражением, которого ни описать, ни забыть невозможно. Вообще в последние два года Гоголь показывал мне более прежнего привязанности и доверенности к моему суду; это происходило оттого, что он находил во мне менее страстно­сти и более спокойствия. Он хотел приехать 20 сентября, т. е. в день моего рождения, но не мог, потому что дал обещание быть на свадьбе у сестры своей в Полтавской губернии, назначенной на 1 октября… Пробыв осень в деревне у матери, Гоголь намеревался уехать на зиму в Одессу, где провел он предыдущую зиму очень хорошо в отношении к своему здоровью и ус­пешной работе над «Мертвыми душами». Он поехал очень грустен, что не успел еще повидаться со мною и проститься, как следует.

С. Т. Аксаков. «Заметки», бывшие в распоряжении Шенрока. Материалы, IV, 813. Дополнено по письму Аксакова к Смирновой 28 марта 1852 г. Рус. Арх., 1905, III, 211.

Живо вспоминаю я сельцо Абрамцево, летнее местопребывание Акса­ковых, где я в молодости часто бывал. Господский дом стоял на пригорке, внизу протекала рыбная и довольно глубокая речка, дом был, сколько помню, одноэтажный, длинный, окрашенный в серую краску. Надо сказать, что старец Сергей Тимофеевич владел очень хорошими имениями в Бузу­лукском уезде; но выезжать на лето с громадным семейством в Уфу ему было очень трудно, почему он и купил себе подмосковную. При семействе сам-двенадцать, при относительно барских замашках дворян того време­ни, с огромной дворней и бестолковым домашним хозяйством, С. Т. не мог похвастаться деньгами.

Глава семейства, Сергей Тимофеевич, был в то время уже совсем седой старик, высокого роста, с необыкновенно энергичным, умным лицом, не­сколько отрывистою речью, всегда прямой на словах и на деле, вел семью по-старинному, деспотично, и слово его для всех было законом. Супруга {514} его, Ольга Семеновна, была добрая, толстенькая, низенького роста ста­рушка, большая хлебосолка и редкого ума женщина; на ее плечах лежал весь дом и все сложное запутанное хозяйство. А семейка была-таки благо­датная — три сына: Константин, Григорий и Иван Сергеевичи да шесть дочерей. Обыкновенно все они толпились в кабинете Сергея Тимофеевича, в котором стоял синий туман от Жукова табаку и воздух дрожал от посто­янных литературных споров отца с сыном Константином. Двух сыновей, Григория и Ивана Сергеевичей, тогда не было в Абрамцеве. Сергей Тимо­феевич весною вставал очень рано, чуть ли не до восхода солнца, и мы с ним отправлялись удить рыбу, непременно с лодки; рыбы в реке было изобилие: попадались громадные головли и щуки до двенадцати фунтов. Места Сер­гей Тимофеевич знал отлично и удил мастерски. С рыбной ловли мы воз­вращались всегда между 10 и 11 часами, и Сергей Тимофеевич сейчас же завтракал и ложился отдыхать; я же, как еще очень молодой человек, при­соединялся к дамскому обществу — устраивались прогулки, катанье в лод­ке и прочие удовольствия. Одна из дочерей Сергея Тимофеевича очень не­дурно играла на рояли и хорошо рисовала. После обеда до чаю Константин Сергеевич читал что-нибудь вслух, преимущественно из своих произведе­ний. В то время только что окончил свою скучнейшую драму «Псковитян­ку», которую, однако, пришлось выслушивать, хотя и позевывая. Ему было тогда лет под тридцать, и он был довольно плотный мужчина. Это был лю­бимец и баловень всей семьи; только и слышались восторженные возгласы его сестер: «Константин сказал то-то», «Константин думает так-то». В об­ществе мужчин он любил говорить, и говорил горячо, проповедывал чисто­ту нравов и сам строго придерживался своих тезисов; в обществе же жен­щин он молчал, да и вообще избегал и чуждался прекрасного пола. По вече­рам нередко собиралось многочисленное общество.

Д. М. Погодин. Воспоминания. Ист. Вестн., 1892, апр., 48—51.

Я решился ехать; но вы никак не останавливайтесь с днем свадьбы (се­стры) 2 и меня не ждите. Мне нельзя скоро ехать. Нервы мои так расколе­бались, от нерешительности, ехать или не ехать, что езда моя будет неско­рая; даже опасаюсь, чтобы она не расстроила меня еще более. Притом я на вас только взгляну, и поскорее в Крым, а потому вы, пожалуйста, меня не удерживайте. В Малороссии остаться зиму — для меня еще тяжелей, чем в Москве. Я захандрю и впаду в ипохондрию. Мне необходим такой климат, где бы я мог всякий день прогуливаться. В Москве, по крайней мере, теплы и велики дома, есть тротуары и улицы. Расстройство же ны­нешнее моего здоровья произошло от беспокойства и волнения и в то же вре­мя от сильного жару, какой был во все это время, который так же, как и хо­лод, раздражает сильно мои нервы, особенно если дух неспокоен. А виной этого неспокойства был я сам, как и всегда мы сами бываем творцы своего беспокойства, — именно оттого, что слишком много даем цены мелочным, нестоющим вещам.

Гоголь — матери, 22 сент. 1851 г., из Москвы. Письма, IV, 399. {515}

Гоголь скучал в Москве летом, тем более, что все его знакомые жили по дачам; наконец, получив известие о выходе замуж одной из своих се­стер, решился ехать к ней на свадьбу. Вышло, однако ж, не так. Миновав Калугу, он почувствовал один из тех припадков грусти, которые помрачали для него все радости жизни и лишали его власти над его силами. В таких случаях он обыкновенно прибегал к молитве, и молитва всегда укрепляла его. Так поступил он и теперь: заехав в Оптину пустынь, он провел в ней несколько дне и посреди смиренной братии и уже не поехал на свадьбу, а во­ротился в Москву. Первый визит он сделал О. М. Бодянскому, который не выезжал на дачу, и на вопрос его: «зачем он воротился?» отвечал: «Так: мне сделалось как-то грустно», и больше ни слова.

П. А. Кулиш со слов О. М. Бодянского. Записки о жиз­ни Гоголя, II, 250.

Еще осенью Гоголь уже показывал упадок духа и воли, стараясь опи­раться на слово какого-нибудь духовного. Отправясь в Малороссию на свадьбу сестры, он дорогою заехал к одному монаху, чтобы тот дал ему со­вет, в Москве ли ему остаться или ехать к своим. Монах, выслушав рассказ его, присоветовал ему последнее. На другой день Гоголь опять пришел к нему с новыми объяснениями, после которых монах сказал, что лучше ре­шиться на первое. На третий день Гоголь явился к нему снова за советом. Тогда монах велел ему взять образ — и исполнить то, что при этом при­дет ему на мысль. Случай благоприятствовал Москве. Но Гоголь в чет­вертый раз пришел за новым советом: тогда, вышед из терпения, монах про­гнал его, сказав, что надобно остаться при внушении, посланном от бога.

П. А. Плетнев — В. А. Жуковскому, со слов А. О. Смир­новой, 24 февр. 1852 г. Соч. и переп. П. А. Плетнева, III, 730.

Через Ив. Вас. Киреевского Гоголь узнал, что в Оптиной пустыни, в скиту, живет знаменитый отшельник и молчальник. Гоголь его так изму­чил своею нерешительностью, что старец грозил ему отказать его при­нимать.

А. О. Смирнова. Автобиография, 304.

Еще одно слово, душе и сердцу близкий отец Макарий. После первого решения, которое имел я в душе, подъезжая к обители, было на сердце спо­койно и тишина. После второго как-то неловко, и смутно, и душа неспокой­на. Отчего вы, прощаясь со мной, сказали: «В последний раз»? Может быть, все это происходит от того, что нервы мои взволнованы; в таком случае бо­юсь сильно, чтобы дорога меня не расколебала. Очутиться больным по­среди далекой дороги — меня несколько страшит. Особенно когда будет съедать мысль, что оставил Москву, где бы меня не оставили в хандре. Ваш весь.

(Ответ иеромонаха Макария на обороте письма Гоголя.)

Мне очень жаль вас, что вы находитесь в такой нерешимости и волне­нии. Конечно, когда бы знать это, то лучше бы не выезжать из Москвы. Вчерашнее слово о мире при взгляде на Москву было мне по сердцу, и я {516} мирно вам сказал о обращении туда, но как вы паки волновались, то уж и недоумевал о сем. Теперь вы должны сами решить свой вояж, при мысли о возвращении в Москву, когда ощутите спокойствие, то будет знаком воли божией на сие. Примите от меня образок ныне празднуемого угодника божия Сергия; молитвами его да подаст господь вам здравие и мир.

Многогрешный иеромонах Макарий.

25 сент. 1851 г.

Вестн. Евр., 1905, N 12, стр. 710.

По словам современников. Гоголь в Оптиной пустыни был два раза, хотя весьма вероятно, что он был в ней гораздо больше… Особенно силь­но приковывали к себе внимание Гоголя старцы Моисей, Антоний и Ма­карий. По монастырским воспоминаниям, эти личности были таковы. Ста­рец Моисей был игуменом монастыря. Проводя время в постоянных трудах по управлению обителью, он неукоснительно исполнял все правила и обя­занности монастырской жизни. Главной и отличительной чертой его было изумительное нищелюбие. Всем, кто нуждался в его помощи, никогда не было с его стороны отказа… За пренебрежение его к деньгам монас­тырская братия прозвала его «гонителем денег». Начальник скита, старец Антоний, был родной брат игумена Моисея. Необыкновенно трудолюби­вый, смиренный, он служил для всей братии примером по исполнению цер­ковных служб и монастырских работ, несмотря на тяжелую болезнь ног, которой он страдал более тридцати лет. Третий старец, поразивший душу Гоголя, Макарий, был иноком высокой духовной жизни. Его советами и указаниями пользовалась вся монастырская братия, для которой он был неустанным наставником на пути к христианскому совершенствованию. Высокий подвижнический ум старца Макария более всего привлекал к се­бе душу Гоголя… По воспоминаниям современников, отношения между Го­голем и старцем Макарием были самые искренние. Все запросы и сомнения своей души Гоголь нес на разрешение инока, который с дружеской готов­ностью выслушивал их и давал советы и указания.

Д. П. Богданов. Оптина пустынь и паломничество в нее русских писателей. Ист. Вестн., 1910, окт., 330.

По неожиданной надобности я приехал в Москву 24 сентября и на дру­гой день, к удивлению моему, узнал, что Гоголь воротился. 30-го я увез его с собою в деревню, где его появление, никем не ожиданное, всех изумило и обрадовало. По каким причинам воротился Гоголь, — положительно ска­зать не могу. Он был постоянно грустен и говорил, что в Оптиной пусты­ни почувствовал себя очень дурно и, опасаясь расхвораться, приехать на свадьбу больным и всех расстроить, решился воротиться. И прибавил, сме­ясь, что «к тому же нехорошо со мною простился». Он улыбался, но глаза его были влажные, и в смехе слышалось что-то особенное. Заметно было, что Гоголь смущался своим возвращением без достаточной причины, по-видимому, и еще более тем, что мать и сестры будут огорчены, обманув­шись в надежде его увидеть. 1 октября, день рождения своей матери и день {517} назначенной свадьбы сестры, поутру Гоголь был невесел. Он поехал к обед­не в Троицко-Сергиевскую лавру.

С. Т. Аксаков. Шенрок. Материалы, IV, 814. Кулиш, II, 254. Сводный текст.

Я еду к Троице с тем, чтобы там помолиться о здоровье моей ма­тушки, которая завтра именинница. Дух мой крайне изнемог; нервы рас­колеблены сильно. Чувствую, что нужно развлечение, а какое, — не найду сил придумать.

Гоголь — Шевыреву, 30 сент. 1851 г., Письма, IV, 402.

Это было 1 октября 1851 г. В послеобеденное время, часа в четыре или пять, студенты духовной академии (в Троицкой лавре) пользовались сво­бодным от учебных занятий временем, — одни гуляли, другие читали или покоились на диванах и столах, подложив под головы огромные фолианты классиков и отцов церкви. В дверях показался наставник студентов, отец Ф., в сопровождении незнакомца. Студенты встали. Некоторые, видя в незна­комом посетителе знакомые черты, заметили вполголоса: «Это Гоголь!» Отец Ф., подходя к группе студентов, сказал: «Вы, господа, просили меня представить вас Гоголю, — я исполняю ваше желание». Обращаясь потом к дорогому гостю, он прибавил: «Они любят вас и ваши произве­дения». При такой неожиданности студенты не сказали ни слова. Молчал и Гоголь. Он казался нам скучным и задумчивым. Это обоюдное молчание продолжалось несколько минут. Наконец, один из студентов, собравшись с мыслями, сказал за всех: «Нам очень приятно видеть вас, Н. В-ч, мы любим и глубоко уважаем ваши произведения». Гоголь, сколько можем припомнить, так отвечал приветствовавшим его духовным воспитанникам: «Благодарю вас, господа, за расположение ваше! Мы с вами делаем общее дело, имеем одну цель, служим одному Хозяину… У нас один Хозяин». Начав говорить несколько потупившись, Гоголь произнес последние слова, устремив глаза к небу. Заметно в нем было какое-то смущение; он хотел сказать еще что-то, но как будто не нашелся и вслед за тем раскланялся с студентами, произнося последнее «прощайте». Только теперь очнулись воспитанники от тупого чувства, в которое повергла их неожиданность появления Гоголя; и он вышел из дверей академических комнат при дружном, но отрывистом рукоплескании студентов.

В. Крестовоздвиженский. Московские Ведомости, 1860, N 114, стр. 901.

На обратном пути из Троицкой лавры Гоголь заехал за Ольгой Се­меновной (жена Аксакова) в Хотьковский монастырь и сам заходил за ней к игуменье. За обедом (в Абрамцеве) мы пили здоровье его матери и моло­дых; Гоголь поразвеселился, а вечером сделался очень весел. Наденька (дочь Аксакова) пела малороссийские песни, и он сам пел с живостью и очень забавно. 3 октября он уехал в Москву; он взял у нас лошадей до первой почтовой станции, потому что он спешил в Москву, к четырем часам, к кому-то или с кем-то обедать. К удивлению моему, лошади воротились уже на другие сутки, и я узнал, что Гоголь кормил лошадей в Пушкине и доехал на них до Москвы: наемный кучер наш был несколько груб и {518} попивал иногда. Я встревожился и писал к Гоголю, спрашивая, не случи­лось ли чего-нибудь неприятного; но получил веселый, шуточный ответ, что все, напротив, было очень хорошо, что он сам раздумал поспеть к обеду в Москву в семь часов вечера.

С. Т. Аксаков. Шенрок. Материалы, IV, 814.

Не удалось мне с вами повидаться, добрейшая моя матушка и мои милые сестры, нынешней осенью. Уже было выехал из Москвы, но, доб­равшись до Калуги, заболел и должен был возвратиться. Нервы мои от всяких тревог и колебаний дошли до такой раздражительности, что дорога, которая всегда для меня полезна, теперь стала даже вредоносна. Видно, уж так следует и угодно богу, чтобы эту зиму остался я в Москве. На прожитье в Крыму вряд ли бы достало средств. Здесь же, в Москве, теперь доктор, успешно лечащий нервические болезни наружными вытира­ниями и обливаньями холодной водой.

Гоголь — матери, 3 окт. 1851 г., из Москвы, Письма, IV, 403.

Осенью 1851 года, будучи проездом в Москве, я, посетив Гоголя, застал его в хорошем расположении духа, и на вопрос мой о том, как идут «Мертвые души», он отвечал мне: «Приходите завтра вечером, в восемь часов, я вам почитаю». На другой день, разумеется, ровно в восемь вечера, я был уже у Гоголя; у него застал я А. О. Россета, которого он тоже позвал. Явился на сцену знакомый мне портфель; из него вытащил Гоголь одну довольно толстую тетрадь, уселся около стола и начал тихим и плавным голосом чтение первой главы. Гоголь мастерски читал: не только всякое слово у него выходило внятно, но, переменяя часто интонацию речи, он разнообра­зил ее и заставлял слушателя усвоивать самые мелочные оттенки мысли. Помню, как он начал глухим и каким-то гробовым голосом: «Зачем же изображать бедность, да бедность, да несовершенство нашей жизни, выка­пывая людей из глуши, из отдаленных закоулков государства? Что ж делать, если уже таковы свойства сочинителя, и, заболев собственным несовер­шенством, уже и не может он изображать ничего другого, как только бед­ность, да бедность, да несовершенство нашей жизни, выкапывая людей из глуши, из отдаленных закоулков государства? И вот опять попали мы в глушь, опять наткнулись, за закоулок». После этих слов внезапно Гоголь приподнял голову, встряхнул волосы и продолжал уже громким и торжественным голосом: «Зато какая глушь и какой закоулок!» За сим началось великолепное описание деревни Тентетникова, которое, в чтении Гоголя, выходило как будто писано в известном размере. Все описания природы, которыми изобилует первая глава, отделаны были осо­бенно тщетно. Меня в высшей степени поразила необыкновенная гар­мония речи. Тут я увидел, как прекрасно воспользовался Гоголь теми местными названиями разных трав и цветов, которые он так тщательно собирал. Он иногда, видимо, вставлял какое-нибудь звучное слово един­ственно для гармонического эффекта. Хотя в напечатанной первой главе все описательные места прелестны, но я склонен думать, что в окончательной редакции они были еще тщательнее отделаны. Разговоры выведенных лиц Гоголь читал с неподражаемым совершенством. Когда, изображая равно-{519}душие, обленившееся состояние байбака Тентетникова, сидящего у окна с хо­лодной чашкой чая, он стал читать сцену происходящей на дворе пере­бранки небритого буфетчика Григория с ключницей Перфильевной, то казалось, как бы действительно сцена эта происходила за окном и оттуда доходили до нас неясные звуки этой перебранки.

Граф А. П. Толстой сказывал мне, что ему не раз приходилось слы­шать, как Гоголь писал свои «Мертвые души»: проходя мимо дверей, ведущих в его комнату, он не раз слышал, как Гоголь один в запертой горнице будто б с кем-то разговаривал, иногда самым неестественным голосом. В черновых рукописях видны следы этой работы. Каждый разговор переделывался Гоголем по нескольку раз.

Окончив чтение. Гоголь обратился к нам с вопросом: «Ну, что вы скажете?» Будучи под впечатлением тех прелестных картин и разнообраз­ных описаний природы, которыми изобилует первая глава, я отвечал, что более всего я поражен художественной отделкой этой части, что ни один пейзажист не производил на меня подобного впечатления. «Я этому рад», — отвечал Гоголь и, передав нам рукопись, просил, чтобы мы прочли ему вслух некоторые места.

Не помню, Россет или я исполнил его желание, и он прислушивался к нашему чтению, видно желая слышать, как будут передаваться другими те места, которые особенно рельефно выходили при его мастерском чтении. По окончании чтения Россет спросил у Гоголя: «Что, вы знали такого Александра Петровича (первого наставника Тентетникова) или это ваш идеал наставника?» При этом вопросе Гоголь несколько задумался и. помолчав, отвечал: «Да, я знал такого» 3. Я воспользовался этим случаем, чтобы заметить Гоголю, что, действительно, его Александр Петрович представляется каким-то лицом идеальным, оттого, быть может, что о нем говорится уже как о покойнике в третьем лице; но как бы то ни было, а он сравнительно с другими действующими лицами как-то безжизнен. «Это справедливо, — отвечал мне Гоголь и, подумав немного, прибавил: — Но он у меня оживет потом». Что разумел под этим Гоголь — я не знаю. Рукопись, по которой читал Гоголь, была совершенно набело им самим переписана; я не заметил в ней поправок.

Прощаясь с нами. Гоголь просил нас никому не говорить, что он нам читал, и не рассказывать содержание первой главы.

Кн. Д. А. Оболенский. О перв. изд. посм. соч. Гоголя. Рус: Стар., 1873, дек.. 943—947.

(Осенью 1857 года.) Гоголь в это время жил у Толстого, на Никит­ском бульваре и тогда все еще готовил второй том «Мертвых душ». По крайней мере, на мое замечание о нетерпении всей публики видеть за­вершенным, наконец, его жизненный и литературный подвиг вполне — он мне отвечал довольным и многозначительным голосом: «Да… Вот попробуем!» Я нашел его гораздо более осторожным в мнениях после страшной бури, вызванной его «Перепиской», но все еще оптимистом в высшей степени и едва понятным для меня. Он почти ничего не знал мл и не хотел знать о происходящем вокруг него, а о ссылках и других мерах отзывался даже, как о вещах, которые по мягкости исполнения были отчасти любезностями и милостями по отношению ко многим осуж-{520}денным. Он также продолжал думать, что, по отсутствию выдержки в русских характерах, преследование печати и жизни не может долго длиться… Вместо смысла современности, утерянного им за границей и последним своим развитием, оставалась у него по-прежнему артистическая восприим­чивость в самом высшем градусе. Он взял с меня честное слово беречь рощи и леса в деревне и раз вечером предложил мне прогулку по городу, всю ее занял описанием Дамаска, чудных гор, его окружающих, бедуинов в старой библейской одежде, показывающихся у стен его для разбойниче­ства, и проч., а на вопрос мой, какова там жизнь людей, отвечал почти с досадой: «Что жизнь! Не об ней там думается!» Это была моя последняя беседа с Гоголем. Подходя к дому Толстого на возвратном пути и про­щаясь с ним, я услышал от него трогательную просьбу сберечь о нем доброе мнение и поратовать о том же между партией, «к которой принад­лежите».

П. В. Анненков. Последняя встреча с Гоголем. П. В. Ан­ненков и его друзья. Спб. Изд. Суворина. 1892, стр. 515.

Провожая меня из своей квартиры. Гоголь, на пороге ее, сказал мне взволнованным голосом: «Не думайте обо мне дурного и защищайте перед своими друзьями, прошу вас; я дорожу их мнением».

П. В. Анненков. Замечательное десятилетие. Литератур­ные воспоминания, 266.

Таково было обаяние личности Пушкина, что когда за три месяца до смерти Гоголя я напомнил ему о Пушкине, то мог видеть, как пере­менилась, просветлела и оживилась его физиономия.

П. В. Анненков. Материалы для биографии Пушкина, 361.

С тех пор я уже не видал Гоголя, если не считать случайной встречи в Кремле после того. В четыре часа пополудни я ехал с братом-комендантом куда-то обедать, когда неожиданно повстречался с Гоголем, видимо направ­лявшимся в соборы к вечерне, на которую благовестили. Как бы желая отклонить всякое подозрение о цели своей дороги, он торопливо подошел к коляске и с находчивостью лукавого малоросса проговорил: «А я к вам шел, да, видно, не вовремя, прощайте!»

П. В. Анненков. Последняя встреча с Гоголем. Аннен­ков и его друзья, 516.

(Около 13 октября.) Однажды я встретил Гоголя у сестры и объявил ему, что иду в театр, где дают «Ревизора», и что Шумский в первый раз играет роль Хлестакова. Гоголь поехал с нами, и мы поместились, едва достав ложу, в бенуаре. Театр был полон. Гоголь говорил, что Шумский лучше всех других актеров, петербургских и московских, передавал эту трудную роль, но не был доволен, сколько я помню, той сценой, где Хле­стаков начинает завираться перед чиновниками. Он находил, что Шумский передавал этот монолог слишком тихо, вяло, с остановками, а он желал представить в Хлестакове человека, который рассказывает небылицы с {521} жаром, с увлечением, который сам не знает, каким образом слова вылетают у него изо рта, который в ту минуту, как лжет, не думает вовсе, что он лжет, а просто рассказывает то, что грезится ему постоянно, чего он желал бы достигнуть, и рассказывает, как будто эти грезы его воображения сделались уже действительностью, но иногда в порыве болтовни загова­ривается, действительность мешается у него с мечтами, и он от посланников, от управления департаментом, от приемной залы переходит, сам того не замечая, на пятый этаж, к кухарке Марфуше. «Хлестаков — это жив­чик, — говорил Гоголь, — он все должен делать скоро, живо, не рассуждая, почти бессознательно, не думая ни одной минуты, что из этого выйдет, как это кончится и как его слова и действия будут приняты другими». Вообще, комедия в этот раз была сыграна превосходно. Многие в партере заметили Гоголя, и лорнеты стали обращаться на нашу ложу. Гоголь, видимо, испугался какой-нибудь демонстрации со стороны публики, а может быть, и вызовов, и после вышеописанной сцены вышел из ложи так тихо, что мы и не заметили его отсутствия. Возвратившись домой, мы застали его у сестры распивающим, по обыкновению, теплую воду с сахаром и красным вином.

Л. И. Арнольди. Рус. Вестн., 1862, XXXVII, 91.

Раз я видел Гоголя в Большом московском театре во время представления «Ревизора». Хлестакова играл Шумский, Городничего — Щепкин. Гоголь сидел в первом ряду, против середины сцены, слушал внимательно и раз или два хлопнул. Обыкновенно (как я слышал от друзей) он бывал не слишком доволен обстановкой своих пьес и ни одного Хлестакова не признавал вполне разрешившим задачу. Шумского чуть ли не находил он лучшим. Щепкин играл в его пьесах, по его мнению, хорошо. Это был один из самых близких к Гоголю людей. Все почти пьесы Гоголя шли в бенефис Щепкина и потому не дали автору ничего ровно.

Н. В. Берг. Воспоминания о Н. В. Гоголе. Рус. Стар., 1872, янв., 125.

Я видел Гоголя в театре на представлении «Ревизора»; он сидел в ложе бельэтажа, около самой двери, и, вытянув голову, с нервическим беспо­койством поглядывал на сцену, через плечи двух дюжих дам, служивших ему защитой от любопытства публики. Мне указал на него сидевший рядом со мною Ф. Я быстро обернулся, чтобы посмотреть на него; он, вероятно, заметил это движение и немного отодвинулся назад, в угол. Меня поразила перемена, происшедшая в нем с 1841 года. Я раза два встретил его тогда у Авдотьи Петровны Елагиной. В то время он смотрел приземистым и плотным малороссом; теперь он казался худым и испитым человеком, которого уже успела на порядках измыкать жизнь. Какая-то затаенная боль и тревога, какое-то грустное беспокойство примешивалось к постоянно-проницательному выражению его лица.

И. С. Тургенев. Литературные и житейские воспо­минания, III.

Однажды Ив. Серг. Тургенев приехал в Москву и посетил Щепкина, заявив ему при свидании, между прочим, что хотел бы познакомиться {522} с Гоголем. Это было незадолго до смерти Гоголя. Щепкин ответил ему: «Если желаете, поедем к нему вместе». Тургенев возразил на это, что неловко: пожалуй, Николай Васильевич подумает, что он навязывается. «Ох, батюшки мои, когда это вы, государи мои, доживете до того времени, что не будете так щепетильничать!» — заметил Щепкин Тургеневу, но тот стоял на своем, и Щепкин вызвался передать желание Тургенева Гоголю. Свой визит к Гоголю Щепкин передал так. Прихожу к нему. Гоголь сидит за церковными книгами. «Что это вы делаете? К чему эти книги читаете? Пора бы вам знать, что в них значится». — «Знаю, — ответил мне Гоголь, — очень хорошо знаю, но возвращась к ним снова, по­тому что наша душа нуждается в толчках». — «Это так, — заметил я ему на это, — но толчком для мыслящей души может служить все, что рассеянно в природе, и пылинка, и цветок, и небо, и земля». Потом вижу, что Гоголь хмурится; я переменил разговор и сказал ему: «С вами, Николай Василь­евич, желает познакомиться один русский писатель, но не знаю, желатель­но ли это будет вам». — «Кто же это такой?» — «Да человек довольно известный: вы, вероятно, слыхали о нем: это Иван Сергеевич Тургенев». Услыхав эту фамилию, Гоголь оживился, начал говорить, что он душевно рад и что просит меня побывать у него вместе с Иваном Сергеевичем на другой день, часа в три или четыре. Меня это страшно удивило, потому что Гоголь за последнее время держал себя особнячком и был очень непо­датлив на новые знакомства. На другой день ровно в три часа мы с Тургеневым пожаловали к Гоголю. Он встретил нас весьма приветливо; ког­да же Тургенев сказал Гоголю, что некоторые произведения его, переве­денные им, Тургеневым, на французский язык и читанные в Париже, произ­вели большое впечатление, Гоголь заметно был доволен и с своей стороны сказал несколько любезностей Тургеневу. Но вдруг побледнел, все лицо его искривилось злой улыбкой, и он в страшном беспокойстве спросил: «Почему Герцен позволяет себе оскорблять меня своими выходками в иностранных журналах?» Тут только я понял, — рассказывал Щепкин, — почему Гого­лю так хотелось видеться с Тургеневым. Выслушав ответ Тургенева, Го­голь сказал: «Правда, и я во многом виноват, виноват тем, что послу­шался друзей, окружавших меня, и, если бы можно было воротить назад сказанное, я бы уничтожил мою „Переписку с друзьями“. Я бы сжег ее». Тем и закончилось свидание между Гоголем и Тургеневым.

М. С. Щепкин по записи А. М. Щепкина. «М. С. Щеп­кин», 14, стр. 373.

Меня свел к Гоголю покойный Михаил Семенович Щепкин. Помню день нашего посещения: 20 октября 1851 года. Гоголь жил тогда в Москве, на Никитской, в доме Талызина, у графа Толстого. Мы приехали в час пополудни; он немедленно нас принял. Комната его находилась возле сеней, направо. Мы вошли в нее — и я увидел Гоголя, стоявшего перед конторкой с пером в руке. Он был одет в темное пальто, зеленый бар­хатный жилет и коричневые панталоны.

Увидев нас со Щепкиным, он с веселым видом пошел к нам навстречу и, пожав мне руку, промолвил: «Нам давно следовало быть знакомыми», Мы сели. Я — рядом с ним, на широком диване; Михаил Семенович — на креслах, возле него. Я попристальнее вгляделся в его черты. Его белоку-{523}рые волосы, которые от висков падали прямо, как обыкновенно у казаков, сохранили еще цвет молодости, но уже заметно поредели; от его пока­того, гладкого белого лба по-прежнему так и веяло умом. В небольших карих глазах искрилась временами веселость — именно веселость, а не на­смешливость; но вообще, взгляд их казался усталым. Длинный, заостренный нос придавал физиономии Гоголя нечто хитрое, лисье; невыгодное впе­чатление производили также его одутловатые, мягкие губы под острижен­ными усами; в их неопределенных очертаниях выражались — так, по край­ней мере, мне показалось — темные стороны его характера: когда он говорил, они неприятно раскрывались и выказывали ряд нехороших зубов; маленький подбородок уходил в широкий бархатный черный гал­стук. В осанке Гоголя, в его телодвижениях было что-то не профессорское, а учительское, — что-то, напоминавшее преподавателей в провинциальных институтах и гимназиях. «Какое ты умное, и странное, и больное су­щество!» — невольно думалось, глядя на него. Помнится, мы с Михаилом Семеновичем и ехали к нему как к необыкновенному, гениальному человеку, у которого что-то тронулось в голове… Вся Москва была о нем такого мнения. Михаил Семенович предупредил меня, что с ним не следует говорить о продолжении «Мертвых душ», об этой второй части, над которою он так долго и упорно трудился и которую он, как известно, сжег перед смертью; что он этого разговора не любит. О «Переписке с друзьями» я сам не упомянул бы, так как ничего не мог сказать о ней хорошего. Впрочем, я и не готовился ни к какой беседе, а просто жаждал видеться с человеком, творения которого я чуть не знал наизусть. Ны­нешним молодым людям даже трудно растолковать обаяние, окружавшее тогда его имя.

Щепкин заранее объявил мне, что Гоголь не словоохотлив; на деле вышло иначе. Гоголь говорил много, с оживлением, размеренно отталки­вая и отчеканивая каждое слово, — что не только не казалось неестествен­ным, но, напротив, придавало его речи какую-то приятную вескость и впечатлительность. Он говорил на о; других, для русского слуха менее любезных, особенностей малороссийского говора я не заметил. Все выходило ладно, складно, вкусно и метко. Впечатление усталости, болезненного, нервического беспокойства, которое он сперва произвел на меня, исчезло. Он говорил о значении литературы, о призвании писателя, о том, как следует относиться к собственным произведениям; высказал несколько тонких и верных замечаний о самом процессе работы, самой, если можно так выразиться, физиологии сочинительства; и все это — языком ориги­нальным — и, сколько я мог заметить, нимало не подготовленным заранее, как это сплошь да рядом бывает у «знаменитостей». Только когда он завел речь о цензуре, чуть не возвеличивая, чуть не одобряя ее как средство развивать в писателе сноровку, умение защищать свое детище, терпение и множество других христианских и светских добродетелей, — только тогда мне показалось, что он черпает из готового арсенала. Притом, доказы­вать таким образом необходимость цензуры — не значило ли рекомендовать и почти похваливать хитрость и лукавство рабства. Я могу еще допустить стих итальянского поэта: "Si, servi siam: ma servi ognor frementi (мы рабы… да; но рабы, вечно негодующие) 4; но самодовольное смирение и плутовство рабства… нет! лучше не говорить об этом. В подобных из-{524} мышлениях и рассудительствах Гоголя слишком явно выказывалось влияние тех особ высшего полета, которым посвящена большая часть «переписки»: оттуда шел этот затхлый и пресный дух. Вообще, я скоро почувствовал, что между миросозерцанием Гоголя и моим лежала целая бездна. Не одно и то же мы ненавидели, не одно любили; но в ту минуту в моих глазах все это не имело важности. Великий поэт, великий худож­ник был передо мною, и я глядел на него, слушал его с благоговением, даже когда не соглашался с ним.

Гоголь, вероятно, знал мои отношения к Белинскому, к Искандеру; о первом из них, об его письме к нему — он не заикнулся: это имя обожгло бы его губы. Но в то время только что появилась — в одном заграничном издании — статья Искандера (Герцена), в которой он по поводу преслову­той «Переписки» упрекал Гоголя в отступничестве от прежних убеж­дений 5. Гоголь сам заговорил об этой статье. Из его писем, напечатанных после его смерти (О! какую услугу оказал бы ему издатель, если б выкинул из них целые две трети или, по крайней мере, все те, которые писаны к светским дамам… более противной смеси гордыни и подыскивания, хан­жества и тщеславия, пророческого и прихлебательского тона — в литературе не существует!) — из писем Гоголя мы знаем, какою неизлечимой раной залегло в его сердце полное фиаско его «Переписки» — это фиаско, в ко­тором нельзя не приветствовать одно из немногих утешительных прояв­лений тогдашнего общественного мнения. И мы с покойным М. С. Щеп­киным были свидетелями в день нашего посещения, до какой степени эта рана наболела. Гоголь начал уверять нас внезапно изменившимся, торо­пливым голосом, что не может понять, почему в прежних его сочинениях некоторые люди находят какую-то оппозицию, что-то такое, чему он из­менил впоследствии; что он всегда придерживался одних и тех же религиоз­ных и охранительных начал и, в доказательство того, готов нам указать на некоторые места в одной своей уже давно напечатанной книге… Про­молвив эти слова, Гоголь с почти юношеской живостью вскочил с дивана и побежал в соседнюю комнату. Михаил Семенович только брови возвел горе — и указательный палец поднял… «Никогда таким его не видал», — шепнул он мне…

Гоголь вернулся с томом «Арабесок» в руках и начал читать на выдержку некоторые места одной из тех детски напыщенных и утоми­тельно пустых статей, которыми наполнен этот сборник. Помнится, речь шла о необходимости строгого порядка, безусловного повиновения властям и т. п. «Вот, видите, — твердил Гоголь: — Я и прежде всегда то же думал, точно такие же высказывал убеждения, как и теперь… С какой же стати упрекать меня в измене, в отступничестве?.. Меня?!» И это говорил автор «Ревизора», одной из самых отрицательных комедий, какие когда-либо являлись на сцене! Мы с Щепкиным молчали. Гоголь бросил, наконец, книгу на стол и снова заговорил об искусстве, о театре; объявил, что остался недоволен игрою актеров в «Ревизоре», что они «тон потеряли» и что он готов им прочесть всю пьесу с начала до конца. Щепкин ухватился за это слово и тут же уладил, где и когда читать. Какая-то старая барыня приехала к Гоголю; она привезла ему просфору с вынутой частицей. Мы удалились.

И. С. Тургенев. Литературные и житейские воспоминания III, Гоголь. {525}

Тургенев был у Гоголя в Москве, тот принял его радушно, протянул руку, как товарищу, и сказал ему: «У вас есть талант; не забывайте же: талант есть дар божий и приносит десять талантов за то, что создатель вам дал даром. Мы обнищали в нашей литературе, обогатите ее. Главное, — не спешите печатать, обдумывайте хорошо. Пусть скорее создастся повесть в вашей голове, и тогда возьмитесь за перо, марайте и не смущайтесь. Пушкин беспощадно марал свою поэзию, его рукописей теперь никто не поймет: так они перемараны».

А. О. Смирнова. Автобиография, 308.

Впервые в жизни я увидел Гоголя за четыре месяца до его кончины. Это случилось осенью, в 1851 году. Находясь тогда в Москве с служебным поручением товарища министра народного просвещения А. С. Норова, я получил от старого своего знакомого, московского профессора О. М. Бодян­ского, записку, в которой он извещал меня, что один из наших земляков-украинцев, А-й, которого перед тем я у него видел, предполагал петь малорусские песни у Гоголя и что Гоголь, узнав, что и у меня собрана кол­лекция украинских народных песен, с нотами, просил Бодянского пригла­сить к себе и меня. В назначенный час я отправился к О. М. Бодянскому, чтобы ехать с ним к Гоголю. Бодянский тогда жил у Старого Вознесения, на Арбате, на углу Мерзляковского переулка. Он встретил меня словами: «Ну, земляче, едем; вкусим от благоуханных, сладких сотов родной украин­ской музыки». Мы сели на извозчичьи дрожки и поехали по соседству на Никитский бульвар, к дому Талызина, где, в квартире графа А. П. Тол­стого, в то время жил Гоголь. Теперь (1886 г.) этот дом принадлежит Н. А. Шереметевой. Он не перестроен, имеет, как и тогда, 16 окон во двор и пять на улицу, в два этажа, с каменным балконом, на колоннах, во двор. Было около полудня,

Въехав в каменные ворота высокой ограды, направо, к балконной гале­рее дома Талызина, мы вошли в переднюю нижнего этажа. Старик, слуга графа Толстого, приветливо указал нам на дверь из передней направо. «Не опоздали?» — спросил Бодянский, обычною своею ковыляющею по­ходкой проходя в эту дверь. «Пожалуйте, ждут-с!» — ответил слуга. Бодян­ский прошел приемную и остановился перед следующею, затворенною дверью в угольную комнату, два окна которой выходили во двор и два на бульвар. Я догадался, что это был рабочий кабинет Гоголя. Бодянский постучался в дверь этой комнаты. «Чи дома, брате Миколо?» — спросил он по-малорусски. «А дома ж, дома!» — негромко ответил кто-то оттуда. Дверь растворилась. У ее порога стоял Гоголь. Мы вошли в кабинет. Бо­дянский представил меня Гоголю, сказав ему, что я служу при Норове и что с ним, Бодянским, давно знаком через Срезневского и Плетнева. «А где же наш певец?» — спросил, оглядываясь, Бодянский. «Надул, к Щепкину поехал на вареники! — ответил с видимым неудовольствием Гоголь: — Только что прислал извинительную записку, будто забыл, что раньше нас дал слово туда». — «А может быть, и так, — сказал Бодянский, — вареники не свой брат».

Разговаривая с Бодянским, Гоголь то плавно прохаживался по комнате, то садился в кресло к столу, за которым Бодянский и я сидели на диване, и изредка посматривал на меня. Среднего роста, плотный и с совершенно {526} здоровым цветом лица, он был одет в темно-коричневое, длинное пальто и в темно-зеленый бархатный жилет, наглухо застегнутый до шеи, у которого, поверх атласного черного галстука, виднелись белые, мягкие ворот­нички рубахи. Его длинные, каштановые волосы прямыми космами спадали ниже ушей, слегка загибаясь над ними. Тонкие, темные, шелковистые усики чуть прикрывали полные, красивые губы, под которыми была кро­хотная эспаньолка. Небольшие карие глаза глядели ласково, но осторожно и не улыбаясь даже тогда, когда он говорил что-либо веселое и смешное. Длинный, сухой нос придавал этому лицу и этим, сидевшим по его сторонам, осторожным глазам что-то птичье, наблюдающее и вместе добродушно-гор­деливое. Так смотрят с кровель украинских хуторов, стоя на одной ноге, внимательно-задумчивые аисты. Гоголь в то время был очень похож на свой портрет, писанный с него в Риме, в 1841 году, знаменитым Ивановым. Этому портрету он, как известно, отдавал предпочтение перед другими. Успокоясь от невольного, охватившего меня смущения, я стал понемногу вслушиваться в разговор Гоголя с Бодянским. «Надо, однако же, все-таки вызвать нашего Рубини, — сказал Гоголь, присаживаясь к столу, — не я один, и Аксаковы хотели бы его послушать… Особенно Надежда Сер­геевна». — «Устрою, берусь, — ответил Бодянский, — если только тут не другая причина и если наш земляк от здешних угощений не спал с голоса… А что это у вас за рукописи?» --спросил Бодянский, указывая на рабо­чую красного дерева конторку, стоявшую налево от входных дверей, за которою Гоголь перед нашим приходом, очевидно, работал стоя. «Так себе, мараю по временам!» — небрежно ответил Гоголь. На верхней части конторки были положены книги и тетради; на ее покатой доске, обитой зе­леным сукном, лежали раскрытые, мелко написанные и перемаранные листы. — «Не второй ли том „Мертвых душ“?» — спросил, подмигивая, Бодянский. «Да… иногда берусь, — нехотя проговорил Гоголь, — но работа не подвигается; иное слово вытягиваешь клещами…» — «Что же мешает? У вас тут так удобно, тихо». — «Погода, убийственный климат. Невольно вспоминаешь Италию, Рим, где писалось лучше и так легко. Хотел было на зиму уехать в Крым, к Княжевичу, там писать; думал завернуть и на ро­дину, к своим — туда звали на свадьбу сестры Елизаветы Васильев­ны…» Ел. В. Гоголь тогда вышла замуж за саперного офицера Быкова. «За чем же дело стало?» — спросил Бодянский. «Едва добрался до Калуги и возвратился. Дороги невозможные, простудился, да и времени пришлось бы столько потратить на одни переезды. А тут еще затеял новое, полное издание своих сочинений». — «Скоро ли оно выйдет?» — «В трех типогра­фиях начал печатать, — ответил Гоголь. — Будет четыре больших тома. Сю­да войдут все повести, драматические вещи и обе части „Мертвых душ“. Пятый том я напечатаю позже, под заглавием „Юношеские опыты“. Сюда войдут и некоторые журнальные статьи, статьи из „Арабесок“ и прочее». — «А „Переписка“?» — спросил Бодянский. «Она войдет в шестой том; там будут помещены письма к близким и родным, изданные и неизданные. Но это уж, разумеется, явится… после моей смерти». Слово «смерть» Гоголь произнес совершенно спокойно, и оно тогда не прозвучало ничем особенным, ввиду полных его сил и здоровья. Бодянский заговорил о типографиях и стал хвалить какую-то из них. Речь коснулась и Петер­бурга. «Что нового и хорошего у вас, в петербургской литературе?» — {527} спросил Гоголь, обращаясь ко мне. Я ему сообщил о двух новых поэмах тогда еще молодого, но уже известного поэта Ап. Ник. Майкова: «Савона­рола» и «Три смерти». Гоголь попросил рассказать их содержание. Исполняя его желание, я наизусть прочел выдержки из этих произведений, ходивших тогда в списках. «Да это прелесть, совсем хорошо! — произнес, выслушав мою неумелую декламацию. Гоголь. — Еще, еще…» Он совершенно оживил­ся, встал и опять начал ходить по комнате. Вид осторожно-задумчивого аиста исчез. Передо мною был счастливый, вдохновенный художник. Я еще прочел отрывки из Майкова. «Это так же закончено и сильно, как терцеты Пушкина, — во вкусе Данта, — сказал Гоголь. — Осип Максимович, а? — обратился он к Бодянскому: — Ведь это праздник! Поэзия не умерла. Не оскудел князь от Иуды и вождь от чресл его… А выбор сюжета, а краски, колорит? Плетнев присылал кое-что, и я сам помню некоторые стихи Майкова». Он прочел, с оригинальною интонацией, две начальные строки известного стихотворения из «Римских очерков» Майкова:

Ах чудное небо, ей-богу, над этим классическим Римом!

Под этаким небом невольно художником станешь!

"Не правда ли, как хорошо? " — спросил Гоголь. Бодянский с ним согла­сился. «Но то, что вы прочли, — обратился ко мне Гоголь, — это уже иной шаг. Беру с вас слово — прислать мне из Петербурга список этих поэм». Я обещал исполнить желание Гоголя. «Да, — продолжал он, проха­живаясь, — я застал богатые всходы…» — «А Шевченко?» — спросил Бо­дянский. Гоголь с секунду промолчал и нахохлился. На нас из-за кон­торки снова посмотрел осторожный аист. «Как вы его находите?» — повторил Бодянский. «Хорошо, что и говорить, — ответил Гоголь: — Только не обидьтесь, друг мой… вы — его поклонник, а его личная судьба достойна всякого участия и сожаления…» — «Но зачем вы примешиваете сюда личную судьбу? — с неудовольствием возразил Бодянский: — Это постороннее… Скажите о таланте, о его поэзии…» — «Дегтю много, — негромко, но прямо проговорил Гоголь, — и даже прибавлю, дегтю больше, чем самой поэзии. Нам-то с вами, как малороссам, это, пожалуй, и приятно, но не у всех носы, как наши. Да и язык…» Бодянский не выдержал, стал возражать и разгорячился. Гоголь отвечал ему спокойно. «Нам, Осип Максимович, надо писать по-русски, — сказал он, — надо стремиться к поддержке и упрочению одного, владычного языка для всех родных нам племен. Доминантой для русских, чехов, украинцев и сербов должна быть единая святыня — язык Пушкина, какою является евангелие для всех хри­стиан, католиков, лютеран и гернгутеров. А вы хотите провансальского поэта Жасмена поставить в уровень с Мольером и Шатобрианом!» — «Да какой же это Жасмен? — крикнул Бодянский. — Разве их можно рав­нять? Что вы? Вы же сами малоросс!» — «Нам, малороссам и русским, нужна одна поэзия, спокойная и сильная, — продолжал Гоголь, останавли­ваясь у конторки и опираясь на нее спиной, — нетленная поэзия правды, добра и красоты. Я знаю и люблю Шевченка, как земляка и даровитого художника; мне удалось и самому кое-чем помочь в первом устройстве его судьбы. Но его погубили наши умники, натолкнув его на произведения, чуждые истинному таланту. Они все еще дожевывают европейские, давно выкинутые жваки. Русский и малоросс — это души близнецов, {528} пополняющие одна другую, родные и одинаково сильные. Отдавать пред­почтение, одной в ущерб другой, невозможно. Нет, Осип Максимович, не то нам нужно, не то. Всякий, пишущий теперь, должен думать не о розни; он должен прежде всего поставить себя перед лицо того, кто дал нам вечное человеческое слово…» Долго еще Гоголь говорил в этом духе. Бодянский молчал, но, очевидно, далеко не соглашался с ним. «Ну, мы вам мешаем, пора нам и по домам!» — сказал, наконец, Бодянский, вставая. Мы раскланялись и вышли. «Странный человек, — произнес Бодянский, когда мы снова очутились на бульваре, — на него как найдет. Отрицать значение Шевченка! Вот уж, видно, не с той ноги сегодня встал», Вышеприведенный разговор Гоголя я тогда же сообщил на родину близ­кому мне лицу, в письме, по которому впоследствии и внес его в мои начатые воспоминания. Мнение Гоголя о Шевченке я не раз, при случае, передавал нашим землякам. Они пожимали плечами и с досадой объясняли его по­сторонними, политическими соображениями, как и вообще все тогдашнее настроение Гоголя.

Г. П. Данилевский. Знакомство с Гоголем. Сочинения Г. П. Данилевского. Изд. 9-е. 1902. Т. XIV, стр. 92—100.

31 окт. 1851 г. — Вечер у Аксакова с Подгорецким, штаб-лекарем (родом из Киевской губернии и моим старым знакомым) и Гр. П. Дани­левским, тоже малороссом, служащим чиновником при товарище министра народного просвещения Норове; пение разных малороссийских песен, к чему приглашены были Гоголем, с коим я познакомил Данилев­ского.

О. М. Бодянский. Дневник. Рус. Стар. 1889, окт., 134.

Вторично я увидел Гоголя вскоре после первого с ним свидания, а именно 31 октября. Повод к этому подала новая моя встреча у Бодян­ского с украинским певцом и полученное мною, вслед за тем, от Бодян­ского нижеследующее письмо.

«30 октября 1851 года, вторник.

Извещаю вас, что земляк, с которым вы на днях виделись у меня, поет и теперь, и охотно споет нам у Гоголя. Я писал этому последнему; только пение он назначил не у себя, а у Аксаковых, которые, узнав об этом, упросили его на такую уступку. Если вам угодно, пожалуйте ко мне завтра, часов в 6 вечера; мы отправимся вместе. Ваш О. Б.».

В назначенный вечер, 31 октября, Бодянский, получив приглашение Аксаковых, привез меня в их семейство, на Поварскую. Здесь он пред­ставил меня седому плотному господину, с бородой и в черном, на крючках, зипуне, знаменитому автору «Семейной хроники», Сергею Тимо­феевичу Аксакову; его добродушной, полной и еще бодрой жене Ольге Семеновне; их молодой и красивой, с привлекательными глазами, дочери, девице Надежде Сергеевне, и обоим их сыновьям, в то время уже извест­ным писателям-славянофилам, Константину и Ивану Сергеевичам.

Гоголь в назначенный вечер приехал к Аксаковым значительно позже Бодянского и меня. Все посматривали на дверь, ожидая Гоголя и пригла­шенного певца. Ни тот, ни другой еще не являлись. {529}

Подъехал, наконец, Гоголь. Любезно поздоровавшись и пошутив насчет нового запоздания певца, он после первого стакана чаю сказал Над. С. Ак­саковой: «Не будем терять дорогого времени», — и просил ее спеть. Она очень мило и совершенно просто согласилась. Все подошли к роялю. Н. С. Аксакова развернула тетрадь малорусских песен, из которых неко­торые были ею положены на ноты с голоса самого Гоголя. «Что спеть?» — спросила она. «Чоботы», — ответил Гоголь. Н. С. Аксакова спела «Чоботы», потом «Могилу», «Солнце низенько» и другие песни.

Гоголь остался очень доволен пением молодой хозяйки, просил повто­рять почти каждую песню и был вообще в отличном расположении духа. Заговорили о малорусской народной музыке вообще, сравнивая ее с великорусскою, польскою и чешскою. Бодянский все посматривал на дверь, ожидая появления приглашенного им певца.

Помню, что спели какую-то украинскую песню даже общим хором. Кто-то в разговоре, которым прерывалось пение, сказал, что кучер Чичикова Селифан, участвующий, по слухам, во втором томе «Мертвых душ» в сель­ском хороводе, вероятно, пел и только что исполненную песню. Гоголь, взглянув на Н. С. Аксакову, ответил с улыбкой, что, несомненно, Селифан пел и «Чоботы», и даже при этом лично показал, как Селифан высоко деликатными кучерскими движениями, вывертом плеча и головы должен был дополнять среди сельских красавиц свое «заливисто-фистульное» пе­ние. Все улыбались, от души радуясь, что знаменитый гость был в духе. Но не прошло после того и десяти минут, Гоголь вдруг замолк, насу­пился и его хорошее настроение бесследно исчезло. Усевшись в стороне от чайного стола, он как-то весь вошел в себя и почти уже не принимал участия в общей длившейся беседе. Это меня поразило. Зная его обычай, Аксаковы не тревожили его обращениями к нему и, хотя, видимо, были смущены, покорно ждали, что он снова оживится.

Что вызвало в Гоголе эту неожиданную перемену в его настроении, — новая ли, непростительная небрежность приглашенного певца, который и в этот вечер так и не явился, или случайное напоминание в дорогой ему семье о неоконченной и мучившей его второй части «Мертвых душ», — не знаю. Только Гоголь пробыл здесь еще с небольшим полчаса, посидел, молча, как бы сквозь дремоту прислушиваясь к тому, о чем говорили возле него, встал и взял шляпу. «В Америке обыкновенно посидят, посидят, — сказал он, через силу улыбаясь, — да и откланиваются». — «Куда же вы, Николай Васильевич, куда?» — всполошились хозяева. «Насладившись столь щед­рым пением обязательного земляка, — ответил он, — надо и восвояси. Нездоровится что-то. Голова, как в тисках». Его не удерживали. «А вы долго ли еще здесь пробудете?» — спросил Гоголь, обратившись, на пути к двери, ко мне. «Еще с неделю», — ответил я, провожая его с Бодянским и И. С. Аксаковым. «Вы, по словам Осипа Максимовича, перевели драму Шекспира „Цимбелин“. Кто вам указал на эту вещь?» — «Плетнев». — "Узнаю его… «Цимбелин» был любимою драмой Пушкина; он ставил его выше «Ромео и Юлии». Гоголь уехал.

Г. П. Данилевский. Соч., XIV, 100—103.

