Перейти к содержанию

Горловка (Рейснер)

Материал из Викитеки — свободной библиотеки
Горловка (Донбасс)
автор Лариса Михайловна Рейснер (1895-1926)
Из сборника «Уголь, железо и живые люди». Впервые в: Рейснер Л. Уголь, железо и живые люди. М.-Л. Госиздат. 1925 г. 108, [4] с.. Источник: Рейснер Л. М. Избранное / Вступ. статья И. Крамова; Сост. и подготовка текста А. Наумовой. — М.: Худож. лит., 1980 — 372 с.


[328]
ГОРЛОВКА
(Донбасс)
I

Глядя из окна железнодорожного вагона, можно подумать, что Донбасс решил застроиться целым рядом пирамид. На его полях, гладких как стол и покрытых пыльной скатертью полыни, отделенные друг от друга промежутками в несколько верст, возвышаются ровные остроконечные конусы, геометрически правильные одинокие горы.

На вершине каждой из них, бережно подогнув тонкие ноги, сидит большое железное насекомое; оно беспомощно и слабо, — маленькие, трудолюбивые вагонетки, похожие на муравьев, ежеминутно взбираются к нему по рельсовой дорожке и кормят грудами земли и камней, добытых на дне шахты.

Вся гора состоит из породы, годами изо дня в день осыпающей ее искусственные склоны. В этой промышленной области фабричные трубы давно переросли пирамидальные тополя, эти зеленые живые колонны юга. Горы пустой породы, выброшенные на поверхность угольными копями, вполне и безраздельно господствуют над черноземной равниной. У их подножья голая степь перерезана густой сетью железных дорог. Она соединяет между собой угольные и металлургические оазисы, облегчая движение черных караванов, кочующих между углем и рудой, доменными печами и [329]шахтами. Это — великие торговые пути южной металлургии.

Горловка — один из самых крупных угольных колодцев Донбасса. Гора ее земляных отбросов строилась десятилетиями. Черный конус лежит на широком фундаменте красноватых пород, потухших и охлажденных, как лава. На вершине сера, навоз и угольный мусор еще продолжают гореть. Ночью красноватый блеск этого тихого, никогда не прекращающегося тления делает террикон похожим на потухший вулкан, по склонам которого бродит пламя, этот жадный старьевщик, отыскивая себе пищу среди мусора. Но если искусственная гора, несмотря на свое зловещее зарево, совершенно безвредна, то под землей, на глубине своих трехсот сажен, копь так же опасна, как в 1890 и 1917 годах. В недрах угольных пластов заключены особые озера — пустоты, полные болотного газа, из которых метан тонкими, как волос, трещинами просачивается в штольни. Подземные пожары отравляют нижние забои угольной кислотой. По временам она скопляется во всех углублениях, как дождевая вода в низине. Шесть лет тому назад один из забойщиков, товарищ Сеничкин, пришел к штейгеру и отказался идти в забой, где его фонарь без всякой видимой причины два раза потухал, охваченный пламенем, и где в воздухе ему почудилась особая духота, пахнущая смертью. Но в те дни малейшая остановка в работе строго каралась администрацией бельгийской компании. Избегая ненужных трат на розыски и обследования, инженеры уже в течение многих месяцев сообщали совершенно фантастические сведения о количестве скопившихся в шахте гремучих газов. Маленький человечек, некий коногон, тоже знал, что гремучий газ и метан — только случай, только неизвестность; а расчет и безработица — осязаемая и беспощадная реальность. В ламповом его стекле была трещина, большая черная царапина. Старший стволовой ее заметил и посоветовал вернуться. Где там! Он погнал свой шумный поезд туда, где у забоя уже стояло тихое озеро болотного газа. И, когда подслеповатая лошадь коногона завернула за угол, это озеро встало и подняло на огненных плечах шахту со всеми работавшими в ней людьми. Воспламенение угольной пыли придало взрыву необычайную силу. Семь ударов последовали друг за другом с небольшими перерывами. В истории горного дела есть случаи беспримерного и бескорыстного мужества, ­ [330]которые пережили даже революцию. Таким случаем была работа начальника спасательных команд Донбасса, инженера и ученого Черницына[ВТ 1]. Три отряда пошли за ним на дно отравленной газами шахты, чтобы спасти рабочих, может быть заваленных породой и камнями и ожидавших спасения. Ни один человек не вернулся на поверхность земли. Первыми почувствовали зловещую дурноту люди из отряда Черницына, далее других выдвинувшегося вперед. Ему самому удалось вернуться, призвать на помощь второй отряд, подобрать и уложить на носилки упавших; оставалось сделать еще несколько десятков шагов сквозь бурый туман ядовитых испарений. Но тут силы оставили вновь пришедших. Чувствуя головокружение, они опустили на землю свои носилки и попробовали уйти от смертельного обморока. Он свалил их на полпути. Только Черницын еще раз дотащился до главного ствола. Здесь этот человек, два раза избежавший гибели, со слезами на глазах просил третий и последний отряд вернуться за потерянными товарищами, тела которых лежали так близко и, вероятно, еще сохранили признаки жизни. Он сам повел последних восемь добровольцев назад в рыжие сумерки шахты, — и только теперь, шесть лет спустя, тела этого героя и его товарищей были извлечены и похоронены новой Советской Россией, успевшей родиться и возмужать, пока смертельные испарения потихоньку рассасывались где-то на трехсотсаженной глубине.

