Гоголь (Тургенев)

Материал из Викитеки — свободной библиотеки
Гоголь
автор Иван Сергеевич Тургенев
Опубл.: 1868. Источник: az.lib.ru • (Жуковский, Крылов, Лермонтов, Загоскин).

И. С. Тургенев. Полное собрание сочинений и писем в тридцати томах. Письма в восемнадцати томах.

Том одиннадцатый. «Литературные и житейские воспоминания». Биографические очерки и некрологи. Автобиографические материалы. Незавершенные замыслы и наброски. 1852—1883

Издание второе, исправленное и дополненное

М., «Наука», 1983

ГОГОЛЬ[править]

(Жуковский, Крылов, Лермонтов, Загоскин)

Меня свел к Гоголю покойный Михаил Семенович Щепкин. Помню день нашего посещения: 20-го октября 1851 года. Гоголь жил тогда в Москве, на Никитской, в доме Талызина, у графа Толстого. Мы приехали в час пополудни; он немедленно нас принял. Комната его находилась возле сеней направо. Мы вошли в нее — и я увидел Гоголя, стоявшего перед конторкой с пером в руке. Он был одет в темное пальто, зеленый бархатный жилет и коричневые панталоны. За неделю до того дня я его видел в театре, на представлении «Ревизора»; он сидел в ложе бельэтажа, около самой двери — и, вытянув голову, с нервическим беспокойством поглядывал на сцену, через плечи двух дюжих дам, служивших ему защитой от любопытства публики. Мне указал на него сидевший рядом со мною Ф. Я быстро обернулся, чтобы посмотреть на него; он, вероятно, заметил это движение и немного отодвинулся назад, в угол. Меня поразила перемена, происшедшая в нем с 41 года. Я раза два встретил его тогда у Авдотьи Петровны Е--ной. В то время он смотрел приземистым и плотным малороссом; теперь он казался худым и испитым человеком, которого уже успела на порядках измыкать жизнь. Какая-то затаенная боль и тревога, какое-то грустное беспокойство примешивались к постоянно проницательному выражению его лица.


Увидев нас со Щепкиным, он с веселым видом пошел к нам навстречу и, пожав мне руку, промолвил: «Нам давно следовало быть знакомыми». Мы сели. Я — рядом с ним на широком диване; Михаил Семенович на креслах возле него. Я попристальнее вгляделся в его черты. Его белокурые волосы, которые от висков падали прямо, как обыкновенно у казаков, сохранили еще цвет молодости, но уже заметно поредели; от его покатого, гладкого, белого лба по-прежнему так и веяло умом. В небольших карих глазах искрилась по временам веселость — именно веселость, а не насмешливость; но вообще взгляд их казался усталым. Длинный, заостренный нос придавал физиономии Гоголя нечто хитрое, лисье; невыгодное впечатление производили также его одутловатые, мягкие губы под остриженными усами; в их неопределенных очертаниях выражались — так по крайней мере мне показалось — темные стороны его характера: когда он говорил, они неприятно раскрывались и выказывали ряд нехороших зубов; маленький подбородок уходил в широкий бархатный черный галстух. В осанке Гоголя, в его телодвижениях было что-то не профессорское, а учительское — что-то напоминавшее преподавателей в провинциальных институтах и гимназиях. «Какое ты умное, и странное, и больное существо!» — невольно думалось, глядя на него. Помнится, мы с Михаилом Семеновичем и ехали к нему как к необыкновенному, гениальному человеку, у которого что-то тронулось в голове… вся Москва была о нем такого мнения. Михаил Семенович предупредил меня, что с ним не следует говорить о продолжении «Мертвых душ», об этой второй части, над которою он так долго и так упорно трудился и которую он, как известно, сжег перед смертию; что он этого разговора не любит. О «Переписке с друзьями» я сам не упомянул бы, так как ничего не мог сказать о ней хорошего. Впрочем, я и не готовился ни к какой беседе — а просто жаждал видеться с человеком, творения которого я чуть не знал наизусть. Нынешним молодым людям даже трудно растолковать обаяние, окружавшее тогда его имя; теперь же и нет никого, на ком могло бы сосредоточиться общее внимание.


Щепкин заранее объявил мне, что Гоголь не словоохотлив; на деле вышло иначе. Гоголь говорил много, с оживлением, размеренно отталкивая и отчеканивая каждое слово, — что не только не казалось неестественным, но, напротив, придавало его речи какую-то приятную вескость и впечатлительность. Он говорил на 6, других для русского слуха менее любезных особенностей малороссийского говора я не заметил. Всё выходило ладно, складно, вкусно и метко. Впечатление усталости, болезненного, нервического беспокойства, которое он сперва произвел на меня, — исчезло. Он говорил о значении литературы, о призвании писателя, о том, как следует относиться к собственным произведениям; высказал несколько тонких и верных замечаний о самом процессе работы, о самой, если можно так выразиться, физиологии сочинительства; и всё это — языком образным, оригинальным — и, сколько я мог заметить, нимало не подготовленным заранее, как это сплошь да рядом бывает у «знаменитостей». Только когда он завел речь о цензуре, чуть не возвеличивая, чуть не одобряя ее как средство развивать в писателе сноровку, умение защищать свое детище, терпение и множество других христианских и светских добродетелей, — только тогда мне показалось, что он черпает из готового арсенала. Притом доказывать таким образом необходимость цензуры — не значило ли рекомендовать и почти похваливать хитрость и лукавство рабства? Я могу еще допустить стих итальянского поэта: «Si, servi siam; ma servi ognor frementi»[1]; но самодовольное смирение и плутовство рабства… нет! лучше не говорить об этом. В подобных измышлениях и рассудительствах Гоголя слишком явно выказывалось влияние тех особ высшего полета, которым посвящена большая часть «Переписки»; оттуда шел этот затхлый и пресный дух. Вообще я скоро почувствовал, что между миросозерцанием Гоголя и моим — лежала целая бездна. Не одно и то же мы ненавидели, не одно любили; но з ту минуту — в моих глазах всё это не имело важности. Великий поэт, великий художник был передо мною, и я глядел на него, слушал его с благоговением, даже когда не соглашался с ним.


Гоголь, вероятно, знал мои отношения к Белинскому, к Искандеру; о первом из них, об его письме к нему — он не заикнулся: это имя обожгло бы его губы. Но в то время только что появилась — в одном заграничном издании — статья Искандера, в которой он, по поводу пресловутой «Переписки», упрекал Гоголя в отступничестве от прежних убеждений. Гоголь сам заговорил об этой статье. Из его писем, напечатанных после его смерти (о, какую услугу оказал бы ему издатель, если б выкинул из них целые две трети или по крайней мере все те, которые писаны к светским дамам… более противной смеси гордыни и подыскивания, ханжества и тщеславия, пророческого и прихлебательского тона -г- в литературе не существует!), — из писем Гоголя мы знаем, какою неизлечимой раной залегло в его сердце полное фиаско его «Переписки» — это фиаско, в котором нельзя не приветствовать одно из немногих утешительных проявлений тогдашнего общественного мнения. И мы с покойным М. С. Щепкиным были свидетелями — в день нашего посещения, — до какой степени эта рана наболела. Гоголь начал уверять нас — внезапно изменившимся, торопливым голосом, — что не может понять, почему в прежних его сочинениях некоторые люди находят какую-то оппозицию, что-то такое, чему он изменил впоследствии; что он всегда придерживался одних и тех же религиозных и охранительных начал — и, в доказательство того, готов нам указать на некоторые места в одной своей, уже давно напечатанной, книге… Промолвив эти слова, Гоголь с почти юношеской живостью вскочил с дивана и побежал з соседнюю комнату. Михаил Семеныч только брови возвел горе — и указательный палец поднял… «Никогда таким его не видал», — шепнул он мне…


Гоголь вернулся с томом «Арабесок» в руках и начал читать на выдержку некоторые места одной из тех детски напыщенных и утомительно-пустых статей, которыми наполнен этот сборник. Помнится, речь шла о необходимости строгого порядка, безусловного повиновения властям и т. п. «Вот видите, — твердил Гоголь, — я и прежде всегда то же думал, точно такие же высказывал убеждения, как и теперь!.. С какой же стати упрекать меня в измене, в отступничестве… Меня?» — И это говорил автор «Ревизора», одной из самых отрицательных комедий, какие когда-либо являлись на сцене! Мы с Щепкиным молчали. Гоголь бросил наконец книгу на стол и снова заговорил об искусстве, о театре; объявил, что остался недоволен игрою актеров в «Ревизоре», что они «тон потеряли» и что он готов им прочесть всю пиесу с начала до конца. Щепкин ухватился за это слово и тут же уладил, где и когда читать. Какая-то старая барыня приехала к Гоголю; она привезла ему просфору с вынутой частицей. Мы удалились.