5 ноября происходило чтение «Ревизора» в одной из зал того дома, где проживал Гоголь. Я выпросил позволение присутствовать на этом чтении. {530} Покойный профессор Шевырев также был в числе слушателей и — если не ошибаюсь — Погодин. К великому моему удивлению, далеко не все акте­ры, участвовавшие в «Ревизоре», явились на приглашение Гоголя: им по­казалось обидным, что их словно хотят учить. Ни одной актрисы также не приехало. Сколько я мог заметить. Гоголя огорчил этот неохотный и слабый отзыв на его предложение… Известно, до какой степени он ску­пился на подобные милости. Лицо его приняло выражение угрюмое и хо­лодное; глаза подозрительно насторожились. В тот день он смотрел, точно, больным человеком. Он принялся читать и понемногу оживился. Щеки покрылись легкой краской; глаза расширились и посветлели. Читал Гоголь превосходно… Я слушал его тогда в первый — ив последний раз. Гоголь поразил меня чрезвычайно простотой и сдержанностью манеры, какой-то важной и в то же время наивной искренностью, которой словно и дела нет, есть ли тут слушатели и что они думают. Казалось, Гоголь только и забо­тился о том, как бы вникнуть в предмет, для него самого новый, как бы вернее передать собственное впечатление. Эффект выходил необычайный, особенно в комических, юмористических местах; не было возможности не смеяться — хорошим, здоровым смехом; а виновник всей этой потехи про­должал, не смущаясь общей веселостью и как бы внутренне дивясь ей, все более и более погружаться в самое дело, и лишь изредка, на губах и около глаз, чуть заметно трепетала лукавая усмешка мастера. С каким недоуме­нием, с каким изумлением Гоголь произнес знаменитую фразу Городни­чего о двух крысах (в самом начале пьесы): «Пришли, понюхали и пошли прочь». Он даже медленно оглянул нас, как бы спрашивая объяснения такого удивительного происшествия. Я только тут понял, как вообще не­верно, поверхностно, с каким желанием только поскорей насмешить обык­новенно разыгрывается на сцене «Ревизор». Я сидел, погруженный в радост­ное умиление: это был для меня настоящий пир и праздник. К сожалению, он продолжался недолго. Гоголь еще не успел прочесть половину первого акта, как вдруг дверь шумно растворилась и, торопливо улыбаясь и кивая головой, промчался через всю комнату один еще очень молодой, но уже необыкновенно назойливый литератор и, не сказав никому ни слова, поспе­шил занять место в углу. Гоголь остановился, с размаху ударил рукой по звонку — и с сердцем заметил вошедшему камердинеру; «Ведь я велел тебе никого не впускать». Молодой литератор слегка пошевелился на стуле, а впрочем, не смутился нисколько. Гоголь отпил немного воды и снова принялся читать; но уже это было совсем не то. Он стал спешить, бормо­тать себе под нос, не доканчивать слов; иногда он пропускал целые фразы — и только махал рукою. Неожиданное появление литератора его расстроило: нервы его, очевидно, не выдерживали малейшего толчка. Только в извест­ной сцене, где Хлестаков запирается, Гоголь снова ободрился и возвысил голос: ему хотелось показать исполнявшему роль Ивана Александровича, как должно передавать это действительно затруднительное место. В чтении Гоголя оно показалось мне естественным и правдоподобным. Хлестаков увлечен и странностью своего положения, и окружающей его средой, и соб­ственной легкомысленной юркостью; он и знает, что врет, — и верит своему вранью: это нечто вроде упоения, наития, сочинительского восторга, это не простая ложь, не простое хвастовство. Его самого «подхватило». «Про­сители в передней жужжат, 35 тысяч эстафетов скачет, — а дурачье, мол, {531} слушает, развесив уши, и какой я, мол, бойкий, игривый, светский моло­дой человек!»

Вот какое впечатление производил в устах Гоголя хлестаковский мо­нолог. Но, вообще говоря, чтение «Ревизора» в тот день было, — как Гоголь сам выразился, — не более как намек, эскиз; и все по милости непрошеного литератора, который простер свою нецеремонность до того, что остался после всех у побледневшего, усталого Гоголя и втерся за ним в его кабинет.

В сенях я расстался с ним и уже никогда не увидал его больше.

И. С. Тургенев. Литературные и житейские воспоми­нания, III, Гоголь.

Тогдашний сотрудник «Москвитянина» Н. В. Берг пригласил меня от имени С. П. Шевырева на вечер к последнему. Здесь зашла речь о Гоголе, и Шевырев сообщил, что Гоголь, оставшись на днях недоволен игрою некоторых московских актеров в «Ревизоре», предложил, по совету Щеп­кина, лично прочесть главные сцены этой комедии Шумскому, Самарину и другим артистам.

Это чтение описано И. С. Тургеневым в его литературных воспомина­ниях. В описании И. С. Тургенева вкрались некоторые неверности, осо­бенно в изображении Гоголя, на которого он в то время глядел, очевидно, глазами тогдашней, враждебной Гоголю и дружеской ему самому критики. Он не только в лице Гоголя усмотрел нечто хитрое, даже лисье, а под его «остриженными» усами ряд «нехороших зубов», чего в действительности не было, но даже уверяет, будто в ту пору Гоголь в «своих произведениях рекомендовал хитрость и лукавство раба». Чтение, как удостоверяют сохраненные у меня письма, было 5 ноября.

Чтение «Ревизора» происходило во второй комнате квартиры гр. А. П. Толстого, влево от прихожей, которая отделяла эту квартиру от помещения самого Гоголя.

Стол, вокруг которого, на креслах и стульях, уселись слушатели, стоял направо от двери, у дивана против окон во двор. Гоголь читал, сидя на диване. В числе слушателей были: С. Т. и С. И. Аксаковы, С. П. Шевы­рев, И. С. Тургенев, Н. В. Берг и другие писатели, а также актеры М. С. Щепкин, П. М. Садовский и Шумский. Никогда не забуду чтения Гоголя. Особенно он неподражаемо прочел монологи Хлестакова и Ляп­кина-Тяпкина и сцену между Бобчинским и Добчинским. «У вас зуб со свистом», — произнес серьезно и внушительно Гоголь, грозя кому-то гла­зами и даже пришепетывая при этом, будто у него свистел зуб. Неудержи­мый смех слушателей изредка невольно прерывал его. Высоко-художествен­ное и оживленное чтение под конец очень утомило Гоголя. Его сил как-то вообще хватало ненадолго. Когда он дочитал заключительную сцену ко­медии, с письмом, и поднялся с дивана, очарованные слушатели долго стояли группами, вполголоса передавая друг другу свои впечатления. Щепкин, отирая слезы, обнял чтеца и стал объяснять Шумскому, в чем глав­ные силы роли Хлестакова. Я подошел к С. Т. Аксакову и спросил его, какое письмо он или его жена, по словам Бодянского, предполагали доста­вить через меня в Малороссию. «Не мы, а вот Николай Васильевич имеет к вам просьбу, — ответил С. Т. Аксаков, указывая мне на Гоголя, — Бо­дянский не понял слов моей жены, ошибся. Нам поручили вас предупредить, {532} если вы еще не уехали». — «Да, — произнес, обращаясь ко мне, Гоголь, — повремените минуту; у меня есть маленькая посылка в Петербург к Плетне­ву. Я не знал вашего адреса. Это вас не стеснит?» Я ответил, что готов исполнить его желание, и остался. Когда все разъехались, Гоголь велел слуге взять свечи со стола из комнаты, где было чтение, и провел меня на свою половину. Здесь, в знакомом мне кабинете, он предложил мне сесть, отпер конторку и вынул из нее небольшой сверток бумаг и запечатанный сургучом пакет. «Не откажите, — сказал Гоголь, подавая мне пакет, — если только вас не затруднит, вручить это лично, при свидании, Петру Александ­ровичу Плетневу». Увидев надпись на пакете со «вложением», я спросил, не деньги ли здесь. «Да, — ответил Гоголь, запирая ключом конторку, — небольшой должок Петру Александровичу. Мне бы не хотелось через поч­ту». Видя усталость Гоголя, я встал и поклонился, с целью уйти. «Вы мне читали чужие стихи, — сказал Гоголь, приветливо взглянув на меня, и я ни­когда не забуду этого взгляда его усталых, покрасневших от чтения глаз. — А ваши украинские сказки в стихах? Мне о них говорили Аксаковы. Прочти­те что-нибудь из них». Я, смутясь, ответил, что ничего своего не помню. Гоголь, очевидно желая, во что бы то ни стало, сделать мне что-либо приятное, опять посадил меня возле себя и сказал: «Кто пишет стихи, наверное их помнит. В ваши годы они у меня торчали из всех карманов». И он, как мне показалось, даже посмотрел на боковой карман моего сюр­тука. Я снова ответил, что положительно ничего не помню наизусть из своих стихов. «Так расскажите своими словами». Я передал содержание написанной мною перед тем сказки «Снегурка». «Слышал эту сказку и я, желаю успеха, пишите! — сказал Гоголь. — В природе и ее правде чер­пайте свои краски и силы. Слушайте Плетнева… Нынешние не ценят его и не любят… а на нем, не забывайте, почиет рукоположение нашего перво­апостола, Пушкина…»

Я простился с Гоголем и более в жизни уже не видел его. Возвратясь в Петербург, я в тот же день вечером отвез врученные мне сверток и пакет к Плетневу, О свертке он сказал: «знаю» — и положил его на стол. Рас­печатав пакет и увидев в нем пачку депозиток, Плетнев спросил меня: «А письма нет?» Я ответил, что Гоголь, передавая мне пакет, сказал только: «Должок Плетневу». Плетнев запер деньги в стол, помолчал и с обычною своею добродушною важностью сказал: «Как видите, он и здесь верен себе; это — его обычное, с оказиями, пособие через меня нашим беднейшим студентам. Фицтум раздает и не знает, откуда эти пособия». А. И. Фицтум был в те годы инспектором студентов Петербургского университета.

Г. П. Данилевский. Соч., XIV, 104—107.

После чтения актерам «Ревизора» Гоголь опять явился в театре (в ложе позади других) посмотреть, как исполняется пьеса после его замечаний, и остался доволен игрою более, нежели в прежнее время, особенно Хлеста­ковым, которого в это время играл уже Шумский, пользовавшийся его наставлениями.

А. Т. Тарасенков, 4.

В самое последнее свидание с моей женой Гоголь сказал, что он не будет печатать второго тома («Мертвых душ»), что в нем все никуда не {533} годится и что надо все переделать. Только про первую главу второго тома он сказал мне, что она получила последнее прикосновение, была тронута кистью художника, говоря техническим языком живописцев. Он сказал это потому, что при вторичном чтении той же главы для моего сына Ивана я заметил многие изменения.

С. Т. Аксаков — С. П. Шевыреву, в 1852 г. Рус. Арх., 1878, II, 54.

Здоровье мое понемногу поправляется, хоть и не могу похвалиться совершенным восстановлением его… Теперь у вас голова, я замечаю, на­полнена мыслями о женитьбах. Гоните от себя эти мысли: они мешают заниматься настоящим. Разве женитьбу Лизы вы устроили? Ни вы, ни я не имели этого в предмете. Это устроил бог для нее. Нужно было выйти замуж, она и вышла; так же как для иной другой — то, чтоб она не выходила замуж, и она не выходит.

Гоголь — матери, 20 ноября 1851 г., из Москвы. Пись­ма, IV, 410.

Граф А. П. Толстой передал мне ваш поклон и рассказал мне о своем душеусладном пребывании у вас во Ржеве. Благодарю вас много и много за то, что содержите меня в памяти вашей. Одна мысль о том, что вы моли­тесь обо мне, уже поселяет в душу надежду, что бог удостоит поработать ему лучше, чем как работал доселе немощный, ленивый и бессильный. Ваши два последние письма держу при себе неотлучно. Всякий раз, когда их в тишине перечитываю, вижу новое в них, прежде не замеченное указание и напутствие и всякий раз благодарю бога, помогшего вам написать их. Не забывайте меня, добрая душа, в молитвах ваших. Знаете и сами, как они мне нужны.

Гоголь — о. Матвею. 28 ноября 1851 г. Письма. IV, 412.

В 1855 или 1856 году мне пришлось присутствовать при разговоре о. Матфея (Константиновского) с Т. И Филипповым о Гоголе. По словам о. Матфея, в то время, во время знакомства его с Гоголем, Гоголь был не прежний Гоголь, а больной, совершенно больной человек, изнуренный постоянными болезнями, цвет лица был землянистый, пальцы опухли; вследствие тяжких продолжительных страданий художественный талант его угасал и даже почти угас, — это чувствовал Гоголь: и к страданиям тела присоединились внутренние страдания. Старость надвигалась, силы ослабе­ли, и особенно сильно преследовал его страх смерти. В таком состоянии невольно возбуждается мысль о боге, о своей греховности. «Он искал умиротворения и внутреннего очищения». — «От чего же очищения?» — спросил Т. И. Филиппов. — «В нем была внутренняя нечистота». — «Ка­кая же?» — «Нечистота была, и он старался избавиться от ней, но не мог. Я помог ему очиститься, и он умер истинным христианином», — сказал о. Матфей. С ним повторилось обыкновенное явление русской жизни. Наша русская жизнь немало имеет примеров того, что сильные натуры, наску­чивши суетой мирской или находя себя неспособными к прежней широкой {534} деятельности, покидали все и уходили в монастырь искать внутреннего умиротворения и очищения своей совести. Так было и с Гоголем. «Что ж тут худого, что я Гоголя сделал истинным христианином?» — «Вас обвиняют в том, что, как духовный отец Гоголя, вы запретили писать ему светские творения». — «Неправда. Художественный талант есть дар божий. Запре­щения на дар божий положить нельзя; несмотря на все запрещения, он проявится, и в Гоголе временно он проявлялся, но не в такой силе, как прежде. Правда, я советовал ему написать что-нибудь о людях добрых, т. е. изобразить людей положительных типов, а не отрицательных, кото­рых он так талантливо изображал. Он взялся за это дело, но неудачно». — "Говорят, что вы посоветовали Гоголю сжечь второй том «Мертвых душ»? — "Неправда, и неправда… Гоголь имел обыкновение сожигать свои неудавшиеся произведения и потом снова восстановлять их в лучшем виде. Да едва ли у него был готов второй том: по крайней мере, я не видал его 6. Дело было так: Гоголь показал мне несколько разрозненных тетрадей с надписями: глава, как обыкновенно писал он главами. Помню, на неко­торых было надписано: глава I, II, III, потом, должно быть, VII, а другие были без означения; просил меня прочитать и высказать свое суждение, Я отказывался, говоря, что я не ценитель светских произведений, но он настоятельно просил, и я взял и прочел. Но в этих произведениях был не прежний Гоголь. Возвращая тетради, я воспротивился опубликованию некоторых из них. В одной или двух тетрадях был описан священник. Это был живой человек, которого всякий узнал бы, и прибавлены были такие черты, которых… во мне нет, да к тому же еще с католическими оттенками, и выходил не вполне православный священник. Я воспротивился опублико­ванию этих тетрадей, даже просил уничтожить. В другой из тетрадей были наброски… только наброски какого-то губернатора, каких не бывает. Я со­ветовал не публиковать и эту тетрадь, сказавши, что осмеют за нее даже больше, чем за «Переписку с друзьями»…

Протоиерей Ф. И. Образцов. «О. Матфей Константи­новский (по моим воспоминаниям)». Тверские Епархиаль­ные Ведомости, 1902, N 5.

Отец Матвей Александрович Константиновский родился в 1792 г. и умер в 1857 г., сын священника с. Константинова, Новоторжского уезда. Твер­ской губ., воспитанник тверской семинарии, поступил дьяконом в с. Осечно, Вышневолоцкого уезда, откуда, по прошествии семи лет, был переведен, по особому распоряжению архиепископа Филарета (впоследствии митрополита Московского), священником в карельское село Диево, Бежецкого уезда, а оттуда, через тринадцать лет, перешел того же уезда в село Езьско, где пробыл три с половиною года, до своего перевода во Ржев (1836 г.), ко­торый состоялся не без участия в том гр. А. П. Толстого, бывшего в ту пору тверским губернатором. Смолоду наклонный к подвижнической жизни и способный перенести самое тяжкое лишение, восторженным чувством художника любя великолепие православного богослужебного чина, в котором он не позволял себе опустить ни единой черты, и, что всего важнее, обла­дая даром слова, превосходящим всякую меру, он с первых же лет своего служения церкви сделался учителем окрест живущего народа. О. Матвей навсегда сохранил живое воспоминание и с восторгом и неподражаемым {535} художеством речи передавал нам, позднейшим его ученикам, о тех порази­тельных проявлениях живого и деятельного благочестия между его дере­венскими духовными друзьями, которых он был свидетелем, а отчасти и виною и которые так и просились на страницы Четий-Миней. О. Матвей не раз сообщал мне с некоторым даже удивлением о том впечатлении, кото­рое его рассказы об этих высоких явлениях духа в нашем народе произво­дили на Гоголя, слушавшего их, по библейскому выражению, отверстыма устами и не знавшего в этом никакой сытости. Рассказчик едва ли и сам сознавал, какую роль в этом деле, кроме самого содержания, играло высо­кое художество самой формы повествования. Дело в том, что, в течение целой четверти века обращаясь посреди народа, о. Матвей, с помощью жив­шего в нем исключительного дара, успел усвоить себе ту идеальную народ­ную речь, которой так долго искала и доныне ищет, не находя, наша лите­ратура и которую Гоголь так неожиданно обрел готовою в устах какого-то в ту пору совершенно безвестного священника. Тот же склад речи лежал и в основе церковной проповеди о. Матвея, хотя сюда по необходимости входили и другие стихии слова (как, например, церковно-славянская), ко­торые он успел необыкновенным образом между собою мирить и сливать в единое, цельное и исполненное красоты и силы изложение. Я знал в Ржеве лиц, которым, по их образу мыслей, вовсе не было нужды в цер­ковном поучении и которые, однако, побеждаемые красотою его слова, вставали каждое воскресенье и каждый праздник к ранней обедне, на­чинавшейся в шесть часов, и, презирая сон, природную лень и двухверстное расстояние, ходили без пропуска слушать его художественные и увлекатель­ные поучения.

О. Матвей не мог привлекать или поражать своих слушателей какою-либо чертою внешней красоты; он был невысок ростом, немножко суту­ловат; у него были серые, нисколько не красивые и даже не особенно привле­кательные глаза, реденькие, немножко вьющиеся светло-русые (к старости, конечно, с проседью) волосы, довольно широкий нос; одним словом, по наружности и по внешним приемам это был самый обыкновенный мужи­чок, которого от крестьян села Езьска или Диева отличал только покрой его одежды. Правда, во время проповеди, всегда прочувствованной и весь­ма часто восторженной, а также при совершении литургических действий лицо его озарялось и светлело, но это были преходящие последствия вне­запного восхищения, по миновении коих наружность его принимала свой обычный незначительный вид.

Т. И. Филиппов. Воспоминание о гр. А. П. Толстом. Гражданин (ред. Ф. М. Достоевский), 1874, N 4, 110.

(В каждом селе, где жил о. Матвей, он пользовался всяким случаем для назидания прихожан, — не только во время церковных служб, но и при посещениях на дому, при поминовениях, елеосвящении и т. п.) Слышанное от о. Матвея прихожане переносили в свои дома и передавали по возмож­ности в свои семейства; а от этого в шумном прежде и веселом селе (Езьске) реже стали слышаться мирские соблазнительные песни и игры: во многих местах и домах их заменили духовными песнями и назидательными разговорами. Даже малые дети в своих детских играх пели: «Царю не-{536}бесный», «Святый боже», «Богородице, дево, радуйся» и другие более известные молитвы.

Н. Грешищев. Очерк жизни в бозе почившего ржев­ского протоиерея о. Матфея Константиновского. Стран­ник, 1860, N 12, 263.

По назначении своем губернатором в Тверь гр. А. П. Толстой вошел в соглашение с архиепископом тверским Григорием, чтобы в те места, где жители наиболее склонны к расколу, ему посылать самых испытанных в честности чиновников, в архиерею поставлять безукоризненных по жизни и учительных священников. По отношению к Ржеву, в котором в ту пору старообрядцы имели явное и решительное преобладание над православ­ными, арх. Григорию удалось исполнить задачу с большим успехом, чем гр. Толстому: чиновники, назначенные туда губернатором, были не лучше соседних; а Григорий перевел туда из села Езьска о. Матвея, назначив его к приходской церкви Преображения, окруженной старообрядческим населением, и тем дал дальнейшему ходу раскола во Ржеве совершенно иное, для православия весьма благоприятное направление. Победа о. Матвея была бы еще плодотворнее, если бы в последнее время своей жизни он не принял прямого и усердного участия в преследовании раскола. В этой-то церкви Преображения и произошла первая встреча гр. А. П. Толстого с о. Матвеем. Рассказывают ржевские старожилы, бывшие тому будто бы свидетелями, что когда в средине обедни, совершаемой о. Матвеем, вошел в церковь граф и сопровождавшие его местные чиновники, пролагая ему путь, произвели неизбежный при их усердии шум и смятение, то о. Мат­вей в произнесенной им за этою обеднею проповеди не оставил этого обстоятельства без смелого и для всех присутствовавших весьма внятного, хотя и не прямо на лицо направленного, обличения и что это именно обстоя­тельство и поселило с первого же раза в гр. Толстом особенное уважение к о. Матвею. С этой поры между ними устанавливается духовный союз на всю жизнь.

Т. И. Филиппов. Гражданин, 1874, N 4, 111.

В церковь о. Матвей почти всегда являлся прежде всех и оставлял ее после всех. Случалось иногда, что звонарь опаздывал звоном к утрене или вечерне; в таком случае о. Матвей, забывая свой сан, старость и немощи, сам начинал звонить до прихода звонаря, нередко также случалось, что причетники, которых по штату собора положено только два, по разным причинам не являлись к утреннему или вечернему богослужению; в таком случае о. Матвей один отправлял всю службу: сам читал, сам пел, сам раз­водил кадило и пр. Некоторые из усердных дворян и граждан г. Ржева согласились между собою сделать денежный сбор на покупку для него дома. Деньги были собраны и отданы в распоряжение о. Матвея с тем, чтоб он купил себе дом; но через несколько дней из этих денег у него ничего не оста­лось: все они розданы бедным. Тогда был сделан вторичный сбор; но деньги отданы уже не о. Матвею, а его жене; таким образом приобретен был дом. Все странники и богомольцы, проходившие мимо Ржева, захо­дили к о. Матвею и в его доме получали спокойный приют. Число таковых простиралось иногда до 30—40 человек. В 1856 году дом сгорел. Призна-{537}тельное купечество г. Ржева сделало посильный сбор на построение ново­го дома. Таким образом, через месяц после пожара куплен о. Матвеем камен­ный дом.

Н. Грешищев. Странник, 1860, N 12, 268.

Оптинский инок, о. Э. Ви-й, который в юности своей был одно время письмоводителем у о. Матвея по раскольничьим делам, поведал мне немало любопытного об этой оригинальной личности… Несокрушимость его веры являла иногда примеры поистине невероятные. Как-то летом отправился он по делам в г. Торжок и дорогой жестоко заболел, чуть ли не холериной. В это время в Торжке происходил ремонт соборного храма, и неожиданно была открыта под алтарем могила преподобной Иулиании. Богомольные люди поспешно бросились к заветному месту и повычерпали, как цели­тельное средство, всю воду, наполнявшую могилу. Когда, невзирая на свою болезнь, на место прибыл о. Матвей, на дне могилы оставались лишь комья липкой и вонючей грязи. Недолго думая, о. Матвей опустился на самое дно, собрал благоговейно остатки, съел их… и совершенно выздоровел. Когда, по доносу о том, будто он смущал народ своими проповедями, его вызвали к тверскому архиерею и тот стал кричать на него, грозя упрятать его в острог, о. Матвей отрицательно закачал головой: «Не верю, ваше преосвя­щенство!» — «Как ты смеешь так отвечать?» — загремел владыка. «Да, не верю, ваше преосвященство, потому что это слишком большое счастие… пострадать за Христа. Я не достоин такой высокой чести!» Эти слова так озадачили владыку, что он с тех пор оставил о. Матвея в покое.

И. Л. Щеглов. «Гоголь и о. Матвей Константиновский». Новое Время, 1901, N 9260.

О. Матвей ни на минуту не выступал из области чудесного и явлениям самым обыкновенным любил придавать чрезвычайный смысл. Я испытал сам на своей душе вредное влияние этой черты его ума; суеверие, в кото­рое он впадал, прилипло и к моему уму, и мне нужны были усилия, чтобы освободить свою душу от того порабощения.

Т. И. Филиппов — оптинскому монаху Э. В-му. Новое Время, 1901, N 9260.

Говорят, что о. Матфей был суровый, печальный, строптивый, мрачный фанатик. Ничего такого не было в о. Матфее. Напротив, он всегда был жизнерадостен; мягкая улыбка очень часто виднелась на его кротком лице, никто не слыхал от него гневного слова, никогда он не возвышал своего голоса; всегда был ровный, спокойный, самообладающий. Жизнь вел строго воздержную; вина никакого не пил, мяса не вкушал, свободные деньги раз­давал неимущим. Ворота его дома всегда были открыты для странников, — нижний этаж дома постоянно был занят ими… Каждый день с трех часов пополуночи он становился на домашнюю молитву. Церковные службы со­вершал неопустительно и без малейших сокращений. Проповедь о. Матфея всегда была импровизированная, на текст дневного евангелия. Простота слова, живая образность поражала слушателя, искреннее убеждение про­поведника неотразимо действовало на сердце. Несильный голос его проно­сился над головами слушателей, и все с затаенным дыханием ловили каждый {538} звук его. На одном собеседовании о. Матфея в Москве был проф. Шевырев, который по уходе о. Матфея выразился о нем: «Так в древние времена гремели златоусты!»

Ф. И. Образцов. О. Матфей Константиновский (по моим воспоминаниям). Тверск. Епарх. Ведом., 1902, N 5, 129—136.

О. Матвей имел весьма важное значение как в жизни гр. А. П. Толстого, так и в моей собственной… Это был один из замечательнейших людей, встреченных мною на жизненном пути.

Т. И. Филиппов. Гражданин, 1874, N 4, 109, 110.

Не лишним считаю сказать вам мое мнение об о. Матвее. Сколько мне известно, вам рекомендовал его граф Толстой, но, вероятно, преувеличил его достоинства. Как человек, он, действительно, заслуживает уважения; как проповедник, он замечателен — и весьма; но как богослов — он слаб, ибо не получил никакого образования. С этой стороны я не думаю, чтобы он мог разрешить сколько-нибудь удовлетворительно ваши вопросы, если они имеют предметом не чистую философию, а богословские тонкости… О. Матвей сможет говорить о важности постов, необходимости покаяния, давно известных предметах, но тщательно избегает трактовать о сюжетах чисто богословских и не может даже объяснить двенадцати догматов наших, т. е. членов символа веры, а в истинном понятии их и заключается христиан­ство, ибо добродетель была проповедуема всеми народами.

К. И. Марков — Гоголю, в 1849—1851 (?) гг. Шенрок. Материалы. IV, 554—555. Ср. Письма, IV. 98, прим. 2.

(Образец писем о. Матвея.) Ты лишился двух жен. Я не думаю, чтоб счастлив был, получивши и третью жену… Ты лишился второй жены, — что значит, что они тебе, должно быть, не нужны. Ты пишешь, что тебе без жены жить трудно, — а кому же легко было достигать царствия небес­ного? Кто без труда и без нужды получил оное? Смотри, брат, здесь мы гости: домой собирайся. Не променяй бога на диавола, а мир сей на царство небесное. Миг один здесь повеселишься, а вовеки будешь плакать. Не спорь с богом, не женись… Видишь ли, что сам господь хочет, чтобы ты боролся с плотью. Двух жен взял у тебя; это значит, что он хочет, чтобы ты жил чисто и достигал своего назначения… Ходи почаще на кладбище к женам и спрашивай у праха их: что, пользовали ли их удовольствия те­лесные? Не скажут ли и тебе: «Ты будешь то же самое, что и мы теперь». Так помни смерть; легче жить будет. А смерть забудешь — и бога забу­дешь… Если здесь украсишь душу твою чистотою и гонением, и там она явится чистою. Тебе также и то известно, что умерщвляет страсти: по­меньше да пореже ешь, не лакомься, чай-то оставь, а кушай холодненькую водицу, да и то, когда захочется, с хлебцем; меньше спи, меньше говори, а больше трудись.

О. Матвей Константиновский — Ф. С-чу (торговцу). Письма ржевского протоиерея О. Матфея Константинов­кого. Домашняя Беседа, 1861, вып. 49, 958—960. {539}

Графа (А. П. Толстого) называли Еремой, потому что он огорчался безнравственностью и пьянством народа и развратом модной молодежи… Он возился с монахами греческого подворья, бегло читал и говорил по-гре­чески; акафисты и каноны приводили его в восторг… В Москве славянофи­лы рассуждали о браке и чистоте. «Да, надобно быть девственником, чтобы удостоиться быть хорошим супругом; где тут девственник, нет ни одного!» — «Я», — отвечал Константин Сергеевич Аксаков. «Ну, позвольте же мне стать перед вами на колени», — и точно стал на колени, низко поклонился, пере­крестился, а потом сказал: — «А теперь позвольте вас поцеловать». Брат Лев Арнольди рассказывал все его проказы, которые он делал, бывши гу­бернатором. Раз он приехал в уездный город, пошел в уездный суд, вошел туда, помолился перед образом и сказал испуганным чиновникам, что у них страшный беспорядок. «Снимите-ка мне ваш образ! О, да он весь загажен мухами! Подайте мне, я вам покажу, как чистят ризу». Он вы­чистил его, перекрестился и поставил его в углу. «Я вам переменю киоту, за стеклом мухи не заберутся, и вы молитесь; все у вас будет в порядке». Он ничего не смотрел, к великой радости оторопевших чиновников: с чем приехал, с тем и уехал и, возвратившись, рассказал мне, что все там в по­рядке.

А. О. Смирнова. Записки, 245—246.

Анна Васильевна Гоголь рассказывала нам со слов брата, что А. П. Тол­стой носил тайно вериги.

В. И. Шенрок. Материалы, IV, 409.

Дочь князя Грузинского, княжна Анна Егоровна, тридцати пяти лет вышла замуж за гр. А. П. Толстого, святого человека. Он подчинялся своей чудачке и жил с нею, как брат. Вся ее забота состояла в том, чтобы графу устроить комнаты, вентиляцию и обед по его вкусу. Она видела только тех людей, которых ее муж любил; брезгливая, она сама стояла в буфете, когда люди мыли стекло и фарфор; полотенцам не было конца, переменяли их несколько раз… После обедни пили чай в длинной гостиной; его разливала С. П. Апраксина (сестра гр. А. П. Толстого), которую граф звал Фафой, а она его — Зашу. Графиня засыпала (она, как и отец ее, страдала спячкой); подавался чай, кофе, шоколад, крендели и сухари всякого рода из Немецкой булочной на Кузнецком мосту. В гостиной стоял рояль и развернутые ноты, музыка все духовного содержания. Графиня была большая музыкантша… Принимала она по вечерам с семи часов. Серафима Голицына им читала вслух какую-нибудь духовную книжку, а через день приходил греческий монах и читал также. Графиня засыпала и на русский день. «Как я люблю греческий звук, потому что граф это любит; и вас я люб­лю, потому что он вас любит. Мы благодарны Гоголю за ваше знакомство».

А. О. Смирнова. Записки, 244.

Графиня Анна Георгиевна Толстая (жена А. П. Толстого) часто вспоми­нала о Гоголе, особенно постом. Она постилась до крайней степени, любила есть тюрю из хлеба, картофеля, кваса и лука и каждый раз за этим кушаньем говорила: «И Гоголь любил кушать тюрю. Мы часто с ним ели тюрю». Настольной книгой графини были «Слова и речи преосвященного Иакова, {540} епископа нижегородского и арзамасского», изд. 1849 г. На книге есть отметки карандашом, которые делал Гоголь, ежедневно читавший графине эти проповеди. По словам графини, она обыкновенно ходила по террасе, чтобы не уснуть, а Гоголь, сидя в кресле, читал ей и объяснял значение прочитанного. Самым любым местом книги у Гоголя было «Слово о пользе поста и молитвы». Эта глава была вся загнута, и в ней подчеркнуты многие строки, как, например: «Страсти помрачают рассудок». «Пост многих по­хотливых сделал целомудренными, гневливых — кроткими, буйных — скромными, гордых — смиренными» и т. п.

В. А. Гиляровский со слов Ю. А. Троицкой, компаньон­ки гр. А. Г. Толстой. На родине Гоголя, 59.

Переменять свойство и количество пищи Гоголь не мог без вреда для своего здоровья; по собственному его уверению, при постной пище он чув­ствовал себя слабым и нездоровым. «Нередко я начинал есть постное по постам, — говорил он мне, — но никогда не выдерживал: после нескольких дней пощения я всякий раз чувствовал себя дурно и убеждался, что мне нужна пища питательная».

А. Т. Тарасенков, 3.

Не гневайся, что мало пишу: у меня так мало свежих минут и так в эти минуты торопишься приняться за дело, которого окончание лежит на душе моей и которому беспрестанные помехи, что я ни к кому не успеваю писать. Второй том, который именно требует около себя возни, причина всего. Ты на него и пеняй. Если не будет помешательств и бог подарит больше свежих расположений, то, может быть, я тебе его привезу летом сам, а, мо­жет быть, и в начале весны.

Гоголь — А. С. Данилевскому, 16 дек. 1851 г. Письма, IV, 413.

Я тружусь, работаю в тишине по-прежнему. Иногда хвораю, иногда же милость божия дает мне чувствовать свежесть и бодрость, тогда и рабо­та идет свежее, а работа все та же, с той разницей, что меньше, может быть, юношеской самонадеянности и больше сознания, что без смиренной молит­вы нельзя ничего.

Гоголь — В. А. Жуковскому, 20 дек. 1851 г., из Москвы. Письма, IV, 414.

Гоголь живет в Москве. Он получил разрешение напечатать прежние свои сочинения без цензуры, в том виде, как они были изданы прежде. Гово­рят, будто он приготовил к печати и второй том «Мертвых душ».

П. А. Плетнев — В. А, Жуковскому, 25 дек. 1851 г, Соч. Плетнева, III, 724.

В Москве, встретив где-то Гоголя, одна из Репниных обрадовалась и пригласила его к себе обедать запискою, на которой написала адрес: Н. В. Яновскому (так его звали в Малороссии). Гоголь обиделся, обедать {541} не приехал и дал знать, что его имя — Гоголь — достаточно известно в Москве.

Княжна В. Н. Репнина по записи П. И. Бартенева. Рус. Арх., 1902, I, 726.

Ни о чем говорить не хочется: все, что ни есть в мире, так ниже того, что творится в уединенной келье художника, что я не гляжу ни на что, и мир кажется вовсе не для меня. Я даже не слышу его шума.

Гоголь — А. А. Иванову (конец 1851 г.). Письма, IV, 418.

Я в это время сильно расхворался, да и теперь еще не совсем оправился.

Гоголь — С. П. Шевыреву, в конце 1851 г. Письма, IV, 417.

К митрополиту я хотел ехать вовсе не затем, чтобы беседовать о каких-либо умных предметах, на которые, право, в нынешнее время поглупел. Мне хотелось только прийти к нему на две минутки и попросить молитв, которые так необходимы изнемогающей душе моей.

Гоголь — С. П. Шевыреву, в конце 1851 г. Письма, IV, 419.

Никогда так не чувствовал потребности молитв ваших, добрейшая моя матушка. О, молитесь, чтобы бог меня помиловал, чтобы наставил, вразумил совершить мое дело честно, свято и дал бы мне на то силы и здоровье! Ваши постоянные молитвы обо мне теперь мне так нужны, так нужны, — вот все, что умею вам сказать. О, да поможет вам бог обо мне молиться!

Гоголь — матери, в конце 1851 г. Письма, IV, 419.

От времени до времени в Гоголе обнаруживалась мрачная настроен­ность духа без всякого явственного повода. По непонятной причине он избе­гал встречи с известным доктором Ф. П. Гаасом. В ночь на новый 1852 год, выходя из своей комнаты наверх к гр. А. П. Толстому, он нечаянно встре­тил на пороге доктора, выходившего из комнат хозяина дома. Гаас ломаным русским языком старался сказать ему приветствие и, между прочим, думая выразить мысль одного писателя, сказал, что желает ему такого нового года, который даровал бы ему вечный год. Присутствовавшие заметили тут же, что эти слова произвели на Гоголя невыгодное влияние и как бы по­селили в нем уныние. Хотя оно и было скоропреходящее, но служило зародышем тех предчувствий, которые впоследствии времени при других, более ярких впечатлениях приняли огромный размер.

А. Т. Тарасенков. Последние дни жизни Гоголя, 8. Ср. Шенрок. Материалы, IV, 850.

Я не знаю, любил ли кто-нибудь Гоголя исключительно как человека. Я думаю, нет: да это и невозможно. У Гоголя было два состояния: твор­чество и отдохновение. Первое давно уже, вероятно вскоре после выхода «Мертвых душ», перешло в мученичество, может быть, сначала благотвор­ное, но потом перешедшее в бесполезную пытку. Как можно было полюбить {542} человека, тело и дух которого отдыхают после пытки? Всякому было оче­видно, что Гоголю ни до кого нет никакого дела; конечно, бывали исклю­чительные мгновения, но весьма редкие и весьма для немногих. Я думаю, женщины любили его больше, и особенно те, в которых наименее было ху­дожественного чувства, как, например, Смирнова.

С. Т. Аксаков. Письмо «одним сыновьям», 23 февр. 1852 г. История знакомства, 199.

В последние месяцы своей жизни Гоголь работал с любовью и рвением почти каждое утро до обеда (четырех часов), выходя со двора для прогулки только за четверть часа, и вскоре после обеда по большей части уходил опять заниматься в свою комнату. «Литургия» и «Мертвые души» были переписаны набело его собственною рукой, очень хорошим почерком. Он не отдавал своих сочинений для переписки в руки других: да и невозможно было бы писцу разобрать его рукописи по причине огромного числа пере­марок. Впрочем, Гоголь любил сам переписывать, и переписывание так за­нимало его, что он иногда переписывал то, что можно было иметь пе­чатное. У него были целые тетради (в восьмушку почтовой бумаги), где его рукой каллиграфически были написаны большие выдержки из разных сочинений… Читал он отлично: слушавшие его говорят, что не знают других подобных примеров. Простота, внятность, сила его произношения произ­водили живое впечатление, а певучесть имела в себе нечто музыкальное, гармоническое. При чтении даже чужих произведений умел он с непостижи­мым искусством придавать вес и надлежащее значение каждому слову, так что ни одно из них не пропадало для слушающих. Жуковский по этому поводу сказал, что ему никогда так не нравились его собственные стихи, как после прочтения их Гоголем.

А. Т. Тарасенков, 7.

Зимой я видался с Гоголем довольно часто, бывал у него по утрам и заставал его почти всегда за работой. Раз только нашел я у него одного итальянца, с которым он говорил по-итальянски довольно свободно, но с ужасным выговором. Впрочем, по-французски он говорил еще хуже и выго­варивал так, что иной раз с трудом было можно его понять. Этот итальянец был очень беден и несчастен, и Гоголь помогал ему и принимал в нем жи­вое участие. В последний раз я был у Гоголя в новый год; он был немного грустен, расспрашивал меня очень долго о здоровьи сестры (А. О. Смир­новой), говорил, что имеет намерение ехать в Петербург, когда окончится новое издание его сочинений и когда выйдет в свет второй том «Мертвых душ», который, по его словам, был совершенно окончен.

Л. И. Арнольди. Рус. Вестн., 1862, XXXVII, 92.

По свидетельству людей, близко знавших Гоголя, им был уже вполне окончен весь второй том, состоявший из одиннадцати глав, т. е. из того же числа, какое входило в состав первого тома, и он решался приступить к изданию его, когда внезапная болезнь изменила его намерения и побудила к сожжению с такою любовью взлелеянного произведения.

В. П. Чижов. Последние года Гоголя. Вестн. Евр., 1872, июль, 448. {543}

(Во второй половине января 1852 г.) Выйдя к обеду. Гоголь говорил, что зябнет, несмотря на то, что в комнате было +15®Р. Пока не подали кушанье, он скоро ходил по обширной зале, потирая руки, почти не разго­варивая; на ходьбе только приостанавливался перед столом, где были разложены книги, чтоб взглянуть на них. Перед обедом он выпил полын­ной водки, похвалил ее; потом с удовольствием закусывал и после того сделался пободрее, перестал ежиться; за обедом прилежно ел и стал разго­ворчивее. Не помню почему-то, я употребил в рассказе слово научный; он вдруг перестает есть, смотрит во все глаза на своего соседа и повторяет несколько раз сказанное мною слово: «Научный, научный, а мы все говорили „наукообразный“: это неловко, то гораздо лучше». — Тогда я изумился, как может так сильно занимать его какое-нибудь слово; но впоследствии услы­шал, что он любил узнавать неизвестные ему слова и записывал их в особен­ные тетрадки, нарочно для того приготовленные. Таких тетрадок им испи­сано было много. Замечали, что он нередко, выйдя прогуляться перед обедом и не отойдя пяти шагов от дома, внезапно и быстро возвращался в свою комнату; там черкнет несколько слов в одной из этих тетрадок и опять пой­дет из дома. После обеда Гоголь сидел в уголку дивана, смотрел на англий­скую иллюстрацию, все молчал, даже и на этот раз не слушал, что говорили кругом него, хотя разговор должен был его занимать: разрешались религи­озные вопросы, говорили о церковных писателях, которых он любил.

Слуга хозяина, у которого мы обедали, пришел проситься в театр. В этот вечер было два спектакля. Гоголь, знавший, что дают в этот день, спросил его: «Ты в который театр идешь?» — "В Большой, — отвечал тот, — смотреть «Аскольдову могилу» 7. — «Ну, и прекрасно!» — прибавил Гоголь со смехом. Желая вызвать его на разговор литературный, я продолжал на­чатую речь о театре и, обратясь к нему, сказал, что я также пойду в театр, но в Малый: там дают «Женитьбу». «Не ходите сегодня, — перебил Го­голь, — а вот я соберусь скоро, посмотрю прежде, как она идет, и, уладив, из­вещу вас». Разговор о театре завязался. Гоголь признался, что до сих пор не видел «Женитьбы». Он называл эту пьесу пустяками; но моряк Жева­кин, по его мнению, должен быть смешнее всех.

Гоголь стал оживляться. Зашла речь о «Провинциалке» И. С. Турге­нева, пьесе, которой придавали тогда большое значение. «Что это за ха­рактер: просто кокетка, и больше ничего», — сказал он. Обрадовавшись, что Гоголь сделался разговорчивее, я старался, чтобы беседа не отклонилась от предметов литературных, и, между прочим, завел речь о «Записках су­масшедшего». Рассказав, что я постоянно наблюдаю психопатов и даже имею их подлинные записки, я пожелал от него узнать, не читал ли он подобных записок прежде, нежели написал это сочинение. Он отвечал: «Читал, но после». — «Да как же вы так верно приблизились к естественности?» — спросил я его. «Это легко: стоит представить себе…» Я жаждал дальней­шего развития мысли, но, к прискорбью моему, подошел к нему слуга его и доложил ему о чем-то тихо. Гоголь вскочил и убежал вниз, к себе в комна­ты, не окончив разговора. После я узнал, что к нему приезжал Живокини (сын), который в этот же вечер должен был в первый раз исполнять роль Анучкина. Живокини, вероятно, по совету Гоголя, выполнил эту роль про­ще, естественнее, нежели она была выполнена прежде, и главное — без кривляний и фарсов, т. е. так, как Гоголь желал, чтоб исполнялись и все, {544} даже самые второстепенные, роли. По всему видно было, что Гоголь в это время еще занят был и своими творениями, и всем житейским; а это случи­лось не более как за месяц до его смерти.

Д-р А. Тарасенков. Последние дни жизни Гоголя, 4—6.

Ходил Гоголь немного сгорбившись, руки в карманы, галстук просто подвязан, платье поношенное, волосы длинные, зачесанные так, что покры­вали значительную часть лба и всегда одинаково; усы носил постоянно коротенькие, подстриженные; вообще видно было, что он мало заботился о своей внешней обстановке. Когда встречался, протягивал руку, жал до­вольно крепко, улыбался, говорил отчетливо, резко, и хотя не изысканно сладко, но фразы были правильные без поправки, слова всегда отчетливо выбранные.

А. Т. Тарасенков. Шенрок. Материалы, IV, 855-

За девять дней до масленой О. М. Бодянский видел Гоголя еще полным энергической деятельности. Он застал его за столом, который стоял почти посреди комнаты и за которым поэт обыкновенно работал сидя. Стол был покрыт зеленым сукном. На столе разложены были бумаги и корректур­ные листы. Бодянский, обладая прекрасною памятью, помнит от слова до слова весь разговор свой с Гоголем. «Чем это вы занимаетесь, Николай Васильевич?» — спросил он, заметив, что перед Гоголем лежала чистая бу­мага и два очиненных пера, из которых одно было в чернильнице. «Да вот мараю все свое, — отвечал Гоголь, — да просматриваю корректуру на­бело своих сочинений, которые издаю теперь вновь». — «Все ли будет из­дано?» — «Ну, нет: кое-что из своих юных произведение выпущу». — «Что же именно?» — "Да «Вечера». — «Как! — вскричал, вскочив со стула, гость. — Вы хотите посягнуть на одно из самых свежих произведений сво­их?» — «Много в нем незрелого, — отвечал спокойно Гоголь. — Мне бы хо­телось дать публике такое собрание своих сочинений, которым я был бы в теперешнюю минуту больше всего доволен. А после, пожалуй, кто хочет, может из них (т. е. „Вечеров на хуторе“) составить еще новый томик». Бо­дянский вооружился против поэта всем своим красноречием, говоря, что еще не настало время разбирать Гоголя как лицо, мертвое для русской литературы, и что публике хотелось бы иметь все то, что он написал, и при­том в порядке хронологическом, из рук самого сочинителя. Но Гоголь на все убеждения отвечал: «По смерти моей, как хотите, так и распоряжайтесь». Слово смерть послужило переходом к разговору о Жуковском. Гоголь призадумался на несколько минут и вдруг сказал: «Право, скучно, как посмотришь кругом на этом свете. Знаете ли вы? Жуковский пишет мне, что он ослеп». — «Как! — воскликнул Бодянский: — Слепой пишет к вам, что он ослеп?» — «Да; немцы ухитрились устроить ему какую-то штучку… Семене! — закричал Гоголь своему слуге по-малороссийски: — Ходы сю­ды». Он велел спросить у графа Толстого, в квартире которого он жил, письмо Жуковского. Но графа не было дома. «Ну, да я вам после письмо привезу и покажу, потому что — знаете ли? — я распорядился без ваше­го ведома. Я в следующее воскресенье собираюсь угостить вас двумя-тремя напевами нашей Малороссии, которые очень мило Н. С. (Аксакова) поло-{545}жила на ноты с моего козлиного пения; да при этом упьемся и прежними на­шими песнями. Будете ли вы свободны вечером?» — «Ну, не совсем», — отвечал гость. «Как хотите, а я уж распорядился, и мы соберемся у О. С. (Аксаковой) часов в семь; а впрочем, для большей верности, вы не уходите; я сам к вам заеду, и мы вместе отправимся на Поварскую». Бодянский ждал его до семи часов вечера в воскресенье, наконец, подумав, что Гоголь забыл о своем обещании заехать к нему, отправился на Поварскую один; но никого не застал в доме, где они условились быть, потому что в это время умерла жена поэта Хомякова, и это печальное событие расстроило послед­ний музыкальный вечер, о котором хлопотал он.

П. А. Кулишсо слов О. М. Бодянского. Записки о жизни Гоголя, II, 258. {546}

XVI[править]

Болезнь и смерть[править]

В феврале (в январе) захворала Хомякова, сестра Язы­кова, с которой он был дружен. Ее болезнь сильно озабочивала его. Он часто навещал ее, и, когда она была уже в опасности, при нем спросили у д-ра Альфонского, в каком положении он ее находит; он отвечал: «Надеюсь, что ей не давали ка­ломель, который может ее погубить?» Но Гоголю было извест­но, что каломель уже был дан, — он вбегает к графу и бранным голосом говорит: «Все кончено, она погибнет, ей дали ядовитое лекарство». К несчастью, больная действительно в скором вре­мени умерла (26 янв.). Смерть ее не столько поразила ее мужа и всех родных, как Гоголя. Расположенный к мрачным мыслям, он не мог равнодушно снести потери драгоценной для него особы. Притом он, может быть, впервые видел здесь смерть лицом к лицу 1. Постоянно занимаясь чтением книг духовного содержания, он любил помышлять о конце жизни, но с этого времени мысль о смерти сделалась его преобладающей мыслью. Приметна стала его наклонность к уединению; он стал дольше молиться, читал у себя псалтырь по покойнице.

А. Т. Тарасенков. Шенрок. Материалы, IV, 850. Ср. Последние дни, стр. 8 *. {547}

Г-жа Хомякова была родная сестра поэта Языкова, одного из бли­жайших друзей Гоголя. Гоголь крестил у нее сына и любил ее, как одну из достойнейших женщин, встреченных им в жизни. Смерть ее, последовавшая после кратковременной болезни, сильно потрясла его. Он рассматривал это явление с своей высокой точки зрения и примирился с ним у гроба усоп­шей. «Ничто не может быть торжественнее смерти, — произнес он, глядя на нее, — жизнь не была бы так прекрасна, если бы не было смерти». Но это не спасло его сердце от рокового потрясения: он почувствовал, что болен тою самою болезнью, от которой умер отец его, — именно, что на него «нашел страх смерти», и признался в этом своему духовнику. Духовник успокоил его, сколько мог.

П. А. Кулиш, II, 260.

Смерть моей жены (Е. М. Хомяковой) и мое горе сильно потрясли Гоголя; он говорил, что в ней для него снова умирают многие, ко­торых он любил всею душою, особенно же Н. М. Языков. На панихиде он сказал: «Все для меня кончено!» С тех пор он был в каком-то нервном расстройстве, которое приняло характер религиозного помешательства. Он повел и стал морить себя голодом, попрекая себя в обжорстве.

А. С. Хомяков — А. Н. Попову, в феврале 1852 г., из Москвы. Соч. А. С. Хомякова, VIII, 200.

Гоголь был на первой панихиде (по Е.. М. Хомяковой) и насилу мог остаться до конца. На другой день он был у нас и говорил, что это его очень расстроило… Спросил, где ее положат. Покачал головою, сказал что-то о Языкове и задумался так, что нам страшно стало: он, казалось, совер­шенно перенесся мыслями туда и оставался в том же положении так долго, что мы нарочно заговорили о другом, чтоб прервать его мысли.

В. С. Аксакова — матери Гоголя. История знаком­ства, 197.

30 янв. 1852 г. вечером приехал Гоголь к нам в маленький дом, в кото­ром мы жили. Гоголь взошел и на наш вопрос о его здоровьи сказал: «Я те­перь успокоился, сегодня я служил один в своем приходе панихиду по Кате­рине Михайловне (Хомяковой); помянул и всех прежних друзей, и она как бы в благодарность привела их так живо всех передо мной. Мне стало лег­че. Но страшна минута смерти». — «Почему же страшна? — сказал кто-то из нас. —Только бы быть уверену в милости божией к страждущему че­ловеку, и тогда отрадно думать о смерти». — «Ну, об этом надобно спросить тех, кто перешел через эту минуту», — сказал он. На наши слова, что он не был на вчерашней церемонии (похороны Хомяковой), он отвечал: «Я не был в состоянии». Вполне помню, он тут же сказал, что в это время ездил далеко. «Куда же?» — «В Сокольники». — «Зачем?» — спросили мы с удивлением. «Я отыскивал своего знакомого, которого, однако же, не ви­дал». Разговор, разумеется, касался большею частью Хомякова. После того как Гоголь отслужил панихиду, он сделался спокоен, как-то светел духом, почти весел.

В. С. Аксакова. Из записной книжки. Дневник В. С. Ак­саковой. Изд. «Огни». Спб. 1913. Стр. 164. Дополнено по письму ее к матери Гоголя. История знакомст­ва, 197. {548}

За неделю до масленицы Гоголь казался совершенно здоровым и бод­рым. В течение всей зимы я радовался за него, что он хорошо выносит московскую зиму, которой боялся. Нередко обедал он у нас, после обеда занимался со мною чтением корректур первого и второго тома своих сочи­нений, в которых он выправлял слог, а я правил под диктовку его.

Другие два тома печатались в то же время. В последний раз занима­лись мы с ним этим делом в четверг перед масленицей (31 января).

С. П. Шевырев — М. Н. Синельниковой. Рус. Стар., 1902, май, 440.

Из расспросов слуги Гоголя я узнал, что Гоголь лечился в доме и каж­дое утро обвертывался мокрой простыней. Так было в декабре и генва­ре месяце. Он никогда не говорил мне о том. Лечение его было прер­вано.

Потом возобновил его опять, но, обернувшись простынею, не согревал­ся. Такое лечение было совсем не по его слабому сложению. Я думаю, в нем заключалась главная причина его болезни. Когда я его расспраши­вал о том, он сказал мне, что лечение освежило его силы и он чувствовал себя бодрее, но, конечно, это была искусственная бодрость.

С. П. Шевырев — М. Н. Синельниковой, 443.