В течение этих шести лет рабочие Горловки продолжали бороться уже не за спасение нескольких товарищей, а за жизнь самой шахты, которой угрожала полная гибель. Трудно себе представить, в каком виде пролетариат Донбасса в 20-м году принял свои копи. Все их оборудование было совершенно разрушено. Болотный газ захватил важнейшие шахты. Вентиляционные приспособления погибли; угольная пыль разлетелась по копям, как облако моли в нежилом доме, угрожая придать самой незначительной вспышке ужасающую силу, которой прославился взрыв 17-го года. Водоотливное хозяйство дошло до состояния, близкого к полному разрушению. Во главе этой развалины стал рабочий Коробкин, настоящий белый медведь, вылезший из шахты, последовательно бывший рассыльным, лампоносом, коногоном, забойщиком, красногвардейцем и коммунистом-партизаном, и, наконец, директором Горловских [331]копей. За каждый ремонт, за каждый аршин бронированного кабеля, за каждую новую гайку или стекло для лампочек нужно было бороться: или сделать их самим, или достать и провезти через фронтовую полосу. Рабочие опускались в шахту — и в какую шахту, — отравленную газами, залитую водой, полную угольной пыли, непроветренную и неосвещенную, рискуя каждый день взлететь на воздух или захлебнуться в подземных водах. Вспомним шахтерский паек 21-го года, который когда-нибудь будут показывать в музеях, в феврале 21-го года состоявший из 13/4 фунта муки (в день на семейство), 1/8 фунта табака, 1 фунта сахара, 1/4 фунта мяса, 1/21 фунта сала и 1/21 фунта овощей и 4-х папирос в месяц. Смены, проработав в забоях два-три часа, возвращались назад из-за голодной слабости, валившей их с ног. Несмотря на все эти тягости, перелом к выздоровлению все-таки совершился. Производительность главного горловского рудника № 1, составлявшая 2 280 535 пудов в 1921 году, в 1922 году подымается до 4 321 921 и в 1924 году — до 5 440 164 пудов. Производительность на одного рабочего-забойщика за 1921 год — 4150 пудов, за 1923 год — 4812 пудов. Средняя денная производительность забойщика за 1921 год — 195 пудов, за 1922—285 пудов, за 1923 год — 289, средняя денная производительность подземного: за 1921 год — 45 пудов, за 1922 год — 53, за 1923 год — 61 пуд.

Добыча угля на рудниках № 1, 5 и 8 за 21-й год не превышала сумму в 5 850 025 пудов. В 23-м году это количество уже утроено, добыча равняется 15 430 431 пуду.

Но и сейчас, при сравнительно благоприятных условиях, работа в Горловке может считаться одной из самых трудных по Донбассу. Шахта уходит под землю совершенно прямым стволом длиною в 260 сажен, от него под таким же прямым углом отделяются боковые ветви — квершлаги. Между двумя параллельными квершлагами лежит массив толщиною в 50 сажен. Но уголь не добывается или почти не добывается по горизонтальной линии. Его слои под острым углом подымаются к поверхности. Чтобы следовать за ними, углекоп должен покинуть и удобный квершлаг, и узкий коридор, в него впадающий, так называемый «штрек», и выбиваться наверх узкой, круто наклоненной щелью, уступами уходящей ввысь. [332]

У человека, идущего в забой не снизу вверх, а сверху вниз (через выше лежащий, центральный ход), создается впечатление, что он, протиснувшись сквозь узкий люк и нащупав ногой ближайшую деревянную подпорку, за которую цепляется его тело, вдруг попал на нижнюю палубу огромного корабля, почти поваленного набок сильной качкой. Если бы эта качка вдруг прекратилась и подземный корабль принял естественное положение, то вместо знаменитого забоя «Мазурка», где люди выплясывают такие фантастические фигуры, вися над пустотой на тонких перекладинах, получилась бы низкая зала вышиной аршина в полтора, с потолком, на всем протяжении подпертым деревянными столбиками. Но вся эта штука лежит на боку, «полы» и «потолок» обрываются вниз под острым углом, и крепления, поддерживающие крышу, служат перекладинами бесконечной лестницы, по которой подымаются и опираясь на которую работают забойщики.