Дня через два происходило чтение «Ревизора» в одной из зал того дома, где проживал Гоголь. Я выпросил позволение присутствовать на этом чтении. Покойный профессор Шевырев также был в числе слушателей и — если не ошибаюсь — Погодин. К великому моему удивлению, далеко не все актеры, участвовавшие в «Ревизоре», явились на приглашение Гоголя; им показалось обидным, что их словно хотят учить! Ни одной актрисы также не приехало. Сколько я мог заметить, Гоголя огорчил этот неохотный и слабый отзыв на его предложение… Известно, до какой степени он скупился на подобные милости. Лицо его приняло выражение угрюмое и холодное; глаза подозрительно насторожились. В тот день он смотрел точно больным человеком. Он принялся читать — и понемногу оживился. Щеки покрылись легкой краской, глаза расширились и просветлели. Читал Гоголь превосходно… Я слушал его тогда в первый — ив последний раз. Диккенс, также превосходный чтец, можно сказать, разыгрывает свои романы, чтение его--драматическое, почти театральное; в одном его лице является несколько первоклассных актеров, которые заставляют вас то смеяться, то плакать; Гоголь, напротив, поразил меня чрезвычайной простотой и сдержанностью манеры, какой-то важной и в то же время наивной искренностью, которой словно и дела нет, есть ли тут слушатели и что они думают. Казалось, Гоголь только и заботился о том, как бы вникнуть в предмет для него самого новый и как бы вернее передать собственное впечатление. Эффект выходил необычайный — особенно в комических, юмористических местах; не было возможности не смеяться — хорошим, здоровым смехом; а виновник всей этой потехи продолжал, не смущаясь общей веселостью и как бы внутренно дивясь ей, всё более и более погружаться в самое дело — и лишь изредка, на губах и около глаз, чуть заметно трепетала лукавая усмешка мастера. С каким недоумением, с каким изумлением Гоголь произнес знаменитую фразу Городничего о двух крысах (в самом начале пиесы): «Пришли, понюхали и пошли прочь!» — Он даже медленно оглянул нас, как бы спрашивая объяснения такого удивительного происшествия. Я только тут понял, как вообще неверно, поверхностно, с каким желанием только поскорей насмешить обыкновенно разыгрывается на сцене «Ревизор». Я сидел, погруженный в радостное умиление: это был для меня настоящий пир и праздник. К сожалению, он продолжался недолго. Гоголь еще не успел прочесть половину первого акта, как вдруг дверь шумно растворилась и, торопливо улыбаясь и кивая головою, промчался через всю комнату один еще очень молодой, но уже необыкновенно назойливый литератор — и, не сказав никому ни слова, поспешил занять место в углу. Гоголь остановился; с размаху ударил рукой по звонку и с сердцем заметил вошедшему камердинеру: «Ведь я велел тебе никого не впускать!» Молодой литератор слегка пошевелился на стуле — а впрочем, не смутился нисколько. Гоголь отпил немного воды — и снова принялся читать; но уж это было совсем не то. Он стал спешить, бормотать себе под нос, не доканчивать слов; иногда он пропускал целые фразы — и только махал рукою. Неожиданное появление литератора его расстроило: нервы его, очевидно, не выдерживали малейшего толчка. Только в известной сцене, где Хлестаков завирается, Гоголь снова ободрился и возвысил голос: ему хотелось показать актеру, исполнявшему роль Ивана Александровича, как должно передавать это действительно затруднительное место. В чтении Гоголя оно показалось мне естественным и правдоподобным. Хлестаков увлечен и странностию своего положения, и окружающей его средой, и собственной легкомысленной юркостью; он и знает, что врет, — и верит своему вранью: это нечто вроде упоения, наития, сочинительского восторга — это не простая ложь, не простое хвастовство. Его самого «подхватило». «Просители в передней жужжат, 35 тысяч эстафетов скачет — а дурачье, мол, слушает, развесив уши, и какой я, мол, бойкий, игривый, светский молодой человек!» Вот какое впечатление производил в устах Гоголя хлестаковский монолог. Но, вообще говоря, чтение «Ревизора» в тот день было — как Гоголь сам выразился --не более как намек, эскиз; и всё по милости непрошенного литератора, который простер свою нецеремонность до того, что остался после всех у побледневшего, усталого Гоголя и втерся за ним в его кабинет. В сенях я расстался с ним и уже никогда не увидал его больше; но его личности было еще суждено возыметь значительное влияние на мою жизнь.


В последних числах февраля месяца следующего 1852 года я находился на одном утреннем заседании вскоре потом погибшего общества посещения бедных — в зале Дворянского собрания — и вдруг заметил И. И. Панаева, который с судорожной поспешностью перебегал от одного лица к другому, очевидно, сообщая каждому из них неожиданное и невеселое известие, ибо у каждого лицо тотчас выражало удивление и печаль. Панаев, наконец, подбежал и ко мне — и с легкой улыбочкой, равнодушным тоном промолвив: «А ты знаешь, Гоголь помер в Москве. Как же, как же… Все бумаги сжег — да помер», — помчался далее. Нет никакого сомнения, что как литератор Панаев внутренно скорбел о подобной утрате — притом же и сердце он имел доброе, — но удовольствие быть первым человеком, сообщающим другому огорашивающую новость (равнодушный тон употреблялся для большего форсу), — это удовольствие, эта радость заглушали в нем всякое другое чувство. Уже несколько дней в Петербурге ходили темные слухи о болезни Гоголя; но такого исхода никто не ожидал. -Под первым впечатлением сообщенного мне известия я написал следующую небольшую статью.

Письмо из Петербурга*
* «Московские ведомости» 1852 года, марта 13-го, № 32, стр. 328 и 329.

Гоголь умер! Какую русскую душу не потрясут эти два слова? Он умер. Потеря наша так жестока, так внезапна, что нам всё еще не хочется ей верить. В то самое время, когда мы все могли надеяться, что он нарушит наконец свое долгое молчание, что он обрадует, превзойдет наши нетерпеливые ожидания, — пришла эта роковая весть! Да, он умер, этот человек, которого мы теперь имеем право, горькое право, данное нам смертию, назвать великим; человек, который своим именем означил эпоху в истории нашей литературы; человек, которым мы гордимся как одной из слав наших! Он умер, пораженный в самом цвете лет, в разгаре сил своих, не окончив начатого дела, подобно благороднейшим из его предшественников… Его утрата возобновляет скорбь о тех незабвенных утратах, как новая рана возбуждает боль старинных язв. Не время теперь и не место говорить об его заслугах — это дело будущей критики; должно надеяться, что она поймет свою задачу и оценит его тем беспристрастным, но исполненным уважения и любви судом, которым подобные ему люди судятся перед лицом потомства; нам теперь не до того: нам только хочется быть одним из отголосков той великой скорби, которую мы чувствуем разлитою повсюду вокруг нас; не оценить его нам хочется, но плакать; мы не в силах говорить теперь спокойно о Гоголе… самый любимый, самый знакомый образ неясен для глаз, орошенных слезами… В день, когда его хоронит Москва, нам хочется протянуть ей отсюда руку — соединиться с ней в одном чувстве общей печали. Мы не могли взглянуть в последний раз на его безжизненное лицо; но мы шлем ему издалека наш прощальный привет — и с благоговейным чувством слагаем дань нашей скорби и нашей любви на его свежую могилу, в которую нам не удалось, подобно москвичам, бросить горсть родимой земли! Мысль, что прах его будет покоиться в Москве, наполняет нас каким-то горестным удовлетворением. Да, пусть он покоится там, в этом сердце России, которую он так глубоко знал и так любил, так горячо любил, что одни легкомысленные или близорукие люди не чувствуют присутствия этого любовного пламени в каждом им сказанном слове! Но невыразимо тяжело было бы нам подумать, что последние, самые зрелые плоды его гения погибли для нас невозвратно, — и мы с ужасом внимаем жестоким слухам об их истреблении…

Едва ли нужно говорить о тех немногих людях, которым слова наши покажутся преувеличенными или даже вовсе неуместными… Смерть имеет очищающую и примиряющую силу; клевета и зависть, вражда и недоразумения — всё смолкает перед самою обыкновенною могилой: они не заговорят над могилою Гоголя. Какое бы ни было окончательное место, которое оставит за ним история, мы уверены, что никто не откажется повторить теперь же вслед за нами:

Мир его праху, вечная память его жизни, вечная слава его имени!

