Дикое счастье (Мамин-Сибиряк)/XV

Материал из Викитеки — свободной библиотеки
Перейти к навигации Перейти к поиску

Дикое счастье — XV
автор Дмитрий Наркисович Мамин-Сибиряк
Дикое счастье (Мамин-Сибиряк)/XV в дореформенной орфографии


Примирение с Пятовыми точно внесло какую благодать в брагинскую семью; все члены ее теперь вздохнули как-то свободнее. Гордей Евстратыч «стишал» и начал походить на прежнего Гордея Евстратыча, за исключением своего нового костюма, с которым ни за что не хотел расстаться. Михалко и Архип выезжали теперь с прииска раза три в неделю, и невестки вздохнули свободнее. Точно к довершению общего благополучия, у Дуни родилась прехорошенькая девочка.

— Мне мальчишек больше не надо, — говорил счастливый Гордей Евстратыч. — Девочка не в пример лучше…

Татьяна Власьевна поняла последние слова как утешение Дуне, которой хотелось иметь первенцем сына; но Гордей Евстратыч говорил совершенно серьезно и пестовал маленькую Таню даже больше, чем своего внука Степушку. Когда Татьяна Власьевна предложила в кумовья Нила Поликарпыча, Гордей Евстратыч точно испугался и сказал, что у него уже есть кум, знакомый золотопромышленник, а кумой будет сестрица Алена Евстратьевна. Теперь Пятовы часто бывали у Брагиных и Брагины у Пятовых. Вообще все шло как по маслу, и только в общем довольстве не принимал никакого участия один Зотушка, который в самый момент примирения Гордея Евстратыча с Нилом Поликарпычем перебрался совсем из пятовского дома под крылышко Агнеи Герасимовны, где и проживал все время. Как ни старались залучить Зотушку, чтобы помирить с братцем Гордеем Евстратычем, — все было напрасно. Феня нарочно ездила к Колобовым, чтобы выпытать у Зотушки, почему он не хочет мириться, но ничего не могла добиться. Зотушка плакал от радости, когда видел свою барышню, но на все расспросы говорил самые непонятные слова: «Так уж лучше будет, моя барышня…», «Погоди, вот ужо соберусь…» и т. д.

— Ведь это грешно, наконец, Зотушка, — увещевала упрямого божьего человека Феня. — Бабушка Татьяна много слез из-за тебя пролила…

— Я сам, барышня Фенюшка, плачу обо всех, часто плачу… А бабушке Татьяне скажи от меня, что ее слезы еще впереди, большие слезы.

— Что ты, Зотушка, господь с тобой! Какие ты слова говоришь?..

— А ты думаешь, мне легко их говорить? И тебе, барышня моя распрекрасная, тоже слезы будут… Да.

— Ну, уж я-то не заплачу, ты это напрасно говоришь…

— Вот и заплачешь, вместе с бабушкой Татьяной заплачешь… Покудова сестрица Алена Евстратьевна будет гостить — Зотушка не придет. Так и бабушке Татьяне скажи, Феня.

— Ах, какой ты несговорный, Зотушка. Ну стоит на тетку Алену сердиться? Ты знаешь, какая она, значит, и толковать о ней нечего…

— Знаю, все знаю, чего и вы не знаете. Да… А мне тебя жаль, Феня, касаточка, вот как жаль.

Зотушка действительно несколько раз начинал плакать и со слезами целовал белые ручки барышни Фенюшки.

— Вздор мелет! — сердито отрезала Татьяна Власьевна, когда Феня передавала ей свои разговоры с Зотушкой. — Это его Колобовы да Савины настраивают… Что ему скажут, он то и мелет.

Перед самым Рождеством Зотушка жестоко закутил, и его оставили в покое.

Благодаря неутомимым хлопотам о. Крискента Гордей Евстратыч был наконец выбран церковным старостой. Когда Савины и Колобовы узнали об этом, они наотрез отказались ходить в единоверческую церковь и старались также смутить и Пазухиных. Такие проявления человеческой злобы сильно смущали о. Крискента, но он утешал себя мыслью, что поступал совершенно справедливо, радея не для себя, а для церковного благолепия.