Чтобы один, стоя выше, не бросал угля на голову другому, работающему ниже, в породе сделаны особые уступы. Таким образом, перед каждым рабочим лежит особая глыба, в которой он выдалбливает нечто вроде черной камеры, но с провалом вместо пола, с дырой под ногами, через которую отколотый уголь грохоча летит вниз, к люку, и прямо в откатывающие его к подъемной машине вагонетки. Через эти же люки, вечно закупоренные углем, должен поступать в забой свежий воздух. Можно себе представить, сколько углекислоты и опасности скопляется у ничтожных отдушин, соединяющих забой с внешним миром.

Фигуры забойщиков почти невидимы за густой пылью, составляющей воздух подземной трущобы. Настоящей вентиляции нет. Нечистое дыхание подземелья отсасывается машиной, поставленной над устьем вентиляционного колодца. Струю этого душного, отравленного воздуха не раз встретишь в шахте, когда она, бешено хлопнув дверями тихих подземных конюшен, преградивших ей доступ к работающим забоям, со свистом уходит под потолок. Тяжелая, сухая струя газов обматывает и сжимает грудь, как большая теплая змея, согревшаяся на солнце и вывалявшаяся в пыли. В забоях воздух в полном смысле слова отсутствует. Летучий уголь прикасается к глазам, и глаза учатся смотреть, посыпанные едким порошком. Легкие работают в мешке, из [333]угольной пыли, кожа, пропитанная потом и напудренная сажей, делает людей изваяниями из угля, одежда становится чугунной. На расстоянии двух шагов шахтерская лампочка, это выдержанное, невозмутимое существо, сохраняющее присутствие духа, пока в воздухе сохранилась хоть капля кислорода, светит растерянным светом, звездной каплей, упавшей в кромешный омут.

Забойщик висит на тонких сосновых перекладинах, перекрывающих провал. Весь забой, с его чадом и мраком, пропитан острым запахом человеческого пота, который течет из-под белых подмышек, смачивает обмытые им светлые предплечья и машинным маслом растекается по черным, как чугун, бокам. Растянутое поперек черной клетки черное тело бьет вокруг себя, издает свой равномерный рабочий крик, это «гха-гха-гха», и рушит уголь, который, срываясь, подымает новые облака пыли. Кусочки его роятся и жалят, как черные комары черного подземного лета, москиты угольной Африки. Товарищ Гондарь держит свою кирку за самый конец длинной деревянной рукоятки. Лезвие его обушка то блеснет, врубаясь в уголь, и шахтер меняется в лице при виде светлых брызг, посыпавшихся из оцарапанной породы, то мелькнет, оскалившись, далеко откинутое за спину. Непобедимая пыль становится все гуще. Переводя дух и хрипя от усталости, Гондарь опускает оружие и гневно оплевывает сваленную у его ног добычу.

Нет дна этой яме, раскрытой под ногами, нет ей насыщения. Опять обушок свищет и заносит над голыми плечами свой стальной выгнутый клюв. Уголь крепко сопротивляется и только изредка сбрасывает на голову забойщика предательский камень или, когда Гондарь, выронив зубок, спускается вниз и разыскивает его в кучах мусора, — уголь брызнет ему на мокрые плечи струйкой осколков. Но еще удар и, потеряв равновесие, он летит вниз водопадом, целым каменным наводнением. Уклонившись в сторону, рабочий как бы продолжает отмыкать кран за краном, черная плотина рвется, и потолок, грохоча, падает вниз. Пыль за ним встаёт и дымится, как по следу проскакавшей кавалерии, фонари тлеют лагерными кострами, наполовину затоптанными конницей.

Очистившееся пространство надо немедленно поддержать новыми креплениями. Рабочий бросает кайло и берется за топор. Бревно пляшет под ударами, [334]воздух звенит и вскрикивает, переливается пыль, свет меркнет, и, раздвигая свой подземный ковчег, шахтер вставляет свежий кол в разинутую пасть угля, не позволяя сомкнуться над своей головой его избитым челюстям.

Для крепости еще тонкая досочка (затяжка) втискивается между крышей и креплением — легко, как трамвайные кондуктора вкладывают в сумку свои толстые контрольные тетради.