Т......е.*
  • По поводу этой статьи (о ней тогда же кто-то весьма справедливо сказал, что нет богатого купца, о смерти которого журналы не отозвались бы с большим жаром) мне вспоминается следующее: одна очень высокопоставленная дама — в Петербурге — находила, что наказание, которому я подвергся за эту статью, было незаслуженно — и во всяком случае слишком строго, жестоко… Словом, она горячо заступалась за меня. «Но ведь вы не знаете, — доложил си кто-то, — он в своей статье называет Гоголя великим человеком!» — «Не может быть!» — «Уверяю вас». — "А! в таком случае я ничего не говорю: je regrette, mais je comprends qu’on ait dû sévir, (я сожалею, но я понимаю, что следовало строго наказать (франц.).)

Я препроводил эту статью в один из петербургских журналов; но именно в то время цензурные строгости стали весьма усиливаться с некоторых пор… Подобные «crescendo» происходили довольно часто и — для постороннего зрителя --так же беспричинно, как, например, увеличение смертности в эпидемиях. Статья моя не появилась ни в один из последовавших за тем дней. Встретившись на улице с издателем, я спросил его, что бы это значило? «Видите, какая погода, — отвечал он мне иносказательною речью, — и думать нечего». — «Да ведь статья самая невинная», — заметил я. «Невинная ли, пет ли, — возразил издатель, — дело не в том; вообще имя Гоголя не велено упоминать. Закревский на похоронах в андреевской ленте присутствовал: этого здесь переварить не могут». Вскоре потом я получил от одного приятеля из Москвы письмо, наполненное упреками: «Как! — восклицал он, — Гоголь умер, и хоть бы один журнал у вас в Петербурге отозвался! Это молчание постыдно!» В ответе моем я объяснил — сознаюсь, в довольно резких выражениях — моему приятелю причину этого молчания и в доказательство как документ приложил мою запрещенную статью. Он ее представил немедленно на рассмотрение тогдашнего попечителя Московского округа — генерала Назимова — и получил от него разрешение напечатать ее в «Московских ведомостях». Это происходило в половине марта, а 16 апреля я — за ослушание и нарушение цензурных правил — был посажен на месяц под арест в части (первые двадцать четыре часа я провел в сибирке и беседовал с изысканно вежливым и образованным полицейским унтер-офицером, который рассказывал мне о своей прогулке в Летнем саду и об «аромате птиц»), а потом отправлен на жительство в деревню. Я нисколько не намерен обвинять тогдашнее правительство; попечитель С.-Петербургского округа, теперь уже покойный Мусин-Пушкин, представил — из неизвестных мне видов — всё дело, как явное неповиновение с моей стороны; он не поколебался заверить высшее начальство, что он призывал меня лично, и лично передал мне запрещение цензурного комитета печатать мою статью (одно цензорское запрещение не могло помешать мне — в силу существовавших постановлений — подвергнуть статью мою суду другого цензора), а я г. Мусина-Пушкина и в глаза не видал и никакого с ним объяснения не имел. Нельзя же было правительству подозревать сановника, доверенное лицо, в подобном искажении истины! Но всё к лучшему; пребывание под арестом, а потом в деревне принесло мне несомненную пользу: оно сблизило меня с такими сторонами русского быта, которые, при обыкновенном ходе вещей, вероятно, ускользнули бы от моего внимания.


Уже дописывая предыдущую строку, я вспомнил, что первое мое свидание с Гоголем происходило гораздо раньше, чем я сказал вначале. А именно: я был одним из его слушателей в 1835 году, когда он преподавал (!) историю в С.-Петербургском университете. Это преподавание, правду сказать, происходило оригинальным образом. Во-первых, Гоголь из трех лекций непременно пропускал две; во-вторых, даже когда он появлялся на кафедре, — он не говорил, а шептал что-то весьма несвязное, показывал нам маленькие гравюры на стали, изображавшие виды Палестины и других восточных стран, и всё время ужасно конфузился. Мы все были убеждены (и едва ли мы ошибались), что он ничего ис смыслит в истории — и что г. Гоголь-Яновский, наш профессор (он так именовался в расписании лекций), не имеет ничего общего с писателем Гоголем, уже известным нам как автор «Вечеров на хуторе близ Диканьки». На выпускном экзамене из своего предмета он сидел, повязанный платком, якобы от зубной боли — с совершенно убитой физиономией — и не разевал рта. Спрашивал студентов за него профессор И. П. Шульгин. Как теперь вижу его худую, длинноносую фигуру с двумя высоко торчавшими — в виде ушей — концами черного шелкового платка. Нет сомнения, что он сам хорошо понимал весь комизм и всю неловкость своего положения: он в том же году подал в отставку. Это не помешало ему, однако, воскликнуть: «Непризнанный взошел я на кафедру — и непризнанный схожу с нее!» Он был рожден для того, чтоб быть наставником своих современников; но только не с кафедры.


В предыдущем (первом) отрывке я упомянул о моей встрече с Пушкиным; скажу кстати несколько слов и о других, теперь уже умерших, литературных знаменитостях, которые мне удалось видеть. Начну с Жуковского. Живя — вскоре после двенадцатого года — в своей деревне в Белевском уезде, он несколько раз посетил мою матушку, тогда еще девицу, в ее Мценском имении; сохранилось даже предание, что он в одном домашнем спектакле играл роль волшебника, и чуть ли не видел я самый колпак его с золотыми звездами в кладовой родительского дома. Но с тех пор прошли долгие годы — и, вероятно, из памяти его изгладилось самое воспоминание о деревенской барышне, с которой он познакомился случайно и мимоходом. В год переселения нашего семейства в Петербург — мне было тогда 16 лет — моей матушке вздумалось напомнить о себе Василию Андреевичу. Она вышила ко дню его именин красивую бархатную подушку и послала меня с нею к нему в Зимний дворец. Я должен был назвать себя, объяснить, чей я сын, и поднести подарок. Но когда я очутился в огромном, до тех пор мне незнакомом дворце; когда мне пришлось пробираться по каменным длинным коридорам, подниматься на каменные лестницы, то и дело натыкаясь на неподвижных, словно тоже каменных, часовых; когда я, наконец, отыскал квартиру Жуковского и очутился перед трехаршинным красным лакеем с галунами по всем швам и орлами на галунах, — мною овладел такой трепет, я почувствовал такую робость, что, представ в кабинет, куда пригласил меня красный лакей и где из-за длинной конторки глянуло на меня задумчиво-приветливое, но важное и несколько изумленное лицо самого поэта, — я, несмотря на все усилия, не мог произнести звука: язык, как говорится, прильпе к гортани — и, весь сгорая от стыда, едва ли не со слезами на глазах, остановился как вкопанный на пороге двери и только протягивал и поддерживал обеими руками — как младенца при крещении — несчастную подушку, на которой, как теперь помню, была изображена девица в средневековом костюме, с попугаем на плече. Смущение мое, вероятно, возбудило чувство жалости в доброй душе Жуковского; он подошел ко мне, тихонько взял у меня подушку, попросил меня сесть и снисходительно заговорил со мною. Я объяснил ему наконец, в чем было дело — и, как только мог, бросился бежать.

Уже тогда Жуковский, как поэт, потерял в глазах моих прежнее значение; но все-таки я радовался нашему, хотя и неудачному свиданию и, прндя домой, с особенным чувством припоминал его улыбку, ласковый звук его голоса, его медленные и приятные движения. Портреты Жуковского почти все очень похожи; физиономия его не была из тех, которые уловить трудно, которые часто меняются. Конечно, в 1834 году в нем и следа не оставалось того болезненного юноши, каким представлялся воображению наших отцов «Певец во стане русских воинов»; он стал осанистым, почти полным человеком. Лицо его, слегка припухлое, молочного цвета, без морщин, дышало спокойствием; ои держал голову наклонно, как бы прислушиваясь и размышляя; тонкие, жидкие волосы всходили косицами на совсем почти лысый череп; тихая благость светилась в углубленном взгляде его темных, на китайский лад приподнятых глаз, а па довольно крупных, но правильно очерченных губах постоянно присутствовала чуть заметная, но искренняя улыбка благоволения и привета. Полувосточное происхождение его (мать его была, как известно, турчанка) сказывалось во всем его облике.


