Дневник 1825-26/1 (А. И. Тургенев)

Материал из Викитеки — свободной библиотеки

1825 год[править]

26/14 июля[править]

14 июля 5 часов утра.В 6 1/2 переехал границу и выехал в Пруссию. Прости Россия, обожаемое отечество. — Что бы ни было со мною, в тебе и вне пределов твоих, везде я сын твой, везде будет биться русское сердце во мне и жизнь 25 лет, службе твоей посвященная — тебе же посвятится, где бы я ни был. Пусть Фотий и г<осударь> А<лександр> безумствуют и преследуют сынов твоих.

Витенберг - некогда первый центральный пункт немецкого просвещения. «Would I had never seen Wittenberg, never read book» (Marlow’s Faustus?)[1].

В Витенберге король прусский (для чего же не один из курф<юрстов> сакс<онски>х или не вся протестантская Европа) воздвигнул на площади памятник Лютеру (описание оного и надписи). Мне кажется, что гигантам славы европейской или, лучше, всемирной, каков Лютер (но кого сравню с ним в бесконечном действии подвигов?), не нужно бы воздвигать монументы. Или разве только возвеличить их просто надписью, какова была богу в Афинах «Неведомому!» — Тому, кто потребовал бы в Витенберге или в Эрфурте монумента Лютеру, указал бы я на всю проч<ую> Европу, указал бы вдали, за синим океаном, свободную часть света — и повторил надпись анг<линского> архитектора: «Si monumentum quaeris — circumspice!»[2]. Я скажу более: самые католичек ские земли обязаны многим лютеранству — следов<ательно>, и там невидимые следы реформации не исчезли.

Витенберг. В комнате Лютера. 2 авг<уста> н. с. 11 часов утра. Рукою нашего реформатора Петра Petr за стеклом над дверью в спальню Лютера. (Шадова книга).

Близ сего август<ейшего> монастыря и дом Меланхтона...

Портрет Лютера Луки Кранаха. С него и памятник на площади. Отсюда воссиял свет — и отсюда свобода Сев<ерной> Америки!..

Лейпциг. 10 часов вечера. Нахт-вехтер — вспомнил за 24 года.

Приближаясь к Мейсену, виды становятся прелестнее, берега Эльбы живописнее. Горы и дома увиты виноградными лозами. Вся дорога от Мейсена до Др<ездена> усажена фруктовыми деревьями.

15/3 августа[править]

3 августа. Hotel de Pologne. Дом мрачный, как судьба его имени. Узнав, что Крейсига нет в городе, я пошел к Басанжу, взял письмо от брата Н<иколая> и от Свечиной, которой дружба нашла меня и здесь. Она тронула меня — и я не буду сиротою в Париже.

В 6 часов пошли в итал<ьянский> театр слушать "Cenerentola"[3] Это напомнило мне Москву и ту, которой общество предпочитал я итальянской музыке. Я помню, что часто говаривал ей: «Наслушаюсь в чужих краях», - как она упрекала себя, что лишает меня сего наслаждения. С воспоминанием о ней многое пробудилось в душе; но мир праху твоему - прошедшее! Не преследуй меня в будущем. Оставь душе и сердцу сиротство, но безмятежное. Рана не закроется, но сон души сделает страдание менее для нее чувствительным.

В театре видел Демидова и издали в первый раз в жизни старика Ханыкова, который славился у нас любезностию и французскими стихами и, наконец, при дурноте лица — страстным волокитством.

Из театра пришли домой, напились нашего чаю. Мне было что-то грустно!

16/4 августа[править]

4 августа. Первый визит мой к Крейсигу. Не застав его, пошли в сад к Штруве, где собираются пить минеральные воды, но и там не нашли уже его, воротились и дождались его у ворот. Письмо Н<иколая> к нему обрадовало нас несколько состоянием его здоровья. — Консультация отложена до 2-го часа. Оттуда в галерею, где взор мой искал и остановился на Корреджиевой ночи и на богоматери. Тут нашел двух п<етер>бургских живописцев — Боссе и Молинари, и первый взялся все показать, объяснить нам, ибо я терялся в созерцании, глядел — и ничего не примечая. Обошли всю галерею два раза, и я не мог отдать себе отчета ни в одном впечатлении. Все смешано было в голове моей, как таланты и роды художников в галерее. Наконец, мы решились возвратиться сюда после обеда и между тем идти смотреть открытую со вчерашнего дня (день именин короля) выставку произведений художеств и ремесел как отечественных, так и присылаемых сюда иностранных, соседственных художников. Боссе, показав нам здесь и свои труды, повел к лучшим произведениям других художников — Фридрихса, Шадова (отца); M-me Seidelman и муж ее уже слабеют, и я нашел только одного херувимчика, давно и мне известного.