Ничто здесь не держится. Все надо подпирать, вклинивать, сшивать большими деревянными стежками. Все скользит, сыплется и изменяется. Забойщик, хозяин всех вещей, одним ударом, как повелительным словом, указывает им место и службу: крючок фонаря пришибает к балке, топор висит на перекладине, держа ее острым зубом, как верный пес, дерево стоит и не гнется, и зубок не выпадает из обушка. Проверив крепость и послушание своих немых помощников, человек ногами упирается о стойку, грудью ложится на соседнюю, и, повиснув лицом вниз, держа в объятиях дерево, которое его несет, начинает очищать новый участок. Опять гроза обвалов и громы падающего угля.

И он и фонарь его, — все стало призраком. Пыль их душит, свет мигает, с трудом протирая засоренные глаза, и кажется не ярче белых, смоченных потом лопаток, под кожей которых, как живые шары, ходят взбухшие мускулы.

Ниже товарища Гондаря работает еще несколько человек, отделенных друг от друга небольшими уступами. Можно себе представить воздух забоя, когда девять потоков угля сыплются вниз, девять пыльных туч курятся одновременно, и из девяти глоток отхаркивается сажа, черная пена плевков и облегчающая душу матерщина.

II

Немногим лучше работается на пласту «Сорока». Тот же поток угля, бегущего по желобу то с робостью, то с громом обвала; та же пыль, трудное дыхание, отсутствие воздуха и равномерный стук стальных дятлов, выдалбливающих угольное дупло.

Четыре забойщика, непохожих, — как вообще люди непохожи друг на друга, — рубят уголь, сидя верхом [335]на тонких перекладинах. Нижний из них — старый солдат-«преображенец» — большим ухом, любопытно открытым, как раковина речной улитки, едва улавливает голос самого верхнего, почти мальчика, бывшего гимназиста, заброшенного молодым авантюризмом сперва в ряды Красной Армии и РКП, а потом в Горловскую шахту. Майн Рид и революция, «Дети капитана Гранта» и большевики и, наконец, отрезвление на дне Горловки после года тяжелого взрослого труда. Между солдатом и мальчиком — настоящий старый забойщик, горловский рабочий, воевавший за свою шахту со Шкурой, две недели просидевший в ожидании расстрела «в одних кальсонах» и вернувшийся назад под землю, как возвращаются многие настоящие углекопы.

Скука его томила наверху, — пустое и светлое денное время, вызывающее сплин у подземников. Они не умеют жить без угля, и без обушка, без шахтерского фонарика, освещающего уединенный кусок подземелья тем ровным светлым пятном, которое люди оттуда, «сверху», так любят на своем письменном столе зимой, среди молчаливых книг.

Четвертый — коммунист, и голос его выходит из самой верхушки затопленного мокротами горла. Это — старый красноармеец, встречавшийся с Калединым у Матвеева Кургана, шагавший по фронтам, пока все они не кончились, вернувшийся на производство с пятью ранениями и тоской по родным шахтам, не заглушенной ни годами великой революции, ни войной. И не удивительно: человек с 12 лет коногоном водил под землей поезда вагонеток с тем неподражаемым, соловьиным, разбойничьим свистом, от которого шахта смеется и шевелит всеми своими тенями. Лошадь бежит во всю прыть, так что ее сильные задние ноги, забрызганные грязью, как белые ворота несутся в темноте, а встречные углекопы, прижавшись к стене и пропустив мимо себя поезд, одобрительно машут фонарями:

«Эх, партия пошла с ветерком».

Рано или поздно старый коногон и запальщик, бурильщик и каталь все равно вернутся в шахту.

Каждый из четырех по-своему держит обушок, по-своему молчит, думает и работает свои 8 часов. В двух, однако, вопросах эти четверо, при всей разнице возраста и политических убеждений, безусловно и отчетливо [336]совпадают. Во-первых, в стихийной и кровной своей связи с рабочим государством.

Каждый иначе формулирует эту социальную аксиому. Маленький авантюрист, мечтательный провинциальный мещанин, из которого каторжные работы сделали человека; забойщик, для которого отдых в 50 лет невыносим, как олицетворение скуки; преображенец, колющий уголь угловатыми и торжественными движениями, как будто вокруг него не шахта, а Дворцовая площадь в дни долгих высочайших парадов; и коммунист, заколдованный подземным миром. У одного революция легла глубоко под поверхностью сознания, как темный и богатый пласт социального опыта. У другого она стала частью самой шахты, как лицо Ленина, одним из рабочих в недолгие минуты отдыха написанное углем на сводах глубокого и опасного горизонта; третий носит в себе это советское гражданство как противовес, уравновешивающий всякое колебание экономических тяжестей, как бы велики они ни были…

Но зато рабочие оставляют за собой право широчайшей критики, вернее — самокритики И чем она резче, чем ближе к производству и его нуждам, тем определеннее выступает новое, пореволюционное лицо России.

