Перейти к содержанию

Жанна д" Арк (Твен)

Материал из Викитеки — свободной библиотеки
Жанна д"_Арк
автор Марк Твен, пер. Иероним Иеронимович Ясинский
Оригинал: англ. Personal Recollections of Joan of Arc, опубл.: 1896. — Источник: az.lib.ru

Марк Твен

[править]

Жанна д’Арк

[править]

Личные воспоминания сьера Луи де Конта (ее оруженосца и писца), переведенные Жаном Франсуа Альденом на английский язык с оригинального неизданного манускрипта, хранящегося в национальном архиве Франции

[править]
Personal Recollections of Joan of Arc (1896)
Перевод Иеронима Ясинского
Эту книгу посвящаю моей жене,

ОЛИВИИ ЛЭНГДОН КЛЕМЕНС,
в годовщину нашей свадьбы,
с благодарностью отмечая
двадцатипятилетие ее ценной помощи
в качестве моего литературного советчика

редактора
Примите во внимание это беспримерное и знаменательное отличие: с тех пор, как начали записывать историю человечества, из всех людей, мужчин и женщин, одной лишь Жанне д'Арк в семнадцать лет было вверено верховное командование войсками народа.
Лайош Кошут

Правдивость предлагаемого рассказа проверена по следующим авторитетным источникам:

J. E. J. Quicherat. Condamnation et Rehabilitation de Jeanne d’Arc.

J. Fabre. Proces de condamnation et Jeanne d’Arc.

H. A. Wallon. Jeanne d’Arc.

M. Sepet. Jeanne d’Arc.

J. Michelet. Jeanne d’Arc.

Berriat de Saint-Prix. La famili de Jeanne d’Arc.

La Comtesse A. de Chabannes. La Vierge Lorraine.

Monseigneur Ricard. Jeanne d’Arc la Venerablel.

Lord Ronald Giwer. Joan of Arc.

John O’Hagan. Joan of Arc.

Janet Tuckey. Joan of Arc the Maid.

ПРЕДИСЛОВИЕ АНГЛИЙСКОГО ПЕРЕВОДЧИКА{*}

[править]
{* В качестве «переводчика» выступает сам Марк Твен.(Примеч. ред.)}

Дать справедливую оценку знаменитой личности можно лишь в том случае, если мы воспользуемся мерками ее эпохи, а не нашей. Опьяненные мерилом какого-нибудь столетия, благороднейшие умы более ранней эпохи теряют впоследствии немалую долю своего блеска; примените мерки наших дней, и вы, быть может, не найдете на протяжении четырех или пяти последних веков ни одного знаменитого человека, слава которого оказалась бы всецело неуязвимой. Но личность Жанны д’Арк уникальна. Ее можно оценивать мерками всех времен, без предчувствия или боязни, что выводы будут разноречивы. Пусть ее судят согласно любым воззрениям, пусть ее судят согласно воззрениям всех поколений: душа ее по-прежнему будет кристально чиста, идеально совершенна; образ ее по-прежнему занимает высочайшее место, которое только может быть достигнуто человеком.

Зная, что ее век был самым зверским, гнусным, преступным веком, какого история не знавала с древнейших времен, мы безмерно дивимся чуду подобного всхода на подобной почве. Жанна непохожа на своих современников, как день не походит на ночь. Она оставалась правдивой, когда ложь стала нормой жизни; она была честна, когда честность сделалась утраченной добродетелью; она была верна своему слову, когда ни от кого нельзя было ждать исполнения обещаний; свой великий ум она посвятила великим мыслям и великим целям в то самое время, когда другие великие умы бесплодно увлекались красивыми фантазиями или пустым тщеславием; она была скромна, утонченна, деликатна, когда крикливость и грубость отличали почти всех; она была преисполнена сострадания, когда бессердечная жестокость являлась общим правилом; она была непоколебима, когда стойкостью не обладал никто, и — душевно благородна, когда все уже забыли, что значит благородство души; она была твердыней веры в то время, когда не верили ни во что и насмехались надо всем; она была безупречно искренна среди всепроникавшего лицемерия; среди царства лести и пресмыкания она сохранила неприкосновенным свое личное достоинство; она была олицетворением неустрашимого мужества в те дни, когда надежда и смелость иссякли в сердцах ее народа; она была белоснежно чиста душой и телом в то самое время, когда высшие сословия страны погрязли в грехе телесно и духовно. Такова была она в тот век, когда преступление было привычным делом вельмож и принцев и когда высшие сановники христианства способны были поразить ужасом даже своих греховных современников и внушить им омерзение картиной своей лютой жизни, позорно протекавшей среди беспримерных жестокостей, низменностей и предательств.

Из всех имен, нашедших место в истории, быть может, только ее имя окружено ореолом полного бескорыстия. Ни следа, ни намека на себялюбие нельзя найти ни в едином ее слове или поступке. Она вернула своего короля из скитаний, возложила ему на голову королевский венец, за что ей были предложены награды и почести, но она от всего отказалась. Единственное, что она готова была принять, будь на то соизволение короля, это — разрешение вернуться в свою деревню, где она опять могла бы пасти стадо овец, где она могла бы снова почувствовать объятия матери и служить ей помощницей по хозяйству. Дальше этого не шло себялюбие неподкупного полководца победоносных войск, соратника принцев, кумира восторженного и благородного народа.

Подвиг Жанны д’Арк можно смело поставить рядом с величайшими деяниями, занесенными в анналы истории, если вспомнить, при каких условиях она его предприняла, сколько преград было на ее пути и какими средствами она располагала. Цезарь — великий завоеватель, но в его распоряжении были испытанные и закаленные римские ветераны, и он сам был опытный воин; Наполеон обращал в бегство дисциплинированные войска европейских держав, но он тоже был опытный воин, и притом батальоны его сподвижников состояли из патриотов, воодушевленных и воспламененных чудодейственным дыханием Свободы, навеянным революцией, — то были полные сил, способные ученики военного дела, а не дряхлые деморализованные и усталые солдаты, угрюмо пережившие вековое нагромождение однообразных поражений. Но Жанна д’Арк, почти дитя, невежественная, неграмотная, простая деревенская девушка, никому не известная и не имевшая влияния, застала великий народ лежащим в цепях, застала народ, уже не ждавший помощи, не имевший надежды, угнетенный чужеземным владычеством; казна была пуста; войска пали духом, разбрелись кто куда; после долгих лет чужеземного и отечественного угнетения и произвола исчезло всякое воодушевление, угасла смелость в сердце народа; король был лишен воли, покорился своей судьбе, готовился к бегству. И Жанна возложила руку на этот народ, на этот труп — и он воспрял и пошел за ней. Она повела его от победы к победе, она обратила вспять поток Столетней войны, она надломила британскую мощь и умерла с заслуженным именем Освободительницы Франции — именем, которое остается за ней и поныне.

И в награду за все французский король, на которого она возложила венец, неподвижно и безучастно стоял в стороне в то время, как французские попы потащили в тюрьму это благородное, самое невинное, самое милое, наиболее достойное обожания дитя человеческое и — сожгли ее живой на костре.

ОСОБЕННОСТЬ ИСТОРИИ ЖАННЫ Д’АРК

[править]
(Примечание английского переводчика)

Подробности жизни Жанны д’Арк в своей совокупности составляют биографию, которая стоит особняком среди всех биографий мира, потому что это единственное жизнеописание, дошедшее до нас под присягой, единственное, которое дошло до нас со свидетельской скамьи. Официальные отчеты Великого суда 1431 года и происходившего четверть века спустя Суда Восстановления хранятся и доныне в Национальном архиве Франции, и в них с замечательной полнотой изложены события ее жизни. Ни одно из остальных жизнеописаний той отдаленной эпохи не отличается такой всесторонностью и достоверностью.

Сьер Луи де Конт в своих личных воспоминаниях «не расходится» с правительственными отчетами, и, по крайней мере, в этом отношении его правдивость не подлежит сомнению; что же касается множества сообщаемых им других подробностей, то здесь остается лишь поверить ему на слово.

СЬЕР ЛУИ ДЕ КОНТ СВОИМ ВНУЧАТЫМ ПЛЕМЯННИКАМ И ПЛЕМЯННИЦАМ

[править]

Ныне 1492 год. Мне восемьдесят два года. События, о которых я собираюсь вам рассказать, произошли на моих глазах в моем детстве и в моей юности.

Во всех песнях, жизнеописаниях и сказаниях о Жанне д’Арк, которые вы и весь остальной мир поете, изучаете и читаете, знакомясь с ними по книгам, тисненным новым, придуманным недавно способом книгопечатания, — во всех этих песнях и книгах упоминается обо мне, сьере Луи де Конте. Я — ее бывший оруженосец и писец. Я сопутствовал ей от начала и до конца.

Я воспитывался в той же деревне, где и она. Когда мы оба были маленькими детьми, я играл с ней каждый божий день, как вы играете со своими сверстниками. Теперь, когда мы узнали, как велика была ее душа, теперь, когда слава ее имени распространилась по всему миру, как-то не верится, чтобы мои слова были правдой; это все равно, как если бы недолговечная, тонкая свеча заговорила о неугасимом солнце, озаряющем небеса, и сказала: «Оно было моим собеседником и сотоварищем, когда было еще свечкой, как я».

А между тем я сказал истинную правду. Я был товарищем ее забав, и я сражался рядом с ней в бою; до глубокой старости я сохранил ясный и нежный образ этого дорогого, хрупкого создания: вот она, припав грудью к шее коня, во главе французских войск несется на врага; ее волосы развеваются по ветру, ее блестящие латы неустрашимо врезаются все глубже и глубже в середину самой жаркой битвы и порой почти утопают в море мелькающих конских голов, почти скрываются за лесом воздетых мечей, треплемых ветром султанов и отражающих удары щитов! Я был с ней рядом до конца; и когда наступил тот черный день, который навсегда ляжет мрачным обвинением на имена ее убийц, одетых в церковные мантии французских рабов Англии, и на имя самой Франции, праздно стоявшей в стороне и ничего не сделавшей для спасения мученицы, — когда наступил тот день, то я получил последнее прикосновение ее руки.

Годы и десятилетия мчались мимо, и зрелище лучезарного полета славной Девы, осветившей, как метеор, боевой небосвод Франции и угасшей в дыму костра, все глубже и глубже отступало в даль минувшего, становясь с каждым годом более загадочным, Божественным и трогательным чудом; и мало-помалу я научился понимать и ценить ее по заслугам — как благороднейшую человеческую жизнь, подобную лишь Одной, посетившей наш мир.

КНИГА ПЕРВАЯ

[править]

В Домреми

[править]

ГЛАВА I

[править]

Я сьер Луи де Конт, родился в Невшато 6 января 1410 года, то есть как раз за два года до появления на свет Жанны д’Арк в Домреми. Мои родные еще в первых годах столетия, покинув окрестности Парижа, укрылись в этом захолустье. По политическим воззрениям они были арманьяки — патриоты; они стояли за то, чтобы у нас был свой, французский, король, не взирая на все его слабоумие и беспомощность. Бургундская партия, стоявшая за английскую династию, обобрала нас дочиста. У отца отняли все, кроме его захудалого дворянства, и в Невшато он добрался уже нищим и с разбитыми надеждами. Но политический настрой на новых местах пришелся ему по вкусу — хоть одно утешение. Он попал в область сравнительного спокойствия; а позади осталась область, населенная фуриями, безумцами, демонами; там убийство было ежедневной забавой, и жизнь человека ни на минуту не была вне опасности. В Париже чернь по ночам безумствовала на улицах, грабя, поджигая, убивая, и никто не вмешивался в это, не запрещал. Солнце всходило над разгромленными и дымящимися домами и над изуродованными трупами, которые лежали повсюду среди улиц — лежали там, где упали в минуту смерти, донага обобранные хищниками, нечестивыми прихлебателями черни. Никто не осмеливался подбирать мертвецов и предавать их земле; они продолжали лежать там, разлагаясь и создавая заразу.

И зараза явилась. Словно мухи, люди погибали от моровой язвы; погребали покойников под покровом ночи и тайны, потому что запрещено было хоронить при народе, дабы раскрытием размеров чумы не посеять ужаса и отчаяния среди населения. А в завершение всего наступила такая суровая зима, какой Париж не знал за последние пять веков. Голод, мор, убийства, лед, снег — все сразу низринулось на Париж. Мертвецы грудами лежали на улицах, а волки средь бела дня рыскали по городу и пожирали трупы.

Франция пала, о, как низко она пала! Уже больше трех четвертей столетия прошло с тех пор, как когти англичан вонзились в ее тело, и войска ее так присмирели от беспрестанных поражений и кровопролитных потерь, что недалеко от правды было ходячее мнение, будто один вид англичан способен обратить в бегство французское войско.

Мне было пять лет, когда на Францию обрушилась страшная трагедия Азенкура; английский король вернулся к себе, чтобы отпраздновать победу, а обессиленная страна была предоставлена как добыча хищным шайкам «вольных дружин», находившимся на службе бургундской партии. Однажды ночью такая шайка совершила набег и на наш Невшато. При свете огня, охватившего наши соломенные крыши, я видел, как всех, кто был мне дорог на этом свете, убивали, не взирая на их мольбы о пощаде. В живых остался только мой старший брат, ваш предок: он находился тогда при дворе. Я слышал, как эти головорезы смеялись над их мольбами и передразнивали их просьбы о милосердии. Меня не заметили, и я остался невредим. Когда ушли кровожадные звери, я выполз из своего убежища и проплакал всю ночь, глядя на пылавшие дома; я был совершенно один, кругом меня находились лишь мертвые да раненые. Все разбежались, попрятались.

Меня отослали в Домреми, к священнику; его ключница заменила мне нежную мать. Священник мало-помалу научил меня грамоте и письму, и мы с ним были единственными обитателями деревни, умевшими читать и писать.

К тому времени, как я нашел отчий приют в доме этого доброго патера, Гильома Фронта, мне было лет шесть. Мы жили как раз подле сельской церкви, а небольшой садик родителей Жанны находился позади нее. Семейство их состояло из Жака д’Арк, отца; его жены Изабеллы Ромэ; троих сыновей: Жака — десяти лет, Пьера — восьми и Жана — семи; Жанне тогда было четыре года, а ее сестренке Катерине — около одного. У меня были и другие сверстники, в особенности четыре мальчика: Пьер Морель, Этьен Роз, Ноэль Рэнгесон и Эдмонд Обрэ, отец которого был тогда сельским мэром; были еще две девочки, почти однолетки с Жанной, мало-помалу сделавшиеся ее закадычными приятельницами: одну звали Ометтой, другую — маленькой Менжеттой. Девочки эти принадлежали к простым крестьянским семьям, как и сама Жанна. Впоследствии они обе вышли замуж за простых крестьян. Как видите, происхождения они были не бог весть какого; и однако много лет спустя наступило время, когда каждый путешественник, как знатен он ни был, считал своим долгом зайти, при проезде через наше село, к двум смиренным старушкам, которым в юности выпала честь быть подругами Жанны, и заплатить им дань уважения.

Все это были славные дети, обыкновенные дети крестьян. Конечно, ума не блестящего — вы этого и не стали бы от них требовать, — но добродушные и хорошие товарищи, с послушанием относившиеся и к родителям, и к священнику. Подрастая, они все больше и больше набирались узких понятий и предрассудков, заимствованных через третьи руки от старших и воспринятых без колебаний — как само собой разумеющееся. Религия передалась им по наследству, как и политические воззрения. Пусть себе Ян Гус и его присные заявляют о своем недовольстве Церковью — Дом-реми, как и прежде, будет верить по старинке. Мне было четырнадцать лет, когда наступил раскол, и у нас оказалось сразу трое Пап; но в Домреми никто не колебался, на ком из них остановить свой выбор: Папа, находящийся в Риме, — настоящий, а Папа вне Рима — вовсе не Папа. Все обитатели деревни, до последнего человека, были арманья-ки — патриоты; и если мы, дети, ни к чему другому не питали ненависти, то уж бургундцев и англичан ненавидели горячо.

ГЛАВА II

[править]

Наш Домреми ничем не отличался от любой серенькой деревушки той отдаленной поры. То была сеть кривых, узких проездов и проходов, где царила тень от нависших соломенных крыш убогих домов, похожих на амбары. В дома проникал скудный свет через окна с деревянными ставнями, то есть через дыры в стенах, служивших вместо окон. Полы были земляные, обстановка жилищ отличалась крайней бедностью. Овцеводство да рогатый скот были главным промыслом; вся молодежь была в пастухах.

Местоположение было очаровательно. Сбоку деревни, от самой околицы, широким полукругом раскинулся цветущий луг, подходя к берегу реки Мезы; а позади села постепенно возвышался поросший травою скат, на вершине которого был большой дубовый лес — глубокий, сумрачный, дремучий и несказанно заманчивый для нас, детей, потому что в старину не один путник погиб там от руки разбойника, а еще раньше того были там логовища огромных драконов, которые извергали из ноздрей пламя и смертоносные пары. По правде сказать, один из них еще ютился в лесу и в наши дни. Он был длиною с дерево, тело его в обхвате было как бочка, чешуя — словно огромные черепицы, глубокие кровавые глаза — величиной со шляпу всадника, а раздвоенный, с крючками, точно у якоря, хвост так велик, как уж не знаю что, только величины необычайной даже для дракона, как говорили все знавшие в драконах толк. Предполагали, что дракон этот — ярко-синего цвета с золотыми крапинами, но никто его не видал, а потому нельзя было сказать этого с уверенностью; то было лишь устоявшееся предположение. Я мнения этого не разделял; по-моему, какой смысл создавать то или иное мнение, если не на чем его основать? Сделайте человека без костей; на вид-то он, пожалуй, будет хорош, однако он будет гнуться и не сможет устоять на ногах; и мне думается, что доказательство это — остов всякого мнения. Что касается дракона, то я всегда был уверен, что он был сплошь золотого цвета, без всякой синевы, ибо такова всегда была окраска драконов. Одно время дракон укрывался где-то совсем недалеко от опушки леса; подтверждением чего служит то обстоятельство, что Пьер Морель однажды пошел туда и, услышав запах, сразу узнал по нему дракона. Жутко становится при мысли, что иной раз мы, сами того не зная, находимся в двух шагах от смертельной опасности.

Будь это в стародавние времена, человек сто рыцарей отправились бы туда из далеких стран, чтобы по очереди попытаться убить его и покрыть свое имя славой, но в наше время этот способ перестал применяться; теперь с драконами воюют священники. И отец Гильом взял на себя этот труд. Он устроил процессию со свечами, ладаном и хоругвями, и обошел опушку леса, и изгнал дракона, и после того никто о нем ничего не слышал, хотя, по мнению многих, запах так полностью и не улетучился. Не то чтобы кто-либо замечал этот запах — вовсе нет; это опять-таки было лишь частное мнение, и тоже — мнение без костей, как видите. Я знаю точно, что чудовище было там до процедуры изгнания; а осталось ли оно и после — этого я утверждать не берусь.

На возвышенности, ближе к Вокулеру, была красивая открытая равнина, устланная ковром зеленой травы; там стоял величавый бук, широко раскинувший ветви и защищая своей могучей тенью прозрачную струю холодного родника; и летними днями дети отправлялись туда — каждый летний день на протяжении пяти столетий! И пели и плясали вокруг дерева по нескольку часов подряд, утоляя жажду ключевой водой. Как это было хорошо и весело! Они сплетали гирлянды цветов, вешая их на дерево и вокруг родника, чтобы порадовать живших там фей; а тем это нравилось, потому что все феи — невинные и праздные маленькие существа, любящие все нежное и красивое, вроде сплетенных в гирлянды диких цветов. И в благодарность за эти знаки внимания феи старались сделать для детей все, что было в их силах; они, например, заботились, чтобы источник всегда был чист, прохладен и обилен водой; они прогоняли змей и насекомых, которые жалят. И таким образом, на протяжении более пятисот лет (а по преданию — целое тысячелетие) между феями и детьми существовали самые дружественные, обоюдно доверчивые отношения, не омрачавшиеся никакими ссорами. Если кто-нибудь из детей умирал, то феи грустили о нем не меньше сверстников, и вот доказательство: перед рассветом, в день похорон, они вешали маленький венок из иммортелей над тем местом под деревом, где обыкновенно сидел умерший ребенок. Я убедился в этом воочию, не понаслышке. И вот почему все знали, что венок принесен феями: он весь состоял из черных цветов, каких во Франции нигде не встретишь.

И вот с незапамятных времен все дети, подраставшие в Домреми, назывались «детьми Древа»; и они любили это прозвище, потому что в нем заключалось какое-то таинственное преимущество, не дарованное остальным детям. А преимущество заключалось вот в чем: лишь только приближался для кого-нибудь из них час смерти, как среди смутных образов, теснившихся перед их угасающим взором, вставало прекрасным и нежным видением дерево во всей роскоши своего наряда, если совесть умирающего была спокойна. Так говорили одни. Другие говорили, что явление бывает дважды: сначала как предостережение, за год или за два до смерти, когда душа еще находится во власти греха; и при этом дерево будто бы предстает с оголенными ветвями, словно среди зимы, а душу охватывает непреодолимый страх. Если наступает раскаяние и человек переходит к непорочной жизни, то видение является вторично, и на этот раз — в красоте летнего убора. Но оно не повторяется для души нераскаянной, и она переселяется в иной мир, заранее зная свою участь. А третьи говорили, что видение бывает только один раз, являясь лишь безгрешным, которые умирают на далекой чужбине и тоскливо жаждут какого-нибудь последнего милого напоминания о своей отчизне. И какое напоминание может быть так же дорого их сердцу, как образ дерева, которое было баловнем их любви, товарищем их забав, утешителем их маленьких горестей во все божественные дни улетевшей юности?

Итак, на этот счет были разные предания, одни верили первому, другие — другому. Одно из них — а именно последнее — я признаю истинным. Я ничего не возражаю против остальных; я думаю, что и они верны, но про истинность последнего я знаю; и я нахожу, что если всякий будет придерживаться лишь того, что ему известно, не затрагивая вопросов, недостаточно ему доступных, то он приобретет большую устойчивость понятий, а в этом польза. Я знаю, что если «дети Древа» умирают в дальних странах и если они вели праведную жизнь, то, обратив тоскующий взор к своей родине, они видят как бы сквозь разорванную тучу, затемнявшую небеса, сияющий вдалеке ласковый образ Древа Фей, дремлющий в ореоле золотого света; и они видят цветущий луг, скатом идущий к реке, и до их угасающего обоняния доносится слабый и отрадный аромат цветов отчизны. И затем видение бледнеет, исчезает… но они знают, они знают! А по их преображенному лику и вы, стоя у смертного ложа, знаете; да, вы знаете, какая весть пришла сейчас, вы знаете, что весть эта ниспослана Небом.

Жанна и я — мы оба верили в это. Но Пьер Морель, Жак д’Арк и многие другие были уверены, что видение является дважды — грешникам. В самом деле, они и многие другие говорили, что точно знают это. Вероятно, их родители знали это и сообщили им: ведь в нашем мире познания приобретаются по большей части не из первых рук.

Вот одно обстоятельство, благодаря которому можно поверить, что действительно Древо являлось дважды: с самых незапамятных времен, если замечали кого-нибудь из наших односельчан с побледневшим и помертвевшим от страха лицом, то соседи начинали перешептываться: «А, он осознал свои грехи, он получил предостережение!» И сосед содрогался от ужаса и отвечал шепотом: «Да, бедняга, он увидел Древо».

Подобные доказательства имеют все: их нельзя устранить мановением руки. То, что находит подтверждение в неизменности опыта на протяжении веков, естественным образом приобретает все большую и большую устойчивость; и если так будет продолжаться да продолжаться, то в конце концов подобное мнение сделается неоспоримым — и уж это будет крепкая скала, которую не сдвинешь.

За свою долгую жизнь я наблюдал несколько случаев, когда Древо являлось вестницей смерти, которая была еще далеко; но ни один из умиравших не был во власти греха.

Нет, видение в этих случаях было лишь знамением особой милости; вместо того чтобы приберечь весть о спасении души до часа смерти, оно приносило эту весть задолго до того, а вместе с нею дарило спокойствие, которое уже не могло быть нарушено, — спокойствие души, навеки примиренной с Богом. Теперь уже я сам, хилый старик, жду с просветленной душой, ибо мне послано было видение Древа. Я видел его, я счастлив.

С незапамятных времен дети, кружась хороводом вокруг Древа Фей, пели всегда одну и ту же песню Древа, песню l’Arbre Fee de Bourlemont[1]. В этой песне звучала тихая грациозная мелодия, та отрадная и нежная мелодия, которая всю жизнь слышалась мне в часы душевного раздумья, когда мне было тяжело и тоскливо; она убаюкивала меня среди ночи и из дальних стран уносила на родину. Чужеземцу не понять, не почувствовать, чем была на протяжении столетий эта песня для заброшенных на чужбину «питомцев Древа», для бездомных скитальцев, тоскующих в стране, где не услышишь родного слова, не встретишь родных обычаев. Песня эта нехитра; вы, быть может, найдете ее жалкой, но не забывайте, чем была она для нас и какие образы прошлого она воскрешала перед нами, тогда и вы ее оцените. И вы тогда поймете, почему слезы навертывались у нас на глазах, затуманивая взор, и почему у нас голос прерывался, когда мы доходили до последних строк:

И если мы, в чужих краях,

Будем звать тебя с мольбой,

С словами скорби на устах, —

То осениты нас собой!

Не забудьте, что Жанна д’Арк, когда была ребенком, пела вместе с нами эту песню вокруг Древа и всегда любила ее. А это освящает песню; да, вы с этим согласитесь.

L’ARBRE FEE DE BOURLEMONT

Детская песня

Чем живет твоя листва,

L’Arbre Fee de Bourlemont?

Росоюдетскихслез! Без слов

Ласкаешь плачущих юнцов,

К тебе спешащих, чтоб излить

Перед тобою скорбь свою

Тебя ж — слезами напоить.

И отчего твой ствол могуч,

L’Arbre Fee de Bourlemont?

Оттого, что много лет

Любовь жила в сердцах детей

И берегла тебя любовь.

И лаской маленьких людей

Ты возрождалось в жизни вновь.

Не увядай у нас в сердцах,

L’Arbre Fee de Bourlemont!

И мы, до склона наших дней,

Пребудем в юности своей,

И если мы, в чужих краях,

Будем звать тебя с мольбой,

С словами скорби на устах, —

То осениты нас собой!

Когда мы были детьми, феи все еще находились там, хотя мы их никогда не видали, потому что за сто лет до того священник из Домреми совершил под Древом церковный обряд и проклял фей как исчадие дьявола, как тварей, которым закрыт доступ к спасению; а затем он запретил им показываться на глаза людям и вешать на Древо венки под угрозой вечного изгнания из нашего прихода.

Все дети заступились за фей, говоря, что те всегда были их добрыми друзьями, были им дороги и не сделали им ничего дурного; однако патер ничего не хотел и слушать и заявил, что стыдно и грешно водиться с такими друзьями. Дети плакали в безутешном горе; они договорились, что впредь всегда будут по-прежнему вешать на Древо гирлянды цветов как вечное знамение феям, что их все еще любят, что о них не забыли, хотя они и перестали быть видимы.

Но как-то поздно вечером нагрянула беда. Мать Эдмонда Обрэ проходила мимо Древа, а феи тайком устроили хоровод, не ожидая, что кому-нибудь случится здесь проходить; и они так разрезвились, так увлеклись диким весельем пляски, так опьянели от выпитых бокалов росы, приправленной медом, что ничего не замечали; и кумушка Обрэ остановилась, охваченная изумлением, и смотрела, очарованная, как сказочные крошки, числом до трехсот, взявшись за руки, несутся вокруг дерева хороводом шириной в половину обыкновенной спальни, и откидываются назад, и разевают ротики, заливаясь смехом и песней (это она расслышала вполне явственно), и в веселом самозабвении вскидывают ножонками на целых три дюйма от земли, — о, ни одной женщине не пришлось видеть такую безумную и волшебную пляску!

Но через минуту-другую маленькие бедняжки увидели ее. В один голос они разразились надрывающим сердце писком скорби и ужаса и пустились бежать врассыпную, зажав крошечными, как орешки, кулачками глаза и проливая горючие слезы. И скрылись из виду.

Бессердечная женщина — нет, неразумная женщина, она не была бессердечна, но лишь безрассудна — тотчас пошла домой и разболтала обо всем соседям, покуда мы, юные друзья фей, спали крепким сном, не подозревая, какая нам грозит беда, и не помышляя, что нас следовало бы всем вскочить с постели и попытаться остановить эту роковую болтовню. Наутро уже все об этом знали, и, таким образом, несчастье было неминуемо, ибо о чем все знают, о том знает, конечно, и священник. Мы пошли к отцу Фронту с плачем и мольбами; и он, видя нашу печаль, тоже не мог удержаться от слез, потому что у него было очень нежное и доброе сердце; он сказал, что вовсе не рад изгонять фей, да только не может иначе поступить, потому что ведь решено было, что если они когда-нибудь еще раз покажутся на глаза человеку, то должны быть изгнаны. Случилось все это в самую злосчастную пору, так как Жанна д’Арк лежала больная, в горячке, без сознания, а что могли поделать мы, не умевшие рассуждать и убеждать, как она? Мы гурьбой побежали к Жанне и звали ее: «Жанна, проснись! Проснись, нельзя терять ни минуты! Поди и заступись за фей — поди и спаси их! Вся надежда на тебя».

Но она была в бреду и не понимала, что мы ей говорили, чего добивались; и мы пошли обратно, чувствуя, что все потеряно. Да, все было потеряно, потеряно навеки. Преданные друзья детей, не разлучавшиеся с ними пять столетий, должны были покинуть наши места навсегда.

Горьким днем был для нас тот день, когда отец Фронт совершил у подножия Древа церковный обряд и изгнал фей. Мы не смели открыто носить траур — этого нам не позволили бы; пришлось довольствоваться кое-какими лоскутками черной материи, приколотыми к платью так, чтобы не бросалось в глаза; но сердца наши облеклись в полный, благородный, всеобъемлющий траур, ибо наши сердца принадлежали нам, и никто не мог добраться до них, чтобы наложить запрет.

Великое Древо — l’Arbre Fee de Bourlemont было его звучное прозванье — с тех пор уже не было для нас тем, чем было раньше; но по-прежнему оно было нам дорого; оно дорого мне и теперь, и я, седой старик, отправляюсь туда раз в год, чтобы присесть под ним и воскресить перед собой умерших товарищей детства, и собрать их вокруг себя, и сквозь слезы смотреть на их лица… и чувствовать, как сердце надрывается! О Боже!.. Нет, место с тех пор перестало быть тем, чем было прежде. Кое-что оно должно было утратить; ведь с прекращением покровительства фей родник лишился немалой доли своей свежести и прохлады, и воды в нем убыло на две трети, и изгнанные змеи и докучные насекомые вернулись и начали размножаться, сделавшись местным бичом, и остаются там и поныне.

Жанна, это мудрое маленькое дитя, выздоровела, и только тогда мы поняли, во что обошлась нам ее болезнь; ибо мы увидели, что не напрасно верили, что она могла бы спасти фей. Она пришла в такой сильный гнев, какого никто не ожидал бы от столь малого ребенка, и, тотчас отправившись к отцу Фронту, стала перед ним, почтительно присела и сказала:

— Феи должны были удалиться навсегда, если бы вздумали еще хоть раз показаться на глаза людям, не так ли?

— Именно так, дитя мое.

— Если человек в полночь ворвется в спальню другого, когда тот полураздет, то можно ли сказать, что тот показался на глаза первому?

— Ну нет, — ответил добрый патер, уже несколько встревоженный и растерянный.

— Неужели грех всегда остается грехом — даже в том случае, когда ты не имел намерения совершить его?

Отец Фронт воскликнул, воздев руки к небу:

— О бедное дитя мое, я уразумел всю глубину своей ошибки. — И он привлек ее к себе и обнял ее рукой, пытаясь лаской примирить ее, но она была так рассержена, что не могла сразу же перейти на мирный тон, и, припав лицом к его груди, разразилась рыданиями.

— Значит, феи не совершили никакого греха, — сказала она, — у них не было намерения совершить его, они ведь не знали, что поблизости находится человек. И только потому, что они — маленькие бессловесные создания, которые не могли замолвить за себя словечко и сказать, что закон направлен лишь против умысла, а не против их невинного проступка; только потому, что у них не оказалось друга, который продумал бы эту простую мысль до конца и заявил бы о том в их защиту, — только потому их навеки изгнали из родины! Несправедливо было такое решение, несправедливо!

Добрый патер еще ближе привлек ее к себе и сказал:

— Устами детей и младенцев грудных произносится суд над нерадивыми и безрассудными! Перед лицом Господа говорю, что ради тебя я бы хотел вернуть маленьких созданий. И ради себя самого! Ради себя самого! Ибо неправосуден был я в этом деле. Полно, полно, перестань плакать — если бы ты знала, как огорчен я сам, твой бедный старый друг, перестань же плакать, голубушка.

— Но не могу же я сразу так перестать, дайте выплакаться. А это вовсе не пустяки — то, что вы наделали. Если вы немного огорчены — так разве этого довольно, чтобы искупить такую вину?

Отец Фронт отвернулся, чтобы скрыть от нее улыбку, которая могла бы ее обидеть.

— О жестокая, но справедливая обвинительница, конечно, этого не довольно. Погоди, я надену власяницу и посыплю себе пеплом голову. Довольно с тебя?

Рыдания Жанны начали затихать, и вот она взглянула на старика сквозь слезы и простодушно сказала:

— Хорошо, это годится, если только этим искупится ваша вина.

Отец Фронт, быть может, опять засмеялся бы, но вовремя вспомнил, что таким образом он принял на себя обязательство, и притом не из самых приятных. А обязательства надо выполнять. И вот он поднялся с кресла и подошел к очагу; Жанна между тем следила за ним с большим любопытством; он взял на лопатку пригоршню холодной золы и уже готовился посыпать ее себе на седины, но тут в его уме промелькнула счастливая мысль.

— Не хочешь ли помочь мне, голубушка? — сказал он.

— Как это, отец мой?

Он опустился на колени и, поникнув головою, ответил:

— Возьми пепел и посыпь его мне на голову.