— Савины и Колобовы не ко мне в церковь ходят, а к Богу, — говорил о. Крискент со смирением. — Всуе мятутся легковернии…

Но Савины и Колобовы думали несколько иначе и даже послали на о. Крискента два доноса — один преосвященному, а другой в консисторию, находя выборы нового старосты неправильными. Узнав об этом, о. Крискент не только не смутился, но выказал большую твердость духа и полную готовность претерпеть в борьбе с разделительными силами, волновавшими теперь его словесное стадо.

А Гордей Евстратыч уже вступил в отправление своих старостинских обязанностей, и все прихожане не могли им нахвалиться. Первым его подвигом в новой обязанности было то, что он пожертвовал в новую церковь весь иконостас, то есть заказал его на свой счет, а затем помогал везде, где только показывалась церковная нужда: сшил церковным каморникам новые кафтаны, купил новое паникадило, сделал новые праздничные ризы и т. д. Эти пожертвования, на худой конец, стоили тысяч пять, и все преклонялись пред благотворительностью нового тысячника Гордея Евстратыча. Истинным любителям церковного благолепия, какие встречаются только в единоверческих церквах, больше всего нравился сам Гордей Евстратыч, когда он стоял за старостинским прилавком в своем старостинском кафтане. Это был такой осанистый, красивый старик, точно на заказ. Все, что он делал, выходило у него так торжественно и благочестиво, что даже о. Крискент любовался из алтаря новым старостой, когда он с степенной важностью ставил свечи, откладывая широкие единоверческие кресты. Последняя бабенка, ставившая копеечную желтую свечку, и та чувствовала, что ее жертва точно будет приятнее Богу, если пройдет через руки Гордея Евстратыча… И Нил Поликарпыч, конечно, был отличный староста, но у него был один, очень неприятный недостаток: Нил Поликарпыч, по своей рассеянности, часто забывал, кому заказаны были свечи, и ставил их наугад. Впрочем, при особенной ревности единоверцев ставить свечи пред образами трудно было и не перемешать, когда, например, у старосты на руках зараз являлось свеч пятнадцать или двадцать. Но Гордей Евстратыч в этом случае обладал исключительно счастливой памятью и скоро совершенно затмил своего предшественника.

— Тебе и книги в руки, Гордей Евстратыч, — сознавался сам Пятов, когда они вечерком сидели в гостиной о. Крискента за стаканом чаю. — Экая у тебя память… А меня часто-таки браковали бабенки, особенно которая позубастее. Закажет Флору и Лавру, а я мученику Митрофану поставлю.

Вообще Гордей Евстратыч оказался как раз на своем месте и отнесся к своим новым обязанностям с особенною ревностью, так что удивлял даже о. Крискента.

Благодаря новому старосте праздничная служба на Рождестве отличалась особенной торжественностью. Единоверческая церковь, низенькая и тесная, переделанная из старинной раскольничьей молельни с полатями и перегородкой посредине, была вычищена до последнего уголка; множество свеч, новые ризы на священнике и дьяконе, наконец, сам новый староста в своем форменном кафтане — все дышало благолепием. Вся брагинская семья была в церкви. Впереди других, у левого клироса, стояла в белом кисейном платье Феня Пятова; она была необыкновенно хороша, как распустившаяся роза. Гордей Евстратыч часто поглядывал на нее и, когда ходил ставить свечи к местным образам, проходил мимо нее так близко, что задевал ее локтем. Девушка опускала глаза и едва заметно улыбалась; Гордей Евстратыч чувствовал эту тихую улыбку, которая мешала ему молиться, и даже сердился на Феню и других девок, которые выпятились вперед. Недаром прежде молельня была разделена глухой деревянной перегородкой на две половины, мужскую и женскую: соблазну никакого. Даже Татьяна Власьевна заметила, что Гордей Евстратыч молится как будто не совсем истово, и сделала ему строгий выговор.