Знаменитое «а вот при старом режиме то-то и то-то было лучше» стало совершенно невинным полемическим приемом. Попробуйте у этого же рабочего, в пылу справедливой деловой критики обмолвившегося «старым режимом», попробуйте его расспросить о недавнем прошлом поподробнее. Обнаружится поразительная вещь: он это прошлое совершенно выронил из памяти, оно перестало существовать в его сознании, как нужная реальность. Прошло всего шесть лет, а люди уже с трудом вспоминают дни господства белых, и только у стариков или у товарища Исиченко, старого рабочего-каторжанина, выманишь что-нибудь о царизме, да и то живыми островками в памяти сохранились драгуны и виселицы 1905 года, дни расстрелов и величавых похорон.

И второе. Массы, отстоявшие свои рудники с оружием в руках, засеявшие их своими костями в годы голодной войны, совершившие то, что специалистам казалось невозможным, требуют теперь одного — и к этому сводятся все жалобы, все недовольства и недоразумения, — такого же щепетильного, безукоризненного, внимательного отношения к своему быту, какое сами они [337]уделяют машине, производству и всем его нуждам. В жизни рабочего нет мелочей. Ни одному из них не придет в голову сумасшедшая идея пренебречь мелочами машины, электрической станции или парового котла. Невнимание к мелочам карается на производстве самым безжалостным образом и притом немедленно: взрывом, увечьем, ранением. Рудник или шахта воспитывают осмысленное и неутомимое внимание. В Горловке, на таких опасных копях, где от малейшей неточности зависит жизнь нескольких тысяч человек, мелочи — все или почти все. Ими занимаются лучшие, наиболее квалифицированные рабочие. На них в течение двадцати пяти лет сидит такой специалист, как товарищ Гуцев, заведующий ламповым отделением, наблюдая за тем, чтобы ни один из тысячи колпачков не пропускал ни крупицы воздуха, чтобы тысячи затворных колец с абсолютной точностью до одной десятой доли волоса прилегали к своим стеклам. И если в шахте все благополучно, то это значит, что товарищ Гуцев, десятилетиями сидя возле своего закопченного очажка, как цветником обсаженного семейством зажженных фонарей, ни разу не пренебрег одной из великих мелочей, организующих и оберегающих труд. Здесь не признают рока, случайности объявлена война. Есть гайки, винтики, гвозди, ничтожнейшие куски меди, железа и стали, сваленные в ящиках шахтной кладовой, оберегаемые пожилым рабочим, как будто бы это были сокровища; есть пыльные гвозди ремонтной мастерской, которые в свой день и час должны занять незаметное место в теле машины, чтобы сделать ее сильной и здоровой и тем предотвратить нелепую катастрофу.

Над главным стволом шахты стоит копер, опускающий на дно ее людей, вагонетки с углем и породой, рабочих, инженеров и лес, дерево и кипяченую воду, — словом, все необходимое для ее существования. Устройство машины чрезвычайно просто: подвешенные к двум концам стального каната, переброшенного через колесо, две клети с ужасающей быстротой опускаются в шахту и снова подымаются на поверхность. Скорость их падения совершенно нечеловеческая. Стены колодца текут вниз каким-то влажным водопадом, кровь бросается в голову, в ушах вата, и только свет подземных лампочек по-прежнему равнодушен и желт, как будто бы вокруг них все вымерло. Далеко от подъемной машины и двух [338]ее клетей с невыразимой быстротой, менее чем в одну минуту достигающих 260 горизонта, в спокойном и теплом машинном отделении стоит приборчик, напоминающий издали тихие старинные часы. Это индикатор, который тончайшим перышком отмечает на листе бумаги колебание скоростей, самый отдаленный намек на опасность. У подъемной машины, таким образом, два полюса. На одном, верхнем, стоит инженер и самым тщательным образом наблюдает капризные холмики скоростей, у другого, внизу, старший стволовой глухими ударами колокола собирает команды рабочих, следит за погрузкой, за тем, чтобы никто не соскочил до остановки и не случилось ни одного из тысячи несчастий, возможных при каждой посадке.