Само собой, тем дело и кончилось. Победа была на стороне священника. Легко представить себе, что Жанне и любому из деревенских ребят показалась бы ужасной одна мысль о подобном кощунстве. Она подбежала и бросилась рядом с ним на колени.

— Ах, как страшно! — произнесла она. — Я до сих пор не знала, что значит власяница и пепел… Пожалуйста, встаньте, отец мой.

— Не могу, пока не получу прощения. Прощаешь ли ты меня?

— Я? Да ведь вы, отче, не причинили мне никакого зла. Это вы сами должны простить себя за несправедливый поступок с теми бедняжками. Пожалуйста, встаньте же, отец мой, встаньте!

— Но в таком случае мое положение еще затруднительнее. Я-то думал, что должен снискать твое прощение, а раз я сам должен себе простить, то я не могу быть снисходительным; не подобало бы это мне. Что же мне делать? Придумай для меня какой-нибудь выход, в твоей маленькой головке ведь ума палата.

Патер не трогался с места, несмотря на все просьбы Жанны. Она уже готова была снова расплакаться, но тут ее надоумило, и, схватив лопатку, она высыпала себе прямо на голову золу и пробормотала, задыхаясь и чихая:

— Ну, вот… кончено. Встаньте же, пожалуйста, отец мой! Старик, которого это и растрогало и позабавило, прижал

ее к сердцу и сказал:

— Несравненное ты дитя! Такое мученичество смиренно; такого мученичества не стали бы изображать на картинах; но оно проникнуто духом истины и справедливости. Свидетельствую об этом!

Затем он смахнул пепел с ее волос и помог ей умыться и вообще оправиться. Теперь он совсем развеселился и почувствовал расположение к дальнейшим рассуждениям, а потому он снова занял свое место и привлек к себе Жанну.

— Жанна, — начал он, — ты ведь нередко сплетала там, у Древа Фей, гирлянды цветов вместе с другими детьми, не так ли?

Он всегда подступал с этой стороны, когда хотел завлечь меня приманкой и поймать на слове, — всегда вот такой спокойный, равнодушный тон, которым так легко тебя дурачить, так легко направить в ловушку, а ты и не замечаешь, куда идешь, — опомнишься только тогда, когда дверца за тобой уже захлопнулась. Он очень любил эти штуки. Я уже видел, что он сыплет зернышки перед Жанной. Она ответила:

— Да, отец мой.

— А вешала ты гирлянды на Древо?

— Нет, отец мой.

— Не вешала?

— Нет.

— Почему же?

— Я… ну, да я не хотела этого.

— Не хотела?

— Нет, отец мой.

— А что же ты делала с цветами?

— Я вешала их внутри церкви.

— Почему же тебе не хотелось вешать их на Древо?

— Потому что я слышала, будто феи сродни дьяволу, и мне говорили, что оказывать им почести грешно.

— И ты верила, что нехорошо оказывать им такую почесть?

— Да. Я думала, что это должно быть нехорошо.

— Но если нехорошо было так почитать их и если они сродни дьяволу, то ведь они могли бы оказаться опасными товарищами для тебя и для других детей, не правда ли?

— Я думаю, так… Да, я согласна с этим.

Он задумался на минуту, и я был уверен, что он собирается прихлопнуть капкан. Так оно и было. Он сказал:

— Дело обстоит ведь так. Феи — это гонимые твари; они бесовского происхождения; их общество могло бы оказаться опасным для детей. Так приведи же мне разумную причину, голубушка, если только ты будешь в силах придумать ее, почему ты считаешь несправедливым, если их обрекли на изгнание, и потому ты хотела бы их спасти от этого? Короче говоря, ты-то что потеряла?

Как глупо было с его стороны повести так дело! Будь он мальчишкой, я непременно намылил бы ему голову с досады. Он все время был на верном пути и вдруг все испортил своим нелепым и роковым заключением. Она-то что потеряла! Да неужели он никогда не поймет, что за дитя эта Жанна д’Арк? Неужели он никогда не догадается, что ей никакого дела нет до того, что связано с ее личной выгодой или утратой? Неужели он никогда не постигнет той простой мысли, что есть одно, только одно верное средство задеть ее за живое и пробудить в ней огонь — это показать ей, что кому-то другому грозит несправедливость, или обида, или утрата? Право, он взял да и расставил сам себе западню — вот все, чего он достиг.

В ту же минуту, как эти слова сорвались у него с языка, Жанна вскипела, слезы негодования показались на ее глазах, и она обрушилась на него с таким воодушевлением и гневом, что он был поражен; но меня это не удивило, так как я знал, что он поджег мину, когда добрался до своей злополучной тирады.

— Ах, отец мой, как вы можете говорить подобные вещи? Кто владеет Францией?

— Бог и король.

— Не сатана?

— Сатана? Что ты, дитя мое: ведь эта страна — подножие Вседержителя, и сатана не владеет здесь ни единой пядью земли.

— Ну а кто же указал тем бедным созданиям их жилище? Бог. Кто охранял их на протяжении всех этих столетий? Бог. Кто позволил им резвиться и плясать под деревом, кто не видел в том ничего дурного? Бог. Кто восстал против Божьего соизволения и пригрозил им? Человек. Кто захватил их врасплох среди невинных забав, дозволенных Богом и запрещенных людьми, кто привел в исполнение угрозу и изгнал бедняжек из обители, которую даровал им Господь Всеблагой и Всемилостивый, Господь, пять веков посылавшим им знамение Своего благоволения: и дождь, и росу, и солнечный свет? Ведь то была их обитель — их, волею и милосердием Господа, и ни единый человек не имел права отнять ее у них. А они ведь были самыми милыми и верными друзьями детей, они оказывали им нежные и любвеобильные услуги все эти долгие пять веков, они никого не обидели, не причинили никому зла; и дети любили их, а теперь грустят по ним, и нет исцеления их скорби. И чем провинились дети, что им пришлось понести эту жестокую утрату? Вы говорите, бедные феи могли бы оказаться опасными товарищами для детей? Да — но не были; а «могли бы» — разве это довод? Сродни дьяволу? Так что же? Сородичи дьявола имеют права, и они их имели; дети имеют права, и здешние дети их имели; и будь я здесь тогда, я не промолчала бы, я стала бы просить за детей и за сородичей дьявола, я остановила бы вашу руку и спасла бы их всех. Но теперь… ах, теперь все потеряно! Все потеряно, и неоткуда ждать помощи!

Закончила она свои слова горячим осуждением той мысли, что феям, как сородичам дьявола, надо отказывать в людском сочувствии и дружбе, что надо от них сторониться, потому что им закрыт доступ к спасению. Она говорила, что именно по этой причине люди должны их жалеть и окружать их всяческой любовью и лаской, чтобы заставить их забыть о жестокой доле, которая досталась им по случайности рождения, а не по их собственной вине.

— Бедные созданьица! — сказала она. — Какое же сердце у того человека, который жалеет христианское дитя, но не чувствует жалости к детям дьявола, хотя тем это в тысячу раз нужнее!

Она вырвалась из рук отца Фронта и залилась слезами, утирая кулачками глаза и гневно топая ножкой. Вот она кинулась к дверям и ушла, прежде чем мы успели прийти в себя после этой бури упреков, после этого урагана страсти.

Патер, наконец, поднялся на ноги и постоял некоторое время, проводя рукой по лбу, как человек озадаченный и встревоженный; затем он повернулся и побрел к двери своей рабочей каморки. Он переступил через порог, и я слышал, как он пробормотал сокрушенно:

— Горе мне! Бедные дети, бедные сородичи сатаны — у них действительно есть права, и она сказала истину… Я и не подумал об этом. Да простит мне Господь — я заслужил наказание.

Слыша эти слова, я убедился, что был прав, ожидая, не попадет ли он сам в свою же ловушку. Так оно и вышло, он сам попался туда, как видите. В первую минуту это придало мне бодрости, и я подумал, не удастся ли и мне когда-нибудь поймать его в капкан; но, поразмыслив, снова пал духом: куда мне!

ГЛАВА III

[править]

По поводу этого рассказа я вспоминаю о множестве других событий, о которых я мог бы поговорить, но пока считаю за лучшее не касаться их. Сейчас я в таком настроении, что мне будет приятнее воскресить скромную картину простого и непритязательного уюта, царившего у наших домашних очагов в те мирные дни, особенно в зимнее время. Летом мы, малыши, с утра и до вечера пасли стада на просторе нагорных пастбищ, где вволю можно было порезвиться и пошуметь; но зимой была спокойная пора, зимой была пора уюта. Частенько собирались мы у старого Жака д’Арк, в его просторной горнице с земляным полом. Ярко топилась печка, а мы выдумывали разные игры, пели песни, гадали, слушали, как старики рассказывают длинные были и небылицы. То да другое — смотришь, уж полночь.

Как-то зимним вечером собралась там вся наша компания — это было как раз в ту зиму, которую много лет потом вспоминали, как «лютую зиму», а в ту ночь погода особенно бушевала. На дворе дул сильный ветер, и его завывание действовало на нас возбуждающе; по-моему, это звучало даже красиво, потому что, думается мне, величественным, благородным и прекрасным кажется ветер, который злится, бушует и поет свою лихую песню, в то время как ты сидишь дома, среди тепла и уюта. А мы были именно в такой обстановке. Огонь гудел, дождь со снегом монотонно и ласково капал вниз по трубе; жужжанье веретена, смех и песни продолжались вовсю до десяти часов, а там подавался ужин из горячей похлебки, бобов и пирожков.

Жанночка сидела в сторонке, на одном сундуке, а на другом стояла ее миска и лежала краюха хлеба; она была окружена своими любимцами, которые «помогали» ей. Любимцев у нее было больше, чем обыкновенно и чем допускала бережливость, потому что все бездомные кошки пристраивались к ней, а другие, бесприютные и невзрачные животные, прослышав об этом, тоже являлись и разносили молву дальше, другим тварям, и те тоже приходили. Птицы и прочие робкие и дикие обитатели лесов не боялись ее и всегда при встрече признавали в ней своего друга и, обыкновенно, завязывали с ней знакомство, чтобы получить приглашение на дом. Таким образом, у нее всегда было вдоволь представителей всех этих пород. Ко всем она относилась одинаково гостеприимно, так как всякая живая тварь была ей мила и дорога, просто потому, что это — живая тварь, независимо от того, какого она роду-племени. И она не признавала ни клеток, ни ошейников, ни цепей, предоставляя животным свободно приходить и уходить, когда им вздумается; это им нравилось, и они приходили; но нельзя сказать, что они всякий раз уходили, и потому они были страшной помехой в доме, так что Жак д’Арк из-за них изрядно бранился; однако жена возражала ему на это, что ребенку этот врожденный дар ниспослан Господом, а Бог знал, зачем Он так ее одарил, — значит, так оно и нужно: неразумно было бы вмешиваться в Его дела, коли на то не было предуказаний. Итак, любимцев оставили в покое, и они, как я сказал, находились все тут же: кролики, птицы, белки, кошки и иные «рептилии» — все они окружили девочку и, проявляя немалую любознательность к ее ужину, помогали по мере своих сил. На ее плече сидела крошечная белка и, встав на задние лапки, вертела коготками черствый кусок доисторического каштанового пирога, выискивая наименее затвердевшие места; всякий раз, как ее поиски увенчивались успехом, она поматывала поднятым трубой пушистым хвостом и поводила заостренными ушами в знак благодарности и удивления, а затем отпиливала это местечко теми двумя тонкими резцами, которыми каждая белка снабжена именно для этой цели, а не для красы. Красивыми ее передние зубы назвать нельзя — с этим согласится всякий, кто присмотрится к ней поближе.

Все чувствовали себя отлично, весело, непринужденно. Но вот идиллия прервалась: кто-то постучал в дверь. Оказалось, один из тех оборванных бродяг, которыми непрекращающиеся войны наводнили страну. Он вошел, весь в снегу, вытер ноги, отряхнулся, закрыл дверь, снял свою затасканную изорванную шапку и раза два шлепнул ею себя по бедру, чтобы стряхнуть снег, а затем обвел взором наше сборище; на его худощавом лице появилось выражение удовольствия, а в глазах при виде яств отразились голод и вожделение; произнеся учтивое и заискивающее приветствие, он заговорил о том, как отрадно в подобную ночь сидеть у этакого огня, под защитой этакого крова, и вкушать такую богатую трапезу, и калякать с дорогими друзьями, — о да, вот уж по правде можно сказать, милостив будь, Господи, ко всем бездомным и к тем, что должны в этакую погоду тащиться по дороге.

Никто ничего не ответил. Бедняга, смутившись, стоял на том же месте и умоляюще смотрел то на того, то на другого, но не встретил приветливого взора; и его улыбка мало-помалу начала меркнуть, сглаживаться и — исчезла. И он потупил глаза, мускулы его лица дрогнули; он поднял руку, чтобы скрыть это проявление слабости, которое не подобает мужчине.

— Садись на место!

Грозный окрик этот исходил от старого Жака д’Арк и обращен он был к Жанне. Незнакомец вздрогнул и отнял руку от лица: перед ним стояла Жанна, предлагая свою миску с похлебкой.

Он произнес:

— Господь Всемогущий да благословит тебя, дитя мое!

И слезы ручьем потекли по его щекам, но он не смел принять миску.

— Слышишь? Садись на место, говорю тебе!

Не было ребенка уступчивее Жанны, но не так надо было ее уговаривать. Этого искусства ее отец не знал — да и не мог бы ему научиться. Жанна ответила:

— Батюшка, ведь он голоден — я же вижу.

— Пусть тогда заработает себе на хлеб. Такие молодчики объедают нас, выживают из дому, и я сказал, что больше этого не потерплю, и сдержу свое слово. В нем по лицу сразу узнаешь мошенника и негодяя. Садись, садись, говорят тебе!

— Я не знаю, негодяй он или нет, но он голоден, батюшка, и он получит мою похлебку — мне не хочется есть.

— Если ты не послушаешь меня, я… Негодяям вовсе не пристало приходить за едой к честному люду, и они не получат в этом доме ни куска, ни глотка! Жанна!!

Она поставила миску на крышку сундука, подошла и, став перед нахмуренным отцом, сказала:

— Батюшка, если ты не разрешишь мне, то пусть будет по-твоему. Но мне хотелось бы, чтобы ты задумался, тогда ты увидишь, что несправедливо было бы наказывать одну часть его тела за то, в чем повинна другая; ведь в злых делах повинна голова этого бедного путника, но не голова его голодна — голодает желудок, который никому не причинил вреда, желудок, который не заслужил упрека и ни в чем не повинен и не сумел бы совершить преступление, даже если бы желал. Пожалуйста, позволь…

— Что это ты мелешь? Да я такой чепухи отроду не слыхивал!

Но тут вмешался Обрэ, сельский староста, любитель словопрений и большой мастер по этой части, как все единодушно признавали. Встав со своего места и опершись руками на стол, он с непринужденным достоинством посмотрел вокруг себя, как подобает оратору, и начал говорить плавно и убедительно:

— Я не разделяю вашего мнения, кум, и беру на себя задачу доказать всем присутствующим, — тут он обвел нас взором и самоуверенно кивнул головой, — доказать, что в словах ребенка есть здравый смысл. Видите ли, в чем дело: не подлежит сомнению та непреложная и легко доказуемая истина, что голова человека есть властелин и верховный правитель всего тела. Допускаете? Не желает ли кто возразить? — Он опять глянул кругом: все выразили согласие. — Ну и отлично. А раз это так, то ни единая часть тела не ответственна, если она исполняет приказание, отданное головой; ergo[2], только голова ответственна за преступления, совершенные руками человека, или его ногами, или желудком. Понимаете вы мою мысль? Прав ли я пока?

Все ответили «да!» — и ответили с восторгом, а иные говорили друг другу, что староста сегодня в ударе, как никогда. Это очень понравилось старосте, так что его глаза засверкали от удовольствия: похвалы не прошли мимо его ушей. И он продолжал тем же богатым и блестящим словом:

— Ну, рассмотрим же теперь, что такое — понятие об ответственности и какую роль оно занимает в разбираемом вопросе. Ответственно делает человека ответственным только за те деяния, за которые он ответствен в собственном смысле слова, — и он сделал широкий взмах ложкой, чтобы подчеркнуть обширность природы всех тех ответственностей, которые возлагает на людей ответственность.

Некоторые из слушателей благоговейно воскликнули: «Он прав! Он сумел выложить всю эту путаницу как на ладони! Просто диво!»

Он на минуту остановился, для вящего поощрения и усиления любопытства, и заговорил снова:

— Прекрасно. Предположим такой случай: щипцы упали человеку на ногу и причинили жестокую рану. Станете ли вы утверждать, что щипцы подлежат за это наказанию? Вы уже ответили на вопрос: по вашим лицам вижу, что вы сочли бы подобное утверждение нелепым. Ну а почему же оно нелепо? Оно нелепо потому, что поскольку щипцы не обладают способностью мышления — иными словами, способностью лично распоряжаться своими действиями, — то личная ответственность за поступки щипцов безусловно лежит вне пределов щипцов; а следовательно, раз нет ответственности, не может возникнуть и наказание. Не правда ли? — (Гром горячих рукоплесканий послужил ему ответом.) — Ну вот, мы теперь подошли к желудку человека. Заметьте, в каком точном, дивном соответствии находятся роль щипцов в разобранном случае и роль желудка. Слушайте и, прошу вас, замечайте хорошенько. Может ли человеческий желудок замыслить убийство? Нет. Может ли он задумать кражу? Нет. Может ли он задумать поджог? Нет. А теперь ответьте — могут ли затеять все это щипцы? — (Возгласы восторга: «Нет! Оба случая точь-в-точь одинаковы! Как великолепно он все разобрал!») — Итак, мои друзья и соседи, желудок, который не может задумать преступление, не может быть и главным его исполнителем — видите, это ясно, как божий день. Итак, вопрос уже вложен в тесные рамки; мы сузим его еще более! Может ли желудок по собственному побуждению быть пособником преступления? Конечно, нет, ибо отсутствует повеление, отсутствует мыслительная способность, отсутствует сила воли, как и в случае со щипцами. И теперь мы понимаем — не так ли? — что желудок совершенно безответствен за преступления, совершенные им полностью или отчасти. — (Единодушный ропот одобрения.) — Тогда каков же будет наш приговор? Да, очевидно, мы должны признать, что в нашем мире не существует виновных желудков; что в теле величайшего негодяя все-таки находится непорочный и безобидный желудок; что, каковы бы ни были поступки его господина, он, то есть желудок, в наших глазах должен быть свят; и что, раз Господь одарил нас разумом, способным думать справедливо, великодушно и благородно, то мы должны почитать не только своим долгом, но и своим преимуществом накормить голодный желудок, который пребывает в негодяе; мы должны сделать это не только из сострадания, но и в знак радости и благодарности, в воздаяние заслуг желудка, который мужественно и честно отстаивал свою чистоту и непорочность, невзирая на окружающий соблазн и на тесное соседство того, что так противоречит его лучшим чувствам! Я кончил.

Вам, я уверен, никогда не приходилось видеть такую восторженную картину! Они встали — все собрание встало — и начали хлопать в ладоши, кричать «ура», и превозносить оратора до небес; и один за другим, не переставая рукоплескать и кричать, они подходили к нему — иные со слезами на глазах — и пожимали ему руки и говорили ему столько хорошего, что он был прямо-таки вне себя от гордости и счастья и не мог сказать ни слова — да он и не в силах был бы перекричать их. Торжественное было зрелище. И каждый говорил, что ему никогда не приводилось в своей жизни слышать подобную речь, да никогда и не придется. Красноречие — сила, в этом не может быть сомнения. Старый Жак д’Арк и тот увлекся, хоть один раз в жизни, и крикнул:

— Ладно, Жанна, дай ему похлебки!

Она была смущена и, по-видимому, не знала, что сказать. Дело в том, что она уже давным-давно отдала незнакомцу похлебку, и он уже успел всю ее прикончить. Ее спросили, почему она не подождала, пока не вынесут решения. Желудок человека, отвечала она, чувствовал голод, и неразумно было бы ждать, так как она не знала, каково будет решение. Ребенок, а какую она высказала добрую и дальновидную мысль.

Человек вовсе не оказался негодяем. Он был очень славный парень, только ему не повезло, а это, конечно, не считалось во Франции преступлением в те времена. Так как теперь уже была доказана невиновность его желудка, то сей последний получил разрешение чувствовать себя как дома; и лишь только он хорошенько наполнился и получил удовлетворение, как у человека развязался язык, который оказался большим мастером своего дела. Путник много лет провел на войне, а его рассказы и его манера рассказывать высоко подняли в нас чувство любви к отечеству, заставили биться наши сердца и разгорячили нашу кровь. И прежде чем кто-либо сумел понять, как произошла перемена, он увлек нас в дивное странствие по высотам былой французской славы; и грезилось, что на наших глазах воскресают стихийные образы двенадцати паладинов[3] и становятся лицом к лицу со своей судьбой; нам слышался топот бесчисленных полчищ, стремившихся вниз по ущелью, чтобы закрыть им путь к отступлению; мы видели, как этот живой поток набегал и как волна откатывался назад, видели, как он таял перед горстью героев; мы во всех мелочах видели повторение этого грозного и несчастнейшего и в то же время наиболее дорогого нам и прославленного дня легендарного прошлого Франции; среди необъятного поля, где лежали убитые и умиравшие, то здесь, то там виден был один из паладинов; слабеющей рукой, собрав остаток сил, они продолжали геройскую сечу, и все они, друг за другом, пали на наших глазах, пока не остался только один — тот, кому не было равного, тот, чье имя послужило названием «Песни Песней», а эту песнь ни единый француз не может слышать без воодушевления, без гордости за свою отчизну. А затем — зрелище наибольшего величия и скорби! — мы увидели и его горестную кончину; мы, затаив дыхание, с пересохшими губами ловили каждое слово рассказа, и в нашем безмолвии был отзвук того грозного безмолвия, которое царило на этом необъятном поле брани, когда отлетала душа последнего героя.

И вот незнакомец, среди этого торжественного молчания, погладил Жанну по головке и молвил:

— Маленькая дева, да сохранит тебя Господь! Нынче ночью ты возвратила меня от смерти к жизни. Послушай: вот тебе награда!

То была минута, которая давно соответствовала этой вдохновенной, стихийно увлекательной неожиданности: не сказав более ни слова, он возвысил голос, исполненный благородного и страстного одушевления, и полилась великая «Песнь о Роланде»!

Подумайте, как это должно было подействовать на взволнованных и разгоряченных слушателей, сынов Франции! О, куда девалось ваше деланое красноречие? Чем оно показалось бы теперь? Каким прекрасным, статным, вдохновенным певцом стоял он перед нами, с этой песнью на устах и в сердце! Как он весь преобразился, и куда девались его лохмотья!

Все поднялись и продолжали стоять, пока он пел. Лица у всех разгорелись, глаза сверкали, по щекам лились слезы. Невольно все начали раскачиваться в такт песни; послышались вздохи, стоны, возгласы горя; вот раздались последние слова: Роланд лежал умирающий, один-одинешенек, обратив лицо к полю битвы, где рядами и грудами лежали погибшие, и ослабевшей рукой протянул к престолу Всевышнего свою латную рукавицу, и с его бледнеющих уст слетела дивная молитва; тут все разразились рыданиями. Но когда замерла последняя, величественная нота и кончилась песня, то все, как один человек, бросились к певцу, словно помешавшись от любви к нему, от любви к Франции, от гордого сознания ее великих дел и древней славы, — и начали душить его в объятиях; но впереди всех была Жанна, которая прильнула к его груди и покрывала его лицо поцелуями страстного благоговения.

На дворе бушевала метель, но это уже было безразлично: приют незнакомца был теперь здесь, и он мог оставаться сколько ему угодно.

ГЛАВА IV

[править]

У всех детей есть прозвища; так было и у нас. С малых лет каждый получал какое-нибудь прозвание, и оно за ним оставалось. Но Жанна была богаче: с течением времени она снискала себе новое прозвище, потом третье и так далее; наконец, у нее набралось их с полдюжины. Некоторые прозвища остались за ней навсегда. Крестьянские девушки вообще застенчивы; но она этим свойством так выделялась, так быстро краснела от малейшей причины, так сильно смущалась в присутствии незнакомых людей, что мы прозвали ее Стыдливой. Мы все были патриоты, но настоящей Патриоткой называлась она, потому что самые горячие наши чувства к родине показались бы ничтожными в сравнении с ее любовью. Называли ее также Красавицей — не только за необычайную красоту ее лица и стана, но и за прелесть ее душевных качеств. Все эти имена она оправдывала, как и другое прозвище — Храбрая.

Мы подрастали среди этой трудолюбивой и мирной обстановки и мало-помалу превратились в довольно больших мальчиков и девочек. Воистину мы были уже достаточно велики, чтобы не хуже старших понимать насчет войн, непрерывно свирепствовавших на севере и на западе; и мы уже не меньше старших волновались из-за случайных вестей, доходивших до нас с тех кровавых полей. Я очень хорошо помню несколько таких дней. Как-то во вторник мы толпой резвились и пели вокруг Древа Фей и вешали на него гирлянды в память о наших утраченных маленьких приятельницах. Вдруг маленькая Менжетта воскликнула:

— Гляньте-ка! Что это такое?

Подобный возглас, выражающий удивление и испуг, всегда привлекает общее внимание. Мы все столпились в кучку; сердца трепетали, лица разгорелись, а жадные взоры были все направлены в одну и ту же сторону — вниз по откосу, туда, где находилась деревня.

— Да ведь это черный флаг.

— Черный флаг? Нет… будто бы?

— У самого глаза есть, не видишь, что ли?

— А ведь взаправду — черный флаг! Случалось ли кому видать такую штуку раньше?

— Что бы это значило?

— Что? Это должно означать что-нибудь страшное, уж не без того!

— Не про то говорю, это и так понятно. Но что именно — вот вопрос.

— Вероятно, тот, кто несет флаг, сумеет ответить не хуже любого из нас — только имейте терпенье, пока он подойдет.

— Бежит-то он шибко. Кто это такой?

Одни называли одного, другие — другого; но вот все уже могли разглядеть, что это Этьен Роз по прозвищу Подсолнечник, потому что у него были желтые волосы и круглое, покрытое рябью от оспы лицо. Его предки несколько сот лет тому назад переселились из Германии. Он во всю мочь спешил вверх по откосу и время от времени подымал над головой древко, развертывая в воздухе черное знамение скорби, между тем как все глаза следили за ним, все уста говорили о нем, и все сердца ускоренно бились от нетерпеливого желания узнать его новости. Наконец он подбежал к нам и, воткнув древко флага в землю, сказал:

— Вот! Стой здесь и будь олицетворением Франции, покуда я переведу дыхание. Франции больше не нужно иного знамени.

Замолкла беспорядочная болтовня. Словно весть о смерти нагрянула к нам. Среди этой жуткой тишины слышно было только прерывистое дыхание запыхавшегося гонца. Собравшись с силами, мальчик заговорил:

— Пришли черные вести. В Труа заключен договор между Францией и Англией с их бургундцами. В силу договора Франция предательски отдана во власть врагу, связанная по рукам и ногам. Все это придумано герцогом Бургундским и этой ведьмой — королевой Франции. Решено, что Генрих английский женится на Катерине французской…

— Неужели это не ложь? Дочь Франции выйдет за азенкурского мясника? Возможно ли поверить этому! Ты, наверное, что-то слышал, да перепутал.

— Если ты этому не можешь поверить, Жак д’Арк, то тебе предстоит нелегкая задача, потому что надо ждать еще худшего. Дитя, которое родится от этого брака, будь то даже девочка, унаследует себе обе короны, английскую и французскую; и такое совмещение двух королевств будет принадлежать их потомству навеки.

— Ну, это уж точно ложь, потому что это было бы противно нашему салическому закону[4], а значит, это беззаконие, этому не бывать! — сказал Эдмонд Обрэ, прозванный Паладином за привычку хвастать, будто он в один прекрасный день разобьет в пух и прах неприятельскую рать. Он сказал бы больше, если бы его не заглушили возгласы остальных: все возмущались этой статьей договора, все заговорили в один голос, и никто не слушал других. Наконец Ометта уговорила их попритихнуть, сказав:

— Зачем же перебивать его на половине рассказа? Дайте ему, пожалуйста, закончить. Вы недовольны этим рассказом, потому что он вам кажется ложью. Будь это ложь — нам пришлось бы ликовать, а не гневаться. Досказывай, Этьен.

— Сказ невелик: наш король, Карл Шестой, останется на престоле до своей смерти, затем вступает во временное управление Францией Генрих Пятый английский, пока его ребенок не подрастет настолько, чтобы…

— Этот человек будет править нами — мясник? Это ложь! Сплошная ложь! — вскричал Паладин. — Подумай к тому же, а дофин куда денется? Что сказано о нем в договоре?

— Ничего. У него отберут престол, а сам пусть идет, куда хочет.

Тут все загалдели в один голос, говоря, что в известии нет ни словечка правды. И все даже развеселились. «Ведь король наш, — успокаивали мы себя, — должен был бы подписать договор, чтобы он вошел в силу; а как же он мог бы дать свою подпись, видя, что это погубило бы его собственного сына?»

Но Подсолнечник возразил:

— А я тоже задам вам вопрос: подписала бы королева договор, лишающий ее сына наследства?

— Эта змея? Конечно. О ней и речи нет. От нее и нельзя ждать лучшего. Нет такой низости, за которую она не ухватилась бы, — лишь бы насытить свою злобу; она ненавидит своего сына. Но ее подпись не имеет значения. Подписать должен король.

— Спрошу у вас еще одну вещь. В каком состоянии король? Безумный он или нет?

— Да, он безумен, и народ любит его за это еще больше. Он ближе к народу благодаря своим страданиям; а жалость к нему переходит в любовь.

— Правильно сказано, Жак д’Арк! Ну, так чего же вы ждете от того, кто безумен? Знает ли он, что делает? Нет. Делает ли он то, к чему побуждают его другие? Да. Теперь я могу сообщить вам, что он подписал договор.

— Кто заставил его сделать это?

— Вы знаете и так — мне незачем было бы говорить: королева.

Снова раздался единодушный крик негодования; все заговорили одновременно, и каждый призывал проклятья на голову королевы. Наконец Жак д’Арк сказал:

— Но ведь сплошь и рядом приходят неверные вести. Не было еще слухов ни о чем столь постыдном, как это, ни о чем, столь мучительном, столь унизительном для Франции. Поэтому есть еще надежда, что этот рассказ — тоже лишь злая молва. Где ты об этом услышал?

На его сестре, Жанне, не было лица. Она боялась ответа, и предчувствие не обмануло ее.

— Мы узнали от священника из Максэ.

Все замерли. Мы, видите ли, знали этого кюре как человека правдивого.

— А он сам считает ли это правдой?

У всех нас сердца почти остановились. Ответ гласил:

— Да. Мало того: не только считает, но, по его словам, знает, что это правда.

Некоторые девочки заплакали; у мальчиков словно отнялся язык. Скорбь на лице Жанны была подобна тому выражению страдания, которое появляется в глазах бессловесного животного, получившего смертельный удар. Животное терпит муку без жалобы; так и Жанна не говорила ни слова. Ее брат Жак гладил ее по голове и ласкал ее локоны, чтобы показать свое сочувствие, и она прижала его руку к губам, целуя ее в порыве признательности и не произнося ни слова. Наконец миновала самая тяжелая минута, и мальчики начали говорить. Ноэль Рэнгесон воскликнул:

— Ах, неужели мы никогда не сделаемся мужчинами! Мы растем так медленно, а Франция никогда еще не нуждалась в солдатах так, как теперь, чтобы смыть это пятно позора.

— Я ненавижу эту пору юности! — сказал Пьер Морель, прозванный Стрекозой за свои выпученные глаза. — Все жди, жди, жди, а тем временем уж сто лет тянутся эти войны, и тебе так и не привелось до сих пор попытать счастья.

— Ну, что касается меня, так мне не придется долго ждать, — заметил Паладин, — и уж когда я вступлю на военное поприще, то вы услышите кое-что обо мне, ручаюсь за это. Иные предпочитают, беря штурмом крепость, оставаться в задних рядах; а на мой вкус — дайте мне место впереди всех или же вовсе не надо. Я не желаю, чтобы впереди меня был кто-нибудь, кроме офицеров.

Даже девочкам передался воинственный пыл, и Мэри Дюпон сказала:

— Я бы хотела быть мужчиной. Я бы отправилась сию же минуту! — И она осталась очень довольна своими словами и гордо посмотрела вокруг себя, ожидая похвал.

— Я тоже! — заявила Сесиль Летелье, раздувая ноздри, словно боевой конь, который почуял поле битвы. — Могу поручиться, что я не пустилась бы в бегство, хотя бы очутилась лицом к лицу со всей Англией.

— Хо-хо! — произнес Паладин. — Девчонки умеют хвастаться, но больше они ни на что не способны. Пусть-ка тысяча их выступит против горсти солдат — вот тогда вы посмотрите, что значит быстро бежать. Вон наша Жанночка — недостает, чтобы еще она затеяла пойти в солдаты!

Мысль была так забавна и вызвала такой дружный смех, что Паладин попытался продолжить шутку:

— Вы можете как воочию представить ее себе: вот она устремляется в битву, словно опытный ветеран. Да, именно так; и не какой-нибудь жалкий, простой солдат вроде нас — нет, она будет офицером, заметьте, и у нее будет шлем с забралом, чтобы скрыть румянец смущения, когда она увидит перед собой армию незнакомых людей. Офицером? Непременно так — ей дадут чин капитана! Она будет капитаном, и ей дадут команду в сто человек — или, быть может, девушек. О, не такова она, чтобы быть простым солдатом! Боже ты мой, каким ураганом она налетит на вражескую армию и сомнет ее!