Я бы желал подобное заведение для ремесл в России, но там лучшее в промышленности — казенное. Сюда присылают отовсюду художники труды свои.

Были у Ханыкова, опять у Басанжа; написали к брату. Крейсиг принял перед обедом. Еще не решил, куда нам отправляться, но, кажется, в Карлсбад. И брату и мне самому смешно было слушать описание моих недугов. Мысль, что я, может быть, не расстанусь с братьями, развеселила меня.

После обеда - опять в галерею, где уже Боссе ожидал нас. Но так как она открыта только до 6 часов, то мы только один час могли посвятить ей; видели лучше — ибо смотрели только лучшее, по указаниям Боссе. Опять любовался ночью и богоматерью; но уже разбирал и чувствовал несколько красоты их (я забыл упомянуть, что перед обедом заходил я к Боссе и видел труды, которые готовит он для нашего Эрмитажа, первые государь подарил уже Академии художеств). После обеда я уже с большим вниманием и с наслаждением, приметно увеличившимся, смотрел на картины и едва мог оторваться от некоторых; но всегда желал возвратиться к Корреджио.

Из галереи пошли чрез Брюлев сад туда, где стреляют в мету и где добрые саксонцы веселились, пили и пели в честь 70-летнего короля своего, празднуя его тезоименитство. Стреляли в цель, на которой висел растрепанный и расстрелянный орел! Худое предзнаменование для Пруссии, думал я — и вспомнил новый национальный саксонский щит, в котором цвета: зеленый в белом - надежда в невинности.

Но виды Эльбы, особливо с Брюлевой террасы, увлекали меня к берегам прекрасной реки; на другой стороне ее зеленели виноградные горы, усеянные домиками, а по реке тянулись длинные лодки. Взор не мог насытиться, и, желая спокойнее насладиться видами Эльбы, мы сели в лодку и доплыли опять до крыльца террасы, построенного князем Репниным, минутным правителем Саксонии. Народная гордость наша должна гордиться сим памятником: другие разрушали, мы созидали, и нашими трофеями были устроенные гульбища, которыми и теперь народ пользуется. — В виду мост на Эльбе, где государь восстановил упадший памятник креста — и водрузил его снова над видами живописной Эльбы.

Сии воспоминания возмущаются другими, менее утешительными для саксонцев, коих братья составляют другое великое герцогство и, подобно полякам, с коими некогда были под одним скипетром, потеряли отечество. Венский трактат отрезал прекрасную часть Саксонии — и она сделалась добычею прусского орла.[4] Несмотря на это, король сак<сонский> должен всякий раз угощать своего хищного соседа, когда он из Теплица возвращается ежегодно в Берлин. Может ли, без угрызения совести, пр<усский> король любоваться в присутствии старца Саксонии — его Эльбою и благословенными брегами ее? Какое чувство должно возбуждать каждое слово гостя! Но — надежда в невинности!

В сумерки бродил по городу и пришел успокоиться в свою гостиницу. Нахтвехтер напомнил, что пробило 11 часов.

17/5 августа[править]

5 августа. В 7-м часу утра пошел в сад Штруве, где уже гремела музыка и гуляющие упивались водами Карлсбада, Францбрюна и проч. Сей Сад устроен доктором и аптекарем Штруве, который в прошедшем году то же завел и в Англии. Я нашел здесь и русских. Отведал карл<сбадской>воды; она мне не понравилась. Сие заведение могло бы быть устроено и у нас. Оно удержало бы в России многих, едущих теперь к водам, — и вместе со здоровьем сохранило бы нам и русские деньги. Бесполезная трата на Екатерингоф могла бы заменена быть полезным заведением. Крейсиг и Штруве здесь ежедневно, и первый сам пьет карлc<бадскую> воду. В 9-м часу все уже расходятся…

5 августа. 10 часов вечера. После обеда в 5-м часу отправился я в коляске в Плавенокую долину и в Тарант. Едва успел выехать за город, как дорога пошла между гор и виды ежеминутно переменялись. Все окрестности усеяны домиками и деревеньками. На самых крутых утесах взор останавливался на беседках, которые и себе и проходящим угрожают падением. Слои гор также казались мне не крепко соединимыми, и натура самая живописная ужасала иногда самыми прелестями своими. На одном из возвышенных и диких мест в Плавенской долине висит на утесе домик, построенный кн. Белосельским, бывшим здесь посланником. Недалеко от него видно в противуположном утесе что-то подобное на пещеру или на большую печь, которую называют шведскою, по преданию, что шведы выкопали ее для печения хлебов, когда Саксония была театром войны.