1 февраля — это была пятница — 1852 года принесли нам поутру кор­ректуру «Ревизора», но, так как братья уехали в деревню, я не знала, что с ней делать, и послала ее с запиской к Гоголю. В двенадцать часов утра он пришел сам: «Что значит, — я получил вашу записку, но не получил коррек­туру? Меня дома не было: я был у обедни; возвратившись, нашел записку, но без корректуры». Нас это очень удивило, и я боялась, чтобы не пропала корректура. Гоголь сказал, что сам пойдет в типографию и спросит. Сказал, что был в церкви, потому что в тот день совершалась поминальная служба (вместо субботы, так как в субботу приходился праздник сретения), хвалил очень свой приход, священника и всю службу. Я сказала, что сама была у ранней обедни, видела в первый раз Хомякова после его горя, что не ре­шилась к нему подойти. «Отчего же, напрасно, — сказал Гоголь, — это не могло ему быть неприятно. Напрасно Хомяков выезжает, был в Опекун­ском совете и т. д.». — «Да, — сказала я, — конечно, напрасно: многие скажут, что он не любил жены своей». — «Нет, не потому, — возразил Го­голь, — а потому, что эти дни он должен был бы употребить на другое; это говорю не я, а люди опытные. Он должен был бы читать теперь псал­тирь, это было бы утешением для него и для души жены его. Чтение псалти­ри имеет значение, когда читают его близкие; это — не то, что раздавать читать его другим».

Говорили о М. А. (матери А. С. Хомякова), о которой он очень жалел, что такая старая женщина не возбуждает ни в ком к себе расположения, а всех раздражает. Много говорили о впечатлении, производимом смертью на окружающих; возможно ли было бы с малых лет воспитать так ребенка, чтоб он всегда понимал настоящее значение жизни, чтоб смерть не была для него нечаянностью и т. д. Гоголь сказал, что думает, что возможно. Тут я сказала, как ужасно меня поразило это впечатление и как все тогда пере­вернулось у меня перед глазами. Гоголь вдруг переменил разговор. {549}

В это время приезжал Овер (знаменитый московский врач), я пошла его провожать к Оленьке, он оттуда прошел прямо и сказал мне: «Несчаст­ный!» — «Кто несчастный? — спросила я, не понимая. — Да ведь это Го­голь!» — «Да, вот несчастный!» — «Отчего же несчастный?» — «Ипохон­дрик. Не приведи бог его лечить, это ужасно!» — «У него есть утешение, — сказала я, — он истинно верующий человек». — «Все ж несчастный», — повторил Овер. Я возвратилась к Гоголю; он в это время сидел с Надень­кой, мы продолжали кое о чем говорить, предложили ему завтракать, он отказался. Он был постоянно весел, или, скорее, светел как-то душой и ли­цом, нам было отрадно видеть его таким, и ни тени беспокойства на его счет не входило к нам на ум. День был ясный, солнечный. Провожая его, я сказала ему шутя: «Вы сегодня не работали?» — «Нет». — «Ну, — сказала я, — вы погуляли, теперь вам надобно поработать». Он так светло улыбнулся на эти слова. «Да, надобно бы, но не знаю, как удастся, моя работа такого рода, — продолжал он говорить, уходя и надевая шубу, — что не всегда дает­ся, когда хочешь». Мы проводили его до передней и простились друже­ски.

В. С. Аксакова. Дневник. Спб. 1913. Стр. 165.

О себе что сказать? Сижу по-прежнему над тем же, занимаюсь тем же. Помолись обо мне, чтобы работа моя была истинно добросовестна и что­бы я хоть сколько-нибудь был удостоен пропеть гимн красоте небесной.

Гоголь — В. А. Жуковскому, 2 февр. 1852 г. Пись­ма, IV, 442.

3 февраля 1852 года в воскресенье утром я была дома, когда пришел Николай Васильевич. «Я пришел к вам пешком прямо от обедни, — ска­зал он, — и устал». В его лице точно было видно утомление, хотя и светлое, почти веселое выражение. Он сел тут же в первой комнате, на диване. Опять хвалил очень священника приходского и всю службу. Я сказала, что в этой церкви венчались отесенка (отец) и маменька. «В самом деле? Ну, так скажите вашей маменьке, ей будет приятно знать, что там совершается так хорошо служба». Я сообщила ему известие из деревни, что на другой день должен был приехать брат. «Ваши братья скачут, как английские курьеры в чужих краях, только и знают, что ездят взад и вперед (сколько лишних хлопот!). Вчера, — прибавил он, — получил я записку от Ольги Федоровны (Кошелевой). Какая-то бестолковая: она звала меня обедать, у ней должен был быть М. М. Нарышкин, только написала так, что я не вдруг догадался, когда она меня звала; и уже было поздно, я обедать бы и без того не мог идти, но после пришел бы повидаться с Нарышкиным». — «Что вы делали эти дни?» — спросила я его. «Зачем вам?» — сказал он. «Были ли вы у Хомя­кова?» — «Нет еще, не был». Мне кажется, ему слишком было тяжело к не­му ходить; опять говорили мы о назначении чтения псалтири. Я спросила его о корректуре; он сказал, что сам был в типографии и все устроил; гово­рили о печатании «Охотничьих записок» (С. Т. Аксакова). Я сказала, что очень тихо идет. «Вы бы сами держали корректуру», — сказал он. «Не умею». — «Да это вовсе не трудно, стоит только выучиться этим знакам, я вам сейчас покажу, дайте мне какую-нибудь книгу». Я подала ему «Моск­витянин»; он достал свою карманную книжку: вынул оттуда карандаш, раз-{550}вернул журнал и показал примерно несколько знаков. В это время вороти­лась Наденька, я ей сообщила полученные известия и что ей предстоит скоро ехать в деревню. «Да, — прибавил Гоголь, — вы и не знаете, а вам уже назначен маршрут». Я сказала, нельзя ли устроить как-нибудь нам песни, а Гоголь сказал: «Когда же? Уже лучше на масленице». «На масленице Наденька, может быть, уедет». — «Да, в самом деле», — прибавил Гоголь; но тем разговор об этом кончился. Я попросила перейти в другую комнату, сообщила Наденьке корректурные знаки, которым учил меня Николай Васильевич. Он же сам прибавил, что советовал бы нам заняться этим, что за это можно даже деньги получать, что он нанимает теперь корректора и платит ему за один том сто рублей (кажется, за вторую корректуру). Мы расспрашивали его о печатании его сочинений, как оно идет; он говорит, что он роздал в разные типографии, что идет довольно медленно, что ему мешают. Мы звали его приходить к нам с корректурой и у нас ее поправ­лять, он обещал, и так мы простились.

4 февраля я сидела в нашей маленькой гостиной с Митей Карташевским (брат Константин, Митя и Любенька только что приехали из деревни, са­мовар был на столе). Мы говорили очень живо о Карташевских. Передняя комната была темна, портьерка в нее поднята; я услышала чьи-то шаги, но не обратила в первую минуту на то внимания, думая, что это брат. Шаги приблизились, я обернулась: то был Гоголь; я ему обрадовалась чрезвычай­но: вовсе его не ожидала. Он спросил, приехал ли брат, и, узнав, что он у Хо­мякова, сказал, что сам туда зайдет; спросил меня о здоровьи, так как накануне я была нездорова. Уселся в углу дивана, расспрашивал о том, о другом, в лице его видно было какое-то утомление и сонливость. Ко­шелева прислала звать нас с Наденькой к ней, я ему предложила ехать ту­да же. «Нет, — сказал он, — я не могу, мне надобно зайти еще к Хомяко­ву, а там домой, я хочу пораньше лечь. Сегодня ночью я чувствовал озноб, впрочем, он мне особенно спать не мешал». — «Это, верно, нерв­ный», — сказала я. «Да, нервное», — подтвердил он совершенно спокойным тоном. «Что же вы не пришли к нам с корректурой?» — спросила я. «Забыл, а сейчас просидел над ней около часа». — «Ну, в другой раз приносите». Но этому другому разу не суждено было повториться. Гоголь просидел не­долго, простился, по обыкновению подавши нам руку на прощанье, и ушел. Это было последнее свиданье. Как нарочно, я не пошла его провожать да­лее, потому что собирались ехать. Ничто не сказало мне, что более его не увижу.

Мы все были поражены его ужасной худобой. «Ах, как он худ, как он худ страшно!» — говорили мы…

В. С. Аксакова. Дневник, 167, 169.

В один из этих дней приезжал к нему М. С. Щепкин. Видя его в хандре и желая его развеселить, рассказал ему много смешного; и когда тот оживил­ся, он напомнил, что у него нынче отличнейшие блины, самая лучшая игра и т. д., расписал ему обед так, что у Гоголя, как говорится, слюнки потекли. Гоголь обещался приехать обедать; условились во времени; но он приехал к Щепкину за час до обеда и, не застав его, приказал сказать, что изви­няется и обедать не будет оттого, что вспомнил о прежде данном обеща­нии обедать в другом месте. От Щепкина он возвратился домой и обедать {551} не поехал никуда. Это, кажется, было его последнее свидание с ним. Спу­стя несколько дней он велел уже отказывать всем своим знакомым и — ему.

А. Т. Тарасенков. Последние дни, 26.

После долгого мясоеда настала сырная неделя (масленица). Нащокин и Щепкин позвали Гоголя на блины в трактир Бубнова. Когда они за ним пришли, он наотрез отказался. Щепкин начал кощунствовать. Он его взял за ушко: «Ты когда-нибудь будешь за эти слова раскаиваться, смотри, чтобы не было поздно».

А. О. Смирнова. Автобиография, 305.

О последнем своем свидании с Гоголем М. С. Щепкин рассказывал следующее: «Как-то недавно прихожу к Гоголю. Он сидит, пишет что-то. Кругом на столе разложены книги, все религиозного содержания». «Не­ужели все это вы прочли?» — спрашиваю я. «Все это надо читать», — отвечал он. «Зачем же надо? — говорю я. — Так много написано всего для спасения души, а ничего не сказано нового, чего не было бы в евангелии». Тут Гоголь принужденно отшутился, сказав что-то вроде: какой шутник! А я продолжал: — «Я и заповеди для себя сократил всего на две: люби бога и люби ближнего, как самого себя». — "Потом, — говорил Щепкин, — я рассказал Гоголю следующий случай. Ехал я из Харькова в то время, как были открыты мощи св. Митрофания. Дай, думаю, заеду в Воронеж, хоте­лось видеть, что может сделать вера человека. Приезжаю в Воронеж. Утро было восхитительное. Я пошел в церковь. На дороге попался мне мужик с ведром; в ведре что-то бьется. Смотрю — стерлядь! Думаю себе: в церковь еще успею. Сторговал, купил рыбу и снес домой. Потом пошел в церковь. Дорогой так восхищался природой, как никогда не запомню. Было чудесное утро. Прихожу в церковь. Народу множество, и такая преданность, такая вера, что я и сам умилился до слез, и сам стал молиться: «Господи боже мой! Весь этот народ пришел тебя молить о своих нуждах, бедах и болез­нях. Только я один ничего у тебя не прошу — и молюсь слезно! Неужели тебе нужны, господи, наши лишения? Ты дал нам, господи, прекрасную природу, и я наслаждаюсь ею, и благодарю тебя, господи, от всей души», Тогда Гоголь вскочил и обнял меня, вскрикнув: «Оставайтесь всегда при этом!»

М. С. Щепкин по записи его сына А. М. Щепкина. «М. С. Щепкин». Спб. 1914. Изд. А. С. Суворина. Стр. 346.

В понедельник на масленице (4 февраля) приехал он ко мне в пять часов вечера, чтобы сказать, что некогда ему теперь заниматься корректурами. Я и жена заметили перемену в лице его и спросили, что с ним. Он отвечал, что дурно себя чувствовал и кстати решился попоститься и поговеть. Я спро­сил его: «Зачем же на масленой?» — «Так случилось, — говорит он. — Ведь и теперь церковь читает уже „Господи, владыко живота моего!“ и пок­лоны творятся».

С. П. Шевырев — М. Н. Синельниковой. Рус. Стар., 1902, май, 440. {552}

К этому же времени приехал из Ржева, Тверской губернии, Матвей Александрович, священник, известный образцом строгой христианской пра­вославной жизни, которого он уважал и с которым так любил беседовать. С особенною охотою он разговаривал с ним теперь, когда размышления религиозные были ему так по сердцу. М. А. прямо и резко, не взвешивая личности и положения, поучал, с беспощадною строгостью и резкостью проповедывал истины евангельские и суровые наставления церкви. Он объ­яснял, что если мы охотно делаем все для любимого лица, то чем мы должны дорожить для Иисуса Христа, сына божия, умершего за нас. Устав церков­ный написан для всех; все обязаны беспрекословно следовать ему; неужели мы будем равняться только со всеми и не захотим исполнить ничего более? Ослабление тела не может нас удерживать от пощения; какая у нас работа? Для чего нам нужны силы? Много званых, но мало избранных. За всякое слово праздное мы отдадим отчет и проч. Такие и подобные речи, соединен­ные с обличением в неправильной жизни, не могли не действовать на Гоголя, вполне преданного религии, восприимчивого, впечатлительного и наст­роенного уже на мысль о смерти, о вечности, о греховности. Притом Гоголь видел, как М. А. на деле исполнял самые строгие пустынно-монашеские установления церкви: например, много и долго молился за обедом, почти не ел, не хотел благословлять стола в среду прежде, нежели удостоверится, что нет ничего скоромного. Разговоры этого духовного лица так сильно потрясли его, что он, не владея собою, однажды прервав его речь, сказал ему: «Довольно! Оставьте, не могу далее слушать, слишком страшно!»

А. Т. Тарасенков, 9.

О. Матфей, как духовный отец Гоголя, взявший на себя обязанность очистить совесть Гоголя и приготовить его к христианской непостыдной кон­чине, потребовал от Гоголя отречения от Пушкина. «Отрекись от Пушки­на, — потребовал о. Матфей. — Он был грешник и язычник…» Что заставило о. Матфея потребовать такого отречения? Он говорил, что «я считал необ­ходимым это сделать». Такое требование было на одном из последних свиданий между ними. Гоголю представлялось прошлое и страшило буду­щее. Только чистое сердце может зреть бога, потому должно быть устранено все, что заслоняло бога от неверующего сердца. «Но было и еще…» — прибавил о. Матфей. Но что же еще? Это осталось тайной между духовным отцом и духовным сыном. «Врача не обвиняют, когда он по серьезности болезни прописывает больному сильные лекарства». Такими словами закон­чил о. Матфей разговор о Гоголе.

Протоиерей Ф. И. Образцов. «О. Матфей Константи­новский (по моим воспоминаниям)». Тверские Епархи­альные Ведомости, 1902, N 5, 137—141.

Имело ли последнее свидание Гоголя с о. Матвеем влияние на его пред­смертное настроение, сказать наверное не могу; но считаю его весьма ве­роятным, сопоставляя роковой случай с другими ему подобными, в которых такого рода влияние о. Матвея не подлежит сомнению.

Т. И. Филиппов. Гражданин, 1874, N 4, 112. {553}

Во вторник на масленице он проводил Матвея Александровича на станцию железной дороги и весьма был огорчен тем, что там все обращали на него внимание и с ненасытным любопытством его преследовали.

А. Т. Тарасенков, 9.

Пятого, после лекций моих, я поехал к нему и застал его на отъезде. Он жаловался мне на расстройство желудка и на слишком сильное действие лекарства, которое ему дали. Я говорил ему: «Но как же ты, нездоровый, выезжаешь? Посидел бы три дня дома — и прошло бы. Вот то-то не женат: жена бы не пустила тебя». Он улыбнулся этому.

С. П. Шевырев — М. Н. Синельниковой. Рус. Стар., 1902, май, 441.

Во вторник (5-го февраля) на масленице Гоголь приезжал к своему ду­ховнику, живущему в отдаленной части города, известить, что говеет, испро­сить, когда можно приобщиться. Тот посоветовал было дождаться первой недели поста, а потом согласился и назначил четверг.

М. П. Погодин. Москвитянин, 1852, N 5, кн. 1, стр. 47.

Уже написал было к вам одно письмо еще вчера, в котором просил из­виненья в том, что оскорбил вас; но вдруг милость божия, чьими-то молитва­ми, посетила и меня, жестокосердого, и сердцу моему захотелось вас бла­годарить крепко, так крепко! Но об этом что говорить! Мне стало только жаль, что я не поменялся с вами шубами. Ваша лучше бы меня грела. Обя­занный вам вечною благодарностью и здесь, и за гробом, весь ваш Нико­лай.

Гоголь — о. Матвею, 6 февр. 1852 г. Письма, IV, 423.

Гоголь обложил себя книгами духовного содержания более, нежели прежде, говоря, что «такие книги нужно часто перечитывать, потому что нужны толчки к жизни». С этих пор он бросил литературную работу и всякие другие занятия; стал есть весьма мало, хотя, по-видимому, не терял аппетита и жестоко страдал от лишения пищи, к которой привык и без которой всегда чувствовал себя дурно. Свое пощение он не ограничивал од­ною пищею, но и сон умерил до чрезмерности: после ночной продолжитель­ной молитвы он рано вставал, шел к заутрене, тогда как до того времени не выходил со двора, не выспавшись достаточно и не напившись крепкого кофе.

По отъезде Матвея Александровича он стал подробнее изучать церков­ный устав и еще более говорить о смерти. По учреждениям церковным масленица составляет преддверие поста: уже начинает отчасти совершаться великопостная служба; употребление мясной пищи запрещено с самого ее начала; в продолжение же двух первых дней первой недели поста, по не­которым уставам, не дозволяется вовсе употреблять никакой пищи. Изучив подробнее устав, Гоголь начал его придерживаться и, по-видимому, старался сделать более, нежели предписано уставом. Масленицу он посвятил гове­нию; ходил в церковь, молился весьма много и необыкновенно тепло, от пищи воздерживался до чрезмерности: за обедом употреблял только нес-{554}колько ложек овсяного супа на воде или капустного рассола. Когда ему предлагали кушать что-нибудь другое, он отзывался болезнью, объясняя, что чувствует что-то в животе, что кишки у него перевертываются, что это болезнь его отца, умершего в такие же лета, и притом оттого, что его лечи­ли… Впрочем, в это время болезнь его выражалась только одною слабостью, и в ней не было заметно ничего важного; самая слабость, видимо, происходи­ла от чрезмерного изнурения и мрачного настроения духа. Несмотря на это ослабление тела, Гоголь продолжал поститься и проводить ночи на молитве; ослабление возрастало со дня на день. Впрочем, он еще мог выез­жать и ходить.

А. Т. Тарасенков. Последние дни. 10. Шенрок. Мате­риалы, IV, 851,

В среду (6-го февраля) он опять был у меня. Казалось, ему лучше: лицо было спокойнее, хотя следы усталости какой-то были видны на нем. Я при­писывал их посту.

С. П. Шевырев — М. Н. Синельниковой. 441.

Зная по опыту, как причащение раньше успокаивало Гоголя во время его уныния, гр. А. П. Толстой присоветовал ему причаститься скорее, не продолжая приготовительного говения. Поговорив с духовником, по-види­мому вовсе не понимавшим его. Гоголь причастился в церкви, находящей­ся далеко от его дома (на Девичьем Поле). Это было в четверг на масленице (7 февр).

А. Т. Тарасенков. Последние дни, 11. Шенрок, IV, 852.

В четверг явился Гоголь в церковь (Саввы Освященного, на Девичьем Поле) еще до заутрени и исповедался. Перед принятием св. даров, за обед­нею, пал ниц и много плакал. Был уже слаб и почти шатался.

М. П. Погодин. 47.

Однако ж и причащение его не успокоило. Он не хотел в этот день ниче­го есть, и когда после съел просфору, то назвал себя обжорою, окаянным, нетерпеливцем и сокрушался сильно. Вообще, болезненное изнеможение тела еще более служило к мрачному настроению духа.

А. Т. Тарасенков. Шенрок. IV, 852.

Вечером приехал он опять к священнику и просил его отслужить поут­ру. Из церкви заехал по соседству к одному знакомому (М. П. Погодину), который при первом взгляде на него заметил в лице болезненное расстрой­ство и не мог удержаться от вопросов, что с ним случилось. «Ничего, — отвечал, он, — я нехорошо себя чувствую». Просидев несколько минут, он встал (в комнате сидело двое посторонних) и сказал, что сходит к домаш­ним, но остался у них еще менее.

М. П. Погодин, 47.

В тот самый день, как приобщился он святых тайн, я был у него и со слезами, на коленях, молил его принять пищу, которая могла бы подкре-{555}пить его, но он как будто оскорбился такою просьбою, уверял меня, что ест весьма довольно.

С. П. Шевырев — М. Н. Синельниковой, 444.

В один из последующих дней он поехал на извозчике в Преображен­скую больницу, подъехал к воротам, слез с санок, долго ходил взад и впе­ред у ворот, потом отошел от них, долгое время оставался в поле, на ветру, в снегу, стоя на одном месте, и, наконец, не входя во двор, опять сел в сани и велел ехать домой. В Преображенской больнице находился один больной (Иван Яковлевич Корейша), признанный за помешанного; его весьма многие навещали, приносили ему подарки, испрашивали советов в трудных обсто­ятельствах жизни, берегли его письменные замечания и проч. Некото­рые радовались, если он входил с ними в разговор; другие стыдились признаться, что у него были… Зачем ездил Гоголь в Преображенскую больницу, — бог весть. Вероятно, были с ним и другие приключения, которые остались неизвестными, как и вообще многое сокрыто из его жизни.

Такие необыкновенные поступки его хотя и бывали с ним прежде, однако же теперь были так продолжительны, что поразили графа; он уговорил его посоветоваться с врачом, для чего и призван был его давнишний знакомый доктор Иноземцев, который нашел, что у него катар кишок, советовал ему спиртные натирания живота, лавровишневую воду и ревенные пилюли по случаю долго продолжавшегося запора. Не веря вообще медицине и меди­кам, он не воспользовался и его советами, хотя чувствовал уже себя весьма дурно и перестал принимать к себе знакомых, которым прежде никогда не отказывал.

А. Т. Тарасенков. Последние дни, II, 27. Шенрок, IV, 852.

В субботу на масленице он посетил некоторых своих знакомых. Ни­какой болезни не было в нем заметно, не только опасности; а в за­думчивости его, молчаливости не представлялось ничего необыкновен­ного.

М. П. Погодин. 48.

Во всю масленицу после вечерней дремоты в креслах, оставаясь один, по ночам, при всеобщей тишине, он вставал и проводил долгое время в мо­литве, со слезами, стоя перед образами. Ночью с пятницы на субботу (8—9 февраля) он, изнеможенный, уснул на диване, без постели, и с ним произошло что-то необыкновенное, загадочное: проснувшись вдруг, послал он за приходским священником, объяснил ему, что он недоволен недавним причащением, и просил тотчас же опять причастить и соборовать его, по­тому что он видел себя мертвым, слышал какие-то голоса и теперь почитает себя уже умирающим. Священник, видя его на ногах и не заметив в нем ничего опасного, уговорил его оставить это до другого времени. По-видимому, после посещения священника он успокоился, но не прерывал размышлений глубоко его потрясавших.

А. Т. Тарасенков. Последние дни, 12. Шенрок, IV, 853. {556}

В воскресенье перед постом (10 февраля) он призвал к себе гр. А. П. Тол­стого и, как бы готовясь к смерти, поручал ему отдать некоторые свои сочинения в распоряжение духовной особы, им уважаемой (митрополита Филарета), а другие напечатать. Тот старался ободрить его упавший дух и отклонить от него всякую мысль о смерти.

М. П. Погодин. Москвитянин, 1852, N 5, март, кн. I, стр. 49.

Мысль о смерти его не оставляла. Еще, кажется, в первый понедель­ник он позвал к себе графа Толстого и просил его взять к себе его бумаги, а по смерти его отвезти их к митрополиту и просить его совета о том, что напечатать и чего не напечатать. Граф не принял от него бумаг, опасаясь тем утвердить его в ужасной мысли, его одолевавшей,

С. П. Шевырев — М. Н. Синельниковой, 442.

С понедельника только обнаружилось его совершенное изнеможение. Он не мог уже ходить и слег в постель. Призваны были доктора. Он отвергал всякое пособие, ничего не говорил и почти не принимал пищи. Просил только по временам пить и глотал по нескольку капель воды с крас­ным вином. Никакие убеждения не действовали. Так прошла вся первая неделя.

М. П. Погодин, 48.

На первой неделе поста я в редкий день не навещал его. Но он тяготился моим присутствием и всех друзей своих допускал на несколько минут и потом отзывался сном, что ему дремлется, что он говорить не может. В по­ложении его, мне казалось, более хандры, нежели действительной болезни.

С. П. Шевырев — М. Н. Синельниковой, 443.

Он все-таки не казался так слаб, чтоб, взглянув на него, можно было подумать, что он скоро умрет. Он нередко вставал с постели и ходил по комнате совершенно так, как бы здоровый. Посещения друзей, по-видимому, более отягощали его, чем приносили ему какое-либо утешение. Шевырев жаловался мне, что он принимает самых ближайших к нему уж чересчур по-царски, что свидания их стали похожи на аудиенции. Через минуту, после двух-трех слов, уж он дремлет и протягивает руку: «Извини! дремлет­ся что-то!» А когда гость уезжал, Гоголь тут же вскакивал с дивана и начи­нал ходить по комнате.

Н. В. Берг. Воспоминания о Н. В. Гоголе. Рус. Стар., 1872, янв., 126.

В понедельник и вторник первой недели поста наверху у графа была всенощная; Гоголь едва мог дойти туда, останавливался на ступенях, приса­живаясь на стуле, однако стоял всю всенощную и молился. День оставался почти без пищи, ночи проводил он стоя перед образами в теплой молитве со слезами. Граф, видя, как изнуряет все это Гоголя, прекратил у себя церковное служение.

А. Т. Тарасенков. Шенрок, IV, 853. {557}

Ночью на вторник (с 11-го на 12-е февраля) он долго молился один в своей комнате. В три часа призвал своего мальчика и спросил его, тепло ли в другой половине его покоев. «Свежо», — ответил тот. — «Дай мне плащ, пойдем, мне нужно там распорядиться». И он пошел, со свечой в руках, крестясь во всякой комнате, чрез которую проходил. Пришед, велел открыть трубу, как можно тише, чтоб никого не разбудить, и потом подать из шкафа портфель. Когда портфель был принесен, он вынул оттуда связку тетрадей, перевязанных тесемкой, положил ее в печь и зажег свечой из своих рук. Мальчик, догадавшись, упал перед ним на колени и сказал: «Барин! что это вы? Перестаньте!» — «Не твое дело, — ответил он. — Молись!» Мальчик начал плакать и просить его. Между тем огонь погасал после того, как обгорели углы у тетрадей. Он заметил это, вынул связку из печки, развязал тесемку и уложил листы так, чтобы легче было приняться огню, зажег опять и сел на стуле перед огнем, ожидая, пока все сгорит и истлеет. Тогда он, перекрестясь, воротился в прежнюю свою комнату, поцеловал мальчика, лег на диван и заплакал.

М. П. Погодин. Москвитянин, 1852, N 5, март, кн. I, отд. VII, стр. 49.

Долго огонь не мог пробраться сквозь толстые слои бумаги; но наконец вспыхнул, и все погибло. Рассказывают, что Гоголь долго сидел неподвижно и наконец проговорил: «Негарно мы зробили, негарно, недобре дило». Это было сказано мальчику, бывшему его камердинером.

Графиня Е. В. Сальяс — М. А. Максимовичу. Рус. Арх., 1907, III, 437.

Когда почти все сгорело, он долго сидел задумавшись, потом заплакал, велел позвать графа, показал ему догорающие углы бумаги и с горестью сказал: «Вот что я сделал! Хотел было сжечь некоторые вещи, давно на то приготовленные, а сжег все! Как лукавый силен, — вот он к чему меня подвинул! А я было там много дельного уяснил и изложил. Это был венец моей работы; из него могли бы все понять и то, что неясно у меня было в прежних сочинениях… А я думал разослать друзьям на память по тетрадке: пусть бы делали, что хотели. Теперь все пропало». Граф, желая отстранить от него мрачную мысль о смерти, с равнодушным видом сказал: «Это хоро­ший признак, — прежде вы сжигали все, а потом выходило еще лучше; значит, и теперь это не перед смертью». Гоголь при этих словах стал как бы оживляться; граф продолжал: «Ведь вы можете все припомнить?» — «Да, — отвечал Гоголь, положив руку на лоб, — могу, могу; у меня все это в голове». После этого он, по-видимому, сделался покойнее, перестал плакать.

А. Т. Тарасенков. Последние дни, 12. Шенрок, IV, 854.

Кн. Дм. Ал. Оболенский рассказал мне следующие подробности о Гоголе, с которым он был хорошо знаком. Он находился в Москве, когда Гоголь умер. Гоголь кончил «Мертвые души» за границей — и сжег их. Потом опять написал и на этот раз остался доволен своим трудом. Но в Москве стало посещать его религиозное исступление, и тогда в нем бродила мысль сжечь и эту рукопись. Однажды приходит к нему граф А. П. Толстой, с которым он был постоянно в дружбе. Гоголь сказал ему: «Пожалуйста, {558} возьми эти тетради и спрячь их. На меня находят часы, когда все это хочется сжечь. Но мне самому было бы жаль. Тут, кажется, есть кое-что хорошего». Граф Толстой из ложной деликатности не согласился. Он знал, что Гоголь предается мрачным мыслям о смерти и т. п., и ему не хотелось исполнением просьбы его как бы подтвердить его ипохондрические опа­сения. Спустя дня три граф опять пришел к Гоголю и застал его грустным. «А вот, — сказал ему Гоголь, — ведь лукавый меня таки попутал: я сжег „Мертвые души“. Он не раз говорил, что ему представлялось какое-то видение. Дня за три до кончины он был уверен в своей ско­рой смерти.

А. В. Никитенко, I, 416.

После уничтожения своих творений мысль о смерти, как близкой, необходимой, неотразимой, видно, запала ему глубоко в душу и не оставляла его ни на минуту. За усиленным напряжением последовало еще большее истощение. С этой несчастной ночи он сделался еще слабее, еще мрачнее прежнего: не выходил больше из своей комнаты, не изъявлял желания видеть никого, сидел один в креслах по целым дням, в халате, протянув ноги на другой стул, перед столом. Сам он почти ни с кем не начинал разговора; отвечал на вопросы других коротко и отрывисто. Напрасно близкие к нему люди старались воспользоваться всем, чем было только возможно, чтобы вывести его из этого положения. По ответам его видно было, что он в полной памяти, но разговаривать не желает. Замечательны слова, которые он сказал А. С. Хомякову, желавшему его утешить: „Надобно же умирать, а я уже готов, и умру…“ Когда гр. А. П. Толстой для рассеяния начинал с ним гово­рить о предметах, которые были весьма близки к нему и которые не могли не занимать его прежде (о письме Муханова, об образе матери, который затерялся было, — и это также сочтено было за дурное предзнаменование, да нашелся, и проч.), он возражал с благоговейным изумлением: „Что это вы говорите! Можно ли рассуждать об этих вещах, когда я готовлюсь к такой страшной минуте?“ Потом он молчал, погружался в размышления и тем заставлял графа замолчать. Впрочем, в эти же дни он делал некоторые неважные завещания насчет своего крепостного человека и проч. и рас­сылал последние карманные деньги бедным и на свечки, так что по смерти у него не осталось ни копейки 2. (У Шевырева осталось около 2000 руб. от вырученных за сочинения денег, прочие пошли на воспитание сестер, на долги матери и в помощь бедным студентам 3000 руб., розданных втай­не. От наследства матери он уже давно отказался прежде.) Иногда по вечерам он дремал в креслах, а ночи проводил в бдении на молитве; иногда жаловался на то, что у него голова горит и руки зябнут; один раз имел небольшое кровотечение из носа, мочу имел густую, темно окрашенную, ис­пражнения на низ не было во всю неделю. Прежде сего за год он имел течение из уха будто бы от какой-то вещи, туда запавшей; других бо­лезней в нем не было заметно; сношений с женщинами он давно не имел и сам признавался, что не чувствовал в том потребности и никогда не ощущал от этого особого удовольствия; онании также не был под­вержен.

А. Т. Тарасенков. Последние дни, 13. Шенрок, IV, 854. {559}

В среду на первой неделе поста граф прислал за мною и объяснил, что происходит с Гоголем. Озабоченный его положением, он желал, чтобы я его видел и сказал свое мнение о его болезни. Иноземцев же отзывался об ней неопределенно и один день предполагал переход ее в тиф, на другой сказал, что ему лучше; однако же запретил ему выезжать. Явившись к графу, я, по его рассказам, наводил его на мысль: не нужно ли подумать о том, как бы заставить его употреблять питательную пищу, если нельзя по убеждению, то хотя против воли? Я передал о нескольких примерах психопатов, мною виденных и исцелившихся после того, как они стали употреблять пищу. Сам Гоголь не изъявлял желания меня видеть; надобно было употребить уловку и войти к графу, когда он там (он мог меня принять у него как общего знакомого, с которым Гоголь не раз вместе обедал и бе­седовал); но это не удавалось.

Д-р А. Т. Тарасенков. Последние дни, 14. Шенрок, IV, 855.

В четверг сказал: „Надо меня оставить; я знаю, что должен умереть“.

М. П. Погодин, 48.

Посещавший Гоголя врач (Иноземцев) захворал и уже не мог к нему ездить. Тогда граф настоял на своем желании ввести меня к нему. Гоголь сказал: „Напрасно, но пожалуй“. Тут только я в первый раз увидел его в болезни. Это было в субботу первой недели поста. Увидев его, я ужаснулся. Не прошло и месяца, как я с ним вместе обедал; он казался мне человеком цветущего здоровья, бодрым, свежим, крепким, а теперь передо мною был человек, как бы изнуренный до крайности чахоткою или доведенный каким-либо продолжительным истощением до необыкновенного изнеможения. Все тело его до чрезвычайности похудело; глаза сделались тусклы и впали, лицо совершенно осунулось, щеки ввалились, голос ослаб, язык трудно шевелился от сухости во рту, выражение лица стало неопределенное, необъ­яснимое. Мне он показался мертвецом с первого взгляда. Он сидел, протянув ноги, не двигаясь и даже не переменяя прямого положения лица; голова его была несколько опрокинута назад и покоилась на спинке кресел. Когда я подошел к нему, он приподнял голову, но не долго мог ее удерживать пря­мо, да и то с заметным усилием. Хотя неохотно, но позволил он мне пощу­пать пульс и посмотреть язык: пульс был ослабленный (у Шенрока: пульс был довольно полон и скор), язык чистый, но сухой; кожа имела натураль­ную теплоту. По всем соображениям видно было, что у него нет горячеч­ного состояния и неупотребление пищи нельзя было приписать отсутствию аппетита. Тогда еще не были мне сообщены предшествовавшие печальные события: его непреклонная уверенность в близкой смерти и самим им произ­веденное истребление своих творений. В это время главное внимание забо­тившихся о нем было обращено на то, чтоб он употреблял питательную пищу и имел свободное отправление кишок. Приняв состояние, в котором он теперь находился, за настоящую (соматическую) болезнь, я хотел поселить в больном доверие к врачеванию и склонить его на предложения медиков. Чтоб ободрить его, я показал себя спокойным и равнодушным к его болезни, утверждая с уверенностью, что она неважна и обыкновенная, что она теперь господствует между многими и проходит скоро при по-{560}собиях. Я настаивал, чтоб он если не может принимать плотной пищи, то, по крайней мере, непременно употреблял бы поболее питья, и притом питательного — молока, бульона и т. д. „Я одну пилюлю проглотил, как последнее средство; она осталась без действия; разве надобно пить, чтоб прогнать ее?“ — сказал он. Не обременяя его долгими разговорами, я старался ему объяснить, что питье нужно для смягчения языка и желудка, а питательность питья нужна, чтоб укрепить силы, необходимые для счаст­ливого окончания болезни. Не отвечая, больной опять склонил голову на грудь, как при нашем входе; я перестал говорить и удалился вместе с графом наверх.

Удалившись от графа, я почел обязанностью зайти опять к больному, чтоб еще сильнее высказать ему мои убеждения. Через служителя я выпро­сил у него позволения войти к нему еще на минуту. Мне вообразилось, что он колеблется в своих намерениях; я не терял надежды, что Гоголь, привык­нув видеть мою искренность, послушается меня. Подойдя к нему, я с види­мым хладнокровием, но с полною теплотою сердечною употребил все усилия, чтоб подействовать на его волю. Я выразил мысль, что врачи в болезни при­бегают к совету своих собратий и их слушаются; не-врачу тем более надобно следовать медицинским наставлениям, особенно преподаваемым с добро­совестностью и полным убеждением; и тот, кто поступает иначе, делает преступление перед самим собою. Говоря это, я обратил внимание на его лицо, чтоб подсмотреть, что происходит в его душе. Выражение его лица нисколько не изменилось: оно было так же спокойно и так же мрачно, как прежде; ни досады, ни огорчения, ни удивления, ни сомнения не показалось и тени. Он смотрел как человек, для которого все задачи разрешены, всякое чувство замолкло, всякие слова напрасны, колебание в решении невозможно. Впрочем, когда я перестал говорить, он в ответ произнес внятно, с рас­становкой и хотя вяло, безжизненно, но со всею полнотою уверенности: „Я знаю, врачи добры: они всегда желают добра“; но вслед за этим опять наклонил голову, от слабости ли или в знак прощания, — не знаю. Я не смел его тревожить долее, пожелал ему поскорее поправляться и простился с ним; вбежал к графу, чтоб сказать, что дело плохо, и я не пред­вижу ничего хорошего, если это продолжится. Граф предложил мне зайти дня через два узнать, что делается. Неопределительные отношения между медиками не дозволяли мне впутываться в распоряжения врачебные, тем более что он был в руках у своего приятеля Иноземцева, с которым был ко­роток и который его любил искренно.

А. Т. Тарасенков. Последние дни, 14, Шенрок, IV, 856.

Граф употребил все, что возможно было для исцеления Гоголя. При­зывал для совещания знаменитейших московских докторов, советовался с духовными лицами, знакомыми своими и друзьями Гоголя. Тогда же он рассказал митрополиту Филарету об опасной болезни Гоголя и его упор­ном посте. Филарет прослезился и с горестью сообщил мысль, что на Гоголя надобно было действовать иначе; следовало убеждать его, что его спасение не в посте, а в послушании. После этого он ежедневно призывал к себе окружавших больного священников, расспрашивал их о ходе болезни и о явлениях, случающихся в ней, и о поступках больного и препору­чал им сказать ему от себя (он сам был болен в это время), что он {561} его просит непрекословно исполнять назначения врачебные во всей полноте.

А. Т. Тарасенков. Последние дни, 16. Шенрок, IV, 858.

Как Толстой ни увещевал Гоголя подкрепиться, ничто не действовало. Граф поехал к митрополиту Филарету, чтобы словом архипастыря подей­ствовать на расстроенное воображение кающегося грешника. Филарет при­казал сказать, что сама церковь повелевает в недугах предаться воле врача. Но и это не произвело перемены в мыслях больного. Пропуская лишь несколько капель воды с красным вином, он продолжал стоять коле­нопреклоненный перед множеством поставленных перед ним образов и молиться. На все увещания он отвечал тихо и коротко: „Оставьте меня; мне хорошо“. Он забыл обо всем: не умывался, не чесался, не одевался.

П. А. Плетнев — В. А. Жуковскому, 24 февр. 1852 г., со слов А. О. Смирновой. Сочинения и переписка П. А. Плетнева, т. III. Спб. 1885. Стр. 731.

Духовник навещал Гоголя часто; приходский священник являлся к нему ежедневно. При нем нарочно подавали тут же кушать саго, чернослив и проч. Священник начинал первый и убеждал его есть вместе с ним. Нео­хотно, немного, но употреблял он эту пищу ежедневно; потом слушал молит­вы, читаемые священником. „Какие молитвы вам читать?“ — спрашивал он. „Все хорошо; читайте, читайте!“ Друзья старались подействовать на него приветом, сердечным расположением, умственным влиянием; но не было лица, которое могло бы взять над ним верх; не было лекарства, которое бы перевернуло его понятие; а у больного не было желания слушать чьи-либо советы; глотать какие-либо лекарства. Так провел он почти всю пер­вую неделю поста.

А. Т. Тарасенков. Последние дни, 16. Шенрок, IV, 858, 853.

В последние дни имел он еще силы писать хотя дрожащей рукою… На длинных бумажках писал он большими буквами: „Аще не будете малы, яко дети, не внидете в царствие небесное“ 3. Потом молитву Иисусу Христу против сатаны, чтобы Иисус Христос связал его неисповедимою силою креста своего. Последние слова, написанные им, были: „Как посту­пить, чтобы признательно, благодарно и вечно помнить в сердце получен­ный урок?“ К чему относились эти слова, — это осталось тайной.

Шевырев — М. Н. Синельниковой, 445.

В воскресенье приходский священник убедил больного принять ложку клещевинного масла; он проглотил, но после этого перестал вовсе слушаться его и не принимал уже в последнее время никакой пищи. В этот же день духовник его убедил было употребить промывательное; хотя он согласился, но это было только на словах. Когда к нему стали прикасаться, он решитель­но отказался.

А. Т. Тарасенков. Последние дни. Шенрок, IV., 858. {562}

В понедельник на второй неделе духовник предложил ему приобщиться и собороваться маслом, на что он согласился с радостию и выслушал все евангелия в полной памяти, держа в руках свечу, проливая слезы. Ве­чером уступил было настояниям духовника принять медицинское пособие, но лишь только прикоснулись к нему, как закричал самым жалобным, раз­дирающим голосом: „Оставьте меня! Не мучьте меня!“ Кто ни прихо­дил к нему, он не поднимал глаз, приказывал только по временам пере­ворачивать себя или подавать себе пить. Иногда показывал нетер­пение.

М. П. Погодин, 48.

Силы больного падали быстро и невозвратно. Несмотря на свое убеж­дение, что постель будет для него смертным одром (почему он старался оставаться в креслах), в понедельник на второй неделе поста он улегся, хотя в халате и сапогах, и уж более не вставал с постели. В этот же день он приступил к напутственным таинствам покаяния, причащения и елеосвя­щения. Один близкий Гоголю земляк, Ив. Вас. Капнист, хотел также по­действовать своим дружеским влиянием на него; но на его слова он ничего не отвечал. Тот сказал: „Верно, ты меня не узнаешь?“ — „Как не знать? — отвечал Гоголь и, назвав его по имени, прибавил: — Я прошу вас, не оставьте своим вниманием сына моего духовника, который служит у вас в канцелярии“, — и опять замолк. Уже раз спасен он был от болезни в Риме без медицинских пособий; он приписывал это чуду. И в настоящее время он сказал кому-то из убеждавших его лечиться: „Ежели будет угодно богу, чтоб я жил еще, буду жив…“ Между тем все соединилось не к добру. И Иноземцев захворал и последние дни у него не был. А. И. Овер приглашен был графинею взойти к Гоголю в первый раз в этот понедельник. Вероятно, из медицинской деликатности он не посоветовал ничего другого, как не давать ему вина, которого больной спрашивал часто.

А. Т. Тарасенков. Последние дни, 16. Шенрок, IV, 859.

Одним из последних слов, сказанных им еще в полном сознании, были слова: „Как сладко умирать!“

Шевырев — М. Н. Синельниковой, 445.

Во вторник являюсь я и встречаю гр. Толстого, встревоженного через меру и сверх моего ожидания. „Что Гоголь?“ — „Плохо; лежит. Ступайте к нему, теперь можно входить“. В Москве уже прослышали о болезни Гого­ля. Передняя комната была наполнена толпою почитателей таланта и знакомых его; молча стояли все с скорбными лицами, поглядывая на него издали. Меня впустили прямо в комнату больного, без затруднения, без доклада. Гоголь лежал на широком диване, в халате, в сапогах, отвернув­шись к стене, на боку, с закрытыми глазами. Против его лица — образ богоматери; в руках четки; возле него мальчик его и другой служитель. На мой тихий вопрос он не ответил ни слова. Мне позволили его осмотреть, я взял его руку, чтоб пощупать его пульс. Он сказал: „Не трогайте меня, пожалуйста!“ Я отошел, расспросил подробно у окружающих о всех {563} отправлениях больного: никаких объективных симптомов, которые бы ука­зывали на важное страдание, как теперь, так и во все эти дни, не обнару­живалось; только очищения кишок не было вовсе в последние дни. Через несколько времени больной погрузился в дремоту, и я успел испытать, что пульс его слабый, скорый, удобосжимаемый; руки холодноваты, голова также прохладна, дыхание ровное, правильное.

Приехал Погодин * с д-ром Альфонским. Этот предложил магнети­зирование, чтобы покорить его волю и заставить употреблять пищу. Явил­ся и Овер, который согласился на то же в ожидании следующего дня, в который он предположил приступить к деятельному лечению. Но для этого он велел созвать консилиум, известить о нем Иноземцева. Целый вторник Гоголь лежал, ни с кем не разговаривая, не обращая внимания на всех, подходивших к нему. По временам поворачивался он на другой бок, всегда с закрытыми глазами, нередко находился как бы в дремоте, часто просил пить красного вина и всякий раз смотрел на свет, то ли ему подают. Вечером подмешали вино сперва красным питьем (?), а потом бульоном. По-ви­димому, он уже неясно различал качество питья, потому что сказал только: „Зачем подаешь мне мутное?“ — однако ж выпил. С тех пор ему стали подавать для питья бульон, когда он спрашивал пить, повторяя быстро одно и то же слово: „Подай, подай!“ Когда ему подносили питье, он брал рюмку в руку, приподнимал голову и выпивал все, что ему было подано. Вечером пришел д-р Сокологорский для магнетизирования. Когда он поло­жил свою руку больному на голову, потом под ложку и стал делать пассы, Гоголь сделал движение телом и сказал: „Оставьте меня!“ Продолжать магнетизирование было нельзя. Поздно вечером призван д-р Клименков и поразил меня дерзостью своего обращения. Он стал кричать с ним, как с глухим или беспамятным, начал насильно держать его руку, добиваться, что болит. „Не болит ли голова?“ — „Нет“. — „Под ложкою?“ — „Нет“ и т. д. Ясно было, что больной терял терпение и досадовал. Наконец он умоляющим голосом сказал: „Оставьте меня!“ — отвернулся и спрятал руку. Клименков советовал кровь пустить или завертывание в мокрые холодные простыни; я предложил отсрочить эти действия до завтрашнего консилиума. Между тем в этот же вечер искусным образом, когда больной перевертывался, ему вложили суппозиторий из мыла, что также не обошлось без крика и стона.

А. Т. Тарасенков. Последние дни, 17. Шенрок, IV, 859.

Во вторник он выпил без прекословия чашку бульону, поднесенную ему служителем, через несколько времени другую и подал тем надежду к перемене в своем положении; но эта надежда продолжалась недолго.

М. П. Погодин, 48.

На следующий день, в середу утром, больной находился почти в таком же положении, как и накануне; но слабость пульса усилилась весьма замет­но, так что врачи, видевшие его в это время, полагали, что надобно будет {564} прибегнуть к средствам возбуждающим (мускус). Около полудня соб­рались для консилиума: Овер, Эвениус, Клименков, Сокологорский и я. Судьбе угодно было, чтобы Ворвинский был задержан и приехал позднее, после того как участь больного уже решена была неумолимым советом трех. В присутствии гр. А. П. Толстого, Ив. В. Капниста, Хомякова и до­вольно многочисленного собрания Овер рассказал Эвениусу историю болез­ни. При суждении о болезни взяты в основание его сидячая жизнь; напря­женная головная работа (литературные занятия); они могли причинить прилив крови к мозгу. Усиленное стремление умерщвлять тело совершенным воздержанием от пищи, неприветливость к таким людям, которые стремят­ся помочь ему в болезни, упорство не лечиться — заставили предпо­ложить, что его сознание не находится в натуральном положении. Поэтому Овер предложил вопрос: „Оставить больного без пособий или поступить с ним как с человеком, не владеющим собою, и не допускать его до умерщвле­ния себя?“ Ответ Эвениуса был: „Да, надобно его кормить насильно“. Все врачи вошли к больному, стали его осматривать и расспрашивать. Когда давили ему живот, который был так мягок и пуст, что через него легко можно было ощупать позвонки, то Гоголь застонал, закричал. Прикосновение к другим частям тела, вероятно, также было для него болезненно, потому что также возбуждало стон и крик. На вопросы докторов больной или не от­вечал ничего, или отвечал коротко и отрывисто „нет“, не раскрывая глаз. Наконец, при продолжительном исследовании, он проговорил с напряже­нием: „Не тревожьте меня, ради бога!“ Кроме исчисленных явлений уско­ренный пульс и носовое кровотечение, показавшееся было в продолжение его болезни само собою, послужили показанием к приставлению пиявок в незначительном количестве. Овер препоручил Клименкову поставить боль­ному две пиявки к носу, сделать холодное обливание головы в теплой ванне. Тогда прибыл Ворвинский. Коротко передал ему Овер тот же французский рассказ по-русски. По осмотре больного Ворвинский сказал: „Gastro-enteri­tis ex inanitione“ (желудочно-кишечное воспаление вследствие истощения). Пиявок не знаю, как вынесет, а ванну разве бульонную. Впрочем, навряд ли что успеете сделать при таком упорстве больного». Но его суждения никто не хотел и слушать; все разъезжались. Клименков взялся сам устроить все, назначенное Овером. Я отправился, чтоб не быть свидетелем мучений страдальца. Когда я возвратился через три часа после ухода, в шестом часу вечера, уже ванна была сделана, у ноздрей висели шесть крупных пиявок; к голове приложена примочка. Рассказывают, что, когда его раздевали и сажали в ванну, он сильно стонал, кричал, говорил, что это делают на­прасно; после того как его положили опять в постель без белья, он прого­ворил: «Покройте плечо, закройте спину!»; а когда ставили пиявки, он повторял: «Не надо!»; когда они были поставлены, он твердил: «Снимите пиявки, поднимите (ото рта) пиявки!» — и стремился их достать рукою. При мне они висели еще долго, его руку держали с силою, чтобы он до них не касался. Приехали в седьмом часу Овер и Клименков; они велели подолее поддерживать кровотечение, ставить горчичники на конечности, потом мушку на затылок, лед на голову и внутрь отвар алтейного корня с лавровишневой водой. Обращение их было неумолимое; они распоряжа­лись, как с сумасшедшим, кричали перед ним, как перед трупом. Клименков приставал к нему, мял, ворочал, поливал на голову какой-то едкий спирт, {565} и, когда больной от этого стонал, доктор спрашивал, продолжая поливать: «Что болит, Николай Васильевич? А? Говорите же!» Но тот стонал и не отвечал. — Они уехали, я остался во весь вечер до двенадцати часов и внимательно наблюдал за происходящим. Пульс скоро и явственно упал, делался еще чаще и слабее, дыхание, уже затрудненное утром, становилось еще тяжелее; уже больной сам поворачиваться не мог, лежал смирно на одном боку и был покоен, когда ничего не делали с ним; от горчичников стонал; по вставлении нового суппозитория вскрикнул громко; по временам явственно повторял: «Давай пить!» Уже поздно вечером он стал забываться, терять память. «Давай бочонок!» — произнес он однажды, показывая, что желает пить. Ему подали прежнюю рюмку с бульоном, но он уже не мог сам приподнять голову и держать рюмку, надобно было придержать то и другое, чтоб он был в состоянии выпить поданное. Еще позже он по временам бормотал что-то невнятно, как бы во сне, или повторял несколько раз: «Давай, давай! Ну, что же!» Часу в одиннадцатом он закричал громко: «Лестницу, поскорее, давай лестницу!..» Казалось, ему хотелось встать. Его подняли с постели, посадили на кресло. В это время он уже так ослабел, что голова его не могла держаться на шее и падала машинально, как у новорожденного ребенка. Тут привязали ему мушку на шею, надели рубашку (он лежал после ванны голый); он только стонал. Когда его опять уклады­вали в постель, он потерял все чувства; пульс у него перестал биться; он зах­рипел, глаза его раскрылись, но представлялись безжизненными. Казалось, что наступает смерть, но это был обморок, который длился несколько минут. Пульс возвратился вскоре, но сделался едва приметным. После этого обморока Гоголь уже не просил более ни пить, ни поворачиваться; постоянно лежал на спине с закрытыми глазами, не произнося ни слова. В двенадцатом часу ночи стали холодеть ноги. Я положил кувшин с горячею водою, стал почаще давать проглатывать бульон, и это, по-видимому, его оживляло; однако ж вскоре дыхание сделалось хриплое и еще более затрудненное; кожа покрылась холодною испариною, под глазами посинело, лицо осунулось, как у мертвеца. В таком положении оставил я страдальца, чтобы опять не столкнуться с медиком-палачом, убежденным в том, что он спасает чело­века; я хотел дать успокоение графу, который без того не уходил в свою комнату. Рассказали мне, что Клименков приехал вскоре после меня, пробыл с ним ночью несколько часов: давал ему каломель, обкладывал все тело горячим хлебом; при этом опять возобновился стон и пронзительный крик. Все это, вероятно, помогло ему поскорее умереть *.