И он продолжал все в том же роде, так что все хохотали до слез, да оно и неудивительно: что могло быть (в то время) забавнее предположения, что вот это кроткое маленькое создание, которое мухи не обидит, которое не выносит вида крови и вообще так девственно и пугливо, — что оно ринется в битву, ведя за собой толпу солдат? Бедняжка, она сидела смущенная, не зная, куда деться от сыпавшихся со всех сторон насмешек. А между тем как раз в ту минуту подготовлялось событие, которое должно было изменить общую картину и показать всей этой детворе, что прав тот, кто смеется последним. Как раз тогда из-за Древа Фей показалось хорошо знакомое и внушавшее нам страх лицо: и нас всех обожгла мысль, что шальной Бенуа убежал на свободу и что мы на волосок от смерти! Это оборванное, косматое и страшное чудовище выскочило из-за дерева и направилось к нам с поднятым топором. Мы все бросились кто куда, все девочки завизжали и заплакали. Нет, не все; все, кроме Жанны. Она встала, повернулась лицом к безумцу и осталась стоять. Мы быстро достигли леса, опушка которого примыкала к поляне, и спрятались под его защиту; кое-кто оглянулся назад, чтобы узнать, не догоняет ли нас Бенуа, и вот что мы увидели: Жанна стоит, а безумец, высоко подняв топор, приближается к ней. Зрелище, полное ужаса. Мы остановились как вкопанные; мы не могли двинуться с места. Я не желал видеть, как совершится убийство, и в то же время не мог отвести взгляд. Вот я вижу, что Жанна пошла навстречу человеку, — и не верю глазам. Вижу — он остановился. Погрозил ей топором, словно предупреждая, чтобы она не шла дальше, но она, не обращая внимания, идет — подошла к нему лицом к лицу, как раз под топор. Остановилась и, по-видимому, заговорила с ним. Я вдруг почувствовал тошноту, голова закружилась, все вокруг меня пошло ходуном, и не знаю, долго ли, коротко ли, но некоторое время я не мог ничего видеть. Когда это прошло и я глянул снова, Жанна шла рядом с человеком, держа его за руку; в другой ее руке был топор. Они направлялись к деревне.

Мальчики и девочки, друг за дружкой, начали выползать из зарослей, и мы стояли, разинув рты, и во все глаза смотрели на тех двоих, пока они не вошли в деревню и не скрылись из виду. Вот тогда-то мы и прозвали ее Храброй.

Черный флаг мы оставили на том же месте, чтобы он исполнял свой печальный долг; а нам надо было теперь подумать о другом. Бегом пустились мы в деревню, чтобы предупредить народ и спасти Жанну от опасности. Хотя, думается мне, раз теперь топор был у Жанны, то преимущество оказалось бы не на стороне безумца. Мы прибежали, когда опасность уже миновала: сумасшедшего заперли. Все население спешило на маленькую площадь перед церковью, чтобы поговорить, поахать и подивиться; часа на два были забыты даже мрачные вести о договоре.

Женщины наперебой обнимали и целовали Жанну, хвалили ее и плакали, а мужчины гладили ее по голове и говорили, что ей бы следовало родиться мужчиной — тогда ее послали бы на войну, и уж наверно она заставила бы говорить о своих подвигах. Ей пришлось вырваться из объятий и прятаться: такая слава была слишком тяжелым испытанием для ее скромности.

Само собой, начали расспрашивать у нас подробности. Мне было так стыдно, что я постарался отделаться от первого же посетителя и потихоньку убежал назад, к Древу Фей, где я был бы избавлен от этих мучительных для моего самолюбия вопросов. Там я застал Жанну, которая искала спасения от тягости славы. Мало-помалу присоединились к нам и остальные, тоже спасавшиеся от допроса. Тут мы окружили Жанну, спрашивая, как это она набралась такой смелости. Она отвечала нам очень скромно и сдержанно:

— Вы поднимаете из-за этого много шума, но вы не правы: дело вовсе не стоит того. Он мне вовсе не чужой человек. Я знаю его и знала с давних пор; он тоже знает меня и любит. Много раз я протягивала ему пищу через решетку его клетки; а когда в последнем декабре ему отрубили два пальца, чтобы он боялся хватать и наносить раны прохожим, — то я перевязывала ему каждый день руку, пока она не зажила.

— Так-то оно так, — возразила маленькая Менжетта, — но, дорогая, все-таки он сумасшедший, и ни его привязанность, ни признательность, ни дружба — ничто не поможет, коли он разъярится. Ты подвергала себя большой опасности.

— Еще бы, — подтвердил Подсолнечник. — Разве он не грозил убить тебя топором?

— Да, грозил.

— И грозил несколько раз?

— Да.

— И ты не испытывала страха?

— Нет… по крайней мере, не очень — чуть-чуть.

— Почему же ты не испугалась?

Она с минуту подумала и сказала простодушно:

— Не знаю.

Этот ответ всех рассмешил. И Подсолнечник сказал, что это похоже на то, как если бы овца старалась додуматься, почему это ей удалось съесть волка, но не сумела бы объяснить.

— Почему ты не побежала вместе с нами? — спросила Сесиль Летелье.

— Потому что необходимо было водворить его снова в клетку, иначе он убил бы кого-нибудь. А тогда и ему самому не уйти бы от беды.

Замечательно, что этот ответ, из которого ясно, до какого самозабвения, до какого полного равнодушия к собственной безопасности доходила Жанна, помышлявшая и заботившаяся только о спасении других, — ответ этот был принят нами как очевидная истина, и никто из присутствующих не оспаривал его, не вдавался в рассуждения, не возражал. Это показывает, как ясно обрисовывался ее нрав и как хорошо он был всем известен.

Наступило молчание; быть может, мы все в это время думали об одном: о том, какую жалкую роль мы сыграли в этой истории и как мы были далеки от Жанны. Я пытался придумать какой-нибудь хороший предлог, которым мог бы объяснить, почему я убежал и предоставил беззащитную девочку на произвол вооруженного топором безумца; но все объяснения, приходившие мне в голову, казались мне такими жалкими и шаткими, что я отказался от своей затеи и продолжал молчать. Но не все были столь же благоразумны. Ноэль Рэнгесон потоптался-потоптался да и брякнул, сразу показав, чем были все время заняты его мысли:

— По правде сказать, я был захвачен врасплох. В этом все дело. Имей я хоть минуту, чтобы опомниться, я не побежал бы, как не побежал бы от грудного младенца. Ведь в конце-то концов, кто такой Теофиль Бенуа и чего ради я стал бы бояться его? Фу! Неужели можно испугаться этого несчастного? Пусть бы он появился вот сейчас — я бы показал вам!

— И я тоже! — подхватил Пьер Морель. — Уж он у меня полез бы на это дерево проворнее, чем… ну да, вы увидели бы, каков я! А то — застигнуть человека врасплох — это право… нет, я вовсе не хотел бежать, то есть бежать по-настоящему. Я и не думал бежать взаправду: я только хотел пошутить, а когда увидел, что Жанна стоит, а он грозит ей топором, то я едва сдержал себя, чтобы не кинуться на него и не выворотить у него все нутро. Я чувствовал неудержимый порыв сделать это, и если бы пришлось опять, то я так бы и поступил! Если он еще явится дурачить меня, то я…

— Полно, цыц! — презрительно перебил его Паладин. — Послушать вас, молодцы, так можно подумать, что большое геройство — стоять лицом к лицу с этой жалкой развалиной человека! Да это — сущая безделица! Не велика честь справиться с этаким — вот что скажу я вам. Да я знаю, что может быть легче, чем стать лицом к лицу с целой сотней ему подобных. Явись он сейчас сюда, я бы подошел к нему — вот так, не обращая внимания хоть на тысячи топоров, — и сказал бы…

И он все продолжал и продолжал описывать чудеса, которые он совершил бы, и храбрые речи, которые он говорил бы; а остальные время от времени вставляли свое словцо, тоже повествуя о грозных подвигах, которыми они отличатся, если этот безумец еще раз осмелится стать им поперек дороги. Уж в другой раз они будут наготове, и если он задумал вторично застать их врасплох — только потому, что один раз это ему удалось, — то они покажут ему, что он жестоко ошибается, — вот и весь сказ.

Итак, в конце концов им всем удалось восстановить свое доброе имя, даже кое-что прибавить к нему. И когда наше заседание закончилось, то каждый ушел, сохраняя в душе лучшее о себе мнение, чем когда-либо.

ГЛАВА V

[править]

Тих и отраден был поток тех юных дней. То есть, вообще говоря, это было так, потому что мы жили далеко от театра войны; но изредка шайки грабителей бесчинствовали и вблизи наших мест, так что по ночам нам случалось видеть зарево подожженной фермы или деревни; и все мы знали или, по крайней мере, чувствовали, что когда-нибудь они подойдут еще ближе и настанет и наш черед. Этот тупой страх угнетал нас, словно тяжелая ноша; страх сделался еще напряженнее года через два после договора в Труа.

Поистине то была для Франции година бедствий. Однажды мы перебрались на ту сторону, чтобы помериться силами (как это случалось не раз) с ненавистными мальчишками из Максэ — приверженцами бургундцев. Нас поколотили, и мы, избитые и усталые, возвращались на наш берег уже вечером, когда порядком стемнело. Тут на колокольне ударили в набат. Мы пустились бегом и, добравшись до площади, застали там толпу взволнованных сельчан; лица были озарены зловещим светом дымившихся, ярких факелов.

На церковной паперти стоял незнакомец, бургундский священник, и передавал народу вести, заставлявшие слушателей то плакать, то гневаться, то роптать, то проклинать. Наш старый безумный король умер, говорил он, и теперь мы, и Франция, и престол составляем собственность младенца английской крови, который лежит в своей колыбели в Лондоне. И он убеждал нас выразить этому ребенку свои верноподданнические чувства и быть его преданными слугами и доброжелателями; и он говорил, что теперь, наконец, у нас будет правительство могучее и незыблемое и что скоро английская армия соберется в последний поход; но поход тот закончится быстро, потому что довершить осталось лишь немногое — осталось завоевать кое-какие клочки нашей страны, остающиеся под этой редкостной и почти забытой тряпкой — под знаменем Франции.

Народ бушевал и порывался кинуться на него; десятки людей грозили ему кулаками, воздетыми над морем освещенных лиц; то была дикая и волнующая картина. И патеру под стать было занимать в этом зрелище первое место: он стоял среди яркого света и с полным равнодушием и спокойствием смотрел вниз на этих раздраженных людей, так что нельзя было не преклониться перед его поразительным самообладанием, хотя в то же время всем хотелось сжечь его на костре. И его заключительные слова своей невозмутимостью превзошли все остальное; он рассказал им, как при погребении нашего старого короля французский герольдмейстер преломил свой жезл над гробом Карла VI, произнеся при этом во всеуслышание: «Генриху, королю Франции и Англии, нашему верховному государю, многие лета!» — и он предложил народу возгласить вместе с ним сердечное «аминь» этому пожеланию.

Все побледнели от ярости. У всех язык точно прилип к гортани, и некоторое время никто не мог вымолвить ни слова. Но Жанна стояла совсем рядом; она взглянула ему в лицо и произнесла спокойным, серьезным тоном:

— Я хотела бы видеть, как голова у тебя слетит с плеч! — И после минутного молчания добавила, осенив себя крестным знамением: — Если бы на то была воля Божья.

Это стоит запомнить, и вот почему: то были единственные жестокие слова, какие Жанна сказала за всю свою жизнь. Когда я расскажу вам о всех бурях, о всех несправедливостях и притеснениях, которым она подвергалась, то вы подивитесь, что она только один раз в жизни произнесла страшные слова.

С того дня, когда пришли эти печальные вести, мы жили в постоянном страхе; грабители то и дело добирались чуть не до наших дверей. Опасность придвигалась все ближе и ближе, но по милости Неба мы до сих пор избегали погрома. Но наконец наступила действительно и наша очередь. Случилось это весной 1428 года. В глухую темную полночь бургундцы нагрянули с шумом и гамом, и мы повскакали с постелей, чтобы бегством спасти себе жизнь. Мы направились к Невшато и неслись как угорелые, в полном беспорядке — каждый старался обогнать других, каждый мешал другому. Но Жанна — только одна из всех нас — не потеряла хладнокровия и создала порядок из этого хаоса. Она сделала это быстро, уверенно и толково, и наше паническое бегство вскоре превратилось в правильное, размеренное шествие. Согласитесь, что для такой молоденькой девушки это был немалый подвиг.

Ей было теперь шестнадцать лет; статная и стройная, она отличалась такой необычайной красотой, что я мог бы использовать всю цветистость языка для описания ее наружности и — все же не преступить границ истины. Кроткое и ясное чело ее было верным отражением чистоты ее духовной природы. Она была глубоко религиозна. Часто бывает, что религиозность придает человеку какой-то грустный облик. Но она была не такова. Религия наполняла ее внутренними красотой и спокойствием; и если она по временам бывала встревожена и ее лицо и осанка изобличали переживаемое ею страдание, то это была скорбь о своей родине, скорбь, ни единая доля которой не проистекала от веры.

Значительная часть нашей деревни была сожжена, и когда мы получили возможность без опаски вернуться назад, то нам пришлось испытать на себе все те страдания, от которых много лет — десятки лет! — изнывал народ в других краях Франции. В первый раз мы увидели разрушенные, обгорелые стены; наткнулись на улицах на туши бессловесных животных, убитых только ради потехи, — в их числе были телята и овцы, любимцы детей, и тяжело было видеть малышей, плакавших над погибшими друзьями.

Налоги, налоги! Каждый думал об этом. Каково будет нести это бремя теперь нашей разоренной общине! Лица у всех вытянулись при одной этой мысли. Жанна сказала:

— Много лет уже вся остальная Франция платит налоги, не имея, чем платить. Но мы до сих пор не испытали этой горькой напасти. Теперь узнаем.

И она продолжала говорить о том же. Волнение ее возрастало. Ясно было, что эта забота наполняет все ее мысли.

Наконец мы увидели нечто ужасное. То был безумец — исколотый кинжалами и изрубленный на куски в своей железной клетке, на углу площади. Кровавое и страшное зрелище! Едва ли кто из нас, молодежи, видел когда-нибудь раньше человека, погибшего от насильственной смерти; оттого этот мертвец как-то зловеще приковал к себе наше внимание — мы не могли оторвать от него глаз. Впрочем, не на всех он подействовал именно так; на всех нас, кроме Жанны. Она отвернулась в ужасе и ни за что не соглашалась вторично взглянуть на убитого. В этом было поразительное предсказание, что мы — лишь рабы привычки; предсказание того, как сурово и жестоко иногда относится к нам судьба. Ибо было предопределено, что спокойно доживут до старости именно те из нас, которых наиболее заворожило это зрелище кровавой и жестокой смерти, между тем как она, с врожденным и глубоким ужасом отвращавшаяся от крови, вскоре должна была видеть ее изо дня в день на полях сражений.

Вы легко можете поверить, что теперь у нас было вдоволь о чем потолковать; разгром нашей деревни казался нам величайшим событием мира. Ведь эти простодушные крестьяне в действительности еще ни разу не оценили во всей полноте размеров тех событий мировой истории, которые находили смутный отзвук в их представлениях, хотя им и казалось раньше, что они сознают сущность дела. Мелкое, но мучительное происшествие, представшее их невинным взорам и испытанное ими на собственной шкуре, сразу сделалось для них важнее самых величественных деяний давно минувшей старины, о которых они знали понаслышке. Теперь забавно вспомнить, как разглагольствовали тогда наши старики. То-то они сердились да ныли!

— Да! — сказал старый Жак д’Арк. — Времена настали, нечего сказать. Надо бы довести об этом до сведения короля. Пора уж ему перестать бездельничать да мечтать — пусть примется за свое дело по-настоящему. — Он имел в виду нашего молодого, лишенного наследства короля, бездомного изгнанника, Карла VII.

— Правильно сказано! — заметил староста. — Надо бы сообщить ему. Разве можно терпеть такие вещи! Ты тут не знаешь, где преклонить голову, а он себе прохлаждается! Надо об этом рассказать всем — непременно надо! Пусть узнает вся Франция!

Послушать их, так можно было подумать, что все предшествовавшие десять тысяч погромов и поджогов были выдумкой, а только наш — настоящий. Так уж всегда: пока в беде твой сосед — ничего, довольно одних разговоров; а попадешь сам в беду, значит, пора королю встряхнуться и взяться за дело.

Великое событие вызвало много толков и среди нас, молодежи. Пасем стада и — говорим без умолку. Мы уж начали изрядно важничать: мне было восемнадцать, а остальным на год и даже на четыре больше, во всяком случае, уже не дети. Однажды Паладин начал высокомерно разносить французских вельмож-патриотов.

— Взгляните на Дюнуа, на побочного Орлеана, — какой же он полководец! Пусть только меня назначат на его место — я не стану говорить, что именно я сделаю: болтать языком вовсе не по моей части; я предпочитаю действовать, пусть болтовней занимаются другие; но только поставьте меня на его место — вот и все! А возьмем хоть Сентрайля — просто тьфу! А этот хвастливый Ла Гир — неужели, по-вашему, и он личность?

Всем было как-то не по себе видеть такое презрительное отношение к этим великим именам. Ведь в наших глазах эти знаменитые полководцы были почти богами. Они, величественные и далекие от нас, представлялись нам какими-то смутными, огромными призраками, какими-то грозными тенями; и жутко было говорить о них как о простых смертных и запанибрата разбирать или осуждать их поступки. Жанна вспыхнула.

— Не понимаю, — сказала она, — как можно говорить так резко об этих необыкновенных людях: ведь они — истинные столпы французского государства, которое они поддерживают по мере своих сил и спасают ценою ежедневно проливаемой крови. Что касается меня, так я сочла бы великим счастьем, если бы мне выпала честь хоть один раз взглянуть на них — взглянуть только издали, потому что я недостойна близко даже подойти к любому из них.

На минуту Паладин смутился, прочитав в наших лицах, что слова Жанны были выражением наших общих чувств. Но он тотчас оправился и снова принялся разносить всех в пух и прах.

Жан, брат Жанны, заметил ему:

— Если тебе не по нутру то, что делают наши полководцы, то почему же ты сам не отправишься на войну и не исправишь их ошибок? Ты все толкуешь о сборах в поход, а сам — ни с места.

— Вот как! — возразил Паладин. — Легко сказать: иди! Изволь, я объясню, почему я остаюсь здесь и изнываю от мирного бездействия, столь противного моей природе, как ты знаешь. Я не иду, потому что я не дворянин. Вот в чем вседело. Что может в такой войне сделать один солдат? Ничего! Он не смеет и думать о повышении. Будь я дворянином — неужели я остался бы здесь? Да ни единой минуты! Я спас бы Францию. Ладно, смейтесь себе, но я-то знаю, какие силы таятся во мне, я знаю, что кроется под этой крестьянской шапкой. Я могу спасти Францию, и я готов сделать это — только не при настоящих условиях. Если я нужен — пусть пришлют за мной; а нет — сами будут виноваты. Но я не тронусь с места, пока меня не сделают офицером.

— Увы! Бедная Франция — Франция погибла! — заметил Пьер д’Арк.

— Чем фыркать на других, отчего тебе самому не отправиться на войну, Пьер д’Арк?

— О, за мной ведь тоже еще не прислали. Притом я такой же дворянин, как и ты. Но я пойду на войну; обещаю пойти. Я обещаю пойти в качестве простого солдата, под твоей командой, Паладин, когда за тобой пришлют.

Все засмеялись, а Стрекоза сказал:

— Так скоро? В таком случае тебе пора уже собираться; тебя, пожалуй, позовут уже лет через пять — кто знает? Да, я уверен, что ты отправишься на войну через пять лет.

— Он отправится раньше, — сказала Жанна.

Она произнесла это тихо и задумчиво, но ее слова были услышаны всеми.

— Откуда ты знаешь, Жанна? — удивленно спросил Стрекоза. Но его перебил Жан д’Арк:

— Я тоже хотел бы пойти, но так как я слишком молод, то тоже подожду и отправлюсь, когда пришлют за Паладином.

— Нет, — сказала Жанна, — он отправится вместе с Пьером.

Она точно говорила сама с собой — вслух, но бессознательно; и на этот раз я один услышал ее слова. Я взглянул на нее; ее вязальные спицы бездействовали, лицо ее сделалось каким-то мечтательным, не от мира сего. Губы ее слегка двигались, как будто она произносила про себя отрывки фраз. Но она говорила беззвучно: я стоял ближе всех и ничего не слышал. Однако я насторожил слух, потому что те две фразы несказанно поразили меня: я суеверен, и всякая мелочь, если она необычна и странна, легко может меня взволновать.

Ноэль Рэнгесон сказал:

— Есть только одно средство, которое могло бы спасти Францию. У нас в деревне есть по крайней мере хоть один дворянин. Почему бы Школяру не поменяться с Паладином своим именем и званием? Тогда он сделался бы офицером, Франция прислала бы за ним, и мы, словно мух, смели бы в море все эти полчища бургундцев и англичан.

Школяр — это был я. Меня прозвали так, потому что я умел читать и писать.

Хор одобрения был ответом на шутку Ноэля. А Подсолнечник добавил:

— Вот это будет в самый раз, этим устраняются все затруднения. Сьер де Конт охотно согласится. Да, он отправится в поход под командой Паладина и падет во цвете лет, покрытый славой простого солдата.

— Он пойдет вместе с Жаном и Пьером и будет жить, пока не забудется эта война, — пробормотала Жанна, — и в одиннадцатом часу Ноэль и Паладин присоединятся к ним, но не по доброй воле.

Ее голос был так тих, что я не могу поручиться за точную передачу слов; во всяком случае, так мне послышалось. Жутко слышать такие вещи.

— Итак, — продолжал Ноэль, — все налажено; осталось только сплотиться под знаменем Паладина и идти освобождать Францию. Вы все примкнете к нам?

За исключением Жака д’Арк, все изъявили согласие.

— Прошу уволить меня, — сказал Жак. — Беседа о войне — вещь прекрасная, и в этом я всегда вам сочувствовал, и я всегда думал, что пойду в солдаты, как только вырасту. Но вид нашей разгромленной деревни и этот изуродованный, кровавый труп безумца показали мне, что я вовсе не создан для такой работы и для подобных зрелищ. Это ремесло мне не по нутру. Подставлять себя под удары меча, под выстрелы пушек, идти на смерть? Это не по мне. Нет, нет, на меня не рассчитывайте. К тому же я ведь старший из сыновей, я — будущая опора и защита семьи. Раз уж вы собираетесь взять на войну Жана и Пьера, то должен же кто-нибудь остаться здесь, чтобы позаботиться о Жанне и другой сестре. Я останусь дома и доживу до спокойной и безмятежной старости.

— Он останется дома, но не доживет до старости, — пробормотала Жанна.

Болтовня продолжалась в том жизнерадостном и беззаботном тоне, который является достоянием юности. Паладин рассказывал планы своих походов, вступал в свои битвы, одерживал победы, истреблял англичан, возводил короля на престол и возлагал ему на голову корону. Мы спросили, что он скажет, когда король предложит ему самому назначить себе награду. У Паладина ответ был уже готов заранее, и он произнес без запинки:

— Он должен дать мне герцогство, сделать меня главным пэром и возвести меня в сан наследственного великого коннетабля Франции.

— И женить тебя на принцессе — ты ведь не забудешь упомянуть и об этом?

Паладин немного покраснел и резко возразил:

— Пусть оставляет принцесс при себе — я найду невесту сам, по своему вкусу.

Он имел в виду Жанну, хотя в то время никто не догадался. Если бы догадались, то Паладина подняли бы на смех за его самомнение. Во всей деревне никто не был достоин Жанны; всякий сказал бы так.

Каждый из присутствовавших, по очереди, должен был сказать, чего он потребовал бы от короля, если бы мог поменяться местами с Паладином и совершить те чудеса, которые тот собирался привести в исполнение. Ответы были шутливые, и каждый старался превзойти остальных беспредельностью притязаний. Дошла очередь до Жанны, и когда ее вызвали из мира грез и попросили высказаться, то пришлось объяснить ей, в чем дело, так как ее мысли были далеко и она не слышала последней части нашего разговора. Она подумала, что от нее ждут серьезного ответа, и ответила искренно. Некоторое время она молчала, обдумывая; затем сказала:

— Если бы дофин, по своему милосердию и благородству, сказал мне: «Вот теперь я богат и восстановлен в правах своих; выбирай и дастся тебе», — то я опустилась бы на колени и попросила бы его приказать, чтобы наша деревня на вечные времена была освобождена от налогов.

Это было сказано так просто и от всего сердца, что растрогало нас, и мы не засмеялись, а задумались. Мы не засмеялись. Но наступил день, когда мы с печальной гордостью вспомнили эти слова, и мы порадовались, что не смеялись над ними, потому что тогда мы поняли, сколько благородства было в ее словах, и увидели, с какой прямотой она оправдала их в свое время, прося у короля именно этой милости и не желая ничего для себя самой.

ГЛАВА VI

[править]

Все свое детство и до четырнадцати с лишним лет Жанна была самым жизнерадостным и веселым существом в деревне; вечная попрыгунья, вечная хохотушка, заразительно и счастливо смеявшаяся! И за этот нрав, за теплоту и отзывчивость души, за пленительность и прямоту обращения ее любили решительно все. Она всегда горячо любила отчизну, почему иногда вести о войне притупляли ее веселость, терзали ее сердце и знакомили ее с горечью слез; но всякий раз, лишь только проходили мимо черные тучи, она веселела и становилась снова прежней Жанной.

Но вот уже года полтора, как настроение Жанны изменилось, сделалось каким-то грустным; она не была печальна, но много задумывалась, забывала об окружающем, отдавалась мечтам. Она носила Францию в своем сердце, и ее ноша была нелегка. Я знал, что именно в этом причина ее тревоги, другие же приписывали ее рассеянность религиозному самозабвению; она почти ни с кем не делилась своими мыслями, но мне кое-что сообщала, и потому я лучше других знал, чем поглощены ее помыслы. Нередко мне приходило в голову, что у нее есть тайна — тайна, которую она всецело хранит в себе, скрывая и от меня, и от других. Эта догадка зародилась во мне потому, что несколько раз она останавливалась на полуслове или переменяла предмет разговора в такую минуту, когда казалось, что она готова нечто поведать. Мне суждено было раскрыть эту тайну, но только не сейчас.

На другой день после описанного разговора мы все были на пастбище и, по обыкновению, принялись толковать о Франции. Ради Жанны я до сих пор всегда старался говорить с надеждой на лучшее будущее; но я лгал, потому что в действительности во всей Франции не на чем было повесить клочка надежды. А лгать ей в глаза было так мучительно; так стыдно было преподносить это предательство той, кто была белоснежно чиста от вероломства и лжи, той, кто даже не подозревал о существовании подобной низости в других; так тяжело было кривить душой, что я решил повернуть назад и начать все сызнова и никогда больше не оскорблять ее лживыми речами. Итак, я пустился в новую политику и сказал (и конечно, открыл свои действия маленькой ложью, потому что привычка — вторая натура и ее никак не вышвырнешь сразу в окошко: приходится ласково уговаривать ее сойти вниз, ступенька за ступенькой):

— Жанна, прошлой ночью я все думал о том же и пришел к выводу, что мы все время заблуждались; что положение Франции отчаянно; что оно было отчаянным еще со дня битвы при Азенкуре; и что теперь оно более чем отчаянно — оно безнадежно.

Я говорил, но не смел посмотреть ей в лицо. Да и кто решился бы на моем месте? Разбить ее сердце, разрушить надежды такой неприкрашенной, жестокой речью, не смягчив ее ни единым благотворным словом, — как это было постыдно! Но вот я кончил, от сердца отлегло, и совесть моя воспарила ввысь; и я взглянул, как это на нее подействовало. Никак. По крайней мере, не того я ждал. В ее задумчивых глазах было чуть заметное выражение изумления — вот и все. И она произнесла, просто и невозмутимо, как всегда:

— Положение Франции безнадежно? Почему ты думаешь так? Объясни.

Если вы боитесь чего-то неотвратимого, что должно причинить боль дорогому вам человеку, то как отрадно видеть, что ваши опасения оказались напрасными! Я почувствовал облегчение и теперь мог высказаться вполне, без утайки, без смущения. И я приступил:

— Оставим в стороне тонкие чувства и патриотические мечтания и разберем действительную суть дела. Что же мы видим? Обстоятельства дела так же красноречивы, как цифры в счетной книге купца. Достаточно подсчитать оба столбца, чтобы убедиться в несостоятельности французского торгового дома и увидеть, что на половину его собственности уже наложен запрет английским шерифом, тогда как другая половина — неизвестно в чьих руках: во власти тех безответственных грабителей и разбойников, которые никому не приносят присяги. Наш король, позорно бездеятельный и обнищавший, заперт со своими любимыми царедворцами и шутами в крохотном уголке своего королевства и нигде не имеет власти, не имеет за душой ни гроша, не имеет солдат; он не сражается и не намерен сражаться, не помышляет о дальнейшем сопротивлении. Поистине единственное, к чему он готовится, это махнуть рукой на все, бросить корону в канаву и убежать в Шотландию. Вот обстоятельства дела. Верно ли?

— Да, все верно.

— Значит, так оно и выходит: стоит только подсчитать, и вывод ясен.

Она спросила спокойным и ровным тоном:

— Какой вывод? Что дело Франции проиграно?

— Очевидно. Разве можно сомневаться в этом, если налицо такие данные.

— Как ты можешь думать это? Как ты можешь чувствовать так?

— Как я могу? А разве я могу думать или чувствовать иначе перед лицом очевидности? Жанна, неужели, видя эти роковые цифры, ты действительно питаешь какую-нибудь надежду?

— Надежду! Больше того. Франция вернет себе свободу и сохранит ее. Не сомневайся в этом.

Мне начало казаться, что на ее ясный ум нашло временное затмение. Очевидно, это было так, иначе она поняла бы, что все данные могли говорить только об одном. Может быть, если я перечислю все снова, она увидит? Итак, я сказал:

— Жанна, твое сердце, которое боготворит Францию, обмануло твой разум. Ты не понимаешь смысла этих цифр. Вот я набросаю тебе общую картину — начерчу палкой на земле. Здесь вот я грубо обрисовал Францию. Посередке, с востока на запад, провожу реку.

— Так, Луару.

— Ну, вся северная половина страны — в цепких когтях англичан.

— Да.

— А вот эта часть — южная половина — в ничьих руках, как это признано нашим королем, ибо он готовится к бегству в чужие страны. У Англии здесь стоят войска; сопротивления никакого; она может занять всю страну, когда ей вздумается. Поистине Франции нет, вся Франция уже погибла, Франция перестала существовать. То, что было Францией, теперь — английская провинция. Верно ли?

Ее голос был тих, слегка взволнован, но отчетлив:

— Да, верно.

— Прекрасно. Теперь добавь одно решающее обстоятельство, и сумма получится полная. Когда французские войска одержали последнюю победу? Шотландские войска, правда, несколько лет тому назад одержали одну или две жалкие победы под нашим знаменем — но я говорю о французских. С тех пор как восемь тысяч англичан двенадцать лет назад почти истребили при Азенкуре шестнадцать тысяч французов — с тех пор французская доблесть надломлена. И теперь вошло в пословицу, что пятьдесят французских солдат побегут, завидев пятерых английских.

— Прискорбно, но даже и это правда.

Я был уверен, что теперь она ясно увидит все. Я думал, что теперь она поневоле убедится в моей правоте и признает сама, что больше нет никакой надежды. Но я ошибался; я был разочарован. Она ответила без малейшей тени сомнения:

— Франция воспрянет. Увидишь.

— Воспрянет? Когда на ее спине это тяжелое бремя неприятельских войск?

— Она сбросит это бремя; она растопчет его.

Это было сказано с воодушевлением.

— Не имея солдат, будет сражаться?

— Барабанный бой созовет их. Они откликнутся, они выступят в поход.

— Выступят спиной к врагу?

— Нет, лицом к врагу — вперед, все вперед! Увидишь сам.

— А нищий король?

— Он взойдет на престол, он наденет венец.

— Ну, по правде сказать, от таких речей голова кругом идет. Кабы я мог поверить, что через тридцать лет будет свергнуто английское владычество и что на голову французского монарха будет возложена настоящая корона, знак верховной власти…

— Не пройдет и двух лет, как свершится и то и другое.

— Действительно? А кто же совершит все эти дивные невозможности?

— Бог.

Ясно прозвучал этот тихий и благоговейный ответ.

Откуда у нее взялись эти странные мысли? Вопрос этот неотступно занимал меня в течение двух или трех последующих дней. Неизбежно возникала догадка: не помешалась ли она? Чем иначе объяснить все это? Грустные, неустанные думы о невзгодах Франции поколебали ее сильный разум и населили ее фантазию несбыточными призраками. Да, это несомненно так.

Но я следил за ней, подвергал ее испытаниям — и приходилось разубеждаться. Ее взгляд был по-прежнему ясен и сознателен, ее поступки естественны, ее речи связны и толковы. Нет, ее разум не помутился, но по-прежнему был самым светлым и здравым во всей деревне. Она продолжала думать за других, брала на себя чужие заботы, жертвовала собой ради других — как всегда. Она продолжала ухаживать за больными и убогими и по-прежнему была готова уступить свою постель страннику, устроившись сама на полу. Тайна существовала, но не в помешательстве была ее разгадка. Это было очевидно.

Наконец, ко мне в руки попал ключ ее тайны. И вот как это случилось. Вы слышали, как весь мир говорил о том, о чем я собираюсь вам рассказать, но вы не слышали ни одного рассказа очевидца.

Однажды — это было 15 мая 1428 года — я возвращался, идя с другой стороны холма; достигнув опушки дубового леса, я только собирался выйти на поросшую дерном поляну, где стоял волшебный бук, но сначала взглянул из-за кустарника и — попятился назад, спрятавшись под покровом листвы. Дело в том, что я увидел Жанну, и мне захотелось как-нибудь подшутить над ней. Подумать только: эта пошлая затея едва не соприкоснулась с событием, которому суждено навеки запечатлеться в истории и в народных песнях!

День был пасмурный, и над зеленой поляной, где стояло Древо, царила мягкая, богатая тень. Жанна сидела на природной скамейке, образованной большими узловатыми корнями Древа. Руки ее покоились на коленях. Она слегка склонила голову к земле; и было заметно, что она углубилась в думы, витает в мире грез, забыла о себе самой и об окружающем мире. И тут я заметил нечто чрезвычайно странное: то была белая тень, медленно скользившая по траве, по направлению к Древу. Тень была величественна по своим размерам — какой-то крылатый призрак, в мантии. И белизну тени я не решился бы с чем-либо сравнить, разве — с белизной молнии. Но даже у молнии не бывает такой поразительной белизны: на молнию можно смотреть без боли, а этот блеск был так ослепителен, что я почувствовал боль в глазах и прослезился. Я обнажил голову, догадавшись, что стою перед чем-то Божественным. Страх и трепет овладели мной, так что мое дыхание стеснилось и замерло.