Несколько недель спустя меня еще раз свел к нему старинный приятель нашего семейства, Воин Иванович Губарев, замечательное, типическое лицо. Небогатый помещик Кромского уезда, Орловской губернии, он во время ранней молодости находился в самой тесной связи с Жуковским, Блудовым, Уваровым; он в их кружке был представителем французской философии, скептического, энциклопедического элемента, рационализма, словом, XVIII века. Губарев превосходно говорил по-французски, Вольтера знал наизусть и ставил выше всего на свете; других сочинителей он едва ли читал; склад его ума был чисто французский, дореволюционный, спешу прибавить. Я до сих пор помню его почти постоянный, громкий и холодный смех, его развязные, слегка цинические суждения и выходки. Уже одна его наружность осуждала его на одинокую и независимую жизнь; это был человек весьма собою некрасивый, толстый, с огромной головой и рябинами по всему лицу. Долгое пребывание в провинции наложило на него наконец свою печать; но он остался «типом» до конца, и до конца, под бедным казакином мелкого дворянчика, носящего дома смазные сапоги, сохранил свободу и даже изящество манер. Я не знаю причины, почему он не пошел в гору, не составил себе карьеры, как его товарищи. Вероятно, в нем не было надлежащей настойчивости, не было честолюбия: оно плохо уживается с тем полуравнодушным, полунасмешливым эпикуреизмом, который он заимствовал от своего образца — Вольтера; а таланта литературного он в себе не признавал; фортуна ему не улыбнулась — он так и стушевался, заглох, стал бобылем. Но любопытно было бы проследить, как этот закоренелый вольтерианец в молодости обходился с своим приятелем, будущим «балладником» и переводчиком Шиллера! Большего противоречия и придумать нельзя; но сама жизнь есть не что иное, как постоянно побеждаемое противоречие.

Жуковский — в Петербурге — вспомнил старого приятеля и не забыл, чем можно было его порадовать: подарил ему новое, прекрасно переплетенное собрание полных сочинений Вольтера. Говорят, незадолго до смерти — а Губарев жил долго — соседи видали его в его полуразрушенной хижинке, сидевшего за убогим столом, на котором лежал подарок его знаменитого друга. Он бережно переворачивал золотообрезные листья любимой книги — ив глуши степного захолустья, искренно, как и в дни молодости, тешился остротами, которыми забавлялись некогда Фридрих Великий в Сан-Суси и Екатерина Вторая в Царском Селе. Другого ума, другой поэзии, другой философии для него не существовало. Это, разумеется, не мешало ему носить на шее целую кучу образов и ладанок — и состоять под командой безграмотной ключницы… Логика противоречий!

С Жуковским я больше не встречался.


Крылова я видел всего один раз — на вечере у одного чиновного, но слабого петербургского литератора. Он просидел часа три с лишком неподвижно между двумя окнами — и хоть бы слово промолвил! На нем был просторный поношенный фрак, белый шейный платок; сапоги с кисточками облекали его тучные ноги. Он опирался обеими руками на колени — и даже не поворачивал своей колоссальной, тяжелой и величавой головы; только глаза его изредка двигались под нависшими бровями. Нельзя было понять: что он, слушает ли и на ус себе мотает, или просто так сидит и «существует»? Ни сонливости, ни внимания на этом обширном, прямо русском лице — а только ума палата, да заматерелая лень, да по временам что-то лукавое словно хочет выступить наружу и не может — или не хочет — пробиться сквозь весь этот старческий жир… Хозяин, наконец, попросил его пожаловать к ужину. «Поросенок под хреном для вас приготовлен, Иван Андреич», — заметил он хлопотливо и как бы исполняя неизбежный долг. Крылов посмотрел на него не то приветливо, не то насмешливо… «Так-таки непременно поросенок?» — казалось, внутренно промолвил он — грузно встал и, грузно шаркая ногами, пошел занять свое место за столом.


Лермонтова я тоже видел всего два раза: в доме одной знатной петербургской дамы, княгини Ш…ой, и несколько дней спустя, на маскараде в Благородном собрании под новый, 1840 год. У княгини Ш…ой я, весьма редкий и непривычный посетитель светских вечеров, лишь издали, из уголка, куда я забился, наблюдал за быстро вошедшим в славу поэтом. Он поместился на низком табурете перед диваном, на котором, одетая в черное платье, сидела одна из тогдашних столичных красавиц, белокурая графиня М. П. — рано погибшее, действительно прелестное создание. На Лермонтове был мундир лейб-гвардии гусарского полка; он не снял ни сабли, ни перчаток — и, сгорбившись и насупившись, угрюмо посматривал на графиню. Она мало с ним разговаривала и чаще обращалась к сидевшему рядом с ним графу Ш…у, тоже гусару. В наружности Лермонтова было что-то зловещее и трагическое; какой-то сумрачной и недоброй силой, задумчивой презрительностью и страстью веяло от его смуглого лица, от его бсшыпих и неподвижно-темных глаз. Их тяжелый взор странно не согласовался с выражением почти детски нежных и выдававшихся губ. Вся его фигура, приземистая, кривоногая, с большой головой на сутулых широких плечах возбуждала ощущение неприятное; но присущую мощь тотчас сознавал всякий. Известно, что он до некоторой степени изобразил самого себя в Печорине.

Слова: «Глаза его не смеялись, когда он смеялся»[2] и т. д. — действительно, применялись к нему. Помнится, граф Ш. и его собеседница внезапно засмеялись чему-то и смеялись долго; Лермонтов также засмеялся, но в то же время с каким-то обидным удивлением оглядывал их обоих. Несмотря на это, мне все-таки казалось, что и графа Ш…а он любил как товарища, и к графине питал чувство дружелюбное. Не было сомнения, что он, следуя тогдашней моде, напустил на себя известного рода байроновский жанр, с примесью других, еще худших капризов и чудачеств. И дорого же он поплатился за них! Внутренно Лермонтов, вероятно, скучал глубоко; он задыхался в тесной сфере, куда его втолкнула судьба. На бале Дворянского собрания ему не давали покоя, беспрестанно приставали к нему, брали его за руки; одна маска сменялась другою, а он почти не сходил с места и молча слушал их писк, поочередно обращая на них свои сумрачные глаза. Мне тогда же почудилось, что я уловил на лице его прекрасное выражение поэтического творчества. Быть может, ему приходили в голову те стихи:

Когда касаются холодных рук моих

С небрежной смелостью красавиц городских

Давно бестрепетные руки… и т. д.


Скажу кстати два слова еще об одном умершем литераторе, хотя он и принадлежит к «dus minorum gentium»[3] и уже никак не может стать наряду с поименованными выше, — а именно о M. H. Загоскине. Он был коротким приятелем моего отца и в тридцатых годах, во время нашего пребывания в Москве, почти ежедневно посещал наш дом. Его «Юрий Милославский» был первым сильным литературным впечатлением моей жизни. Я находился в пансионе некоего г. Вейденгаммера, когда появился знаменитый роман; учитель русского языка — он же и классный надзиратель — рассказал в часы рекреаций моим товарищам и мне его содержание. С каким пожирающим вниманием мы слушали похождения Кирши, слуги Милославского, Алексея, разбойника Омляша! Но странное дело! «Юрий Милославский» казался мне чудом совершенства, а на автора его, на M. H. Загоскина, я взирал довольно равнодушно. За объяснением этого факта ходить недалеко: впечатление, производимое Михаилом Николаевичем, не только не могло усилить те чувства поклонения и восторга, которые возбуждал его роман, но напротив — оно должно было ослабить их. В Загоскине не проявлялось ничего величественного, ничего фатального, ничего такого, что действует на юное воображение; говоря правду, он был даже довольно комичен, а редкое его добродушие не могло быть надлежащим образом оценено мною: это качество не имеет значения в глазах легкомысленной молодежи. Самая фигура Загоскина, его странная, словно сплюснутая голова, четырехугольное лицо, выпученные глаза под вечными очками, близорукий и тупой взгляд, необычайные движения бровей, губ, носа, когда он удивлялся или даже просто говорил, внезапные восклицания, взмахи рук, глубокая впадина, разделявшая надвое его короткий подбородок, — всё в нем мне казалось чудаковатым, неуклюжим, забавным. К тому же за ним водились три, тоже довольно комические, слабости: он воображал себя необыкновенным силачом;Ошибка цитирования Отсутствует закрывающий тег </ref> (с ударением на кин) — как он сразился с Раппо и, победив его, удалился скромно и с достоинством.</ref> он был уверен, что никакая женщина не в состоянии устоять перед ним; и, наконец (и это в таком рьяном патриоте было особенно удивительно), он питал несчастную слабость к французскому языку, который коверкал без милости, беспрестанно смешивая числа и роды, так что даже получил в нашем доме прозвище: «Monsieur l’article». Со всем тем нельзя было не любить Михаила Николаевича за его золотое сердце, за ту безыскусственную откровенность нрава, которая поражает в его сочинениях.