Святки для Брагиных на этот раз прошли необыкновенно весело, хотя особенных гостей и не было, кроме Порфира Порфирыча, Шабалина, Липачка и Плинтусова. Молодежи набралось столько, что устраивали святочные игры, пели песни, гадали и т. д. Порфир Порфирыч оказался самым подходящим человеком, чтобы топить олово, ходить по улицам и спрашивать у встречных, как зовут жениха, играть в жмурки и вообще исполнять бесчисленные причуды развеселившейся молодежи. Феня и Нюша одевали Порфира Порфирыча в сарафан бабушки Татьяны и в ее праздничную сорочку и в таком виде возили его по всему Белоглинскому заводу, когда ездили наряженными по знакомым домам. Даже Нюша и та заметно «отошла» и, кажется, начинала помаленьку забывать своего Алешку. Зотушка устраивал костюмы, но сам не участвовал в общем веселье, ссылаясь на головные боли и какое-то «трясение» после недавнего пьянства. Вообще веселье лилось через край, всяк куролесил в свою долю. Ариша была мастерица заводить песни, Феня — плясать и т. д. Старики больше любовались на молодежь, прохаживались по закускам и калякали о своих собственных делах. Раз подгулявший Гордей Евстратыч сильно тряхнул стариной, то есть прошелся с Феней русскую.

— Только для тебя, Феня, и согрешил!.. — говорил расходившийся старик, вытирая вспотевшее лицо платком. — По крайности буду знать, в чем попу каяться в Великом посте… А у меня еще есть до тебя большое слово, Феня.

— Какое слово?

— А уж такое… Давно собираюсь переговорить, да все как-то время не выбирается. Не оставляй ты, Феня, моей-то Нюши…

— Что вы, Гордей Евстратыч! Да разве я… мы душа в душу с Нюшей живем. Сами знаете.

— Все вы, девки, так-то душа в душу живете, а чуть подвернулся жених — и поминай как звали. Так и твое дело, Феня: того гляди, выскочишь, а мы и остались с Нюшей-горюшкой.

— Я замуж не пойду…

— Ладно, ладно… У всех у вас одна вера-то!

Гордей Евстратыч дружелюбно похлопал Феню по плечу и подумал про себя: «Экая девка уродилась, подумаешь… а?»

Конечно, от бдительности Татьяны Власьевны и о. Крискента не ускользнуло особенное внимание, с каким Гордей Евстратыч относился к Фене. Они по-своему взглянули на дело. По мнению Татьяны Власьевны, все обстоятельства так складывались, что теперь можно было бы помириться с Савиными и Колобовыми, — недоставало маленького толчка, каких-нибудь пустяков, из каких складываются большие дела в жизни. Именно она с этой точки зрения и взглянула на отношения Гордея Евстратыча к Фене.

— Он-то ее даже очень уважает, — говорила бабушка Татьяна о. Крискенту, — вот я и думаю: ежели бы Феня замолвила словечко, может, Гордей-то Евстратыч и совсем бы стишал…

— Глас девственницы имеет великую силу над мужским полом, — глубокомысленно изрек о. Крискент. — Сему есть много даже исторических примеров…

— А уж как бы хорошо-то было… Сначала бы насчет Савиных да Колобовых, а потом и насчет Пазухиных. То есть я на тот конец говорю, отец Крискент, что Нюшу-то мне больно жаль да и Алексея. Сказывают, парень-то сам не свой ходит… Может, Гордей-то Евстратыч и стишает.

Ободренные первым успехом борьбы с разделительной силой злого духа, когда они помирили Гордея Евстратыча с Пятовым, старики порешили теперь воспользоваться «гласом девственницы». Бабушка Татьяна сама переговорила с Феней, а та с жаром ухватилась за это предложение, только просила об одном, что сначала переговорит с Гордеем Евстратычем о Нюше, а потом уж о Савиных и Колобовых.

— Ну как знаешь, милушка, — говорила бабушка Татьяна, крестя девушку…

— Так лучше будет… Гордей-то Евстратыч сам мне намекнул маленько, да я мимо ушей пропустила тогда.

Феня рассказала, как Гордей Евстратыч говорил ей, что у него для нее есть «великое слово» и в чем оно заключается.

Бабушка Татьяна не совсем поняла объяснения Фени.

— Да ты, бабушка, не сумлевайся: он это и хотел сказать. Я теперь только поняла… Все выйдет как по писаному.

— Стара я стала, милушка, загадки-то разгадывать, а сдается мне, как будто оно и не совсем так…

— Нет, уж так, бабушка Татьяна.