Другая странность. Лес только что безмолвствовал, в нем царила та глубокая тишина, которая наступает при появлении темной грозовой тучи, когда все лесные твари в испуге умолкают. Теперь же все птичьи голоса сразу слились в одну общую песнь, исполненную неописуемого ликования, воодушевления, восторга; и песнь была столь красноречива и трогательна, что я не мог больше сомневаться: совершалось Божественное таинство. При первом же звуке птичьих голосов Жанна упала на колени и низко склонила голову, скрестив на груди руки.

Она еще не видала тени. Не птицы ли возвестили ей о ее приближении? Вероятно, да. В таком случае это должно было повторяться и раньше. Да, в том не может быть сомнения.

Тень медленно приближалась; вот она коснулась Жанны, озарила ее, окутала своим грозным великолепием. В этом сиянии бессмертия ее лицо, до тех пор лишь человечески прекрасное, приобрело божественную красоту. Ее простое крестьянское платье, преображенное этим потоком лучей, уподобилось одеянию тех светозарных Божьих детей, сидящих на ступенях Престола, которых мы встречали в наших сновидениях и грезах.

Вот она встала; голова ее все еще была немного наклонена, руки опустились, и пальцы слегка переплелись. Она стояла вся пронизанная дивным светом, но, по-видимому, не сознававшая того, и словно вслушивалась; однако я ничего не слышал. Вскоре она подняла голову и посмотрела вверх, как будто ей приходилось глядеть в лицо великану, — и сложила руки, высоко подняла их с мольбой и словно начала о чем-то просить. Я разобрал некоторые слова. Я расслышал, как она говорила:

— Но я так молода! Ах, я слишком молода, чтобы оставить свою мать и родные места, пойти в чуждый мне мир и взяться за такое великое дело! Ах, как я могу говорить с мужчинами, быть их сотоварищем, да еще с солдатами! Я должна буду терпеть оскорбления, обиды, презрительные насмешки. Как могу я пойти на великую войну и стать во главе армии? Я, девушка, ничего в этом не понимающая, не умеющая владеть оружием, ни ездить верхом… Но если так повелено…

Ее голос дрогнул, прервался рыданиями, и я не мог больше расслышать ее слова. И тогда я опомнился. Я познал, что вторгаюсь в тайну Божию, — какова же будет мне кара за это? Я испугался и углубился подальше в лес. Тут я сделал зарубину на стволе дерева, говоря себе, что, быть может, я сплю и никакого видения не было. Я вернусь сюда, когда буду уверен, что я бодрствую, и посмотрю, окажется ли моя заметка на месте. И тогда я все пойму.

ГЛАВА VII

[править]

Кто-то окликнул меня по имени. То был голос Жанны. Я вздрогнул: как она могла узнать о моем присутствии? Я сказал себе: значит, сон еще не кончился; все это был только сон — и голос, и тень, и все остальное; это проделки фей. И, перекрестившись, я произнес имя Бога, чтобы разогнать чары. Теперь я знал, что не сплю, потому что никакое колдовство не устояло бы перед таким заклинанием. Оклик повторился; я тотчас вышел из зарослей; передо мной действительно была Жанна, но не такая, какою я видел ее во сне. Она теперь не плакала, но была похожа на ту Жанну, которую мы знали полтора года назад, когда у нее на сердце было легко, а на душе весело. Вернулось ее прежнее одушевление, возгорелся пламень, и в ее лице, в ее осанке было что-то восторженное. Она как будто только что очнулась от какого-то волшебного сна. Поистине казалось, что она только что была где-то далеко, недостижимая для нас, — и вернулась к нам наконец; и мне сделалось так радостно, что я хотел бы созвать всех сюда, чтоб поздравили ее с прибытием. Взволнованный, я подбежал к ней и сказал:

— Ах, Жанна, я сейчас расскажу тебе нечто такое удивительное! Ты и представить себе не можешь! Я видел сон: ты стояла как раз на том месте, где стоишь сейчас, и…

Она подняла руку и сказала:

— Это не был сон.

Я опешил; боязнь опять начала овладевать мною.

— Не сон? Откуда ты знаешь, Жанна?

— Спишь ли ты сейчас?

— Я… я думаю, что нет. Вероятно, нет.

— Нет, не спишь. Я знаю, что не спишь. И ты не спал и тогда, когда делал заметку на дереве.

Я похолодел от ужаса, потому что теперь не оставалось никаких сомнений, что я не спал, но действительно был очевидцем чего-то страшного, чего-то сверхъестественного. И тут я вспомнил, что грешными стопами я попираю священную землю — ту землю, которой коснулась священная тень. Я ринулся прочь, содрогаясь от страха. Жанна догнала меня.

— Не бойся; пугаться нечего, — сказала она. — Пойдем со мной. Сядем у родника, и я расскажу тебе свою тайну.

Она уже готова была начать, но я перебил:

— Сначала скажи мне вот о чем. Ведь ты не могла видеть меня в лесу; как же ты узнала, что я сделал заметку на дереве?

— Подожди. Дойдем и до этого, узнаешь все.

— Но объясни мне теперь хоть одно: чья это была грозная тень?

— Изволь, скажу. Только не пугайся, опасности нет. То была тень архангела Михаила, вождя и предводителя рати Небесной.

Я перекрестился и затрепетал при мысли, что я осквернил стопами эту землю.

— Тебе не было страшно, Жанна? Видела ли ты его лик, его стан?

— Да, но мне не было страшно, потому что это случилось уж не в первый раз. А в первый раз — боялась.

— Когда это было, Жанна?

— Года три тому назад.

— Так давно? И много ли раз ты видела его?

— Да, много.

— Вот почему ты так переменилась; вот почему ты стала такой задумчивой, не похожей на прежнюю Жанну. Теперь понимаю. Почему ты никому не рассказывала об этом?

— Мне не было позволено. Теперь можно, и вскоре я расскажу обо всем. Но пока — только тебе. Еще несколько дней это должно оставаться тайной.

— А раньше никто не видел этой белой тени?

— Никто. Она нисходила на меня несколько раз, когда были тут и другие, и ты, но никто не мог ее увидеть. Сегодня было иначе; и мне сказано почему. Но больше она никогда не будет видима.

— Значит, в этом было знамение мне? Знамение, имеющее особый смысл?

— Да, но я не имею права говорить об этом.

— Странно, что этот ослепительный свет может явиться перед твоими глазами, а ты его и не заметишь.

— Он сопровождается голосами. Являются несколько святых, сопутствуемые сонмами ангелов, и говорят со мной; я слышу их голоса, но другие не слышат. Они дороги мне — мои Голоса; так я их называю.

— Что же они говорят тебе, Жанна?

— Разное. Все о Франции.

— О чем они больше всего говорили? Она вздохнула:

— О бедствиях — все только о бедствиях, о неудачах, об унижениях. Больше нечего было предсказывать.

— Так они говорили тебе все это заранее?

— Да. Так что я знала наперед о всех грядущих событиях. И потому я была печальна, как ты заметил. Могло ли быть иначе? Однако всякий раз было также и слово надежды. Больше того: Франции обещано освобождение, она получит назад свое величие и свою независимость. Но как и через кого — о том не было сказано. Не было сказано до нынешнего дня.

При последних словах глаза ее загорелись глубоким огнем; впоследствии я видел этот огонь много раз, когда трубы призывали к атаке, и я прозвал его боевым огнем. Ее грудь трепетала, щеки оживились румянцем.

— Но сегодня я узнала. Господь избрал для этого дела недостойнейшее из созданий Своих. И по Его повелению, под защитой Его десницы и Его всемогущества — не по своей воле — я должна повести Его рать, должна отвоевать Францию, должна возложить корону на главу Его слуги, дофина, которому надлежит сделаться королем.

Я был поражен:

— Ты, Жанна? Ты, ребенок, поведешь французское войско?

— Да. На одно лишь мгновение мысль об этом удручила меня. Ведь я, как ты сказал, еще ребенок; я молода и неопытна, не понимаю ничего в военном деле; мне ли нести тяготы походной жизни, мне ли быть товарищем воинов? Но прошли минуты слабости, и они больше не повторятся. Я назначена, и я не отстранюсь, пока с Божьей помощью Франция не освободится от когтей англичан. Мои Голоса никогда не лгали, не солгали они и сегодня. Они сказали, что я должна идти к Роберту де Бодрикуру, губернатору Вокулера: он даст мне вооруженную свиту и пошлет к королю. Пройдет год — и разразится удар, который будет началом конца, а конец будет близок.

— Где разразится?

— Мои Голоса не открыли мне этого, не открыли и того, что случится в течение года, до нанесения удара. Мне суждено нанести его — вот все, что я знаю; и за этим ударом последуют другие, быстрые и могучие, — в десять недель рухнут великие, многолетние труды англичан, и на главу дофина будет возложена корона — такова воля Господа; мои Голоса вещали мне, и могу ли я им не верить? Сбудется произнесенное ими, потому что они говорят только истину.

Слова ее потрясли меня. Голос разума говорил мне, что все это несбыточно, но сердце признавало их правдой. Итак, сомневаясь разумом, я верил сердцем; я верил и с того дня твердо хранил эту веру.

Я сказал:

— Жанна, я верю тому, что ты сказала. И теперь я рад, что мне суждено идти на войну, то есть если мне суждено идти с тобой.

Она с удивлением взглянула на меня и сказала:

— Действительно, тебе назначено пойти со мной, когда я выступлю в поход, но откуда ты узнал?

— Я пойду с тобой; пойдут Жан и Пьер; но Жак останется.

— Верно, именно так и назначено: недавно мне было откровение. Но только сегодня я узнала, что те пойдут вместе со мной и что сама я пойду. Откуда же ты узнал?

Я рассказал, как мне удалось уловить ее слова. Но она не могла вспомнить. И я понял, что она тогда спала, или была в забытьи, или в состоянии экстаза. Она велела мне покуда молчать об этих откровениях; я обещал и — сдержал слово.

В этот день всякий, встречая Жанну, замечал происшедшую с ней перемену. Ее движения и речи отличались особым рвением и решимостью; в ее глазах замечался странный огонь, которого не было раньше, и что-то совершенно новое и необычное было во всей ее осанке. Этот новый огонь в глазах, эта новая осанка были отражением свыше дарованных ей в тот день влияния и полномочий народного вождя; и эта внешняя перемена красноречивее слов говорила о ее превосходстве над нами, но без малейшего оттенка рисовки или хвастовства. Это спокойное осознание силы, спокойное, безотчетное ее проявление с тех пор остались у нее, пока она не привела в исполнение свое великое дело.

Подобно другим жителям деревни, Жанна всегда относилась ко мне с уважением, согласно моему званию. Но теперь, словно по молчаливому уговору, мы поменялись местами; она давала приказания — не советы, — и я подчинялся беспрекословно, почитая ее как начальника. Вечером она сказала мне:

— Я уйду отсюда перед рассветом. Никто не должен знать об этом, кроме тебя. Я отправляюсь, чтобы переговорить с губернатором Вокулера, согласно повелению; он посмеется надо мной, будет груб и, быть может, на первый раз откажется удовлетворить мою просьбу. Сначала я пойду в Бюрэ, чтобы уговорить дядю Лаксара пойти со мной, так как мне не подобает идти одной. Ты можешь понадобится мне в Вокулере: если губернатор откажется принять меня, то я продиктую письмо к нему; значит, мне нужен будет человек, умеющий писать и читать. Завтра ты уйдешь отсюда после полудня и останешься в Вокулере, пока не минует надобность.

Я обещал повиноваться, и она пошла своей дорогой. Видите, какая у нее была светлая голова, как правильно она предусмотрела все. Она не приказала мне идти вместе с ней; нет она оберегала свое доброе имя от грязных сплетен. Она знала, что губернатор, как дворянин, примет меня — дворянина; но нет — это, как видите, не соответствовало ее принципам. Бедная крестьянская девушка передает просьбу через молодого дворянина: как взглянули бы на это? Она избегала любых ситуаций, способных бросить на нее даже тень подозрения, и в результате ей удалось до конца сохранить незапятнанным свое доброе имя. Теперь я знал, как надлежит мне поступить, чтобы заслужить ее одобрение: отправиться в Вокулер, не показываться ей на глаза и быть наготове, чтобы явиться по первому ее зову.

На следующий день, после полудня, я отправился в город и нанял там скромное помещение; через день я посетил замок и засвидетельствовал свое почтение губернатору, который пригласил меня на следующий день на обед. Это был образцовый солдат того времени: высокий, загорелый, седой, грубоватый, он вечно произносил страшные проклятия, которые он подобрал во время походов и сохранял, как драгоценные украшения. Он всю жизнь провел в походах, и, по его мнению, война была лучшим даром, ниспосланным человеку Богом. На нем была стальная кираса, сапоги выше колен, и опоясан он был огромным мечом. И когда я взглянул на эту воинственную фигуру, и услышал всю эту диковинную ругань, и понял, как чужд этот человек всяких тонкостей чувства и поэзии, то я подумал, что крестьяночка не удостоится получить доступ к этой крепости: она должна будет довольствоваться продиктованным посланием.

В следующий полдень я снова явился в замок; меня провели в обширную пиршественную залу и посадили рядом с губернатором за небольшой стол, стоявший на возвышении, отдельно от общей трапезы. Кроме меня, за почетным столиком сидели еще несколько гостей, а за общим — старшие офицеры гарнизона. У входных дверей помещались часовые с алебардами, в шишаках и латах.

Беседа, конечно, шла все о том же — об отчаянном положении Франции. Кто-то сообщил слух, что Солсбери собирается идти на Орлеан. Собеседники тотчас разгорячились, каждый высказывал свое мнение. Одни говорили, что он выступит в поход немедленно, другие — что он успеет начать осаду только к шапочному разбору, третьи — что осада будет продолжительна и встретит доблестный отпор; только в одном все мнения сходились: Орлеан непременно падет, а с ним и Франции конец. На том и окончились долгие споры, и наступило молчание. Каждый, казалось, погрузился в собственные мысли, забыв обо всем окружающем. Разительна и торжественна была эта внезапная, глубокая тишина, сменившая господствовавшее перед тем оживление. Вошел слуга и прошептал что-то на ухо губернатору, который переспросил:

— Хотят говорить со мной?

— Да, ваша милость.

— Гм… Странная затея, право! Приведи их сюда.

Это были Жанна и ее дядя Лаксар. При виде знатных господ бедный старый крестьянин совсем растерялся, остановился на полдороге и ни за что не решался идти дальше, а продолжал стоять, комкая в руках свой красный колпак и смиренно кланяясь во все стороны. Страх и смущение ошеломили его. Но Жанна смело выступила вперед и остановилась перед губернатором, держась с достоинством и владея собой. Она узнала меня, но не показала и виду. Ее встретили гулом изумления, и даже губернатор пробормотал: «Ей-богу, какое прелестное создание!» Минуту-другую он пытливо всматривался в нее, затем сказал:

— Ну, по какому делу ты явилась, дитя мое?

— Я послана к вам, Роберт де Бодрикур, губернатор Вокулера, и вот ради чего: вы должны послать дофину весть, чтобы он не торопился дать врагу сражение, но обождал, потому что Господь скоро пошлет ему помощь.

Этот странный ответ поразил присутствовавших, и иные пробормотали: «Бедняжка не в своем уме». Губернатор нахмурился и произнес:

— Что это за чепуха? Король — или дофин, как ты его называешь, — не нуждается в вестях такого рода. Он подождет — на этот счет будь спокойна. Что еще желаешь ты мне сказать?

— Вот что: я хочу просить, чтобы вы дали мне вооруженную стражу и послали к дофину.

— Зачем это?

— Чтобы он сделал меня своим полководцем, ибо мне предначертано изгнать из Франции англичан и возложить корону на главу его.

— Как… ты? Да ведь ты еще ребенок!

— И тем не менее мне назначено совершить это.

— Вот как? А когда все это должно случиться?

— В следующем году произойдет его коронование, и после того он станет повелителем Франции.

Все разразились громким хохотом. Когда немного поутихло, губернатор спросил:

— Кто послал тебя с этими несбыточными поручениями?

— Мой Повелитель.

— Какой Повелитель?

— Царь Небесный.

Многие заговорили вполголоса: «Ах, бедняжка, бедняжка!», «Разум-то у нее совсем помутился!». Губернатор кликнул Лаксара и сказал:

— Эй, ты! Отведи-ка эту полоумную девчонку домой, да выпороть ее хорошенько! Самое лучшее будет лекарство.

Уходя, Жанна обернулась и сказала простодушно:

— Вы отказываетесь дать мне солдат. Почему — я не знаю; ведь Господь повелел вам. Да, это Он приказывает; а потому я приду опять и опять и, наконец, получу вооруженную стражу.

После ее ухода долго шли разговоры; все дивились. А стража и слуги разнесли эти слухи по городу; из города весть разлетелась по всей провинции, и Домреми уже пересуживал ее на все лады, когда мы возвратились.

ГЛАВА VIII

[править]

Природа человека повсюду неизменна: она благоговеет перед успехом, неудачи клеймит презрением. В деревне решили, что Жанна опозорила ее своим шутовским выступлением и его смехотворным исходом. И все чесали об этом языки с такой же язвительностью и злобой, как с усердием; счастье, что языки все были беззубые, а то Жанна не пережила бы этой травли. Иные языки, хоть и не бранили ее, зато были еще злее и нестерпимее: они издевались над ней, высмеивали ее и не переставали денно и нощно изощрять свое остроумие, преследуя ее шуточками и хохотом. Ометта, маленькая Менжетта и я стояли за нее, но остальные ее друзья не выдержали враждебного натиска и начали сторониться Жанны; им стыдно было показываться в ее обществе, потому что она была теперь так непопулярна и потому что из-за нее теперь и на них сыпались насмешки и издевательства. Она потихоньку проливала слезы, но никогда не плакала на виду. На глазах у всех она, напротив, держалась с невозмутимым спокойствием, не высказывая ни грусти, ни злобы, — и уж одним этим она могла бы смягчить общее враждебное чувство; но нет — все оставалось по-прежнему. Ее отец был рассержен так, что не мог спокойно говорить о ее затее — отправиться на войну, точно она мужчина. Когда-то ему приснилось, будто она выкинула подобную штуку, и теперь он с испугом и досадой вспомнил об этом сновидении и сказал, что скорее, чем дозволит ей забыть свой девичий стыд и отправиться с солдатами на войну, он прикажет братьям утопить ее, а если они не послушаются, то он сделает это собственными руками.

Но намерение ее ничуть не было поколеблено, несмотря ни на что. Родители зорко смотрели за ней, чтобы помешать ее уходу из деревни; но она говорила, что должное время еще не наступило; а когда наступит — ей будет указано свыше, и тогда никакие преграды ее не смогут удержать.

Лето приближалось к концу; ее решимость между тем не ослабевала, и тут родители с радостью ухватились за представившийся случай, надеясь положить конец всем ее затеям. Выдать ее замуж! Паладин возымел наглость утверждать, будто она еще несколько лет назад обручилась с ним, и потребовал теперь исполнения слова.

Она заявила, что его утверждение лживо, и отказалась быть его женой. Ее вызвали в церковный суд в город Тул и привлекли к ответственности за нарушение брачного обета; и когда она отказалась от защитника, предпочтя лично вести свое дело, то ее родители и все ее недоброжелатели возрадовались, будучи заранее уверены в ее неудаче. Да оно и понятно: кто мог бы ожидать, что невежественная крестьянская девушка шестнадцати лет не испугается, не лишится дара слова, когда ей впервые в жизни придется предстать перед собранием опытных законоведов, среди леденящей, торжественной обстановки суда? И тем не менее все ошиблись. Собравшись в Тул, чтобы присутствовать при зрелище и насладиться ее испугом, смущением и неудачей, они испытали лишь всю горечь разочарования. Она была скромна, спокойна и вполне сохраняла самообладание. Она, со своей стороны, не вызывала свидетелей, сказав, что она удовольствуется только допросом свидетелей обвинения. Они дали свои показания; тогда она встала, изложила их показания в нескольких словах, указала на их неопределенность, сбивчивость и необоснованность, затем вызвала Паладина и начала допрашивать его. Под ее искусными руками все его предыдущие показания распались на клочки, так что он, пришедший в богатом облачении лицемерия и лжи, в конце концов был как бы раздет донага. Его поверенный начал было развивать свои доводы, но суд отказался от слушания речи и постановил прекратить дело, произнеся в заключение несколько слов, весьма лестных для Жанны, которую величали не иначе как «это дивное дитя». Разумеется, Жанна выиграла дело, и суд вынес решение в ее пользу.

После такой победы, после такой похвалы со стороны столь высокого собрания переменчивая деревня поддалась новому течению и встретила Жанну благосклонно, ласково и миролюбиво. Мать снова прижала ее к сердцу, и даже отец смягчился, сказав, что он ею гордится. Но тем не менее каждый день ложился тяжелым бременем на ее сердце: уже началась осада Орлеана, над Францией все больше сгущались черные тучи, а Голоса говорили «жди!» и не давали прямых указаний. Началась и тоскливо потянулась зима; но наконец-таки наступила перемена.

КНИГА ВТОРАЯ

[править]

При дворе и в стане

[править]

ГЛАВА I

[править]

Пятого января 1429 года Жанна пришла ко мне со своим дядей Лаксаром.

— Время наступило, — сказала она. — Теперь мои Голоса не смутны, но отчетливы, и они сказали мне, что следует делать. Через два месяца я буду у дофина.

Ее настроение было восторженно, ее осанка — воинственна. Это передалось мне, и я почувствовал тоже какое-то неодолимое стремление; подобный порыв переживаешь, когда услышишь барабанный бой и топот идущего войска.

— Я верю! — сказал я.

— Я тоже верю, — произнес Лаксар. — Если бы она раньше сказала мне, что Господь повелел ей спасти Францию, — я не поверил бы; я предоставил бы ей самой, как умеет, пробиваться к губернатору, и постарался бы держаться подальше от всей этой кутерьмы, не сомневаясь, что Жанна спятила с ума. Но я видел, как безбоязненно она стояла перед теми знатными и сильными людьми, я слышал, как она говорила свою речь; ведь только с помощью Божьей она могла это сделать. В этом я убедился. А потому я отныне смиренно подчиняюсь ее приказаниям. Пусть поступает со мной, как хочет.

— Мой дядя очень добр, — сказала Жанна. — Я послала к нему с просьбой: пусть придет к нам и уговорит маму отпустить меня с ним, чтобы я могла поухаживать за его женой — она больна. Это устроилось, и завтра с рассветом мы отправляемся. Из его дома я вскоре пойду в Вокулер — буду там ждать и домогаться, пока не получу просимого. Кто были те два рыцаря, что сидели тогда слева от тебя за столом губернатора?

— Один — сьер Жан де Новелонпон де Мец, другой — сьер Бертран де Пуланжи.

— Добрая сталь — добрая сталь, и тот и другой. Я наметила их себе в помощники… Что прочитала я на твоем лице? Сомнение?

Я приучал себя говорить ей всегда лишь неприкрашенную правду, а потому сказал:

— Они приняли тебя за помешанную — так и сказали. Правда, они сожалели о тебе, но все-таки назвали тебя безумной.

По-видимому, это нисколько не встревожило и не обидело ее. Она только промолвила:

— Мудрые люди меняют свои мнения, когда видят, что их взгляд был ошибочным. Так будет и с ними. Они отправятся со мной. Теперь я опять встречусь с ними… Кажется, ты опять сомневаешься? Сомневаешься?

— Н-нет. Теперь нет. Мне лишь вспомнилось, что это было год тому назад и что они нездешние; они случайно остановились здесь на один день во время путешествия.

— Они приедут опять. Но к делу: я пришла, чтобы оставить тебе кое-какие распоряжения. Через несколько дней после моего ухода отправишься и ты. Устрой все свои дела, потому что твое отсутствие будет продолжительно.

— А Жан и Пьер пойдут со мной?

— Нет; сейчас они отказались бы, но вскоре придут и они, и принесут мне родительское благословение и согласие на то, чтобы я пошла навстречу своему призванию. Тогда я буду сильнее… это придаст им бодрости; а теперь я слаба, потому что мне недостает этого. — Она замолчала, и ее глаза наполнились слезами; затем она продолжала: — Я хотела бы проститься с маленькой Менжеттой; на рассвете приведи ее за околицу; пусть она немного проводит меня…

— А Ометта?

Жанна не выдержала и залилась слезами.

— Нет… о нет! — сказала она. — Слишком она дорога мне. Я не перенесла бы свидания, зная, что никогда не увижу ее лица.

На другое утро я пришел с Менжеттой, и мы, все четверо, пошли по дороге, пока деревня не осталась далеко позади. Тогда обе девушки сказали друг другу последнее «прости»; долго они обнимались, долго изливали в ласковых словах свое горе. Грустная картина. Жанна долго смотрела на далекую деревню, на Древо Фей, на дубовый лес, на цветущий луг, на реку, как будто она хотела запечатлеть все эти картины в своей памяти, так, чтобы они вечно сохранялись, не побледнели: она ведь знала, что никогда в жизни больше не увидит этого. Потом она повернулась и пошла своей дорогой, проливая горькие слезы. То был ее день рождения и мой. Ей исполнилось семнадцать лет.

ГЛАВА II

[править]

Через несколько дней Лаксар проводил Жанну в Вокулер и нашел ей там помещение у Катерины Ройе, жены пекаря, честной и доброй женщины. Жанна не пропускала ни одной обедни, помогала по хозяйству — этим она платила за помещение и стол, — и если кому-нибудь приходила охота поговорить с ней насчет ее призвания, — а таких любителей было много, — то она беседовала свободно, ничего уже не скрывая. Я вскоре поселился неподалеку и подмечал, как к ней относится население. Быстро разнеслась весть, что появилась молодая девушка, которой Бог повелел спасти Францию. Простой народ стекался толпами, чтобы взглянуть на нее и поговорить с ней, и ее юная красота сразу завоевывала ей половину их доверия, а ее глубокая убежденность и несомненная искренность довершали остальное. Зажиточные люди держались вдали и подтрунивали; ну да их не переделаешь.

Вспомнили пророчество Мерлина; восемьсот лет миновало с тех пор, как он предсказал, что через многие годы Францию погубит женщина, и женщина спасет. Вот Франция была погублена впервые — и погубила ее женщина, Изабелла Баварская, ее королева-предательница; и нет сомнения, что эта чистая и прекрасная молодая дева избрана Небом для завершения пророчества.

В этом было новое и могучее поощрение возраставшего любопытства; все больше и больше разгоралось волнение, а вместе с ним надежда и вера. И волна за волной покатилось из Вокулера по всей стране это животворное воодушевление, разлилось вглубь и вширь, охватив все деревни, освежило и приободрило гибнувших сынов Франции. И из тех деревень потянулся народ, чтобы увидеть воочию и услышать самим; кто узрел и услышал — тот веровал. Они переполнили город; больше того: харчевни и дома были набиты битком, и все-таки половина прибывших должна была остаться без крова. А люди все прибывали, хотя стояла зима; когда алчет душа, то где тут думать о хлебе или пристанище, лишь бы утолить свою более высокую потребность. День за днем, день за днем увеличивался этот многолюдный поток. Домреми был поражен, ошеломлен, сбит с толку. Деревня задавалась вопросом: «Неужели это мировое чудо все эти годы пребывало среди нас, а мы и не примечали?» Пришли из деревни Жан и Пьер; на них смотрели во все глаза, им завидовали, словно великим и счастливым мира сего. Их шествие в Вокулер было подобно триумфу; из окрестных деревень сбегался народ, чтобы увидеть и приветствовать братьев той, с которой ангелы беседовали с глазу на глаз и в чьи руки, по воле Бога, они передавали судьбу Франции.

Братья принесли Жанне благословение и напутствие родителей, а также обещание, что они вскоре сами придут подтвердить ей это. И с этим беспредельным блаженством на сердце, с этим залогом счастливой надежды она вторично отправилась к губернатору. Но тот был столь же несговорчив, как и раньше. Он отказался послать ее к королю. Она была разочарована, но ничуть не пала духом.

— Все равно, — сказала она, — я должна буду приходить, пока не получу вооруженной свиты, потому что так повелено, и я не могу не повиноваться. Я должна отправиться к дофину, хотя бы мне пришлось ползти на коленях.

Я и оба брата навещали Жанну каждый день, чтобы видеть приходивший народ и послушать, о чем говорят. И однажды действительно явился сьер Жан де Мец. Он повел с ней речь в шутливом и ласковом тоне, как обыкновенно разговаривают с детьми.

— Что ты тут поделываешь, девочка? Как ты думаешь, вытурят ли короля из Франции и превратимся ли мы все в англичан?

Она отвечала ему со своим обычным спокойствием и деловито:

— Я пришла просить Роберта де Бодрикура отвести или отослать меня к дофину, но он не внемлет моим словам.

— Поистине твоя настойчивость поразительна; минул целый год, а ты не изменила своей прихоти. Я видел тебя, когда ты явилась в первый раз.

Жанна возразила с прежней невозмутимостью:

— Это не прихоть, а цель. Он даст согласие. Я буду ждать.

— Ах, дитя мое, благоразумно ли так твердо уповать на это? Губернаторы ведь упрямый народ, с ними скоро не сладишь. Ежели он не удовлетворит твоей просьбы…

— Удовлетворит. Он не может иначе. Ему не дано выбирать.

Шутливость дворянина начала пропадать — это видно было по его лицу. Убежденность Жанны передавалась и ему. Всегда случалось так, что все, кто начинал с ней шутить, под конец становились серьезны, подмечая в ней такую душевную глубину, о которой раньше и не подозревали; ее очевидная искренность и непоколебимая твердость ее убеждений составляли силу, перед которой не могло устоять легкомыслие. Сьер де Мец вдруг немного призадумался. Затем произнес, уже без оттенка шутки:

— Необходимо ли тебе отправиться к королю так скоро? То есть, хочу я сказать…

— До наступления крестопоклонной недели. Хотя бы у меня отнялись ноги до самых колен.

Она произнесла это с тем скрытым огнем, который столь много говорит, когда взбаламучено сердце. Прочитали бы вы ответ на лице этого рыцаря, посмотрели бы вы, как загорелись его глаза! То было сочувствие. Он сказал:

— Бог свидетель — я верю, что ты получишь стражу и что из этого выйдет толк. Что же ты собираешься сделать? На что ты надеешься и какова твоя цель?

— Спасти Францию. И мне предназначено совершить это. Ибо ни единый человек на всем свете, ни король, ни герцог, ни кто-либо другой, не может восстановить французское королевство, и неоткого ждать помощи помимо меня.

Эти слова были проникнуты и убежденностью и искренностью порыва; они растрогали доброго дворянина. Я видел ясно. А Жанна добавила несколько упавшим голосом:

— Но поистине я предпочла бы сидеть со своей бедной матерью за веретеном, потому что не для того я была рождена. Однако я должна пойти и совершить это — такова воля моего Повелителя.

— Кто твой Повелитель?

— Бог.

И тогда сьер де Мец, исполняя древний и красивый рыцарский обычай, преклонил колено и вложил свои руки в руки Жанны, показывая тем, что он признает себя ее вассалом, и поклялся, что с помощью Божьей он сам проводит ее к королю.

На следующий день прибыл сьер Бертран де Пуланжи, и он также принес ей клятву и честью рыцаря обещал оставаться при ней и повиноваться ее указаниям.

И к вечеру в этот же день разнеслась великая молва по всему городу — будто сам губернатор сбирается посетить юную деву в ее убогом жилище. Поутру все улицы и переулки наводнились народом: каждому хотелось увидеть, действительно ли сбудется столь невероятная вещь. И сбылось. Губернатор подъехал в полном параде, в сопровождении своей вооруженной свиты; известие о том разнеслось повсюду, поразило всех, положило конец насмешкам, и слава Жанны поднялась до небывалой высоты.

Губернатор поставил себе такой вопрос: Жанна либо ведьма, либо святая; и он решил докопаться до истины. Поэтому он привел с собою священника, чтобы произвести изгнание беса, на случай, если она одержима нечистой силой. Патер совершил надлежащий обряд, но не обнаружил дьявола. Он лишь оскорбил Жанну в ее лучших чувствах и неизвестно зачем надругался над ее благочестием; ведь он перед тем исповедовал ее сам и должен был бы знать, — если только он вообще что-нибудь знал, — что бесы не могут присутствовать в исповедальне, но издают крики страдания и самые нечестивые проклятия, лишь только почувствуют близость этого святого таинства.

Губернатор вернулся встревоженный и задумчивый; он решительно не знал, что делать. А пока он размышлял и обдумывал, прошло несколько дней и наступило 14 февраля. Тогда Жанна пришла в замок и сказала:

— Во имя Господа, Роберт де Бодрикур! Вы слишком медлите, и, задерживая меня, вы тем самым причиняете вред, ибо сегодня дофин проиграл битву вблизи Орлеана, и он понесет еще больший урон, если вы не отошлете меня к нему как можно скорее.

Губернатор ушам не верил, слушая такую речь, и сказал:

— Сегодня, дитя, сегодня? Как ты можешь знать, что произошло в тех местах сегодня? Восемь или десять дней требуется, чтобы оттуда пришла весть.

— Мои Голоса принесли мне эту весть, и она истинна. Сегодня проиграна битва, и на вас лежит вина, что я до сих пор не двинулась в путь.

Губернатор некоторое время ходил взад и вперед по комнате, говоря сам с собою и иногда произнося какое-нибудь увесистое проклятие; наконец он сказал:

— Вот что! Ступай себе с миром и жди. Если окажется так, как ты говоришь, то я дам тебе грамоту и пошлю тебя к королю, — но не иначе.

Жанна ответила с жаром:

— Благодарение Богу, почти миновала пора ожидания. Через девять дней вы дадите мне грамоту.

Население Вокулера уже подарило ей коня, а также вооружило и снарядило ее, как воина. До сих пор у нее не было случая испытать коня и узнать, может ли она ездить верхом, потому что ее первой и главной обязанностью было не покидать своего поста и внушать надежду и смелость всем приходящим к ней и готовить их к совместному подвигу освобождения и возрождения королевства. Исполнению этого долга она посвящала каждую минуту своего времени. Но не все ли равно — не было ничего, чему она не могла бы научиться, и притом в кратчайший срок. Ее конь убедился в том с первого же часа. Между тем учебе ездить верхом занялись братья Жанны и я; мы учились по очереди. Обучались мы также искусству владеть оружием.