Последнее мое свидание с ним было печально. Я навестил его много лет спустя — в Москве, незадолго перед его смертью. Он уже не выходил из своего кабинета и жаловался на постоянную боль и ломоту во всех членах. Он не похудел, но мертвенная бледность покрывала его всё еще полные щеки, придавая им тем более унылый вид. Взмахи бровей и таращение глаз остались те же; невольный комизм этих движений только усугублял чувство жалости, которую возбуждала вся фигура бедного сочинителя, явно клонившаяся к разрушению. Я заговорил с ним об его литературной деятельности, о том, что в петербургских кружках снова стали ценить его заслуги, отдавать ему справедливость; упомянул о значении «Юрия Милославского» как народной книги… Лицо Михаила Николаевича оживилось. «Ну, спасибо, спасибо, — сказал он мне, — а я уже думал, что я забыт, что нынешняя молодежь в грязь меня втоптала и бревном меня накрыла». (Со мной Михаил Николаевич не говорил по-французски, а в русском разговоре он любил употреблять выражения энергические.) «Спасибо», — повторил он, не без волнения и с чувством пожав мне руку, точно я был причиною того, что его не забыли. Помнится, довольно горькие мысли о так называемой литературной известности пришли мне в голову тогда. Внутренно я почти упрекнул Загоскина в малодушии. Чему, думал я, радуется человек? Но отчего же было ему и не радоваться? Он услыхал от меня, что не совсем умер… а ведь горше смерти для человека нет ничего. Иная литературная известность может, пожалуй, дожить до того, что и этой ничтожной радости не узнает. За периодом легкомысленных восхвалений последует период столь же мало осмысленной брани, а там — безмолвное забвение… Да и кто из нас имеет право не быть забытым — право отягощать своим именем память потомков, у которых свои нужды, свои заботы, свои стремления?

А все-таки я рад, что я, совершенно случайно, доставил доброму Михаилу Николаевичу, перед концом его жизни, хотя мгновенное удовольствие.

ПРИМЕЧАНИЯ[править]

ИСТОЧНИКИ ТЕКСТА

Черновой автограф, 17 л. и «Письмо из Петербурга» — писарская копия, 2 л. Хранится в отделе рукописей Bibl Nat, Slave 75; описание см.: Mazon, p. 76—77; фотокопия — ИРЛИ, Р. I, он. 29, № 331.

Наборная рукопись, 10 л. Хранится в ГИМ, ф. 440, № 1265, л. 148—157.

«Письмо из Петербурга». Беловой автограф, 2 л. Датировано 24 февраля 1852 г. Хранится в ЦГАОР, ф. 109, он. 1852, ед. хр. 92, л. 13—14.

«Н. В. Гоголь» (первоначальное название «Письма из Петербурга»). Корректура СПб Вед. Датировано 24 февраля 1852 г. Хранится в ЦГАОР, ф. 109, он. 1852, ед. хр. 92, л. 16.

«Письмо из Петербурга». Публикация в Моск Вед, 1852, № 32, 13 марта. Датировано 24 февраля 1852 г. Подпись «Т…….ъ»

Т, Соч, 1869, ч. 1, с. LXIX — LXXXIX.

Т, Соч, 1874, ч. 1, с. 70—90.

Т, Соч, 1880, т. 1, с. 63—83.

Впервые опубликовано: Т, Соч, 1869, ч. 1.

Печатается по тексту Т, Соч, 1880 с устранением явных опечаток, не замеченных Тургеневым, а также со следующими исправлениями по всем другим источникам:

Стр. 63, строка 18: «актеру, исполнявшему» вместо «исполнявшему».

Стр. 70, строка 19: «прекрасно переплетенное» вместо «прекрасное, переплетенное».

Стр. 71, строка 20: «редкий и непривычный» вместо «редкий, непривычный».

Стр. 71, строка 25: «белокурая» вместо «белорукая».

Очерк «Гоголь» был задуман в 1868 г., что явствует из плана, написанного на л. 1 чернового автографа очерка «Вместо вступления» (см. выше, с. 322). Однако первое, и то косвенное, упоминание о работе над очерком содержится в письме к П. В. Анненкову от 24 мая (5 июня) 1869 г.: «Мне нужна копия с моего письма по случаю кончины Гоголя». На основании этого письма можно предположить, что работа над черновым автографом в двадцатых числах мая 1869 г. уже была начата. Трудно сказать, когда именно был закончен очерк: ни черновой автограф, ни наборная рукопись не имеют даты. 13 переписке Тургенева также нет упоминаний об этой работе. Но так как очерк появился в первой части Сочинений, вышедшей в ноябре 1869 г., остается предположить, что работа над ним была закончена скорее всего в июле--августе, тем более что 20 сентября (2 октября) Тургенев уже отправил Салаеву последний отрывок из «Литературных и житейских воспоминаний» — очерк «По поводу „Отцов и детей“».

Черновой автограф[4] имеет большое количество вставок, сделанных на полях, перечеркнутых фраз или частей фраз, а также отдельных слов, которые зачеркнуты не один раз, иногда заменены другими. Особенно большую правку Тургенев произвел в разделах, посвященных Жуковскому и Загоскину. С другой стороны, некоторые строки, вошедшие в окончательный текст, появились на дальнейших стадиях работы. Так, слов «оттуда шел этот затхлый и пресный дух», сказанных по поводу влияния на Гоголя «особ высшего полета», в черновом автографе нет. Нет там и слов «Его самого „подхватило“», характеризующих вранье Хлестакова. В черновом автографе нет также строк, в которых говорится о пребывании Тургенева под арестом.

Однако отличия чернового автографа от окончательного текста большей частью заключаются не в отсутствии тех или иных фраз, а в том, что содержит первый слон автографа. В этом отношении представляет значительный интерес первый раздел очерка, посвященный Гоголю. Так, в черновом автографе вместо слов: «от его покатого, гладкого, белого лба по-прежнему так и веяло умом» первоначально было написано: «покатый белый лоб был по-прежнему прекрасен и даже морщин на кем не замечалось». А затем уже появились более близкие к окончательному тексту слова: «покатый белый лоб по-прежнему так и светился умом» (Т, ПСС и П, Сочинения, т. XIV, вариант к с. 65, строки 7—8). Вспоминая о первой поездке к Гоголю, Тургенев первоначально писал в черновом автографе «как к больному», а затем, в том же черновике, исправил эти слова на «как к необыкновенному, гениальному человеку, у которого что-то тронулось в голове» (там же, вариант к с. 65, строки 25—27), что существенно меняло смысл всей фразы. Первоначально Тургенев с большей резкостью высказывал свое отношение к цензуре и к позиции Гоголя в этом вопросе (там же, вариант к с. 66, строки 25—28).

Текст наборной рукописи отличается от окончательного незначительными разночтениями.

Сохранившаяся корректура некрологической статьи «Н. В. Гоголь» (первоначальное заглавие «Письма из Петербурга»), набранной для СПб Вед, а также беловой автограф под заглавием «Письмо из Петербурга», предназначенный Тургеневым уже для Моск Вед, несколько отличается от окончательного текста.

Наиболее существенное отличие корректуры СПб Вед от окончательного текста — наличие в ней подстрочного примечания: «Говорят, что Гоголь за одиннадцать дней до своей смерти, когда он с вида, казалось, не был еще болен, начал говорить, что он скоро умрет, и ночью сжег все свои бумаги, так, что теперь после него не осталось ни одной строки ненапечатанной» и фразы (имеющейся также в беловом автографе): «Если такие люди найдутся, нам жаль их, жаль их несчастья»[5] после слова «неуместными».

В этом очерке Тургенев вспоминает литературные встречи разных лет. И не только с Гоголем — они были, конечно, наиболее значительными. Он рассказывает также о своем знакомстве с M. H. Загоскиным в годы детства и о встрече с этим писателем незадолго до его смерти; о знакомстве с Жуковским по приезде в Петербург для поступления в столичный университет; об единственной краткой встрече с Крыловым. Наконец, речь идет и о двух встречах с Лермонтовым, которые, к сожалению, не привели к личному знакомству Тургенева с его великим современником.

Тургенев считал себя учеником и последователем Гоголя. В своих литературно-критических статьях, а также в художественных произведениях он постоянно высказывался за развитие гоголевского направления, считая его ведущим в русской литературе. Высланный из Петербурга в Спасское-Лутовиново за некрологическую статью о Гоголе, Тургенев в течение полутора лет вынужденного уединения читал и перечитывал его произведения (см. письмо к С. Т., И. С. и К. С. Аксаковым от 6(18) июня 1852 г.)[6].

В 1855 г. Тургенев полемизировал с представителями «чистого искусства», противопоставлявшими пушкинское направление в русской литературе гоголевскому.

Несомненно, что и Гоголь ценил Тургенева как писателя. Еще 7 сентября 1847 г., после появления в «Современнике» первых очерков, составивших впоследствии книгу «Записки охотника», Гоголь писал П. В. Анненкову: «Изобразите мне также портрет молодого Тургенева, чтобы я получил о нем понятие как о человеке; как писателя я отчасти его знаю: сколько могу судить по тому, что прочел, талант в нем замечательный и обещает большую деятельность в будущем» (Гоголь, т. 13, с. 385). Об этом же имеется свидетельство С. П. Шевырева в письме к М. П. Погодину 1858 г.: «О Тургеневе я имею письменные доказательства от Гоголя <…> Он его очень любил и на него надеялся» (Барсуков, Погодин, кн. 16, с. 239—240).