Они вместе выбрали и время, когда переговорить Фене с Гордеем Евстратычем, — за день до крещенского сочельника, когда у Пятовых будут приглашены гости на вечер.

Действительно, к Пятовым съехалось много гостей, и в том числе был и Гордей Евстратыч. Феня выждала, когда гости подкрепятся закуской и Гордей Евстратыч совсем развеселится. Он уже закидывал к ней две-три свои жесткие шуточки и весело разглаживал свою подстриженную бороду.

— А мне с вами, Гордей Евстратыч, поговорить надо… — заговорила Феня, улучив удобную минутку.

— Вот как… Что такое случилось?

Феня немного смутилась и, ощипывая платок, который держала в руках, вопросительно подняла свое лицо на Гордея Евстратыча. Это девичье лицо с ясными чистыми глазами было чудно хорошо теперь своим колеблющимся выражением: в нем точно переливалась какая-то сила. Гордей Евстратыч улыбнулся, и Фене показалось, что он нехорошо как-то улыбнулся… Но время было дорого, и, после минутного колебания, она проговорила:

— Здесь неловко разговаривать, Гордей Евстратыч. Я вас проведу в свою комнату.

До комнаты Фени было всего несколько шагов — перейти залу и гостиную. Хозяйка указала гостю на стул около туалета красного дерева, а сама поместилась по другую его сторону.

— Ну, в чем дело, Феня? — ласково спрашивал Гордей Евстратыч, мельком оглядывая закрытую пологом односпальную кровать.

— Помните, Гордей Евстратыч, как вы мне тогда сказали про великое слово о Нюше… Вот я хочу поговорить с вами о нем. Зачем вы ее губите, Гордей Евстратыч? Посмотрите, что из нее сталось в полгода: кукла какая-то, а не живой человек… Ежели еще так полгода пройдет, так, пожалуй, к весне и совсем она ноги протянет. Я это не к тому говорю, чтобы мне самой очень нравился Алексей… Я и раньше смеялась над Нюшей, ну, оно вышло вон как. Если он ей нравится, так…

— Так и отдать ее Алешке? — докончил Гордей Евстратыч и тихо так засмеялся. — Так вот зачем ты меня завела в свою горницу… Гм… Ежели бы это кто мне другой сказал, а не ты, так я… Ну, да что об этом говорить. Может, еще что на уме держишь, так уж говори разом, и я тебе разом ответ дам.

— А не рассердитесь на меня?

— Глядя по словам, какие говорить будешь… И муха не без сердца…

Феня посмотрела на своего собеседника. Лицо у него было такое доброе сегодня, хотя он смотрел на нее как-то странно… «Э, семь бед — один ответ!» — решила про себя девушка и храбро докончила все, что у ней лежало на душе…

— Есть и еще, Гордей Евстратыч… — заговорила она уже смелее. — Помните, как вы ссорились с тятенькой? Ну, кому от этого легче было, — никому. А помирились — и всем праздник. Вот как Святки-то отгуляли…

Феня весело засмеялась и даже тряхнула своей русой головой. Гордей Евстратыч тоже засмеялся и дрогнувшей рукой схватился за край резного туалета, точно смех Фени уколол его.

— Одним словом, я на вашем месте давно бы помирилась с Савиными и Колобовыми… Ей-богу!.. А то бог знает что у вас в семье делается; невесткам-то небось весело глядеть, как вы волками друг на дружку глядите, да и бабушке Татьяне тоже. Вы бы этак же и помирились, как с тятенькой… Лихо бы закутили!.. Уж если у вас самих язык не ворочается, так я сама бы все оборудовала: поехала бы к Савиным да к Колобовым и сказала, что вы сокрушаетесь очень, а самим приехать как-то неловко, а потом то же самое сказала бы вам… Ведь только бы и всего?.. Право… А то теперь те даже в церковь перестали ходить, отцу Крискенту делают неприятности… Ох уж эти мужчины: чистые петухи…

— Как ты сказала?

— Чистые петухи, сказала. Тесно вам, подумаешь, в Белоглинском-то заводе.