20 числа Жанна созвала свое маленькое войско — двух рыцарей, двух своих братьев и меня — на частный военный совет. Нет, то не был совет — такое название не подошло бы, потому что она не совещалась с нами, а отдавала приказания. Она начертала нам путь, которым намеревалась ехать к королю, и сделала это подобно человеку, в совершенстве знающему географию; и эта роспись ежедневных переходов была составлена так, что все особенно опасные места оставались в стороне благодаря фланговым движениям. Из этого видно, что политическую географию она знала так же хорошо, как физическую. И в то же время она ни одного раза не была в школе, ничему не училась. Я изумился, но тотчас подумал, что Голоса вразумили ее. Однако по некотором размышлении я заметил, что дело вовсе не в том. Она постоянно ссылалась на слова того, или другого, или третьего, и я понял, что она прилежно расспрашивала всех своих бесчисленных посетителей и на основании их сообщений терпеливо собрала всю эту сокровищницу знания. Оба рыцаря восхищались ее здравым смыслом и проницательностью.

Она приказала нам сделать все приготовления к путешествию, во время которого мы будем совершать переходы ночью, а спать — днем, в потаенных местах; почти весь долгий путь через неприятельскую территорию нам предстояло совершить в таких условиях.

Кроме того, она приказала хранить в тайне день нашего отправления, потому что желала уйти незамеченной. В противном случае наше выступление было бы отпраздновано шумными проводами, а это могло бы послужить предупреждением врагу: нас подстерегли бы в засаде и взяли в плен. В заключение она сказала:

— Теперь мне только осталось сообщить вам день, когда мы выступим в поход, — чтобы вы могли заблаговременно приготовить все и чтобы не пришлось ничего делать в последнюю минуту кое-как и наспех. Мы отправляемся двадцать третьего в одиннадцать часов вечера.

И она отпустила нас. Оба рыцаря были ошеломлены и — встревожены. И сьер Бертран сказал:

— Даже если губернатор в самом деле даст ей грамоту к королю и конвой — он все-таки, быть может, не успеет сделать это к назначенному ею времени. Тогда как же она решается назначать день и час? Опасно, очень опасно выбирать и назначать время при такой неизвестности.

Я сказал:

— Раз она сказала двадцать третьего, то мы можем ей довериться. Я думаю, Голоса поведали ей. Нам лучше всего повиноваться.

И мы повиновались. Родителей Жанны уведомили, чтобы они пришли до 23 числа, но из осторожности им не было сказано, почему назначен крайний срок.

23 она целый день пытливо всматривалась в толпы стремившихся к дому новых посетителей, но ее родители не показывались. Однако она не теряла мужества и продолжала надеяться. Но наступил вечер, и надежды ее рушились; она залилась слезами, но вскоре осушила их и сказала:

— Очевидно, так должно было случиться; очевидно, так суждено. Я должна перенести это и — перенесу.

Де Мец пытался утешить ее, говоря:

— От губернатора пока ничего не слышно. Они, быть может, придут завтра и…

Он не договорил, потому что она прервала его словами:

— Чего ради? Мы отправляемся сегодня вечером, в одиннадцать часов.

Так и сбылось. В десять часов явился губернатор в сопровождении свиты и факельщиков и привел ей отряд конной стражи, дал коней и вооружение мне и братьям Жанны и вручил ей грамоту на имя короля. Затем он снял свой меч и собственноручно опоясал им Жанну и сказал:

— Истинны были твои слова, дитя мое. Битва была проиграна в тот день. И вот я исполняю свое слово. Иди… будь что будет!

Жанна поблагодарила его, и он пошел своей дорогой.

Эта проигранная битва была тем знаменитым поражением, которое значится в истории под именем Сельдяной битвы.

Все огни в доме были сразу погашены, и через некоторое время, когда улицы погрузились в темноту и безмолвие, мы, никем не замеченные, миновали их и, выехав через западные ворота, помчались во весь опор, нахлестывая и пришпоривая лошадей.

ГЛАВА III

[править]

Нас выехало двадцать пять отлично вооруженных человек. За городом мы построились попарно: Жанна и ее братья — посреди колонны, Жан де Мец — во главе, а сьер Бертран — в арьергарде. Рыцари были назначены на эти места, чтобы предупреждать попытки бегства — на первое время. Часа через два-три мы будем уже на территории неприятеля, и тогда никто не осмелится задать тягу. Мало-помалу по всей линии начали в разных местах раздаваться стоны, оханья и проклятья; расспросив, в чем дело, мы узнали, что шестеро из нашего отряда — крестьяне, никогда раньше не ездившие верхом; им лишь с большим трудом удавалось держаться в седле, и к тому же теперь они начали испытывать изрядную боль. Губернатор в последнюю минуту велел схватить их и силой присоединить к нашему отряду, чтобы заполнить ряды; к каждому он приставил опытного воина с приказанием поддерживать их в седле и убить при первой попытке к бегству.

Эти бедняги соблюдали тишину, пока были в силах; но их физические страдания наконец столь обострились, что они не могли долее терпеть. Однако теперь мы вступили на вражескую территорию, где им неоткуда было ждать помощи; они вынуждены были продолжать с нами путь, хотя Жанна и разрешила им покинуть нас, если они не боятся. Они предпочли остаться. Мы убавили ходу и теперь продвигались с осторожностью; новобранцев предупредили, чтобы они терпели свое горе молча, а не подвергали весь отряд опасности своими проклятиями и жалобами.

К рассвету мы углубились в лес, где разбили лагерь, и вскоре все, кроме часовых, заснули крепким сном, несмотря на холодное земляное ложе и морозный воздух.

В полдень я очнулся от такого крепкого и одуряющего сна, что сначала не мог привести в порядок свои мысли и не знал, где нахожусь и что случилось. Понемногу моя голова прояснилась, и я вспомнил все. Я лежал, раздумывая о необычайных событиях последнего месяца, и вдруг мне пришла в голову мысль, сильно меня поразившая: ведь одно из пророчеств Жанны не сбылось. Где Ноэль и Паладин, которые должны были присоединиться к нам в одиннадцатом часу? К этому времени, видите ли, я привык ожидать исполнения всего, что сказано Жанной. Встревоженный и взволнованный такими мыслями, я открыл глаза. И что же? Передо мной стоял сам Паладин, прислонившись к дереву и поглядывая на меня! Как часто бывает, что думаешь или говоришь о каком-нибудь человеке, а сам и не подозреваешь, что он тут как тут! Можно предположить, что ты подумал о нем именно потому, что он находится вблизи, а вовсе не случайно, как принято объяснять. Как бы то ни было, Паладин стоял, смотря мне прямо в лицо и ожидая, когда я проснусь. Я чрезвычайно обрадовался, увидя его, вскочил на ноги, крепко пожал ему руку, отвел его немного в сторону от нашего лагеря — причем он хромал, словно калека, — и, предложив ему присесть, сказал:

— Откуда же ты свалился как снег на голову? Какими судьбами ты попал сюда? И что значит твой военный наряд? Объясни мне все.

Он ответил:

— Я ехал с вами всю прошлую ночь.

— Да ну! — И я сказал себе: значит, пророчество сбылось хоть наполовину.

— Да. Я поспешил из Домреми, чтобы присоединиться к вам, и едва не опоздал на каких-нибудь полминуты. По правде говоря, я уже опоздал, но так усердно упрашивал губернатора и он был так растроган моим доблестным рвением послужить на пользу отечеству — таковы были его подлинные слова, — что сдался и позволил мне примкнуть к отряду.

Я подумал: «Это ложь; он — один из тех шести, которых губернатор насильно завербовал в последнюю минуту; я знаю это, потому что по пророчеству Жанны он должен был присоединиться к нам в одиннадцатом часу, и не по доброй воле». Затем я сказал вслух:

— Очень рад, что ты явился; мы боремся за правое дело, и в наши времена никому не подобает сидеть дома.

— Сидеть дома! Мне так же невозможно было усидеть дома, как грому — остаться в туче вопреки призыву бури.

— Хорошо сказано. И это так похоже на тебя. Он был польщен.

— Мне приятно, что ты не ошибся во мне. Не все знают меня. Но у них скоро откроются глаза. Они близко узнают меня, прежде чем я успею вернуться из похода.

— Не сомневаюсь в этом. Верю, что при первой же опасности ты сумеешь показать себя.

Мои слова очаровали его, и он раздулся, как пузырь. Он сказал:

— Если я знаю самого себя (а мне думается, что знаю хорошо), то мои подвиги во время этого похода не раз заставят тебя вспомнить о своих словах.

— Глупо было бы сомневаться в том. Я верю в тебя.

— Мне, правда, негде будет развернуться: ведь я простой солдат. Тем не менее мое имя прогремит по всему отечеству. Будь я на своем месте, будь я на месте Ла Гира, или Сентрайля, или Бастарда Орлеанского… не стану ничего говорить, я не из породы болтунов, вроде Ноэля Рэнгесона и ему подобных, избави боже! Но согласись, ведь это кое-что значило бы — это поразило бы весь мир, как нечто небывалое, если бы слава простого солдата вознеслась выше их и своим блеском затмила величие их имен!

— Послушай-ка, друг мой, — сказал я, — знаешь ли, ты набрел на великую мысль? Сознаешь ли ты, какой необъятный простор она откроет тебе? Рассуди: что значит быть прославленным полководцем? Ничего — история битком набита ими; их так много, что всех имен и в памяти не удержишь. Но простой солдат, прославивший себя до небывалой высоты, будет стоять особняком! Он был бы единственной луной среди небосвода мелких, как горчичное зерно, звезд; его имя переживет род человеческий. Друг мой, от кого ты заимствовал такую мысль?

Он едва не лопался от восторга, но старался по мере возможности скрывать свои чувства. Он скромно отстранил похвалу мановением руки и сказал:

— Пустяки. У меня они зарождаются часто — мысли в таком же роде, да и еще более величественные. А в этой, по-моему, нет ничего особенного.

— Я поражен. Поистине поражен. Неужели это ты сам додумался?

— Именно. И там, откуда эта мысль явилась, их есть еще большой запас, — тут он указал пальцем на свой лоб и заодно воспользовался случаем сдвинуть свой шишак набекрень, что придало ему крайне самодовольный вид. — Мне нет нужды пользоваться чужими мыслями, как это делает Ноэль Рэнгесон.

— Кстати, насчет Ноэля — когда ты видел его в последний раз?

— С полчаса назад. Он дрыхнет вон там, словно колода. Ехал с нами всю ночь.

Мое сердце сильно забилось, и я сказал себе, что теперь я могу успокоиться и возрадоваться и что отныне я никогда не буду сомневаться в пророчествах Жанны. И я произнес:

— Это радует меня. Я могу гордиться нашей деревней. Я вижу, что в нынешние великие времена никакая сила не удержит дома наших львиных сердец.

— Львиное сердце! У кого — у этого молокососа? Да он, словно собачонка, просил отпустить его. Плакал и просился к маме. Это у него-то львиное сердце! У этого олуха!

— Боже мой, а я-то думал, что он записался добровольцем! Неужели нет?

— Ну да, такой же доброволец, как те, что идут к палачу. Дело в том, что он еще в Домреми узнал о моем желании присоединиться к Жанне и навязался мне в попутчики, чтобы под моей защитой взглянуть на народ и на всю эту сутолоку. Ну, пришли мы и видим: у замка появились факелы; побежали туда, а губернатор приказал его схватить вместе с четырьмя другими. Он давай проситься, и я тоже просил, чтобы взяли меня вместо него, и в конце концов губернатор позволил мне присоединиться; однако Ноэля не согласился отпустить — слишком уж осерчал на него за то, что он плакса. Да, нечего сказать, много от него пользы будет на королевской службе: жрать будет за шестерых, удирать — за десятерых. Ненавижу карликов с половинным сердцем и девятью брюхами!

— Право, я не ожидал такой новости, я этим огорчен и разочарован. Ведь я всегда считал его за очень бравого парня.

Паладин с негодованием взглянул на меня и сказал:

— Не понимаю, как ты можешь говорить подобные вещи, положительно не понимаю. Не понимаю, откуда у тебя взялось такое мнение о нем. Я отсюда не чувствую вражды к нему и говорю так вовсе не из предубеждения — я не позволил бы себе отнестись к кому-либо с предубеждением. Я люблю его — я чуть не с колыбели был его товарищем, но пусть он не взыщет, если я открыто выскажусь о его недостатках, а он пусть выскажется о моих, если найдет во мне таковые. И, правду сказать, возможно, что они у меня есть, но, думаю, они выдержат испытание; так мне кажется. Бравый парень! Послушал бы ты, как он ночью визжал, хныкал, ругался только потому, что седло намозолило ему зад. Почему оно не намозолило мне? Ба! Мне было так удобно, словно я в седле родился. А между тем я первый раз в жизни поехал верхом. Все старые служивые дивились моей мастерской посадке, говорили, что никогда не видывали такого ездока. А он-то! Они должны были все время поддерживать его.

Среди ветвей пахнуло благоуханием завтрака; Паладин невольно расширил ноздри, смакуя трапезу, — встал и ушел, сказав, что ему надо присмотреть за лошадью.

В сущности, он был славный и добродушный великан, совершенно безвредный, ибо какой вред, если собака лает, — лишь бы не кусалась; какой вред, если осел кричит, — лишь бы не лягался. Если у этой огромной туши, состоящей из мякоти, мускулов, тщеславия и глупости, на первый взгляд чересчур длинный язык, то что же из этого? Болтовня его в действительности была безобидна; к тому же этот недостаток не им самим создан, а воспитан Ноэлем Рэнгесоном, который холил его, лелеял, выращивал и совершенствовал — ради собственной забавы. Беззаботному, легкомысленному Ноэлю надо было непременно кого-нибудь дразнить, подзадоривать, вышучивать; а Паладин только нуждался в некоторой обработке, чтобы пойти навстречу его желаниям. Ну, тот и взялся за обработку, приложил все свои старания и изобретательность и повел дело с усердием комара, гоняющегося за быком. Целые годы продолжалось это в ущерб более важным задачам воспитания. И старания увенчались полным успехом. Ноэлю общество Паладина было дороже всего; Паладин что угодно готов был предпочесть обществу Ноэля. Огромного детину часто видели вместе с этим юрким молодчиком, но происходило это по тем же причинам, по которым быка часто видят в обществе комара.

Как только представился случай, я заговорил с Ноэлем. Поздравив его с началом нашего похода, я сказал:

— Хорошо и доблестно ты поступил, что записался добровольцем, Ноэль.

Он, подмигнув, ответил:

— Да, мне кажется, это было довольно недурно. Впрочем, заслуга-то не вполне моя: мне помогли.

— Кто помог?

— Губернатор.

— Как так?

— Ну, да уж расскажу тебе все, как было. Пошел я из Домреми поглядеть на толпу да на все эти занятные зрелища. Раньше-то мне ничего такого не случалось и видывать, а тут вдруг представилась возможность. Но я вовсе не собирался идти в добровольцы. На полдороге догнал я Паладина и решил во что бы то ни стало осчастливить его своим обществом, хотя он заявил, что вовсе в том не нуждается. И пока мы ротозейничали да щурились от блеска факелов у губернаторского замка, нас с четырьмя другими схватили и присоединили к отряду: теперь ты знаешь, как я стал добровольцем. Но в конце концов я не очень кручинился, вспомнив, как скучно стало бы в деревне без Паладина.

— Как он отнесся к этому? Был доволен?

— Я думаю, он был рад.

— В самом деле?

— Ведь он заявил, что не рад. Видишь ли, его схватили врасплох, и вряд ли он сумел бы без подготовки сказать правду. Я не думаю, впрочем, что он проявил бы откровенность даже в том случае, если бы имел время на размышление, — я не стану возводить на него такую напраслину. Если бы дать ему время для придумывания лжи, он бы, скорее всего, в этом случае рассуждал бы хладнокровнее и поостерегся бы пускать пыль в глаза столь непривычным способом. Нет, я уверен, что он был рад, так как он говорил, что не рад.

— А по-твоему, он очень радовался?

— Очень, в том нет сомнения. Он униженно молил, ревел, что ему хочется к маме, говорил, что у него слабое здоровье, что он не умеет ездить верхом, что он не переживет и одного дня походной жизни. Но в действительности внешность его вовсе не была так слаба, как его чувства. Неподалеку лежала бочка вина — впору поднять разве четверым. Губернатор рассердился на него, послал ему проклятие, от которого пыль столбом взлетела, и приказал тотчас приподнять эту бочку, не то, говорит, «изрублю тебя на куски и отошлю в корзине домой». Паладин исполнил, и тогда его без дальнейших рассуждений произвели в рядовые нашего отряда.

— Да, ты очень ясно доказал мне, что он был рад своему производству, — если только верна предпосылка, на которую ты опираешься. Как держал он себя в минувшую ночь?

— Примерно так же, как я. Если он больше шумел, то не надо забывать, что он и размерами больше меня. Мы оба свалились бы с седел, если бы нас не поддерживали. И оба мы сегодня хромаем в одинаковой степени. Коли ему нравится сидеть — пусть сидит, а я предпочитаю постоять.

ГЛАВА IV

[править]

Нам приказано было выстроиться, и Жанна сделала нам внимательный смотр. Затем она произнесла небольшую речь, указав, что даже в суровой военной обстановке дело спорится лучше, если избегать ругани и всяких непристойных выражений, и что она предлагает нам помнить и строго соблюдать этот совет. Затем она распорядилась, чтобы новобранцев в течение получаса обучали верховой езде, и приставила в качестве руководителя одного из ветеранов. То было смехотворное зрелище, однако мы кое-чему научились, и Жанна осталась нами довольна. Сама она не принимала участия в ученье, но сидела на коне, как воинственное изваяние, не пропустив ни единой подробности урока, и удерживала все в памяти и потом применяла полученные сведения с такой уверенностью и ловкостью, как будто давно преодолела все трудности.

Мы сделали три ночных перехода подряд, по двенадцать-тринадцать лье каждый; ехали мы спокойно, без всяких приключений, так как нас принимали за бродячую шайку «вольных дружинников». Местные крестьяне только о том и молились, чтобы такие гости поскорее проехали мимо. Тем не менее путь был утомителен и неудобен: мостов встречалось мало, а рек — много; приходилось перебираться вброд и, перемокнув в адски холодной воде, располагаться потом на ночлег прямо на замерзшей или покрытой снегом земле; согревайся и спи, как умеешь, — разводить костры было бы опасно. Мы пали духом от всех этих лишений и смертельной усталости, но Жанна не изменилась. Ее походка сохранила свою легкость и уверенность, в ее глазах не потухал огонь. Мы могли только дивиться этому — объяснить не могли.

Но если до сих пор мы терпели лишения, то я не знаю, как уж назвать последовавшие затем пять ночей, когда помимо тягот путешествия, помимо неизбежных ледяных купаний нам пришлось вдобавок семь раз спасаться от вражеской засады и потерять при стычках двух новобранцев и трех опытных солдат. Уже повсюду разнеслась весть, что вдохновенная Дева из Вокулера отправилась с вооруженным отрядом к королю, — и теперь на всех дорогах были устроены засады.

Эти пять ночей сильно надломили бодрость отряда. Тревожность положения усилилась, когда Ноэль сделал одно открытие, о котором немедленно сообщил офицерам. Некоторые солдаты ломали голову над вопросом, почему Жанна по-прежнему бодра, подвижна и уверенна, в то время как самые сильные мужчины уже утомились от тяжелых переходов и лишений и сделались угрюмы и раздражительны? Вот вам пример, доказывающий, что далеко не все, у кого есть глаза, умеют видеть. Всю жизнь эти люди видели, как женщины впрягаются вместе с животными и тащат плуг, между тем как мужчины правят. Немало видали они и других примеров того, что женщины отличаются большим терпением, выносливостью и бодростью, чем мужчины, — а чему это их научило? Ничему. Как горох об стену. Они так-таки не могли понять, каким образом семнадцатилетняя девушка лучше бывалых воинов переносит лишения походной жизни. Они не могли взять в толк, что великая душа, задавшаяся великой целью, может оживить немощное тело и поддерживать в нем силу. А во Вселенной нет другой души столь же великой, как ее. Но как могли бы они все это познать — эти тупоголовые создания? Нет, они ничего не знали, и их рассуждения были сродни их невежеству. Они толковали и спорили друг с другом — Ноэль прислушивался — и пришли к заключению, что Жанна — ведьма и что ее странная отвага и сила исходят от сатаны; и они решили выждать удобный случай и лишить ее жизни.

Дело принимало очень тревожный оборот, раз в нашем отряде начали возникать подобные заговоры, и рыцари попросили у Жанны позволения повесить зачинщиков, но она наотрез отказала.

— Ни эти люди, ни другие, — сказала она, — не могут лишить меня жизни, пока не свершится то, за чем я послана, а потому надо ли мне обагрять руки их кровью? Я сообщу им о том и предостерегу их. Позовите их ко мне.

Они явились, и она повторила им, почему их замысел невозможен; говорила она с ними так просто и деловито, как будто ей никогда и в голову не приходило, что кто-нибудь может усомниться в ее словах: как сказано, так и будет. На них это заметно подействовало; они были поражены уверенным и убежденным тоном ее речи: смело сказанное пророчество всегда находит отзвук в суеверных умах. Да, ее речь, очевидно, подействовала на них, но еще большее впечатление произвели ее заключительные слова. Относились они к главному зачинщику, и Жанна произнесла их с грустью:

— Как прискорбно, что ты подготовлял смерть другому, между тем как твоя собственная смерть не за горами.

В ту же ночь, когда мы переправлялись через реку, лошадь этого человека споткнулась и придавила его собой; он утонул прежде, чем мы подоспели на помощь. Заговоры больше не повторялись.

Этой ночью мы наткнулись на несколько засад, но миновали их благополучно, не потеряв ни одного человека. Еще одна ночь, и, если нам посчастливится, мы выберемся из области, занятой неприятелем; поэтому мы с большим волнением ждали наступления вечера. До сих пор мы всегда с некоторой неохотой выступали в путь, зная, что нам предстоит мерзнуть при холодной переправе или спасаться от врага; но на этот раз мы с нетерпением стремились сняться с лагеря и покончить дело разом, хотя нынче можно было ожидать более частых и упорных стычек, чем во все прежние ночи. Вдобавок на три лье впереди от нас находился глубокий поток, через который был перекинут непрочный деревянный мост; и так как целый день шел не переставая холодный, мокрый снег, то нам было крайне важно узнать, не приготовлена ли нам ловушка. Если бы вздувшаяся от дождя река смыла этот мост, то мы оказались бы, как в капкане: путь к отступлению был бы отрезан.

Лишь только стемнело, мы потянулись гуськом из скрывавшей нас лесной чащи и двинулись в путь. С тех пор как наше путешествие начало прерываться стычками с подстерегавшим нас врагом, Жанна всегда занимала место во главе колонны. Так было и на этот раз. К тому времени, как мы прошли около одного лье, снег с дождем превратился в град с дождем, который под напором ветра хлестал меня по лицу, точно бичом, и я позавидовал Жанне и рыцарям — они могли ведь, опустив забрало, спрятать голову как в коробку. Вдруг из кромешного мрака, чуть не над самым моим ухом, раздался резкий окрик:

— Стой!

Мы повиновались. Впереди нас виднелось что-то смутное и темное; как будто отряд всадников, но с уверенностью определить было невозможно. Приблизился кто-то верхом на коне и обратился к Жанне с упреком в голосе:

— Поистине вы выждали время. Ну, что же вы узнали? По-прежнему ли она позади нас или уже обогнала?

Жанна ответила спокойно:

— Она еще позади.

Эта весть успокоила незнакомца. Он произнес дружелюбнее:

— Если вы уверены в том, то вы не потратили времени понапрасну, капитан. Но наверняка ли вы знаете? Каким образом вы узнали?

— Я видел ее.

— Видели ее? Видели саму Деву?

— Да, я был в ее лагере.

— Возможно ли! Капитан Рэмон, не сердитесь за мою недоверчивость. Вы совершили смелый и поразительный подвиг. Где она расположилась лагерем?

— В лесу, на расстоянии не больше лье отсюда.

— Отлично. Я боялся, что она опередила нас, но теперь, раз мы знаем, что она все еще позади, — дело в наших руках. Ей не ускользнуть. Мы ее повесим. Вы повесите ее собственноручно. Вам, и никому другому, принадлежит почетное право — уничтожить это пагубное исчадие сатаны.

— Не знаю, как и благодарить вас. Если мы изловим ее, то я…

— Если! Я уж об этом позабочусь, будьте спокойны. Мне только хотелось бы взглянуть на нее один раз, чтобы узнать, на что похожа ведьма, которая сумела заварить всю эту кутерьму, — а затем всецело предоставлю ее вам и виселице. Сколько у нее людей?

— Я насчитал лишь восемнадцать, но, вероятно, у нее еще было расставлено несколько часовых.

— И все? Да это сущая безделица по сравнению с нашими силами. Правда ли, что она — молодая девушка?

— Да; не старше семнадцати лет.

— Просто невероятно! Дюжая она или тщедушная?

— Тщедушная.

Офицер подумал минуты две, затем спросил:

— Собиралась ли она сняться с лагеря?

— Когда я видел ее в последний раз — нет.

— Что она делала?

— Спокойно разговаривала с офицером.

— Спокойно? Не делала никаких распоряжений?

— Нет, беседовала так же спокойно, как я с вами.

— Это хорошо. Напрасно она так уверена в своей безопасности. Знай она, что ей готовится, сейчас же принялась бы суетиться да бегать, как все бабы, когда нагрянет на них беда. Ну, раз она не делала никаких приготовлений к выступлению в путь…

— Никаких, когда я видел ее в последний раз.

— …но преспокойно занималась болтовней, значит, такая погода пришлась ей не по вкусу. Ночное путешествие в бурю и в град не может понравиться семнадцатилетней девчонке. Нет, она предпочтет остаться. Спасибо ей. Мы тоже можем сделать привал; здесь как раз подходящее место. Давайте-ка примемся.

— Если вы прикажете — не смею ослушаться. Но ее сопровождают два рыцаря. Они могут принудить ее отправиться в путь, особенно если погода утихнет.

Я был напуган и с нетерпением ждал, когда же мы выберемся из этой передряги; и мне досадно и мучительно было, что Жанна как будто старается оттянуть время и тем самым увеличить опасность. Но все-таки я надеялся, что она лучше знает, как поступить. Офицер сказал:

— В таком случае мы как раз будем здесь на ее пути.

— Да, если они поедут этой дорогой. А что, если они пошлют разведчиков и, разузнав кое-что, попытаются пробраться к мосту лесом? Благоразумно ли оставить мост нетронутым?

Офицер подумал немного и сказал:

— Пожалуй, лучше будет послать отряд и разрушить мост. Я хотел бы занять его всем своим отрядом, но теперь это ни к чему.

Жанна произнесла спокойно:

— С вашего разрешения, я поеду и разрушу мост сам.

Тут я увидел, к чему она все время клонила; и я почувствовал радость, что она так находчива и что она смогла столь хладнокровно обдумать свою мысль перед лицом смертельной опасности. Офицер ответил:

— Не только разрешаю, но и благодарю вас, капитан. На вас-то я могу положиться. Я мог бы послать вместо вас кого-нибудь другого, но лучшего исполнителя мне не найти.

Они отдали друг другу честь, и мы двинулись вперед. Я вздохнул свободнее. Двадцать раз мне уже мерещилось, что сзади слышен топот подъезжающего отряда подлинного капитана Рэмона, и я все время сидел как на иголках, пока тянулся этот нескончаемый разговор. Я вздохнул свободнее, но тревога моя еще не утихла, так как Жанна скомандовала только: «Вперед!» — значит, мы должны были ехать шагом. Ехать шагом через строй вытянувшейся во всю длину и смутно видной вражеской колонны! Мучительна была эта минута напряженного ожидания, хотя она и пролетела быстро. Лишь только неприятельский рожок протрубил «спешиться!», Жанна отдала приказ ехать рысью, и тогда я почувствовал большое облегчение. Видите, как она всегда умела владеть собой. Ведь если бы мы помчались мимо шеренги, пока не был дан знак спешиться, то любой человек из их отряда мог бы потребовать у нас пароль; теперь же все видели, что мы отправляемся в назначенное место, согласно предписанию, и нас пропускали беспрепятственно. Чем дальше мы ехали, тем больше развертывались перед нами грозные силы неприятеля. Быть может, их всего-то было не больше двухсот человек, но мне показалось, что их целая тысяча. Я возблагодарил Господа, когда мы миновали последнего из этих людей, и чем больше мы углублялись в темноту, за пределы их стоянки, тем мне становилось легче. Я чувствовал себя спокойным, хоть на час; а когда мы подошли к мосту, который оказался еще в исправности, то я успокоился окончательно. Мы перешли по мосту и разрушили его, и тогда я почувствовал… нет, не нахожу слов, чтобы описать, что я тогда почувствовал. Надо самому пережить подобное чувство — иначе не понять.

Мы прислушивались, не гонится ли за нами вражья сила, так как опасались, что вернется настоящий капитан Рэмон и тогда они догадаются, что приняли отряд Вокулерской Девы за свой. Но, по-видимому, он замешкался не на шутку: мы уже возобновили путь по ту сторону реки, а позади ничего не было слышно, кроме неистовства бури.

Я высказал замечание, что Жанна получила целый короб похвал, относившихся в действительности к капитану Рэмону, который по своем возвращении найдет лишь сухую мякину упреков, и начальник к тому времени будет уже не так ласков.

Жанна сказала:

— Конечно, так и будет, как ты говоришь. Заслышав впотьмах наше приближение, он заранее решил, что это свои, и не позаботился даже спросить у нас пароль. Затем он собирался расположиться лагерем, сам не сообразив, что надо послать кого-нибудь разрушить мост. А кто сам достоин порицания, тот всегда особенно склонен осуждать чужие промахи.

Сьера Бертрана забавляло простодушие Жанны: она говорила, что надоумила вражеского военачальника, как будто она подала ему ценный совет и тем спасла от предосудительной ошибки. Но в то же время он восхищался находчивостью, подсказавшей ей, как обмануть этого человека, не произнеся ни единого слова лжи[5]. Это смутило Жанну.

— Мне казалось, что он сам обманывается. Я не лгала ему, потому что это было бы нехорошо; но если моя правда обманула его, то она обратилась в ложь, и в таком случае я заслужила хулу. Да вразумит меня Господь, если я поступила несправедливо.

Мы принялись уверять, что она поступила правильно и что ради избежания опасности на войне всегда допустим обман, служащий на пользу себе и во вред врагу; но она не могла вполне успокоиться и утверждала, что даже в том случае, когда опасность грозит великому и правому делу, мы должны сначала испробовать благородные пути. Ее брат Жан возразил:

— Жанна, ты сама сказала нам, что идешь к дяде Лаксару, чтобы ухаживать за его больной женой, а не сказала, что отправишься дальше; а между тем пошла в Вокулер. Вот видишь!

— Сознаю, — грустно ответила Жанна, — я не солгала, но в то же время обманула. Сначала я испробовала все другие средства, но не могла уйти, а должна была уйти. Того требовала назначенная мне цель. Я поступила нехорошо и, думается мне, достойна осуждения.

Некоторое время она молчала, обдумывая этот вопрос со всех сторон; затем произнесла со спокойной решимостью:

— Но я поступила так ради честного дела, и в другой раз я повторила бы то же самое.

Нам казалось, что она чересчур щепетильна, но все промолчали. Если бы мы знали ее так же хорошо, как она знала сама себя и как впоследствии доказала история ее жизни, то мы поняли бы, что она сказала истину и что мы заблуждались, думая, будто она стоит наравне с нами. Она была выше нас. Она готова была принести в жертву себя — лучшую часть своего я, то есть свою искренность, — ради спасения дела; но только ради этого: жизнь свою она не пожелала купить такой ценой. Между тем наша военная этика допускала обман ради спасения жизни или получения какого бы то ни было преимущества над врагом. Ее изречение показалось нам тогда заурядным, потому что суть заключенной в нем мысли ускользнула от нашего понимания. Но теперь легко видеть, что в этих словах таилось высокое нравственное убеждение, сообщавшее им величие и красоту.

Понемногу ветер затих, град и дождь прекратились, и стало заметно теплее. Дорога лежала через трясину, так что лошадям пришлось пробираться шагом — иначе было нельзя. Время тянулось медленно: не имея сил бороться с усталостью, мы засыпали в седлах. Даже опасность, грозившая со всех сторон, не могла заставить нас бодрствовать.

Эта десятая ночь показалась нам самой долгой; и конечно, она была тяжелее всех предшествовавших, потому что утомление наше возрастало с каждым днем и теперь угнетало нас больше, чем когда-либо. Зато нас больше не беспокоили. Когда наступил, наконец, бледный рассвет, то мы увидели перед собой реку и знали, что это — Луара; мы вступили в город Жиан и знали, что находимся в дружественной стороне, враг остался позади. То было счастливое утро.

Отряд наш был изнурен, потрепан и невзрачен с виду; но Жанна, как всегда, была и душой и телом бодрее всех нас. В среднем мы каждую ночь проезжали больше тринадцати лье по извилистым и неудобным дорогам. Этот замечательный поход показал, на что способны люди, когда у них есть вождь, беззаветно преданный своей цели и непоколебимый в своей решимости.

ГЛАВА V

[править]

По прибытии в Жиан мы первые два или три часа посвятили отдыху и вообще занялись восстановлением своих сил. Но за это время успела распространиться молва, что приехала та Дева, которая послана Богом для спасения Франции. И тотчас начался такой наплыв народу, желавшего взглянуть на нее, что благоразумие заставило нас искать более укромное место. Поэтому мы выехали и сделали привал в небольшой деревне, называвшейся Фьербуа.

Теперь мы были в шести лье от замка Шинон, где находился король. Жанна сейчас же продиктовала мне письмо к нему. Она говорила, что совершила путь в полтораста лье, чтобы сообщить ему добрые вести, и просила разрешения передать ему эти вести с глазу на глаз. Она добавила, что хотя никогда не видела его, однако сразу его узнает и сумеет отличить, даже если бы он переоделся в чужое платье.