Поэзия Жуковского сыграла значительную роль в литературном развитии Тургенева в годы его детства и ранней юности. В письмах В. П. Тургеневой к сыну не раз встречается имя Жуковского с цитатами из его произведений[7]. В годы пребывания в московском пансионе Тургенев усиленно читал Жуковского, знал наизусть многие строки из его посланий и баллад. Это известно, в частности, из писем его к дяде, H. H. Тургеневу, относящихся к марту--апрелю 1831 г. (см.: наст. изд., Письма, т. 1, с. 119—130).

Лермонтов был одним из любимых поэтов Тургенева. Поэзия его оказала воздействие на раннее творчество Тургенева — стихотворения и поэмы[8]. «Герой нашего времени» имел большое значение для становления тургеневской прозы 1840-х годов[9].

К 1865 г. относится предисловие Тургенева к французскому переводу поэмы «Мцыри» (наст. изд., т. 10, с. 341).

В 1875 г. Тургенев написал рецензию на английский перевод «Демона», осуществленный А. Стифеном (наст. изд., т. 10, с. 271).

В появившихся в печати отзывах на часть 1 Сочинений Тургенева очерку «Гоголь» не было уделено большого внимания. Д. Свияжский (Д. Д. Минаев), резко иронически отозвавшись о «Литературных воспоминаниях» в целом, упрекал Тургенева, в частпости, за внимание к мелочам (описание костюма Гоголя). В заключение он отмечал, однако, что «глава о Гоголе — самая еще любопытная в воспоминаниях г. Тургенева» (Дело, 1869, № 12, с. 49). Суровую оценку получил очерк в журнале «Библиограф», который утверждал: «…где г. Тургенев описывает личность одним внешним образом, там эта личность перед читателем, как живая; где же он вдается в рассуждения по поводу этой личности, тут являются одни фразы вроде: „Великий поэт, великий художник был перед мною, и я глядел на него, слушал его с благоговением — даже, когда не соглашался с ним“» (Библиограф, 1869, № 3, декабрь, с. 14).

Стр. 57. Меня свел ~ Щепкин.-- Михаил Семенович Щепкин (1788—1863) — знаменитый актер, друг Гоголя; был близко знаком с Тургеневым. М. А. Щепкин, со слов М. С. Щепкина, сообщает: «…в три часа мы с Иваном Сергеевичем пожаловали к Гоголю. Он встретил нас весьма приветливо; когда же Иван Сергеевич сказал Гоголю, что некоторые произведения его, переведенные им, Тургеневым, на французский язык и читанные в Париже, произвели большое впечатление, Николай Васильевич заметно был доволен и с своей стороны сказал несколько любезностей Тургеневу» (Щепкин M. A. M. С. Щепкин. 1788—1863 гг. Записки его, письма, рассказы, материалы для биографии и родословная. СПб., 1914, с. 374).

…в Москве, на Никитскойсоу графа Толстого.-- На Никитском бульваре (ныне д. 7 по Суворовскому бульвару). — Граф Александр Петрович Толстой (1801—1873) принадлежал к числу наиболее реакционно настроенных знакомых Гоголя. Переписка и беседы с ним, имевшие влияние на Гоголя, сказались на ряде статей книги «Выбранные места из переписки с друзьями».

…вытянув голову ~ от любопытства публики.-- Л. И. Арнольди в очерке «Мое знакомство с Гоголем» указывает на тот же факт: «Многие в партере заметили Гоголя, п лорнеты стали обращаться на нашу ложу. — Гоголь, видимо, испугался какой-нибудь демонстрации со стороны публики, и, может быть, — вызовов…» (Рус Вести, 1862, № 1, с. 92).

Ф. — Евгений Михайлович Феоктистов (1829—1898) — литератор, журналист и историк, в 1850-х годах сотрудничавший в «Московских ведомостях», «Современнике» и «Отечественных записках»; впоследствии начальник Главного управления по делам печати (см. о нем: Т, ПСС и П, Письма, т. II, указатель имен, с. 694).

Я раза два встретил его тогда у ~ Е-ной.-- Имеется в виду Авдотья Петровна Елагина (1789—1877), по первому мужу Киреевская, племянница В. А. Жуковского, мать П. В. и И. В. Киреевских, с которыми Тургенев был хорошо знаком (имение Киреевских находилось неподалеку от Болева). Литературный салон Елагиной был широко известен в Москве в 1830—40-х годах[10].

Стр. 58. О «Переписке с друзьями» я сам не упомянул бы, так как ничего не мог сказать о ней хорошего.-- Книга Гоголя «Выбранные места из переписки с друзьями» вышла в 1847 г. В ряде писем Тургенева содержатся косвенные, но всегда отрицательные отзывы о ней. В частности, 21 апреля (3 мая) 1853 г. Тургенев писал Анненкову, имея в виду второй том «Мертвых душ», что в нем Гоголь стремился к смягчению тех «жестокостей», которые были присущи первому тому поэмы, и хотел «загладить их в смысле „Переписки“».

Стр. 59. «Si servient re menti»… — Какому из итальянских поэтов принадлежит приведенный стих, не установлено.

…особ высшего полета, которым посвящена большая часть «Переписки»…-- Имеются в виду граф А. П. Толстой (см. примеч. к с. 57), графиня Луиза Карловна Виельгорская, жена Мих. Ю. Виельгорского, Александра Осиповна Смирнова, рожд. Россет (1809—1882) — жена калужского, потом петербургского губернатора H. M. Смирнова. Тургенев весьма отрицательно относился к А. О. Смирновой (см. письмо к П. В. Анненкову от 6(18) октября 1853 г.). В главе XXV «Отцов и детей», вспоминая об А. О. Смирновой, писатель вложил в уста Базарова следующие слова: «С тех пор, как я здесь, я препакостно себя чувствую, точно начитался писем Гоголя к калужской губернаторше» (наст. изд., т. 7, с. 161).

…заграничном издании ~ в отступничестве от прежних убеждений.-- Имеется в виду статья А. И. Герцена «О развитии революционных идей в России», которая вышла отдельной брошюрой на французском языке в 1851 г. в Париже. Полемизируя со славянофилами, Герцен писал о Гоголе: «Он начал защищать то, что прежде разрушал, оправдывать крепостное право и в конце концов бросился к ногам представителя „благоволения и любви“. Пусть поразмыслят славянофилы о падении Гоголя <…> От православною смиренномудрия, от самоотречения, растворившего личность человека в личности князя, до обожания самодержца — только шаг» (Герцен, т. 7, с. 248). Гоголь, болезненно переживавший фиаско «Выбранных мест из переписки с друзьями», был очень задет отзывом Герцена.

…оказал бы ему издатель, если б выкинул ~ те, которые писаны к светским дамам…-- Речь идет, в частности, о письмах к княжне В. Н. Репниной, H. H. Шереметьевой и А. О. Смирновой, впервые опубликованных в тт. 5 и 6 Сочинений и писем Н. В. Гоголя, изд. П. А. Кулиша, СПб., 1857.

Стр. 60. …речь шла о необходимости повиновения властям и т. п.-- Вероятно, имеется в виду статья Гоголя «О преподавании всеобщей истории» (1832).

Дня через два происходило чтение «Ревизора»…-- Г. П. Данилевский в очерке «Знакомство с Гоголем» указывает, что это чтение состоялось позднее, 5 ноября 1851 г., усматривая у Тургенева неточность (ИВ, 1886, № 12, с. 484).

Стр. 62. …не все актеры, участвовавшие в «Ревизоре», явились на приглашение ~ Ни одной актрисы также не приехало.-- По свидетельству Г. П. Данилевского, на чтении «Ревизора» присутствовали С. Т. и И. С. Аксаковы, С. П. Шевырев, И. С. Тургенев, Н. В. Берг, М. С. Щепкин, П. М. Садовский, С. В. Шумский (там же).

Стр. 63. …очень молодой, но уже необыкновенно назойливый литератор…-- Речь идет о Григории Петровиче Данилевском (1829—1890) — беллетристе, чье творчество встречало отрицательное отношение со стороны Тургенева (см. его рецензию на «Слобожан» Данилевского — наст. изд., т. 4, с. 523, 677) и прогрессивной критики 1850—1860-х годов.

…где Хлестаков завирается…-- «Ревизор», действие третье, явл. VI.