А. Т. Тарасенков. Последние дни, 18. Шенрок, IV, 860. {566}

На первой неделе поста узнал я, что Гоголь болен. Один раз заезжал на Никитскую спросить о его здоровье, но мне сказали, что он в постели и что видеть его нельзя. Я и не думал, что он в опасности и близок к смерти. Через несколько дней захожу я к И. В. Капнисту, и он встречает меня груст­ный и встревоженный… У него был граф Толстой. «Как здоровье Николая Васильевича?» — спрашиваю я у графа. «Он очень плох, почти без надеж­ды, — отвечал граф. — Сегодня будет еще консультация, посмотрим, что скажут доктора. Гоголь никого не слушается, не принимает никаких лекарств и никакой пищи, и я пришел просить И. В., которого Гоголь очень любит и уважает, заехать к нему еще раз и уговорить его послушаться приказаний медиков. Не знаю, удастся ли нам?..» Я поехал в присутствие и, окончив свои дела, отправился к Гоголю. У подъезда стояло несколько экипажей. Человек сказал мне, что доктора все здесь, что консультация кончилась и что все присутствовавшие на ней отправились наверх, в кабинет графа. «А что Николай Васильевич?» — «Все в одном положении». — «Можно его видеть?» — «Войдите», — отвечал он мне, отворяя дверь. Гоголь, видно, переменил комнаты в последнее время, или был перенесен туда уже боль­ной, потому что прежде я бывал у него от входной двери направо, а теперь меня ввели налево, в том же первом этаже. В первой комнате никого не было; во второй, на постели, с закрытыми глазами, худой, бледный, лежал Гоголь; длинные волосы его были спутаны и падали в беспорядке на лицо и на глаза; он иногда вздыхал тяжело, шептал какую-то молитву и по временам бросал мутный взор на икону, стоявшую у ног на постели, прямо против больного. В углу, в кресле, вероятно утомленный долгими бессонными ночами, спал его слуга, малороссиянин. Долго я стоял перед Гоголем, вглядывался в лицо его и не знаю отчего, почувствовал в эту минуту, что для него все кончено, что он более не встанет. Раза два Гоголь вскинул гла­зами вверх, взглянул на меня, но, не узнав, закрыл их опять. «Пить… дайте пить», — проговорил он наконец хриплым, но внятным голосом. Человек, вошедший вслед за мною в комнату, подал ему в рюмке воду с красным вином. Гоголь немного приподнял голову, обмочил губы и опять с закры­тыми глазами упал на подушку. Человек графа разбудил мальчика, который, увидев меня, оробел и подошел к постели больного. Тут я был свидетелем страшного разговора между двумя служителями и не знаю, чем бы кончилась эта сцена, если бы меня тут не было. «Если его так оставить, то он не выз­доровеет, — говорил один из них, — поверь, что не встанет, умрет, беспре­менно умрет!» — «Так что ж, по-твоему?..» — отвечал другой. «Да вот возьмем его насильно, стащим с постели, да и поводим по комнате, поверь, что разойдется и жив будет». — «Да как же это можно? Он не захочет… кричать станет». — «Пусть его кричит… после сам благодарить будет, ведь для его же пользы!» — «Оно так, да я боюсь… как же это без его воли-то?» — «Экой ты неразумный! Что нужды, что без его воли, когда оно полезно? Ведь ты рассуди сам, какая у него болезнь-то… никакой нет, {567} просто так… Не ест, не пьет, не спит, и все лежит, ну, как тут не умереть? У него все чувства замерли, а вот как мы размотаем его, он очнется… на свет божий взглянет и сам жить захочет. Да что долго толковать, бери его с одной стороны, а я вот отсюда, и все хорошо будет!» Мальчик, кажется, начинал колебаться… Я наконец не вытерпел и вмешался в их разговор. «Что вы хотите это делать, как же можно умирающего человека тревожить? Оставьте его в покое», — сказал я строго. «Да, право, лучше будет, сударь. Ведь у него вся болезнь от этого, что как пласт лежит который уж день без всякого движения. Позвольте… Вы увидите, как мы его раскачаем, и жив будет». Я насилу уговорил их не делать этого опыта с умирающим Гоголем, но, прекратив их разговор, кажется, нисколько не убедил того, который первый предложил этот новый способ лечения, потому что, выходя, они все еще говорили про себя: «Ну, умрет, беспременно умрет… вот увидите, что умрет!»

Л. И. Арнольди. Рус. Вестн., 1862, т. 37, стр. 93—95.

В среду обнаружились явные признаки жестокой нервической горячки. Употреблены были все средства, коих он, кажется, уж не чувствовал, изредка бредил, восклицая: «Поднимите, заложите, на мельницу, ну же, подайте!»

М. П. Погодин, 48.

Гоголь занимал несколько комнат в нижнем этаже дома графини Тол­стой. Когда я вошла в комнату, в которой находился больной (помню, ком­ната эта была с камином), он лежал в постели, одетый в синий шелковый ватный халат, на боку, обернувшись лицом к стене. Умирающий был уже без сознания, тяжело дышал, лицо казалось страшно черным. Около него никого не было, кроме человека, который за ним ходил. Через несколько часов Гоголя не стало.

В. А. Нащокина. Нов. Время, 1898, N 8129.

Сего утра в восемь часов наш добрый Николай Васильевич скончался, был все без памяти, немного бредил, по-видимому, он не страдал, ночь всю был тих, только дышал тяжело; к утру дыхание сделалось реже и реже, и он как будто уснул, болезнь его обратилась в тифус; я у него провела две ночи, и при мне он скончался. Накануне смерти у Гоголя был консилиум; его сажали в ванну, на голову лили холодную воду, облепили горчичниками, к носу ставили пиявки, на спину мушку, и все было без пользы.

Елиз. Фам. Вагнер (теща Погодина) — М. П. Погодину, 21 февр. 1852 г. Барсуков, XI, 536.

Файл:Zhurnal.tmpi253810.png

Н. В. Гоголь (в гробу) «Рисунок сделан с Гоголя Э. А. Мамоновым 22 февр. 1852 г., несколько часов спустя после его кончины. Стоя подле гроба Гоголя, я видел и рисуемый портрет, и потому могу ру­чаться за поразительное сходство» П. А. Ефремов

В десятом часу утра, в четверг 21 февраля 1852 г., я спешу приехать ранее консультантов, которые назначили быть в десять (а Овер — в час), но уже нашел не Гоголя, а труп его: уже около восьми часов утра прек­ратилось дыхание, исчезли все признаки жизни. Нельзя вообразить, чтобы кто-нибудь мог терпеливее его сносить все врачебные пособия, насильно ему навязываемые. Умерший лежал уже на столе, одетый в сюртук, в кото­ром он ходил; над ним служили панихиду; с лица его снимали маску. Когда я пришел, уже успели осмотреть его шкафы, где не нашли ни им писанных {568} тетрадей, ни денег. Долго глядел я на умершего: мне казалось, что лицо его выражало не страдание, а спокойствие, ясную мысль, унесенную в гроб 4.

А. Т. Тарасенков. Последние дни, 21. Шенрок, IV, 863.

Тело Гоголя было поставлено в приемной его комнате, в доме графа Толстого, где он жил, и комната не вмещала числа посетителей, приходив­ших поклониться покойнику. В четверг вечером попечитель университета упросил графа Толстого позволить ему перенести тело в университетскую церковь, чтобы почтить память покойного, тем более, что он был почетным членом университета. Сперва эта просьба, сделанная из глубокого уважения к покойному, встретила несколько возражений, но, однако, все было устроено.

В пятницу вечером попечитель, профессора, студенты и множество лиц из всех кругов пришли в комнаты покойного и вынесли тело его в универ­ситетскую церковь. Тело было вынесено Островским, Бергом, Феоктисто­вым, студ. Сатиным, Филипповым, Рудневым и несено до самой церкви, при просьбах других лиц, добивавшихся чести нести его хотя несколько шагов. Оно было поставлено на катафалк в университете, с почетным карау­лом шести студентов, день и ночь не отходивших от гроба и сменявшихся через два часа. В субботу, на утренней и вечерней панихиде, был весь город и все сословия.

Графиня Е.. В. Сальяс — М. А. Максимовичу, Рус. Арх., 1907, III, 437.

Стечение народа в продолжение двух дней было невероятное. Рихтер (художник), который живет возле университета, писал мне, что два дня не было проезду по Никитской улице. Он лежал в сюртуке, — верно, по собственной воле, — с лавровым венком на голове, который при закрытии гроба был снят и принес весьма много денег от продажи листьев сего венка. Каждый желал обогатить себя сим памятником.

Ф. И. Иордан — А. А. Иванову, Рус. Стар., 1902, март, 594.

Погодина не было в Москве во время кончины и погребения Гоголя; Шевырев был болен (он занемог за два дня до смерти Гоголя), а другие друзья его: Хомяков, Аксаковы и Кошелев сделали из дела общего, из скорби общей вопрос партий и не несли покойного, а устранились от погре­бения.

Графиня Е. В. Сальяс — М. А. Максимовичу, Рус. Арх., 1907, III, 439.

Нужным считаю сообщить тебе следующее: славянофилы с того вре­мени, когда не велено было носить бород, упали духом; но в настоящее время, когда умер известный писатель Гоголь, живший у бывшего одесского градоначальника графа Толстого, славянофилы А. Хомяков, К. и С. Ак­саковы, А. Ефремов, П. Киреевский, А. Кошелев и Попов, собравшись к графу Толстому и найдя у него некоторых лиц, начали рассуждать, где должно отпевать Гоголя. Когда на это бывший там профессор Грановский сказал, что всего приличнее отпевать его в университетской церкви как {569} человека, принадлежащего некоторым образом к университету, то все вы­шеописанные славянофилы стали на это возражать, говоря: «К универ­ситету он не принадлежит, а принадлежит народу, а потому, как человек народный, и должен быть отпеваем в церкви приходской, в которую для отдания последнего ему долга может входить лакей, кучер и всякий, кто пожелает, а в университетскую церковь подобных людей не будут пускать». Когда об этом объявил мне попечитель университета, то я в то же время для прекращения всех толков и споров славянофилов приказал Гоголя, как почетного члена здешнего университета, непременно отпевать в универси­тетской церкви… Приказано было от меня находиться полиции и некоторым моим чиновниками как при переносе тела Гоголя в церковь, так равно и до самого погребения. А чтобы не было никакого ропота, то я велел пускать всех без исключения в университетскую церковь. В день погребения народу было всех сословий и обоего пола очень много, а чтобы в это время было все тихо, я приехал сам в церковь.

Граф А. А. Закревский, московский генерал-губерна­тор, — графу А. Ф. Орлову, шефу жандармов, 29 февр. 1852 г. Красный Архив, 1925, т. IX, II, стр. 300.

В воскресенье было отпевание тела. Стечение народа было так велико, что сгущенные массы стояли до самых почти местных образов. Граф Зак­ревский в полном мундире, попечитель Назимов присутствовали при отпевании, так же, как и все известные лица города. Гроб был усыпан камелиями, которые принесены были частными лицами. На голове его лежал лавровый венок, в руке огромный букет из иммортелей. Когда надо было проститься с ним, то напор всех был так велик, что крышу накрыли силой. Всякий хотел поклониться покойнику, поцеловать руку его, взять хотя стебель цветов, покрывавших его изголовье. Из церкви профессора Анке, Морошкин, Соловьев, Грановский, Кудрявцев вынесли его на руках до улицы, на улице толпа студентов и частных лиц взяла гроб из рук профес­соров и понесла его по улице. За гробом пешком шло несметное число лиц всех сословий; прямо за гробом попечитель и все университетские чины и знаменитости; дамы ехали сзади в экипажах. Нить погребения была так велика, что нельзя было видеть конца поезда. До самого монастыря Дани­лова несли его на руках. Гоголя похоронили рядом с покойным Языковым, Венелиным, женой Хомякова, умершей за две недели прежде.

Графиня Е. В. Сальяс — М. А. Максимовичу. Рус. Арх., 1907, III, 438.

Статья в пятом нумере «Москвитянина» о кончине Гоголя напечатана на четырех страницах, окаймленных траурным бордюром. Ни о смерти Державина, ни о смерти Карамзина, Дмитриева, Грибоедова и всех вообще светил русской словесности русские журналы не печатались с черной кай­мой. Все самомалейшие подробности болезни человека сообщены М. П. По­годиным, как будто дело шло о великом муже, благодетеле человечества, или о страшном Аттиле, который наполнял мир славою своего имени. Если почтенный М. П. Погодин удивляется Гоголю, то чему же он не удивляется, полагая, что он так же знаком с иностранной словесностью, как с русской историей?

Ф. В. Булгарин. Северная Пчела, 1852, N 120. {570}

В последних числах февраля месяца 1852 года я находился на одном утреннем заседании вскоре потом погибшего Общества посещения бедных — в зале Дворянского собрания, — и вдруг заметил И. И. Панаева, который с судорожной поспешностью перебегал от одного лица к другому, очевидно сообщая каждому из них неожиданное и невеселое известие, ибо у каждого лицо тотчас выражало удивление и печаль. Панаев наконец подбежал и ко мне и с легкой улыбочкой, равнодушным тоном промолвил: «А ты знаешь, Гоголь помер в Москве. Как же, как же… Все бумаги сжег — да помер», — помчался далее. Нет никакого сомнения, что, как литератор, Панаев внутренне скорбел о подобной утрате — притом же и сердце он имел доброе, — но удовольствие быть первым человеком, сообщающим другому огорашивающую новость (равнодушный тон употреблялся для большего форсу), — это удовольствие, эта радость заглушали в нем всякое другое чувство. Уже несколько дней в Петербурге ходили темные слухи о болезни Гоголя; но такого исхода никто не ожидал. Под первым впечатлением сообщенного мне известия я написал следующую небольшую статью:

ПИСЬМО ИЗ ПЕТЕРБУРГА *

Гоголь умер! — Какую русскую душу не потрясут эти два слова? — Он умер. Потеря наша так жестока, так внезапна, что нам все еще не хочется ей верить. В то самое время, когда мы все могли надеяться, что он нарушит, наконец, свое долгое молчание, что он обрадует, превзойдет наши нетерпеливые ожидания, — пришла та роковая весть! — Да, он умер, этот человек, которого мы теперь имеем право, горькое право, данное нам смертию, назвать великим; человек, который своим именем означал эпоху в истории нашей литературы; человек, которым мы гордимся, как одной из слав наших. Он умер, пораженный в самом цвете лет, в разгаре сил своих, не окончив начатого дела, подобно благороднейшим из его предшественников… Его утрата возобновляет скорбь о тех незабвенных утратах, как новая рана возбуждает боль старинных язв. Не время теперь и не место говорить о его заслугах — это дело будущей критики; должно надеяться, что она поймет свою задачу и оценит его тем беспристрастным, но исполненным уважения и любви судом, которым подобные ему люди судятся перед лицом потомства; нам теперь не до того; нам только хочется быть одним из отголосков той великой скорби, которую мы чувствуем разли­тою повсюду вокруг нас; не оценять его нам хочется, но пла­кать; мы не в силах говорить теперь спокойно о Гоголе… Самый любимый, самый знакомый образ не ясен для глаз, орошенных слезами… В день, когда его хоронит Москва, нам хочется про­тянуть ей отсюда руку — соединиться с ней в одном чувстве общей печали. Мы не могли взглянуть в последний раз на его безжизненное лицо; но мы шлем ему издалека наш прощаль­ный привет — и с благоговейным чувством слагаем дань нашей скорби и нашей любви на его свежую могилу, в которую нам не удалось, подобно москвичам, бросить горсть родимой {571} земли! — Мысль, что прах его будет покоиться в Москве, на­полняет нас каким-то горестным удовлетворением. Да, пусть он покоится там, в этом сердце России, которую он так глубоко знал и так любил, так горячо любил, что одни легкомысленные или близорукие люди не чувствуют присутствия этого любов­ного пламени в каждом им сказанном слове. Но невыразимо тяжело было бы нам подумать, что последние, самые зрелые плоды его гения погибли для нас невозвратно, — и мы с ужасом внимаем жестоким слухам об их истреблении…

Едва ли нужно говорить о тех немногих людях, которым слова наши покажутся преувеличенными или даже вовсе не­уместными… Смерть имеет очищающую и примиряющую силу; клевета и зависть, вражда и недоразумения — все смолкает перед самою обыкновенною могилой! они не заговорят над могилою Гоголя. Какое бы ни было окончательное место, которое оставит за ним история, мы уверены, что никто не отка­жется повторить теперь же вслед за нами: мир его праху, вечная память его жизни, вечная слава его имени!

Т--в.

Я препроводил эту статью в один из петербургских журналов, но именно в то время цензурные строгости стали весьма усиливаться с неко­торых пор… 5 Подобные «crecoendo» происходили довольно часто и — для постороннего зрителя — так же беспричинно, как, например, увеличение смертности в эпидемиях. Статья моя не появилась ни в один из последо­вавших за тем дней. Встретившись на улице с издателем, я спросил его, что бы это значило. «Видите, какая погода! — отвечал он мне иносказа­тельною речью: — И думать нечего». — «Да ведь статья самая невинная», — заметил я. «Невинная ли, нет ли, — возразил издатель, — дело не в том; вообще имя Гоголя не велено упоминать. Закревский на похоронах в андре­евской ленте 6 присутствовал: этого здесь переварить не могут». Вскоре потом я получил от одного приятеля из Москвы письмо, наполненное упреками: «Как! — восклицал он. — Гоголь умер, и хоть бы один журнал у вас в Петербурге отозвался! Это молчание постыдно!» В ответе моем я объяснил — сознаюсь, в довольно резких выражениях — моему приятелю причину этого молчания и в доказательство, как документ, приложил мою запрещенную статью. Он ее представил немедленно на рассмотрение тогда­шнего попечителя Московского округа — генерала Назимова, — я получил от него разрешение напечатать ее в «Московских Ведомостях». Это проис­ходило в половине марта, а 16 апреля я — за ослушание и нарушение цен­зурных правил — был посажен на месяц под арест в части (первые двад­цать четыре часа я провел в сибирке и беседовал с изысканно вежливым и образованным полицейским унтер-офицером, который рассказывал мне о своей прогулке в Летнем саду и об «аромате птиц»), а потом отправлен на жительство в деревню 7, Я нисколько не намерен обвинять тогдашнее пра­вительство: попечитель С.-Петербургского округа, теперь уже покойный Мусин-Пушкин, представил — из неизвестных мне видов — все дело как явное неповиновение с моей стороны; он не поколебался заверить высшее начальство, что он призывал меня лично и лично передал мне запрещение {572} цензурного комитета печатать мою статью (одно цензорское запрещение не могло помешать мне — в силу существовавших постановлений — под­вергнуть статью мою суду другого цензора); а я г. Мусина-Пушкина и в глаза не видал и никакого с ним объяснения не имел. Нельзя же было прави­тельству подозревать сановника, доверенное лицо, в подобном искажении истины!

По поводу этой статьи (о ней тогда же кто-то весьма справедливо сказал, что нет богатого купца, о смерти которого журналы не отозвались бы с большим жаром) мне вспоминается следующее: одна очень высоко­поставленная дама в Петербурге находила, что наказание, которому я под­вергся за эту статью, было не заслужено — и во всяком случае, слишком строго, жестоко… Словом, она горячо заступалась за меня. «Но ведь вы не знаете, — доложил ей кто-то, — он в своей статье называет Гоголя великим человеком!» — «Не может быть!» — «Уверяю вас». — «А! В таком случае я ничего не говорю. Je regrette, mais je comprends qu’on avait dШ sИvir» 8.

И. С. Тургенев. Литературные и житейские воспоминания, III, Гоголь.

ГОРЬКИМ СЛОВОМ МОИМ ПОСМЕЮСЯ.

(КНИГА ПРОРОКА ИЕРЕМИИ, XX, 3.)

Надпись на надгробном памятнике Гоголя.{573} ПРИМЕЧАНИЕ *

АЙВАЗОВСКИЙ Иван Константинович (1817—1900) — выдающийся рус­ский художник-маринист.

АКСАКОВ Иван Сергеевич (1823—1886) — младший сын С. Т. Аксакова, в молодости хороший поэт, впоследствии выдающийся публицист-славянофил, из­датель еженедельной газеты «Русь». В конце сороковых годов служил членом уголовной палаты в Калуге, где хорошо был знаком с А. О. Смирновой.

АКСАКОВ Константин Сергеевич (1817—1860) — старший сын С. Т. Акса­кова, один из основоположников русского славянофильства. Ученый, публицист, драматург. По поводу первого тома «Мертвых душ» напечатал юношески востор­женную брошюру, насмешившую неумеренными своими восхвалениями даже ярых поклонников «Мертвых душ», как, например, Белинский. Однако он же в письме к Гоголю дал очень суровую оценку «Переписке с друзьями».

АКСАКОВ Сергей Тимофеевич (1791—1859) — в молодости литературный старовер, напыщенный поэт, переводчик Буало и Мольера, театрал и декламатор. В сороковых годах пишет «Записки об уженье рыбы», «Записки ружейного охот­ника» и прославившую его «Семейную хронику» с ее продолжением «Детские годы Багрова-внука». Крупный помещик. В подмосковном его имении Абрамцеве часто гащивал Гоголь.

АКСАКОВА Вера Сергеевна (1819—1864) — дочь С. Т. Аксакова.

АСАКОВА Надежда Сергеевна — дочь С. Т. Аксакова.

АКСАКОВА Ольга Семеновна — жена С. Т. Аксакова.

АНДРЕЕВ Алексей Симонович (1792—1863) 6мл воспитателем и преподава­телем в училище правоведения в Петербурге (с 1835 по 1850 г.), потом директором карточной экспедиции. Оставил записки, из которых пока опубликован отрывок, относящийся к Гоголю.

АННЕНКОВ Павел Васильевич (1812—1887) — литературный критик и литературовед, издатель сочинений Пушкина, автор ценных биографических трудов о Пушкине, Станкевиче и не менее ценных воспоминаний о Белинском, Гоголе и др. Был «западником», принадлежал к кружку Белинского.

АПРАКСИНА Софья Петровна (1802—1886) — урожденная графиня Тол­стая, сестра Гоголева друга гр. А. П. Толстого. С 1818 г. замужем за флигель-адъютантом Вл. Ст. Апраксиным. Овдовев в 1833 г., посвятила себя всецело вос­питанию своих детей и уходу за престарелым отцом, гр. П. А. Толстым, б. русским послом в Париже.

АРМФЕЛЬД Александр Осипович (1806—1868) — профессор судебной медицины и истории медицины в Московском университете, инспектор классов сиротского института Московского воспитательного дома.

АРНОЛЬДИ Лев Иванович (1822—1860) — единоутробный (от одной ма­тери) брат А. О. Смирновой. В сороковых годах был чиновником особых поручений при калужском губернаторе Н. М. Смирнове. {574}

АРСЕНЬЕВ Илья Александрович (1820—1887). — Отец его занимал видное место в московском обществе и был знаком со всеми выдающимися литературными деятелями, которых мальчику Арсеньеву случалось видеть в доме отца. Впослед­ствии — журналист, агент III отделения, основатель уличных петербургских газет, положивших у нас начало «мелкой прессе».

АФАНАСЬЕВ Александр Николаевич (1826—1871) — известный собиратель сказок, автор книги «Поэтические воззрения славян на природу».

БАЗИЛИ Константин Михайлович (1809—1884) — по происхождению ал­банский грек, товарищ Гоголя по нежинской гимназии. Служил по министерству иностранных дел, с 1844 по 1853 г. был русским генеральным консулом в Сирии и Палестине. Автор ряда трудов о Турции и Греции.

БАЛАБИНЫ. — В их семействе молодой Гоголь, по рекомендации Плетнева, давал уроки. Петр Иванович Балабин был отставной генерал корпуса жандармов, жил в своем доме на Английской набережной, близ Николаевского моста. Жена его, Варвара Осиповна, француженка по происхождению, была женщина образованная и начитанная. Дочь их, Марья Петровна (впоследствии жена инженера Вагнера), была ученицей Гоголя. Старшая дочь, Елизавета Петровна, вышла замуж за кн. В. Н. Репнина. С Репниными Гоголь познакомился в Бадене в 1836 году по родству с Балабиными. Был постоянным посетителем Репниных в Одессе в 1850—1851 гг. Княжна Варвара Николаевна Репнина, сестра В. Н-ча, оставила отрывочные воспоминания о Гоголе.

БЕЛИНСКИЙ Виссарион Григорьевич (1810—1848). Уже молодые произ­ведения Гоголя — «Миргород» и беллетристику «Арабесок» — Белинский безого­ворочно признал «самым необыкновенным явлением в нашей литературе», а самого Гоголя — главою тогдашней литературы. Так же горячо приветствовал он и «Ревизора», и «Мертвые души», которые назвал «великим произведением». Тем, что Гоголь занял в современной ему литературе подобающее место, он в большой мере обязан критике Белинского. И Белинский вправе был впоследствии говорить: «Отечественные записки» (т. е. Белинский) первые и одни сказали и постоянно до сей минуты говорят, что такое Гоголь в русской литературе. Как на величайшую нелепость, как на самое темное и позорное пятно на нашем журнале, указывали разные критики на наше мнение о Гоголе. Находили смешною, нелепого, оскорбительною мысль о том, что Гоголь — великий талант, гениальный поэт и первый писатель сов­ременной России". По поводу Гоголевой «Переписки» Белинский написал за грани­цей, где в то время лечился, знаменитое письмо к Гоголю, где подвергал «Переписку» убийственной критике. Письмо распространилось в большом количестве списков, однако правительству стало известным лишь в связи с делом петрашевцев, когда Белинского уже не было в живых. Управляющий III отделением генерал Л. В. Ду­бельт яростно сожалел, что Белинский умер, и прибавлял: «Мы бы его сгноили в крепости».

БЕЛОЗЕРСКИЙ Николай Данилович — хороший знакомый Гоголя, встре­чавшийся с Гоголем еще в бытность его в нежинской гимназии. Гоголь поддерживал с ним сношения до конца жизни и относился к нему с большою приязнью. Никаких более подробных сведений о Белозерском не имеется.

БЕЛОУСОВ Николай Григорьевич (1799—1854) — профессор римского права и инспектор в Нежинской гимназии высших наук. Стоял во главе либераль­ной части профессуры, был очень уважаем Гоголем. По доносам реакционной части профессуры удален от должности в 1830 г. {575}

БЕНКЕНДОРФ Александр Христофорович (1788—1844) — с 1826 г. шеф жандармов и начальник знаменитого Третьего отделения собственной его величества канцелярии. В 1832 г. возведен в графское достоинство.

БЕРГ Николай Васильевич (1824—1884) — поэт и переводчик («Пана Та­деуша» Мицкевича, «Краледворской рукописи» и др.), член так наз. «молодой редакции» «Москвитянина».

БИЛЕВИЧ Михаил Васильевич (1779—?) — профессор политических наук в нежинской гимназии. Его доносы на проф. Белоусова и других либеральных профес­соров привели к полному разгрому гимназии в 1830 г.

БЛУДОВ Дмитрий Николаевич (1785—1864) — в молодости друг Карамзина и Жуковского, член литературного общества «Арзамас», впоследствии крупный бюрократ.

БОДЯНСКИЙ Осип Максимович (1808—1877) — профессор истории и ли­тературы славянских наречий в Московском университете. Был секретарем «Москов­ского общества истории и древностей российских», под его редакцией вышли 23 книги «Чтений» этого общества, содержащих богатейшие материалы для русской истории. За попытку напечатать в «Чтениях» перевод сочинения Флетчера о России в конце XVI века устранен от секретарских обязанностей в обществе и смещен с кафедры в 1848 г. Однако в конце 1849 г. получил обратно кафедру в Московском университете.

БОТКИН Николай Петрович — из знаменитой московской купеческой семьи Боткиных, брат писателя В. П., медика С. П., художника М. П. Боткиных. Много помогал, за границей русским художникам и учащимся, не раз ссужал деньгами художника А. А. Иванова.

БРАДКЕ Егор Федорович (1796—1861) — основатель и первый попечитель Киевского университета. Раньше служил на военной службе, участвовал в подавле­нии польского восстания. Впоследствии сенатор и попечитель Дерптского учебного округа.

БРЮЛЛОВ Карл Павлович (1799—1852) — художник, автор нашумевшей за границей и в России картины «Последний день Помпеи», прекрасный портретист. Картина «Последний день Помпеи» не удовлетворяет нас неприятным ее колори­том, надуманностью композиции, нежизненною «классичностью» движений и дра­пировок, но в свое время она вызвала в России единодушный восторг. Пушкин посвя­тил картине неоконченное стихотворение «Везувий зев открыл». Гоголь напечатал в своих «Арабесках» статью о картине, где признал ее «одним из ярких явлений девятнадцатого века», «светлым воскресением живописи, пребывавшей долгое время в каком-то полулетаргическом состоянии».

БУЛГАРИН Фаддей Венедиктович (1789—1859) — публицист, литературный критик, беллетрист, редактор рептильной газеты «Северная пчела», шпион и донос­чик, находившийся в тесной связи с III отделением. Ярый хулитель Гоголя, отри­цавший всякое его значение. «Ревизора» он признал забавным, но малооригиналь­ным фарсом, исполненным клевет на русскую жизнь. «Мертвые души» находил стоящими на одном уровне с романами Поль де-Кока и т. п.

БУРАЧОК Степан Онисимович (1800—1876) — генерал-лейтенант. Издавал в 1840—1845 гг. реакционный, тупо-изуверский журнал, ратовавший за православие, самодержавие и казенно-слащавую «народность», признававший европейские идеи гибельными для России, отрицавший всю современную ему литературу, включая Пушкина. Гоголь относился к Бурачку с симпатией и уважением.

БУСЛАЕВ Федор Иванович (1818—1897) — был преподавателем русского языка в одной из московских гимназий; в 1839—1841 гг. путешествовал за границей {576} с семейством попечителя Московского учебного округа графа С. Г. Строганова. Впоследствии — профессор русской словесности в Московском университете и ака­демик.

БУХАРЕВ Александр Матвеевич, в монашестве Федор (1824—1871)-- окончил курс в Московской духовной академии; незадолго до окончания курса при­нял монашество. Был профессором Московской духовной академии по кафедре священного писания. Его «Три письма к Гоголю, писанные в 1848 году» (Спб., 1861) вызвали сильное неудовольствие московского митрополита Филарета по по­воду такого предмета занятий профессора священного писания. По доносам редактора «Домашней беседы», известного изувера Аскоченского, труд Бухарева об Апокалип­сисе был запрещен к печатанию, а сам Бухарев уволен в Переяславль, в монастырь. Тогда Бухарев снял с себя монашество (в 1863 г.).

ВЕЛИКОПОЛЬСКИЙ Иван Ермолаевич (1793—1868) — стихотворец, автор сатиры на игроков, высмеянной Пушкиным. Человек богатый и добрый, он отоз­вался на приглашение Аксакова в 1838 г. оказать денежную помощь Гоголю и дал тысячу рублей. Не раз оказывал материальную поддержку и Белинскому.

ВЕНЕВИТИНОВ Дмитрий Владимирович (1805—1827) — талантливый, мно­го обещавший поэт, умерший 22 лет от роду. Любил кн. З. А. Волконскую, когда она, в двадцатых годах, проживала в Москве.

ВИГЕЛЬ Филипп Филиппович (1786—1856) — служил в Бессарабии, был керчьеникальским градоначальником, потом служил в департаменте иностранных исповеданий, директором которого был под конец жизни. Ярый монархист и реак­ционер. Автор ядовитых и пристрастных, но ценных «Воспоминаний», не раз издававшихся.

ВИЕЛЬГОРСКИЕ. Граф Михаил Юрьевич (1787—1856) — богатый и знатный царедворец. В сороковых годах его дом в Петербурге был средоточием столичной аристократической жизни; местные и приезжие артисты находили здесь самый радушный прием. Виельгорский сам был хороший музыкант и композитор, романсы его пользовались популярностью. Роберт Шуман назвал его гениальнейшим из дилетантов. Виельгорский был в близких отношениях и с рядом выдающихся писа­телей — Карамзиным, Жуковским, Пушкиным, Гоголем. «Ревизор» попал на сцену главным образом благодаря Виельгорскому. Он хлопотал также о разрешении к пе­чати «Мертвых душ». Луиза Карловна, урожденная принцесса Бирон (1791—1853), — его жена. Была горда, очень разборчива на знакомства, но к Гоголю благо­волила и была с ним в дружеской переписке. Как и две младшие ее дочери, видела в Гоголе учителя жизни и охотно подчинялась его руководству.

Дети их: Иосиф Михайлович (1816—1839) — талантливый, много обещавший юноша. Воспитывался вместе с царским наследником Александром, будущим им­ператором Александром II. Умер от чахотки в Риме на руках Гоголя. Михаил Михай­лович впоследствии служил при посольстве в Берлине. Аполлинария Михайловна была замужем за А. В. Веневитиновым, братом поэта. Софья Михайловна (1820—1878) — с 1840 г. замужем за писателем гр. В. А. Соллогубом, автором «Тарантаса», кроткая и милая, но, вследствие беспутства мужа, несчастная в браке. Как и младшая сестра ее Анна Михайловна, жадно внимала поучениям Гоголя и была с ним в постоянной переписке. Анна Михайловна (Анолина, Нози), по словам В. Соллогуба, «кажется, единственная женщина, в которую влюблен был Гоголи». Ее, по словам И. С. Аксакова, Гоголь пытался изобразить в Уленьке из второй части «Мертвых душ». Впоследствии была замужем за кн. А. И. Шаховским. {577}

ВОЛКОНСКАЯ Зинаида Александровна, урожд. княжна Белосельская-Бело­зерская (1792—1862) — поэтесса, композитор, певица, красавица. Вскоре по выходе замуж за кн. Н. Г. Волконского разъехалась с мужем. Блистала на международных конгрессах, устроявших Европу после низвержения Наполеона; пользовалась ин­тимной благосклонностью императора Александра I. В двадцатых годах жила в Москве. В ее блестящем салоне собирался цвет интеллигенции, жившей в Москве, — Пушкин, Мицкевич, кн. Вяземский, Веневитинов, Чаадаев, Хомяков, Шевырев, Погодин и др. В 1829 г. она уехала в Италию и там приняла католичество. Была фана­тической католичкой. Умерла в нужде, обобранная патерами и монахами.

ВЫСОЦКИЙ Герасим Иванович — товарищ Гоголя по нежинской гимназии, кончил курс в 1826 г., двумя годами раньше Гоголя, и поступил на службу в Петер­бурге. Впоследствии жил в своем поместье в Полтавской губернии, пользовался среди соседей славою большого остряка и насмешника. Умер в начале 70-х годов.

ВЯЗЕМСКИЙ кн. Петр Андреевич (1792—1878) — суховатый поэт и острый критик, друг Пушкина. В особенно близких отношениях с Гоголем не был, но написал две горячие статьи — одну в защиту «Ревизора», другую — в защиту «Переписки с друзьями».

ГААЗ Федор Петрович, доктор (1780—1853) — выдающийся врач-обществен­ник, «святой доктор», старший врач московских тюремных больниц, упорно боров­шийся за улучшение обращения с заключенными.

ГАЛАХОВ Алексей Дмитриевич (1807—1892) — историк литературы, жур­налист, автор в свое время популярной хрестоматии по истории русской литературы.

ГАНКА Вацлав (1791—1861) — видный деятель чешского национального возрождения, русофил, мечтавший о русском языке как общеславянском. Был профессором чешского языка и литературы университета в Праге и библиотекарем Народного музея.

ГЕДЕОНОВ Александр Михайлович (1790—1867) — с 1833 г. директор имп. петербургских театров, с 1847 г. — директор имп. театров обеих столиц. Чиновник-бюрократ, хозяйственные дела дирекции расстроил, к интересам искусства был рав­нодушен, с артистами держался грубо, даже актрисам говорил «ты». Уволен в 1858 г.

ГЕРБЕЛЬ Николай Васильевич (1827—1883) — поэт и переводчик, редактор собраний сочинений Шиллера, Гете, Байрона, Шекспира и хрестоматий «Немецкие поэты», «Английские поэты», «Русские поэты».

ГЕРЦЕН Александр Иванович (1812—1870) — русский революционер и публицист. В 1847 г. выехал за границу. Основатель Вольной русской типографии в Лондоне, издатель еженедельной газеты «Колокол» (с 1857 г.), страстно боровшейся с российским самодержавием.

ГОГОЛЬ Анна Васильевна — сестра Гоголя.

ГОГОЛЬ Елизавета Васильевна — сестра Гоголя, с 1851 г. в замужестве за саперным офицером Вл. Ив. Быковым; овдовела в 1862 г. Умерла в 1864 г. Старший ее сын. Ник. В. Быков, был женат на внучке Пушкина, Марии Александ­ровне.

ГОГОЛЬ Мария Васильевна (1811—1844) — старшая из сестер Гоголя, с 1832 по 1836 г. замужем за землемером П. О. Трушковским.

ГОГОЛЬ Ольга Васильевна (1825—1907) — младшая сестра Гоголя.

ГРАНОВСКИЙ Тимофей Николаевич (1813—1855) — профессор всеобщей истории в Московском университете, блестящий ученый и лектор, по направлению либерал и западник. {578}

ГРЕБЕНКА Евгений Павлович (1812—1848) — воспитанник нежинской гим­назии, талантливый русско-украинский беллетрист.

ГРЕЧ Николай Иванович (1787—1867) — журналист, беллетрист, составитель руководства по русской грамматике, издатель журнала «Сын отечества» и соиз­датель (с Булгариным) рептильной газеты «Северная пчела».

ГРИГОРЬЕВ Аполлон Александрович (1822—1864) — критик консерватив­ного направления, «почвенник», глава «молодой редакции» «Москвитянина», сменив­шей в 1850 г. Погодина и Шевырева и состоявшей кроме Григорьева из Островского, Писемского, Потехина, Мея, Алмазова, Берга и др. По поводу «Переписки с друзья­ми» Григорьев напечатал восторженную статью в «Московском городском листке».

ГРИГОРЬЕВ Василий Васильевич (1818—1881) — выдающийся ориенталист. В 60-х годах — профессор истории Востока в Петербургском университете.

ГРОТ Яков Карлович (1812—1893) — друг Плетнева, с 1840 г. профессор русского языка и словесности в Гельсингфорсском университете, переводчик поэмы Тегнера «Фритиоф». Впоследствии академик и вице-президент Петербургской акаде­мии наук.

ДАНИЛЕВСКИЙ Александр Семенович (род. в 1809 г.) — один из ближай­ших друзей Гоголя, товарищ его по нежинской гимназии. Вместе окончили курс гимназии в июне 1828 г. и вместе поехали в Петербург в декабре того же года, Дани­левский — для поступления в школу гвардейских подпрапорщиков. В 1831 г. рас­простился со школой и уехал на Кавказ, откуда воротился в Петербург в 1834 г. и поступил на службу в канцелярию министерства внутренних дел. В 1836 г. вместе с Гоголем поехал за границу. Там они путешествовали вместе, разъезжались по разным маршрутам и съезжались вновь. В мае 1838 г., когда Данилевский жил в Париже, умерла в России его мать, материальные обстоятельства его изменились, пришлось проститься с беззаботной жизнью и ехать в Россию искать какого-нибудь места. В 1843 г. у него с Гоголем произошла размолвка. Гоголь, все больше утверж­давшийся в роли всеобщего наставника и проповедника, вздумал поучать и Дани­левского; тот вспылил и ответил ему резким письмом. Вскоре, впрочем, они поми­рились. В конце 1843 г. Данилевский получил место инспектора благородного пан­сиона при одной из киевских гимназий. Во второй половине 1844 г. женился на Ульяне Григорьевне Похвисневой. С 1848 г. хозяйничал в своем имении Дубровном. В 1856 г. получил место директора училищ Полтавской губ. Конец жизни провел в селе Анненском Харьковской губ., где и умер (в середине 80-х годов). Дружеские его отношения с Гоголем продолжались до самой смерти Гоголя, но до самого конца ему приходилось давать энергичный отпор стремлению Гоголя поучать его; так, в 1849 г. он писал Гоголю: «Не отвечал на твое письмо потому, что ровно не знал ничего сказать тебе в ответ на твои проповеди. Я вижу, тебя не урезонить, ты все поешь одну песнь… Все мораль да мораль, — это хоть какому святому надоест».

ДАНИЛЕВСКИЙ Григорий Петрович (1829—1890) — в свое время извест­ный романист. В пятидесятых годах был чиновником особых поручений при министре народного просвещения. В конце жизни редактировал «Правительственный вестник» и был членом совета Главного управления по делам печати.

ДАШКОВ Дмитрий Васильевич (1784—1839) — в молодости член литератур­ного общества «Арзамас», впоследствии министр юстиции при императоре Ни­колае I. {579}

ДЕЛЬВИГ бар. Антон Антонович (1798—1831) — известный поэт, друг Пушкина, издатель альманахов «Северные Цветы» и «Литературная Газета».

ДЕЛЬВИГ бар. Андрей Иванович (1813—1887) — племянник поэта, инженер, автор ценных мемуаров «Мои воспоминания».

ДМИТРИЕВ Иван Иванович (1760—1837) — поэт, баснописец, автор сен­тиментальных романсов и известной сатиры «Чужой толк», друг Карамзина. С 1810 по 1814 г. — министр юстиции; по выходе в отставку поселился в Москве, где и умер.

ДМИТРИЕВ Михаил Александрович (1796—1866) — племянник преды­дущего, посредственный поэт. Кн. Вяземский прозвал его «Лже-Дмитриев».

ЕЛАГИНА Авдотья Петровна (1789—1877) — урожд. Юшкова, по первому мужу Киреевская, мать известных славянофилов и фольклористов Ив. и П. Киреев­ских, племянница поэта Жуковского. Очень умная и образованная женщина. В салоне ее собирались самые лучшие представители московской интеллигенции, преиму­щественно славянофильского направления.

ЖИРЯЕВ Александр Степанович (1815—1856) — криминалист, впоследствии профессор Дерптского университета. В период знакомства с Гоголем находился в заграничной научной командировке.

ЖУКОВСКИЙ Василий Андреевич (1783—1852) — поэт и переводчик. В 1817 г. был назначен преподавателем русского языка к великой княгине Александре Федоровне (жене будущего императора Николая I), в 1825 г. стал воспитателем нас­ледника (будущего императора Александра II), в каком звании оставался до 1841 г. В 1842 г., 58 лет от роду, женился на 18-летней дочери своего друга Рейтерна и с тех пор до самой смерти жил в Германии — сначала в Дюссельдорфе, потом во Франкфурте-на-Майне. К Гоголю относился с неизменною ласковостью и забот­ливостью, не раз выхлопатывал ему денежные пособия от разных особ царской фамилии и даже помогал тайно из собственных средств. Гоголь не раз живал у него в Дюссельдорфе и во Франкфурте.

ЗАГОСКИН Михаил Николаевич (1789—1852) — автор известного романа «Юрий Милославский» и других исторических романов, а также многочисленных комедий; с 1831 г. — директор имп. московских театров. К обличительной деятель­ности Гоголя относился отрицательно, по поводу эпиграфа к «Ревизору» — «На зер­кало неча пенять, коли рожа крива» — яростно спрашивал: «Ну, скажите, где моя рожа крива?»

ЗАЛЕССКИЙ Богдан (1802—1886) — польский поэт так наз. «украинской школы», увлекавшийся Украиной, ее природой и историей. Гоголь сошелся с ним в Париже в 1837 г., беседуя и переписываясь по-украински.

ЗИНГЕР Федор Осипович — с 1824 г. профессор немецкой словесности в нежинской гимназии. В 1830 г. уволен, в числе других либеральных профессоров, за неблагонадежность и уехал в Германию.

ИВАНОВ Александр Андреевич (1806—1858) — художник. По окончании Академии художеств был послан Обществом поощрения художеств за границу на средства Общества. В 1830 г. прибыл в Рим. Картина его «Магдалина», написан­ная еще в условном академическом роде, вызвала, однако, восторг крупнейших иностранных художников; Торвальдсен пророчил Иванову великую будущность. Петербургская академия наградила его званием академика, а Общество поощрения {580} художеств прибавило ему пенсион на два года. После этого Иванов все силы отдал грандиозной картине «Явление Мессии народу», над которою работал с лишком двадцать лет, в сомнениях и колебаниях, в постоянных хлопотах о продлении пенсии. В поездке на Восток, в Иерусалим и на Иордан, ему было отказано на том основании, что «Рафаэль не был на Востоке, а создал великие творения». Гоголь очень высоко ценил Иванова и его картину, хлопотал, у кого мог, о продлении для него воз­можности спокойно и не торопясь работать над картиной, посвятил Иванову большую статью в «Выбранных местах из переписки с друзьями». В судьбе Иванова много было общего с судьбою самого Гоголя: Гоголь над второю частью «Мертвых душ» ра­ботал так же медленно, как Иванов над своею картиною, обоих одинаково торопили со всех сторон с окончанием их работы, оба одинаково пропадали от нужды, не будучи в силах оторваться от любимого дела для постороннего заработка. И Гоголь имел в виду одинаково себя и Иванова, когда писал в указанной статье: «Теперь все чувствуют нелепость упрека, в медленности и лени такому художнику, который, как труженик, сидел всю жизнь свою над работою и позабыл даже, существует ли на свете какое-нибудь наслаждение, кроме работы. С производством этой картины связалось собственное душевное дело художника, — явление, слишком редкое в мире». В 1858 г. Иванов приехал с готовою картиною в Петербург. Картина имела огромный успех. Еще продолжалась выставка, как Иванов умер от холеры. Картина в настоящее время находится в Госуд. Третьяковской галерее.

ИННОКЕНТИЙ (БОРИСОВ) (1800—1857) — русский богослов и церковный проповедник, с 1841 г. — епархиальный архиерей в Харькове. С 1848 г. — архиепис­коп Херсонский и Таврический. К «Переписке с друзьями» отнесся отрицательно, назвав ее «произведением неслыханной гордости человека». Пламенный проводник христианских добродетелей, Иннокентий в жизни был очень черств, тянулся к знати, к «простонародию» относился пренебрежительно, любил деньги, оставил после себя капитал свыше 200 000 рублей.

ИНОЗЕМЦЕВ Федор Иванович (1802—1869) — профессор Московского университета по кафедре хирургии, один из популярнейших в свое время врачей-практиков.

ИОРДАН Федор Иванович (1800—1883) — русский гравер. По окончании курса в Академии художеств был в 1829 г. командирован за границу. В 1834 г. основался в Риме и занялся воспроизведением в гравюре картины Рафаэля «Преоб­ражение». Над этою гравюрою огромного размера он работал двенадцать лет. Она получила очень высокую оценку и со стороны заграничных художников. Впослед­ствии профессор и ректор Петербургской академии художеств.

КАПНИСТ Василий Васильевич (1757—1823) — поэт и драматург, автор очень в свое время популярной обличительной комедии «Ябеда».

КАПНИСТ Иван Васильевич — сын предыдущего, был сначала смоленским, потом, во время последнего пребывания Гоголя в Москве, — московским губерна­тором.

КАРАМЗИН Андрей Николаевич (1814—1854) — сын историка, служил в конной артиллерии. В 1854 г., в чине полковника, убит в стычке с турками под Кара­калом в Румынии.

КАРАТЫГИН Петр Андреевич (1805—1879) — известный актер, комик и водевилист, брат трагического актера В. А. Каратыгина.

КИРЕЕВСКИЙ Иван Васильевич (1806—1856) — один из основоположников славянофильства. {581}

КОЛМАКОВ Николай Маркович (род. в 1816 г.). — В 1834 г. поступил в Петербургский университет на юридический факультет, где и окончил курс в 1838 г. Служил по министерству юстиции, кончил службу председателем киевской судебной палаты.

КОМАРОВ Александр Александрович — преподаватель русской словесности в одном из петербургских кадетских корпусов, близкий член кружка Панаева. В 1840 г. Белинский, перебравшись в Петербург, писал В. П. Боткину о Комарове: «Я вошел в их кружок и каждую субботу бываю на их сходках. Моя натура требует таких дней. Раз в неделю мне надо быть в многолюдстве, молодом и шумном». Белин­ский часто обедал у Комарова и отзывался о нем в письмах, как о «большом приятеле» своем, но характеризует его так: «легкость характера и никакими инструментами не измеримая внутренняя пустота». Комаров давал в журналы «ученые известия», вызывавшие, как выяснилось, у настоящих ученых неудержимый хохот.

КОРЕЙША Иван Яковлевич — юродивый и прорицатель, оригинальная фи­гура старой России. Учился в смоленской семинарии, был учителем, затем странст­вовал по монастырям и, наконец, поселился в Смоленске на пустыре, в старой бане. Его аскетическая жизнь и пророчества привлекали к нему толпы посетителей; приходящие обязаны были вползать к нему в баню на коленях. В 1817 г. был отправ­лен в Москву и помещен в больницу для умалишенных. Там его посадили в сырой подвал, приковав цепью к стене. К нему стал стекаться народ; начальство больницы брало за вход по 20 коп., и эти деньги шли на нужды других больных. В 1821 г. Корейшу расковали и поместили в отдельной комнате. Посетители к нему ломились, жадно прислушивались к его нескладным прорицаниям, благоговейно вдумывались в каждое его слово, — и не только «простонародье», но и образованная публика, не исключая светских дам, смиренно выносивших грубые и часто циничные выходки больного. Его славили как юродствующего во Христе, как обладающего «двойным зрением», знающего прошедшее и будущее. Умер в 1861 г.

КОСЯРОВСКИЙ Павел Петрович — двоюродный брат матери Гоголя.

КУКОЛЬНИК Василий Григорьевич (1765—1821) — первый директор Не­жинской гимназии высших наук. В припадке меланхолии окончил жизнь самоубий­ством.

КУКОЛЬНИК Нестор Васильевич (1809—1868) — сын предыдущего, товарищ Гоголя по гимназии. В 30—40-х годах — очень популярный писатель, автор напы­щенных драматических фантазий и ходульных патриотических драм, а также много­численных романов и повестей. В «Ревизоре» Кукольник видел фарс, недостойный искусства. Умер всеми забытый.

КУЛЖИНСКИЙ Иван Григорьевич (1803—1884) — учитель латинского язы­ка в нежинской гимназии. Много писал в стихах и прозе. Его произведение «Мало­российская деревня» служило для учеников гимназии предметом неистощимых насмешек. По словам Гоголева друга А. С. Данилевского, Гоголь у Кулжинского не учился.

КУЛИКОВ Николай Иванович (1815—1891) — актер и автор водевилей, был режиссером Александринского театра.

КУЛИШ Пантелеймон Александрович (1819—1897) — публицист, историк, украинский поэт, издатель Полного собрания сочинений Гоголя. За подписью «Ни­колай М.» издал «Опыт биографии Гоголя» (Спб., 1854) и в двух томах — «Записки о жизни Гоголя» (Спб., 1856; значительно расширенное и дополненное издание первого труда). Книга во многом устарела, но ценна обилием материалов, часто имеющих характер первоисточников. Отношение к Гоголю благоговейно хвалебное. {582}

ЛЕОНИДОВ Леонид Львович (1821—1889) — талантливый трагический актер.

ЛОНГИНОВ Михаил Николаевич (1823—1857) — известный библиограф. В пятидесятых годах был близок к кружку Некрасова и Панаева. Впоследствии — начальник Главного управления по делам печати, много способствовавший стеснению свободы печати.

ЛЮБИЧ-РОМАНОВИЧ Василий Игнатьевич (1805—1888) — товарищ Гоголя по гимназии. Поэт, переводчик (Мицкевича, Байрона), историк.

МАКСИМОВИЧ Михаил Александрович (1804—1873) — ботаник, выдающий­ся этнограф и историк. С 1833 г. — профессор ботаники в Московском университете, вскоре перешел в только что открывшийся Киевский университет на кафедру рус­ской словесности. В 1845 г. прекратил чтение лекций и поселился в своей усадьбе на берегу Днепра, в Полтавской губернии, изредка посещая Москву для свидания с Погодиным, Гоголем и другими друзьями. До конца жизни продолжал работать на научном поприще. Выпустил ряд очень ценных собраний украинских песен, исторических, археологических и филологических исследований, касающихся Украи­ны и ее языка. С Гоголем познакомился в 1832 г. и был с ним в дружественных от­ношениях до самой смерти Гоголя.

МЕЛЬГУНОВ Николай Александрович (ум. в 1867 г.) — писатель, сотрудник «Московского наблюдателя» и «Москвитянина».

МИЛЮКОВ Александр Петрович (1817—1897) — литературовед и критик, автор «Очерков истории русской поэзии» и других литературно-критических трудов.

МИЦКЕВИЧ Адам (1798—1855) — величайший польский поэт, автор поэм «Деды», «Конрад Валленрод», «Пан Тадеуш». В 1819 г. окончил Виленский универ­ситет, в 1823 г. был арестован за участие в польской студенческой организации и выслан в Россию, жил в Москве и Петербурге, сошелся с Пушкиным и другими выдающимися русскими писателями. В 1829 г. выехал за границу, в 1839 г. получил кафедру латинской словесности в Лозанне, в 1840 г. занял кафедру славянских литератур в Париже, в CollИge de France. Мицкевич всю жизнь пламенно мечтал о политическом восстановлении Польши и постепенно пришел к уверенности, что поляки — богоизбранный народ, призванный обновить и возродить мир. Под влия­нием мистика Андрея Товянского он все больше впадал в мистицизм. Умер от холеры в Константинополе.

МОКРИЦКИЙ Аполлон Николаевич (род. в 1811 г.) — гимназический товарищ Гоголя. Живописец, ученик Брюллова, впоследствии академик и препода­ватель Московского училища живописи и ваяния.

МОЛЛЕР Федор Антонович (1812—1875) — исторический живописец и портретист. В конце 30-х годов уехал в Рим, где прожил очень долго. Лучшая его картина — «Поцелуй» (1840 г.).

МУХАНОВ Владимир Алексеевич — сын сенатора А. И. Муханова, камер-юнкер; по болезненному состоянию нигде не служил.