Виды окрестностей Таранта также прелестны, но еще не видел я ничего, что бы мне столько понравилось, как местоположение самого Таранта, с его излучистыми улицами, висящими на горах домами, с церковию на утесе, и с древними, едва уцелевшими развалинами….. В трактире нашел я гуляющих и вспомнил, что в здешней лесной академии должен быть профессором Тапе, я справился о его жительстве, и услужливый студент повел меня к своему профессору. Я думал найти прежнего плаксивого Тапе, который не раз надоедал мне в П<етер>бурге своими иеремиадами и домогательствами то креста, то чина, то пенсии (первое удалось мне и доставить ему), — и что же? - счастливый, расцветший Тапе живет у подошвы горы, в маленьком, но приятном домике, который он купил за 2000 талеров с уплатою в течение 10 лет и, сверх того, за 90 тал<еров > гору, облежащую его домик и им за 250 талеров обделанную и усаженную фруктовыми деревьями, виноградными и огородными овощами. После первых уверений в дружбе и в привязанности заказал он жене русский чай, а меня повел на гору, где на каждом <шагу> и Тарант и его окрестности с разных сторон нам представлялись. На тропинках, по коим мы взбирались, уставлены беседки и скамьи, и ни с одной вид не похож на другой. Когда взошел я на самое высокое место горы его и окинул взглядом все вокруг лежащее, то я почти позавидовал счастию профессора. Он сам его чувствует и уже не ропщет по-прежнему ни на правительство, ни на судьбу, а наслаждается бытием своим. Везде устроены места для отдохновения, и каждое посвящено или дружбе, или России — или воспоминанию.

Мы толковали о литературе, о ненависти немцев к русским, о его счастии и всеобщем благожелательстве и о благодарности к другу и отцу Карамзину, которого сочинениям он обязан своим благосостоянием и, следовательно, семейственным и гражданским счастием теперешней жизни его. — И в самом деле он беспрестанно обращался к Кар<амзину>, а я слушал его с наслаждением и грустию, думая, что не только говорить о нем, но и слушать его мог бы в сии минуты, в которые занимал мое место у чайного столика. В кабинете - один портрет — Карамзин! Конечно, из ученых германских Тапе — не блистательный, но имя Кар<амзина> сделало его для меня на ту минуту интересным[5]. Признаюсь, и натура, которая здесь приняла его в свои объятия, наводила в глазах моих какой-то интерес на земного счастливца. Он объяснил мне древности города, его развалин; положение академии лесоводства, где около 60 воспитанников и едва 5 на казенном содержании; прочие должны доказать 16 <1 нрзб>, чтобы иметь право вступить в сие училище. Это напоминает по крайней мере 17-е столетие, но будем благодарны и за то добро, которое, хотя и с примесью предрассудков, изливается на общество. Тут же видел я и Шеля, издателя и сочинителя книг и книгопродавца. Тапе дал мне записку к Алюссу, но ночь наступила, и я между утесов, мраком и лесами осененных, в какой-то приятной задумчивости возвратился домой, не заехав к Алюссу, который живет на дороге. Впрочем, я помню его как проповедника, а сегодня читал защищение прав королевских на введение новой литургии. Ex ungue leonem или - другое животное познавать научайся.

Жалею, что завтра не увижу Бастеи и проч., ибо должен обедать у посланника, а потом собраться снова в путь на Карлсбад.


18/6 августа[править]

6 августа. 12 часов вечера. Завтра в 5 часов утра выезжаем, не отслушав даже кат<олической> обедни во дворце. Сегодня были у Фридрихса в atelier. Его слушали, а картины его смотрели с необыкновенным удовольствием. У него какая-то bonhomie, которая нравится, а в картинах - его воображение романтическое. Он выражает в них обыкновенно одну простую мысль или чувство, но неопределенное. Можно мечтать над его произведениями, но ясно понимать их нельзя, ибо и в его душе они не ясны. Это мечтания — сон, видения во сне и в ночи. В предметах природы часто избирает он самое простое положение. Льдину, волнуемую в море; несколько деревьев, в долине растущих; окно его комнаты (из коего, впрочем, виды на Эльбу прелестные); задумавшийся над развалиной или над памятником рыцарь; монах, вдаль или в землю устремивший взор свой, - но все трогает душу, погружает в мечтательность, все говорит, хотя не ясно, но сильно воображению!