…по милости непрошенного литератора ~ втерся за ним в его кабинет.-- Тургенев был неправ. Данилевский писал В. П. Гаевскому: Гоголь «приглашал третьего дня меня, Тургенева и некоторых актеров на вечер и читал нам своего „Ревизора“, а потом, когда все ушли, прочел со мною новую, здесь написанную мною „Запорожскую думу“ (в рифмах), поправлял ее сам и до трех часов ночи говорил со мною о литературе и о многом, многом» (ГПБ, ф. 171, архив В. П. Гаевского, № 102, л. 11 — 11 об. — сообщил Е. В. Свиясов). Позднее, в 1872 году, Я. П. Полонский писал Тургеневу, что Г. П. Данилевский собирается «рано или поздно <…> отомстить <…> за клевету (т. е. за рассказ у Гоголя)» (Звенья, т. 8, с. 168).

Стр. 64. …заметил И. И. Панаева…-- Иван Иванович Панаев (1812—1862) — беллетрист, фельетонист, сатирический поэт, соредактор журнала «Современник», мемуарист.

Он умер, пораженный в самом цвете лет…-- Гоголь скончался, не достигши 43 лет.

Стр. 65. …самые зрелые плоды его гения со слухам об их истреблении…-- 4 марта 1852 г. Тургенев писал П. Впардо: «За десять дней до смерти он (Гоголь — ред.) предал всё сожжению, и, совершив это нравственное самоубийство, слег, чтобы уже не вставать более» , Nouv corr inéd, t. 1, p. 64: Зильберштейн И. Тургенев. Находки последних лет. — Литературная газета, 1972, № 17, 26 апреля).

Стр. 66. Я препроводил эту статью в один из петербургских журналов…-- Речь идет о «С.-Петербургских ведомостях» (см. письмо к Е. М. Феоктистову от 26 февраля (9 марта) 1852 г.), в которых статья Тургенева о Гоголе пе появилась, так как была запрещена петербургской цензурой.

Закревский ~ присутствовал... — Арсений Андреевич Закревский (1783—1865) — московский военный генерал-губернатор с 1848 по 1859 г. Е. М. Феоктистов сообщал Тургеневу 25 февраля (8 марта) 1852 г.: «Вся Москва решительно была на похоронах <…> Закревскии и пр. были в полных мундирах…» (Лит Насл, т. 58, с. 743). Появление Закревского не было, однако, знаком уважения к памяти Гоголя, так как, по свидетельству современника, он его никогда не читал (Барсуков, Погодин, кн. 11, с. 538).

…из Москвы ~ письмо, наполненное упреками…-- В дошедших до нас письмах Е. М. Феоктистова и В. П. Боткина, с которыми Тургенев делился своими чувствами и размышлениями, вызванными смертью Гоголя, никаких обращений к Тургеневу с просьбой написать статью о Гоголе не содержится.

…приятелю ~ запрещенную статью.-- 26 февраля (9 марта) 1852 г. Тургенев писал Е. М. Феоктистову о том, что свои «несколько слов» о смерти Гоголя, написанные им для «С.-Петербургских ведомостей», он отправляет ему в Москву «при сем письме, в неизвестности — пропустит ли их и не исказит ли их цензура».

…попечителя Московского округа — генерала Назимова…-- Владимир Иванович Назимов (1802—1874) был и председателем Московского цензурного комитета (1849—1855).

…был посажен ~ в части…-- Тургенева арестовали и подвергли заключению «на съезжей 2-й Адмиралтейской части», помещавшейся близ Театральной площади, на углу Офицерской улицы и Мариинского переулка; дом не сохранился, он стоял на участке, занятом ныне домами 30 и 28 по улице Декабристов (см.: Литературные памятные места Ленинграда. Л., 1976, с. 356).

…отправлен на жительство в деревню.-- Тургенев был освобожден из-под ареста 16(28) мая и выехал в ссылку в Спасское-Лутовиново (через Москву) 18(30) мая 1852 г.

…покойный Мусин-Пушкин ~ и никакого с ним объяснения не имел.-- Михаил Николаевич Мусин-Пушкин (1795—1862) — председатель Петербургского цензурного комитета и попечитель Петербургского учебного округа. В своем дневнике цензор А. В. Никитенко 20 марта ст. ст. 1852 г. отметил, что еще до представления статьи Тургенева в цензуру «председатель цензурного комитета объявил, что не будет пропускать статей в похвалу Гоголя, „лакейского писателя“. Он запретил и представленную ему редактором „С. П<етербургских> ведомостей“ статью, но без всяких формальностей, так что этого запрещения и нельзя было счесть официальным. Тургенев, увидя в этом просто прихоть председателя, отправил свою статью в Москву, где она и явилась в печати. В повелении сказано, что „несмотря на объявленное помещику Тургеневу запрещение его статьи, он осмелился“ и пр. Вот этого-то объявления и не было. У Тургенева не требовали никаких объяснений; его никто не допрашивал, а прямо подвергли наказанию. Говорят, что Булгарин своим влиянием на председателя цензурного комитета и своими внушениями ему всех больше виновен…» (Никитенко, т. 1, с. 351).

Стр. 67. …он преподавал ~ историю в С.-Петербургском университете.-- Гоголь был приглашен для преподавания истории, древней и средневековой, в 1834 г.

…что он ничего не смыслит в истории…-- Это мнение Тургенева несправедливо. Гоголь знал и любил историю, но не обладал даром педагога и лектора. Кроме того, следует иметь в виду, что его лекции встречали организованную оппозицию со стороны реакционной профессуры (см.: Мордовченко Н. И. Гоголь в Петербургском университете. — Уч. зап. ЛГУ. Серия филол. наук. 1939, вып. 3, № 46, с. 355—359; Айзеншток К. Я. Н. В. Гоголь и Петербургский университет. — Вест. Ленингр. ун-та, 1952, № 3, с. 17—38; ГиллельсонМ. И., Мануйлов В. А., Степанов А. Н. Гоголь в Петербурге. Л., 1961, с. 128—139).

Спрашивал студентов за него профессор И. П. Шульгин.-- Иван Петрович Шульгин (1795—1869) — профессор Петербургского университета, автор учебных пособий по всеобщей и русской истории. H. M. Колмаков, учившийся вместе с Тургеневым, вспоминал: «Отъезд Гоголя и оставление им лекций были неожиданными и отразились на нас весьма неблагоприятно. Профессор Шульгин на экзамене задавал нам такие вопросы, которые вовсе не входили в программу лекций Гоголя <…> Ответ Тургенева не понравился Шульгину <…> он стал задавать Тургеневу другие вопросы по части хронологии и, разумеется, <…> достиг своего: Тургенев сделал ошибку и получил неодобрительную отметку. Засим и кандидатство его улыбнулось» (Рус Ст, 1891, № 5, с. 461—462). Именно от Шульгина получил затем Тургенев «изустное разрешение» снова посещать лекции (см. его прошение на имя ректора Петербургского университета от 11(23) мая 1837 г. — наст. изд., Письма, т. 1, с. 342). Подробнее об этом см.: Громов В. А. Гоголь и Тургенев. 1. Тургенев — слушатель лекций Гоголя по истории. — Т сб, вып. 5, с. 354—356.

«Непризнанный, взошел я на кафедру — и непризнанный схожу с нее!» — Неточная цитата из письма Гоголя. О том, что он «расплевался с университетом», Гоголь писал М. П. Погодину 6(18)декабря 1835 г., подчеркивая: «Неузнанный я взошел на кафедру и неузнанный схожу с нее» (Сочинения и письма Н. В. Гоголя. Издание П. А. Кулиша. СПб., 1857. Т. 5, с. 246).

Стр. 68. Начну с Жуковского. Живя — вскоре после двенадцатого года ~ в Белевском уезде со мою матушку ~ в ее Мценском имении…-- Посещения В. А. Жуковским В. П. Тургеневой в Спасском-Лутовинове могли быть, видимо, летом и осенью 1814 г. В это время поэт жил то в Муратове (май--июнь), имении Е. А. Протасовой, верстах в 30-ти от Спасского, то (с сентября и до конца года) — у А. П. Киреевской в Долбине, в 40 верстах от имения матери Тургенева (см.: Чернов Николай. Глава из детства. — Литературная газета, 1970, № 29, 25 июля).

…к нему в Зимний дворец.-- В. А. Жуковский жил в Зимнем дворце с конца 1820-х годов как воспитатель наследника, будущего Александра II.

Стр. 69. …представлялся воображению наших отцов «Певец во стане русских воинов»…-- Жуковский написал это стихотворение в 1812 году, т. е. когда ему было 29 лет.