НАЩОКИН Павел Воинович (1800—1854) — один из ближайших друзей Пушкина, человек умный и образованный, но очень безалаберный. Спустил за свою жизнь несколько крупных состояний, полученных по наследству, и умер в бедности. Его Гоголь изобразил под именем Хлобуева во второй части «Мертвых душ».

НАЩОКИНА Вера Александровна (ум. в 1900 г.) — его жена. {583}

НЕВОДЧИКОВ Николай В. — домашний учитель у А. С. Стурдзы в Одессе, впоследствии архиерей Неофит.

НИКИТЕНКО Александр Васильевич (1804—1877) — писатель и цензор. С 1834 г. — профессор русской словесности в Петербургском университете. Автор ценных воспоминаний «Моя повесть о самом себе».

НИКОЛЬСКИЙ Парфений Иванович (1782—1851) — старший профессор российской словесности в нежинской гимназии. Поклонник Ломоносова, Хераскова и Сумарокова, отрицательно относившийся к новой русской литературе. Ученики потешались над ним, подсовывая вместо своих сочинений стихи Пушкина, Козлова, Языкова, которые Никольский нещадно критиковал и исправлял.

ОБОЛЕНСКИЙ кн. Дмитрий Александрович (1822—1881) — служил по судебным установлениям, впоследствии — товарищ, министра гос. имуществ и член государственного совета.

ОДОЕВСКИЙ кн. Владимир Федорович (1803—1869) — писатель, автор фантастических рассказов в манере Гофмана, журналист, знаток музыки, друг Пушкина, Вяземского, А. Тургенева; был центром одного из петербургских литера­турных кружков. Этот кружок в 30-х годах посещал Гоголь.

ОРЛАЙ Иван Семенович (род. в 1771 г.) — директор нежинской гимназии после В. Г. Кукольника. Карпато-росс, родом из Венгрии, магистр словесных наук и философии, доктор медицины и хирургии. По переселении в Россию был ученым секретарем Медицинской академии в Петербурге и лейб-медиком, помощ­ником лейб-медика Вилье. 3 сентября 1821 г. назначен директором Нежинской гимназии высших наук и 1 ноября вступил в должность. В августе 1826 г. перешел на службу в Одессу директором Ришельевского лицея.

ОРЛОВ Алексей Федорович (1787—1862) — 14 декабря 1825 г., командуя лейб-гвардии конным полком, много способствовал усмирению декабрьского вос­стания, за что возведен в графское достоинство. С 1844 г., после смерти Бенкендор­фа, — шеф жандармов и главный начальник III отделения собственной его вели­чества канцелярии. В 1851 г. произведен в князья и назначен председателем госу­дарственного совета и комитета министров.

ОРЛОВ Михаил Федорович (1788—1842) — брат предыдущего, был видным генералом александровской эпохи. За тесную связь с декабристами был после 14 декабря арестован; хлопотами брата вместо ссылки в Сибирь отделался полуго­дичным заключением в крепости и увольнением от службы с отдачей под надзор полиции. Поселился в Москве, где играл некоторую роль в славянофильских кружках.

ПАВЛОВ Николай Филиппович (1805—1864) — беллетрист и критик, муж поэтессы Каролины Павловой. Его «Три повести», вышедшие в 1835 г., привели в восторг Пушкина, имели большой успех и вызвали репрессии правительства за выраженное в них сочувствие к бесправному положению солдат и крепостных кресть­ян. Большой шум вызвали его «Четыре письма к Н. В. Гоголю», напечатанные в «Московских ведомостях» в 1847 г., где Павлов подверг критике «Выбранные места из переписки с друзьями». «Ради бога, скажите серьезно, — спрашивал он Гоголя, — неужели вы в самом деле думаете, что светские люди, начало и конец ваших поучи­тельных посланий, не знают, как спасти свою душу? Знают, не меньше вашего знают, да не хотят. Им нужно, чтоб кто-нибудь сказал: живите, как вы живете; будьте тем, что вы есть, — и при этих условиях можно спасти душу. Уверьте женщину в свете, что она может быть и женщиной в свете, и святою; докажите помещику, что {584} он и помещик, и учитель спасения. Вот тут, правда, полезен бывает человек с высоким дарованием».

ПАНАЕВ Иван Иванович (1812—1862) — журналист и беллетрист, принадле­жал к кружку Белинского. В 1847 г. вместе с Некрасовым стал издателем журнала «Современник», занявшего руководящую роль в журналистике 50—60-х годов. Писал в нем фельетоны под псевдонимом «Новый поэт». Человек был пустоватый и легкомысленный.

ПАНАЕВА-ГОЛОВАЧОВА Авдотья Яковлевна, урожд. Брянская (1820—1893) — жена предыдущего, затем — «гражданская» жена Некрасова. В сотрудни­честве с Некрасовым написала несколько больших романов. В известных ее «Вос­поминаниях» много интересных сведений о современных ей литературных деятелях, но к рассказам ее следует относиться с осторожностью.

ПАНОВ Василий Алексеевич (ум. в 1849 г.) — спутник Гоголя по заграничной поездке 1840 г. и сожитель его в Риме. Член московского славянофильского кружка, впоследствии редактор славянофильского «Московского сборника».

ПАЩЕНКО Иван Григорьевич — товарищ Гоголя по нежинской гимназии, выпуска 1830 г. Служил в министерстве юстиции. Умер в 1848 г. Гоголь 4 мая 1848 г. писал о нем Данилевскому: «Это была добрейшая душа. Он был умен и имел способность замечать. И ты, и я лишились в ем товарища закадычного». Жена Данилевского в письме к Гоголю отзывалась о Пащенке, как о «давнишнем и постоян­ном обожателе» Гоголя.

ПАЩЕНКО Тимофей Григорьевич — товарищ Гоголя по нежинской гимназии, выпуска 1830 г.

ПЕРОВСКИЙ гр. Василий Алексеевич (1794—1857) — с 1833 по 1842 г. был оренбургским военным губернатором; снова занял этот же пост в 1851 г. Познакомился с Гоголем в кружке Жуковского в Петербурге, в 1842 г. часто виделся с ним и со Смирновой в Риме, позднее, в числе других, хлопотал о разрешении цензурою «Мертвых душ».

ПЛЕТНЕВ Петр Александрович (1792—1862) — критик и поэт. Будучи ин­спектором Патриотического института, устроил в него Гоголя преподавателем. С 1832 г. профессор русской словесности в Петербургском университете, в котором с 1840 по 1861 г. состоял и ректором; преподавал русский язык и словесность нас­леднику и другим царским особам. Был в дружбе с Пушкиным и Гоголем. Аккурат­ный и исполнительный, добросовестно исполнял, поручения, касавшиеся их литера­турных и материальных дел.

ПОГОДИН Михаил Петрович (1800—1875) — историк, археолог, журналист. Профессор Московского университета по кафедре истории. Издатель журналов «Московский вестник» (1827—1830) и «Москвитянин» (1841—1856). Был пред­ставителем теории официальной народности (лозунг министра Уварова: «правосла­вие, самодержавие, народность»). Собрал огромное количество письменных и вещест­венных памятников русской старины. Это «древлехранилище» он впоследствии с выгодою продал казне. Был человек прижимистый и скуповатый, но доступный великодушным порывам. С Гоголем близко сошелся с первого же знакомства в 1832 г., оказал ему много услуг — добывал деньги, содержал его и его родных в своем доме на Девичьем Поле во время пребывания Гоголя в Москве. Ждал и от Гоголя услуг для своего журнала — просил его, например, перед выходом в свет «Мертвых душ» разрешить напечатать несколько глав в «Москвитянине». На этой почве произошло их взаимное охлаждение, дошедшее до того, что, живя в одном доме, они не разговаривали, а когда являлась надобность, переписывались друг с {585} другом, — что, впрочем, не мешало Гоголю продолжать жить в доме Погодина. В «Переписке» Гоголь поместил очень резкий отзыв о Погодине, возмутивший всех его друзей. Позднее помирились, и отношения их не прекращались до самой смерти Гоголя.

ПОЛЕВОЙ Николай Алексеевич (1796—1846) — журналист и критик, изда­тель «Московского телеграфа» (1825—1834), одного из лучших русских журналов по самостоятельности суждений и разносторонности. Журнал был закрыт за отри­цательную рецензию о патриотической драме Кукольника «Рука всевышнего оте­чество спасла», получившей одобрение императора. После этого Полевой повернул фронт и из передового литературного бойца превратился в единомышленника преж­них своих врагов — Булгарина, Греча и Сенковского. В оценке деятельности Гоголя он сходился с ними. По поводу «Мертвых душ» писал: "Оставьте в покое вашу «вьюгу вдохновения», поучитесь русскому языку, да рассказывайте нам прежние ваши сказоч­ки об Иване Ивановиче, коляске и носе и не пишите такой чепухи, как «Мертвые души».

ПРИСНИЦ Винцент (1790—1851) — основатель современной гидротерапии, между прочим введший в медицину употребление согревающего компресса. Был из простых крестьян, медицинского образования не получил, но обладал гениаль­ным врачебным чутьем и наблюдательностью. Содержал в Грефенберге водоле­чебницу.

ПРОКОПОВИЧ Николай Яковлевич (1810—1857) — гимназический товарищ Гоголя. Поэт, преподаватель русского языка и словесности в петербургских кадет­ских корпусах. Был в дружеских отношениях с Гоголем, исполнял его поручения. В 1842 г. Гоголь поручил ему издание своих сочинений. Вследствие неопытности Прокоповича в издательских делах и мошенничества типографии издание обошлось непомерно дорого; на этой почве между друзьями произошло охлаждение.

ПУШКИН Лев Сергеевич (1805—1852) — брат поэта, беспутный кутила и мот, лихой боевой кавказский офицер. Последние десять лет жизни провел в Одессе, занимая должность члена таможни. В Одессе с ним и виделся Гоголь.

РЕДКИН Петр Григорьевич (1808—1891) — товарищ Гоголя по нежинской гимназии. Впоследствии известный юрист, с 1835 по 1848 г. профессор энциклопедии права в Московском университете, с 1863 по 1878 г. — Петербургском.

РЕПНИНА княжна Варвара Николаевна (1809—1891) — познакомилась с Гоголем в Бадене в 1836 г., всю жизнь была горячею почитательницею Гоголя. Оставила о нем отрывочные воспоминания.

РОЗЕН бар. Егор Федорович (1800—1860) — посредственный поэт и драма­тург, бывший, однако, очень высокого мнения о себе; автор либретто к опере Глинки «Жизнь за царя». К Гоголю относился с резким отрицанием.

РОССЕТ Аркадий Осипович (1811—1881) — брат А. О. Смирновой, воспи­тывался в пажеском корпусе, служил в гвардейской артиллерии, впоследствии был виленским губернатором, товарищем министра государственных имуществ и сенатором.

РОСТОПЧИНА графиня Евдокия Петровна, урожд. Сушкова (1811—1858) — поэтесса, красавица, принадлежала к высшему обществу. В 1845 г. написала балладу «Насильный брак», в которой под видом угнетенной жены грозного барона была представлена Польша, угнетаемая Россией. Ростопчина первому прочла балладу Гоголю в Риме. Гоголь посоветовал: «Пошлите без имени в Петербург: не поймут и напечатают». Баллада действительно была напечатана {586} в «Северной пчеле» и вызвала, конечно, сильный гнев царя. Ростопчина сочла за лучшее не показываться в Петербурге и поселилась в Москве, в своем доме на Садовой. Здесь по субботам у нее собирались русские и заграничные писа­тели, артисты и певцы.

САМАРИН Юрий Федорович (1819—1876) — выдающийся славянофил и об­щественный деятель. Познакомился с Гоголем в сороковых годах в Москве. Гоголь к нему относился очень дружественно.

СВЕРБЕЕВ Дмитрий Николаевич (1799—1876) — типичная фигура представи­теля старой Москвы, центр кружка, где собиралась московская интеллигенция без различия партий. Оставил интересные «Записки». Гоголь сблизился с ним и его семьей в сороковых годах через Аксаковых. Жена его, Екатерина Александровна, ум. в 1892 г.

СВИНЬИН Павел Петрович (1788—1839) — журналист и археолог, с 1818 по 1830 г. издавал журнал «Отечественные записки», где в 1830 г. была напечатана первая повесть Гоголя «Бисаврюк, или Вечер накануне Ивана Купала», в ко­торой Свиньин во многих местах по-своему исправил слог и придал ему тяжелые обороты напыщенного литературного изложения. Был любителем и собирателем русских древностей и предметов искусства. Известен был как феноменальный лгун. Рассказ Пушкина о похождениях Свиньина в Бессарабии послужил, говорят, сюжетом Гоголю для «Ревизора».

СЕНКОВСКИЙ Осип Иванович (Барон Брамбеус) (1800—1858) — фель­етонист, критик, беллетрист, ученый-ориенталист, профессор восточных языков в Петербургском университете, редактор журнала «Библиотека для чтения», член беспринципного триумвирата (Булгарин, Греч, Сенковский), царившего в рус­ской журналистике 30—40-х годов. Большой умница, талантливый, феноменаль­ный энциклопедист, писавший по всевозможным научным вопросам, он был человеком без всяких убеждений и без всякого художественного вкуса, един­ственною своею целью полагавший смешить читателей гаерским своим остро­умием. К Гоголю он относился с насмешливым отрицанием. «Шинель» — «на­пряженная малороссийская сатира против великороссийских чиновников». «Ре­визор» — «плохой драматический анекдот»; в «Мертвых душах» автор описывает «грязные похождения чудаков и плутов, тешится над ними от души, заставляет их, ради „лирического смеха“, сморкаться, чихать, падать и ругаться канальями, подлецами, мошенниками, свиньями, свинтусами, фетюками; и все это в своем тще­славии очень серьезно называет „поэмою“, давая уразуметь, что он — новый Гомер. Это имя было даже неоднократно произнесено, без малейшей запинки, органами нашего юмориста» (намек на восторженную брошюру молодого К. Акса­кова, где он писал по поводу «Мертвых душ»: «Древний эпос восстает перед нами… В отношении к акту творчества, в отношении к полноте самого создания — Гомера и Шекспира, и только Гомера и Шекспира, ставим мы рядом с Гоголем»).

СЕНТ-БЕВ Шарль-Оггост (1804—1869) — французский критик и поэт.

СМИРДИН Александр Филиппович (1795—1857) — петербургский книгопро­давец-издатель.

СМИРНОВ Николай Михайлович (1807—1870) — муж А. О. Смирновой. Сна­чала состоял при иностранных русских посольствах, с 1845 по 1851 г. был калужским губернатором, с 1855 по 1861 г. — петербургским. Огромное свое состояние он сильно расстроил карточною игрою и расточительностью.

СМИРНОВА Александра Осиповна, урожденная Россет (1809—1882) — {587} с 1826 г. была фрейлиной сначала императрицы Марии Федоровны, после ее смерти — императрицы Александры Федоровны. Блестящая красавица, живая, умная и образованная, она дружила с Пушкиным, Жуковским, Лермонтовым, кн. Вяземским; многие поэты, начиная с Пушкина и Лермонтова, воспевали ее. В 1832 г. Смирнова вышла замуж за Н. М. Смирнова, богатого молодого дипломата. К мужу она была равнодушна, в посмертной автобиографии сознается: «Я себя продала за шесть тысяч душ для братьев». С Гоголем более близко познакомилась в Париже в 1837 г., но настоящими друзьями стали они во время совместного проживания в Ницце зимою 1842/43 г. В это время Смирнова переживала тяжелый душевный кризис, причины которого хорошо охарактеризовала графиня С. М. Соллогуб в письме к Гоголю от 6 августа 1845 г.: «Александра Осиповна часто бывает в хандре. К. несчастью, никто не может пособить ей, — один бог и религия. С ней должны быть чрезвычайно тяжелые минуты. Она находится на страшной меже наслаждений, осуществившихся в протекшей молодости, и неизвестных испытаний в преддверии старости. Разочарование всегда трудно переносится». Проповеди Гоголя об отказе от мирских радостей, о необходимости бесстрастия в жизни в боге давали Смирновой большое утешение, и она стала ревностной его ученицей, благоговейно отдавшейся его руководству. В 1845 г. муж ее был назначен калужским губернатором, и она переселилась из Петербурга в Калугу. Гоголь не раз гостил у нее в Калуге и в смирновских поместьях Калужской и Московской губ.

СМИРНОВА Ольга Николаевна (1834—1893) — дочь А. О. Смирновой, автор "Записок А. О. Смирновой (изд. «Северного Вестника») — бесцеремонной фаль­сификации, выданной ею за записки ее матери.

СОБОЛЕВСКИЙ Сергей Александрович (1803—1870) — друг Пушкина, библиофил, циник и остроумец, автор эпиграмм, нередко приписывавшихся Пушкину.

СОЛЛОГУБ гр. Владимир Александрович (1814—1882) — известный в свое время беллетрист, автор «Истории двух калош» и «Тарантаса».

СОЛЛОГУБ графиня Софья Михайловна — см. Виельгорские. СОМОВ Орест Михайлович (1793—1833) — журналист, ближайший сотруд­ник Дельвига по изданию «Северных Цветов» и «Литературной Газеты».

СОСНИЦКИЙ Иван Иванович (1794—1877) — комический актер петербург­ской сцены, создавший в «Ревизоре» роль городничего, которою Гоголь был очень доволен.

СРЕЗНЕВСКИЙ Измаил Иванович (1812—1880) — известный филолог-сла­вист, автор ценных работ по славянской литературе, мифологии и лингвистике. Профессор Харьковского и Петербургского университетов, академик.

СТАСОВ Владимир Васильевич (1824—1906) — художественный и музы­кальный критик, главный теоретик «передвижничества» в живописи (Репин, Ге, Крамской, Перов, Ярошенко и др.) и «могучей кучки» в музыке (Балакирев, Мусоргский, Римский-Корсаков, Бородин, Кюи, Глазунов).

СТАСЮЛЕВИЧ Михаил Матвеевич (1826—1911) — редактор академически солидного, умеренно-либерального журнала «Вестник Европы» (с 1865 по 1911 г.).

СТОРОЖЕНКО Алексей Петрович (1805—1874) — автор повестей на украин­ском и русском языках.

СТУРДЗА Александр Скарлатович (1791—1854) — по происхождению мол­даванин. Политический и религиозный писатель, крайний реакционер и пиетист. До 1819 г. служил по министерству иностранных дел. Для Аахенского конгресса, по поручению Александра I, написал доклад о германских университетах, кото-{588}рые, вместо того чтобы строить ковчег христианского государства, являются, по мнению Стурдзы, рассадниками революционного духа и атеизма. В 1819 г. вышел в отставку и жил в Одессе, где Гоголь очень с ним сошелся и часто посещал его.

ТАРАСЕНКОВ Алексей Терентьевич (1816—1873) — популярный в свое вре­мя московский врач. Напечатал ряд научных работ по медицине.

ТИХОНРАВОВ Николай Саввич (1832—1893) — литературовед, профессор истории русской литературы в Московском университете и академик. Под его редакцией вышли первые пять томов 10-го издания Полного собрания сочинений Гоголя с проверенным по первоисточникам текстом и подробнейшими приме­чаниями, содержащими историю текста, историю каждого произведения и всей литературной деятельности Гоголя. Издание долгое время считалось образцовым, с гоголевским текстом окончательно установленным. В последнее время, однако, сделаны были указания на ряд промахов Тихонравова, требующих дальнейшей проверки текста.

ТОЛЧЕНОВ Александр Павлович (ум. в 1888 г.) — актер и драматург, играл на Александринской сцене в Петербурге, потом в провинции.

ТРОЩИНСКИЙ Дмитрий Прокофьевич (1754—1829). — «Бедным казацким мальчиком», как пишет Кулиш, он вовсе не был. Принадлежал к дворянскому роду, прадед его был племянником гетмана Мазепы. Окончил курс в Киевской духов­ной академии. При Павле I — сенатор, при Александре I — член государственного совета и главный директор почт, с 1802 по 1806 г. — министр уделов. В 1806 г. вышел в отставку и поселился в своем имении Кибенцы Миргородского уезда Пол­тавской губ. Полтавское дворянство выбрало его губернским маршалом (пред­водителем). С 1814 по 1817 г. — министр юстиции. Последние годы жизни провел в Кибенцах.

ТРОЩИНСКИЙ Андрей Андреевич — племянник и наследник Дмитрия Прокофьевича, с 1811 г. — генерал-майор в отставке. (Был сыном Анны Матвеевны, урожд. Косяровской, родной тетки Марии Ивановны Гоголь, матери писателя.)

ТОЛСТОЙ гр. Александр Петрович (1801—1873) — один из близких друзей Гоголя в последние годы его жизни. В молодости служил в военной службе. В 1834 г. назначен губернатором в Тверь, в 1837 г. переведен военным губернатором в Одессу. С 1840 по 1855 г. оставался в стороне от всякой общественной дея­тельности и жил в Москве. В 1856 г. назначен обер-прокурором синода, каковым состоял до 1862 г.

ТОЛСТОЙ гр. Алексей Константинович (1817—1875) — известный поэт, автор исторического романа «Князь Серебряный» и драматической трилогии «Смерть Иоанна Грозного», «Царь Федор Иоаннович» и «Царь Борис».

ТОЛСТОЙ гр. Федор Иванович, по прозванию «Американец» (1782—1846) — известный игрок, бретер и кутила. К нему относится эпиграмма Пушкина «В жизни мрачной и презренной» и слова Репетилова в «Горе от ума»: «Ночной разбойник, дуэлист» и т. д.

ТОЛСТОЙ гр. Федор Петрович (1783—1873) — вице-президент Академии художеств, медальер, скульптор, живописец.

ТУРГЕНЕВ Александр Иванович (1784—1845) — брат декабриста и эми­гранта Ник. И. Тургенева. С 1810 по 1824 г. — директор департамента духовных дел. Много путешествовал по Европе, занимаясь в иностранных архивах извле­чением из старинных документов сведений о России. Друг Карамзина, Жуков­ского, кн. Вяземского, Пушкина. Гоголь относился к нему равнодушно. {589}

УВАРОВ Сергей Семенович (1786—1855) — в молодости член передового литературного общества «Арзамас», с 1834 по 1849 г. — министр народного про­свещения и президент Академии наук. В 1846 г. возведен в графское достоинство.

ФЕТ Афанасий Афанасьевич (1820—1892) — поэт-лирик. В 1837 г. его привез­ли в Москву и поместили в число молодых людей, живших у М. П. Погодина. Вскоре он поступил в университет. Просматривавшийся Гоголем сборник его стихов вышел в свет в 1840 г. под заглавием: «Лирический пантеон А. Ф.».

ФИЛАРЕТ (ДРОЗДОВ), митрополит Московский (1783—1867) — церков­ный проповедник и богословский писатель. В проповедях призывал к добродетелям молчания, смирения, терпения и преданности воле божией. Выступал защитником крепостного права и телесных наказаний, ссылаясь на тексты священного пи­сания. Характера был властного и упорного.

ФИЛИППОВ Тертий Иванович (1825—1899) — писатель и государственный деятель. В молодости был близок к кружку «молодой редакции» «Москвитянина» (Ап. Григорьев, Островский, Писемский и др.); впоследствии — государственный контролер.

ХОМЯКОВ Алексей Степанович (1804—1860) — один из наиболее видных вождей славянофильства, разрабатывавший преимущественно религиозно-богослов­скую сторону его. Человек исключительно образованный, блестящий спорщик. Екатерина Михайловна, его жена, — сестра поэта Н. М. Языкова.

ХРАПОВИЦКИЙ Александр Иванович (1787—1855) — отставной подпол­ковник, инспектор репертуара русской драматической труппы.

ЦЫХ (правильно — ЦИХ) Владимир Францевич (1805—1837). — Окончил курс в Харьковском университете; был профессором всеобщей истории в Киев­ском университете; в короткое время успел приобрести сильное влияние; свои чтения излагал с мастерством оратора, стройно и систематически, всегда по новей­шим исследованиям; первый употребил строгий критический метод; придавал наи­большее значение внутренней истории. (Брокгауз--Ефрон, Энциклопедический словарь, 75, стр. 254.)

ЧААДАЕВ Петр Яковлевич (1794—1856) — русский мыслитель и публицист. В журнале «Телескоп» за 1836 г. было опубликовано первое «философическое письмо» Чаадаева, в котором он писал: «Мы никогда не шли вместе с другими народами, мы не принадлежим ни к одному из великих семейств человечества, ни к Западу, ни к Востоку… Мы растем, но не зреем, идем вперед, но по какому-то косвенному направлению, не ведущему к цели… Ни одной полезной мысли не возросло на бесплодной нашей почве, ни одной великой истины не возникло среди нас, мы ничего не выдумали сами, и из всего, что выдумано другими, заимство­вали только обманчивую наружность и бесполезную роскошь». Письмо вызвало небывалый шум в обществе; по доносу Вигеля вмешалось правительство: редактор «Телескопа» Надеждин был сослан в Усть-Сысольск, а Чаадаев официально объявлен сумасшедшим и отдан под врачебный надзор. Он проживал в Москве, в обществе появлялся редко, но радушно принимал посетителей у себя на Басманной.

ЧЕРТКОВА Елизавета Григорьевна, урожд. гр. Чернышева (1805—1858), с 1828 г. замужем за А. Д. Чертковым, нумизматом, основателем Чертковской библиотеки. Очень образованная женщина, принимала у себя в Москве на Мяс­ницкой лучших ученых и писателей. Отличалась оригинальностью, курила трубку, уже в молодости ходила в старушечьих туалетах и т. п. {590}

ЧИЖОВ Федор Васильевич (1811—1877) — в качестве адъюнкта преподавал математические науки в Петербургском университете во время профессорства Гоголя. Много занимался историей искусства и литературы. 1840—1847 гг. провел за границей, большею частью в Италии, где сблизился с Гоголем и Языковым. Симпатизировал славянофильству. Впоследствии — крупный предприниматель и финансовый деятель.

ШАПАЛИНСКИИ Казимир Варфоломеевич (род. в 1790 г.) — старший про­фессор математических и естественных наук в нежинской гимназии. Ученик его, впоследствии известный профессор П. Г. Редкий, рассказывает: «Он горячо любил и очень хорошо знал преподаваемые им предметы и излагал их с краткою, но ясною сжатостью, с увлечением, умея заохочивать к их изучению тех из учеников, в которых пылала искра преданности к науке». В 1830 г., в числе других либе­ральных профессоров, был уволен со службы.

ШЕВЫРЕВ Степан Петрович (1806—1864) — историк литературы и критик. С 1829 по 1832 г. жил в Италии в качестве воспитателя сына кн. 3. А. Волкон­ской. С 1837 г. — профессор русской словесности в Московском университете, впоследствии академик. Ближайший друг Погодина и помощник его по изданию «Москвитянина», где много писал в отделе критики. Как и Погодин, был пропо­ведником теории «народности» казенного образца, писал о «гниении» Запада и т. п. Белинский дал ему убийственную характеристику в памфлете «Педант». С Гого­лем был очень близок: точный и исполнительный, старательно исполнял пору­чения Гоголя по изданию его сочинений и по всяким другим его делам.

ШЕНРОК Владимир Иванович (1853—1906) — учитель московской гимназии, позднее субинспектор в Московском университете. Автор многочисленных иссле­дований о Гоголе и близких ему лицах (Языкове, Виельгорских, Смирновой). Исследования эти соединены в большом четырехтомном труде «Материалы для биографии Гоголя» (М., 1892—1898). Бездарная, растрепанная и самодовольно-многоречивая книга, однако очень ценная по обилию собранных в ней материалов. Под его же редакцией вышло собрание писем Гоголя в четырех томах (изд. А. Ф. Маркса), в научном отношении малоудовлетворительное.

ШУЛЬГИН Иван Петрович (1795—1860) — профессор истории в Петербург­ском университете, Александровском лицее и Училище правоведения.

ЩЕПКИН Михаил Семенович (1788—1863) — артист московского театра, один из величайших русских актеров-комиков.

ЮЗЕФОВИЧ Михаил Владимирович (1802—1889) — в молодости кавалерий­ский офицер, участник турецкой войны 1828—1829 гг. на кавказском фронте. Встречался на театре военных действий с Пушкиным, о котором оставил интересные воспоминания. С 1846 по 1858 г. — попечитель Киевского учебного округа.

ЯЗЫКОВ Николай Михайлович (1803—1846)--известный поэт пушкинской плеяды. В молодости в звучных стихах воспевал студенческий разгул и любовь. В 1837 г., вследствие сухотки спинного мозга, уехал лечиться за границу. В Ганау сблизился с Гоголем, который в 1842 г. повез его с собой в Рим. В 1843 г. вернулся в Москву в совершенно безнадежном состоянии; никуда не выходя из своей квар­тиры, он медленно угасал. Поэзия его приняла характер религиозный и узконацио­налистический. В 1844 г. написаны им нашумевшие стихотворения «К ненашим». «Старому плешаку» (Чаадаеву), представляющие набор неистовых ругательств по адресу западников-либералов. Гоголь очень любил Языкова и как человека, и как поэта. {591}

ПРИМЕЧАНИЯ[править]

I. ПРЕДКИ ГОГОЛЯ

Василий Афанасьевич Гоголь и Мария Ивановна Гоголь, урожденная Кося­ровская, не принадлежали к дворянской интеллектуальной элите Петербурга или Москвы. Не было за плечами их сына «шестисотлетнего дворянства», т. е. непосредственно ощущаемой, как у Пушкина, причастности историческим судьбам страны, причастности, дававшей моральное право относиться к знаменитым ис­торическим событиям, как отчасти к семейной истории, ибо истории семей и история страны переплетались.

Однако с материнской стороны среди предков были представители запорожского «лыцарства», так поэтично воспетого впоследствии в «Тарасе Бульбе». В родитель­ской усадьбе, в отдельном флигельке, жила бабушка Татьяна Семеновна, урож­денная Лизогуб, внучка полковника Василия Танского, участника Великой северной войны, сподвижника Петра I. Татьяна Семеновна помнила еще времена Запорож­ской Сечи и казацкой вольницы.

Но ко времени рождения Н. В. Гоголя славное прошлое выглядело скорее как предание, легенда, чем историческая реальность. Нет свидетельств интереса Гоголя к истории своего рода, интереса, который так отличал А. С. Пушкина, ви­девшего в древних родословных своеобразный гарант личной нравственной неза­висимости потомков лучших дворянских фамилий России от государственной бюро­кратии, становящейся всесильной в николаевской России, да и от самого импера­тора.

Гоголь остался далек от этого круга проблем, и история, которая так занимала его впоследствии, была историей «всеобщей», а не частной, интимной. Ровно за сто лет до рождения Гоголя в местах, бывших колыбелью его детства и юно­шества., произошло знаменитое Полтавское сражение. Сто лет спустя жизнь обита­телей этих мест больше походила на быт героев повести «Старосветские поме­щики», только лишенный старосветской идиллии. Эту патриархальность нару­шил приезд в 1806 г. в свое имение Кибинцы отставного министра Д. П. Тро­щинского, дальнего родственника М. И. Гоголь. В облике этого человека наг­лядно слились характерные черты вельможи екатерининского времени, мецената и деспота. Поездки в Кибинцы остались одним из самых ярких впечатлений детства Гоголя.

II. ДЕТСТВО И ШКОЛА

Школьный период жизни Гоголя одновременно и документирован, и леген­дарен. Воспоминания его нежинских товарищей Т. Г. Пащенко и В. И. Любича-Романовича не внушают доверия. В них много не подтверждаемых други­ми мемуарными источниками сомнительных сведений. Основные представления о Гоголе этой поры, его духовной жизни мы черпаем из его собственных писем {592} к родителям, из которых встает образ любящего и послушного сына, но в то же время юноши, не лишенного романтической позы.

Очень немного известно нам о пребывании Гоголя в Полтаве с 1818 по 1820 г. Гораздо подробнее освещен нежинский период его жизни. Нежинская гимназия высших наук была основана на средства покойного екатерининского вельможи князя А. А. Безбородко, а также на пожертвование его брата графа И. А. Безбород­ко. В уставе ее было записано: «Гимназия сия есть публичное учебное заведение. Она состоит между учебными заведениями в числе занимающих первую ступень после университетов… и отличается перед губернскими гимназиями высшей сте­пенью преподаваемых в ней предметов и особенными ей дарованными правами и преимуществами».

Гимназия высших наук была открыта по высочайшему рескрипту 19 апреля 1820 г., а в мае 1821 г. по протекции Д. П. Трощинского Гоголь был принят в число воспитанников гимназии. В июне приезжает он в Нежин и держит экзамен, по результатам которого был зачислен во второе отделение. В ноябре этого же года в должность директора гимназии вступил И. С. Орлай, медик и философ, прогрес­сивно настроенный педагог, при котором гимназия пользовалась «ей дарованными правами и преимуществами». Во времена его директорства воспитанники выпускают рукописные журналы, самозабвенно ставят спектакли на гимназической сцене; при И. С. Орлае развертывается в гимназии деятельность передовых педагогов.

Водоразделом эпох становятся события 14 декабря 1825 г., а в Нежинской гим­назии еще и отъезд И. С. Орлая, который получил должность директора Ришель­евского лицея в Одессе. Его обязанности исполнял К. В. Шапалинский, а в октябре 1827 г. директором гимназии был назначен Д. Е. Ясновский. Именно при нем раз­вертывается в гимназии так называемое «дело о вольнодумстве», отчетливо продемон­стрировавшее расстановку сил в стране после расправы над декабристами. «Дело» было направлено против группы свободомыслящих педагогов, которых набрал в Нежине Орлай. Центральной фигурой среди них был Николай Григорьевич Белоусов, преподаватель политических наук, читавший курс естественного права, а также К. В. Шапалинский, И. Я. Ландражин, Ф. О. Зингер и другие. Против них и был направлен рапорт (а по сути — донос) профессора политических наук М. В. Билевича, положивший начало «делу о вольнодумстве», тянувшемуся три года и закончившемуся изгнанием Н. Г. Белоусова, К. В. Шапалинского, И. Я. Ландражина. Торжествовала реакция, воцарившаяся в стране после разгрома декабристов. Одним из последствий «дела о вольнодумстве» было то, что Гоголь по окончании гимназии получил всего лишь чин 14-го класса.

Главной страстью гимназистов был театр. Гоголь с наслаждением принимал участие в школьных театральных постановках в качестве актера. Уже тогда одно­кашники отмечали его громадный сценический талант, проявлявшийся особенно в ко­медийных ролях. Впоследствии это подтвердят многие из тех, кому доведется слышать в гоголевском чтении его комедии, и среди слушателей будет такой авторитетный специалист, как великий русский артист М. С. Щепкин, чье испол­нение роли городничего в «Ревизоре» единодушно будет признано лучшим на русской сцене. Намеревался Гоголь поставить на школьной сцене и комедию из малороссийской жизни «Собака-овца», написанную его отцом и шедшую в домаш­нем театре Д. П. Трощинского в Кибинцах.

Еще одним увлечением Гоголя и его однокашников было издание собственных рукописных журналов. В гимназии же познал Гоголь и сладость литературного творчества. Мы знаем названия некоторых его гимназических сочинений, тек-{593}сты которых до нас не дошли; здесь же, по-видимому, начал он и свою поэ­му «Ганц Кюхельгартен», которая впоследствии принесет ему столько разочаро­ваний.

В гимназии возникает у Гоголя вера в свое великое предназначение. «Холодный пот проскакивал на лице моем при мысли, что, может быть, мне доведется погибнуть в пыли, не означив своего имени ни одним прекрасным делом, — быть в мире и не означить своего существования — это было для меня ужасно», — пишет он двоюродному дяде Петру Петровичу Косяровскому 3 октября 1827 г. (т. 10, с. 111) *. Конечно, много в этих словах влияния романтической литературы, но влия­ние это преломлено сознанием гения, будущего великого писателя.

1 В 1820 г. Гоголь был пансионером у учителя латинского языка Полтавской гимназии Гавриила Максимовича Сорочинского, у которого учился вместе с Иваном Боровиковским, племянником знаменитого художника В. Л. Боровиковского. Воспоминания И. Боровиковского (И. Б.) — Харьковские губернские ведомости. 1870. N 33; Киевская старина. Т. 10. 1884. (См.: Манн Ю. Новые факты биографии Гоголя// ВЛ. 1961. N 8. С. 193—195.)

2 Речь идет об издании «Собрания образцовых русских сочинений и переводов в стихах» (Спб., 1821—1822, ч. 1—6), бывшем одной из наиболее полных хресто­матий русской литературы того времени.

3 Известие о «Евгении Онегине» в 1824 г. В. А. Гоголем могло быть почерпнуто из сообщения, напечатанного Ф. В. Булгариным в «Литературных листках» (1824, N 4), в котором был процитирован отрывок из XX строфы первой главы, впервые первая глава «Евгения Онегина» вышла отдельным изданием в 1825 г., а также отрывок из нее был помещен в альманахе «Северные цветы» на 1825 г.

4 В Нежине Гоголь не мог переписывать «Полтаву», так как она вышла в свет в марте 1829 г., когда Гоголь уже жил в Петербурге.

5 В Полном собрании сочинений Н. В. Гоголя письмо датировано мартом 1825 г., так как в марте тяжело заболел В. А. Гоголь (т. 10, с. 396).

6 Письмо, приводимое Вересаевым как последующее, на самом деле пред­шествует мартовскому, в котором речь идет не о рождественских праздниках, а о пасхальных (см. предыдущий комментарий).

7 Комментаторы Полного собрания сочинений Н. В. Гоголя на основе анализа содержания письма высказали предположение о том, что оно написано в декабре 1823 г. и речь в нем идет об отъезде в Петербург (т. 10, с. 416—417).

8 Шад Иоганн. В 1804—1816 гг. — профессор философии Харьковского университета, куда был приглашен по рекомендации Гете и Шиллера. В 1816 г. комитет министров постановил уволить Шада из университета, уничтожить его книги, а автора выслать из России за идеи, которые тот развивал в своих лекциях и книгах (о Шаде см.: Машинский. С. 86—88).

9 Сквозь романтический штамп противопоставления поэта толпе, сложившийся у Гоголя под воздействием романтической поэтики, проглядывает его вера в свое высокое предназначение, отразившаяся также в его письме к П. П. Косяров­скому от 3 октября 1827 г. (см. Наст. изд. С. 87).

10 Персонаж комедии Д. И. Фонвизина «Недоросль».

11 Письмо это относится к 1832 г. (т. 10, с. 451). {594}

III. ПЕРВЫЕ ГОДЫ В ПЕТЕРБУРГЕ.
СЛУЖБА. НАЧАЛО ЛИТЕРАТУРНОЙ ДЕЯТЕЛЬНОСТИ

Томительно тянулись последние месяцы в Нежине, отравленные следствием по рапорту Билевича. Изо всех сил стремился Гоголь в Петербург, который представлялся ему средоточием всего самого прекрасного, возвышенного, совер­шенного. Планы его в это время связаны с государственной службой, которая кажется тем поприщем, на котором сможет он развернуть свои силы. Он решает посвятить себя юстиции. «Неправосудие, величайшее в свете несчастие, более всего разрывало мое сердце», — пишет он в письме к дяде (см.: Наст. изд. С. 87).

13 декабря 1828 г. Гоголь вместе со своим товарищем по гимназии А. С. Да­нилевским выезжает в Петербург, мчится, дрожа от нетерпения, нарочно минует Москву, чтобы не смазать впечатления от первой встречи с Северной Пальмирой, и приезжает в Петербург незадолго до рождества, почти как герой его повести-сказки.

Однако Петербург при встрече разочаровал. Гоголь остро переживает «разлад мечты и существенности». И это переживание впоследствии под его пером обернется трагедией для героя первой из петербургских повестей, художника Пискарева из «Невского проспекта». В письме к матери Гоголь пишет: «Петербург вов­се непохож на прочие столицы европейские или на Москву (разочарование так сильно, что даже Москве, которую он еще ни разу не видел. Гоголь отдает предпочтение. — Э. Б.). Каждая столица вообще характеризуется своим народом, набрасывающим на нее печать национальности, на Петербурге же нет никакого характера (как это похоже на характеристику Манилова, сам образ которого возникает пять лет спустя. —Э. Б.). …Тишина в нем необыкновенная, никакой дух не блестит в народе, все служащие да должностные, все толкуют о своих департаментах да коллегиях, все подавлено, все погрязло в бездельных ничтожных трудах, в которых бесплодно издерживается жизнь их» (т. 10, с. 139). Неудачу терпит «Ганц Кюхельгартен». Порыв разочарования гонит Гоголя из Петербурга, и на два месяца он уезжает за границу без всякой цели и плана, потом возвраща­ется, делает попытку поступить актером на императорскую сцену и наконец подает прошение на имя министра внутренних дел о зачислении на службу. 15 ноября 1829 г. последовала резолюция министра А. А. Закревского о зачислении Гоголя в департамент государственного хозяйства и публичных зданий, в котором Гоголь прослужил всего лишь три с небольшим месяца, а еще через месяц подал прошение о зачислении в департамент уделов.

Счастливым было для Гоголя начало 1831 г. Уже 1 января вышел в свет номер «Литературной газеты», в котором была напечатана «Глава из малороссийской повести: Страшный кабан», а также статья «Несколько мыслей о преподавании детям географин». Как и злополучный «Ганц Кюхельгартен», эти произведения были подписаны псевдонимами, но уже через две недели в той же «Литературной газете» опубликована статья «Женщина», под которой стоит подпись — Н. Гоголь.

Гоголь решает попробовать свои силы как педагог и при помощи П. А. Плетнева получает место учителя истории в Патриотическом институте благородных девиц, а также дает частные уроки в некоторых петербургских домах.

В мае наконец свершается событие, о котором Гоголь мечтал, еще только направляясь в Петербург: он наконец знакомится со своим кумиром — А. С. Пуш­киным. Едва ли Пушкин обратил серьезное внимание на молодого человека, который был представлен ему на вечере у Плетнева, но в октябре, когда вышла в свет {595} первая книга «Вечеров на хуторе близ Диканьки», он заинтересовался молодым писателем. В марте 1832 г. выходит из печати вторая книга «Вечеров…», и, когда летом этого же года Гоголь впервые приезжает в Москву и появляется в доме С. Т. Аксакова, его встречают восторженно. В конце 1832 г. Гоголь впервые обращается к драматургии, но неопытность не позволила ему обработать богатый житейский материал, почерпнутый во время казенной службы в канцеляриях и втиснуть его в строгие рамки жанра, а кроме того, боязнь цензуры останавливала перо- Сюжет и в самом деле был оригинален: чиновник, страстно мечтающий о получении ордена Владимира 3-й степени, сходит с ума и воображает себя этим орденом. В сюжете уже угадываются приемы, использованные впоследствии в «Записках сумасшедшего» и «Носе». Но так или иначе комедия была прервана на втором: акте, хотя отдельные сцены из нее будут использованы в «Утре делового человека» и «Тяжбе», драматических набросках «Лакейская», «Отрывок».

Первые годы жизни в Петербурге с 1829 по 1832-й стали путем от безвестности к славе. Но была в стремительности этого пути и оборотная сторона: слишком быстро утвердилась за молодым автором слава юмориста, и читатели с трудом воспри­нимали последующие книги Гоголя, не находя в них беспечного юмора «Вечеров…». Да и у самого Гоголя новое качество его творений рождалось мучительно, и то, что он воспринимал как творческий застой, на самом деле было вызреванием его гения. Кризис, пережитый им в 1833 г., знаменовал рост его как писателя и оконча­тельное осознание собственного призвания.

1 Первым петербургским адресом Гоголя был дом купца Галыбина на Гороховой улице у Семеновского моста в III Адмиралтейской части (т. 10, с. 137).

2 В апреле 1829 г. Гоголь переехал на Большую Мещанскую улицу в дом Иохима (см.: Гиллелъсон, Мануйлов, Степанов. С. 23—24).

3 В этом же письме Гоголя запечатлена перемена его отношения к Петербургу, произошедшая от непосредственного знакомства с городом. Устойчивое отрицательное отношение Гоголя к Петербургу получит свое выражение в петербургских повестях, а также в статье «Петербургские записки 1836 года»: «Москва нужна для России; для Петербурга нужна Россия» (т. 8, с. 179).

4 Установлено, что «Ганц Кюхельгартен» поступил в продажу после 5 июня (см.: Там же. С. 31—32).

5 Гоголь сжег нераскупленные экземпляры идиллии после 20 июля, когда отри­цательный отзыв о ней появился в булгаринской «Северной пчеле» (см.: Там же. С. 32—33).

6 Эта любовь, скорее всего, вымысел Гоголя, и все место в письме напоминает литературное упражнение в романтическом ключе. Любопытно, что в письме к матери от 22 мая, т. е. еще до инцидента с «Ганцем Кюхельгартеном», Гоголь говорит о на­мерении съездить за границу, которое не осуществилось из-за скоропостижной смерти друга, бывшего, судя по всему, также вымыслом, (т. 10, с. 143).

7 Письмо от 12 ноября 1829 г.

8 «Дмитрий Донской» — трагедия В. А. Озерова; «Гофолия», «Андромаха» — трагедии Ж. Расина.

9 «Школа стариков» — комедия К. Делавиня.

10 В. В. Гиппиус, исследовавший обстоятельства первого года жизни Гоголя в Петербурге, пришел к выводу, что к сообщениям Булгарина «следует отнестись… как к гнусной клевете… имевшей довольно откровенный политический смысл: дискре-{596}дитировать Гоголя в сознании молодой революционно-демократической обществен­ности» (см.: Гоголь. Исследования и материалы. Т. 1. С. 291—294).

11 С помощью протекции А. А. Трощинского Гоголю удалось поступить на службу в департамент государственного хозяйства и публичных зданий.

12 С января по весну 1830 г. Гоголь сотрудничал в журнале П. П. Свиньина «Отечественные записки», в котором опубликовал повесть «Бисаврюк, или Вечер накануне Ивана Купала…», а также, как предполагают некоторые исследователи, материалы по истории и фольклору: «Наставление выборному от Малороссийской коллегии в комиссию о сочинении нового уважения…», «О прежних нравах, воль­ностях и преимуществах Малороссии», «Нигде не напечатанное доселе письмо Петра Великого к нежинскому наказному полковнику Жураковскому» и «Историческая запорожская песня» (см.: Гиллельсон, Мануйлов, Степанов. С. 53).

13 10 апреля Гоголь был зачислен чиновником в канцелярию департамента уделов. Возможно, этому способствовали его статьи о Малороссии, напечатанные в «Отечественных записках» и, вероятно, обратившие на себя внимание вице-прези­дента департамента уделов Л. А. Перовского, брата А. А. Перовского, издавшего под псевдонимом Антоний Погорельский в 1828 г. книгу «Двойник, или Мои вечера в Малороссии» (см.: Там же. С. 61—62).

14 Со Свиньиным и «Отечественными записками» Гоголь порывает в конце весны 1830 г.

15 Гоголь посещал натурный класс Академии художеств в 1830—1833 гг. Ве­роятно, в этом письме он имеет в виду ведших в 1830 г. натурный класс Алексея Егоровича Егорова и Василия Козьмича Шебуева (см.: Молева Н. Загадка «Нев­ского проспекта»//Знание — сила. 1976. N 4. С. 41—44).

16 Эта глава с авторским примечанием «Из романа под заглавием „Гетман“, первая часть его была написана и сожжена, потому что сам автор не был ею доволен…» вошла в первую часть «Арабесок». Современный исследователь установил, что "последние отрывки «Гетмана» писались в 1833 году и, следовательно, работа над романом непосредственно предшествует созданию «Тараса Бульбы» (см.: Каза­рин В. П. Несколько замечаний к гоголевским автографам//РЛ. 1977. N 2. С. 92— 98).

17 «Учитель» представлял собой первую главу неоконченной повести «Страшный кабан». Вторая глава, «Успех посольства», была напечатана в «Литературной газете» (N 17 от 22 марта 1831 г.) без подписи.

18 Шепелевский дом был частью Зимнего дворца.

19 Знакомство Гоголя с Пушкиным произошло 20 мая 1831 г.

20 Фрагмент из заметки Пушкина, включенной в рецензию Л. Якубовича на «Вечера на хуторе близ Диканьки», напечатанную в "Литературных прибавлениях к «Русскому инвалиду» (1831, N 79).

21 Речь идет о знаменитом обеде, устроенном известным петербургским книго­продавцем Смирдиным с целью объединения литературных сил и собравшем на нем представителей враждующих литературных группировок.

Альманах «Новоселье» был издан в 1833 г. по инициативе В. А. Жуковского. «Повесть о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем» вошла во вторую книгу, которая увидела свет в 1834 г. Сам Гоголь так оценивал альманах в письме к М. П. Погодину от 20 февраля 1833 г.: «Читал ли ты Смирдинское Ново­селье? Книжица ужасная; человека можно уколотить. Для меня она замечательна тем, что здесь в первый раз показались в печати такие гадости, что читать мерзко. Прочти Брамбеуса: сколько тут и подлости, и вони, и всего» (т. 10, с. 263). В этом {597} письме уже проявляется ориентация Гоголя на художественно-эстетические прин­ципы пушкинского круга писателей и намечаются оценки, которые будут развиты в статье «О движении журнальной литературы в 1834 и 1835 году», напечатанной в первом томе пушкинского «Современника».

22 Гоголь ехал со своим гимназическим однокурсником Андреем Андреевичем Божко.

23 «Евгений Онегин», гл. VII, стр. ХLVIII, ст. 13—14.

24 Гоголь произвел большое впечатление на 72-летнего Дмитриева. В выписке из рукописи П. А. Вяземского «Домашний быт И. И. Дмитриева» есть красноречивая зарисовка: "О-о! Да он таки смотрит Гоголем, — сказал он, проводивши почти до две­рей автора «Мертвых душ», проездом в свою Украину обедавшего у него. — Завтра же пошлю за его сочинениями и перечту их снова… Я благодарен, что меня ознакомили с этим молодым человеком. Я очень доволен, что его узнал: в нем будет прок: (см.: Гиллельсон, Мануйлов, Степанов. С. 115).

25 Никаких других сведений о существовании у Гоголя рассказа «Прачка» нет.

26 Фраза на самом деле не дописана в рукописи (т. 10, с. 454). Об отношении Гоголя к его крепостному Якиму Нимченко вспоминал П. В. Анненков. (см.: Наст. изд. С. 140). По духовному завещанию Гоголя Яким получил вольную после смерти писателя.

27 Речь идет о замысле комедии «Владимир 3-ей степени».

28 Вероятно, Анненков имеет в виду неудачную попытку Гоголя поступить на сцену, о которой рассказывает Мундт (см.: Наст. изд. С. 109). Под художнической деятельностью, видимо, подразумеваются занятия Гоголя в живописных классах Ака­демии художеств.

28 В доме Лепеня на Малой Морской Гоголь жил с июля 1833 г. до отъезда за границу в июне 1836 г.

30 Возможно, Анненков имеет в виду обед, данный А. Ф. Смирдиным петер­бургским литераторам 19 февраля 1832 г., имевший результатом издание альманаха «Новоселье». Однако первое известие о повести находится в дневниковой записи Пушкина от 3 декабря 1833 г., из которой явствует, что Пушкин накануне слышал повесть впервые, так что Гоголь не мог читать ее у Смирдина. Скорее всего, в воспо­минаниях Анненкова вкралась ошибка.

31 Картина Брюллова была привезена в Петербург летом 1834 г. и выставлена в Эрмитаже между 12 и 17 августа. Гоголь дал восторженную оценку картине, написав специальную статью и поместив ее в «Арабесках». По мнению Гоголя, «картина Брюл­лова может назваться полным, всемирным созданием. В ней все заключилось» (т. 8, с. 109). В произведении Брюллова Гоголь увидел целостный образ мира, противо­стоящий всеобщему раздроблению. Пафос единого порыва, пронизывающий картину, был близок художественному мышлению самого Гоголя, делавшего страстные по­пытки в своих произведениях противостоять демону, «искрошившему мир».

32 Замысел «Шинели» долго складывался в художественном воображении Го­голя. Завершена повесть была только через четыре года после описываемых собы­тий.

33 Напыщенные и ходульные романтические драмы Кукольника сверх всякой меры восторженно оценивались Сенковским в «Библиотеке для чтения», боровшейся с пушкинским кругом писателей, к которому примыкал Гоголь.

34 Анненков имеет в виду главным образом статью Белинского «О русской пове­сти и повестях г. Гоголя», в которой, говоря о повестях Полевого, критик писал: «…каждая из них ознаменована печатию истинного таланта, а некоторые останутся {598} навсегда украшением русской литературы» (Белинский. Т. 1. С. 278). В книге воспо­минаний «Замечательное десятилетие» Анненков передает реакцию Гоголя на эту статью Белинского (см.: Наст. изд. С. 176).

35 Имеется в виду статья «О движении журнальной литературы в 1834 и 1835 го­ду», а также статья «Петербургские записки 1836 года», вторая часть которой посвя­щена театру и задачам комедии.

36 Анненков, несомненно, имеет в виду позднейшие взгляды Гоголя, отразив­шиеся в «Выбранных местах из переписки с друзьями» и в предисловии ко второму изданию «Мертвых душ». Религиозный настрой их был чужд Анненкову. Эволюция Гоголя в очерке Анненкова увидена и оценена с точки зрения человека, принадлежав­шего к кругу Белинского. Римский период 1840—1841 гг., о котором идет речь, оце­нивается как рубежный в жизни и творчестве Гоголя (см.: Манн Ю. В. Мемуары как эстетический документ//Манн Ю. В. Диалектика художественного образа. С. 155—170).