Так и слова его: он сам говорит, что объяснить ни мысль, ни картины, их изображающие, не может, а всякий пусть находит свое, то есть свою мысль в чужом изображении: так — сова в мрачных облаках; так - терновый венец в радужном сиянии солнца. Первая картина (у вел. кн. А<лександры> Ф<едоровны>) для меня непонятна, вторую постигает сердце страдальца-христианина (прочесть о нем в J.-P. Richter).

Живописца Даля, так же как и Фрид<риха> профессора здешней академии, не успели видеть. Спешили к Ханыкову, где обедали с мелкопоместными дипломатами и с некоторыми русскими.

Ввечеру пошел я бродить по берегу Эльбы - и любовался на мосту берегами её и захождением солнца; потом — в отель на террасу и простился с сим гулянием — не знаю надолго ли?

Вечер провели у нас гр. Завад<овская> с Поликарповой и Филиповой.

Поутру получил предписание Крейсига для Карлсбада и имел с ним продолжительную конференцию.

Письма Оленина и Бул<гакова> обрадовали тем, что теперь принужден буду не заживаться в чужих краях. Писал к Кар<амзину> и Жук<овскому>, гр. Толстой и к Булг<акову> и к Оленину. Из Карлсбада напишу к Софье Петровне, которая утешала меня в грусти и в сиротстве.

В 8 часов утра приехали мы в Пирну и, оставив здесь коляску, пошли а Зоненштейн по крутой каменной лестнице, в горе вделанной. Нам указали вход в гофшпиталь, и первый, кого мы издали увидели, был Батюшков[6]. Он прохаживался по аллее, вероятно, и он заметил нас, но мы тотчас вышли из аллеи и обошли ее другой дорогой. Нас привели прямо к доктору Пирницу, а жена его, урожденная француженка, нас ласково встретила. Мы отдали ей письма Жук<овского> и Кат<ерины> Фед<оровны> для доставления Ал<ександре> Ник<олаевне>, и она рассказала нам о состоянии болезни Батюшкова. Потом пришел и Пир<ниц>, физиономия его тотчас понравилась, обращение еще больше. Узнав о причине нашего посещения Зоненштейна, он повел нас прежде по больным, и первый, встретившийся из них, узнал в брате старого геттингенского товарища, прусский Regierungsrath. Его сумасшествие веселое. Он обнял брата, пожал у меня руку, спрашивал о П<етер>бурге, о государе, о великой княгине и просил меня доставить государю какие-то бумажки, которые я возвратил после доктору. Осмотрев других больных как муж<ского>, так и жен<ского> пола, мы видели также и различные механические средства, кои здесь употребляются над больными. Все они отличаются тем, что доказывают человеколюбивую методу доктора. .. Доктор любим больными: все встречают его с улыбкою на лице. Он говорит с каждым добродушно. Многие шли в церковь: это было воскресенье. По двору ходил один, который почитает себя богом.

Но сколь ни внимательно слушали мы доктора, с нетерпением ожидал я извещения о Бат<юшкове>. Он не полагает его безнадежным. Теперь он принимает лекарства, но не иначе как в присутствии доктора; сердится на Ханыкова, полагая, что он произвольно держит его в Зоненштейне, писал к нему раза два и требовал освобождения. Доктор находит, что он имеет einen festen Sinn, характер или упрямство, которое преодолеть трудно. Осмотрев все заведение и полюбовавшись окрестностями, кои издали прелестны, мы пошли в квартиру док<тора> вне больницы, в которой содержит он 4 пенсионеров и где живет и Александра> Ник<олаевна> Бат<юшкова>. Она вся задрожала, когда нас увидела, едва в силах была говорить и успокоилась не скоро. Первое слово ее было о брате. Она спросила нас: дает ли нам надежду доктор? Я старался уверить и успокоить ее и со слезами умиления смотрел на эту жертву братской любви. Нельзя без почтения, без уважения видеть ее! Она так трогательна и внушает, однако же, не сожаление, а высокое уважение к ее горячему чувству. Все и всех оставила — и поселилась между незнакомыми, в виду почти безнадежных страдальцев; к счастию, в религии нашла опору, в любви своей к брату — силу, а в докторе и в жене его — человеколюбие и сострадание. Она всегда с ними и хвалит их добродушие и человеколюбие с больными, которым всю жизнь посвятили. Даже и обедают всегда с ними. Доктор едва находит время ввечеру провести несколько минут за чаем с своими домашними, к коим принадлежит и Александра> Ник<олаевна>. Она радуется детьми их, гуляет с ними - и приобрела не только почтение, но и любовь их.