А в котельном? Разве не диктатура мелочей у этих печей, в которых трепещет легкий вереск огня, — где лопаты ходят мерной и размашистой качелью, и жигало, повертываясь, входит и выходит из печи, как копье? Техника такая, что любой из кочегаров, зазевавшись, мог бы взорвать половину Горловки.

И в своем новом быту забойщик и кочегар, коногон и лампонос гораздо легче переносят снижение заработной платы, если за этой мерой стоит государственная необходимость, чем неряшество и небрежность, натирающие кровавые мозоли на его психике. Все эти занозы давно известны: это — жилищный вопрос и кооперация, заводская больница и курорты. Хуже всего обстоит в Горловке дело с домами для рабочих. Они достались нам от бельгийцев, а бельгийцы строили так, чтобы к 19-му году, то есть к моменту ликвидации их концессии, все постройки развалились. Так и случилось, — рабочие остались в рассыпающихся халупах. Семья в 6 и больше человек или 3-4 бездетных семейства занимают землянку из одной комнаты и маленькой кухни. Стены — какие-то прутья, обмазанные глиной. Пол земляной, крыша двускатная, без потолка. В сотнях домов она так ветха, что ветер сносит песок, еще с осени терпеливо натащенный хозяйками, и на очаге выпадает снег.

Все крыши протекают. Стены расписаны сиренью и зеленью сырости. После работы люди просыпаются у себя на постелях, потому что на них «идет дождь». При этом от старости дома по самые окна вросли в землю и стоят неровными рядами, как грязные бородавки, разъеденные сыростью. При ядовитом воздухе Горловки, [339]прилепившейся вокруг никогда не потухающей, снедаемой внутренним пожаром горы, все кругом отравляющей продуктами разложения, — эти жилищные условия являются великолепным рассадником туберкулеза. В местной больнице можно видеть, во что превращается легкое углекопа к моменту смерти. Это — бледный мешок, на который уселся пласт угля в палец толщиной. Если в жизни рабочего были периоды, когда он уходил с подземных работ, то на легком они помечены тонкими жировыми прослойками. Так на жалком обрывке человеческого тела записана вся его героическая борьба с углем и сыростью, с голодом и переутомлением.

Недостаток в жилищах так велик, что десятки сезонных рабочих не имеют даже собственных нар и после работ валяются на полах в нарядной, котельном, в бане, — если удастся обмануть бдительность уборщиц. Тем не менее к этому кризису горловские рабочие относятся спокойнее, чем можно было ожидать. Это объясняется тем, что в поселке ведутся энергичные строительные работы. Пообедав и поспав после шахты, рабочий обязательно идет смотреть, как выводятся светлые каменные стены новых домов, как прорубают в них широкие окна, как настилается серебристая огнеупорная крыша из уральского цементированного асбеста. Люди часами любуются на погреб, на коровник, на летнюю кухню, на весь этот новый рабочий дом, где каждая семья будет пользоваться отдельным очагом, отдельной входной дверью, отдельным шкафом для просушки мокрой одежды. К сожалению, Донуголь жаден на постройки, бережлив и осторожен, как Плюшкин.

В этом году он заказал Госстрою только 20 домов для семейных (действительно хороших, крепких домов) и 4 общежития для холостых рабочих. Это при двадцатитысячном рабочем населении, при семи тысячах углекопов, голодными глазами считающих каждую новую балку, каждый гвоздь, идущий на постройку. Или в этой области будет проявлена такая же исключительная энергия, какую партия развивала на фронтах голода и гражданской войны, или гнилые, туберкулезом промоченные и проплеванные дома под самым носом у ГПУ будут продолжать свою контрреволюционную агитацию, которую они ведут вот уже 6 лет. Старые горловские хлевы как самые неисправимые враги советской власти должны быть поставлены к полуторааршинной стенке [340]нового, из здорового камня и дерева построенного пролетарского дома.