Оба рыцаря тотчас же отправились с этим письмом. Наш отряд спал все время после полудня, а после ужина мы порядочно-таки приободрились и развеселились, в особенности наш кружок молодых домремийцев. Нам была предоставлена уютная столовая деревенской харчевни, и первый раз за все эти бесконечные десять дней мы были избавлены от тревог, ужасов, лишений и утомительных трудов. Паладин вдруг снова стал самим собой, каким мы знали его прежде, и чванливо разгуливал взад и вперед, как живое олицетворение самодовольства. Ноэль Рэнгесон заметил:

— Я просто диву даюсь, как славно он нас выручил из беды.

— Кто? — спросил Жан.

— Да Паладин.

Паладин прикинулся глухим.

— Он-то тут при чем? — спросил Пьер д’Арк.

— При всем. Только вера Жанны в его осторожность и дала ей возможность сохранить самообладание. Насчет смелости она могла бы понадеяться на нас и на себя, но осторожность — первейшее дело на войне, в сущности-то говоря; осторожность — это редчайшая и высочайшая добродетель, а у Паладина ее хоть отбавляй — больше, чем у любого француза; больше, пожалуй, чем у шести десятков французов.

— Ну, ты опять норовишь дурака валять, Ноэль Рэнгесон, — отозвался Паладин. — Тебе следовало бы обмотать вокруг шеи свой длинный язык да заткнуть конец его себе в ухо, а то как бы тебе не попасть в беду.

— Вот уж не знал, что в нем больше осторожности, чем у других людей, — сказал Пьер. — Ведь для осторожности нужна смекалка, а у него, я думаю, мозгов ничуть не больше, чем у любого из нас.

— Ошибаешься. Осторожность не имеет никакого отношения к мозгам; для нее мозги скорее являются помехой, потому что она не рассуждает, а чувствует. Высочайшая степень осторожности указывает на отсутствие мозгов. Осторожность есть свойство сердца — только сердца; мы повинуемся ей в силу чувства. Это видно из того, что, если бы она была свойством разума, она заставляла бы видеть опасность только там, где опасность действительно налицо; между тем…

— Охота вам слушать, что он мелет, проклятый олух! — пробурчал Паладин.

— …между тем как осторожность, являясь исключительно качеством сердца и руководясь чувством, а не разумом, преследует более широкие и возвышенные цели и чутко подмечает и предупреждает такие опасности, которых в действительности и в помине нет. Как, например, давеча ночью, когда Паладин, среди тумана, принял уши своей лошади за неприятельские копья и, соскочив, взобрался на дерево…

— Это ложь! Ни на чем не основанная ложь! Послушайтесь моего совета, не верьте злостным выдумкам этой ехидной трещотки: он из года в год прилагал все старания, чтобы очернить меня, а потом примется злословить и на вас. Я слез с лошади, чтобы подтянуть подпругу, — провалиться мне, если это не так, — хотите верьте, не хотите — не надо.

— Вот он всегда таков: ни о чем не может спорить спокойно, а сразу идет напролом и становится строптивым. А замечаете, какая у него плохая память? Он помнит, что соскочил с лошади, но забыл обо всем остальном, даже о дереве. Впрочем, это естественно: он помнит, как спрыгнул с лошади, потому что это вошло у него в привычку. Он всегда поступал так, лишь только в передних рядах поднималась тревога и раздавался лязг оружия.

— Чего ради он слезал с лошади именно в такое время? — спросил Жан.

— Не знаю. По его мнению, чтоб подтянуть подпругу; по моему мнению — чтоб взобраться на дерево. В одну из ночей он на моих глазах девять раз взбирался на дерево.

— Ничего подобного ты не видал! Кто так нагло лжет, тот недостоин уважения. Предлагаю всем вам ответить на мой вопрос: верите ли вы словам этой змеи?

Видно было, что все пришли в замешательство. И только Пьер ответил неуверенно:

— Я… право, я не знаю, что сказать. Вопрос-то щекотлив. Как-то неловко не поверить человеку, когда он говорит напрямик; однако вынужден сознаться — хоть это не совсем вежливо, — что я не могу принять на веру его слова целиком. Нет, я не могу поверить, что ты вскарабкался на девять деревьев.

— Ну вот! — вскричал Паладин. — Небось самому стыдно стало, Ноэль? А сколько раз я взбирался на деревья, как ты полагаешь, Пьер?

— Только восемь раз.

Хохот, покрывший эти слова, довел гнев Паладина до белого каления, и он сказал:

— Придет и мой черед, придет и мой черед! Рассчитаюсь с вами со всеми, можете быть уверены.

— Не трогайте его, — предупредил нас Ноэль. — Он становится настоящим львом, если его раздразнить. После третьей стычки я убедился в этом воочию. Когда сражение окончилось, то он вышел из кустов и напал на убитого один на один!

— Новая ложь! Остерегись — ты зашел слишком далеко. Будь благоразумнее, а не то тебе придется увидеть, как я нападаю на живого.

— То есть на меня. Этим ты уязвил меня больнее, чем всеми своими несправедливыми и грубыми речами. Какая неблагодарность к своему благодетелю…

— Благодетелю?.. А чем я обязан тебе, желал бы я знать?

— Ты обязан мне жизнью. Я стоял между неприятелем и твоими деревьями и оттеснял сотни и тысячи врагов, жаждавших твоей крови. И делал я это не ради похвальбы своею доблестью, но ради того, что я тебя люблю и не мог бы без тебя жить.

— Ну, будет тебе, замолчи! Я не желаю оставаться здесь долее и внимать такому глумлению. Я еще мог бы стерпеть твою ложь, но никак не твою любовь. Побереги эту отраву для кого-нибудь, не столь брезгливого, как я. И прежде чем уйду, скажу вам вот что: во все время похода я скрывал свои подвиги, дабы не затенять ваших крохотных отличий, но дать вам возможность приумножить свою скудную славу. Я всегда устремлялся вперед, где шла самая жаркая сеча, потому что я хотел быть вдали от вас: иначе вы увидели бы, как я повергаю врага, и убоялись бы, осознав свое бессилие. Я твердо вознамерился хранить эту тайну в своей груди, но вы побудили меня открыться. Если вам нужны свидетели, то поищите их вдоль пройденной нами дороги — там лежат они. На той дороге была грязь непролазная — я вымостил ее телами убитых. Бесплодна была земля в окрестной стране--я удобрил ее кровью. То и дело меня просили удалиться из передовых рядов, потому что некуда было двинуться из-за множества моих жертв. И ты — ты, неверный! — утверждаешь, будто я взлезал на деревья! Стыдись!

И он удалился, преисполненный величия, потому что перечень воображаемых подвигов успел вновь воодушевить и умиротворить его.

На другой день мы оседлали коней и двинулись к Ши-нону; Орлеан был теперь уже недалеко от нас — он задыхался в когтях англичан. Бог даст, скоро направим путь туда и поспешим на выручку. Из Жиана пришла уже весть и в Орлеан, что крестьянская Дева из Вокулера идет спасать осажденный город. Это известие вызвало большое волнение и породило великую надежду — в первый раз за пять месяцев эти бедняги увидели луч надежды. Они тотчас послали гонцов к королю, прося его взвесить это дело по совести и не отвергать такой помощи, как что-то ненужное. Гонцы эти теперь уже находились в Шиноне.

На полпути в Шинону мы опять наткнулись на вражеский отряд, который неожиданно показался из лесной чащи; вдобавок силы неприятеля были значительны. Но теперь мы были уже не новички, как девять или двенадцать дней назад; мы успели привыкнуть к подобным приключениям. Душа у нас не ушла в пятки, оружие не дрогнуло в руках. Мы приучились всегда быть готовыми к бою, всегда владеть собою и всегда встречать отпором любую опасность. Появление врагов встревожило нас не более, чем нашу предводительницу. Прежде чем они успели выстроиться, Жанна скомандовала: «Вперед!» — и мы ринулись прямо на них. Они не ожидали натиска; они показали тыл и рассеялись во все стороны, и мы на скаку опрокидывали их, точно соломенные чучела. То была последняя засада на нашем пути; и подготовлена она была едва ли не самим де ла Тремуйлем, этим негодяем-предателем, министром и фаворитом короля.

Остановились мы в гостинице. И вскоре начало стекаться население всего города, чтобы взглянуть на Деву.

О, несносный король и несносный народ его! Наши два добрых рыцаря вернулись доложить Жанне об исходе своего поручения в полном негодовании. Они и мы все почтительно стояли, — как надлежит стоять в присутствии королей и тех, кто выше их, — пока Жанна не пригласила нас сесть; она была встревожена этим знаком внимания и уважения, не одобряла его и не привыкла к нему, хотя мы в ее присутствии не осмеливались держаться иначе с тех пор, как она предсказала смерть несчастного изменника, который утонул в тот же час, — мы убедились тогда окончательно, что она посланница Бога. Сьер де Мец начал:

— Король получил письмо, но нам не позволили говорить с ним лично.

— Кто же запрещает?

— Никто не запрещает, но ближе всех стоят к нему три или четыре царедворца — каждый из них предатель и интриган, — и они ставят всякие препятствия, пускаются на разные хитрости и пользуются лживыми предлогами, лишь бы только оттянуть дело. Главные из них — Жорж де ла Тремуйль и эта лукавая лисица, архиепископ Реймский. Покуда король, благодаря их стараниям, бездействует да развлекается охотой да пирами, они сильны и положение их тем прочнее. Если же он воспрянет, образумится и, как подобает мужу, обнажит меч на защиту страны и короны, то их могуществу наступит конец. Им лишь бы самим благоденствовать, а там — пусть погибнет страна, пусть погибнет король: это их не тревожит.

— Говорили вы с кем-нибудь, кроме них?

— Ни с кем из придворных: ведь придворные — покорные рабы этих змей; они перенимают их слова и поступки, сообразуются с их действиями, думают по их указке и вторят их речам. А потому все относятся к нам холодно; поворачиваются спиной и отходят в сторону при нашем появлении. Но мы говорили с посланцами из Орлеана. Они заявили с горячностью: «Удивительно, как это человек, находящийся в столь отчаянном положении, как король, может праздно и безучастно стоять в стороне; он видит гибель всего своего достояния — и палец о палец не ударит, чтобы остановить беду. Какое странное зрелище! Вот он заперт в крохотном уголке своего королевства, словно крыса в западне. Королевским дворцом ему служит этот огромный, унылый, как гробница, замок; там вместо занавесей — истлевшие тряпки, вместо убранства палат — развалившаяся мебель; там воистину царит мерзость запустения. В его казне сорок франков — ни сантима больше, Бог свидетель! У него нет войска, и неоткуда достать его; и рядом с таким голодным убожеством вы видите этого бездержавного нищего, окруженного толпами шутов и любимых царедворцев, — все они разодеты в самые пышные шелка и бархат, каких не встретишь ни при одном дворе христианского мира. И ведь он знает, что с падением Орлеана падет Франция; он знает, что, лишь только пробьет час, он превратится в беглеца и изгнанника и что в покинутой им стране над каждым клочком его великого наследства будет победоносно развеваться английское знамя; он знает все это, знает, что наш доблестный город совершенно одиноко, без всякой поддержки борется с болезнями, голодом и нашествием в надежде отвратить грозное бедствие; и тем не менее он отказывается нанести хотя бы единый удар, чтобы спасти город, он не хочет слышать наши просьбы, он даже не хочет видеть нас». Вот что сказали мне посланцы; они уже перестали надеяться.

Жанна мягко возразила:

— Как печально! Но они не должны отчаиваться. Дофин вскоре пожелает их выслушать. Передайте им это.

Она почти всегда называла короля дофином. По ее мнению, он, как некоронованный, еще не был королем.

— Мы передадим им, и эти слова успокоят их, так как они верят, что ты послана Богом. Архиепископ и его единомышленник опираются на этого старого воина, Рауля де Гокура, великого дворецкого. Человек он честный, но солдат, и больше ничего; возвышенное недоступно его уму. Он не в состоянии понять, как это деревенская девушка, ничего не знающая в военном деле, возьмет в маленькую руку тяжелый меч и станет одерживать победы там, где полвека подряд опытные французские полководцы ничего не ждали — и не находили, — кроме поражений. И он топорщит свои седые усы и подтрунивает.

— Когда сражается Господь, то не важно, большая или малая рука возьмется за Его меч. Со временем он убедится в этом. Есть ли в Шинонском замке хоть один наш доброжелатель?

— Да, теща короля, Иоланта, королева Сицилии: она исполнена мудрости и доброты. Она беседовала со сьером Бертраном.

— Она сочувствует нам и ненавидит всю эту толпу королевских тунеядцев, — сказал Бертран. — Она проявила живую любознательность и осыпала меня тысячью вопросов, и я рассказал ей все, что знал. Затем она погрузилась в задумчивость и долго сидела неподвижно, так что я предположил, что она задремала и не скоро очнется. Но я ошибся. Она наконец заговорила, медленно, как бы беседуя с собой: «Ребенок семнадцати лет… девочка… выросла в деревне… не училась… не знает, как воевать, как обращаться с оружием, как руководить битвами… скромная, кроткая, боязливая. И вот она бросает в сторону свой пастушеский посох, надевает стальную кольчугу и мечом прокладывает себе путь через занятую неприятелем область, не теряя ни мужества, ни надежды, не зная страха… и приходит за полтораста лье к королю… она, которой надлежало бы трепетать и страшиться в присутствии короля… приходит, чтобы стать перед ним и сказать: „Не бойся! Господь послал меня спасти тебя!..“ Ах, откуда может взяться такая вдохновенная отвага и убежденность, как не от самого Господа!» Она снова умолкла и задумалась, собираясь с мыслями; потом сказала: «Послана она Богом или нет, но есть в ней нечто, возвышающее ее над людьми, над всеми людьми нынешней Франции; она — носительница того таинственного дара, который способен воодушевить солдат и превратить трусливую толпу в доблестную армию, не знающую страха, — в войско, что идет на битву с радостью в глазах и с песнями на устах и, подобно буре, налетает на врага… Этим именно воодушевлением может спастись Франция — и только им, откуда бы оно ни исходило! В ней есть этот вдохновенный огонь — я твердо верю, — ибо что другое могло поддерживать отвагу в этом ребенке и заставить ее презреть все опасности утомительного похода? Король должен увидеть ее лицом к лицу — и это будет!» Она отпустила меня с этими милостивыми словами, и я не сомневаюсь, что ее обещание будет исполнено. Они — эти животные — будут мешать ей всеми средствами, но в конце концов она восторжествует.

— Ах, если бы она была королем! — произнес с жаром другой рыцарь. — Слишком мало надежды, что самого короля удастся пробудить от спячки. Он окончательно махнул рукой на королевство и только о том и помышляет, как бы ему оставить все на произвол судьбы и убежать в другую страну. Посланцы говорят, что он находится во власти каких-то чар, убивающих в нем всякую надежду, — что надо всем этим тяготеет какая-то тайна, которую они не могут разгадать.

— Я знаю эту тайну, — сказала Жанна со спокойным убеждением. — Тайна эта известна мне и ему, а кроме нас — только Богу. Увидевшись с ним, поведаю ему нечто сокровенное, что развеет его тревогу, — и тогда он снова поднимет голову.

Мне мучительно захотелось узнать, что такое скажет она королю, но она нам ничего не сказала, да и нельзя было ждать этого. Правда, она была почти ребенок; но она не была болтуньей, которая стала бы разглашать о великом деле ради того, чтобы порисоваться перед маленькими людьми.

Нет, она была сдержанна, молчалива и таила про себя то, что знала, как все истинно возвышенные души.

На другой день королева Иоланта одержала первую победу над тюремщиками короля. Несмотря на все их возражения и препятствия, она выхлопотала аудиенцию двум нашим рыцарям, и они использовали благоприятный случай, сколько могли. Они рассказали королю, какая у Жанны чистая и прекрасная душа, каким она горит великим и благородным вдохновением, и умоляли его уверовать в нее, возложить на нее все надежды и уповать, что она — ниспосланная Небом спасительница Франции. Они просили его допустить ее к себе. Он поддался на их увещания и обещал, что не оставит этого дела без внимания и рассмотрит его со своими советниками. Начинался поворот к лучшему. Часа через два в нижнем этаже поднялась какая-то суматоха, и хозяин гостиницы прибежал к нам сказать, что от короля прибыло посольство в составе нескольких знаменитых богословов — от самого короля, поймите! Подумайте, какая высокая честь выпала на долю его скромной харчевни! Он даже задыхался от восторга и в своем волнении едва находил нужные слова. Они явились от короля, чтобы переговорить с Девой из Во-кулера. Хозяин ринулся вниз и через несколько минут появился снова, пятясь в нашу комнату задом и на каждом шагу земно кланяясь четырем важным и строгим епископам, вошедшим в сопровождении целой свиты своих слуг.

Жанна поднялась; мы все встали. Епископы расселись по местам, и некоторое время никто не произносил ни слова, потому что им принадлежало право заговорить первыми. А они не сразу нашлись, что сказать: слишком велико было их изумление, когда они увидели, как молода та девушка, из-за которой поднялся шум на весь мир и которая заставила их явиться в эту жалкую харчевню для передачи поручения, унижающего их высокий сан. Наконец один от лица остальных заявил, что, как им сообщено, она принесла весть королю, а потому пусть она изложит все это на словах кратко, без излишней траты времени и без всякой витиеватости языка.

По правде сказать, я был вне себя от радости: наконец-то ее весть достигнет короля! Та же радость, гордость, восторг отразились и на лицах обоих рыцарей и братьев Жанны. Я уверен, что они все — как и я — молили Бога, чтобы страх, овладевший нами в присутствии этих высоких сановников Церкви и лишивший нас дара речи, не подействовал таким же образом и на нее, дабы она сумела хорошо изложить свою заповедную весть не запинаясь: ведь тут необходимо было произвести как можно более благоприятное впечатление — от этого столь многое зависело.

О, как далеки мы были от мысли о том, что произошло вслед затем! Мы испугались, услышав ее ответ. Она стояла, почтительно склонив голову и благоговейно сложив руки, ибо она всегда проявляла уважение к священнослужителям Господа. Лишь только замолкли обращенные к ней слова, она подняла голову и спокойно взглянула на лица епископов; их торжественность и строгое величие так же мало смутили ее, как если бы она была принцесса; и она с обычной своей простотой сказала:

— Простите меня, преосвященные, но никому не могу передать эту весть, кроме самого короля.

Они онемели от изумления; лица их сделались багровыми. Наконец представитель их сказал:

— Слушай! Неужели ты осмеливаешься швырнуть в лицо короля его приказ? Отказываешься передать свою весть его слугам, которым поручено выслушать тебя?

— Выслушать меня Господь поручил только одному, и никакой приказ не может отменить Его волю. Прошу, дозвольте мне переговорить с его высочеством дофином.

— Оставь свои выдумки и переходи к делу! Говори, что имеешь сказать, и не трать времени попусту.

— Поистине вы заблуждаетесь, высокопреосвященные отцы, и это прискорбно. Я пришла сюда не ради разговоров, но чтобы спасти Орлеан и повести дофина в святой город Реймс и возложить корону на главу его.

— Это и есть то известие, которое ты посылаешь к королю?

Но Жанна лишь ответила с присущей ей простотой:

— Простите, что я опять напоминаю: я никому не посылаю никакой вести.

Посланцы короля встали в великом гневе и стремительно вышли из комнаты; Жанна и мы стояли на коленях, пока они удалялись.

Мы были растеряны, мы были подавлены сознанием непоправимой беды. Как можно было пренебречь таким великолепным случаем! Мы не могли понять поступка Жанны — ведь она была так мудра вплоть до этого рокового часа. Наконец сьер Бертран решился спросить, почему она не воспользовалась возможностью передать королю свою весть.

— Кто послал их сюда? — спросила она.

— Король.

— Кто побудил короля послать их сюда? — Она ждала ответа, но мы молчали, так как начали угадывать ее мысль; и она ответила сама: — Советники дофина побудили его к этому. Враги они мне и дофину или — друзья?

— Враги, — ответил сьер Бертран.

— Избирают ли изменников и обманщиков для правдивой и неискаженной передачи известия?

Я видел, что она была мудра, а мы ошибались. Другие тоже поняли это, и никто не нашелся что-либо сказать. И она продолжала:

— Скудоумием придумана была эта западня. Они решили выспросить у меня все и с показным прямодушием передать королю мое известие, но умертвить его сущность. Вы знаете, что поручение мое отчасти сводится к тому, чтобы путем доводов и увещаний побудить дофина дать мне войско и послать меня к Орлеану. Враг мог бы передать мою просьбу совершенно точно, не выпустив ни единого слова; но он не воспроизвел бы убедительности движений, взволнованной дрожи голоса и красноречия умоляющих взоров — всего того, что наполняет слова содержанием и заставляет их жить; куда девалась бы тогда сила моих увещаний? Кого могли бы они убедить?

Сьер де Мец несколько раз кивнул головой и пробормотал про себя:

— Она была права и поступила мудро, а мы, в конце концов, оказались глупцами.

Мне только что пришла та же самая мысль, она была у меня на языке. И все остальные разделяли ее. Какой-то страх обуял нас, когда мы увидели, что эта неопытная девушка, будучи застигнута врасплох, тем не менее сумела разгадать и отразить хитрые замыслы изощренных в кознях королевских советников. Пораженные и восхищенные ее находчивостью, мы умолкли и больше не решались заговорить. До сих пор мы знали, что она сильна отвагой, бодростью, выносливостью, терпением, убежденностью, преданностью своему долгу — всеми добродетелями, которыми должен отличаться хороший и надежный солдат и которыми он совершенствуется на своем посту; а теперь мы начали сознавать, что ум ее обладает, быть может, еще более высокими достоинствами, чем эти великие качества сердца. Мы невольно призадумались.

Посеянное Жанной в этот день на другой же день принесло плоды. Король не мог не отнестись с уважением к отваге молодой девушки, которая проявила такую силу воли; и он сумел воспрянуть настолько, что доказал свое уважение поступком, а не пустыми и вежливыми речами. Из бедной харчевни он переселил Жанну и нас, ее слуг, в замок Кудрэ и поручил ее попечению мадам де Белье, жены старого Рауля де Гокура, великого дворецкого. Само собою, такое проявление королевского внимания не прошло бесследно: тотчас начали к нам стекаться знатные вельможи и придворные дамы — повидать и послушать дивную воинственную Деву, о которой заговорил весь мир и которая открытым неподчинением встретила повеление короля. На всех благотворно подействовала кротость Жанны, ее естественность, ее бессознательное красноречие; и всякий, кто одарен был более чуткой душой, признавал, что в ней есть нечто неуловимое — знаменующее, что она создана не как другие люди, но витает выше их. И слава ее разрасталась. Так всегда создавала она себе друзей и защитников. Никто — будь то знатный или простой — не мог остаться равнодушным, после того как увидел ее лицо или услышал ее голос.

ГЛАВА VI

[править]

Итак, затянуть дело во что бы то ни стало! Советники короля уговорили его не принимать слишком поспешного решения. Как будто он слишком торопился! И вот они отправили в Лотарингию посольство, состоявшее из представителей духовенства (опять духовенство!), чтобы на родине Жанны навести справки о ее прошлом; и конечно, на это потребовалось бы несколько недель. Видите, до чего доходила их разборчивость. Вообразите, что сбежался народ на пожар и кто-нибудь вызвался тушить, но ему не позволяют, пока не пошлют в соседнюю страну справиться, всегда ли он чтил день субботний или нет.

Потянулись дни, отчасти скучные для нас, молодых людей; скучные только отчасти, потому что нас в близком будущем ожидало одно великое событие: мы никогда еще не видели короля, а теперь нам предстояло увидеть и на всю жизнь запечатлеть в своей памяти это дивное зрелище. Итак, мы были наготове и с нетерпением ждали первого случая. Оказалось, что другим суждено было ждать дольше, чем мне. Однажды пришла великая весть: орлеанские посланцы, Иоланта и наши рыцари совместными усилиями оказали воздействие на совет и убедили короля допустить к себе Жанну.

Жанна, услышав необычайную новость, проявила глубокую благодарность, но ничуть не растерялась. Мы — другое дело; мы были так взволнованы, так ликовали, что не могли ни спать, ни есть, ни заняться каким-нибудь делом. В течение двух дней наши благородные рыцари трепетали и волновались за Жанну, потому что аудиенция должна была состояться вечером и они опасались, как бы Жанну не смутили своим блеском длинные ряды ярких факелов, пышные обряды и торжественные церемонии, многолюдная толпа знаменитых вельмож, роскошные костюмы и иные чудеса придворного мира; естественно было ожидать, что она, простая девушка из народа, совершенно не привыкшая к подобному великолепию, так испугается всех этих ужасов, что ее выступление окончится жалкой неудачей.

Конечно, я мог бы успокоить их, но я не имел права говорить. Как может встревожить Жанну это дешевое зрелище, это мишурное торжество, где выставлены напоказ лицом к лицу с князьями Небесными, с нареченными сынами Господа, и видевшую их ангельскую свиту, легионы которой простирались по всему небосклону, подобно необъятному лучезарному ветру, ее, созерцавшую блеск ангелов, так что морем ослепительного света наполнялась бесконечность пространства? Я был спокоен за Жанну.

Королева Иоланта желала, чтобы Жанна произвела на короля и придворных наилучшее впечатление, а потому она приготовила ей платье из богатейших тканей, вышитое драгоценными камнями и достойное самой знатной принцессы. Но в этом, конечно, ей пришлось разочароваться: Жанна ни за что не соглашалась надеть этот наряд и просила, чтобы ей позволили одеться скромно и непритязательно, как подобает той, которая служит Господу и послана совершить дело великой государственной важности. И тогда королева Иоланта придумала для нее ту простую и очаровательную одежду, которую я описывал вам много раз и о которой я даже теперь, доживая свою старость, не могу вспоминать без умиления. Такое же умиление чувствуешь, когда слушаешь стройную и красивую музыку. Поистине то платье было, что музыка — музыка, которую видели глазами и чувствовали сердцем. Да, Жанна превращалась в поэму, в грезу, в одухотворенное видение, когда облачалась в этот наряд.

Одежду эту она всегда хранила и неоднократно носила ее в торжественных случаях; и она до сих пор сохраняется в сокровищнице Орлеана вместе с двумя ее мечами, ее знаменем и другими предметами, которые теперь священны, потому что когда-то принадлежали ей.

В назначенное время к нам явился, в богатой одежде, в сопровождении свиты и помощников, граф Вандомский, один из великих сановников двора, чтобы проводить Жанну к королю; я и оба рыцаря отправились с ней — мы получили это почетное преимущество в силу нашего официального положения при ней.

Мы вошли в обширную палату, предназначенную для аудиенций, — и я нашел именно ту картину, которая заранее была написана моим воображением. Вот ряды телохранителей в сверкающих латах и с блестящими алебардами. По обе стороны — точно цветущие сады: так многоцветны и великолепны были наряды. Двести пятьдесят факелов лили волны света на это царство красок. Посреди во всю длину залы был оставлен широкий свободный проход, и в конце его виднелся трон под королевским балдахином; там восседал венценосец со скипетром, и на нем была роскошная мантия, блиставшая драгоценными камнями.

Да, Жанне долго ставились препятствия; но теперь, когда она, наконец, добилась аудиенции, ее встречали со всеми почестями, присущими лишь самым знатным мира сего. У входных дверей стояли четыре герольда в роскошном облачении поверх лат; они поднесли к губам длинные и тонкие серебряные трубы с привешенными к ним четырехугольными шелковыми флажками, на которых был вышит французский герб. И когда Жанна и граф проходили мимо, эти трубы звучно сыграли красивую мелодию; по мере того как мы продвигались вперед под золочеными и расписанными сводами залы, это повторялось шесть раз — через каждые пятьдесят шагов. Наши два добрых рыцаря чувствовали себя гордыми и счастливыми, и молодцевато выпрямились и шествовали уверенной поступью, и приняли удалой и воинственный вид. Они не ожидали, что нашу деревенскую девочку встретят такими торжественными и высокими почестями.

Жанна шла на расстоянии трех шагов позади графа, мы — на расстоянии трех шагов позади нее. Наше торжественное шествие остановилось, когда мы подошли к трону шагов на восемь или десять. Граф отвесил глубокий поклон, возвестил имя Жанны, поклонился снова и занял свое место в ряду сановников неподалеку от трона. Я во все глаза смотрел на венценосца, и сердце мое почти замерло от благоговейного страха.

Взоры всех остальных были устремлены на Жанну: в их глазах можно было прочесть удивление, восторг; «Как она мила… как прелестна… как божественна!» — казалось, говорили они. Все уста полуоткрылись и онемели — верный знак, что эти люди, которые никогда не забываются, забылись теперь и ничего не сознают, кроме того, чем поглощено было их внимание. Они были похожи на людей, очарованных видением.

Но вот они начали приходить в себя, просыпаться от чар, как люди, которые мало-помалу сбрасывают с себя оцепенение дремоты или опьянения. Теперь они воззрились на Жанну с новым любопытством, причина которого была иная: им хотелось знать, как она сейчас поступит, потому что любознательность их подстрекалась тайной причиной. И они ждали. А вот что они увидели.

Жанна не поклонилась, даже не склонила головы, но молча стояла, обратив взор к королевскому трону. Пока все ограничивалось этим.

Взглянув на де Меца, я был поражен бледностью его лица. Я спросил шепотом:

— В чем дело? Скажите, в чем дело?

Он прошептал мне в ответ, но так тихо, что я едва уловил его слова:

— Они воспользовались неосторожным советом ее письма и решили ее обмануть! Она ошибется, и ее поднимут на смех. Сидящий там — не король.

Тут я посмотрел на Жанну. Она все еще пристально смотрела по направлению к трону, и мне, как это ни странно, показалось, что даже ее плечи и затылок выражали полное замешательство. Вот она медленно повернула голову и начала обводить взглядом ряды стоявших придворных; глаза ее остановились на одном очень скромно одетом молодом человеке, — и ее лицо засветилось радостью; она подбежала, и бросилась к его ногам, и обняла его колени, и воскликнула тем нежно музыкальным голосом, который был ее природным даром и в котором теперь звучало глубокое и сердечное чувство:

— Господь милосердный да продлит вашу жизнь на многие годы, дорогой и благородный дофин!

Не имея сил скрыть от всех свой восторг и изумление, де Мец воскликнул:

— Клянусь тенью Господа, это поразительно! — И радостным рукопожатием он едва не раздавил мои пальцы и добавил, гордо встряхнув своей гривой: — Посмотрим, что теперь скажут эти недоверчивые куклы!

Между тем скромно одетый юноша говорил Жанне:

— Ах, вы ошиблись, дитя мое, я вовсе не король. Там сидит он, — и он указал на трон.

Лицо рыцаря омрачилось, и он пробормотал с негодованием и скорбью:

— Стыдно так поступать с ней. Если бы не эта ложь, она с честью выдержала бы испытание. Я пойду и объявлю во всеуслышание…

— Не трогайтесь с места! — прошептали в один голос я и сьер Бертран и заставили его остановиться.

Жанна не вставала с колен, но, подняв к королю светившееся счастьем лицо, сказала:

— Нет, милостивый повелитель, вы — король, и никто другой.

Тревога де Меца рассеялась, и он произнес:

— Поистине она не угадала, но знала. А как же она могла узнать? Это — чудо. Я удовлетворен и больше не буду ни во что вмешиваться, потому что, как я убедился, она сама гораздо лучше справится с любым затруднением. В ее голове есть нечто такое, чему могла бы только повредить помощь моего недомыслия.

Он перебил меня, так что я пропустил две или три фразы их разговора; но я расслышал следующий вопрос короля:

— Но скажи мне, кто ты и что тебе нужно?

— Меня зовут Жанной-девственницей, и я послана возвестить волю Царя Небесного, который желает, чтобы вы были коронованы и помазаны на царство во святом городе Реймсе и чтобы вы после того были наместником Господа Небесного, который есть король Франции. И он повелевает, чтобы вы доверили мне то дело, ради которого я послана, и дали мне вооруженное войско. — И после некоторого молчания она добавила, и глаза ее загорались от ее собственных слов: — Ибо тогда я сниму осаду с Орлеана и сокрушу английскую мощь!

На игривое лицо молодого монарха набежала легкая тень, когда в этом душном воздухе раздалась воинственная речь — точно принеслось дуновение с поля брани, где разбиты боевые палаты. И вот его насмешливая улыбка угасла совсем и исчезла. Он был теперь серьезен и задумчив. Немного погодя он слегка махнул рукой, и все расступились широким кольцом, оставив их наедине. Оба рыцаря и я отошли в другой конец залы и там остановились. Мы видели, как Жанна поднялась по знаку короля и между ними началась беседа с глазу на глаз.

Все сборище только что перед тем сгорало от любопытства — узнать, как поступит Жанна. Они увидели и теперь преисполнились изумлением, когда убедились, что она действительно совершила то странное чудо, которое обещала в письме; и не менее изумились они тому, что она ничуть не была смущена окружающим великолепием и торжественностью, но повела речь с королем еще спокойнее и непринужденнее, чем смогли бы они, при всем своем навыке и опытности.

Что касается наших двух рыцарей, то они были вне себя от гордости за Жанну, но почти лишились дара речи, потому что не были в состоянии объяснить себе, как это она смогла так безупречно выдержать грозное испытание, не нарушив красоты и благородства своего великого подвига ни единым промахом или неловкостью.

Беседа между Жанной и королем была продолжительна и серьезна, и говорили они вполголоса. Слышать мы не могли, но у нас были глаза, чтобы видеть происходившее; и вот мы и все собравшиеся подметили одну поразительную и достопамятную особенность, которая потом приводилась очевидцами в мемуарах, летописях и свидетельских показаниях Суда Восстановления, ибо все впоследствии сознали ее великий смысл, хотя в то время, конечно, никто еще не понимал ее значения. Мы увидели, как ленивец король вдруг встрепенулся и выпрямился, как мужчина, — и в то же время заметно было, что он до крайности поражен. Как будто Жанна сказала ему нечто слишком удивительное, чтобы можно было поверить, и однако нечто в высшей степени животворное и желанное.