Она видела только один раз брата, провела с ним целый день, но он сердился на нее, полагая, что и она причиною его заточения. Он два раза писал ко мне, но Ал<ександра> Ник<олаевна> изорвала письма. Если я не ошибаюсь, то он, кажется, писал ко мне о позволении ему жениться. Жук<овского> любит. Да и кто более доказал ему, что истинная дружба не в словах, а в забвении себя для друга. Он был нежнейшим попечителем его и сопровождал его до Дерпта и теперь печется более всех родных по крови, ибо чувствует родство свое по таланту. — Везде нахожу тебя, Жуковский, но более и чаще всего — в своем сердце.

My heart untravelled fondly turns to thee!

Александра> Ник<олаевна> уступила мне одно письмо Бат<юшкова> к Ханыкову и памятную записочку об Италии, где началась болезнь его…

Дорога от Зоненштейна есть разнообразная цепь гор, долинами прерываемая; развалины замков, рассеянные домики и деревни.

Петерсвольф — граница. За 2 гульдена — не осматривали; мы въехали в Богемию, и признаки католицизма встретили нас на границе и продолжались всю дорогу, охраняемую ликами святых и крестами. Кульм — воздвигаемый памятник авст<рийским> и уже воздвигнутый прус<ским> королем. — Но самые горы будут вечным монументом русской храбрости. Слава русских не погибнет с шумом, но сойдет к потомству, как восходит пар с долины Кульма и дымятся горы его вечно, вечно, «есть ли бы на земле было что-либо бессмертное, кроме души человеческой!».

Граф Коллорадо - лик его, на железе изображенный, лежал уже у подножия памятника, который готовят — не нам, вероятно, а австрийцам. Имя Остермана известно всем[7].

Развалины Энгембурга - за милю от Карлсбада. Я узнал некоторые места и развалины по тем картинам и по описанию Мейснера, которое некогда еще брат Андрей купил или Жук<овский> подарил ему.

Приближаясь к Карлсбаду, мы спускались по излучистой дороге, которая шла вокруг гор, и почти при въезде в город встретили Николая, шедшего к нам навстречу. Это было в пять часов пополудни. Цвет лица его показался мне хорошим, но этому причиною был жар. Скоро узнал я, что здоровье его худо поправляется и что в Италии было ему лучше. Здесь опять воды слабо действовали. Я ожидал найти его цветущим, а не желтым, каким после его увидел. Это меня огорчило и произвело какое-то уныние, особливо, когда и из слов его заметил есть ли не безнадежность в выздоровлении, то по крайней мере грусть, всегдашнюю спутницу продолжительных болезней. Веселость моя, едва возвратившаяся, опять прошла, и я стал смотреть на жизнь в Карлсбаде и в чужих краях другими глазами. Будущее задернулось облаком, и наше вместе представилось мне уже мрачным.

Отдохнув и помывшись, мы пошли бродить по городу и вокруг его, по утесам, памятным мне в описании оных братом Андреем, бывшим здесь с гр. Ан<дреем> Кир<илловичем> Разумовским. Я узнал и некоторые памятники и знаки, поставленные в разных местах над городом, и долго смотрел на три крестика, возвышающимися над всем Карлсбадом. Здесь и брат Андрей любовался и пленялся натурою; здесь и его светлая душа вкушала наслаждения, кои прошли как сон его прекрасной, минутной жизни! — Письма его отсюда сохранились, и я жалею, что не взял их с собою. С каким чувством прочел бы их в том самом месте, где он мечтал и жил для друзей своих — и для меня. — Мы все живы….. Мысль о нем — всегда приводит меня и к Н<иколаю>. И он не от мира сего! Но мы еще вместе, в одном мире, в одном городе, почти в одном доме…

На другой день, т. е. <пропуск> июля, я начал пить из Muhlbrunnen и, по совету Крейсига, выпил четыре стакана. Ввечеру доктор Мутербахер велел пить и Schlossbrunnen. Я нашел здесь много русских, представился цесаревичу, который говорил с нами с полчаса; вечер провел у гр. Бобринской. Обедал в Саксонской зале с Чаадаевым и опять бродил по горам.