Гордей Евстратыч сначала улыбался, а потом, опустив голову, крепко о чем-то задумался. Феня с замиравшим сердцем ждала, что он ей ответит, и со страхом смотрела на эту красивую старческой сановитой красотой голову. Поправив спустившиеся на глаза волосы, Гордей Евстратыч вздохнул как-то всей своей могучей грудью и, не глядя на Феню, заговорил таким тихим голосом, точно он сам боялся теперь своей собеседницы. В первую минуту Фене показалось, что это говорит совсем не Гордей Евстратыч, а кто другой.

— Хорошее ты мне слово сказала, Феня… от сердца сказала. Чувствую я это, даже очень чувствую… И сам об этом, может, не одну сотню раз подумал. Да… Только вот ты-то как сказала мне, так я и вижу все, как на ладонке, что и где неладно… Эх, Феня, Феня!.. Сам вижу свои-то неполадки, ну, да оно уж одно к одному все пусть… Ты вот со стороны-то глядишь на нас да и думаешь про себя: дескать, с жиру старики-то бесятся. Так. А ты разбери-ка… Оно совсем другая статья выходит. Оно, видишь ли, и раньше в семье-то у нас сучки да задоринки выходили, тоже взять хоть этих Савиных да Колобовых. Гордо они держали себя против нас, в том роде, как благодетели какие… Ну, я это переносил, никому ни слова. А как подвернулась эта самая жилка, оно все и выплыло наверх, как масло на воде. Видишь, куда оно погнуло-то… Да!.. Это тебе раз. Об Алешке Пазухине вторая статья подошла… Тут уж, напрямки сказать, золото нас разделило, хоть Алешка парень и подходящий бы, и семья ихняя тоже. Пожалел я Нюшу отдать за него, думал жениха лучше ей найти… Так ведь? Не выродок ведь Нюшка-то моя, не недоносок какой, да и одна дочка у родимого батюшки… А из этого вон оно что выросло-то: девка на глазах моих чахнет.

После короткой паузы Гордей Евстратыч провел по лбу рукой, точно стирая какую-то постороннюю мысль, которая мешала ему вполне ясно высказаться, а потом продолжал:

— Я тебе начистоту все скажу, Феня… За то тебе скажу, что душа у тебя добрая. Люблю… Да… Так вот обзатылил я Пазухиных, Зотушку прогнал от себя. Это уж моя вина: с сердца сорвалось у меня. После-то сам гляжу я на себя и дивлюсь: зачем я это родного брата из родительского дома выгнал?.. А тут родная дочь на глазах зачала сохнуть. Легко мне это, по-твоему? Своя-то кровь всегда скажется… она проймет… Разве я ослеп? Нет, голубушка, все видел я и все на сердце держал, да только поделать ничего не мог… Не раз и не два думал я помириться со всеми, как вот с твоим тятенькой помирился, так поди же ты — руки не подымались! Даже слов таких у меня точно не было на языке, чтобы на мировую пойти… А тут еще новые дружки да приятели, им надо тоже большое спасибо сказать. Зачал я закруживаться совсем, и все мне тяжелее да тяжелее, потому старые-то дружки все отшатились, а новых не нажил. Ведь новые-то благоприятели к золоту нашему льнут — видим и это… Хорошо. Только и начал я думать, пошто, да как, да зачем. Жили беднее — было лучше в дому, а с богатством пошла какая-то разнота да сумятица. Может, слышала, как Михалко-то жену свою колотил? Вот оно куда пошло… вижу — дело дрянь, и чем дальше, тем оно хуже. С богатством-то соблазн везде, грех… Водкой я начал зашибать в хорошей компании и всякое прочее. Тебе, девушке, это негоже все знать… Так, к слову пришлось… Ну, я и надумал наконец… то есть не сам даже надумал, а вроде как осенило меня. Уж старостой я был… Стою я за своим прилавком, продаю свечи, а сам в уме держу свои-то неполадки, как и что. Даже так горько мне стало… А тут я сразу все до корня постиг.

Гордей Евстратыч тяжело перевел дух и еще раз обвел глазами комнату Фени, точно отыскивая в ее обстановке необходимое подкрепление. Девушка больше не боялась этого гордого старика, который так просто и душевно рассказывал ей все, что лежало у него на душе. Ее молодому самолюбию льстило особенно то, что этакий человек, настоящий большой человек, точно советуется с ней, как с бабушкой Татьяной.