…старинный приятель нашего семейства ~ Губарев ~ в самой тесной связи с Жуковским…-- В. И. Губарев и его сестра А. И. Лагривова (Лагривая) (см. наст. том, с. 476) были близкими знакомыми В. П. Тургеневой. Вероятно, в Спасское привозил Жуковского именно В. И. Губарев, который некогда учился вместе с поэтом и братьями А. И. и Н. И. Тургеневыми в Московском университетском благородном пансионе (см.: Дневники В. А. Жуковского. СПб., 1903, с. 350). Позднее, подобно своему отцу, И. А. Губареву, он был в дружеских отношениях с известным деятелем масонства И. В. Лопухиным. Вольтерьянство, возможно, уживалось в В. И. Губареве с сочувствием к масонству. По мнению современного исследователя, Тургенев в 1875 г. наделил чертами внутреннего и внешнего облика В. И. Губарева одного из своих героев повести «Часы» — дядю Егора, ссыльного вольтерьянца (в первоначальной редакции масона). — См.: Чернов Н. Глава из детства).

Стр. 70. Жуковский ~ подарил ему новое ~ собрание полных сочинений Вольтера.-- 4 июля 1835 г. Губарев писал Жуковскому: «Благодарю вас усердно за <…> подарок Вольтера; — я один в сем мире чувства истинного уважения к Вам сохраню до гроба» (ИРЛИ, 28024. СС16.70).

…некогда Фридрих Великий в Сан-Суси…-- Фридрих II (1712—1786) — прусский король с 1740 г. Sans-Souci (Сан-Суси) — дворец и парк в Потсдаме, недалеко от Берлина, постоянная резиденция Фридриха II.

…у одного чиновного, но слабого петербургского литератора.-- Возможно, речь идет о В. И. Карлгофе (см. примеч. на с. 334).

…даже не поворачивал ~ под нависшими бровями.-- Аналогичный, но более развернутый, с большим количеством деталей словесный портрет Крылова Тургенев создал несколько позднее, в 1871 году, в предисловии к переводу его басен на английский язык, осуществленному В. Р. Рольстоном (наст. изд., т. 10, с. 266).

Стр. 71. У княгини Ш…ой…-- Речь идет о княгине Софии Алексеевне Шаховской, рожд. графине Мусиной-Пушкиной (1790—1878). Со своим мужем, князем Иваном Леонтьевичем Шаховским, генералом, участником Отечественной войны 1812 года, она жила в двухэтажном доме на Пантелеймоновскоп улице (ныне д. 11 по ул. Пестеля; 3-й и 4-й этажи надстроены в 1860-х годах[11]. Шаховские — соседи Тургеневых; их имение — Большое Скуратове Чернского уезда — находилось недалеко от Спасского-Лутовинова (см.: Лузин Н. П. Тургенев и Н. Н. Толстой. — Т сб, вып. 5, с. 423). В одном из писем (к М. Н. и В. П. Толстым от 14(26) февраля 1855 г.) Тургенев упомянул имя мужа С. А. Шаховской: «наш сосед князь И. Л. Шаховской» (Т, ПСС и П, Письма, т. II, с. 261—262).

…на маскараде в Благородном собрании под новый, 1840 год.-- В ночь с 31 декабря 1839 г. на 1 января 1840 г. в Дворянском собрании не было вообще никакого бала или маскарада. Остается предположить, что Тургенев «видел Лермонтова на маскараде в декабре 1839 года, как он пишет, но в какой-то другой день и в другом месте» (Герштейн Э. Судьба Лермонтова. М., 1964, с. 77, 78).

…графиня М. П. …-- Графиня Эмилия Карловна Мусина-Пушкина, рожд. Шернваль (1810—1846), которой посвящено стихотворение Лермонтова «Графиня Эмилия — белее, чем лилия» (1839); жена графа В. А. Мусина-Пушкина, брата С. А. Шаховской. Обе они (Шаховская и Мусина-Пушкина), как и Тургенев, находились на пароходе «Николай I», совершая морское путешествие, трагически окончившееся 18 мая 1838 г. (см.: СПб Вед, 1838, № 84, 19 апреля; Тургенев в Гейдельберге летом 1838 г. Из дневника Е. В. Сухово-Кобылиной. Публикация Л. М. Долотовой. — Лит Насл, т. 76, с. 338—339). Тургенев описал эту поездку в очерке «Пожар на море» (наст. том, с. 293).

…к сидевшему рядом с ним графу Ш…у…-- Имеется в виду Андрей Павлович Шувалов (1816—1876), граф, товарищ Лермонтова по лейб-гвардии гусарскому полку и по «кружку шестнадцати».

В наружности Лермонтова было что-то зловещее и трагическое ~ детски нежных и выдававшихся губ ~ присущую мощь тотчас сознавал всякий.-- В этом замечательном словесном портрете Лермонтова отразились, вероятно, не только личные впечатления Тургенева, но и мнения многих современников (устные и печатные), нередко отмечавших сложность натуры поэта с ее контрастами, противоположностями; «соединенность несоединимого» в нем (Удодов Б. Т. «Созвучье слов живых». — В кн.: Лермонтов М. Ю. Избранное. Воронеж, 1981, с. 17).

Стр. 72. Когда касаются холодных рук моих…-- Тургенев приводит строки 8—10 из стихотворения Лермонтова «Как часто пестрою толпою окружен» (1840).

Он был коротким приятелем ~ посещал наш дом.-- См. также письмо Тургенева к С. Т. Аксакову от 22 января (3 февраля) 1853 г., почти дословно повторенное в данном очерке.

Его «Юрий Mилославский» ~ сильным литературным впечатлением…-- Роман М. Н. Загоскина (1789—1852) «Юрий Милославский, или Русские в 1612 году» вышел в 1829 г. в трех томах. 22 января (3 февраля) 1853 г. Тургенев писал С. Т. Аксакову: «…что же касается до „Милославского“ — то я знал его наизусть; помнится, я находился в пансионе в Москве <…> и нам по вечерам надзиратель наш рассказывал содержание „Ю<рия> М<илославского>“. Невозможно изобразить Вам то поглощающее и поглощенное внимание, с которым мы все слушали». О том же Тургенев рассказывал Л. И. Майкову 4 марта 1880 г. (Рус Ст, 1883, № 10, с. 204).

Я находился в пансионе некоего г. Вейденгаммера, когда появился знаменитый роман…-- Тургенев был помещен в этот пансион осенью или зимой 1827/28 г. и пробыл в нем, очевидно, до позднего лета 1830 г. (см. наст. том, с. 442).

Стр. 73. К тому же за ним водились три ~ комические слабости…-- Об этих же «слабостях» M. H. Загоскина Тургенев рассказывал Л. Н. Майкову 4 марта 1880 г. (Рус Ст, 1883, № 10, с. 205).



  1. Мы рабы… да; но рабы, вечно негодующие.
  2. «Герой нашего времени», стр. 280. Сочинения Лермонтова, изд. 1860 г.
  3. младшим богам (лат.).
  4. Свод вариантов чернового и белового автографов см.: Т, ПСС и П, Сочинения, т. XIV, с. 332—342.
  5. В копии «Письма из Петербурга», хранящейся в ЦГИА (ф. 777, он. 2, 1852 г., л. 3), в переписке между петербургским и московским цензурными ведомствами, — «несчастных» (см.: Гаркави А. М. К тексту письма Тургенева о Гоголе. — Уч. зап. ЛГУ, 1955, № 200. Серия филол. наук, вып. 25, с. 233).
  6. См. также: Назарова Л. Н. Тургенев о Гоголе. — Русская литература, 1959, № 3, с. 155—158.
  7. Шитова, с. 27; Малышева И. Мать И. С. Тургенева и его творчество. По неизданным письмам В. П. Тургеневой к сыну. — Рус мысль, 1915, кн. 6, с. 105, 107.
  8. См.: Розанов М. H. Отзвуки Лермонтова. — В кн.: Венок Лермонтову. Юбилейный сборник. М.; Пг., 1914, с. 269; Орловский С. Лирика молодого Тургенева. Прага, 1926, с. 171; Габель М. О. Образ современника в раннем творчестве И. С. Тургенева (поэма «Разговор»). — Учет записки Харківського Держ. Бiблioтeчнoгo інституту, вып. 4. Питания літератури. Харків, 1959, с. 46—48. Перечень литературы см. также: Лермонтовская энциклопедия. М., 1981, с. 584.
  9. См.: Назарова Л. Тургенев и Лермонтов. — Език и литература. София, 1964, № 6, с. 31—36; ее же: О лермонтовских традициях в прозе И. С. Тургенева. — Проблемы теории и истории литературы. Сборник статей, посвященных памяти профессора А. Н. Соколова. М., 1971, с. 261—269.
  10. См. также: Рабкина Н. И. С. Тургенев в салоне Елагиной. — Вопросы литературы, 1979, № 1, с. 314—316.
  11. Сообщил Б. А. Разодеев.