Больница и медицинский надзор. Из своих семи тысяч углекопов Горловка может ежегодно послать на отдых 150 человек. Это немного. Но хуже то, что только 4 или 5% настоящих шахтеров попадают в Крым или на Кавказ. Большинство оседает на Донце, в доме отдыха, где сырые сосновые леса мало способствуют излечению. Больница бедна. Всех, кто вообще может ходить, она отправляет домой и долечивает на ежедневных приемах. Только тяжелобольной может рассчитывать на койку и то не всегда. Случается и так: забредет в Горловку рабочий, уже больной, дотащится до больницы, — места нет. Наймется в шахту, поработает несколько дней и потом свалится где-нибудь в углу сборной комнаты, да так и лежит трое суток, путаясь под ногами чередующихся смен со своими хриплыми вздохами, мучительными плевками и кучей заугленного тряпья. Между тем человеческая развалина, нашедшая убежище в самом сердце копей, — тоже не кто-нибудь, а товарищ Трофимов, шахтер, два года добровольно воевавший в Красной, уволенный со службы после тяжелого ранения, полученного на фронте, — словом, один из тех углекопов, которые воевали и ставили на ноги могучие шахты Донбасса, один из тех, которые и теперь тащат в гору производство, несмотря на проклятую бедность, повисшую на горбу. Смены приходят и уходят, шумит живой рабочий прилив, гудки выкрикивают часы работ, из бездонного мешка земли ежедневно высыпаются сотни тысяч пудов угля, шахта с громовым маршем победы и труда шагает через головы своих павших бойцов. Кто-то обязан заботиться о том, чтобы их вовремя поднимали на носилки, чтобы для их последнего часа всегда находилась постель, накрытая тишиной и покоем. Или такой случай: внизу, на самом дне копей, в одном из забоев 260 горизонта, рухнувшей крышей тяжело побило забойщика. Несчастье случилось около 7 часов вечера. Как назло, клеть подъемной машины благодаря маленькой неисправности не могла тотчас поднять пострадавшего на поверхность. Но, кроме главного ствола, каждый горизонт имеет еще от 5 до 7 запасных входов, так называемых гезе́нков. Это — труба, мокрая и узкая, в которой едва помещается человеческое тело. Со дна ее встает сумрачный ветер шахты, [341]мокрый, с острым конским запахом. Ноги едва достают широко расставленные перекладины. Малейший камень, сорвавшись вниз, приобретает страшную силу удара. Между тем со дна, видимые в этом колодце как звезды сквозь подзорную трубу, шевелятся и лезут вверх фонари испуганных забойщиков. При малейшей тревоге они бросаются вон из шахты, гонимые призраками 17-го года.

Внизу, в маленькой дощатой комнате, на подстилке из сена лежит человек, лица которого не видно: это раненый забойщик. Мы спустились в шахту около часа ночи. Фельдшер прибыл всего на четверть часа раньше нас. С 7 до 1 часа! Где же он пропадал в течение 6 с лишним часов? Эти факты приводятся здесь вовсе не для того, чтобы набросить тень на Горловку, наоборот, ею сделано очень много для улучшения рабочего быта; но сейчас, куда ни обратись, с кем ни заговори, — в забое и в кочегарке, в очереди кооператива и на партийном собрании, — рабочие повторяют одно и то же: раздражающие «мелочи», не вызванные общегосударственными причинами, могут и должны быть устранены.

Кооператив. Каждый шахтер и сам отлично знает, что его рабкооп в долгах, как в репьях, и только в этом году начинает становиться на ноги. Но знает и другое: что на первых порах скудные средства были самым нелепым образом потрачены на покупку дорогих и ненужных пиджаков, вагонов бумаги и косметики. Что знаменитый коммерсант, совершивший все эти сделки, ухитрился потерять 5000 руб.; что в Горловке в этом году существуют хлебные очереди, которые стоят с вечера всю ночь, до самого утра. Что шахтеры, вернувшись с работ, ходят и ищут загулявшего раздатчика, чтобы получить свой фунт хлеба. Знают и о том, как в срочном порядке были выстроены по всему поселку хлебные ларьки, которых не удалось открыть из-за отсутствия весов. Да ведь любой рабочий с радостью одолжил бы свои собственные, и на складах рудоуправления они имеются. Черт возьми, если бы рабочий с таким же легкомыслием относился к своим обязанностям, его бы в шею выгнали с работы. Нельзя же в самом деле устраивать 18-й год с ночными очередями, с женщинами и детьми, спящими на земле у порога хлебных лавок. В забоях, на собраниях, в сборной вой стоит от этих [342]мелочей, от этой вши нашего быта, принявшей размеры слона.

Все это минусы. Но только слепой не увидел бы за ними гигантских шагов, которыми идет вперед новая бытовая культура. Особенно с тех пор, как ленинский набор призвал в ряды партии лучший слой рабочих, имеющих производственный стаж от 5 до 30 лет, из них 50 % красноармейцев-добровольцев, часто людей с более высоким политическим образованием, чем партийцы 17-го и 18-го годов, которым некогда было учиться. На первое января на 4758 рабочих приходилось 144 коммуниста и кандидата; на первое апреля при общем количестве рабочих в 5149 человек уже 242 коммунара; на 1 августа 5472 рабочих, из них 536 коммунистов, не считая 22 анкет в портфеле товарища Горького, секретаря кустпарткома, поступивших только теперь, через несколько месяцев после массовых вступлений. 22 долго обдумывавшиеся, спокойно выношенные анкеты.