— Ну, так я сразу всю причину и нашел, — продолжал Гордей Евстратыч, соображая что-то про себя. — Я уж тебе все до конца доскажу…

— А я знаю, какая причина.

— Какая?

— Золото…

— Нет… Тут совсем особенная статья выходит: не хватает у нас в дому чего-то, от этого и все неполадки. Раньше-то я не замечал, а тут и заметил… Все как шальные бродим по дому и друг дружку не понимаем да добрых людей смешим. У меня раз пружина в часах лопнула: пошуршала-пошуршала и стала, значит, конец всему делу… Так и у нас… Не догадываешься?

— Нет…

— Ну, так я попрямее тебе скажу: жены Гордею Евстратычу недостает!.. Кабы была у него молодая жена, все шло бы как по маслу… Я и невесту себе присмотрел, только вот с тобой все хотел переговорить. Все сумлевался: может, думаю, стар для нее покажусь… А уж как она мне по сердцу пришлась!.. Эх, на руках бы ее носил… озолотил бы… В шелку да в бархате стал бы водить.

Феня инстинктивно поднялась с места; она совсем не ожидала такого оборота разговора и почуяла что-то недоброе. Гордей Евстратыч тоже поднялся. Лицо у него было бледное, а глаза так и горели.

— Феня, выходи за меня замуж… все будет по-твоему… — глухо прошептал он, делая шаг к ней.

— Гордей Евстратыч… Господь с вами… опомнитесь.

— Я?.. Нет, поздно немножко… Феня, все для тебя сделаю… и помирюсь со всеми, и Нюшу за Алешку отдам, только выходи за меня… Люба ты мне, к самому сердцу пришлась…

— Гордей Евстратыч… в уме ли вы?..

— Ласточка моя, в уме… Ты всех нас спасешь, всех до единого, а то весь дом врозь расползется. Старик я… не люб тебе, да ведь молодость да красота до время, а сердце навек.

— Не пригоже мне, Гордей Евстратыч, такие ваши речи выслушивать…

Вместо ответа, Брагин схватил девушку и поднял кверху как перышко, а потом припал к ней своей большой седевшей головой, которая вся горела как в огне.

— Я закричу… пустите… — шептала Феня, освобождаясь из давивших ее железных объятий. — Я сейчас все бабушке Татьяне расскажу… все…

Она рванулась к дверям, но Гордей Евстратыч, ухватившись за ее платье, на коленях пополз за ней. Лицо у него было даже страшно в настоящую минуту, столько в нем стояло безысходной муки, отчаяния и мольбы:

— Ради бога… Феня… одну минуточку…

Девушка в нерешительности остановилась, хотя у самой глаза были полны слез: она еще чувствовала на себе прикосновение его головы.

— Феня… пожалей старика, который ползает перед тобой на коленях… — молил Гордей Евстратыч страстным задыхавшимся шепотом, хватая себя за горло, точно его что душило. — Погоди… не говори никому ни слова… Не хотел тебя обижать, Феня… прости старика!

Эта патетическая сцена была прервана шагами в соседней комнате: Алена Евстратьевна отыскивала хозяйку по всем комнатам. На правах женщины она прямо вошла в комнату Фени и застала как раз тот момент, когда Гордей Евстратыч поднимался с полу. Феня закрыла лицо руками и горько заплакала.

— Что с тобой, Феня? — с участием спрашивала Алена Евстратьевна, делая вид, что ничего не заметила.

— Ах, оставьте меня… все оставьте… — шептала девушка, глухо рыдая.

Между братом и сестрой произошла выразительная немая сцена: Гордей Евстратыч стоял с опущенной головой, а модница улыбалась двусмысленной улыбкой: дескать, что уши-то развесил, разве не видишь, что девка ломается просто для порядку.

— Не надо было больно круто наступать-то на нее для первого разу… — выговаривала Алена Евстратьевна, когда Феня убежала от них. — Этак все дело можно извести!

Гордей Евстратыч, вместо ответа, только бессильно махнул рукой: руки и ноги у него дрожали, а в голове точно работала целая кузница — так стучала в жилах расходившаяся стариковская кровь.