37 Возможно, результат именно этой беседы с Пушкиным отразился в харак­теристике Мольера в гоголевских «Петербургских записках 1836 года»: «О, Мольер, великий Мольер! ты, который так обширно и в такой полноте развивал свои харак­теры, так глубоко следил все тени их…» (т. 8, с. 182).

IV. ПРОФЕССУРА

28 сентября 1833 г. Гоголь пишет Погодину: «Какой ужасный для меня этот 1833 год! Боже, сколько кризисов! настанет ли для меня благодетельная реставрация после этих разрушительных революций? — Сколько я поначитал, сколько пережег, сколько бросил! Понимаешь ли ты ужасное чувство: быть недовольну самим собою» (т. 10, с. 277). Мучительное чувство недовольства самим собою сопутствовало Го­голю на протяжении всей жизни, он был воистину мучеником творчества, взыска­тельным художником, постоянно вершащим над собою свой строгий суд.

В конце 1833 г. творческий кризис миновал, и, вероятно, уже в ноябре Гоголь заканчивает «Повесть о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоро­вичем». Проникновенным лирическим обращением встречает он год 1834-й. Роятся в голове замыслы и планы, просясь на бумагу: петербургские повести, статьи и повести из «Арабесок» и «Миргорода», которые выйдут почти одновременно в самом начале 1835 года. Испытывая душевный подъем, охваченный творческими планами. Гоголь решает заняться историей.

Интерес к истории в это время отнюдь не случаен. В 1829 г. заканчивается выпуск «Истории государства Российского» Н. М. Карамзина, книги, которая, как известно, стимулировала развитие национального самосознания наиболее передовых кругов русского общества, повальное увлечение отечественной историей, обращение исследователей к историческим документам. В полемике с Карамзиным оттачивают свои исторические концепции будущие декабристы. Да и после разгрома восстания интерес к труду Карамзина и к национальному прошлому не снижается. Продолжая спор с покойным историком, свою «Историю русского народа» в шести томах в 1829—1833 гг. выпускает Н. Полевой. В 1822 г. Д. Н. Бантыш-Каменский печатает труд под названием «История Малой России».

В начале 30-х гг. к историческому материалу и в художественных трудах, и в специальных исследованиях обращается Пушкин. Не мог остаться в стороне от этого процесса и Гоголь. Преподавание истории девочкам-подросткам в Патриотическом {599} институте уже не может удовлетворять его — он решает занять университетскую кафедру. Хлопоты о получении кафедры в Киевском университете закончились безуспешно, но благодаря стараниям Жуковского и Пушкина Гоголь назначен адъюнкт-профессором по кафедре всеобщей истории в Петербургском университете. О серьезности отношения Гоголя к исторической науке свидетельствует статья «Шлецер, Миллер и Гердер», помешенная им в сборнике «Арабески», а также опубликованные в «Журнале Министерства народного просвещения» статьи «План преподавания всеобщей истории» и «Отрывок из истории Малороссии, том. 1, кни­га 1, глава 1». Кроме того, в «Отчете по Санктпетербургскому учебному округу за 1835 год» значилось, что Гоголь написал два тома истории малороссиян, «но которые однако же, он медлит издавать до тех пор, пока обстоятельства не позволят ему осмот­реть многих мест, где происходили некоторые события» (Машинский С. Гоголь. М., 1951. С. 65).

Однако к лекциям Гоголь подходил скорее как поэт, чем как ученый. Ему чуждо было детальное и скрупулезное изложение фактов, он пытался нарисовать для своих слушателей поэтические картины исторических событий и процессов. При этом, буду­чи первоклассным актером, он буквально захватывал аудиторию.

В. В. Гиппиус писал: «…вопрос о Гоголе-историке не решался ни в сторону „хле­стаковства“ Гоголя, ни в сторону придания ему качеств кадрового историка-спе­циалиста. Несомненны длительные исторические интересы Гоголя и его достаточно высокая квалификация как преподавателя средней школы: университетское препо­давание и тем более замыслы сколько-нибудь самостоятельных научных работ по истории оказались для него непосильными» (Гоголь. Материалы и исследования. Т. 1. С. 26).

Возможно, свою роль в охлаждении Гоголя к университетскому преподаванию сыграл и холодный прием со стороны коллег-преподавателей (см.: Наст. изд. С. 161). Во всяком случае, профессорская деятельность была последним поприщем, которое на время отвлекло Гоголя от писательства. С 31 декабря 1835 г., когда Гоголь уволен из университета, он до конца жизни безраздельно принадлежит литературе.

1 Говоря о профессорской деятельности Гоголя, Гиллельсон пишет: «…все сохранившиеся документы неопровержимо убеждают нас в том, что Гоголь был уволен (из университета) по случаю введения нового университетского устава». Дневнико­вую" запись Пушкина исследователь связывает с начавшейся подготовкой этого устава, согласно которому для занятия профессорской должности необходима была публич­ная защита диссертации на звание доктора философии. В качестве такой диссертации, считает Гиллельсон, Пушкин и советовал Гоголю написать историю русской критики (см.: Гиллельсон М. И. О дневниковой записи Пушкина//РЛ. 1975. N 4. С. 156—159).

2 Комментаторы академического Собрания сочинений Гоголя отвергают это предположение: "Как видно из записи Пушкина, это чтение происходило в присутст­вии многих приглашенных, в том числе и людей светских, не принадлежащих к лите­ратурному кругу (как, напр., граф К. О. Ламберт). Едва ли в такой обстановке Гоголь мог читать отрывки из «Владимира 3-ей степени», который, как известно, так и не был доведен до конца. По всей вероятности, пушкинская запись касается «Женихов» (т. 5, с. 449).

3 В это время Гоголь работал над комедией «Женитьба». Готовящаяся «из-под полы другая» — видимо, творческий замысел. {600}

4 А. В. Никитенко подразумевает знаменитого фламандского живописца Дави­да Тенирса (1582—1649), прославившегося главным образом изображением картин народного быта.

5 Это утверждение Тургенева опровергнуто разысканиями Н. И. Мордовченко: «К области чистого вымысла следует отнести рассказы мемуаристов о том, что Гоголь систематически пропускал свои лекции, что якобы он, как свидетельствует, например, И. С. Тургенев, „из трех лекций непременно пропускал две“. Этого не могло быть хотя бы потому, что чтение лекций контролировалось администрацией университета и пропускать лекции без уважительных причин профессорам и преподавателям не позволялось» (см.: Мордовченко Н. И. Гоголь в Петербургском университете// Уч. зап. ЛГУ: Серия филол. наук. 1939. Вып. 3. N 46. С. 355—359). По поводу неяв­ки на одну лекцию Гоголь был вынужден давать письменные объяснения (т. 10, с. 364—365).

6 Гоголь выехал из Петербурга в начале мая.

7 Мемуарист соединил во времени два события, так как повесть Г. Ф. Квитки-Основьяненки «Пан Халявский» была впервые опубликована в «Отечественных запи­сках» (1839, N 6—7). Очевидно, описанная встреча состоялась после возвращения Гоголя из-за границы 26 сентября 1839 г.

8 Чтение состоялось 4 мая 1835 г.

9 Знакомство Гоголя с И. И. Дмитриевым состоялось летом 1832 г. 10 Анненков имеет в виду М. П. Погодина и С. П. Шевырева.

V. «РЕВИЗОР»

«Ревизор» был первым драматургическим произведением Гоголя, с которым ознакомилась публика, но отнюдь не первым его драматургическим опытом. Первые подступы Гоголя к созданию комедии, материалом для которой была бы современная жизнь, состоялись еще в 1833 г. Еще будучи преподавателем истории в Патриоти­ческом институте, он пишет М. П. Погодину: «Примусь за историю — передо мною движется сцена, шумит аплодисмент, рожи высовываются из лож, из райка, из кресел и оскаливают зубы, и — история к черту» (см.: Наст. изд. С. 146—147).

Еще в Нежине, гимназистом, испытал Гоголь страсть к театру и прославился среди соучеников непревзойденным исполнением роли Простаковой в фонвизинском «Недоросле». И вот теперь он пробует силы как драматург. В 1833 г. оставлена работа над «Владимиром 3-ей степени», к 1835 г. относятся попытки создать историческую драму из средневековой английской жизни, почти одновременно работает он пример­но в это же время над будущими «Игроками» и «Женитьбой», первоначальные наброски которой относятся к 1833 г., но и публикация и постановка этих комедий произойдут только в начале 40-х гг. Таким образом, ко времени работы над «Ревизо­ром» драматургические приемы Гоголя уже сложились, а зрителям предстоит сразу встретиться с вершиной гоголевской драматургии, с бессмертным «Ревизором».

Новизна гоголевской драматургии, оригинальность его художественного метода оказались не по плечу ни подавляющему большинству зрителей и читателей, ни даже большинству актеров, которым предстояло воплотить на сцене гоголевские образы. Вкусы публики и актеров были воспитаны большей частью на водевилях и мело­драмах, а также на легких переводных комедиях, весь интерес которых сосредоточи­вался либо на интриге, либо на комизме положений. Гоголь писал, что он сердит на мелодрамы и водевили: «Странное сделалось с сюжетом нынешней драмы. Все дело в {601} том, чтобы рассказать какое-нибудь происшествие, непременно новое, непременно странное, дотоле неслыханное и невиданное: убийства, пожары, самые дикие страсти, которых нет и в помине в теперешних обществах!.. Я воображаю, в каком странном недоумении будет потомок наш, вздумающий искать нашего общества в наших мело­драмах» (т. 8, с. 182—183). Доставалось от него и водевилям: «…давно уже пролезли водевили на русскую сцену, тешат народ средней руки, благо смешлив. Кто бы мог думать, что водевиль будет не только переводный на русской сцене, но даже и ориги­нальный?..» (т. 8, с. 181). Ненатуральность драматической интриги, сюжеты, не имеющие отношения к русской действительности, — вот что вызывало скептическое отношение Гоголя к театру; театр для него — верное изображение именно современ­ной жизни общества.

Но театр и публика оказались внутренне неготовыми к тому перевороту, который произвел на сцене «Ревизор». Именно водевильностью первой постановки комедии в Петербурге остался недоволен Гоголь. Даже по мнению П. А. Вяземского, слушав­шего «Ревизора» в авторском чтении, в пьесе было мало действия. Внутренний ди­намизм комедии, отсутствие драматургических шаблонов в развитии действия, к ко­торым привыкли современники Гоголя, и сбивали с толку зрителей. В еще более трудном положении оказались актеры: ведь ни одного персонажа в «Ревизоре» нельзя было сыграть, используя привычный, наработанный арсенал сценических приемов.

Даже внешний шумный успех комедии, обусловленный ее резкой сатирической направленностью, не удовлетворил Гоголя, потому что очень немногие оценили пьесу по достоинству. Видимо, не такого эффекта ожидал Гоголь. И вновь, как и после крушения «Ганца Кюхельгартена», Гоголь устремляется из России.

1 Гоголь пишет Пушкину в Михайловское и просит вернуть рукопись «Женить­бы», которую дал Пушкину весной 1835 г. Никаких сведений о замечаниях Пушкина по поводу этой комедии нет.

2 О Платоне Волкове, помещике Грязовецкого уезда Вологодской губернии, аферисте, выдававшем себя за ревизора в г. Устюжне (см.: Панов В. Еще о прототипе Хлестакова//Север. 1970. N 11. С. 125—127).

3 История взаимоотношений Гоголя и Пушкина не раз становилась предметом исследования. Борясь с идиллически трогательной легендой о дружбе двух гениев, Б. Е. Лукьяновский впадал в противоположную крайность (см.: Лукьяновский Б. Е. Пушкин и Гоголь в их личных отношениях: (Вопрос о «дружбе»): Беседы//Сбор­ник Общества истории и литературы в Москве. М., 1915. С. 32—49; а также: До­лин А. С. Пушкин и Гоголь: (К вопросу об их личных отношениях)//Пушкинский сборник памяти профессора С. А. Венгерова. М.; Пг., 1922. С. 181—197). В работах других исследователей проблема личных отношений заменялась более продуктивной постановкой вопроса об отношениях творческих. См., например: Гиппиус В. В. Лите­ратурное общение Гоголя с Пушкиным // Уч. зап. Перм. гос. ун-та, 1931. Вып. 2. С. 61—126.

4 В III отделение «Ревизор» попал 27 февраля 1836 г. и 2 марта был разрешен к постановке (см.: Материалы и исследования. Т. 1. С. 309).

5 Воспоминания Пащенко в записи Пашкова В. В. Гиппиус считал малодосто­верными и подвергал сомнению правдоподобие рассказа о внезапном приглашении Гоголя во дворец для чтения «Ревизора» (см.: Там же. С. 312).

6 Подтверждением этих слов может служить письмо актера П. И. Григорьева, исполнявшего в петербургской постановке роль Ляпкина-Тяпкина: «Ревизор» г. Го-{602}голя сделал у нас большой успех! Гоголь пошел в славу! Пиэса эта шла отлично, не знаю только, долго ли продержится на сцене; эта пиэса пока для нас всех как будто какая-то загадка. В первое представление смеялись громко и много, поддерживали крепко, — надо будет ждать, как она оценится со временем всеми, а для нашего брата, актера, она такое новое произведение, которое мы (может быть) еще не сумеем оценить с одного или двух раз. Как быть! Не все же вдруг!" (см.: ЛН. Т. 58. С. 548).

7 Подарки получили Сосницкий, Дюр (перстни по 800 руб.) и Афанасьев (пер­стень ценой 700 руб.). Гоголь получил за «Ревизора» авторский гонорар в размере 2500 руб.; кроме того, Гоголь получил подарок от Николая I за поднесенный экзем­пляр «Ревизора».

8 Готовя второе издание «Ревизора», Гоголь 5 марта 1841 г. отправил письмо С. Т. Аксакову, к которому приложил фрагмент, названный им «Отрывок из письма, писанного автором вскоре после первого представления „Ревизора“ к одному лите­ратору», сопроводив его объяснением: «Здесь письмо, писанное мною к Пушкину, по его собственному желанию. Он был тогда в деревне. Пиеса игралась без него. Он хотел писать полный разбор ее для своего журнала и меня просил уведомить, как она была выполнена на сцене. Письмо осталось у меня неотправленным, потому что он скоро приехал сам… Мне кажется, что прилагаемый отрывок будет не лишним для умного актера, которому случиться исполнять роль Хлестакова. Это письмо под таким назва­нием, какое на нем выставлено, нужно отнесть на конец пиесы, а за ним непосред­ственно следуют две прилагаемые выключенные из пиесы сцены» (т. 11, с. 330). «Отрывок из письма…» вошел во второе издание «Ревизора».

9 В письме Щепкину от 10 мая 1836 г. Гоголь писал: «Во-первых, вы должны непременно из дружбы ко мне взять на себя все дело постановки ее (комедии, — Э. Б.)… Сами вы, без сомнения, должны взять роль Городничего, иначе она без вас пропадет. Есть еще трудней роль во всей пьесе — роль Хлестакова… Боже сохрани, если ее будут играть с обыкновенными фарсами, как играют хвастунов и повес теат­ральных… Я сильно боюсь за эту роль. Она и здесь была исполнена плохо… Скажите Загоскину, что я все поручил вам. Я напишу к нему, что распределение ролей я послал к вам. Вы составьте записочку и подайте ему как сделанное мною» (т. 11, с. 39—40).

VI. ЗА ГРАНИЦЕЙ

Гоголь впервые оказывается за границей, если не считать мимолетной поездки в августе — сентябре 1829 г. Уезжает он, по его словам, «разгулять тоску», но в сознании его уже зреет ощущение переломного характера совершающихся событий. Гоголь начинает осознавать, что он призван решать не частные задачи, а сказать новое слово. Он (еще при жизни Пушкина) начинает ощущать себя национальным писателем, которому предстоит стать наравне со своим кумиром; он призван создать труд, который, по его словам, «вынесет его имя». И трудом этим должны стать «Мерт­вые души», начатые еще в Петербурге летом 1835 г. в обстановке глубокой таинст­венности, но прерванные на третьей главе и отложенные на время для работы над «Ревизором». Теперь уже во всех своих прежних сочинениях Гоголь склонен видеть лишь произведения дрожащей руки начинающего ученика. В обдуманных заново «Мертвых душах» должна явиться «вся Русь».

Два с половиной месяца Гоголь мечется по Европе, а потом переезжает к Дани­левскому в Париж, и здесь настигает его страшная весть; в Петербурге на дуэли {603} погиб Пушкин. Состояние Гоголя было ужасно. «Великого не стало», — пишет он Н. Я. Прокоповичу (т. 11, с. 93), перефразируя известные стихи В. А. Жу­ковского из баллады «Пир победителей»:

Нет великого Патрокла;

Жив презрительный Терсит.

Не случайно в этот момент вспоминаются стихи Жуковского: ведь он был одним из самых близких Пушкину людей. Судьба Пушкина представляется ему неизбежной участью поэтов в России.

В состоянии душевного смятения и подавленности Гоголь испытывает отвраще­ние к Парижу, оглушившему и ошеломившему его уже по приезде. Через Геную и Флоренцию Гоголь едет в Рим. Этот город поражает и чарует его уже при первой встрече. Даже в горчайшем письме М. П. Погодину от 30.III. 1837 г., в котором звучит неподдельная скорбь по поводу гибели Пушкина, есть строчки, посвященные вечному городу: «Пью его воздух и забываю весь мир» (т. 11, с. 92). Гоголь зовет в Рим Жу­ковского, называя Италию «престолом красоты»: «В других местах мелькает одно только воскраие ее ризы, а здесь она вся глядит прямо в очи своими пронзительными очами» (т. 11, с. 112). В Риме познакомился Гоголь с русскими художниками, пенсионерами Академии художеств, посланными в Италию для совершенствования в своем искусстве, и среди них — с А. А. Ивановым, который уже тогда трудился над картиной «Явление Христа народу», а также с. Ф. И. Иорданом и другими. В Риме с новыми силами и новым вдохновением принимается он за «Мертвые души», ощущая, что «душа его светла».

Лето 1837 г. Гоголь провел в Баден-Бадене в обществе А. О. Смирновой, и здесь, у нее в доме, он впервые читает главы «Мертвых душ». Присутствовавший на этом чтении А. Н. Карамзин писал матери, Е. А. Карамзиной, о впечатлении, которое произвело на него новое сочинение Гоголя, находя, что это было лучшее из всего на­писанного до сих пор Гоголем. Его письмо позволяет установить дату этого чтения: оно состоялось 14 августа (по новому стилю) 1837 г. (Манн. 1987. С. 32). В октябре Гоголь возвращается в Рим, где живет практически безвыездно до конца лета 1838 г., напряженно трудясь над «Мертвыми душами», о чем свидетельствуют его письма к Н. Я. Прокоповичу с просьбами прислать ему среди прочего «выписки из казусных дел» русских канцелярий, которые, несомненно, намеревался использовать в работе над поэмой в качестве материала. В конце августа он едет в Париж и здесь проис­ходит второе чтение «Мертвых душ» для приехавшего в Париж А. И. Тургенева. Тур­генев фиксирует в дневнике свои впечатления от услышанного: «Верная, живая кар­тина России, нашего чиновного, дворянского быта, нашей государственной и част­ной, помещичьей нравственности…-- характеры, язык, вся жизнь помещиков, чинов­ников: все тут; и смешно и больно!» (Гиллельсон М. Н. В. Гоголь в дневниках А. И. Тургенева//РЛ. 1963. N 2. С. 138). Запись эта сделана 24 октября. В конце месяца Гоголь возвращается в Рим. Видимо, работа над «Мертвыми душами» стиму­лирует новое обращение его к произведению, неудача которого (во всяком случае, так представлялось Гоголю) заставила его покинуть Россию, — к «Ревизору». Гоголь готовит комедию к новому изданию, внося в текст переделки и правку. А в декабре в Рим приезжает В. А. Жуковский, бывший в то время воспитателем наследника пре­стола, будущего Александра II. Свидание их, по словам Гоголя, было трогательным. Жуковскому читает Гоголь свое новое творение. Впечатление Жуковского почти совпадает с впечатлением, которое произвели гоголевские образы на А. И. Турге-{604}нева: «Ввечеру Гоголь читал главу из „Мертвых душ“. Забавно и больно» (Днев­ники В. А. Жуковского. Спб., 1901. С. 459).

Тогда же вместе с наследником в Рим приехал молодой граф И. М. Виельгорский. Гоголь сближается с ним, и это знакомство перерастает в трогательную и нежную привязанность. Виельгорский смертельно болен чахоткой, и Гоголь проводит у по­стели умирающего друга бессонные ночи, описанные им в отрывке «Ночи на вилле». Написанные летом 1839 г., они наполнены скорбными размышлениями о необра­тимости жизни и о бессилии человека перед неумолимым течением времени. Своим настроением, трагической окраской размышления эти близки настроению лирических отступлений шестой главы «Мертвых душ», главы поворотной, в которой и опреде­лилась смена тональности повествования.

Смерть Виельгорского для Гоголя — прощание с молодостью. Эта смерть потрясла его почти так же сильно, как и смерть Пушкина. Он страшится «мертвящей остылости чувств», в которую погружается всякое человеческое существование, рас­ставаясь с горячей порой молодости. Почти физически Гоголь начинает ощущать приближение старости «грозной и страшной», с «хладными и бесчувственными чер­тами», которой милосерднее и могила.

22 сентября по новому стилю Гоголь из Вены выезжает в Россию для устройства домашних дел.

1 Уже в этом первом письме Гоголя, посланном из Европы в Россию, проявилось ощущение переломного характера совершающихся событий. Сказалось новое само­ощущение писателя.

2 Смирдин должен был Гоголю за экземпляры отдельного издания «Ревизора», взятого им для продажи в его лавке.

3 Левиафан — в библейской мифологии — огромное морское животное. В дан­ном контексте означает, что затевается что-то огромное, колоссальное по своему значению.

4 Гоголь опасается такой реакции публики, которая последовала за постановкой «Ревизора» и о которой он писал в «Отрывке из письма, писанного автором вскоре после первого представления „Ревизора“ к одному литератору», а также в письмах к Щепкину и Погодину.

5 В конце сентября 1839 г. К. С. Аксаков писал братьям Григорию и Ивану: «Вообразите, что он (Гоголь. — Э. Б.) был в Испании во время междуусобной войны; в Лиссабоне также» (см.: ЛН. Т. 58. С. 564). Кроме рассказа Смирновой и сообщения Аксакова, основанного, по-видимому, на словах самого Гоголя, больше никаких сведений о поездке Гоголя на Пиренейский полуостров нет. Возможно, вся история — мистификация, плод художественного воображения Гоголя.

6 Смирнова познакомилась с Гоголем через Жуковского и Пушкина летом 1831 г. в Царском Селе, будучи фрейлиной и живя во дворце.

7 Эта встреча Гоголя и Тургенева, свидетелем которой стал Данилевский, могла состояться не ранее октября 1838 г. в Париже. О смерти Пушкина Гоголь узнал в феврале 1837 г.

8 Письмо Гоголя Николаю I с просьбой о помощи неизвестно.

9 Чтение состоялось 14 августа (н. ст.). Рассказ о нем сохранился в письме А. Н. Карамзина его матери, Е. А. Карамзиной: «В понедельник обедал я у Смир­новой с Гоголем, который принес читать нам новое еще не оконченное сочинение: это длинный юмористический роман о России. Это лучше всего до сих пор написанного им…» (см.: Манн. С. 32). {605}

10 Жуковский выхлопотал у царя для Гоголя вексель на 5 тыс. руб.

11 Д. В. Веневитинов, влюбленный в З. А. Волконскую, посвятил ей стихотво­рения «К моему перстню», «Италия», «Элегия», «К моей богине», «Кинжал»; Пушкин посвятил ей стихотворение «Среди рассеянной Москвы…».

12 Волконская уехала в Италию в 1829 г.

13 Письмо это датируется 2 августа 1838 г. (н. ст.) (т. 11, с. 401).

14 Эта поездка состоялась в августе — сентябре 1838 г., и именно тогда Гоголь встретился в Париже с А. И. Тургеневым.

15 В. Н. Репнина невольно смещает даты: летом 1838 г. в Кастелламаре Гоголь не мог читать главы второго тома «Мертвых душ», начатого лишь в 1840 г.

16 Второе издание «Ревизора» состоялось в 1841 г. Н. П. Барсуков сообщал по этому поводу: «Гоголь, желая разделаться как-нибудь с своими долгами, против воли решился сделать второе издание своего „Ревизора“ и поручил это дело С. Т. Аксако­ву; но Аксаков, будучи удручен в это время потерею сына, не мог принять участие в этом деле, которое принял на себя всецело Погодин» (Жизнь и труды М. П. Пого­дина. Кн. 6. С. 230).

17 Гоголь родился 20 марта (ст. ст.).

18 Жуковский, воспитатель наследника престола Александра Николаевича, сопровождал своего воспитанника в путешествии по Европе и находился в Риме с 4(16) декабря 1838 г. по 5(17) февраля 1839 г.

19 Crostata (итал.) — пресный хрустящий пирог.

20 Скальдина (scaldino — итал.) — глиняный или медный сосуд, в который накладывались горящие угли, чтобы обогревать помещение.

21 Гонфалоньеры (итал.) — в итальянских городах-республиках XIII—XV вв. глава ополчения городского квартала; подестА (итал.) — в итальянских городах XII—XVI вв. глава исполнительной и судебной власти. Здесь — официальные представители власти.

22 М. П. Погодин и Е. В. Погодина.

23 Иосиф Виельгорский умер 21 мая 1839 г.

24 Личность Д. Е. Бенардаки и его деятельность послужили материалом для создания образа Костанжогло во втором томе «Мертвых душ», хотя, возможно, некоторые детали его биографии были использованы Гоголем и при создании образа Чичикова. Так, Бенардаки купил на вывод в Херсонскую губернию 2 тысячи крестьян в Тульской губернии (см.: Альтман М. Заметки о Гоголе//РЛ. 1963. N 1. С. 139—144).

25 Письмо написано в конце августа, так как Гоголь приехал в Вену из Мариен­бада, где встречался с Бенардаки, 25 августа (н. ст.) 1839 г.

26 Гоголь выставил ошибочную дату, так как он приехал в Варшаву 16 (28) сен­тября.

VII. В РОССИИ

Меньше года пробыл Гоголь на родине в этот приезд, несмотря на востор­женный прием, который оказали ему московские друзья. Москва всегда была ему ближе, чем казенный Петербург. Москву и Рим Гоголь считал символами древних, многовековых культур (не случайно он говорил, что после Рима жить можно только в Москве) в отличие от Петербурга и Парижа, которые представлялись ему вопло­щениями современной суетной цивилизации. {606}

Радушие москвичей и желание проверить, какое впечатление произведут его сочинения на новых слушателей, подвигли Гоголя на чтение в некоторых мос­ковских домах своих новых вещей. Так, известно, что в этот приезд в Россию он прочел «Тяжбу» и шесть глав «Мертвых душ». Единодушный восторг всех слушателей вдохновил Гоголя на продолжение работы,

Чтобы забрать сестер, закончивших курс в Патриотическом институте, Гоголь в обществе Аксакова едет в Петербург, где в ноябре происходят знаменательные встречи его с В. Г. Белинским. Еще в 1835 г. Белинский, тогда начинающий критик, поддержал Гоголя, опубликовав статью «О русской повести и повестях г. Гоголя», в которой назвал Гоголя «поэтом жизни действительной». П. В. Анненков справедливо считал Белинского «настоящим восприемником Гоголя в русской ли­тературе, давшим ему имя» (Анненков, С. 160—161), О знакомстве с Гоголем, состоявшемся в ноябре 1839 г., Белинский, ставший сотрудником журнала «Оте­чественные записки» и переехавший в связи с этим в Петербург, пишет в Москву В. П. Боткину. Еще живя в Москве, Белинский начинает писать статью «Горе от ума», в которой значительное место уделил разбору «Ревизора», оценивая комедию как совершенное создание искусства: «В „Ревизоре“ нет сцен лучших, потому что нет худших, но все превосходны, как необходимые части, художественно образую­щие собой единое целое…» (Белинский. Т. 3, С. 465.) Статья эта вышла в свет уже после отъезда Гоголя обратно в Москву, и Белинский с нетерпением ждал, как встретит ее Гоголь. Он писал К. Аксакову: «…уведомь меня тотчас же, какое произведет впечатление статья о „Горе от ума“ на Гоголя… Поклонись от меня Гоголю и скажи ему, что я так люблю его, и как поэта, и как человека, что те немногие минуты, в которые я встречался с ним в Питере, были для меня отрадою и отдыхом» (см.: Там же. Т. 11. С. 435). Доброжелательный отзыв Гоголя о статье обрадовал и воодушевил Белинского.

Прожив в Петербурге полтора месяца. Гоголь успел прочитать четыре главы «Мертвых душ» в доме у Н. Я. Прокоповича. Реакция петербургских слушателей была столь же единодушно восторженная, как и московских. Такая встреча произ­ведения, которое Гоголь считал своим главным трудом, не могла не укрепить его в мысли о собственном предназначении как писателя.

И еще одним событием отмечен этот приезд в Россию. На именинном обеде в честь Гоголя, дававшемся традиционно 9 мая в саду погодинского дома на Девичьем поле в Москве, Гоголь познакомился с Лермонтовым. Из дневников А. И. Тургене­ва мы узнаем, что на этом прощальном обеде присутствовали также Баратынский, Чаадаев, Вяземский, Хомяков. С Лермонтовым Гоголь встретился и на следующий день, 10 мая, на вечере у Свербеевой и проговорил до двух часов ночи. Гоголь оценил особую горечь поэзии Лермонтова, но больше был очарован его прозой. О ней он писал впоследствии в «Выбранных местах из переписки с друзьями»: «Никто еще не писал у нас такой правильной, прекрасной и благоуханной прозы. Тут видно больше углубленья в действительность жизни; готовился будущий ве­ликий живописец русского быта» (т. 8, с. 402).

Еще в марте Гоголь начинает готовиться к отъезду за границу, ищет попут­чика, помещая объявление в «Московских ведомостях». Откликнулся на его призыв молодой член кружка славянофилов В. А. Панов.

Гоголь ехал заканчивать первый том «Мертвых душ».

1 Гоголь не видел московской премьеры «Ревизора», состоявшейся 25 мая 1836 г.; описанный эпизод произошел на спектакле 17 октября 1839 г. Об этом {607} же событии писал К. С. Аксаков братьям в письме от 24—25 октября 1839 г.: «Здесь был назначен „Ревизор“, и Гоголя убедили приехать. Публика хотела его непременно вызвать. Разумеется, этого ему не говорили. Я пошел нарочно в кресла. Там увидел я много знакомых… Скоро Гоголь приехал в ложу и совершенно спря­тался; я указал на него своим знакомым. Мы условились было хлопать беспре­станно даже в антрактах и вызывать после пьесы. Актеры играли чудесно. Вдруг после второго действия несколько голосов закричали: „Автора!“ Я изумился, потому что я не ожидал этого и боялся, что не будет дружен вызов; я совсем было рас­положился, но, видя, что уже начали вызывать, я присоединился к вызывающим и начал поддерживать всеми силами, голосом, руками и ногами. Уж если вызывать, так вызывать же! Все мои знакомые сделали то же, и вызов стал общим. Гоголь совсем спрятался в своей ложе. За ним не приходили от дирекции. Вызов все продолжался, он встал и уехал. Увидя, что он скрылся, публика удвоила вызов, думая, что он пошел в директорскую ложу. Все обратились туда, и в ней нельзя было мелькнуть фраку, не усилив крика. Вдруг стали подымать занавес, все еще громче закричали: „Автора! автора!“ Занавес поднялся, вышел на авансцену Са­марин; все замолкло. И он сказал: „Автор комедии в театре не находится“. Все были поражены, и совершенная тишина наступила после этих слов, точно будто спектакль кончился. Я ушел в ложу и там узнал, что М. Н. Загоскин рвет и мечет на Гоголя, но он сам виноват: зачем ему было не прислать (по традиции авторы появлялись на вызов в директорской ложе. — Э. Б.). Я Гоголя не виню нисколько» (ЛН. Т. 58. С. 570).

2 Гоголь как будто разыгрывает эпизоды из первой главы «Мертвых душ», в которой Чичиков разгуливает по городу и видит: «Кое-где просто на улице стояли столы с орехами, мылом и пряниками, похожими на мыло; где харчевня с нари­сованною толстою рыбою и воткнутою в нее вилкою» (т. 6, с. 11).

3 В окончательном варианте текста этого обращения нет, следовательно, Гоголь учел критическое замечание.

4 Аналогичная оценка спектакля дана Аксаковым в письме к сыну Кон­стантину, написанном на следующий день после посещения театра: «…Как я рад, что ты не видел вчера „Ревизора“! Ты пришел бы в совершенное изумление, а потом в ярость! Каково! Пьеса сделана посильным произведением для толпы! Нет истины, нет живых лиц — все отвратительная карикатура! — Как опасно нехо­рошо играть Гоголя да и всякого гениального писателя!» (см.: ЛН. Т. 58. С. 574).

5 Аксаков, вероятно, имеет в виду следующее место из «Авторской испо­веди»: "Но Пушкин заставил меня взглянуть на дело сурьезно… он мне сказал: «Как с этой способностью угадывать человека и несколькими чертами выставлять его вдруг всего, как живого, с этой способностью, не приняться за большое сочи­нение» (т. 8, с. 439).

6 Описание этого костюма Гоголя находим и в письме Аксакова сыну: «Вообрази, Костя: вчера я приехал рано к Жуковскому (его не было уже дома: он уехал к умершему в ту ночь Дашкову) и вошел тихонько к Гоголю и нашел его в роде какого-то халата, на голове бархатная большая, вышитая золотом шап­ка, а ноги в чулках… Стоит и пишет что-то… и видно, что я ему крепко помешал. Уморительный костюм его не кажется ему и странным…» (ЛН. Т. 58. С. 574). Из этого письма, написанного на следующий день после встречи, следует, что бе­седа с Жуковским состоялась не в этот день.

7 Письмо датируется началом января 1840 г, (т. 11, с. 426).

8 Художественно-эстетические открытия Гоголя были глубоко восприняты {608} С. Т. Аксаковым, стали откровением для него. Однако неверно утверждение Панаева, что Аксаков «принадлежал к самым записным литераторам-рутинерам», так как еще в 20-е и 30-е гг. боролся с театральной рутиной, в театральных рецен­зиях приветствовал новаторскую реалистическую манеру М. С. Щепкина (см.: Аксаков. Т. 3. С. 414—417).

9 С. Т. Аксаков вспоминал: «…слух о „Мертвых душах“ обежал уже всю Россию и возбудил общее внимание и любопытство. Не помню, кто-то писал из чужих краев, что, выслушав перед отъездом из Рима первую главу „Мертвых душ“, он хохотал до самого Парижа» (см.: Аксаков. История. С. 20—21).

10 Чтение это состоялось 14 октября 1839 г., т. е. еще до поездки Гоголя и Аксаковых в Петербург, его описал в письме, помеченном 17 октября, С. Т. Ак­саков: «…в прошедшую субботу Гоголь читал у нас начало комедии „Тяжба“ и боль­шую главу из романа (вероятно, „Мертвые души“). И то и другое — чудные созданья! Особенно глава из романа!.. Восхищение было всеобщее» (см.: ЛН. Т. 58. С. 566).

11 Впечатление К. С. Аксакова и его оценка художественной системы «Мерт­вых душ» получает выражение в статье «Несколько слов о поэме Гоголя: Похож­дения Чичикова, или Мертвые души», написанной в 1842 г., в которой он так выразит свой взгляд: «Так глубоко значение, являющееся нам в „Мертвых душах“ Гоголя! Пред нами возникает новый характер создания, является оправдание целой сферы поэзии, сферы, давно унижаемой; древний эпос восстает перед нами… она (поэма. — Э. Б.) представляет нам целую сферу жизни, целый мир, где опять, как у Гомера, свободно шумят и блещут воды, всходит солнце, красуется вся природа и живет человек, — мир, являющий нам глубокое целое, глубокое, внутри лежащее содержание общей жизни, связующий единым духом все свои явления» (Аксаков К.., Аксаков И., С. 141, 142). Статья эта положит начало примечатель­ной полемике между Аксаковым и Белинским по поводу «Мертвых душ».

12 Чтение у И. В. Киреевского состоялось, по-видимому, весной 1840 г.

13 Чтение состоялось 13 апреля (см.: Аксаков. История. С. 37). Много лет спустя Аксаков помнил впечатление, произведенное шестой главой, которое выразил по горячим следам в письме от 15 апреля: «…в субботу на страстной Гоголь прочел нам огромную седьмую главу, где выведен скряга Плюшкин. Это лицо превосходит все лица творческой фантазии, какие я только знаю. Это нисколько не смешно, а грустно; это не простой скупец, а человек, прежде порядочно жив­ший, только бережливый, но впоследствии, с потерею жены, детей, десятки лет поглощенный скаредством, развившимся ужасно в это время, и дошедший до глупости и гнусности невероятной; он только копит, бережет — нужды нет, что на десятки тысяч ежегодно гниет у него хлеба, сена, сукон, холста… Он только соби­рает в кучу… Это чудо, да и только…» (см.: ЛН. Т. 58. С. 588).

14 Вероятно, имеется в виду стихотворение Н. М. Языкова «К. К. Павловой» («Забыли вы меня! Я сам же виноват…»), написанное 15 февраля 1840 г. за границей, в Ницце. Сохранился список этого стихотворения, сделанный рукой Гоголя (см.: Языков. С. 363—365, 658).

VIII. ЗА ГРАНИЦЕЙ

Из России Гоголь уезжает, полный мыслями о работе и творческими планами. Поездка на родину была освежающей, и Гоголь обещал друзьям через год привезти законченный первый том «Мертвых душ». Обещание подстегивало его. Едва {609} приехав в Варшаву, он пишет С. Т. Аксакову и просит его «достать… каких-нибудь докладных записок и дел» (т. 11, с. 287), несомненно нужных ему для работы над поэмой. По приезде в Вену Гоголь погружается в работу и трудится с необыкновен­ным творческим напряжением, создавая трагедию из истории Запорожья, вторую редакцию «Тараса Бульбы», повесть «Шинель», пишет новые страницы «Мертвых душ». Такова была сила творческого импульса, полученного в России. И тем сильней оказался срыв, кризис, вызванный перенапряжением душевных сил. Страх смерти, который испытал Гоголь у постели умирающего И. Виельгорского год назад, охватывает его; вновь испытывает он омертвелость чувств, грозящую стать помехой для выполнения предназначения. Болезнь эта — больше духовная, чем физическая — и вызванный ею кризис стали началом общей перемены гоголев­ского мироощущения, совершившегося на рубеже 30—40-х гг. Сам Гоголь, ощущая этот переворот, так пишет о нем в письме к С. Т. Аксакову от 28 декабря (н. ст.) 1840 г. из Рима: «Многое, что казалось мне прежде неприятно и невыносимо, теперь мне кажется опустившимся в свою ничтожность и незначительность, и я дивлюсь, ровный и спокойный, как я мог их когда-либо принимать близко к сердцу» (т. 11, с. 323). Даже в тоне этого письма запечатлелся тот духовный перелом, который испытал Гоголь. С. Т. Аксаков писал, что «этот тон сохранился уже навсегда». Он сумел почувствовать этот перелом через тысячи верст. "Должно поверить, что много чудного совершилось с Гоголем, потому что он с этих пор изменился в нравственном существе своем… Отсюда начинается постоянное стремление Гоголя к улучшению в себе духовного человека и преобладании религиоз­ного направления, достигшего впоследствии… такого высокого настроения, кото­рое уже несовместимо с телесным организмом человека… Слова самого Гоголя утверждают меня в том мнении, что он начал писать «Мертвые души» как любо­пытный и забавный анекдот; что только впоследствии он знал, говоря его словами, «на какие сильные мысли и глубокие явления может навести незначащий сюжет», что впоследствии, мало-помалу, составилось это колоссальное здание, наполнив­шееся болезненными явлениями нашей общественной жизни; что впоследствии почувствовал он необходимость исхода из этого страшного сборища человеческих уродов, «необходимость — примирения…» (Аксаков. История. С. 48—49). Не случайно умный, наблюдательный и осведомленный П. В. Анненков, живший в Риме летом 1841 г., в своих мемуарах говорит о 1841 г. как последнем годе «его (Гоголя. — Э. Б.) свежей, мощной, многосторонней молодости» (Анненков. С. 51).

Новый духовный опыт, обретенный Гоголем, находит отражение в его главной работе, «Мертвых душах», предмет которых, по его словам, становится «глубже и глубже», а продолжение вырисовывается «чище, величественней». Усилива­ется лирическая стихия поэмы; на ней сосредоточивает Гоголь душевные силы. Даже заботы, связанные со вторым изданием «Ревизора», теперь раздражают его, кажутся ненужными помехами, отвлекающими от главного труда. Просьба Акса­кова прислать что-нибудь для погодинского журнала буквально выводит Гоголя из себя. Но здесь не душевная черствость и не крайний эгоизм, как казалось многим, а абсолютная сосредоточенность и концентрация всех физических и душевных сил на главном деле. Даже обычные жалобы на физические недуги в это время забыты. В это же время, т. е. в конце 1840-го — начале 1841 г., в Риме, начинает Гоголь работу над вторым томом «Мертвых душ» (см.: Манн. С. 79). Здесь же, в Риме, Гоголь готовит к печати первый том поэмы с помощью В. А. Па­нова и П. В. Анненкова, переписывавших набело черновые рукописи. К концу {610} августа 1841 г. первый том окончательно отделан и переписан — пора ехать домой. Обещание, данное друзьям при прощании, было исполнено: Гоголь вез с собой книгу, которая была главным итогом шести лет жизни.

1 Письмо написано 17 октября (н. ст.) 1840 г. из Рима (т. 11, с. 311—317).

2 Гоголь имеет в виду сюжет драмы из украинской истории. О ней написал сопровождавший Гоголя Панов С. Аксакову в письме от 21/9 ноября 1840 г.: "…в одно утро, дней 10 тому назад, он меня угостил началом нового произведения!.. Это будет, как он мне сказал, трагедия. План ее он задумал еще в Вене| начал писать здесь. Действие в Малороссии. В нескольких сценах, которые он написал и прочел мне, есть одно лицо, комическое, которое, выражаясь не столько в дей­ствии, сколько в словах, теперь уже совершенство. О прочих судить нельзя: они дол­жны еще обрисоваться в самом действии. Главное лицо еще не обозначилось " (т. 11, с. 440; т. 5, с. 505—507).

3 Видимо, Иордан говорит о том портрете Гоголя, писанном Моллером, ко­торый упоминается у Анненкова: «Известный наш художник Ф. А. Моллер… писал… портрет Гоголя. По возвращении моем из Субиако я раз застал в его мастерской Гоголя за сеансом… Показывая мне свой портрет. Гоголь заметил: „Писать с меня весьма трудно: у меня по дням бывают различные лица, да иногда и на одном дне несколько совершенно различных выражений“, что под­твердил и Ф. А. Моллер. Портрет известен: это мастерская вещь, но сарка­стическая улыбка, кажется нам, взята Гоголем только для сеанса. Она искусственна и никогда не составляла главной принадлежности его лица» (см.: Анненков. С. 94). Моллер написал в Риме в 1840 г. портрет Гоголя. Кроме того, известны еще семь портретов Гоголя, написанных Моллером (см.: Машковцев. С. 151—155).

4 Гоголь мог познакомиться с Ивановым в первой половине 1837 г. или в 1838 г., во время первой продолжительной поездки за границу. После приезда Гоголя в Рим в сентябре 1840 г. знакомство их возобновляется. Гоголь высоко ценил талант Иванова и его самоотверженную преданность искусству. В статье «Исторический живописец Иванов», вошедшей в «Выбранные места из переписки с друзьями», он писал, ходатайствуя о назначении бедствующему Иванову денежного пособия, которое может послужить уроком для других: «Устройте так, чтобы награда выдана не за картину, но за самоотвержение и беспримерную любовь к искусству… Урок этот нужен, чтобы видели все другие, как нужно любить искусство. Что нужно, как Иванов, умереть для всех приманок жизни; как Иванов, учиться и считать себя век учеником; как Иванов, отказывать себе во всем…» (т. 8, с. 335—336).

5 5 марта 1841 г. умер младший сын С. Т. Аксакова Михаил Аксаков.

6 Погодин, без разрешения Гоголя и вопреки совету Аксакова, поместил до выхода отдельного издания в N 4, 5, 6 «Москвитянина» за 1841 г. сцены из второй редакции «Ревизора», а также из «Отрывка из письма… к одному литератору», предназначавшегося Гоголем для книжки.

7 Повесть «Рим» была опубликована в N 3 «Москвитянина» за 1842 г.

8 Речь, скорее всего, идет о сборнике Е. П. Гребенки «Рассказы пирятинца» (Спб., 1837), в котором отчетливо чувствуется подражание художественной ма­нере «Вечеров на хуторе близ Диканьки».

9 Для Анненкова, как считает Ю. В. Манн, "значение римского периода 1840—1841 гг. в том, что это был переходный период в жизни Гоголя, когда {611} начал уже обозначаться постепенный его переход на позиции, отчетливо выраженные в предисловии ко второму изданию «Мертвых душ» и в «Выбранных местах из переписки с друзьями». Впервые в русской мемуаристике появилось такое изобра­жение Гоголя, которое противостояло идеализированному его изображению в первой биографии Гоголя, написанной П. Кулишом. Анненков, как пишет Манн, «набрасывает яркий, сверкающий всеми красками портрет молодого Гоголя. <…> Момент политической прогрессивности, если не вольномыслия, играет суще­ственную роль в анненковской концепции. <…> Увидеть его мог только человек из круга Белинского, и притом достаточно близко знавший своего героя с молодых лет» (см.: Манн Ю. В. Диалектика художественного образа. С. 166—167).

10 Подтверждением наблюдений и выводов Анненкова могут служить воспоми­нания Г. П. Галагана о Гоголе, увидевшего писателя через полтора года: «Зиму с 1842 на 1843 год я провел в одно время с Николаем Васильевичем Гоголем… Вообще, меня удивляло то явление, что все русские, за малым исключением, говорили о Гоголе и всём до его обиходной жизни касавшемся, как о чем-то про­шедшем, с характером воспоминания о нем, несмотря на то, что Гоголь был жив и даже находился в Риме. Художники в самых разнообразных рассказах вспо­минали о нем, говоря: вот, Гоголь, бывало, вот тут сидит, — или: Гоголь сочинил пресмешную песню на такого-то трактирщика <…>, или: вот Гоголь говорил о таком-то художнике вот то или то. Все рассказы о нем наших художников… всегда свидетельствовали о самых юмористических выходках Гоголя. Когда клонился разго­вор о том, каков Гоголь теперь, то они всегда говорили с некоторой досадой: „Уже теперь Гоголь не тот, бог его знает, что с ним сделалось“. Иванов, который… один из своих собратий был посвящен в самые тайны жизни Гоголя, также часто со смехом вспоминал прежние выходки нашего великого писателя, а о настоящей жизни его говорил с особенным уважением и таинственностью, ему свойственною… Вообще, ясно было видно, что Гоголь принял уже тогда новое направление и пре­рвал почти всякую связь с прежними знакомыми» (см.: Памятники культуры. Новые открытия. 1984. Л., 1986. С. 64—69).

11 Имеется в виду следующее место из повести «Рим»: «Потом черты природного художественного инстинкта и чувства: он видел, как простая женщина указывала художнику погрешность в его картине; он видел, как выражалось невольно это чувство в живописных одеждах, в церковных убранствах, как в Дженсано народ убирал цветочными коврами улицы, как разноцветные листики цветов обращались в краски и тени, на мостовой выходили узоры, кардинальские гербы, портрет папы, вензеля, птицы, звери и арабески» (т. 3, с. 244).

12 Анненков имеет в виду архитектора М. А. Томаринского (Тамаринско­го). Об обстоятельствах его смерти рассказывается в «Записках» Иордана (с. 161).

13 Подразумевается «История Малой России» Д. Н. Бантыш-Каменского (М., 1822; 2-е изд. М., 1830).

14 Драма «Выбритый ус», над которой Гоголь начал работать еще в 1839 г. в Вене и о которой В. А. Панов писал С. Т. Аксакову. Ее же имеет в виду Гоголь в письме к Погодину от 17 октября 1840 г.

15 О несостоявшейся поездке Гоголя в Симбирскую губернию см.: Авдонин А. М. Неосуществленное намерение Гоголя, или История одной легенды (РЛ. 1982. N 2. С. 195—196). {612}

IX. В РОССИИ

Главной заботой Гоголя во время этого кратковременного пребывания на родине было напечатание первого тома «Мертвых душ». Готовую книгу Гоголь читает в обстановке строгой тайны близким друзьям: С. Т. Аксакову, И. В. Киреевскому, Т. Н. Грановскому, К. С. Аксакову, М. П. Погодину. Впечатление Аксаковых живо передают их письма, написанные по горячим следам: «За большой секрет скажу тебе, что… мы… слышали 1-й том „Мертвых душ“, всего 11 глав, но, ка­жется, нет возможности уместить их в одном томе. Последняя глава повергла нас в изумление восторга… В ней выразилась благодатная перемена в целом нрав­ственном бытии автора… Вместо мрачной мизантропии — любовь, мир, спокойст­вие… И каким глубоко и высоко поэтическим образом все это высказалось…» — пишет С. Т. Аксаков своей племяннице М. Г. Карташевской (ЛН. Т. 58. С. 606). А. К. Аксаков спешит поделиться впечатлениями с братом Иваном: «Можешь себе представить, как обрадовались мы, что приехал Гоголь. Мы видаемся с ним часто; он (но это по секрету) читал нам и прочел всю первую часть „Мертвых душ“; это — чудо!» (см.: Там же. С. 608). Из слушавших только Погодин решился де­лать замечания и давать советы, впрочем не принятые Гоголем.

Однако возникли осложнения с прохождением поэмы через цензуру, которые омрачали приподнятое успехом поэмы у слушателей настроение Гоголя. Раст­роенный цензурными затруднениями рукописи в Москве, Гоголь решает прове­сти ее через цензуру петербургскую и прибегает к помощи Белинского, приехав­шего в Москву. С ним Гоголь отсылает рукопись в столицу. Одновременно с этим он пишет письма влиятельным петербургским друзьям, умоляя их поспособство­вать изданию поэмы. Наконец, в марте 1842 г. рукопись «Мертвых душ», одобрен­ная цензором профессором Петербургского университета А. В. Никитенко, за исключением «Повести о капитане Копейкине», возвращается к Гоголю, и тот вынужден срочно переделывать этот важнейший эпизод, смягчая его обличительную тенденцию, чтобы спасти всю поэму.

В это время начинается подспудная борьба литературных партий за право считать Гоголя выразителем своих взглядов и концепций. Уже с 1841 г. обозна­чилось противостояние журналов «Отечественные записки», в которых ведущую роль играл Белинский, и «Москвитянина». Журналы эти представляли проти­воположные силы в русской литературе и общественной мысли. Хотя Погодин и Шевырев, стоявшие во главе «Москвитянина», были друзьями, не раз оказывавши­ми помощь и поддержку, отношения с ними, особенно с Погодиным, начинали пор­титься: Гоголь с трудом переносил попытки Погодина эксплуатировать его имя, его раздражали бесконечные назойливые просьбы о предоставлении в журнал матери­алов. Однако эти обстоятельства не помешали Погодину остаться одним из самых близких Гоголю людей. Не решился Гоголь протянуть руку и «Отечественным запискам», которые представляли молодые силы России. Белинский пишет Гоголю письмо, в котором называет «Отечественные записки» «единственным журналом на Руси, в котором находит себе место и убежище честное, благородное… умное мнение». В этом письме прямо делается предложение о сотрудничестве. Но оно остается без ответа. Гоголь не желал примыкать ни к какой литературной партии. Не в мелкой борьбе честолюбии и партийных пристрастий, неизбежно ограни­ченных, видел он свое назначение, но в том, чтобы сказать новое слово, которое было бы одинаково значимо для всех партий, несло бы в себе общую и высшую истину. И истина эта полностью должна была открыться в последующих томах {613} «Мертвых душ», на которые намекали слова лирического отступления: «…далеко еще то время, когда иным ключом грозная вьюга вдохновения подымется из облеченной в святый ужас и в блистанье главы, и почуют в смущенном трепете величавый гром других речей…» (т. 6, с. 135). А. В. Никитенко, человек, обладав­ший развитым эстетическим чувством, услышал эту ноту и писал Гоголю: «Какой глубокий взгляд в самые недра нашей жизни!.. И что это будет, когда все вы кончите: если это исполнится так, как я понимаю, как, кажется, вы хотите, то тут выйдет полная великая эпопея России XIX в. Рад успехам истины и мысли чело­веческой, рад нашей славе» (РС. 1889. Т. 63. С. 385).