Лишь через много лет мы узнали тайну этого разговора; теперь мы знаем ее, знает ее и весь мир. Вот содержание этой части беседы — она изложена во всех исторических книгах. Смущенный король потребовал у Жанны какого-нибудь знамения. Он хотел уверовать в нее, и в ее призвание, и в то, что ее Голоса не от мира сего и что им ведомо все недоступное простым смертным; но как он может уверовать, если сами Голоса не дадут ему какого-либо неоспоримого доказательства? Вот тогда-то Жанна сказала:

— Я дам вам знамение, и ваши сомнения исчезнут. В вашем сердце живет тайное горе, о котором вы никому не говорили, — сомнение, которое подтачивает вашу отвагу и направляет ваши помыслы к тому, чтобы бросить все и бежать из своего королевства. Совсем недавно вы молились в душе своей, чтобы Бог, по Своему милосердию, разрешил это сомнение, хотя бы вам пришлось узнать через это, что не дано вам право носить королевский венец.

Именно эти слова поразили короля, потому что она сказала правду: его молитва была тайной его души, и никто не мог знать о ней, кроме Бога. И он сказал:

— Этого знамения достаточно. Теперь я знаю, что Голоса эти ниспосланы Богом. Они вещали истину; если еще что-нибудь поведали они тебе, скажи — я поверю.

— Они разрешили ваше сомнение, и я повторю их слова. Вот что сказали они: ты — законный наследник своего венценосного отца и истинный правитель Франции. Так сказал Господь. Подними же главу и отбрось все свои сомнения; дай мне солдат и поручи мне исполнить свое призвание.

Он узнал в себе законного сына короля: вот отчего он вдруг выпрямился и на минуту превратился в мужчину, забыв свои мучительные сомнения и почувствовав свои королевские права. И если бы кто-нибудь мог вздернуть на виселицу всех его злокозненных и вредоносных советников и предоставить ему свободу, то он откликнулся бы на просьбу Жанны и снарядил бы ее в поход. Но нет: этим тварям объявлен был только шах, а не шах и мат; они постараются опять затянуть дело.

Мы очень гордились почестями, которыми было встречено появление Жанны во дворце; такие почести выпадают только на долю самых знатных и знаменитых людей. Но гордость эта — ничто в сравнении с тем, что мы почувствовали, когда покидали залу. Жанне при встрече оказали великий почет, а провожали ее как королеву. Сам король взял ее за руку и через всю залу проводил до дверей; блестящая толпа стояла по обе стороны и низко кланялась им, а серебряные трубы снова огласили воздух сладкозвучной игрой. У дверей король сказал ей на прощание несколько милостивых слов и, низко нагнувшись, поцеловал ее руку. Покидая собрание людей, простых или знатных, она всегда выходила из него с ореолом большей славы и уважения, чем вступала в него.

А любезность короля не ограничилась этим: он отослал нас в замок Кудрэ с отрядом факельщиков и дал нам конвой из своих телохранителей — свою почетную стражу, свое единственное войско; великолепны были доспехи и одежда солдат, хотя сами они, вероятно, уже много лет не получали жалованья. Чудеса, которые Жанна совершила перед лицом короля, уже успели сделаться достоянием всеобщей молвы, так что дорога была запружена народом, желавшим взглянуть на нее, и мы пробирались с трудом. А разговаривать нам было совершенно невозможно, потому что голоса наши тонули в буре радостных криков, которые раздавались при нашем появлении и волной сопровождали нас на всем пути.

ГЛАВА VII

[править]

Будучи обречены на тоскливое ожидание и бездействие, мы примирились со своей судьбой и вооружились угрюмым терпением; отсчитывали медленные часы и хмурые дни и уповали, что Господь пошлет, наконец, желанную перемену. Единственным исключением был Паладин — я хочу сказать, что он один из всех нас был счастлив и ничуть не тяготился праздностью. Отчасти это объяснялось тем удовлетворением, источником которого был его наряд. Он сразу по прибытии купил себе платье. Купил по случаю. То был полный наряд испанского всадника: широкополая шляпа с развевающимися перьями, кружевной воротник и такие же нарукавники, выцветший бархатный камзол с шароварами, короткий плащ, накидываемый на плечи, сапоги с раструбом, длинная шпага и все прочее. Словом, изящный и живописный костюм, для которого представительная фигура Паладина была подходящей вешалкой. Он носил это платье в свободные часы. И когда он принимал чванливую позу, положив одну руку на эфес шпаги, а другой покручивал свои недавно пробившиеся усики, то все прохожие останавливались и восторгались; и по правде говоря, было чем восторгаться, потому что он представлял собою красивую и величественную противоположность щуплому французскому дворянчику, затянутому в приглядевшийся французский костюм того времени.

Он был пчелиным королем маленькой деревни, ютившейся у подножия хмурых башен и бастионов замка Кудрэ, и общепризнанным властелином распивочной местного трактира. Стоило ему там раскрыть рот — и воцарялась тишина. Эти простые ремесленники и земледельцы слушали его с глубочайшим вниманием и благоговением. Ведь он путешествовал и видел божий мир, вернее, ту часть его, что лежит между Шиноном и Домреми, а для них и этого было много: хоть бы частицу этого повидать, и то слава богу. Он побывал в сражениях и умел мастерски описывать все неожиданности и злоключения, все опасности и ужасы походной жизни — в этом искусстве он был неподражаем. Он был петухом в этом курятнике, героем этой харчевни: он привлекал посетителей, как мед привлекает мух, а потому за ним ухаживали и трактирщик, и его жена, и дочь — они были его подобострастными и покорными слугами.

Большинство людей, одаренных талантом рассказчика, этим великим и редким талантом, отличаются также предосудительной привычкой излагать свои излюбленные рассказы всегда одинаково, а это вредит их успеху: уже после нескольких повторов их повести кажутся избитыми и скучными. Но не таков Паладин: его мастерство было утонченнее; когда он в десятый раз описывал сражение, то его рассказ слушали с большим трепетом и интересом, чем в первый, потому что он никогда не повторялся, он создавал новую битву, великолепнее прежних, и с каждым разом возрастали потери врага, расширялись границы народного бедствия, увеличивалось в окрестной стране число вдов, сирот и страдальцев. Он сам только по названиям мог отличить свои сражения одно от другого, и, описав одно из них десять раз подряд, он чувствовал необходимость отложить его в сторону и приняться за другое, потому что прежняя битва так разрасталась, что уже не могла поместиться во Франции, но переливалась через края. Однако, вплоть до этого момента, слушатели не желали замены старой битвы новыми, зная, что старые битвы лучше и что они все совершенствуются, пока Франция может их вместить. Итак, вместо того, чтобы сказать ему, как они сказали бы другому: «Нет ли у тебя чего-нибудь новенького, нам уж надоело это старое», — они единодушно и с увлечением просили: «Расскажи-ка еще про неожиданную стычку под Болье, расскажи три или четыре разочка подряд!» Много ли на свете рассказчиков, которым пришлось услышать столь высокую похвалу?

Сначала Паладин огорчился, когда мы рассказали о виденных нами в королевском дворце торжествах; ему обидно было, что его не взяли; через некоторое время он принялся рассказывать, как держался бы он, если бы присутствовал там; а через два дня он уже сообщал, как он держался, когда был там. Мельница пошла полным ходом и уже не нуждалась в поощрении. Спустя три вечера оказалось, что его сражения отдыхают: поклонники его так увлеклись величественным описанием приема в королевском дворце, что ничего больше и не желали и готовы были забыть все ради того, чтобы услышать, как он был на приеме у короля.

Однажды Ноэль Рэнгесон спрятался среди слушателей и рассказал мне, а потом мы отправились слушать вдвоем, упросив жену трактирщика предоставить в наше распоряжение свою комнатку, где мы могли бы, став у дверей, видеть и слышать все происходившее.

Зала для посетителей была просторна; впрочем, это не мешало ее уютному и гостеприимному виду, так как повсюду на кирпичном полу были беспорядочно расставлены радушные столики и стулья, а в широком камине, потрескивая, пылал яркий огонь. Славно было сидеть тут в холодные и бурные мартовские вечера, и под этим кровом собиралась добрая компания, которая в ожидании повествователя благодушно потягивала вино и перекидывалась словами. Хозяин, хозяйка и их миловидная дочь сновали среди столиков туда и сюда, едва успевая удовлетворять требования посетителей. Комната эта была длиною примерно так около сорока футов, а в средней ее части было оставлено свободное пространство, находившееся в полном распоряжении Паладина. В конце этого прохода были устроены подмостки в десять или двенадцать футов шириной; на возвышении этом, куда надо было всходить по трем ступенькам, стояло огромное кресло и столик.

Среди занятых винцом посетителей было несколько знакомых нам лиц: сапожник, коновал, кузнец, плотник, оружейник, пивовар, пекарь, мельничный батрак в своей обсыпанной мукой куртке — и так далее; и как подобает, ибо так водится во всех деревнях, самой важной и заметной персоной был цирюльник. Так как его должность заключается в том, чтобы рвать всем зубы и, для поддержания здоровья, делать раз в месяц кровопускание всем взрослым обывателям, то он знаком решительно со всеми и благодаря постоянному общению с людьми различных положений усвоил все тонкости приятного обращения и, как никто другой, способен вести занимательную беседу. Было также немало возниц, погонщиков и им подобных, вплоть до странствующих ремесленников.

Когда наконец ленивой походкой вошел Паладин, то его встретили громким «ура», а цирюльник, кинувшись вперед, приветствовал его многочисленными низкими, изящными и крайне изысканными поклонами и, взяв его за руку, приложил ее к губам. Затем он зычным голосом приказал подать Паладину жбан вина, а когда хозяйская дочь, поставив вино на столик, сделала поклон и хотела удалиться, то он сказал ей добавить еще вина за его, цирюльника, счет. Этим он вызвал возгласы всеобщего одобрения, весьма ему понравившиеся, так что его крысиные глазки засверкали от удовольствия; и подобная похвала вполне справедлива и уместна, потому что, проявляя чем-либо свое великодушие и щедрость, мы, естественно, желаем, чтобы наше благородство не осталось незамеченным.

Цирюльник предложил присутствующим встать и выпить за здоровье Паладина, что и было всеми немедленно и с сердечным сочувствием исполнено: чоканье оловянных кружек слилось в единый звон, и торжественность картины усугубилась громогласным «ура». Любо было смотреть на этого молодого хвастуна, который так быстро снискал себе популярность среди совершенно чужих людей, не имея никаких иных заслуг, кроме длинного языка и Богом дарованного уменья с ним обращаться; этот вначале единственный дар понемногу удесятерился благодаря распорядительности, обрабатыванью и выращиванью, — благодаря тому вниманию, которое является естественным спутником данного таланта и по праву вознаграждает за длительные труды.

Гости сели на места и начали стучать кружками по столам, крича: «Прием у короля! Прием у короля! Прием у короля!» Паладин стоял, приняв наиболее картинную позу: его широкополая шляпа с султаном была сдвинута набекрень, складки короткого плаща небрежно ниспадали с плеч, одна рука покоилась на рукоятке шпаги, в другой он высоко держал бокал вина. Когда шум затих, он отвесил величественный, где-то им заимствованный поклон, затем плавным движением поднес бокал к губам и, закинув голову, осушил его до дна. Брадобрей подскочил и, приняв пустой бокал, поставил его на стол. Паладин начал ходить взад и вперед по эстраде с весьма большим достоинством и вполне непринужденно. И он говорил, продолжая ходить; по временам он останавливался, обращал лицо к своим слушателям и так продолжал рассказ.

Три вечера подряд приходили мы слушать. Ясно было, что в этих представлениях кроется какое-то очарование, помимо любопытства, возбуждаемого простым враньем. И мы поняли, что источник очарования — в искренности Паладина. В его словах не было сознательной лжи; он сам верил всему, о чем рассказывал. Для него все его первоначальные утверждения были истиной; и всякий раз, когда он расширял рамки рассказа, новое приращение вымысла также становилось истиной. Он вкладывал сердце в эти невероятные рассказы, подобно поэту, вкладывающему душу в свое героическое повествование, и его чистосердечие оживляло всякую картину — оживляло, поскольку суждение касалось его самого. Никто не верил его рассказам, но верили, что он верит.

Он вводил свои преувеличения без щегольства, без подчеркиванья, а так — невзначай; иной раз даже не замечали видоизменений рассказа. На первом вечере он упоминал о губернаторе Вокулера просто как о губернаторе Вокулера; на втором вечере он назвал его своим дядей; на третьем вечере губернатор Вокулера оказался его отцом. Он, по-видимому, не замечал вводимых им необычайных превращений; они срывались у него с языка совершенно естественно и непринужденно. По рассказу первого вечера выходило, что губернатор частным образом прикомандировал его к военному отряду Девы; во второй вечер его дядя, губернатор Вокулера, послал его с Девой, назначив его начальником тыла; в третий вечер его отец, губернатор Вокулера, поручил его личному попечению и Деву, и отряд, и все остальное. Сначала губернатор говорил о нем как о юноше, который не имеет ни имени, ни титула, но «которому суждено обрести и то и другое». Затем его дядя, губернатор, отозвался о нем как о последнем и наиболее достойном прямом потомке самого великого и доблестного из двенадцати Паладинов — Карла Великого. В третий вечер он говорил о нем как о прямом потомке всех двенадцати. На протяжении трех вечеров Паладин произвел графа Вандомского из недавних знакомых — в друга детства, а напоследок — в шурина.

На приеме у короля все возрастало в той же пропорции. Сначала четыре серебряных трубы превратились в двенадцать, затем — в тридцать пять и, наконец, — в девяносто шесть; и к этому времени он добавил столько барабанов и кимвалов, что залу пришлось увеличить с пятисот футов до девятисот, иначе было бы слишком тесно. По мановению его руки число присутствовавших приумножалось в столь же быстрой степени.

В продолжение первых двух вечеров он довольствовался тем, что описывал с надлежащими преувеличениями главный драматический эпизод аудиенции, но на третий вечер он уже пояснял описание живым примером. Чтобы изобразить лжекороля, он посадил на свое высокое кресло цирюльника; потом рассказал, как все придворные с напряженным любопытством следили за Девой, едва скрывая свое злорадство, так как были уверены, что она вот-вот попадется на удочку и что гром презрительного хохота навсегда уронит ее в глазах людей. Он подробно расписывал эту сцену, пока всех слушателей не охватил лихорадочный огонь любопытства и нетерпения, и только тогда приступил он к главному. Повернувшись к брадобрею, он продолжал:

— Но представьте, как она поступила! Пристально всмотрелась она в лицо этого лживого негодяя, как вот я теперь смотрю на тебя, — приосанилась с благородной простотой, как я, затем она обернулась ко мне — вот так, протянув руку, так, — указала на него пальцем и произнесла тем твердым, спокойным тоном, которым она привыкла отдавать распоряжения во время битвы: «Стащи-ка с трона этого самозваного подлеца!» Я, выступив вперед, как сейчас вам показываю, схватил его за шиворот и приподнял на руках — вот так, словно какого-нибудь младенца. — (Слушатели вскочили, крича, топая и гремя кружками, и прямо-таки сошли с ума при виде этого великолепного проявления силы — и никто и не думал смеяться, хотя в фигуре тщедушного, но гордившегося этой честью цирюльника, висевшего в воздухе, точно кукла, не было ничего торжественного.) — Затем я поставил его на пол — вот так. Мне хотелось смять его покрепче и вышвырнуть за окно, но она приказала мне воздержаться: только благодаря этому он избежал смерти.

Затем она обернулась и стала обводить толпу глазами — этими светозарными окнами, через которые ее бессмертная мудрость взирает на мир, разоблачая его ложь и отыскивая скрытое в ней зерно истины; и вот ее взор остановился на скромно одетом молодом человеке, и она угадала в нем того, кем он действительно был. «Я твоя служанка, ты — король!» — сказала она. И все были поражены, и раздался громогласный клич шеститысячной толпы, так что стены содрогнулись от этой необъятной бури звуков.

Он красиво и живописно рассказал про уход с аудиенции, доведя великолепие этой картины до крайних пределов невозможного. Потом он снял с пальца медную гайку от задвижки, полученную им утром от старшего конюха замка, и, показывая ее в поднятой руке, закончил так:

— После этого король чрезвычайно милостиво простился с Жанной, как она того заслуживала, и, повернувшись ко мне, сказал: «Прими сей печатный перстень, сын паладинов, и явись с ним ко мне в час нужды; и постарайся, — добавил он, дотрагиваясь до моего виска, — сберечь этот мозг: он нужен Франции; и смотри также в оба за его оправой, ибо я предчувствую, что некогда на эту главу возложена будет герцогская корона». Я взял перстень, опустился на колени и, поцеловав его руку, сказал: «Государь, на поле славы мое пребывание; где носится смерть, где опасность поджидает на каждом шагу, там моя стихия; когда понадобится помощь Франции и престолу… не скажу ничего, ибо я не из болтливой породы, — пусть тогда мои подвиги говорят за меня. Это все, чего я прошу».

Так завершилось это счастливое и достопамятное событие, столь чреватое будущими благами для короля и народа. И да славится имя Господа! Встаньте! Наполните кружки! Ну, за короля и отечество! Пейте!

Они осушили свои кружки; снова раздалось «ура», не смолкавшее по крайней мере минуты две, а Паладин величественно стоял на эстраде и милостиво улыбался.

ГЛАВА VIII

[править]

Когда Жанна открыла королю ту глубокую тайну, которая терзала его сердце, то сомнения его рассеялись. Он уверовал, что она послана Богом, и, будь он самостоятелен, он сразу же послал бы ее исполнить свою великую задачу. Но он не мог действовать один. Тремуйль и преосвященная реймская лиса знали его хорошо. Им стоило сказать только одно — и они сказали это:

— Ваше высочество! Вы говорите, что ее Голоса поведали вам ее устами некую тайну, известную только вам и Богу. Но как вы можете знать, что Господь ее не от сатаны и что она — не посланница дьявола? Ибо разве сатана не знает тайн людских и не пользуется этим знанием для погибели людских душ? Опасна эта затея, и вашему высочеству следовало бы остановиться, пока вы не исследуете всей подноготной.

Этого было достаточно. От этих слов душонка короля сморщилась, словно изюмина, наполнилась ужасом и опасениями, и он тотчас же тайно созвал собор епископов, которые должны были ежедневно допрашивать Жанну, пока не узнают, где находит она сверхъестественных пособников, — на Небе или в преисподней.

Один из родственников короля, герцог Алансонский, три года пробывший у англичан в качестве военнопленного, был в это время выпущен на свободу, так как за него обещали заплатить крупный выкуп. Слава Вокулерской Девы дошла и до него, ибо ее имя было у всех на устах, и он явился в Шинон, чтобы собственными глазами увидеть, какова она. Король послал за Жанной и представил ее герцогу. Она встретила его просто, как всегда.

— Добро пожаловать, — сказала она. — Чем больше французской крови будет на нашей стороне, тем лучше для нас и для нашего дела.

Между ними завязалась беседа, исход которой можно было заранее предугадать: герцог расстался с Жанной ее другом и защитником.

На другой день Жанна присутствовала на богослужении, где был король, а затем обедала вместе с королем и герцогом. Король начинал ценить ее общество и дорожить ее речами. И это было понятно: ведь он, как все короли, привык слышать только осторожные фразы, бесцветные и ничего не говорящие или предусмотрительно подобранные под цвет его собственных слов; а подобная беседа лишь надоедает, сердит и утомляет. Между тем разговор Жанны отличался свежестью и непринужденностью, искренностью и благородством и был совершенно свободен от боязливого самоконтроля и сдержанности. Она высказывала именно то, что у нее было на уме, и высказывала напрямик, безыскусственно. Легко понять, как это было отрадно королю: как будто свежая прохладная вода горных источников оросила его запекшиеся губы, до сих пор утолявшие жажду нагретой солнцем стоячей водой долин.

После обеда отправились на луг, рядом с Шинонским замком, куда пришел и король. Жанна так очаровала герцога искусством метать копья и верховой ездой, что он подарил ей рослого вороного коня.

Каждый день являлся совет епископов, допрашивал Жанну о ее Голосах и посланничестве и отправлялся к королю с докладом. Допросы эти почти ни к чему не приводили. Она говорила не более того, что считала благоразумным, об остальном умалчивала. Угрозы и ухищрения были напрасны. Она не обращала внимания на угрозы, а в ловушки поймать не могли. Она относилась к этому с детским прямодушием. Она знала, что епископы посланы королем, и что они допрашивают ее по поручению короля, и что по закону и по обычаю на вопросы короля необходимо отвечать; и тем не менее как-то за столом короля она наивно заявила ему, что дает ответы только на те вопросы, которые ей по душе.

Епископы, в конце концов, пришли к заключению, что они не в состоянии решить, послана Жанна Богом или нет. Видите, какая осторожность! При дворе соперничали две сильные партии; поэтому, высказавшись решительно в ту или иную пользу, они неизбежно навлекли бы на себя неудовольствие одной из этих партий. И они сочли за самое благоразумное взобраться на насест, а дело взвалить на чужие плечи. И вот как они поступили: заявили в своем последнем докладе, что решение вопроса о Жанне превышает их полномочия, и предложили поручить это дело просвещенным и знаменитым докторам университета Пуатье. С тем они и отстранились от дела, включив в протокол только одно суждение, к которому их побудила молчаливость Жанны: она, по их словам, была «кроткая маленькая пастушка, очень чистосердечная, но не отличающаяся болтливостью».

Это было совершенно верно, поскольку они ее наблюдали. Но если бы они могли перенестись в минувшие времена и увидеть ее среди нас, на благодатных пастбищах Домреми, то они не преминули бы заметить, что у нее есть язычок, который умеет работать без устали, если только ей не приходится опасаться своих слов.

Итак, мы отправились в Пуатье, чтобы три недели изнывать там в томительном бездействии и видеть, как эту бедную девочку ежедневно мучают допросом перед большим собранием… Вы думаете — военных знатоков? Ведь просила-то она о том, чтобы ей дали войско и разрешили начать поход против врагов Франции. О нет! То было великое собрание священников и монахов — глубоких ученых и тонких казуистов, знаменитых профессоров богословия. Вместо того чтобы созвать военных деятелей и поручить им проверить, действительно ли этот отважный солдатик способен одержать победы, — они засадили за работу целую ватагу церковных толкователей и пустословов, чтобы узнать, достаточно ли набожен маленький воин и не погрешает ли он против учения Церкви. Когда крысы подтачивают дом — надо бы осмотреть, хороши ли у кошки зубы и когти; а они вместо того спрашивают, богобоязненна ли она. Вся суть в благочестии кошки, а об остальных качествах заботиться нечего — они к делу не относятся.

Жанна больше походила на зрительницу из толпы, чем на подсудимую: так спокойно и уверенно держалась она перед этим грозным судом с его длиннополыми знаменитостями, с его торжественной обстановкой и величественными церемониями. Она спокойно сидела, невозмутимая, на своей скамье и разбивала науку мудрецов своей изумительной простотой; простотой, которая была подобна крепости: ухищрения, козни, почерпнутые из книги знания и тому подобные метательные снаряды отскакивали от каменной твердыни ее неведения и, не причинив вреда, падали на землю; они не могли поколебать засевший в крепости гарнизон — великое, ясное сердце и мощную душу Жанны, этих защитников и блюстителей ее высокой задачи.

Она чистосердечно отвечала на все вопросы и рассказала, как она видела ангелов и что они говорили ей; и слова ее были так непринужденны, убедительны и искренни, в них звучала такая жизненная правда, что даже эти черствые, бывалые судьи забылись и сидели неподвижные и безмолвные, до конца следя за ее рассказом с каким-то восторженным любопытством, словно очарованные. А если вы моему показанию не верите, то загляните в летописи: там прочтите вы об одном очевидце, который под присягой заявил на Суде Восстановления, что она изложила свой рассказ «с благородным достоинством и простотой», а относительно впечатления, вынесенного слушателями, он повторяет приблизительно то же, что сказано мной. Семнадцать лет было ей — и она была одна; и однако она нисколько не боялась и смело смотрела на этих ученых законоведов и богословов; и победила она их не школьной наукой, а только присущими ей от природы чарами молодости, искренности, нежной мелодичностью голоса и красноречием, источником которого было сердце, а не разум. Сколько было красоты в этом зрелище! О, если бы я мог воскресить его перед вами во всей полноте: я знаю, что сказали бы вы тогда.

Как я уже упоминал, она не умела читать. Однажды они принялись травить и осаждать ее доказательствами, рассуждениями, возражениями и иными бессодержательными и многословными цитатами из различных авторитетных и знаменитых книг по богословию; наконец, у нее не стало терпения, и, резко повернувшись к ним, она сказала:

— Я не сумела бы отличить А от Б; но вот что я знаю: я явилась по приказанию Небесного Царя, чтобы спасти Орлеан от англичан и короновать в Реймсе короля, а вы толкуете о пустяках.

Разумеется, для Жанны это были тяжелые дни, как и для всех присутствовавших. Но все-таки ей выпала наиболее тяжкая доля, потому что у нее не было праздников; она всегда должна была присутствовать и выжидать долгие часы, тогда как тот или другой из следователей мог отлучиться и отдохнуть, если чувствовал усталость. И тем не менее она не казалась ни утомленной, ни раздраженной и лишь изредка давала волю своей досаде. Изо дня в день она сражалась с этими опытными мастерами схоластики, обнаруживая неизменное спокойствие, терпение и бодрость, каждый раз сумев за себя достойно постоять.

Однажды доминиканский монах вздумал ошеломить ее вопросом, который заставил всех насторожить уши; а я, признаюсь, затрепетал и сказал себе, что на этот раз бедная Жанна попалась, потому что ответить на такой вопрос невозможно. Хитрый доминиканец начал тоном напускной небрежности, как будто спрашивал он о каких-то пустяках:

— Ты утверждаешь, что Господь пожелал избавить Францию от английского владычества?

— Да, такова Его воля.

— Тебе нужно войско, чтобы пойти на помощь к орлеанцам, не так ли?

— Да, и чем скорее, тем лучше.

— Бог всемогущ и может сделать все, что пожелает, не правда ли?

— Конечно. Никто в этом не сомневается.

Тут доминиканец внезапно поднял голову и с торжеством кинул свой вопрос:

— В таком случае скажи мне: если Он пожелал освободить Францию и если Он может все, что пожелает, то для чего понадобилось войско?

Эти слова вызвали заметное движение в рядах: всякий старался вытянуть шею и подносил руку к уху, чтобы лучше расслышать ответ. А доминиканец самодовольно тряхнул головой и посмотрел вокруг себя, чтобы насладиться успехом, потому что одобрение отразилось на всех лицах. Но Жанна была невозмутима. Ни одной нотки беспокойства не было слышно в ее голосе, когда она сказала:

— Он помогает лишь тому, кто сам себе помогает. Сыны Франции будут сражаться, а Он дарует победу!

Все лица озарились мимолетным восторгом, точно по ним проскользнул солнечный луч. Даже доминиканцу понравилось, что она так ловко отразила его мастерской удар. И я слышал, как один почтенный епископ пробормотал в присущем тому суровому времени стиле: «Ей-богу, дитя сказало правду. Он пожелал, чтобы Голиаф был убит, и послал такого же ребенка, как она».

В другой раз, когда допрос успел уже на всех, кроме Жанны, нагнать тоску и сонливость, за дело взялся брат Сеген, профессор богословия университета в Пуатье. Это был человек угрюмого и саркастического нрава; он начал осаждать Жанну разными язвительными вопросами, а говорил он на ломаном французском языке, потому что родом был из Лиможа.

— Как это ты могла понимать своих ангелов? — спросил он под конец. — На каком языке они говорили?

— По-французски.

— Скажите пожалуйста! Какая честь нашему языку — весьма лестно! И чистое произношение?

— Да… безукоризненное.

— Безукоризненное, вот как? Ну, конечно, тебе ли не знать. Может быть, их произношение было лучше твоего, а?

— Насчет этого я… я ничего не могу сказать, — ответила она и хотела продолжать, но остановилась. Затем она добавила, как бы говоря с собою: — Во всяком случае, лучше вашего.

Как ни невинны были ее глаза, но в них промелькнула усмешка. Пронесся гул одобрения. Брат Сеген, задетый за живое, резко спросил:

— Веруешь ли ты в Бога?

Жанна ответила с задорной небрежностью:

— О, еще бы… и, вероятно, лучше, чем вы.

Брат Сеген потерял терпение и начал без устали язвить ее и наконец обрушился, не скрывая более своей досады:

— Прекрасно. Если твоя вера в Бога так велика, то вот что я скажу тебе: Бог не желает, чтобы кто-либо уверовал в тебя, не увидев знамения. Где твое знамение? Покажи нам!

Это зажгло Жанну; она вскочила со своего места и воскликнула с воодушевлением:

— Не для того пришла я в Пуатье, чтобы показывать знамения и творить чудеса! Пошлите меня в Орлеан, и у вас не будет недостатка в знамениях. Дайте мне войско — хоть какое-нибудь — и отпустите меня туда!

Глаза ее метали молнии… о, маленькая героиня! Не встает ли она перед вами как живая? Громкие возгласы сочувствия наградили ее слова, и она села на свою скамью, зардевшись как маков цвет: ее деликатная душа всегда боязливо избегала похвал.

Ее речь, как и происшествие с французским языком, создали два пункта, неблагоприятные для брата Сегена и ничем не повредившие Жанне; однако при всей своей язвительности он был человек благородный и честный, как вы можете узнать из истории; на Суде Восстановления он мог бы умолчать об этих двух неприятных эпизодах, если бы пожелал; но он не сделал этого, а, напротив, чистосердечно рассказал обо всем.

В один из последних дней этого трехнедельного заседания длиннополые богословы и профессора устроили обстрел по всей линии, буквально закидав Жанну возражениями и доводами, почерпнутыми из всевозможных творений старинных и знаменитых писателей римской Церкви. Ее чуть не задушили. Но наконец она сумела выкарабкаться и отразить натиск, сказав:

— Послушайте! Книга Божья гораздо ценнее всех тех, на которые вы ссылаетесь, и я опираюсь на нее. И поистине в книге сей есть многое, чего ни один из вас не может прочесть, несмотря на всю вашу ученость!

С самого начала она по приглашению жила у госпожи де Рабато, жены советника парламента Пуатье; и в этот дом по вечерам собирались знатные горожанки, чтобы повидать Жанну и побеседовать с ней; стремились туда также старыезаконоведы, советники и ученые парламента и университета. И эти важные господа, привыкшие взвешивать каждое новое и странное явление, осторожно к нему присматриваться, вертеть его так и сяк и недоверчиво пожимать плечами, приходили каждый вечер, все более и более подчиняясь тому таинственному влиянию, тому неуловимому и неопределимому обаянию, которое было высшим даром Жанны, тому неотразимо убедительному очарованию, которое чувствовалось и признавалось знатными и незнатными, хотя ни те, ни другие не могли его объяснить или описать; и все они, один за другим, сдавались, говоря: «Это дитя послано Богом».

День-деньской Жанна должна была терпеть неудобства, присутствуя на верховном суде и подчиняясь строгим правилам судебной процедуры; ее судьи распоряжались всем по своему усмотрению. Но вечером можно было видеть обратную картину: Жанна сама становилась председательницей, получала свободу слова, а те же судьи стояли перед ней. Легко понять, к чему это приводило: каждый вечер она своим обаянием разрушала все возражения и препятствия, воздвигнутые стараниями их трудового дня. В конце концов она склонила всех судей на свою сторону, и благоприятный приговор был вынесен единогласно.

Интересное зрелище представляла собою зала суда, когда председатель читал приговор со своего высокого кресла: сюда собрались все знатные горожане, которым только посчастливилось получить пропуск и найти себе место. Сначала были выполнены некоторые торжественные церемонии, обычные в таких случаях; затем воцарилась тишина, и последовало чтение приговора; среди глубокого безмолвия можно было расслышать каждое слово даже в самых далеких углах залы:

— Установлено и сим доводится до всеобщего сведения, что Жанна д’Арк, по прозванию Девственница, — добрая христианка и добрая католичка; что ее нрав и ее речи не изобличают ничего, противного вере; и что король может и должен принять предлагаемую ею помощь, ибо отказаться от таковой значило бы прогневить Дух Святый и признать себя недостойным Божественного Промысла.

Судьи встали, и раздался гром рукоплесканий, неудержимый, то стихавший, то снова разраставшийся… Я потерял Жанну из виду, потому что она потонула в толпе людей, кинувшихся вперед, чтобы поздравить ее и призвать благословения на нее и на Францию, судьба которой отныне была передана в ее маленькие руки.

ГЛАВА IX

[править]

То был великий день и величественное зрелище.

Она победила! Какую ошибку сделали Ла Тремуйль и остальные ее недоброжелатели, разрешив ей эти вечерние «заседания»!

Коллегия священников, посланная в Лотарингию якобы для того, чтобы навести справки о нравственности Жанны, — в действительности же, чтобы затянуть дело и заставить ее отказаться от своего намерения, — вернулась, признав характер Жанны безупречным. Как видите, наши дела теперь должны были пойти полным ходом.

Приговор вызвал оживление необычайное. Мертвая Франция вдруг воскресала, лишь только приходила великая весть. Прежде унылый и угнетенный народ поникал головой и отходил в сторону, если с ним заговаривали о войне; теперь же добровольцы шумными толпами стекались под знамена Вокулерской Девы, и в воздухе неумолчно гремели воинственные песни и барабанный бой. И я вспомнил, как ответила она в минувшую пору нашей деревенской жизни, когда я фактами и цифрами старался доказать ей, что положение Франции безнадежно и что никакие силы не пробудят народ от летаргического сна:

— Они услышат барабанный бой, они откликнутся и выступят в поход.

Говорят, пришла беда — растворяй ворота. Мы могли бы сказать то же самое про удачу. Дождались мы первой удачи — и счастье хлынуло, волна за волной. Ближайший наш успех заключался в следующем. Попы не на шутку тревожились вопросом, должна ли Церковь позволить женщине-воину надеть мужское платье. Но вот пришло разрешение. Два великих богослова того времени (один из них — канцлер Парижского университета) высказались утвердительно. Они заявили что, так как Жанне «предстоит совершить дело мужа и воина, то, по справедливости, и ее одеяние должно соответствовать такому положению».