Вчера был у Дрезеке, но он шел со двора, и я едва успел его видеть; сегодня он был у меня, но ему отказали, и он оставил карточку. Здесь и поэт Багезен, постараюсь с ним познакомиться. Он друг и товарищ Матисону, и я читал с удовольствием стихи его.

У гр. Бобр<инской> возобновил я знакомство с гр. Эдлинг, урожд. Стурдзою, и в памяти своей — все, что она проказила во время оно. - Мы говорили долго и с жаром. Я обвинял ее и брата ее; во многом и она ни себя, ни брата не оправдывала, например в протекции Бадеру, который и ее обманул и утаил часть денег, собранных ею для греческого общества. Князя Гол<ицына> хвалят за его сердце, в этом мы согласны, но она не знает влияния его на просвещение и участие в сем и брата ее, который некогда раздроблял и межевал области наук и прельстил кн. Г<олицына> своею ученою номенклатурою и энциклопедическим обозрением всех отраслей наук и искусств, но Ст<урдза> только ошибался: намерения его были чистые. Об нем можно сказать то же, что сказали о Павле I: «D’autres ont fait le mal, lui a mal fait le bien».

Ежедневно бываю у источников и, осудив себя на вольное страдание, пью да гуляю.

Я часто думаю, что действия наши, по-видимому, минутные или скоро преходящие, имеют последствия, коих не предвидит и самая утонченная прозорливость. Наказания так далеко отстоят от преступлений, что надобно преследовать часто всю прошедшую жизнь, чтобы добраться до причины того, что с нами в конце оной случается. И мы часто дорого платим за то, что, по-видимому, дешево нам достается…

19/7 августа[править]

7[?] августа. Сегодня после обеда в 6 часов побрел я на высоту, называемую Hirschsprung, с которой, как говорит предание, бросился олень и открыл Карлу здешние источники. Я еще не видывал такой великолепной панорамы. Карлсбад со всеми его окрестностями и во всех своих извилинах, город, проулки, горы, леса были под ногами моими. Я любовался и восхищался в одно время. - Шум города умолкал на сей вышине, и едва достигало до меня жужжание низкой долины, где расстилался Карлсбад и вилась его речка, как нить, разделяющая карточные домики…

Примечания[править]

  1. «Не видеть бы мне никогда Виттенберга, не читать бы книг» («Фауст» Марло? — англ.). А. И. Тургенев приводит слова Фауста из произведения Кристофера Марло «Трагическая история доктора Фауста» (Ch. Marlowe. The best plays. London, 1947, p. 225).
  2. «Если вопрошаешь памятник — оглянись!» (лат.). Это изречение архитектора Рена А. И. Тургенев неоднократно цитирует в своих дневниках.
  3. К этому времени на сюжет сказки Ш. Перро о Золушке было писано 4 оперы: "Cendrillon" композитора Ж.-Л. Ларюэта (1759), Н. Изуара (1810), Д. Штейбельта (1810) и "Cenerentola, ossia La Bonta in trionfo" композитора Дж. Россини (1817). По-видимому, А. И. Тургенев слушал оперу Дж. Россини..
  4. О территориальных потерях Саксонии см. комментарий на стр. 511.
  5. 5 А. И. Тургенев рассказывает о своем посещении Дитриха Августа Вильгельма Таппе, который до 1819 г. жил в России, занимаясь преподавательской деятельностью и писанием учебников русского языка для немцев. Одной из книг учебного характера, составленной Таппе, была "Russisches historisches Lesebuch aus Karamsins Geschichte Russlands" (Petersburg, Riga und Leipzig, 1819). Подробнее о Таппе см.: Русский библиографический словарь. Суворова-Ткачев. СПб., 1812, стр. 291-292.
  6. А. И. Тургенев описывает свое посещение поэта-арзамасца Константина Николаевича Батюшкова, душевно заболевшего в начале 1820-х годов и находившегося в 1825 г. на лечении за границей.
  7. 7 В сражении под Кульмом (1813) Наполеон пытался окружить войска союзников, но потерпел неудачу из-за упорного сопротивления русского отряда под командованием генерала А. И. Остермана-Толстого, а на следующий день союзные войска, действиями которых руководил Барклай-де-Толли, разгромили французский корпус Вандама.