К середине мая печатание книги закончено. В письме к Прокоповичу от 15 мая 1842 г. Гоголь уполномочивает друга сделать объявление в печати о выходе «Мертвых душ» и просит: «Попроси Белинского, чтобы сказал что-нибудь о ней в немногих словах, как может сказать не читавший ее» (т. 12, с. 60). Белинский, откликнувшийся на просьбу Гоголя, писал в «Отечественных записках»: «…имев­шие случай читать этот роман, или, как Гоголь назвал его, эту поэму в руко­писи или слышать из нее отрывки говорят, что в сравнении с этим творением все, доселе написанное Гоголем, кажется бледно и слабо: до такой высоты достиг вполне созревший и развившийся талант нашего поэта-юмориста» (Белинский. Т. 6, С. 199). Первые экземпляры книги Гоголь дарит друзьям, а 25 мая 1842 г. книга поступила в продажу и расходилась с необыкновенной быстротой. Поэ­ме Гоголя суждено было стать одним из важнейших факторов развития русской общественной мысли, становления общественного самосознания. Находившемуся в ссылке в Новгороде Герцену книгу привез Огарев. Едва прочитав ее, Герцен записывает в дневнике: «…удивительная книга, горький упрек современной Руси, но не безнадежный. Там, где взгляд может проникнуть сквозь туман нечистых, навозных испарений, там он увидит удалую, полную сил национальность» (Герцен. Т. 2. С. 214). А вернувшись в июле из ссылки в Москву, Герцен сразу попадет в атмосферу яростных споров о поэме Гоголя: «Толки о „Мертвых душах“. Славя­нофилы и антиславянисты разделились на партии. Славянофилы N 1 говорят, что это апотеоза Руси, Илиада наша и хвалят, след., другие бесятся, говорят, что тут анафема Руси, и за то ругают. Обратно тоже раздвоились антиславянисты. Велико достоинство художественного произведения, когда оно может ускользать от всякого одностороннего взгляда» (Там же. Т. 2. С. 220).

Начиналось сражение за Гоголя. Скрестили копья «московская» партия, которую представлял К. Аксаков, и «петербургская», главой которой стал Белинский. Но сражение развертывается уже в отсутствие самого Гоголя. Дело, ради которого он приезжал в Россию, осуществлено; 5 июня он вновь отправляется за границу, на этот раз на долгие шесть лет.

1 Об этих чтениях С. Т. Аксаков писал 1 ноября 1841 г. М. Г. Карташевской: «…за большой секрет скажу тебе, что только мы двое с Константином слышали 1-й том „Мертвых душ“, всего 11 глав, но, кажется, нет возможности уместить их в одном томе. Последняя глава повергла нас в изумление восторга… В ней выра­зилась благодатная перемена в целом нравственном бытии автора… Вместо мрач­ной мизантропии — любовь, мир, спокойствие… И каким глубоко и высоко поэ­тическим образом все это высказалось…» (см.: ЛН. Т. 58. С. 606).

2 Наиболее убедительная версия истории цензурования первого тома «Мертвых душ» в Москве дается в книге Ю. В. Манна «В поисках живой души» (М., 1987. С. 95—100). Исследователь считает, что Гоголь сам забрал рукопись из Москов{614}ского цензурного комитета, опасаясь ее формального запрета, так как это вообще делало бы невозможным напечатание поэмы. Поэтому Гоголь, упреждая события, забирает рукопись, чтобы переправить ее в Петербург, где надеется обеспечить себе поддержку с помощью Жуковского, М. Ю. Виельгорского, В. Ф. Одоевского, П. А. Плетнева.

3 Свидание Гоголя с Белинским состоялось в доме В. П. Боткина около 10 янва­ря 1842 г. В Петербург Белинский переехал осенью 1839 г. и стал активным сотруд­ником «Отечественных записок», бывших наиболее передовым журналом до 1847 г., когда начал выходить некрасовский «Современник». Неприязнь К. Аксакова к Белинскому вызвана была статьями последнего в «Отечественных записках». В частности, К. Аксаков был разгневан рецензией Белинского на трехтомное собрание сочинений Ломоносова, напечатанной в «ОЗ» N 11 за 1840 г. В этой рецензии критик отказался признать оды Ломоносова вершиной русской лите­ратуры, чем вызвал неудовольствие своих московских друзей. А. В. Кольцов писал Белинскому 15 декабря 1840 г.: «За критику о Ломоносове в Москве все люди старого времени вас бранят на чем свет стоит, и даже Константин Аксаков пишет об нем диссертацию в опровержение вашего мнения» (ЛН. Т. 56. С. 146). Сам К. Аксаков писал отцу, предвосхищая свои будущие схватки с Белин­ским: «<…> предвижу, что мы с Белинским так схватимся литературно, как еще никто с ним не схватывался; надо Белинского определить и поставить на его место, какое он занимает. Или мы с Белинским навсегда разделимся или он уступит мне; а я уже ему не уступлю. Но это мне никогда не будет мешать отдавать ему должное достоинство» (см.: Там же. С. 145). Схватки Аксакова с Белинским приобрели характер не столько литературный, сколько идеологический и обозна­чили размежевание сил среди русской интеллигенции, закончившееся разделением их на революционно-демократическое крыло, пошедшее за Белинским, и либерально-демократическое, к которому принадлежали и московские славянофилы.

4 Письмо это написано в конце 1840 г. (т. 11, с. 427).

5 Гоголь имеет в виду душевный кризис, постигший его в Вене в 1840 г.

6 Мой дорогой… познакомься со знаменитым писателем Гоголем.

7 Бесцеремонный.

8 Гоголь просил о пятнадцати оттисках (т. 12, с. 53).

9 Отношение Гоголя к поэме как главному делу своей жизни на этом этапе и определяет полнейшую духовную сосредоточенность на работе над вторым томом и концентрацию всех сил души. Образ поэмы, видящейся ему грандиозным зданием, в котором первый том — лишь крыльцо, встречается и в других письмах Гоголя. Так, в письме Данилевскому от 9 мая 1842 г. он пишет: «(…) ты получишь отпе­чатанные „Мертвые души“, преддверие намного бледнее той великой поэмы, кото­рая строится во мне и разрешит, наконец, загадку моего существования» (т. 12, с. 59); а также в письме к Жуковскому от 26 июня (н. ст.) 1842 г. (см.: Наст. изд. С. 341).

10 …А. В. Никитенко, цензуировавший поэму, писал Гоголю: «Сочинение это, как видите, прошло цензуру благополучно; путь ее узок и тесен и потому неуди­вительно, что на нем осталось несколько царапин и его нежная и роскошная кожа кой-где поистерлась… Совершенно невозможным к пропуску оказался эпизод Копейкнна — ничья власть не могла защитить его от его гибели» (т. 6, с. 890).

11 Листы с «Повестью о капитане Копейкине» были вырезаны из рукописи, а на их место были вклеены листы со второй редакцией повести (см.: Фейнберг. С. 251—257). {615}

12 Повесть Н. Кукольника «Сержант Иван Иванович Иванов» была напеча­тана в сборнике «Сказка за сказкой» (Т. 1. Спб., 1841) и вызвала неудовольствие Николая I. По его требованию А. X. Бенкендорф предлагал Кукольнику «воз­держаться от печатания статей, противных духу времени и правительства», так как рассказ этот «обратил на себя внимание публики желанием <…> высказать дурную сторону русского дворянства и хорошую — его дворового человека» (см.: Белинский. Т. 12, С. 503).

13 Вероятно, Аксаков имеет в виду экземпляр цензурной рукописи со вклеенной второй редакцией «Повести о капитане Копейкине». Кроме этого, цензура пере­менила название поэмы, и вместо «Мертвые души» книга была названа «Похождения Чичикова, или Мертвые души»; также был сделан ряд мелких исправлений.

14 Будучи редактором «Москвитянина», Погодин всеми силами добивался уча­стия Гоголя в журнале, желая тем самым поднять моральный авторитет жур­нала и представляемой им московской партии славянофилов. Назойливость Пого­дина вызывала раздражение Гоголя, и это осложняло их взаимоотношения.

15 В N 3 «Современника» за 1836 г. за подписью А. Б. появилась заметка Пушкина «Письмо к издателю», присланная якобы из Твери. Заметка эта содержала разбор и оценку опубликованной в N 1 «Современника» за 1836 г. статьи Гоголя «О движении журнальной литературы в 1834 и 1835 году», которая была восприня­та как литературно-эстетическая программа пушкинского журнала. Пытаясь нейтра­лизовать подчас излишне резкие и запальчивые суждения, содержащиеся в го­голевской статье, и сделать картину русской литературной критики более объектив­ной, Пушкин в «Письме к издателю» писал: «Он (Белинский. — Э. Б.) обличает талант, подающий большую надежду. Если бы с независимостию мнений и с ост­роумием своим соединял он более учености, более начитанности, более уважения к преданию, более осмотрительности, — словом, более зрелости, то мы бы имели в нем критика весьма замечательного» (Пушкин. Т. 12. С. 97). О принадлежности заметки самому Пушкину Белинский мог узнать от П. В. Нащокина или М. С. Ще­пкина, которые передавали ему от имени Пушкина предложения о работе в «Совре­меннике». Кроме того, Белинскому могли стать известны какие-либо устные лестные отзывы Пушкина о нем.

16 Начало работы над вторым томом поэмы Ю. В. Манн относит к 1840 г. Окончить же работу над поэмой Гоголь предполагал в середине 40-х гг. (см.: Манн. С. 79—80).

17 Гоголь имеет в виду письмо С. Т. Аксакову от 13 марта 1841 г. (см.: Наст. изд. С. 287).

18 Речь идет о портрете, написанном Ф. А. Моллером в 1841 г. Портрет хранился в семье Е. В. Гоголь и в 1919 г. был передан в Полтавский государственный краеведческий музей, где находился до 1941 г. (см.: Машковцев. С. 154).

X. ЗАГРАНИЧНЫЕ СКИТАНИЯ

Прожив большую часть лета 1842 г. в Германии, Гоголь в октябре приезжает в свой любимый Рим. Все это время он стремился быть в курсе полемики, развер­нувшейся в России по поводу «Мертвых душ», просит прислать ему оттиск статьи Белинского о поэме, просит Прокоповича сообщать ему в письмах толки о «Мертвых душах». По прибытии в Рим он активно занимается своими литературно-издатель­скими делами, руководя Прокоповичем, который в Петербурге готовит к изданию {616} собрание его сочинений в четырех томах: посылает Прокоповичу переделанный финал «Ревизора», комедию «Игроки», «Театральный разъезд после представления новой комедии»; хлопочет о прохождении через театральную цензуру «Ревизора» и «Женитьбы» для бенефисов М. С. Щепкина и И. И. Сосницкого; дает в письмах советы о лучшей постановке новых комедий. Живя в Риме, работает Гоголь над вторым томом «Мертвых душ». Но друзья, живущие с ним рядом, замечают произо­шедшую в нем перемену, сосредоточенную духовную работу, которая сказывается и во внешнем поведении. Постепенно заботы собственно литературные отходят на второй план. Сознание важности и значительности произведения, над которым он работает, а вернее, грандиозности цели, которой он стремится достичь с помощью этого сочинения, заставляет Гоголя иначе взглянуть на себя. Этот новый взгляд ощущается в письме Жуковскому от 26 июня 1842 г., написанном сразу по отъезде из России. Он жаждет духовного очищения, необходимого для завершения работы над поэмой. И те же мысли звучат через несколько месяцев в письме Шевыреву от 23 февраля 1843 г. и Плетневу от 4 октября 1843 г. То, что воспринималось окружающими как измена искусству и уход в мистицизм, на самом деле было для Гоголя единственно возможным путем осуществления своего грандиозного художе­ственного замысла, который теперь в его сознании был неотделим от духовной и нравственной жизни самого писателя. Совершенное произведение искусства может создать только нравственно безупречный художник. Гоголь как бы примеряет на себя судьбу художника — героя «Портрета».

Перемену, происшедшую в нем, замечают не только знакомые, живущие с Гоголем в Риме, но и москвич С. Т. Аксаков, отметивший в тоне писем Гоголя неприятные наставнические интонации. Но то, что объяснялось мистическими настроениями, сопровождавшими душевный кризис Гоголя, было на самом деле уг­лубленными и сосредоточенными раздумьями, приводившими к мысли о необходи­мости соответствия художника своему творению. Гоголь не только жаждет гармо­нии в мире художественных образов, но и стремится к гармоническому слиянию совершенной души художника с совершенным творением его духа. Прекрасное, убежден Гоголь, не может быть создано духовно несовершенным человеком. Отве­чая на упреки Плетнева, высказанные им в письме от 27 октября 1844 г. (см.: Наст. изд. С. 370), волнуясь, с трудом подыскивая точные слова, Гоголь пишет: «…я знаю …что нужно чистоты душевной и лучшего устроения себя и почти небесной красоты нравов. Без этого не защитить ни самого искусства, ни все святое, кото­рому оно служит подножием» (т. 12, с. 384). В этих рассуждениях звучали отголоски мыслей Жуковского, высказанных в свое время в его статье «О критике», опубликованной впервые еще в 1809 г. В ней был поставлен вопрос о соотно­шении эстетического и этического начал: «Истинный критик должен быть и моралист-философ… Скажу более: он должен быть и сам морально-добрым или, по крайней мере иметь в душе своей решительное расположение к добру, ибо доб­рота моральная… служит основанием чувству изящного, и последнее, не будучи соединено с первым, никогда не может иметь надлежащей верности» (Жуков­ский. Эстетика и критика. С. 221). Развивая эти мысли. Гоголь утверждает прямую зависимость художественных достоинств творения от моральной чистоты творца, предъявляя нравственный счет в первую очередь художнику, т. е. самому себе. Взыскательность художника обращается на собственную душу.

Искусство перестает быть для Гоголя самоценным, но само становится сред­ством. Но это отнюдь не было изменой искусству; это были новые отношения ху­дожника с творением, которое лишь тогда могло достичь цели, когда нравственно {617} безупречен был сам художник. Гоголь поставил перед собой задачу, непосильную для человека, и заранее обрек себя на поражение.

Между тем он деятельно работает над вторым томом «Мертвых душ». Н. М. Язы­ков, живший вместе с ним в Риме зимой 1842/43 г., пишет 4 (16) февраля 1843 г.:

«Гоголь ведет жизнь очень деятельную, пишет много; поутру, т. е. до 5 ч. пополудни, никто к нему не впускается ни в будни, ни в праздники; это время все посвящено у него авторству, творческому уединению…» (ЛН. Т, 58. С. 651—652). На родине даже начинает распространяться ложный слух о том, что Гоголь читает в Риме отрывки из второго тома. Гоголь сам опровергает этот слух в письме С. Т. Аксакову от 12 (24) июля: «Никому я не читал ничего из них („Мертвых душ“. —Э. Б.) в Риме» (т. 12, с. 207). В начале 1845 г. Гоголь переживает тяжелый кризис, что видно из писем к А. О. Смирновой от 24 февраля, Н. Н. Шереметевой от 14 марта и др. Кризис настолько силен, что Гоголю кажется, будто он умирает. Следствием кризиса была трагическая развязка — сожжение рукописи второго тома «Мертвых душ» летом 1845 г.

Разрешившийся уничтожением пятилетнего труда (см.: Манн. С. 79), кризис миновал в Риме в октябре 1845 г., где Гоголь возобновляет работу над поэмой. 16 марта (н. ст.) он пишет Жуковскому: «…среди самых тяжелых болезненных моих состояний он наградил меня такими небесными минутами, перед которыми ничто всякое горе. Мне даже удалось кое-что написать из „Мертвых душ“…» (т. 13, с. 43). Но параллельно возникает у Гоголя и замысел другой книги, которая на время заслонит поэму.

1 Гоголь заботится о появлении благоприятных критических отзывов о «Мерт­вых душах». 15 мая он писал Прокоповичу: «О книге (письмо написано до выхода „Мертвых душ“ в свет. — Э. Б.) можно объявить. Постарайся об этом. Попроси Белинского, чтобы сказал что-нибудь о ней в немногих словах…» (т. 12, с. 60). С аналогичной просьбой он обращается к Плетневу в письме от 22 ноября (н. ст.) (см.: Наст. изд. С. 343). Рецензии Шевырева были напечатаны в «Москвитянине» (1842, N 7 и 8), а рецензия Плетнева — в «Современнике» (1842, т. 27) за подписью «С. Ш.».

2 Письмо написано 2 ноября 1842 г.

3 Плетнев имеет в виду письмо Гоголя от 30 октября 1842 г., в котором Гоголь писал: «Сказку вам откровенно: странное замедление выхода „Мертвых душ“ при всех неприятностях принесло мне много прекрасного, между прочим, оно доставило мне вас. Да, я дотоле считал вас только за умного человека, но я не знал, что вы заключаете в себе такую любящую, глубоко чувствующую душу. Это открытие было праздником души моей» (т. 12, с. 112). Вероятно, это письмо было благодарствен­ным откликом на восторженное письмо Никитенко к Гоголю по поводу «Мертвых душ».

4 См. примеч. к с. 342.

5 Площадь Траяна; палацетто Валентини.

6 В целом (франц).

7 Глубоко любя Рим, Гоголь стремился внушить эту любовь всем своим друзьям и знакомым. Для А. О. Смирновой он составил специальный план осмот­ра Рима, в который включил «все общезнаменитое в Риме, но старался открыть ей и то, что особенно любил сам, например Рафаэля-архитектора…» (см.: Дуры­лин С. Н. Неизданные и затерянные тексты Гоголя. Материалы и исследования. Т. 1. С. 36). {618}

8 Над первым томом поэмы Гоголь начал работать еще в Петербурге в 1835 г.

9 Нет фрака (франц.).

10 Записки О. Н. Смирновой, дочери А. О. Смирновой, были откровенной фальсификацией и не могут служить источником биографических сведений о Го­голе.

11 «Письма путешественника».

12 Гостиница Английская.

13 Никаких сведений об уничтожении или кардинальной переработке второго тома «Мертвых душ» в 1843 г. нет.

14 Мраморного креста (франц).

15 См. с. 360

16 В Ницце Гоголь жил с ноября 1843 до 19 (7) марта 1844 г. Ю. В. Манн счита­ет, что в это время работа над вторым томом не могла продвинуться так далеко и «на упомянутый эпизод наслоились впечатления Смирновой от последующих чте­ний» (см.: Манн Ю. В. С. 182).

17 Резкое письмо Плетнева связано с недоразумениями, возникшими при печата­нии Собрания сочинений Гоголя, которое он, уезжая в 1842 г. из России, поручил Прокоповичу. Неопытный в издательских делах, Прокопович стал жертвой обмана типографов, по вине которых издание оказалось дорогим, напечатанным на плохой бумаге, с массой погрешностей, о которых Гоголь писал Прокоповичу: «Издание сочинений моих вышло не в том вполне виде, как я думал, и виною, разумеется, этому я, не распорядившись аккуратнее. Книги, я воображал, выйдут благородной толщины, а вместо того они такие тоненькие. Подлец типографщик дал мерзкую бумагу; она так тонка, что сквозит, и цена 25 рублей даже кажется теперь большою, в сравнении с маленькими томиками. (…) Буквы тоже подлые» (т. 12, с. 215—216). Прокопович обиделся и прекратил с Гоголем переписку. За обиженного Про­коповича и вступился Плетнев. Гоголь ответил ему смиренным письмом: «Брани меня, мне будет приятно всякое такое слово, даже если бы оно было гораздо пожест­че тех, которые в письме твоем. Но не предавайся напрасному раздумью и не доса­дуй на меня в душе» (т. 12, с. 387).

18 Таким путем решает Гоголь загладить свою вину и искупить грех. В этом поступке выражается заметно духовная перемена, происшедшая с Гоголем в начале 40-х гг., когда он вступает на путь, говоря словами С. Т. Аксакова, «улучшения в себе духовного человека».

19 В письме Плетневу, написанном в ответ на инвективы последнего. Гоголь практически буквально повторил слова из письма Шевыреву: «Виноват во всем я, кроме всех прочих я виноват уже тем, что произвел всю эту путаницу, всех взбаламу­тил, людей, которые без меня, может быть, и не столкнулись бы между собой, поста­вил в неприятные отношения. Виноватый должен быть наказан. Я наказываю себя ли­шением всех денег, следуемых за экземпляры моих сочинений. Лишенья этого хочет душа моя, потому что оно справедливо и законно и без него мне бы было тяжело. <…> И потому, как в Москве, так и в Петербурге, деньги эти все отдаю в пользу бедных, но достойных студентов» (т. 12, с. 389—390).

20 В письме к Плетневу Гоголь просил: "Все это дело должно остаться навсегда тайной для всех, кроме вас двух (Плетнева и Прокоповича. — Э. Б.) (т. 12, с. 390).

21 Письмо написано не позднее 11 января (н. ст.) 1845 г., дня отъезда Гоголя из Франкфурта в Париж.

22 Из Парижа во Франкфурт Гоголь вернулся 4 марта (н. ст.).

23 В письме к Уварову Гоголь писал: «…все, доселе мною написанное, не {619} стоит большого внимания: хоть в основание его легла и добрая мысль, но выражено все так незрело, дурно, ничтожно и притом в такой степени не так, как бы следовало, что недаром большинство приписывает моим сочинениям скорее дурной смысл, чем хороший, и соотечественники мои извлекают извлеченья из них скорей не в пользу душевную, чем в пользу» (т. 12, с. 483—484). Однако в этом письме сказалось не «печальное самоуничижение», как решил Никитенко, а новое душевное состояние Гоголя, разрешившееся созданием «Выбранных мест из переписки с друзьями».

24 Гоголь перефразирует стих 24-й из 12-й главы Евангелия от Иоанна: «Ис­тинно, истинно говорю вам: если пшеничное зерно, пав в землю, не умрет, то оста­нется одно; а если умрет, то принесет много плода»; а также слова из Первого посла­ния апостола Павла коринфянам: «Безрассудный! то, что ты сеешь, не оживет, если не умрет» (гл. 15, ст. 36).

25 Пожелание Гоголя относится к деятельности Ганки, пропагандировавшего в Чехии культуры славянских народов, в том числе издавшего на чешском языке «Слово о полку Игореве».

26 Молитва, посланная Гоголем Иванову: «Влеки меня к себе, Боже мой, силою святой любви Твоей. Ни на миг бытия моего не оставляй меня; соприсутст­вуй мне в труде моем, для него же произвел меня в мир, да, свершая его, пребуду, весь в Тебе, Отче мой. Тебя единого представляя день и ночь перед мысленныя мои очи. Сделай, да пребуду нем в мире, да обесчувствует душа моя ко всему, кроме единого Тебя, да обезответствует сердце мое к житейским скорбям и бурям, их же воздвигает сатана на возмущение духа моего, да не возложу моей надежды ни на кого из живущих на земле, но на Тебя единого, Владыко и Господин мой! Верю бо, яко Ты един в силах поднять меня; верю, яко и сие самое дело рук моих, над ним же работать ныне, не от моего произволения, но от святой воли Твоей. Ты поселил во мне и первую мысль о нем; Ты и возрастил ее, возрастивши и меня само­го для нея; Ты же дал силы привести к концу Тобой внушенное дело, строя все спа­сенье мое: насылая скорби на умягченья сердца моего, воздвигая гоненья на частые прибеганья к Тебе и на полученье сильнейшей любви к тебе, ею же да воспламенеет и возгорится отныне вся душа моя, славя ежеминутно святое имя Твое, прослав­ляемое всегда ныне и присно, и во веки веков аминь» (Письма. Т. 3. С. 309—310).

27 По тону это письмо сестре соответствует «Выбранным местам из переписки с друзьями»; отдельные мотивы и наставления совпадают с главой «Русский помещик».

XI. «ПЕРЕПИСКА С ДРУЗЬЯМИ»

Весной 1845 г. возникает и созревает у Гоголя замысел «Выбранных мест из переписки с друзьями» (см. письмо к А. О. Смирновой от 2 апреля 1845 г. // Наст. изд. С. 378). Намеки на этот замысел мелькают и в его письмах Н. М. Языкову, на­писанных весной 1846 г. В это же время набрасывает он план предстоящей книги, вплотную приступая к работе над ней летом 1846 г. До напечатания книги целиком он публикует в «Современнике» статью «Об „Одиссее“, переводимой Жуковским», во­шедшую в «Выбранные места…» в качестве отдельной главы. Гоголь настолько торо­пится с выпуском книги, что посылает ее в Петербург по частям по мере готовности. Такая поспешность отнюдь не характерна для писателя, всегда работавшего обсто­ятельно и тщательно отделывавшего свои вещи. Но все же значение, которое Го­голь придает этой книге, не позволяет смотреть на нее как на скороспелый плод болезненного сознания. Написанная в немыслимо короткий для Гоголя срок {620} (почти все статьи, составляющие книгу, написаны специально для нее, а старые пись­ма вошли в очень малой степени), книга тем не менее представляет собой результат длительного духовного процесса, совершавшегося в Гоголе, хотя в ней нет следов самого процесса, самой рефлексии, а содержится уже готовый его итог — система нравственных, религиозных и эстетических взглядов, которые и определяют об­щественную позицию автора. Гоголь говорил: «…на некоторое время занятием моим стал не русский человек и Россия, но человек и душа человека вообще» (т. 8, с. 445). К нравственно-духовному миру своих соотечественников художник решил обра­титься не посредством художественных образов, а посредством проповеди, рискуя не только репутацией художника, но и репутацией гражданина.

Разочаровавшись в возможностях художественного слова, оказавшегося бес­сильным, по его мнению, в борьбе с человеческими пороками и пороками мира, Гоголь, пришедший к мысли, что он рожден «не затем, чтобы произвести эпоху в области литературной», решает обратиться к соотечественникам со словом пропо­ведническим. От него ждет он теперь прямого результата, как ждал его вначале от «Ревизора», а затем от «Мертвых душ». В предисловии к «Выбранным местам…» он откровенно пишет: «Сердце мое говорит, что книга моя нужна и что она может быть полезна… Никогда еще доселе не питал такого сильного желания быть полез­ным» (т. 8, с. 216). Понятие «пользы» в лексиконе Гоголя имеет не узкопрактиче­ский смысл, а, скорее, онтологический, отражающий жизненное призвание челове­ка.

Обладая гениальным нравственным чутьем. Гоголь и в «Выбранных местах…», как в художественных своих произведениях, коснулся самых животрепещущих для России вопросов. Но характер их разрешения, усугубленный назидательно-пропо­ведническим тоном, никак не мог удовлетворить прогрессивно настроенную часть рус­ской интеллигенции, взгляды которой лучше всего выражались и формировались статьями Белинского. В художественных произведениях Гоголя эта интеллигенция находила подтверждение своим взглядам о необходимости изменения всей общест­венно-политической ситуации в России. Новая же книга Гоголя, касавшаяся тех же сторон русской жизни, что и его повести, комедии, поэма, — отношений между сословиями, крепостного права и т. п. — понуждала иначе смотреть на причины общественных пороков: искать их не в социальном устройстве, а в нравственном несовершенстве человека. Гоголь звал каждого «обернуть глаза зрачками в душу» и ужаснуться царившей там черноте.

Несвоевременность такой книги была очевидна. Но она, как за пять лет до этого «Мертвые души», способствовала, дальнейшему становлению общественного са­мосознания, поляризации общественных сил. «Выбранные места…» послужили мощным катализатором общественного процесса. Те общественные тенденции, ко­торые рождались спорами западников, славянофилов, либералов, консерваторов, ра­дикалов, благодаря сочинению Гоголя интенсифицировались. Книга заставила рус­скую интеллигенцию точнее определить свое место во все заметнее расслаивавшемся обществе. Особенно сильно способствовало этому знаменитое зальцбруннское письмо Белинского к Гоголю, которое разошлось по России в списках.

Неудача «Выбранных мест…» обескуражила Гоголя. В ответном письме Бе­линскому он говорит о возвращении на родину как необходимом условии даль­нейшего творчества, а 2 декабря 1847 г. пишет Шевыреву: «Я очень соскучился по России и жажду с нетерпением услышать вокруг себя русскую речь…» (т. 13, с. 397—398). Но путь домой лежал через Палестину, куда Гоголь отправился пок­лоняться гробу Господню. {621}

1 Самому Никитенко Гоголь писал: «Что касается до существа книги в отно­шении цензуры, то я совершенно спокоен, уверен будучи с одной стороны--в вашей благосклонности, а с другой стороны — в безвинности самой книги, при составлении которой я сам был строгим своим цензором, что вы, я думаю, увидите сами» (т. 13, с. 93). Однако надежды Гоголя на благосклонность к нему Никитен­ко не оправдались. Плетнев, занятый изданием книги Гоголя, писал Шевыреву: «Печатание писем Гоголя встречает препятствия на каждом шагу. Никитенко по ме­сяцу держит небольшие их тетрадки, высылаемые Гоголем постепенно. В первой тетради было два письма о церкви нашей и духовенстве. Цензор духовный на них надписал: нельзя пропустить, ибо у сочинителя понятия о сих предметах конфузны. Я принужден был обратиться к графу Протасову (обер-прокурор Синода. — Э. Б.), который предложил Синоду решить мое дело. Синод, за исключением нескольких фраз, все пропустил. <…> Во второй тетради Никитенко вовсе исключил три пись­ма» (Материалы и исследования. Т. 1. С. 164). Кроме того, Никитенко запретил также статьи «Страхи и ужасы России» и «Занимающему важное место», а статьи «О лиризме наших поэтов», «О театре, об одностороннем взгляде на театр и вообще об односторонности» и «Исторический живописец Иванов» подверг цензурным искажениям.

2 Письмо Гоголя явилось ответом на "Письма Н. Ф. Павлова к Н. В. Гоголю по поводу его книги «Выбранные места из переписки с друзьями», опубликованные в N 28, 38 и 46 «Московских ведомостей» за 1847 г. и перепечатанные «Современ­ником» в книгах 5 и 8 за 1847 г. Письма эти явились резкой критикой взглядов, выс­казанных в «Переписке…». В частности, Павлов, писал: «Книга ваша есть плод пот­ребности человека, но потребности, искаженной таким странным образом, что нельзя узнать даже ее первоначального вида. <…> Нет ни малейшей трудности указать на добро и зло; но трудно настроить душу к гневу и любви, которых вы справедливо советуете кому-то молить у бога. В этом-то смысле искусство, рассматриваемое с наставительной точки зрения, выше многих поучений и „Мертвые души“ выше ваших писем. Все поучает человека: искусство, наука, жизнь, и часто всего менее поучают поучения. Обязанность писателя-художника ограничивается художеством: напишет он произведение, проникнутое художественной истиной, его дело сделано» (Павлов. С. 294, 309).

3 Это письмо Щепкину, как и предыдущее к Шевыреву, написано 24 октября 1846 г. В них Гоголь хлопочет о новом (несостоявшемся) издании «Ревизора», в которое вошли бы «Развязка Ревизора», и о постановке «Ревизора» вместе с «Развязкой». В «Развязке Ревизора» в художественно-аллегорической форме Гоголь пытался воплотить идеи, близкие тем, какие он высказал в «Выбранных местах…».

4 Письмо Плетневу Аксаков написал 20 ноября 1846 г.: «Вы, вероятно, так же, как и я, заметили с некоторого времени особенное религиозное направление Гоголя. <…> Вы, верно, получили „Предуведомление“ к 4-му или 5-му изданию „Ревизора“ и также новую его „Развязку“. Все это так ложно, странно и даже нелепо, что совершенно непохоже на прежнего Гоголя, великого художника. <…> Если вы, хотя не вполне, разделяете мое мнение, то размыслите, ради Бога, неужели мы, друзья Гоголя, спокойно предадим его на поругание многочисленным врагам и недоброжела­телям. <…> Итак, мое мнение состоит в следующем: книгу, вероятно, вами уже напечатанную, если слухи об ней справедливы, не выпускать в свет („Выбранные места…“. — Э. Б.), а „Предуведомление“ к „Ревизору“ и новой его развязки совсем не печатать; вам, мне и С. П. Шевыреву написать к Гоголю с полною откровен­ностью наше мнение» (Аксаков С. Т. История. С. 160). {622}

5 Н. М. Языков скончался 7 января 1847 г.

6 Обращаясь к У. Г. Данилевской, Гоголь писал: «А вас прошу, моя добрая Юлия, или по-русски Улинька, что звучит еще приятней, <…> вас прошу, если у вас будет свободное время в вашем доме, набрасывать для меня слегка малень­кие портретики людей, которых вы знали или видаете теперь, хотя в самых легких и беглых чертах. Не думайте, чтоб это было трудно. Для этого нужно только помнить человека и уметь его себе представить мысленно» (т. 13, с. 262).

7 Обескураженный неожиданной для него встречей «Выбранных мест…», Гоголь пытается найти какие-нибудь оправдания и объяснить появление книги практической надобностью для продолжения работы над «Мертвыми душами». Эти же объяснения найдем мы и в письме Гоголя к Данилевскому от 18 марта 1847 г.: «Нынешняя книга моя есть только свидетельство того, какую возню нужно было мне поднимать для того, чтобы „Мертвые души“ мои вышли тем, чем им следует быть» (т. 13, с. 261).

8 Гоголь имеет в виду рецензию Белинского «Выбранные места из переписки с друзьями», опубликованную в «Современнике» N 2 за 1847 г. В статье Белин­ский писал: «…горе человеку, которого сама природа создала художником, горе ему, если, недовольный своею дорогою, он ринется на чужой путь! На этом новом пути ожидает его неминуемое падение, после которого не всегда бы­вает возможно возвращение на прежнюю дорогу» (Белинский В. Г. Т. 10. С. 77). В письмах Белинский был еще резче в оценках и называл книгу Гоголя «гнус­ной».

9 Эта встреча Белинского, Герцена и Анненкова в Париже состоялась 17 июля 1847 г.

10 Осуждение, с которым встретило книгу Гоголя большинство читателей, и хула на ее автора выбили Гоголя из душевного равновесия и принесли ему необык­новенные духовные мучения. Отголоски их слышны не только в письме к Белин­скому, но и в письме к Аксакову: «…войдите в мое положение, почувствуйте трудность его и скажите мне сами: как мне быть, как, о чем и что могу я теперь писать? <…> душа моя изныла, как ни креплюсь и ни стараюсь быть хладнокровным. <…> Знаю только, что сердце мое разбито и деятельность моя отнялась. <…> Друг мой! я изнемог» (т. 13, с. 346—347). Об этом же писал Гоголь и в «Авторской исповеди»: «Все согласны в том, что еще ни одна книга не произвела столько разнооб­разных толков, как Выбранные места из переписки с друзьями. И что всего замечательней, чего не случилось, может быть, доселе еще ни в какой литературе, предметом толков и критик стала не книга, но автор. Подозрительно и недо­верчиво разобрано было всякое слово, и всяк наперерыв спешил объявить источ­ник, из которого оно произошло. Над живым телом еще живущего человека произ­водилась та страшная анатомия, от которой бросает в холодный пот даже и того, кто одарен крепким сложением» (т. 8, с. 432). Реакцию Белинского при получении письма Гоголя запечатлел Анненков: "В Париж пришел также и ответ Гоголя на письмо Белинского из Зальцбрунна. Грустно замечал в нем Гоголь, что опять повторилась старая русская история, по которой одно неосновательное убеж­дение или слепое увлечение непременно вызывает с противной стороны другое, еще более рискованное и преувеличенное, посылал своему критику желание душевного спокойствия и восстановления сил и разбавлял все это мыслями о серьезности века, занимающегося идеей полнейшего построения жизни, какого еще и не было прежде. Что он подразумевал под этим построением, письмо не высказывало и вообще не отличалось ясностью изложения. Белинский не питал {623} злобы и ненависти лично к автору «Переписки», прочел с участием его письмо и заметил только: «Какая запутанная речь; да, он должен быть очень несчастлив в эту минуту» (Анненков. С. 365).

XII. ПУТЕШЕСТВИЕ К СВЯТЫМ МЕСТАМ

Неудача «Выбранных мест…» воспринималась Гоголем едва ли не как самая боль­шая трагедия жизни. Назвавший все свои прошлые произведения бесполезными, он все надежды возлагал на эту книгу, в ней видел смысл своей жизни, испол­нение своего предназначения. Он решает вовсе бросить писательство, о чем пишет в «Авторской исповеди», произведении, которое создавалось в мае — июне 1847 г. и призвано было объяснить всем смысл обращения к проповеди и в котором Гоголь оценивал всю прожитую им жизнь именно в аспекте исполнения предназначения. Произведение это осталось в бумагах Гоголя и было опубликовано лишь после его смерти, в 1855 г. В некоторых письмах Гоголь называл эту работу «повестью моего авторства» или «повестью моего писательства», рассматривая ее как ответ своим критикам, обрушившимся на «Выбранные места…» справа и слева. Мучи­тельная и напряженная, эта вещь дает яркое представление о тех страданиях, которые испытывал Гоголь в тяжелые для него первые месяцы 1847 г.

В «Авторской исповеди» запечатлелось смятенное состояние души Гоголя, в ко­тором он находился после провала заветной книги. И в этом состоянии вновь возникает у него мысль о посещении Святой Земли, куда он собирался еще перед началом работы над вторым томом «Мертвых душ». Но если прежде Гоголь связывал с этой поездкой надежды на благословение труда, то теперь это, скорее, стремление утвердиться в вере, вновь внятно ощутить собственное предназначение, исцелиться сердцем, прикоснувшись к христианским святыням. В январе 1848 г. Гоголь отправляется в путешествие. В сопровождении К. М. Базили, служившего в то время русским генеральным консулом в Сирии и Палестине, он едет в Иерусалим. Но оттуда пишет Жуковскому: «Я здесь не остаюсь долго, спеша возвратиться в Россию» (т. 14, с. 54). Друзьям же и родным он сообщает из Иерусалима лишь то, что прибыл благополучно, не описывая никаких впечатлений. Более того, 6 апреля он пишет Жуковскому из Бейрута: «Уже мне почти не верится, что и я был в Иерусалиме. А между тем я был точно…» (т. 14, с. 57). Письма Гоголя из Палестины свидетельствуют о его нетерпении вернуться в Россию. И лишь через два года, выполняя просьбу Жуковского описать Палестину (это нужно было Жуков­скому для задуманной им поэмы «Вечный жид»), он попробует живописать свои впечатления, называя их сонными. Однако описанное живо мелкими под­робностями, оно выпукло и пластично и доказывает, что Гоголь отнюдь не утратил художественного дара: «Еще помню вид, открывшийся мне вдруг среди однообразных серых возвышений, когда, выехав из Иерусалима и видя перед собою все холмы да холмы, я уже не ждал ничего — вдруг с одного холма, вдали, огромным полу­кружием предстали горы. Странные горы: они были похожи на бока или карнизы огромного, высунувшегося углом блюда. Дно этого блюда было Мертвое море. Бока его были голубовато-красноватого цвета, дно голубовато-зеленоватого. Никогда не видал я таких странных гор. Без них и остроконечий, они сливались верхами в одну ровную линию, составляя повсюду ровной высоты исполинский берег над морем. По ним не было приметно ни отлогостей ни горных сколов; все они как бы состояли из бесчисленного числа граней, отливавших разными оттенками {624} сквозь общий мглистый голубовато-красный цвет. Это вулканическое произведе­ние — нагроможденный вал бесплодных каменьев — сияло издали красотой неска­занной» (т. 14, с. 168—169).

Но желанного душевного просветления эта поездка, как видно, не принесла, Мучительные сомнения не покинули Гоголя.

1 Гоголь имеет в виду неаполитанскую революцию 1848 г.

XIII. В РОССИИ

16 апреля 1848 г. на пароходе-фрегате «Херсонес» после шестилетних ски­таний возвращается Гоголь на родину. Он уезжает из России в июне 1842 г. про­славленным писателем, и даже «Выбранные места…», омрачив эту славу, не смогли ее поколебать. В его отсутствие вышли из печати номера нового, некрасовского «Современника» со статьями Белинского «Взгляд на русскую литературу 1846 г.» и «Взгляд на русскую литературу 1847 г.», в которых провозглашалась идейно-эстетическая программа нового направления в русской литературе, названного Белинским «натуральной школой», а Гоголь объявлялся зачинателем и основопо­ложником этого направления. Сам же автор статей скончался 26 мая, т. е. через полтора месяца после возвращения Гоголя в Россию.

Постепенно отошла в прошлое пушкинская эпоха, предстоит присматриваться к новой России, искать общий язык с новым поколением писателей. Еще в 1847 г. Гоголь в письме к П. В. Анненкову выражает желание познакомиться с Герценом, одним из самых ярких представителей этого направления: «…вы упоминаете, что в Париже находится Герцен. Я слышал о нем очень много хорошего. О нем люди всех партий отзываются как о благороднейшем человеке. Это лучшая репутация в нынешнее время. Когда буду в Москве, познакомлюсь с ним непременно, а покуда известите меня, что он делает, что его более занимает и что предметом его наблюдения» (т. 13, с. 385). А три месяца спустя пишет А. Иванову: «Герцена я не знаю, но слышал, что он благородный и умный чело­век, хотя говорят, чересчур верит в благодатность нынешних европейских прогрес­сов (революций. — Э. Б.) и потому враг всякой русской старины и коренных обы­чаев. Напишите мне, каким он показался вам, что он делает в Риме, что говорит об искусствах и какого мнения о нынешнем политическом и гражданском состоянии Рима и о прочем» (т. 13, с. 408). В письме же к Анненкову выражается интерес к еще одному писателю нового поколения, И. С. Тургеневу. Почему, живя в Италии в одно время с Герценом, Гоголь откладывает знакомство (ему так и не суждено будет состояться) с ним до возвращения в Москву, о котором пока еще не думает конкретно? Не сказалось ли здесь смущение и невольное желание отсрочить объяснение с одним из тех, кто называл себя продолжателем гоголев­ского направления в русской литературе?

Гоголь озабочен восстановлением своей репутации- Не случайно в одном из пер­вых писем, написанных из Васильевки, куда он прибыл после краткого пребывания в одесском карантине, Гоголь говорит: «Мысль о моем давнем труде, о сомнении моем, меня не оставляет», — несомненно, имея в виду «Мертвые души». Попыткой сблизиться с новым поколением была и устроенная по инициативе Гоголя встреча с молодыми писателями, состоявшаяся осенью 1848 г. в Петербурге; а еще год спустя Гоголь одобрительно отзовется о первом большом драматическом сочи-{625}нении писателя, которому впоследствии предстоит занять место Гоголя в театре, — о комедии А. Н. Островского «Банкрут», будущей «Свои люди — сочтемся!».

Наконец в ноябре, уже живя в Москве, Гоголь возобновляет работу над вторым томом поэмы, первая редакция которого была сожжена в 1845 г. Скупее рассказы Гоголя в письмах о планах и состоянии работы над книгой, чем это было десять лет назад. Он больше жалуется на усталость и вялый ход работы. Но это, скорее, суеверие, чем следы реального положения дел. В письме С. М. Соллогуб от 24 мая 1849 г. он сам признавался, что по возвращении из Петербурга в Москву: «Сначала работа шла хорошо, часть зимы провелась отлично…» (т. 14, с. 126). И даже строит планы на недалекое будущее: «…когда я воображу себе только, как мы снова увидимся все вместе и я прочту вам мои „Мертвые души“, дух захватывает у меня в груди от радости» (т. 14, с. 127). Да и друзья, боясь, как всегда, вызвать рез­кое неудовольствие Гоголя расспросами о ходе работы, ждут с нетерпением — но и со страхом — знакомства со вторым томом. Они боятся, что продолжение уступит в. художественном совершенстве первому тому, что талант Гоголя надорван и оскудел. Тем сильнее скажется их ликование, когда Гоголь прочтет первые главы. В разных домах успевает Гоголь прочесть до лета 1850 г. три совершенно отделанные главы. С. Т. Аксаков писал сыну Ивану: «…до того хорошо, что нет слов. Константин (К. С. Аксаков. — Э. Б.) говорит, что это лучше всего; но что бы он сказал, если 6 услышал в другой раз то же? Я утверждаю, что нет человека, который мог бы вполне все почувствовать и все обнять с первого раза» (ЛН. Т. 58. С. 734).

Конфуз с «Выбранными местами…», кажется, окончательно прощен и забыт. Репутация Гоголя-художника полностью восстановлена. Общество вновь начинает с нетерпением ждать окончания работы над книгой.

1 С любовью (итал.).

2 Гоголь имеет в виду июньское восстание в Париже — кульминационное событие буржуазно-демократической революции 1848 г., подавленное войсками под командованием генерала Л. Э. Кавеньяка.

3 Ю. Маргулиес, проведя сопоставительный анализ текстов Панаева и «Села Степанчикова и его обитателей» Ф. М. Достоевского, высказал гипотезу о том, что в этот вечер у Комарова был и Достоевский, который «был приглашен Комаровым осенью 1848 года на чай для встречи с Гоголем, но представлен ему не был и вынес от этого сильнейшее впечатление обиды, и <…> что значительная часть повести „Село Степанчиково“ является преображенным авторским самолюбием изложением событий этой встречи, своего рода мемуарами в кривом зеркале» (см.: Байкал. 1977. .N 4. С. 136—144). Однако предположение это едва ли можно принять, так как Достоевский никогда не упоминал об этой встрече с Гоголем.

4 Е.. С. Смирнова-Чикина на основании неопубликованной части дневника М. П. Погодина установила, что Гоголь вернулся из Петербурга в Москву 13 октяб­ря и поселился у Погодина, а 4 или 5 декабря «покинул дом Погодина и перебрался к Толстым» (Изв. АН СССР. 1966. Т. 25. Вып. 2. С. 134—141).

5 28 ноября 1848 г. С. Т. Аксаков писал сыну Ивану: "Мы прочли все 12 песен «Одиссеи»: стих вообще очень хорош, и есть места даже превосходные; но в част­ностях можно сделать много замечаний, которые и были делаемы много и особенно Константином, всегда доказывавшим неверность перевода сличением его с подлинни­ком. Гоголь сначала принимал эти замечания очень хорошо, убеждался в их спра­ведливости и просил все записывать для сообщения Жуковскому; но впоследствии стал раздражаться словами Константина, иногда несколько неуместными и резкими; {626} ибо дело непосредственно касалось его самого. Третьего дня так рассердился за упреки, в долгом пребывании на чужой стороне, Жуковскому, что убежал и унес с собой «Одиссею» (Аксаков С. Т. История. С. 196—197).

6 Аксаков имеет в виду книгу А. В. Терещенко «Быт русского народа» (Т. 1— 4. Спб., 1848).

7 Рассказ об этом событии, выдержанный в совершенно ином тоне, содер­жится в воспоминаниях В. А. Соллогуба (см.: Наст. изд. С. 467—468). Письмо датируется 1 июля 1849 г.

9 ДрогА — продольный брус, связывающий переднюю ось с задней у летних повозок.

10 Гоголь и Арнольди выехали из Москвы 5 или 6 июля.

11 Черт возьми!.. Дьявольский тарантас!..

12 Стихотворение Н. М. Языкова «Землетрясенье» (опубликовано в 1844 г.), описывающее землетрясение в Константинополе, могло вызвать у Гоголя ассоциа­цию с любимой им картиной Брюллова «Последний день Помпеи».

13 Сцена эта напоминает эпизод из первой главы первого тома «Мертвых душ»: "Покамест ему подавались разные обычные в трактирах блюда, как-то: щи с слоеным пирожком, нарочно сберегаемым для проезжающих в течение несколь­ких неделей, мозги с горошком, сосиски с капустой, пулярку жареную и вечный слоеный сладкий пирожок, всегда готовый к услугам; покамест ему все это подавалось, и разогретое, и просто холодное, он заставил слугу, или полового, рассказывать вся­кий вздор о том, кто содержал прежде трактир и кто теперь, и много ли дает дохода, и большой ли подлец их хозяин; на что половой по обыкновению отвечал: «О, боль­шой, сударь, мошенник» (т. 6, с. 9—10).

14 Алексей Михайлович (1629—1676), русский царь с 1645 г., сын Михаила Федоровича Романова.

15 В Калугу Гоголь и Арнольди приехали 10 или 11 июля 1849 г.

16 Капитан-исправник, или уездный исправник, — начальник уездной полиции, должность, введенная при Екатерине II.

17 Все ношу с собой (лат.).

18 Ю. В. Манн считает, что Гоголь у Смирновой читал не первую главу, а пер­вую и вторую, но «не зафиксировал границу между первой и второй главой». (Манн Ю. В. С. 229).

19 Поза (от франц. attitude).

20 Самомнение, апломб (от франц. aplomb).

21 Существует легенда о том, что все свои пьесы Мольер читал вначале соб­ственной кухарке по имени Лафоре.

22 27 августа С. Т. Аксаков писал Гоголю, делясь своими впечатлениями от услышанных глав второго тома «Мертвых душ»: «Я чувствую душевную потребность сказать вам несколько слов, милый друг Николай Васильевич! Я должен перед вами покаяться. После всего случившегося в течение последних семи лет я, Фома неверный, как вы сами меня назвали, потерял было веру в дальнейшее существование вашего творческого таланта. Мне показалось несовместным ваше духовное направ­ление с искусством. Я ошибся. Слава богу! <…> Талант ваш не только жив, но он созрел. Он стал выше и глубже, что я и сказал вам сейчас после чтения. Может быть, вы хотели бы слышать от меня критическую оценку, но я не могу этого сделать. Я слушал с таким волнением, а сначала и с предубеждением, что подробности впечатлений скоро поглотились одним чувством наслаждения. <…> Но вот что у меня осталось в памяти: 1) Мне показалось, что сначала как-то трудно и тяжело {627} выражались вы. 2) Мне показался несколько длинным и натянутым рассказ об Александре Петровиче. 3) Встреча в деревне крестьянами молодого барина как будто жидка и одностороння. Но я не ручаюсь за верность моих замечаний, <…> Да подкрепит бог ваше здоровье и благословит окончательные труды ваши: ибо я считаю, что „Мертвые души“ написаны и что теперь остается последняя отделка. Я прошу у бога милости дожить до их появления, при настоящем моем уме и чувствах. Я хочу вполне насладиться не только восстановлением вашей славы, но и полным торжеством вашим на всем пространстве Руси…» (Аксаков С. Т. История. С. 200—2.01).

23 Пребывание Гоголя в Абрамцеве продолжалось с 31 августа по 6 сентября (см.: Аксаков С. Т. История. С. 275).

24 Экспромт (франц.).

25 Гоголь уже был к этому времени знаком с первой комедией Островского «Картина семейного счастья», которая произвела на него благоприятное впечатле­ние. 14 февраля 1847 г. А. Н. Островский читал ее дома у Шевырева в присутствии А. С. Хомякова, Т. Н. Грановского и А. А. Григорьева, а вскоре она была опубли­кована в газете «Московский городской листок». В. Я. Лакшин полагает, что "можно считать установленным, что Гоголь читал эти номера (1847, N 60, 61. — Э. Б.) «Московского городского листка», поскольку как раз в эту пору в нем была опубликована статья Аполлона Григорьева по поводу его книги «Выбранные места из переписки с друзьями», заинтересовавшая писателя (см: Лакшин. В. Гоголь и автор «Банкрута» // Театр. 1972, N 6. С. 81—91). Свои замечания по поводу «Банкрута» Гоголь сформулировал следующим образом: «По моему мнению, автор сделал в своей пьесе то упущение, что старик отец в последнем акте вдруг без вся­кого ведома и ожидания читателя и зрителя является узником. Я на месте автора предпоследнее действие непременно окончил бы тем, что приходят и берут старика в тюрьму. Тогда и зритель и читатель были бы ощутительно приготовлены к силе последнего акта» (Гоголь в воспоминаниях. С. 670).

26 Вероятно, Самарин забыл свое впечатление, испытанное при слушании первой главы второго тома «Мертвых душ». 7 марта 1850 г. С. Т. Аксаков писал сыну Ивану: «Самарин приезжает к нам по вечерам. <…> Как я рад, что третьего дня Гоголь прочел ему и Хомякову 1-ю главу „Мертвых душ“, слышанную то­бой. Разумеется, Самарин вполне оценил это великое произведение» (ЛН. Т. 58. С. 734).

27 Аналогичная мысль содержалась уже в ранней статье Гоголя 1829 г. «Мысли о географии (для детского возраста)»: «При исчислении народов преподаватель необходимо обязан показать каждого физиогномию и те отпечатки, которые принял его характер, так сказать, от географических причин. Все народы мира он должен сгруппировать в большие семейства и представить прежде общие черты каждой группы, потом уже разветвление их. И потом физическую их историю, т. е. историю изменения их характера, чтоб объяснилось, отчего, например, тевтонское племя среди своей Германии означено твердостью флегматического характера и отчего оно, перейдя Альпы, напротив, принимает всю игривость характера легкого» (т. 8. с. 103).

28 Козельская Введенская Оптина пустынь возникла в XIV в. Один из куль­турных центров русского православия, монастырь, пользовавшийся громадным мо­ральным авторитетом. В Оптину пустынь приезжали Ф. М. Достоевский, Л. Н. Тол­стой, В. С. Соловьев, К. Н. Леонтьев. {628}

XIV. ОДЕССА

Как обычно, после периода усиленной работы Гоголь почувствовал утомле­ние. Благотворное воздействие оказывала на него дорога. Весной 1850 г. находится и повод для путешествия: Гоголь получает известие о материальных затруднениях матери и сестер, возникших от неурожаев. В письме С. М. Соллогуб от 29 мая 1850 г. он признается откровенно: «Что касается меня, то, прохворавши всю зиму в Москве, должен снова пуститься в отдаленное странствие, чтобы провести пред­стоящую зиму на каких-нибудь островах Средиземного моря… не для здоровья, но единственно для доставления себе возможности работать и кончить свою работу. Вижу только, что в России мне не следовало заживаться. Нужно было, не останавли­ваясь нигде долго, всю ее проехать вдоль и поперек, а зиму провести вдали ее на юге, где голова моя способнее к работе. Тогда бы и дорога мне сделала пользу…» (т. 14, с. 185). Итак, главная забота — поэма, главная цель — завершение работы. В конце октября 1850 г. Гоголь приезжает в Одессу. Обстановка жизни в этом горо­де была благотворная. В Одессе Гоголя даже оставляет ставшее уже обычным мелан­холическое и угнетенное состояние духа. Об этом свидетельствуют очень живые воспо­минания актера А. П. Толченова. Гоголю даже начинает казаться, что близко оконча­ние работы над поэмой. О своих надеждах он пишет Жуковскому 16 декабря 1850 г.: «Милосердный бог меня еще хранит, силы еще не слабеют, несмотря на слабость здоровья; работа идет с прежним постоянством и хоть еще не кончена, но уже близка к окончанью» (т. 14, с. 215). В этом же письме делится он своими мечтами, как в случае приезда Жуковского в Россию будущим летом соберутся они, выпишут Плетне­ва, Смирнову и проведут прекрасно время. Гоголь мечтает собраться прежним, пуш­кинским кругом, воскресить былое.