Одно воскресенье, прожитое в Горловке, разворачивает целую картину нового быта. От собрания юных пионеров, с их неожиданными полосами глубокого внимания, когда оратор говорит понятно и требует комнажима на папу и маму, до новых крестин, во время которых на сцене сидят пожилые уже рабочий и работница, и нянька, к радости всего собрания, укачивает за спиной президиума готового голосистого младенца, которого покрыть может только ускоренный свадебный «Интернационал», заставляющий ежеминутно и с радостью вставать и садиться всех свидетелей; от комсомола, — славного, голенастого, веселого комсомола, который в жаркие дни довольно нерадиво душит толстенный том экономики и не знает, как быть со своей горячей кровью — без любви противно, а жениться, ничему еще не научившись, тоже нельзя, — и до работниц, которые большинством голосов проваливают на собрании регистрацию брака на том простом основании, что замуж выходить можно только по большой любви, а пока что в часы, свободные от тяжелого труда, должно жить радостно и молодо. Только семьи тут припутывать не нужно, и нечего обращать в пожизненную каторгу каждую случайность.

Разве все это не новая жизнь? А теплый, молодой, жизнерадостный и по-молодому серьезный кустпартком, где трезво и без чиновного чванства работают, где к [343]комсомольцу приходит пожилой рабочий поговорить о всех своих нуждах — и партийных и семейных. О том, что ему, старику, трудно дается «История партии», хоть читает ее честно третий раз, а еще труднее развестись с женой, так как вещей накопилось много — что лежит в сундуке, то ее, а то мое, — как же мы добро разделим? И комсомолец Шишов — умный, лукавый, быстрый комсомолец наших дней — слушает, вдается в детали, переспрашивает насчет полушубка и тихонько привязывает «отца» к партии. И удивительное, осмысленное и полное уважения, совсем новое, изнутри и снизу выросшее отношение пожилого рабочего ленинского набора к новой работнице, вступающей в его ряды с молодым голосом, который так легко обидеть, пробующей защитить себя и свою жизнь от сплетнического, злого, бабьего гнета старой семьи.

Испитое и битое, затравленное или озорное лицо дореволюционного поселка неузнаваемо. Мы сидим в центре и не подозреваем, как много вопросов величайшей важности — вопросов совести и любви, вопросов детских и взрослых, касающихся каждой одиночки и коллектива; вопросов сейчас, сегодня, из жесткого старого кирпича устарелых жизненных форм вытесывающих, выгранивающих наше коллективное завтра, разрешается там, в Горловке, в городке, где люди вдыхают запах углекислоты, смешанной со зловонием выгребных ям. И делается это все не сверху, а без ведома всякого верха, часто вопреки косной и омещанившейся воле маленьких чиновных людей.

Изумительна Горловка в воскресенье вечером. Ее угольная гора стоит гигантским треугольником, вписанным в теплое лунное небо. Здания рудника — как темная гавань, к которой причалили корабли с их дымными трубами и ослепительными огнями. Злые подземные огни тлеют по склонам горы, и от времени до времени вагонетка, взбежав наверх, опрокидывает па них град камней. Тогда огонь, старый поджигатель, красноглазый цыган, выплевывает облако дыма и переползает на новое место со своим камельком.

А внизу, где когда-то пьяная и озверевшая от нищеты гуляла старая Горловка, заливаются гармоники. А внизу — качели, к которым огромный фонарь поворачивает то одну, то другую белую щеку света. Внизу — сад, в котором цветы на весь поселок кадят запахом [344]юга и роскоши. Оркестр и комсомольцы, клубы и собрания, старинные шахтерские песни и «Интернационал», озорной свист загулявших коногонов — и мальчишки, обсасывающие у щелей обрывки новой пьесы, капающей из театра в сад, как капает мороженое с промокшей пятикопеечной бумажки.

Внизу, в тени промышленной крепости, темные улицы и сытый, мирный собачий лай, много молодых и влюбленных, много детей и много беременных женщин, запах свежего хлеба, и на каждом столе арбузы — красные солнца с черными родинками на сахарных холодноватых щеках. Покой и движение, тень и свет и не выразимая никакими словами, широкая, отдыхающая тишина двадцатитысячного рабочего города.

И видишь: это победой и миром полнится советская страна.

Примечания редакторов Викитеки

  1. Николай Николаевич Черницын — горный инженер, один из основателей горноспасательного дела.