Из Одессы Гоголь пишет Шевыреву, поручая начать подготовку нового изда­ния его сочинений, планируя окончание второго тома «Мертвых душ», — к выходу собрания. Этими планами он делится и с Л. С. Пушкиным, который писал П. А. Вя­земскому 5 декабря 1850 г.: «…Гоголь в Одессе с начала осени и пробудет здесь до конца зимы. Он Вам кланяется и надеется увидеться с Вами весною в Петербурге. Здоровье его поправилось, и я никогда не видел его таким веселым болтуном, каким он теперь сделался…» (ЛН. Т. 58. С. 734).

В конце марта 1851 г. Гоголь уезжает из Одессы и направляется в Москву, за­вернув на пути в Васильевку. Этой весной он в последний раз виделся с матерью.

В Васильевке настроение Гоголя меняется, оживление, которое охватило его в Одессе, постепенно оставляет его, и в Москву он приезжает 5 июня усталый и подав­ленный.

1 Гоголь имеет в виду волну революций, прокатившуюся по Европе в конце 1840-х гг.

2 «Если извлечешь драгоценное из ничтожного, то будешь как мои уста» (Кни­га пророка Иеремии. Гл. 15. Ст. 19).

XV. ПОСЛЕДНИЕ ГОДЫ

5 июня возвращается Гоголь в Москву. Выполняя свое обещание. Гоголь чи­тает Аксаковым второй том поэмы, знакомя друзей с четвертой главой. О впечат­лении, произведенном на слушателей, мы узнаем из письма В. С. Аксаковой к {629} М. Г. Карташевской от 26 июня: «…отесенька (С. Т. Аксаков. — Э. Б.) прочел Гоголю из своих записок („Записки ружейного охотника Оренбургской губернии“. — Э. Б.), после чего он сам принес свою тетрадь и прочел только отесеньке и братьям четвертую главу… Они все в восхищении, только эта глава далеко не так окончена, как предыдущие… Несмотря на неоконченность главы, говорят. Гоголь захватывает такие разнообразные стороны жизни в среде уже более высокой, так глубоко зачер­пывает с самого дна, что даже слишком полны по впечатлению выходят его главы…» (ЛН. Т. 58. С. 736). Этим же летом читает Гоголь Шевыреву пятую, шестую и седьмую главы второго тома. Видимо, поэма была в основном завершена, так как в письме Плетневу от 15 июля Гоголь говорит о приготовлении рукописи к печа­ти. Складывается впечатление, что он торопится, как будто предчувствуя что-то. Так, уже отправившись в Васильевку на свадьбу сестры, он, внезапно почувствовав себя плохо, поворачивает обратно и, посетив Оптину пустынь, возвращается в Москву.

Грусть Гоголя, перемену его состояния отмечают глубоко и искренне любящие его Аксаковы. И. С. Аксаков 3 сентября пишет отцу из Москвы: «Гоголь… в дерев­ню ехать не хочет. На мой взгляд, он очень похудел и переменился» (Там же. С. 738). И Аксаков чувствует, что Гоголь уговаривает их зимовать в Москве потому, что ему необходимо общение с ними и их дружеское участие в его угнетенном состоя­нии: «По всему видно, что в Москве дом наш ему существенно нужен» (Там же. С. 738). В самом начале октября С. Т. Аксаков привозит Гоголя в Абрамцево. Вот какое впечатление произвел он на В. С. Аксакову: «…отесенька ездил в Москву с Константином… и вчера вечером неожиданно воротился и привез с собой, к совер­шенному нашему изумлению, — Гоголя, который неделю тому назад уехал из Москвы в Полтаву, сделался нездоров на дороге и после сильной нерешимости, которая еще вдвое его расстроила, воротился назад… Он так похудал, так изменился, что страшно видеть. Что это за болезненный дух и при таких расстроенных нервах. Безделица его смущает и приводит его в страшную ипохондрию. Разумеется, в такие минуты может ли он быть в состоянии писать?» (Там же. С. 738).

Действительно, душевное состояние Гоголя тяжело, однако он посещает пред­ставление «Ревизора» с С. В. Шумским в роли Хлестакова. В. С. Аксакова опасалась, что Гоголь будет недоволен постановкой, но писатель был, судя по воспоминаниям Арнольди, удовлетворен исполнением центральной роли. Гоголь проявляет такую заинтересованность в спектакле, что даже собирает актеров и читает им пьесу, так как среди исполнителей много новых, не слышавших его прежних чтений и объяснений. Рассказ об одном из таких чтений находим в воспоминаниях И. С. Тургенева.

Как о последних литературных новостях сезона сообщает Е. И. Якушкин в письме к И. К. Бабсту от 16 ноября о скором выходе в свет романа Е. Тур «Племян­ница» и добавляет: «…Гоголь собирается печатать 2-ой том „Мертвых душ“, который окончен совершенно и который уже он читал у Назимова. Шевырев уже покупает, по его поручению, бумагу для печати…» (ЛН. Т. 58. С. 742). Нам ничего не известно об этом чтении: какие главы читались, кто слушал, какое впечатление произвело чтение на слушателей. Но едва ли есть основания ставить под сомнение само сообще­ние. Именно к середине ноября 1851 г. относится рассказ одноклассника Гоголя по лицею Андрея Божко в его письме неустановленному лицу: «Проезжая Москву 12 ноября, я видел его (Гоголя. — Э. Б.). По-прежнему горячо обнялись. Вспоминали многих… Я нашел его таким же, как он и прежде был, но только похудевшим и посерь­езнее; не было той игривости ума, которая, бывало, и на самом лице обозначалась… В последний мой с ним разговор на вопрос; оживают ли его „мертвые души“? — {630} „Как же иначе? И даже почти ожили“, — с улыбкою, известною Вам, отвечал он мне» (ЛН. Т. 58. С. 766—767). И Москва и Петербург с нетерпением ждут второго тома. Судя по письму Гоголя к А. С. Данилевскому от 16 декабря, он собирался из­дать книгу весной. В письме к Шевыреву, написанном в самом конце 1851 г., Гоголь говорит, что ему «нужно побольше прочесть о Сибири и северо-восточной Руси» (т. 14, с. 265). Этот интерес, скорее всего, связан с планами продолжения «Мертвых душ» (см.: Манн Ю. В. С. 268). Но творческая вспышка гаснет, а уже в начале января Гоголь пишет С. Т. Аксакову: «Дело мое идет крайне туго. Время так быстро летит, что ничего почти не успеваешь. Вся надежда моя на бога, который один может ускорить мое медленно движущееся вдохновение» (т. 14, с. 267). И в последний раз упоминает он свой труд в письме к В. А. Жуковскому от 2 февраля 1852 г.

1 Достоверно известно, что одним из прототипов образа Хлобуева послужил П. В. Нащокин, близкий друг А. С. Пушкина. В четвертой главе второго тома «Мертвых душ» Гоголь так изображает стиль жизни этого персонажа: «Все, кажется, прожил, кругом в долгах, ниоткуда никаких средств, а задает обед; и все обедающие говорят, что это последний, что завтра же хозяина потащут в тюрьму. Проходит после того 10 лет, мудрец все еще держится на свете, еще больше прежнего кругом в долгах, и так же задает обед, на котором все обедающие думают, что он послед­ний, и все уверены, что завтра же потащут хозяина в тюрьму.

Дом Хлобуева в городе представлял необыкновенное явление. Сегодня поп в ризах служил там молебен; завтра давали репетицию французские актеры. В иной день ни крошки хлеба нельзя было отыскать; в другой — хлебосольный прием всех артистов и художников и великодушная подача всем. Были такие подчас тяжелые времена, что другой давно бы на его месте повесился или застрелился; но его спаса­ло религиозное настроение, которое странным образом совмещалось в нем с беспут­ною его жизнью» (т. 7, с. 88).

Гоголь принимал участие в Нащокине и хлопотал для него о месте домашнего учителя сына Д. Е. Бенардаки. Роль Нащокина он видел в благотворном воздействии его на характер ребенка: «Вы можете внушить ему с самых юных лет познание людей и света в настоящем их виде. <…> Вы имеете на своей стороне светлую ровность характера, которая, между прочим, необходимое условие для воспитанника» (т. 12, с. 74—75). Однако Нащокин, не чувствуя себя готовым к роли воспитателя, ответил отказом (подробнее об этом см.: Ланский Л. Исповедь Хлобуева: Неизвестное письмо П. В. Нащокина к Гоголю // ВЛ. 1969. N 2. С. 251—255).

2 Елизаветы Васильевны Гоголь.

3 В образе Александра Петровича узнаются черты гимназического наставника Гоголя Н. Г. Белоусова.

4 Неизвестно, какого поэта цитирует Тургенев. Возможно, что это — лите­ратурная мистификация, объяснимая содержанием фрагмента.

5 Тургенев имеет в виду статью Герцена «О развитии революционных идей в России». Герцен писал в ней о Гоголе, подразумевая «Выбранные места…»: «Он на­чал защищать то, что прежде разрушал, оправдывать крепостное право и в конце концов бросился к ногам представителя „благоволения и любви“. <…> От православ­ного смиренномудрия, от самоотречения, растворившего личность человека в лич­ности князя, до обожания самодержца — только шаг» (Герцен. Т. 7. С. 248).

6 Современные исследователи В. Воропаев и А. Песков в работе "Последние дни жизни Гоголя и проблема второго тома «Мертвых душ» (ВЛ. 1986. N 10. {631} С. 132—146) пришли к выводу, что «если судить по имеющимся на настоящий день сведениям о втором томе „Мертвых душ“, легко увидеть, что кроме сохранившихся четырех глав и отрывка одной из заключительных глав Гоголем было написано еще две, которые он читал современникам. Вероятно, и Шевыреву, и отцу Матвею были известны одни и те же главы, и скорее всего именно эти главы были уничтожены Го­голем в ночь с 11 на 12 февраля. Поэтому вполне может быть, что переписанных набело глав второго тома и было всего три или четыре — именно этой беловой руко­писи не обнаружили в портфеле Гоголя, с которым он не расставался до самой смерти» (Там же. С. 145—146). И хотя такой вывод звучит успокоительно для нас, так как снимает горькое ощущение невозвратимой потери, однако ему противоречит сообще­ние Арнольди, писавшего в очерке «Мое знакомство с Гоголем»: «Сестре же моей он прочел, кажется, девять глав», а также его же упоминание о том, что 1 января 1852 г. Гоголь в беседе с ним сказал, что второй том совершенно окончен (Гоголь в воспо­минаниях. С. 487, 496). Таким образом, даже среди сохранившихся черновых руко­писей нам недостает, по крайней мере, четырех глав.

7 Опера А. Н. Верстовского по роману М. Н. Загоскина.

XVI. БОЛЕЗНЬ И СМЕРТЬ

Еще в начале января 1852 г. Гоголь работает, готовя к выпуску собрание сочи­нений и правя «Мертвые души». Но 26 января произошло событие, которое подор­вало душевные и физические силы писателя, — умерла Е. М. Хомякова, сестра поэта. Языкова, человек чрезвычайно духовно близкий Гоголю. Эту потерю он пере­живает так же остро, как переживал первое время потерю Пушкина и Виельгорского. Как и после кончины И. Виельгорского, Гоголь испытывает страх смерти. Перемены в его состоянии хорошо переданы в дневнике В. С. Аксаковой, из которого видно, что в начале февраля к писателю вернулось хорошее расположение духа, он даже пыта­ется вернуться к работе над «Мертвыми душами», но, видимо, это была последняя вспышка; после 3 февраля наступил слом. Этот слом в душевном самочувствии Го­голя связывают с пребыванием в Москве протоиерея Успенского собора г. Ржева о. Матвея Константиновского. Многие считали, что этот человек имел пагубное влия­ние на впечатлительного Гоголя и спровоцировал вспышку религиозного исступле­ния, которая в конце концов свела Гоголя в могилу, а также подвигнул писателя на сожжение рукописи второго тома. Сам М. А. Константиновский эти обвинения отвер­гал, хотя и признавал, что критиковал не понравившиеся ему страницы поэмы.

Встреча его с Гоголем состоялась 5 февраля, и во время разговора Гоголь сказал что-то такое, что сам же и счел оскорбительным для о. Матвея, на следующий день он написал ему извинительное письмо. Разговор этот, видимо, вообще произвел на Гоголя удручающее впечатление. Об этом идет речь в письме Д. Н. Свербеева к жене от 26 февраля 1852 г. Рассказывая о смерти писателя, Свербеев пишет: «Я его встречал часто у Хомякова; казалось, был весел. Вдруг слышу — болен, не при­нимает никого. Я к нему заезжал два раза… Он никого не пускал. Слышу, что имел свидание с каким-то аскетом, священником из Тверской губернии, Гоголь вдруг говеет на масленице и держит, как оказалось после, самый строжайший пост… Еще до кон­чины узнали, что за день или за два он ночью тайно от всех сжигает все свои сочи­нения и тут же и „Мертвые души“; после не осталось ни строчки, кроме чужих к нему писем» (ЛН. Т. 58. С. 747).

Смерть Гоголя потрясла Россию, как прежде потрясла ее смерть Пушкина. Тя-{632}гостное впечатление от ужасной кончины усугублялось несбывшимися ожиданиями второго тома «Мертвых душ».

Подробности панихиды и похорон Гоголя стали предметом многочисленных писем. Е. М. Феоктистов писал в Петербург И. С. Тургеневу: «Вчера мы похоронили его. Вся Москва решительно была на похоронах. Огромная университетская церковь не вмещала народу — кроме Назимова, Закревский и пр. были в полных мундирах — также профессора, которые некоторое время несли гроб и передали его потом студен­там и прочему народу. Гроб не дали ставить на колесницу и на руках донесли его до могилы в Даниловом монастыре, верных 6 верст. Я нес его до могилы и опускал в нее гроб. Пишу Вам эти подробности, потому что в них наиболее выразилось… уважение к Гоголю. Когда тело его лежало в университете, церковь была отперта, и даже ночью приходил народ поклониться ему. Можно сказать, что вся Москва пере­бывала у гроба. Он лежал в лавровом венке, а в руках был букет иммортелей. Я сор­вал листок с венка и взял цветок иммортелей — на память» (Там же. С. 743). Феоктистов передал лишь внешние обстоятельства и обстановку события, но точнее всех, пожалуй, сумел оценить значение совершившегося и масштаб потери человек, не видевший похорон, А. В. Никитенко, писавший Т. Н. Грановскому: «…мысль, что эти строки идут в Москву, приводит меня к другой, горестной мысли о том, что случилось недавно у вас в Москве, или, лучше сказать, в России, — о смерти Гоголя. Смерть как смерть, дело обыкновенное до пошлости, хотя мы никак не привыкнем не считать ее важнейшим делом. Но грустно, ужасно грустно видеть умирающего в судо­рожных тревогах неудовлетворенной жизни и, может быть, даже умирающего от этих тревог. И между тем здесь гибнет одна из благороднейших, прекраснейших сил нравственного мира… А между тем история идет себе спокойно, торжественно и холодно, нимало не заботясь, чьи кости она топчет — Патрокловы или Ферсито­вы…» (Там же. С. 750). «Великого не стало», — как сказал Гоголь о смерти Пушки­на. Те же скорбные ноты от ощущения невосполнимости утраты для всей русской культуры и в письме А. Н. Панова к С. Т. Аксакову: «О смерти Гоголя что могу сказать? Мне жаль его как человека, много страдавшего душевно, но сожалением вов­се не объясняется то чувство, которое испытываю, узнав о его кончине. Бывают в жизни каждого мгновения, в которые будто отрывается часть души, умирает одна из сил душевных и наступает тяжелое сознание внутренней пустоты. Пуст стал мир художества на Руси без Гоголя, и кто сколько-нибудь способен чувствовать искусство, тот, конечно, и в самом себе не может не ощущать этой внутренней пустоты. Смерть Гоголя есть вместе с тем и смерть одной из лучших, по крайней мере утешительных, сил души в нас самих» (Там же. С. 752).

1 Гоголь не впервые видел смерть лицом к лицу. Еще 21 мая 1839 г. практи­чески на руках Гоголя скончался Иосиф Виельгорский. Смерть Е. М. Хомяковой оказалась в одном ряду с глубоко потрясшими Гоголя смертями Пушкина и Виельгор­ского.

2 Согласно описи имущества Гоголя, составленной после его смерти, у него ока­залось вещей на сумму 43 рубля 88 копеек. «То, что попало в опись, это — скарб человека, донашивающего старые свои обноски, совершенно равнодушного не только к моде, но и к простейшим удобствам туалета. Этому впечатлению сознательной бед­ности, в которой доживал Гоголь последние месяцы своей жизни, только содействует то обстоятельство, что на руках у Шевырева в это же время находилась сумма в две с лишком тысячи рублей, принадлежавшая Гоголю: сумма эта, по прямому удостовере­нию самого Шевырева наследникам Гоголя, была „благотворительная сумма, кото-{633}рую он употреблял на вспоможение бедным молодым людям, занимающимся нау­кою и искусством“. Эту сумму Гоголь не считал своей и оттого не держал ее у себя, вверив распоряжение ею Шевыреву» (Гоголь. Материалы и исследования. Т. 1. С. 370—371).

3 Цитата из главы 18-й Евангелия от Матфея: «Иисус, призвав дитя, поставил его посреди них и сказал: истинно говорю вам, если не обратитесь и не будете как дети, не войдете в Царство Небесное» (ст. 2—3).

4 Загадочную смерть Гоголя современники связывали с уничтожением второго тома «Мертвых душ», который автор сжег якобы в припадке безумия. Эту точку зре­ния одним из первых высказал А. С. Хомяков. Некоторые усматривали причины сожжения в художественной неудовлетворенности Гоголя результатами труда (см. письмо Самарина к Смирновой от 3 октября 1862 г. // Наст. изд. С. 468). Эта точка зрения возобладала в трудах одного из авторитетнейших исследователей жизни и творчества Гоголя Н. С. Тихонравова: «Последнее сожжение второго тома „Мертвых душ“ вызвано было тем же строгим отношением художника к своему труду, каким и первое; в основе того и другого приговора лежало справедливое недовольство „выду­манными“ образами и особенно тою „идеальностью“, неестественностью образов, которая ненавистна была Гоголю в произведениях. Кукольника и Полевого. Пред­смертное сожжение многолетнего труда не было у Гоголя следствием болезненного порыва, нервного расстройства; всего менее можно в нем видеть „жертву, прине­сенную смиренным христианином“: оно было сознательным делом художника, убедив­шегося в несовершенстве всего, что было выработано многолетним мучительным трудом» (Гоголь Н. В. Сочинения. 10-е изд. М., 1889. Т. 3. С. 576). Однако Ю. В. Манн убедительно доказывает, что «трагедия второго тома и вместе с ним всего замысла не может быть понята в рамках имманентного развития текста». Он считает, что «Гоголь заведомо обрекал себя на неутомимость творческого беспокойства, на бесконечность художественного совершенствования, которое обращалось в столь же бесконечный процесс совершенствования нравственного. Ведь дело писательское не­разрывно связывалось в его представлении с „делом души“, и недостатки произведе­ния воспринимались как свидетельство недостаточного внутреннего самовоспита­ния…» (Манн. С. 280).

Существует и чисто медицинское объяснение смерти, согласно которому Гоголь умер от тифа, эпидемия которого в то время распространилась в Москве. Эта точка зрения подробно аргументирована в статье А. Белышевой «Тайна смерти Гоголя» (Нева. 1967. N 3. С. 170—181). При этом автор статьи считает, что ответственность за неправильный диагноз и принудительное лечение, приведшие к смерти, целиком лежит на медиках Овере и Эвениусе, а также на А. П. Толстом. Относительно послед­него Белышева выдвигает гипотезу о том, что именно он, с чьих слов узнали о сожже­нии второго тома, и сжег несколько глав поэмы, преследуя цель создать образ «покаявшегося» писателя, якобы совершившего этот богоугодный акт в порыве хри­стианского смирения" (с. 181).

Ближе к точке зрения, высказанной Манном, и точка зрения автора одной из последних работ, посвященных загадке смерти Гоголя. В. Мильдон в статье «Отчего умер Гоголь?» (ВЛ. 1988. N 3. С. 119—130) высказывает мысль о том, что всем своим творчеством Гоголь преследовал цель борьбы с «мертвой субстанцией», «кос­ным веществом», в которых погряз мир. «Смысл творчества, — пишет Мильдон, — в спасенье, и художник спасает, расширяя зону жизни, ограничивая монархическое всевластие смерти» (с. 127). Гоголь, верящий в преобразующее действие слова, убеждается в бессилии слова собственного и сдается в борьбе с косными силами жиз-{634}ни: «Раз писатель не волен переменить натуры, а его деятельность держалась един­ственно на базе веры в безграничное могущество слова, зачем тогда писать?» (с. 130). Не отвергая чисто медицинских причин смерти писателя, Мильдон пишет: «Так ли много неправдоподобного в мысли, по которой Гоголь, отчаявшися спасти мир словом, не захотел выздоравливать? Во всяком случае, нельзя отделять истории его болезни от истории творчества, а, возможно, как раз в творчестве и нужно искать истинные причины, приоткрывающие тайну смерти писателя» (с. 130). По мысли Ю. В. Манна, трагедия художника и человека была неизбежна: «Гоголевские смя­тения, неудачи, поражения совершались на виду у всего „света“, что многократно усиливало их разрушительное действие на душу писателя. Развязать весь тугой узел противоречий — творческих, идейных, психологических — не была в состоянии никакая сила, и когда они достигли крайней степени, разразилась катастрофа» (Манн. С. 280—281).

5 Тургенев послал статью в «С.-Петербургские ведомости», в которых она не появилась, не будучи пропущенной цензурой. Письмо было опубликовано в N 32 «Московских ведомостей» от 13 марта 1852 г.

6 Один из атрибутов высшего ордена Российской империи — Андрея Первозван­ного. К голубой ленте прикалывался орденский знак.

7 Некролог, напечатанный в «Московских ведомостях», был лишь поводом для ареста и последующей высылки Тургенева в Спасское-Лутовиново. На самом деле наказание было результатом всей литературной деятельности писателя, и в первую очередь «Записок охотника», антикрепостническим содержанием которых правитель­ство было крайне недовольно.

8 Я сожалею, но понимаю, что следовало строго наказать (франц.). {635}

ОСНОВНЫЕ СОКРАЩЕНИЯ
НАЗВАНИЙ ИСТОЧНИКОВ,
ИСПОЛЬЗУЕМЫХ В КОММЕНТАРИЯХ

Аксаков — Аксаков С. Т. Собрание сочинений. Т. 1—4. М., 1956.

Аксаков, История — Аксаков С. Т. История моего знакомства с Гоголем. М.: Изд-во АН СССР. 1960 (ЛП).

К. Аксаков, И. Аксаков -- Аксаков К. С., Аксаков И. С. Литературная критика. М., 1981.

Анненков -- Анненков П. В. Литературные воспоминания. М., 1983.

Белинский -- Белинский В. Г. Полное собрание сочинений. Т. 1—13. М.: Изд-во АН СССР, 1953—1959.

ВЛ — Вопросы литературы.

Герцен -- Герцен А. И. Собрание сочинений: В 30 т. М.: Изд-во АН СССР, 1954—1965.

Гиллельсон, Мануйлов, Степанов -- Гиллельсон М. И., Мануйлов В. А., Степанов А. Н. Гоголь в Петербурге. Л., 1961.

Гоголь в воспоминаниях — Гоголь в воспоминаниях современников. ГИХЛ, 1952.

Жизнь и труды Погодина -- Барсуков Н. П. Жизнь и труды М. П. Погоди­на. Кн. 1—22. Спб., 1888—1910.

Жуковский, Эстетика и критика -- Жуковский В. А. Эстетика и критика. М., 1985.

Изв. АН СССР — Известия АН СССР, серия литературы и языка.

ЛН — Литературное наследство. Пушкин. Лермонтов. Гоголь. Т. 58. М.: Изд-во АН СССР, 1952.

Манн -- Манн Ю. В поисках живой души. М., 1987.

Манн, Диалектика — Манн Юрнй. Диалектика художественного образа. М., 1987.

Материалы и исследования — Гоголь. Материалы и исследования Т. 1—2. Под ред. В. В. Гиппиуса. М.; Л.: Изд-во АН СССР, 1936.

Машинский — Машинский С. Гоголь и «дело о вольнодумстве». М., 1959.

Машковцев — Машковцев Н. Г. Гоголь в кругу художников. М., 1959.

ОЗ — Отечественные записки.

Павлов -- Павлов Н. Ф. Избранное. Повести. Стихотворения. Статьи. М., 1988.

Письма — Н. В. Гоголь. Письма. Т. 1—4. Пб., 1901.

РЛ — Русская литература.

РС — Русская старина.

Фейнберг -- Фейнберг Илья. Читая тетради Пушкина. М., 1976.

Языков -- Языков Н. М. Полное собрание стихотворений. Л., 1964. БП (БС). {636}

АЛФАВИТНЫЙ УКАЗАТЕЛЬ
ЦИТИРУЕМЫХ АВТОРОВ И ДОКУМЕНТОВ


Aventino — 216, 386.

Адлерберг В. Ф. — 400.

Айвазовский И. К. — 280.

Аксаков И. С. — 381, 443.

Аксаков К. С. — 433.

Аксаков С. Т. — 130, 135, 173, 174, 192 222, 242, 244, 249, 253, 256, 258, 262, 266, 267, 274, 276, 279, 287, 313, 314, 321, 322, 324, 327, 330—335, 337, 338, 342, 345, 352, 358, 381, 398—402, 437, 441—443, 460, 462, 464, 465, 475, 511, 514, 518, 519, 534, 543.

Аксакова В. С. — 433, 438, 548, 550, 551.

Алексеев А. А. — 187.

Андреев А. С. — 161.

Анисимо-Яновская М. Г. — 167.

Анненков П. В. —97, 122, 127, 138, 145, 166, 176, 179, 189, 254, 255, 291, 303, 305, 306, 313, 333, 338, 360, 390, 392, 408 414, 416, 436, 521.

Арнольди Л. И. — 447, 451, 453, 457, 462, 509, 522, 543, 568.

Арсеньев И. А. — 463.

Артынов Н. Ю. — 81.

Аттестат Гоголя из департамента уде­лов — 114, 115, 120.

Аттестат из Петербургского универси­тета — 120, 154, 158.

Аттестат об окончании курса — 92.

Афанасьев А. Н. — 175, 238, 513.

Базаров И. И. — 377, 378.

Базили К. М. — 62, 67, 71, 72, 84, 85.

Барсуков Н. П. — 128, 285—287, 437, 444, 464, 465, 508.

Бартенев П. И. — 159, 179, 319, 542.

Белинский В. Г. — 166, 255, 263, 326, 329, 414.

Белозерский Н. Д. — 89, 127.

Белоусов Н. Г. — 62.

Бенкендорф гр. А. X. — 317.

Берг Н. В. — 439, 440, 464, 472, 512, 522, 557.

Бессонов П. А. — 470.

Билевич М. В. — 63, 70, 87.

Бланк В. Б. — 423.

Богданов Д. П. — 517.

Бодянский О. М. — 178, 321, 475, 529, 546.

Бооль фон В. Г. — 250.

Борисов М. Я. — 507.

Боткин М. П. — 225, 387, 417.

Булгарин Ф. В. — 109, 110, 570.

Буслаев Ф. И. — 283.

Быков Н. В. — 39.

Вагнер Е. Ф. — 568.

Васильчиков А. А. — 122, 183.

Ведомости о поведении пансионеров нежинской гимназии — 48.

Веселовский В. И. — 131.

Вигель Ф. Ф. — 194.

Виельгорская гр-ня А. М. — 362.

Виельгорская гр-ня Л. К. — 372.

Висковатов П. А. — 43, 364, 457, 458.

Вистингаузен Л. К. — 118, 136, 158, 169.

Вольф А. И. — 184, 187.

Выпись из метрической книги о рожде­нии Гоголя — 42.

Высоцкий Г. И. — 54.

Вяземский кн. П. А. — 182, 184, 185, 190, 337.

Гаевский В. П. — 69, 111, 162, 283, 306.

Галахов А. Д. — 174, 440, 448.

Гедеонов А. М. — 397.

Гербель Н. В. — 84.

Гиляровский В. А. — 41, 167, 507, 541.

Гоголь А. В. — 36, 133, 327, 332, 333.

Гоголь-Быкова Е. В. — 132, 133, 135, 137, 254, 259, 266, 272, 426, 427, 429, 432.

Гоголь-Головня О. В. — 27, 30, 37, 40, 43, 57, 97, 133, 148, 170, 267, 426, 429, 431, 432, 482, 483, 504, 508.

Гоголь М. И. — 34—39, 53, 56, 57, 59, 88, 92, 94, 96, 99, 101, 116, 148.

Гоголь Н. В. — 44—49, 51, 52, 56, 58— 64, 67, 68, 72, 73, 76, 88, 90—94, 96, 99, 101, 104—106, 110, 111, 113, 115—117, 120—122, 124—126, 128, 131—134, 136, 146—149, 151—153, 155—159, 163, 164, 166—170, 177, 180—182, 184, 190, 192—204, 206—218,220—224,226—228, 232—234, 236—241, 246, 251, 256, 257, 259, 260, 262, 263, 272, 273, 277—279, 282, 284—288, 307—311, 313, 314, 316, 318, 319, 322, 324, 325, 328, 330, 332, 336, 340—344, 346, 348, 350, 351, 355—357, 358, 360—369, 371, 373—375, 377—380, 382—390, 393—399,402—407, 415—418, 419, 421—423, 425, 426, 429, 430, 433—435, 437, 438, 442, 443, 448, 459, 463, {637} 464, 466, 468, 470, 472, 473, 476—478, 481, 483, 485—488, 490, 494, 495, 502, 504, 511, 512, 514, 515, 518, 519, 534, 541, 542, 550, 554.

Гоголь-Яновская Г. С. — 58.

Головня В. Я. — 426.

Горленко В. П. — 101, 122, 195, 483, 507.

Грановский Т. Н. — 243, 263.

Грешищев Н. — 537.

Григорьев В. В. — 160, 163, 169.

Грот Я. К-- 375.

Данилевский А. С. — 33, 38, 43, 44, 50, 61, 80, 89, 96, 106, 138, 146, 157, 168, 172, 198, 199, 202. 203, 206, 213, 427, 433, 503, 504, 508.

Данилевский Г. П. — 40, 42—44, 50, 51, 55, 182, 195, 507, 529, 530.

Дворянская грамота А. Д. Гоголя — 28.

Дельвиг бар. А. И. — 125, 333.

Деменитру А. Л. — 489.

Дризен бар. Н. В. — 184.

Ефименко А. Я. — 28.

Ермолова С. А. — 245.

Жиряев А. С. — 379.

Жуковский В. А. — 185, 257, 262, 308, 360, 365, 369, 374, 378, 393, 415.

Журнал, введенный надзирателями не­жинской гимназии — 52.

Журнал экстр. собр. конференции не­жинской гимназии — 87.

Закревский гр. А. А. — 570.

Зельднер Е. И. — 47.

Золотарев И. Ф. — 197, 216.

Иваницкий Н. И. — 161, 163, 169.

Иванов А. А. — 305.

Иванов Ал. (кн. А. И. Урусов) — 183, 187, 188. Иванов С. А. — 387.

Иордан Ф. И. —283, 284, 291, 344, 355, 569.

Казанович Е. П. — 328.

Каменская М. Ф. — 154.

Карамзин А. Н-- 206, 209, 210.

Каратыгин П. А. — 186, 188.

Каратыгин П. П. — 186.

Кирпичников А. И. 117, 166, 176, 223, 241, 262, 278, 311, 343, 389, 393, 406, 417, 433, 434, 437, 503.

Кайсевич Иероним — 217—219.

Колмаков Н. М. — 161.

Константиновский о. Матвей — 539.

Кошелев А. И. — 466.

Крестовоздвиженский В. — 518.

Кукольник Н. В. — 53, 60, 65, 71, 72.

Кулжинский И. Г. — 69, 77, 92.

Куликов Н. И. — 435.

Кулиш П. А. —25, 26, 29, 31, 34, 39, 40, 44, 47, 49, 50, 55, 62, 65, 82, 84, 89, 92, 98, 100, 101, 106, 107, 114, 117, 118, 121, 122,126, 127, 134, 145, 150, 151, 162, 163, 171, 184, 267, 307, 311, 337, 346, 347, 355—357, 359—361, 367—369, 384, 385, 421, 428, 437, 441—443, 448, 452, 454, 460, 462, 464, 475—477, 480, 484, 505, 548.

Лавровский Н. А. — 45, 46, 87, 91.

Лазаревский А. М. — 25—27.

Леонидов Л. Л. — 189.

Лернер Н. О. — 489.

Лисенков И. Т. — 101.

Ломиковский В. Я. — 97, 107.

Лонгинов М. Н. — 120, 126, 340.

Лорер Н. И. — 376.

Любич-Романович В. И. — 45, 51, 79, 82, 83.

Макарий, иеромонах — 517.

Максимович М. А. — 171, 172, 476, 477, 480, 482,

Малиновский Д. К. — 442.

Маркович А. И. — 489.

Марков К. И. — 539.

Матвеев П. А. — 479.

Мизко Н. Д. — 493.

Милорадович А. А. — 122, 183.

Милюков А. П. — 339.

Михольский — 428.

М--н — 163, 181.

Мундт Н. П. — 109.

Мурзакевич Н. Н. — 424.

Муханов В. А. — 394, 395, 406, 415, 416.

Надгробная плита на могиле родителей Гоголя — 30.

Надпись на надгробном памятнике Гого­ля — 573.

Нащокин П. В. — 159, 179, 269.

Нащокина В. А. — 176, 268, 568.

Неводчиков Н. В. (Н. Н.) — 424, 485, 495.

Неизвестная-- 42, 486, 488, 490, 492, 494, 495, 497, 500, 501.

Некрасов Н. А. — 436. {638}

Никитенко А. В. — 126, 154, 155, 165, 190, 308, 379, 559.

Никольский П. И. — 69.

Оболенский кн. Д. А. — 345, 459.

Образцов Ф. И. — 535, 539, 553.

Одесский вестник — 501.

Орлай И. С. — 48.

Панаев И. И. — 182, 189, 245, 250, 266, 436.

Панаева-Головачева А. Я. — 185, 243.

Панов В. А. — 278, 280—282.

Пащенко Т. Г. — 35, 50, 54, 55, 61, 66, 97, 110, 138, 175, 185, 428, 452, 482.

Перион — 80.

Петрас Мелетий — 422.

Петров Н. И. — 29.

Петровский священник Ал. — 27.

Плетнев П. А. — 120, 131, 136, 137, 147, 311, 325, 340, 344, 370, 375, 399, 402, 434, 462, 469, 516, 541, 562.

Погодин Д. М. —246, 270, 275, 440, 515.

Погодин М. П. — 165, 174, 192, 225, 230—232, 237, 239, 242, 256, 271, 335. 374, 437, 440, 462, 554—558, 560, 563, 564, 568.

Попова Е. И. — 444.

Прокопович Н. Я. — 100, 106.

Пушкин А. С. — 125, 150, 155.

Пыпин А. П. — 195.

Редкин П. Г. — 69.

Репнина княжна В. Н. — 86, 200, 210, 218, 223, 235, 236, 425, 486, 542.

Родиславский В. И. — 147.

Розен бар. Е. Ф. — 185.

Сальяс гр-ня Е. В. — 558, 569, 570.

Самарин Ю. Ф. — 468.

Свербеев Д. Н. — 318.

Семененко Петр — 217—220.

Сент-Бев — 235.

Скалон С. В. — 32, 44, 94.

Смирнова А. О. — 43, 187, 190, 205, 212, 225, 235, 279, 311, 316, 337, 346—348, 355—362, 364, 366. 367, 370—372, 376, 387, 400, 422, 434, 457, 458, 473, 487, 510, 516, 526, 540, 552. Смирнова О. Н. — 236, 355, 457.

Соколов П. П. — 319.

Соловьев Петр, свящ. — 420.

Соллогуб гр. В. А. — 124, 178, 179, 183, 362, 468.

Соллогуб гр-ня С. М. — 362, 369.

Сомов О. М. — 125.

Сребницкий И. А. — 70.

Срезневский И. И. — 242.

Стасов В. В. — 154.

Стороженко А. П. — 76.

Строганов гр. С. Г. — 317.

Стурдза А. С. —200, 388, 424, 425, 488, 500.

Тарасенков А. Т. — 533, 541—543, 545, 547, 552—564, 566, 569.

Тихонравов Н. С. —102, 112, 125, 126, 330, 381.

Толстой гр. А. К. — 368, 477.

Толченов А. П. — 492, 493, 497, 499, 501.

Трахимовский Н. А. — 114.

Трощинский А. А. — 46.

Трощинский Н. Г. — 425.

Тургенев А. И. — 263.

Тургенев И. С. — 168, 417, 522, 532, 573.

Уваров С. С. — 376.

Феодор, архимандрит (А. М. Бухарев) — 68, 442.

Фет А. А. —271.

Филиппов Т. И. — 536—539, 553.

Халчинский И. Д. — 84.

Хомяков А. С. — 415, 466, 548.

Хомякова Е. М. — 272, 324.

Храповицкий А. И. — 187.

Чаадаев П. Я. — 405.

Чаговец В. А. — 28—30.

Чижов В. П. — 543.

Чижов Ф. В. — 162, 308, 352, 354, 428, 448.

Шапалинский К. В. — 63.

Шевырев С. П. — 404, 512, 549, 552, 554—557, 562, 563.

Шенрок В. И. — 27, 31, 33, 35—39, 43, 44, 50, 56, 61, 62, 65, 67, 71, 72, 80, 84, 85, 88, 89, 94, 96, 104, 106, 107, 117, 138, 157, 168, 172, 195, 198—200, 202, 203, 206, 210, 213, 218,223, 225, 235, 236, 318, 319, 323, 327, 332—334, 427, 429, 432—434, 469, 477, 486, 503, 504, 508, 519.

Шереметева Н. Н. — 367.

Щеглов И. Д. — 538.

Щеголев П. Е. — 30, 32.

Щепкин А. М. —131, 513, 523, 552.

Щепкин М. С. — 131, 321, 513, 523, 552.

Щепкин П. М. — 131, 439.

Эварницкий Д. И. — 41.

Языков Н. М. — 236, 309, 319, 343, 345.

Ясинский И. И. — 428. {639}


СОДЕРЖАНИЕ[править]

И. Золотусский. Портрет «странного» гения ……………………………… 3

Предисловие ……………………………………………………………. 19

I. ПРЕДКИ ГОГОЛЯ ……………………………………………………. 25

II. ДЕТСТВО И ШКОЛА ………………………………………………… 40

III. ПЕРВЫЕ ГОДЫ В ПЕТЕРБУРГЕ. СЛУЖБА. НА-
ЧАЛО ЛИТЕРАТУРНОЙ ДЕЯТЕЛЬНОСТИ …………………………….. 95

IV. ПРОФЕССУРА ……………………………………………………… 151

V. «РЕВИЗОР» ………………………………………………………….. 177

VI. ЗА ГРАНИЦЕЙ ……………………………………………………… 196

VII. В РОССИИ …………………………………………………………. 241

VIII. ЗА ГРАНИЦЕЙ ……………………………………………………. 277

IX. В РОССИИ ………………………………………………………….. 311

X. ЗАГРАНИЧНЫЕ СКИТАНИЯ ……………………………………….. 341

XI. «ПЕРЕПИСКА С ДРУЗЬЯМИ» ………………………………………. 393

XII. ПУТЕШЕСТВИЕ К «СВЯТЫМ МЕСТАМ» …………………………. 419

XIII. В РОССИИ ………………………………………………………… 424

XIV. ОДЕССА ………………………………………………………….. 485

XV. ПОСЛЕДНИЕ ГОДЫ ……………………………………………….. 503

XVI. БОЛЕЗНЬ И СМЕРТЬ ……………………………………………… 547

Примечание В. Вересаева ……………………………………………….. 574

Примечания Э. Л. Безносова …………………………………………….. 592

Основные сокращения названий источников, используемых

в комментариях …………………………………………………………. 636

Алфавитный указатель цитируемых авторов и документов ……………….. 637

  • Письмо сохранилось. См. Письма Гоголя, ред. В. И. Шенрока, том II, стр. 223.
  • Аксаков только через три месяца, после долгого колебания, ответил на это письмо. Он писал Гоголю: «Друг мой, ни на одну минуту я не усумнился в искрен­ности вашего убеждения и желания добра друзьям своим; но, признаюсь, недоволен я этим убеждением, особенно формами, в которых оно проявляется. Я даже боюсь его. Мне 53 года. Я тогда читал Фому Кемпийского, когда вы еще не родились… Я не порицаю никаких, ничьих убеждений, лишь были бы они искренни; но уж конеч­но ничьих и не приму… И вдруг вы меня сажаете, как мальчика, за чтение Фомы Кемпийского, нисколько не знав моих убеждений, да еще как? в узаконенное время, после кофею, и разделяя чтение на главы, как на уроки… И смешно, и досадно… И в прежних ваших письмах некоторые слова наводили на меня сомнения. Я боюсь, как огня, мистицизма; а мне кажется, он как-то проглядывает у вас. Тер­петь не могу нравственных рецептов, ничего похожего на веру в талисманы. Вы ходите по лезвию ножа! Дрожу, чтоб не пострадал художник» (История знакомст­ва, 128).
  • Очевидно, речь о тех самых четырех тысячах рублей, которые наследник в начале 1840 г. (см. выше), по просьбе Жуковского, дал ему взаймы для Гоголя. Своим согласием на предложение Жуковского наследник просто отказался полу­чить с Жуковского долг, сделанный им для Гоголя. Так что предлагаемые четыре тысячи Жуковский собирался платить Гоголю из собственного кармана.
  • Гоголь, однако, эти деньги от Жуковского получил. В феврале 1846 года Жуковский писал Гоголю: "При сем прилагаю вексель на тысячу рублей. Теперь две тысячи вам заплачены. Еще остается на мне две тысячи, которые в свое время вы получите. (Сборник Об-ва Любит. Рос. Словесности на 1891 г. М. 1891, стр. 9.)
  • Распоряжение Гоголя вызвало также протест и недоумение у его московских друзей. Шевырев на распоряжение Гоголя отозвался только через девять месяцев таким письмом: «На твое большое письмо я не отвечал. Ты требовал решительного да на твое предложение. Я не мог тебе уступить насильно это да и вот почему не отве­чал. Предложение твое о сумме, собираемой с твоих сочинений, не могло быть исполнено по двум причинам. Первая — ты должен еще Аксакову. Я знаю, что Аксаковы нуждаются. Они даже на зиму переселились в деревню по этой при­чине. Мне казалось несправедливым потреблять твои деньги на бедных студентов, когда еще не уплачен тобою долг человеку нуждающемуся. Языков — другое дело, конечно, подождет. О другой причине я говорить теперь не стану, потому, что лишнее, а поговорю с тобой тогда, когда уничтожится первая… Я не могу принять на себя исполнение такого дела, которое мне кажется противным справедли­вости».

(Отчет имп. Публ. библиотеки за 1893 г., прилож., стр. 20.)

  • Подлинное письмо Гоголя, см. Письма, III, 51 23.
  • Через полгода Щепкин писал Гоголю по поводу той же «Развязки Реви­зора»: «Прочтя ваше окончание „Ревизора“, я бесился на самого себя, на свой близорукий взгляд, потому что до сих пор я изучал всех героев „Ревизора“, как живых людей; я так много видел знакомого, так родного, и так свыкся с Городни­чим, Добчинским и Бобчинским в течение десяти лет нашего сближения, что отнять их у меня и всех вообще, — это было бы действие бессовестное. Чем вы их мне замените? Оставьте мне их, как они есть. Я их люблю, люблю со всеми слабостями. Не давайте мне никаких намеков, что это-де не чиновники, а наши страсти; нет, я не хочу этой переделки; это люди настоящие, живые люди, между которых я возрос и почти состарился… Нет, я вам их не отдам! не дам, пока существую! После меня переделывайте хоть в козлов; а до тех пор я не уступлю вам Держиморды, потому что и он мне дорог». (Записки и письма М. С. Щепкина, 190.)
  • Такого разбора Шевырев не напечатал. Напротив напечатал разбор хва­лебный.
    • В четвертом письме «Выбранных мест», озаглавленном «О том, что такое слово», находится такой отзыв о Погодине: «Наш приятель П. торопился всю свою жизнь, спеша делиться всем со своими читателями, не разбирая, созрела ли мысль в его собственной голове, словом, — выказывал себя перед читателем, себя всего во всем своем неряшестве… Тридцать лет работал и хлопотал, как муравей, этот человек, — и ни один человек не сказал ему спасибо; ни одного признательного юноши я не встретил, который бы сказал, что он обязан ему каким-нибудь светом или прекрасным стремлением к добру» и т. д.
  • Вот как отвечал на это Гоголь в письме к Шевыреву: «Моей ненависти против Погодина никто не отыскал в этих словах о Погодине из людей, которым не знакомы наши отношения. Их увидели вы потому, что взглянули глазами уже предубежденными… Если же кто и отыщет в них следы ненависти и озлобления моего против Погодина, тогда бесчестье мне, а не Погодину. Кто ж тут выиграл, я или Погодин? Кому слава, мне или ему? Разве и теперь не называют меня, даже близкие мне люди, лицемером, двуличным человеком, играющим комедию даже в том, что есть святейшего человеку? Или ты думаешь, легко это вынести? Это еще бог весть, какая из оплеух посильнее для того, чтобы вынести, эта ли, или та, ко­торую я дал, по вашему мнению, Погодину» (Письма, III, 392).
  • Оторванный от России и от непосредственных наблюдений над русской жизнью, Гоголь всеми способами старался чем-нибудь возместить это отсутствие собственных наблюдений. С тою же просьбою о присылке «портретиков» он обра­щается к жене своего друга Данилевского (Письма, III, 415) 6, просит Аксакова, Погодина и Шевырева «поработать за него грудью» — записывать нужное ему для продолжения «Мертвых душ». «Погодин, мне кажется, многое бы мог записать, что услышит от простых людей и купцов, с которыми ему весьма часто прихо­дится говорить. Мне бы очень нужно было иметь всегда у себя в ящике один-другой портрет, набросанный ловкою рукою, хотя и бегло, с человека, которого бы можно было назвать типом и представителем своего сословия в его современном, нынеш­нем виде» (Письма, III, 403). С тою же просьбою прислать ему всевозможные свои жизненные наблюдения, как материал для его романа. Гоголь обратился к ряду петербургских друзей, обратился к своим читателям в предисловии ко второму изданию первого тома «Мертвых душ». В «Авторской исповеди» Гоголь с огорче­нием писал; «Я думал, что, может, хоть пять-шесть человек захотят исполнить мою просьбу так, как я желал… Но на мои приглашения я не получил записок; в журналах мне отвечали насмешками».
  • Этим письмом начинаются сношения Гоголя, — сначала заочные, потом и лич­ные, — со священником о. Матвеем, ржевским протоиереем, фанатико-изувером, имевшим самое гибельное влияние на Гоголя. О. Матвея рекомендовал Гоголю граф А. П. Толстой. Письма о. Матвея к Гоголю до нас не дошли, и о характере их мы можем заключить только по ответным письмам Гоголя.
  • В XIV письме «Переписки» Гоголь восстает против «одностороннего взгля­да», что всякий театр есть соблазн и препятствие к спасению души. «Высший театр, — писал Гоголь, — это такая кафедра, с которой можно много сказать миру добра». Изувер о. Матвей напал за это на Гоголя, укоряя его, что он «посылает людей в театр, а не в церковь».
  • Сначала Гоголь написал Белинскому длинный, раздраженный ответ, в кото­ром перешел в наступление, находил его обвинения «нападеньями невпопад», писал, что Белинский далеко сбился с прямого пути, и обращал к самому Белинскому слова, с. которыми тот обратился к Гоголю: «Опомнитесь, вы стоите на краю безд­ны!» Но потом Гоголь уничтожил это письмо и послал Белинскому вышеприво­димый мягкий ответ. Первое письмо, восстановленное по разорванному черновику, см. в Письмах, IV, 32.
  • В настоящее время — Никитский бульвар, д. 7а. К дому прибита мемо­риальная доска.
  • Это доказывает только проницательность Гоголя. Сочинение, известное под именем «России» Булгарина, имеет такое заглавие: «Россия в историческом, статистическом, географическом и литературном отношении» (в четырех частях и две части статистики) и принадлежит перу известного профессора Н. А. Ивано­ва, а Булгарин был только издателем его. О сочинении этом с полным уважением отозвался в свое время знаменитый Шафарик. Н. П. Барсуков, X, 319.
  • Я не повторю здесь этого двустишия: слишком грязно. Н. (Неелов) писал всегда стихи в этом роде и сделал себе имя этою специальностью. Прим. Л. Арнольди.
  • О «самых дружественных отношениях», будто бы существовавших между Гоголем и Соллогубом, мы знаем исключительно из собственных заверений Солло­губа. Очень хорошо Гоголь относился к жене его, Софье Михайловне, урожденной графине Виельгорской.
    • Тут Соллогуб что-то путает. Судя по всем данным, Виельгорские в эти годы в Москве не бывали.
  • «Чтение в Императорском Обществе Истории и Древностей Российских», которые редактировал Бодянский в качестве секретаря общества. За помещение в журнале перевода сочинения Флетчера о России конца XVI века журнал был в 1848 году закрыт, а Бодянский лишен профессорской кафедры в Москве.
  • «Есть страсти, которых избрание не от человека. Уже родились они с ним в минуту рождения его на свет, и не дано ему сил отклониться от них. Высшими начертаниями они ведутся, и есть в них что-то зовущее, не умолкающее во всю жизнь. Земное великое поприще суждено совершать им, все равно, в мрачном ли образе, или перенесшись светлым явлением, возрадующим им, — одинаково вызва­ны они для неведомого человеком блага. И, может быть, в сем же самом Чичикове страсть, его влекущая, уже не от него, и в холодном его существовании заклю­чено то, что потом повергнет в прах и на колени человека перед мудростью небес. И еще тайна, почему сей образ предстал в ныне являющейся на свет поэме». «Мертвые души», часть I, гл. XI.
  • Д-р А. Т. Тарасенков, один из врачей, лечивших Гоголя перед смертью, оставил подробный рассказ о своих сношениях с Гоголем. Статья была напечатана в «Отечественных Записках» (1856, N 12) и тогда же вышла отдельной брошюрой (Последние дни жизни Гоголя. СПб. 1857). (Второе издание 1902 г.) Кроме того, В. И. Шенрок (Материалы, IV, 850 и сл.) напечатал эти же воспоминания по рукопи­си, полученной им от сына д-ра Тарасенкова. Рукопись, по-видимому, представляет черновик, — слог менее отделан и точен, нет ряда мелких, иногда ценных деталей; зато приводятся полные имена лиц, не назван­ных в печатном тексте, сохранились места, выкинутые по цензур­ным соображениям или самою цензурою. Здесь и в дальнейших ци­татах мы даем сводный текст.
  • Погодин в это время был в Суздале и воротился в Москву только после похорон Гоголя.
  • Печально сознаться в этом, но одною из причин кончины Гоголя приходится считать неумелые и нерациональные медицинские мероприятия… Гоголь был субъектом с прирожденною невропатическою конституцией. Его жалобы на здоровье в первую половину жизни сводятся к жалобам неврастеника. В течение последних 15—20 лет жизни он страдал тою формою душевной болезни, которая в нашей науке носит название периодического психоза, в форме так наз. периодической меланхолии. По всей вероятности, его общее питание и силы были надорваны перенесенной им в Италии (едва ли не осенью 1845 г.) малярией. Он скончался в течение приступа периодической меланхолии от истощения и острого малокровия мозга, обусловленного как самою формою болезни, — сопровождавшим ее голоданием и связанным с нею быстрым упадком питания и сил, — так и неправильным, ослабляющим лечением, в особенности кровопусканием. Следовало делать как раз обратное тому, что с ним делали, — т. е. прибегнуть к усиленному, даже на­сильственному кормлению и вместо кровопускания, может быть, наоборот, к вли­ванию в подкожную клетчатку соляного раствора. Д-р Н. Н. Баженов. Болезнь и смерть Гоголя. Москва. 1902. Стр. 38.
  • «Московские Ведомости», 1852 г. Марта 13-го, N 32, стр. 328 и 329.
  • Мы даем в алфавитном порядке краткие характеристики лиц, более или менее часто упоминаемых в книге; не указаны лица, подробная характеристика которых дана в тексте, как, напр.: родители Гоголя, священник Матвей Константиновский и др.
  • Здесь и далее цитаты Гоголя приводятся по изданию: Гоголь Н. В. Полное собрание сочинений. Т. 1—14. АН СССР, 1937—1952. — Ред.