Разрешение Церкви носить мужское платье было большим выигрышем. Да, счастье хлынуло, волна за волной. Не буду говорить о маленьких волнах, упомяну только о самой большой — о той волне, которая нас ошеломила, так что мы едва не захлебнулись от радости. В тот же день, когда был вынесен приговор, к королю отправили герцогов, а на другое утро ясные звуки трубы прорезали морозный воздух; мы насторожили уши и начали считать. Раз… два… три… пауза; раз… два… пауза; опять — раз… два… три… Мы выскочили на улицу и понеслись во всю прыть: такое сочетание нот служило признаком, что королевский герольд будет сейчас читать народу высочайший указ. По мере того как мы бежали вперед, отовсюду — из боковых улиц, из домов, из ворот — выскакивали впопыхах мужчины, женщины, дети и тоже бежали, одеваясь на ходу. А ясные звуки трубы опять прорезали воздух, и стечение народа все увеличивалось, так что вскоре пробудился весь город и устремился к главной улице. Наконец, мы добрались до площади, на которой уже тесной толпой стояли горожане; высоко на пьедестале большого креста стоял пышно одетый герольд, окруженный своими помощниками. Через минуту он начал читать зычным голосом, какой подобает его должности:

— Пусть узнают все и запомнят, что высочайший и знаменитейший Карл, Божиею милостию король французский, соизволил даровать своей верноподданной, Жанне д’Арк, по прозванию Девственница, сан, полномочия, власть и достоинство главнокомандующего войсками Франции…

Тут тысячи шапок полетели в воздух, и толпа разразилась бурей радостных криков, которая, казалось, никогда не уймется; но наконец затихло, и герольд продолжал:

— …и повелел принцу королевской крови, его светлости герцогу Алансонскому, быть ее наместником и начальником штаба.

Этими словами манифест заканчивался, и ураган разбушевался снова и, разделившись на бесчисленные вихри, пронесся по всем улицам и по всем закоулкам и переулкам города.

Она — главнокомандующий, а принц королевского дома — ее подчиненный! Вчера она не значила ничего — сегодня какой почет! Вчера она не была ни сержантом, ни капралом, ни даже рядовым — а сегодня она сразу поднялась на самую вершину. Вчера ей не был подчинен ни один новобранец — а сегодня ее слово стало законом для Ла Гира, Сентрайля, Бастарда Орлеанского и всех прочих заслуженных ветеранов, блестящих знатоков военного дела. Таковы были охватившие меня размышления; я старался свыкнуться с этим странным, волшебным превращением.

Мысли мои унеслись в минувшее, и вот предо мной воскресла картина, которая была еще так свежа в моей памяти, как будто это происходило вчера, — ив самом деле, это было не далее первых чисел января. Вот что представилось мне: в далекой деревне живет крестьянская девушка; ей еще не исполнилось семнадцати лет. И сама она, и ее родное село никому не известны, словно они — на другом конце света. Где-то подобрала она и принесла домой бесприютное существо — маленького серого котенка, жалкого и голодного; она его накормила, утешила, приручила, снискала его доверие, и вот он, свернувшись клубочком, спит у нее на коленях, а она вяжет грубый чулок и о чем-то думает, мечтает. О чем? Никто не ведает. Но теперь — котенок еще не успел превратиться во взрослого кота, а та девушка назначена главнокомандующим французской армией, и будет отдавать приказания принцу королевской крови, и над мраком ее родного села взошло ее имя как солнце, видимое со всех концов страны! Голова кружилась, когда я думал об этих событиях, — такими необычайными, такими невозможными казались они.

ГЛАВА Х

[править]

Вступив в свою должность, Жанна первым делом продиктовала письмо к английским полководцам, осаждавшим Орлеан; она предлагала им сдать все захваченные ими укрепления и покинуть пределы Франции. Можно было предположить, что она заранее обдумала все и мысленно составила текст письма — так легко находила она нужные слова, и столько силы и яркости было в ее выражениях. Однако такое объяснение было бы ошибочно: она всегда отличалась быстротой мысли и гибкостью языка, а в продолжение последних недель способности ее развивались непрерывно. Послание это надлежало отправить из Блуа. Теперь уже не было недостатка в добровольцах, в провизии и в деньгах, и Жанна назначила Блуа сборным пунктом для новобранцев и вещевым складом, а надзор поручила Ла Гиру.

Великий Бастард — побочный сын герцога и губернатор орлеанский — уже несколько недель взывал, чтобы Жанну прислали к нему; а тут явился новый посланец — старый д’Олон, заслуженный воин, человек надежный, хороший и честный. Король предоставил его в распоряжение Жанны, назначив заведующим ее хозяйственной частью, а остальных приближенных приказал ей выбрать самой — лишь бы их численность и достоинства соответствовали величию ее сана; и попутно распорядился, чтобы их надлежащим образом снабдили оружием, одеждой и лошадьми.

Между тем в Туре по заказу короля изготовлялся для нее полный набор латных доспехов. Латы из тончайшей стали, покрытой толстым слоем серебра, были богато украшены резными узорами и отполированы как зеркало.

Голоса поведали Жанне, что за алтарем церкви Святой Екатерины в Фьербуа спрятан старинный меч, и она послала за ним де Меца. Причт церкви никогда не слыхал о чем-либо подобном. Начали искать и действительно нашли меч, зарытый в указанном месте, под каменной плитой. Ножны отсутствовали, и меч был заржавлен; священники отполировали его и отослали в Тур, где ожидалось наше прибытие. Они вдобавок заказали ножны из малинового бархата, а турские горожане приготовили вторые ножны — из золотой парчи. Но Жанна намеревалась носить этот меч во время всех своих битв и, отказавшись от пышных украшений, заказала ножны из простой кожи. Все верили, что меч принадлежал Карлу Великому, но то было лишь предположение. Я хотел было отточить этот старый булат, но Жанна сказала, что незачем, ибо она никого не собирается убивать и будет носить меч только как символ власти.

В Туре она придумала рисунок своего штандарта, за изготовление которого взялся некий шотландский живописец, по имени Джемс Пауэр. На куске тончайшего белого букассена с шелковой бахромой был изображен Бог Отец, восседающий на облаках и держащий в руке Вселенную; два коленопреклоненных ангела у ног Его протягивали Ему лилии; надпись: Jesus, Maria; на обратной стороне — корона Франции, поддерживаемая двумя ангелами.

Она приказала также сделать второе знамя, поменьше, изображавшее ангела, который подает лилию Пресвятой Деве.

В Туре кипела шумная жизнь. То и дело раздавался гром военной музыки; поминутно слышались мерные шаги марширующих людей — то были отправляемые в Блуа отряды новобранцев; днем и ночью в воздухе разносились песни, крики и ликующее «ура!». В город нахлынули приезжие, улицы и трактиры были полны народа, всюду шли хлопотливые приготовления, и лица всех сияли радостью и довольством. Вокруг главной квартиры Жанны постоянно толпился народ, в надежде взглянуть хоть одним глазком на нового главнокомандующего, и если им удавалось дождаться этого, то они становились как угорелые. Впрочем, показывалась она редко, потому что была занята подготовкой похода, выслушиванием докладов, отдачей распоряжений, отправлением гонцов, и если выпадала ей свободная минута, то она выходила к важным сановникам, ожидавшим в ее приемной. А уж нам, молодежи, почти совсем не приходилось видеть ее: столько было у нее дел.

Мы переживали смену настроений: то надеялись, то нет. Она еще не выбрала себе свиты: вот из-за чего мы тревожи

лись. Мы знали, что она была завалена просьбами о предоставлении мест и что просьбы эти поддерживаются именитыми и влиятельными людьми, тогда как за нас некому было хлопотать. Она имела возможность назначить даже на самые скромные места титулованных дворян, связи которых послужили бы ей могучей защитой и могли бы впоследствии оказать ей неоценимую поддержку. При таких обстоятельствах могло ли благоразумие позволить ей подумать о нас? Мы не разделяли веселья города, проявляя склонность к унынию и досаде. Время от времени принимались мы рассуждать о своих слабых надеждах, и каждый старался утешить себя, сколько мог. Но даже одно упоминание об этом вопросе причиняло страдание Паладину, потому что если у нас и была хоть тень упования, то ему ждать было решительно нечего. Ноэль Рэнгесон вообще предпочитал не начинать этих тягостных разговоров; но при Паладине — другое дело. Однажды мы опять заговорили об этом, и Ноэль сказал:

— Не грусти, Паладин: прошлою ночью мне привиделся сон, будто ты один из всех нас получил должность. Не очень-то почетную, но как-никак должность: что-то вроде лакея или прислужника.

Паладин встрепенулся и почти повеселел: он придавал значение вещим снам и вообще отличался суеверием. Надежды его начали возрождаться.

— Хотел бы я, чтобы сон твой оправдался, — сказал он. — Как ты думаешь, сбудется ли?

— Обязательно. Я прямо-таки уверен в этом: сны ведь никогда почти не обманывают.

— Ноэль, я задушу тебя в объятиях, если этот сон сбудется! Быть слугой главнокомандующего всех войск Франции… Весь мир услышит об этом, дойдет известие и до нашего села: то-то вылупят глаза все эти олухи, которые пророчили, что из меня не будет никакого толку! Какая великая будущность! Ноэль, действительно ли ты думаешь, что это непременно сбудется? Убежден ли ты?

— Убежден. Вот тебе моя рука.

— Ноэль, если это сбудется, то я о тебе не позабуду, — пожми мне руку еще раз! Я надену великолепную ливрею, об этом услышит наша деревня, и эти скоты скажут: «А он-то служит лакеем у главнокомандующего, на него смотрит весь мир и дивится… Каков? Ведь взлетел прямо в высоту поднебесную!»

Он начал ходить по комнате и строить воздушные замки — такие высокие и неожиданно быстрые, что мы едва поспевали за ним. Но вдруг на его лице погасла радость, и уныние сменило ее. Он сказал:

— О, это был ошибочный сон, который не сбудется никогда. Я совсем забыл про эту нелепую затею в Туре. Все это время я старался не показываться ей на глаза, надеясь, что она забудет и простит меня… но этому не бывать, я уверен. Она не может забыть. А в конце-то концов я не виноват. Я сказал, что она обещала пойти за меня замуж, но подучили меня другие, клянусь — это они! — Огромный детина чуть не заплакал. Немного оправившись, он сказал с унынием: — Это была единственная ложь за всю мою жизнь, и…

Хор гневных и досадных восклицаний заглушил его слова, и, прежде чем он получил возможность продолжать, в комнату вошел личный слуга д’Олона и сказал, что нас требуют в главную квартиру. Мы встали, а Ноэль возгласил:

— Ну, что я говорил? Я предчувствовал; дух пророчества на мне. Она сейчас назначит его на высокую должность, а мы призваны, чтобы засвидетельствовать ему свое почтение. Иди же с нами!

Но Паладин побоялся, и мы оставили его одного.

Когда мы остановились перед Жанной, впереди толпы блестящих офицеров, она приветствовала нас обаятельной улыбкой и сказала, что принимает всех нас в свою свиту, потому что не может обойтись без своих старых друзей. Вместо нас она могла бы избрать людей знатных и влиятельных, и такая неожиданная честь была нам тем приятнее; но мы не находили слов, чтобы высказаться, ибо теперь ее недосягаемое величие повелевало нам молчать. По очереди мы выступали вперед, чтобы принять удостовери-тельную грамоту из рук нашего ближайшего начальника, д’Олона. Все мы получили почетные места: выше всех стояли оба рыцаря; затем — братья Жанны; я был первым оруженосцем и писцом; вторым оруженосцем назначен был молодой дворянин по имени Рэмон: Ноэль был ее гонцом; у нее были два герольда, а также капеллан и раздаватель милостыни, которого звали Жан Пакерель. Еще раньше выбрала она дворецкого и нескольких домашних слуг. Наконец она посмотрела кругом и спросила:

— Где же Паладин?

Сьер Бертран ответил:

— Он не знал, должно ли ему прийти, сиятельная госпожа.

— Это нехорошо. Позовите его.

Вошел Паладин с весьма смиренным видом. Он переступил через порог и не посмел идти дальше, но остановился в явном замешательстве и страхе. Жанна заговорила с ним ласково:

— Я наблюдала за тобой во время нашего путешествия. Ты начал плохо, но понемногу исправляешься. Смолоду ты любил говорить небылицы, но в тебе кроется муж — и я заставлю его проснуться. — Надо было видеть, как прояснилось лицо Паладина при этих словах. — Последуешь ли ты за мной, куда я прикажу?

— Хоть в огонь! — воскликнул он.

А я сказал самому себе: «Бог свидетель, она, по-видимому, превратила этого хвастуна в героя. Вот новое ее чудо — в том нет сомнения».

— Верю тебе, — сказала Жанна. — Вот, возьми мое знамя. Ты будешь ездить за мною во всех сражениях, и когда Франция будет спасена, ты возвратишь мне его.

Он взял знамя, которое ныне является драгоценнейшей реликвией Жанны д’Арк, и сказал дрожащим от волнения голосом:

— Если я когда-либо опозорю этот залог доверия, то мои товарищи, здесь стоящие, сумеют исполнить над моим телом долг дружбы, и я возлагаю на них сию обязанность, зная, что не обманусь в них.

ГЛАВА XI

[править]

Мы с Ноэлем пошли назад вдвоем; сначала мы молчали, находясь еще под впечатлением пережитого. Наконец Ноэль вышел из своей задумчивости и сказал:

— Первый да будет последним, последний — первым. В сих словах — оправдание этой неожиданности. Но в то же время надо сознаться, что нашего толстого бычка втащили бог знает как высоко!

— Да. Я до сих пор чувствую себя ошеломленным. Ему досталась самая почетная должность.

— Самая почетная. Командиров много, и она может еще больше увеличивать их число. Но знаменосец только один.

— Верно. После нее самой это самая видная должность во всей армии.

— И самая заманчивая и почетная. Мы знаем, что этого места добивались сыновья двух герцогов. А заполучил его — кто же? — эта чванная ветряная мельница. Скажи на милость, разве это — не огромное повышение, если взглянуть на дело как следует?

— Вне всякого сомнения. Эта должность — как бы уменьшенное подобие должности самой Жанны.

— Ума не приложу: как объяснить это? А ты понимаешь ли?

— Понимаю и могу объяснить без всякого труда — так, по крайней мере, мне кажется.

Ноэль был изумлен и быстро глянул на меня, словно желая узнать, не шучу ли я.

— Я думал, ты шутишь, — сказал он, — но вижу, что нет. Если можешь помочь мне разобраться в этой загадке, так сделай это. Объясни, в чем дело.

— Надеюсь, что сумею. Ты заметил, что наш старший рыцарь нередко говорит умные вещи; у него на плечах многодумная голова. Однажды мы с ним ехали рядом и разговаривали о великих способностях Жанны. Он сказал: «Но самый крупный из ее даров — это зрячий глаз». Я бухнул в ответ, словно дурак: «Зрячий глаз? Подумаешь, какая диковина: ведь это есть у всех нас». «Нет, — возразил он, — зрячим глазом одарены немногие». И он пояснил мне свою мысль. Он сказал, что обыкновенный глаз видит только внешнюю сторону вещей и на этом основывает свое суждение; но зрячий глаз пронизывает насквозь, умеет прочесть сердце и душу, находя там такие качества, о которых по внешности догадаться нельзя и которые не могут быть узнаны простыми глазами. Он сказал, что величайший военный гений ошибется и обратится в ничто, если он не одарен зрячим глазом, то есть если он не способен читать в сердцах людей и выбирать своих подчиненных с непогрешимой прозорливостью. Он как бы по наитию угадывает, что этот человек годен для стратегии, другой — для бесшабашной, удалой стычки, третий — для терпеливого, собачьего упорства; он назначает каждого на присущее ему место и достигает успеха; между тем полководец, не имеющий зрячего глаза, назначал бы не на те места и — проигрывал бы. Я увидел, что он правильно отозвался о Жанне. Когда она была ребенком, пришел однажды вечером бродяга: ее отец и все мы приняли его за негодяя, а она увидела сквозь лохмотья честного человека. Обедая у вокулерского губернатора, я ничего не заметил в наших двух рыцарях, хотя провел в разговоре с ними целых два часа. Жанна пробыла там пять минут, не разговаривала с ними и не слышала их речей, однако сразу признала в них людей надежных и достойных, и они оправдали ее суждение. Кому поручила она надзор за этой крикливой, неукротимой толпой новобранцев в Блуа — толпой бывших арманьякских разбойников, сущих дьяволов? Кому, как не самому сатане, то есть Ла Гиру — этому военному урагану, этому безбожному крикуну, этому докрасна накаленному горнилу богохульства, этому вечно деятельному Везувию сквернословия! Знает ли он, как обращаться с легионом ревущих дьяволов? Да лучше всех людей на свете! Ведь он — сам Вельзевул этого бесовского царства, он перещеголяет их всех, взятых вместе, и, вероятно, он — отец большинства из них. Жанна сделала его временным начальником, пока сама не приедет в Блуа… а там! Там-то она самолично приберет их к рукам, а если нет, значит, я ошибся в ней, несмотря на нашу многолетнюю близость. То-то будет зрелище, когда прекрасный ангел в белых доспехах начнет отдавать приказания этим негодным отбросам пагубы!

— Ла Гир! — вскричал Ноэль. — Наш давнишний герой!.. Хотел бы я увидеть этого человека!

— Я тоже. Его имя и теперь волнует меня столь же сильно, как в мои отроческие годы.

— Я хочу послушать, как он ругается.

— Еще бы! Я предпочел бы его ругательства молитвам любого человека. Он — самый прямодушный из всех людей и самый наивный. Однажды ему был объявлен выговор за то, что он грабит во время своих набегов; он ответил, что это сущие пустяки. По моему мнению, он как раз такой человек, которому следовало поручить временное командование в Блуа. Видишь, Жанна обратила на него свой зрячий глаз.

— А это возвращает нас к началу нашего разговора. Я искренно люблю Паладина — не потому только, что он славный парень, но и потому, что он — мое детище: я ведь сделал его таким, каков он теперь, то есть самым пустым хвастуном и самым щедрым лгуном во всем королевстве. Я радуюсь его счастью, но у меня нет зрячего глаза. Я не избрал бы его на самую опасную должность во всей армии; я поместил бы его в тылу, поручив ему добивать раненых и уродовать убитых.

— Поживем — увидим. Жанна, быть может, лучше нас знает его. И подумай еще вот о чем: если человек, занимающий положение Жанны, говорит кому-нибудь, что он храбрец, — тот верит этому, а веры достаточно. Действительно, разве верить в свою храбрость — не значит ли быть храбрым? Ведь в этом все дело.

— Что верно, то верно! — вскричал Ноэль. — У нее не только зрячие глаза, но и творящие уста. Конечно, в этом все дело. Жанна д’Арк сказала вещее слово, и вот Франция идет на врага, высоко подняв голову.

Тут меня позвали: Жанна хотела продиктовать мне письмо. В продолжение следующих суток портные были заняты шитьем наших должностных нарядов, и нам готовили новое вооружение. Теперь любо было посмотреть на нас, когда мы наряжались в свои походные или домашние мундиры. Паладин, одетый по мирному времени в дорогие многоцветные ткани, был подобен башне, вызолоченной роскошным закатом; а когда он наряжался на войну, то его султан, яркая перевязь и стальные латы составляли еще более величественное зрелище.

Был дан приказ отправляться в Блуа. Было ясное, свежее, прекрасное утро. Можете себе представить, какое это было красивое зрелище, когда наш блестящий отряд мчался по дороге, вытянувшись в колонну, по два в ряд — впереди Жанна с герцогом Алансонским, затем д’Олон и огромный знаменосец и так далее. А когда мы ехали сквозь радостную толпу, и Жанна кивала головой направо и налево, и солнце отражалось от ее серебряных лат, то зрители чувствовали, что перед их глазами взвивается занавес, открывая первое действие могучей драмы; и возрождение их надежд проявлялось восторгом, который возрастал с каждым мгновением, так что, наконец, тело начало ощущать колыхание воздуха, стонавшего от радостных криков. Далеко в конце улицы послышалась нежная духовая музыка, и мы увидели тучу движущихся копьеносцев; солнце мягким светом озаряло их доспехи, но ярко сверкали над их головами наконечники копий, как будто над светозарным туманом сияло скопление звезд; то была наша почетная стража. Этот отряд примкнул к нам, шествие вполне оформилось, начался первый военный поход Жанны д’Арк — занавес поднялся.

ГЛАВА XII

[править]

В Блуа мы пробыли три дня. О, этот лагерь принадлежит к сокровищам моих воспоминаний! Порядок?.. У этих разбойников царил такой же порядок, какой можно встретить среди волков и гиен. Они бродили туда и сюда, пьяные, горланили во все горло, кричали, галдели, ругались и искали развлечений во всевозможных грубых и бесшабашных выходках; на каждом шагу встречались крикливые, распутные женщины, не уступавшие мужчинам по части наглых шуток, бесчинств и нелепых причуд.

Вот среди какого сброда привелось Ноэлю и мне увидеть Ла Гира впервые. Он соответствовал самым заветным нашим мечтаниям. Он был высок ростом, отличался воинственной осанкой; он был с головы до пят закован в латы, на его шлеме развевался султан из перьев, а сбоку к поясу был привешен огромный меч.

Он отправлялся к Жанне, чтобы представиться ей как главнокомандующему; и, проходя через лагерь, он восстанавливал порядок и кричал, что приехала Дева и что он не допустит подобных безобразий в присутствии главы армии. Для восстановления порядка он прибегал к способу, весьма своеобразному, им самим придуманному: продвигаясь вперед, он ругался на чем свет стоит, грозил лютой карой каждому встречному и сыпал ударами направо и налево; и куда он попадал, там человек валился с ног.

— Проклятое чучело! — кричал он. — Чего ты тут шатаешься и сквернословишь, когда сам главнокомандующий приехал в лагерь! Держись прямее! — И он сшибал солдата с ног.

Что значило, по его понятиям, «держаться прямее», никому, кроме него, было неизвестно.

Мы последовали за знаменитым ветераном в главную квартиру, прислушиваясь, наблюдая, восхищаясь, можно сказать, пожирая глазами любимого героя французских мальчиков, которые, как и мы, обожали его от колыбели. Вспомнил я, как однажды, когда мы еще мирно проводили дни на пастбищах Домреми, Жанна упрекнула Паладина за легкомысленное отношение к могучим именам — к Ла Гиру и Бастарду Орлеанскому — и сказала, что для нее было бы высокой честью стоять где-нибудь вдали и хоть один только раз увидеть этих великих людей. Ей и другим девочкам они были так же дороги, как мальчикам. И вот, наконец, перед нами один из них — по какому делу идет он? Трудно поверить, а между тем это правда: он спешит обнажить голову перед Жанной и выслушать ее приказания.

Покуда он недалеко от главной квартиры усмирял «ласковым» способом значительную толпу своих разбойников, мы перегнали его и увидели военный совет Жанны — великих полководцев армии, которые только что прибыли. Их было шестеро — все знаменитые воины, красавцы, в блестящем вооружении; но красивее всех был генерал-адмирал Франции.

Когда вошел Ла Гир, то на его лице отразилось удивление: его поразили красота и чрезвычайная молодость Жанны; а по радостной улыбке Жанны легко было заметить, как она счастлива увидеть, наконец, героя своего детства. Ла Гир низко поклонился, держа свой шлем в руке, защищенной латной рукавицей, и произнес грубоватую, но милую приветственную речь, не разбавленную почти ни единым проклятием. Заметно было, что они сразу почувствовали расположение друг к другу.

Официальный прием продолжался недолго, и остальные посетители вскоре удалились; но Ла Гир остался, сел рядом с Жанной, прихлебывая вино из ее стакана, и они начали разговаривать и смеяться, как старые друзья. А когда она дала ему, как начальнику лагеря, некоторые предписания, то он чуть не поперхнулся. Начала она с того, что потребовала удаления распутных женщин — ни одной из них она не позволит остаться. Далее, надо положить конец необузданным оргиям, привести к пристойным и строго определенным границам употребление вина и водворить дисциплину на место беспорядка. А завершила она эту вереницу неожиданностей следующим требованием, которое едва не вышибло Ла Гира из его брони:

— Каждый человек, становящийся под мое знамя, обязан исповедаться у священника и получить отпущение грехов; и каждый вновь принятый солдат должен два раза в день присутствовать на богослужении.

С добрую минуту Ла Гир не мог вымолвить слова, наконец он сказал тоном глубокого уныния:

— О милое дитя, ведь они — эти мои бедные любимцы — порождение чертовых самок! Ходить к обедне!.. Да они, голубушка моя, скорей проклянут нас обоих!

И он продолжал в том же роде трогательные доводы, и богохульства полились щедрым потоком; Жанна не устояла и расхохоталась так, как не хохотала со времени своего детства, когда она веселилась на пастбищах в Домреми. Отрадно было ее слушать.

Но она настаивала, и воин принужден был уступить и сказал: ладно, раз таково приказание, он должен повиноваться и уж постарается не ударить лицом в грязь. После этого он освежил себя потоком самых мрачных проклятий и пообещал, что разможжит башку всякому, кто не изъявит готовности отрешиться навсегда от грехов и начать праведную жизнь. Это снова рассмешило Жанну; да и как тут было не развеселиться. Но она не согласилась с таким способом обращения на путь истинный. Она сказала, что они должны пойти добровольно.

Ла Гир ответил, что это само собою понятно: он ведь не собирается убивать послушных, а только тех, кто заупрямится.

Совсем не то: никого не надо убивать; Жанна не желает этого. Ведь если человеку предлагают сделать что-либо добровольно и угрожают смертью в случае отказа, то он будет более или менее стеснен в своих действиях, а она желает для них полной свободы.

Ветеран тогда вздохнул и сказал, что он посоветует солдатам ходить к обедне, но что едва ли найдется в лагере хоть один человек, который проявит большую склонность к этому, чем он сам. Тут на него обрушилась новая неожиданность.

— Но, дорогой мой, — сказала Жанна, — вы тоже будете посещать обедню!

— Я? Немыслимо! Это безумие!

— Ничуть. Вы будете два раза в день ходить на богослужение.

— Да что это, неужели я не сплю? Или я пьян?.. Или обманывает меня слух? Право, я скорей отправился бы к…

— Мне неинтересно знать куда. Завтра утром вы начнете, а продолжать будет уже гораздо легче. Полно, чего вы вдруг приуныли? Стерпится — слюбится.

Ла Гир старался ободрить себя, но тщетно. Он только грустно вздохнул и сказал:

— Ладно. Я сделаю это для вас. Но ни для кого другого, клянусь…

— Не клянитесь. Оставьте это.

— Оставить? Немыслимо! Я прошу вас… просил бы… О военачальник мой, ведь эта речь — мне родная.

Он обещал, что будет божиться только своим генеральским жезлом — в ее присутствии; в остальных случаях он тоже будет сдерживаться по мере возможности, хотя не надеется на успех, потому что эта застарелая привычка слишком уж укоренилась в нем и доставляет ему на старости лет отраду и утешение.

Упрямый, старый лев, расставаясь с Жанной, был уже значительно усмирен и приручен; не решусь сказать, что он был сделан кротким и мягким, такие выражения едва ли можно было к нему применить. Ноэль и я предположили, что, лишь только он окажется вне видимости Жанны, в нем сейчас же с такой силой воскреснет старая неприязнь, что он, не будучи в силах преодолеть себя, уклонится от обедни. Как бы то ни было, мы уговорились встать на другой день пораньше, чтобы посмотреть.

Что же? Он действительно пошел. Трудно было поверить, но вот он шествует сам, угрюмо исполняя свой долг, стараясь напустить на себя самый набожный вид и ругаясь, как леший. То было новое доказательство испытанной истины: всякий, кто прислушался хоть раз к голосу Жанны и посмотрел ей в глаза, подпадал под ее обаяние и переставал принадлежать себе.

Итак, сатана был обращен в веру. Ну а остальные последовали за ним. Жанна объезжала лагерь, и всюду, где показывался этот юный прекрасный образ в сверкающих латах, невежественной рати мерещился сам бог войны, сошедший с облаков. Сначала они дивились, потом начали поклоняться. А тогда уже она могла делать с ними, что хотела.

Через каких-нибудь три дня лагерь был очищен и приведен в порядок, и эти варвары два раза в день собирались на богослужение, как благонравные дети. Женщины исчезли. Ла Гир был ошеломлен таким чудом: для него оно было непостижимо. Если он чувствовал желание ругаться, то уходил за пределы лагеря. Такова уж была его натура: при всей своей врожденной и благоприобретенной греховности он относился с суеверным страхом к святым местам.

Восторженное отношение преображенного войска к Жанне, его преданность и пробудившееся в нем горячее желание идти под ее предводительством на врага превосходили все, что Ла Гир видал когда-либо на своем долгом веку. Он не находил слов, чтобы высказать, насколько его восхищали и поражали эти таинственные чудеса. Прежде он считал свое войско почти никуда не годным, теперь же его гордость и уверенность в солдатах не знали пределов.

Дня два или три назад они побоялись бы напасть на курятник, а теперь они готовы взять приступом хоть врата ада.

Жанна и Л а Гир были неразлучны, составляя контраст, который и забавлял и услаждал взоры. Ла Гир был громаден, она — изящна и миниатюрна; он, убеленный сединами, уже прошел значительную часть своего жизненного пути, она была еще так молода; его лицо было такое бронзовое и покрытое шрамами, ее — такое милое и розовое, такое юное и нежное; она была ласкова, он — суров; она была олицетворением целомудрия и непорочности, он — олицетворением греховности. Ее взор был полон милосердия и сострадания, в его глазах сверкали молнии; на ком останавливался ее взор, того словно осеняло Божественное благословение и спокойствие, но никак нельзя было сказать того же про глаза Ла Гира.

Раз двенадцать в течение дня объезжали они лагерь, заглядывая в каждый уголок, наблюдая, осматривая, исправляя, и всюду их появление вызывало бурю восторга. Ехали они рядом; он — олицетворение жилистой, мускулистой силы, она — маленькое чудо легкости и изящества; он — твердыня из ржавого железа, она — сияющая серебряная статуэтка. И, завидев их, новообращенные хищники-грабители говорили тоном ласкового привета:

— Вот они — сатана и оруженосец Христа!

Все три дня, что мы пробыли в Блуа, Жанна усердно и неутомимо уговаривала Ла Гира уверовать в Бога; старалась освободить его из сетей греха, вдохнуть в его бурное сердце благодатное спокойствие религии. Она убеждала, упрашивала, умоляла его прочесть молитву. В продолжение нашего трехдневного пребывания в лагере он не переставал упрямиться и чуть не со слезами на глазах просил избавить его только от одного — от этого невозможного требования; он готов исполнить что угодно — решительно все; пусть ему прикажут, и он будет повиноваться беспрекословно. Стоит ей сказать одно только слово, и он ради нее пойдет в огонь, но пусть его избавят от этого, только от этого, потому что он не может молиться, он отродясь не молился, он не знает, как читается молитва, он для этого не мог бы подобрать слов.

А между тем — поверите ли? — она таки поставила на своем, одержала даже эту беспримерную победу. Она заставила Ла Гира молиться. Мне кажется, это доказывает, что для Жанны не было ничего невозможного. Да, он стал перед ней, поднял руки, закованные в железную броню, и прочел молитву. И молитва была не заимствованная, но его собственная. Ему никто не помогал сочинять ее, и он придумал сам.

— Милый Господь Бог, — сказал он, — прошу Тебя, поступай с Ла Гиром так, как Ла Гир поступал бы с Тобой, если б Ты был Ла Гир, а он — Бог[6].

После этого он надел свой шлем и вышел из палатки Жанны, крайне довольный собою; он имел вид человека, которому удалось уладить ко взаимному удовольствию и восторгу какое-то запутанное и трудное дело.

Знай я, что он только что молился, я понял бы, почему он поглядывал кругом себя с видом превосходства, но, конечно, я еще не успел сообразить, в чем дело.

Как раз в эту минуту я приближался к палатке; я видел уходившего Ла Гира и заметил, что он шагает с каким-то особым величием; действительно, на него любо было глядеть. Но, подойдя к двери палатки, я остановился и отступил назад, пораженный и опечаленный, ибо я услышал, что Жанна плачет (как я ошибочно предположил), плачет, словно не будучи в силах перенести душевную боль, — плачет, словно испытывая смертные муки. Оказалось совсем не то: она хохотала, хохотала над молитвой Ла Гира.

Только через тридцать шесть лет узнал я об этом, и тогда… о, тогда я мог только заплакать при виде этой картины беззаботного веселья, этого образа, воскресшего передо мной из мрака и тумана минувшего. Смеяться я не мог, потому что от минувшего меня отделял тот день, когда я безвозвратно утратил этот дар Божий — дар смеха.

ГЛАВА XIII

[править]

Выступили мы с многочисленным и великолепным войском и направились к Орлеану. Наконец-то начала осуществляться первая часть великих мечтаний Жанны. Впервые нам, молодым людям, привелось увидеть настоящую армию, и это зрелище было торжественно и величаво. Поистине нельзя было не одушевиться, глядя на бесконечную вереницу, которая растянулась вплоть до туманной дали горизонта, расстилаясь лентой по извилинам дороги, словно огромная змея. Жанна ехала во главе колонны, сопровождаемая своим штабом; затем следовала группа священников, певших «Veni Creator»[7] и несших хоругвь с изображением креста; а дальше целый лес сверкающих копий. Различные отряды находились под командой великих арманьякских полководцев: Ла Гира, маршалов де Буссака, де Реца, Флорана д’Илье и Потона де Сентрайля[8].

Каждый был крут в своем роде, но существовали три степени крутости: крутой, покруче и самый крутой. Ла Гир принадлежал к последним, хотя и другие почти не уступали ему. Они, все до одного, в сущности, были попросту знаменитые официальные разбойники, для которых беззаконие давно уже сделалось привычным делом, так что они утратили всякое чувство повиновения, если оно и было у них когда-нибудь.

Король строго приказал им: «Повинуйтесь главнокомандующей во всем; ничего не предпринимайте без ее ведома; не начинайте действовать, не получив ее распоряжений».

Но что было толку предупреждать их? Эти вольные птицы не знали законов. Изредка они повиновались королю; повиновались только, когда сами желали. Станут ли они повиноваться Деве? Во-первых, они не знали, что значит повиноваться ей или кому бы то ни было; во-вторых, они, конечно, не могли относиться серьезно к ее воинскому званию. Кто она? Деревенская семнадцатилетняя девушка, которая изучала сложное и опасное военное дело… пася своих овец.

Они и не собирались повиноваться ей, за исключением тех случаев, когда их многолетний военный опыт подскажет им, что выставляемые ею требования осмысленны и правильны с военной точки зрения. Можно ли было осуждать их за такое отношение к ней? По-моему, нет. Старые, опытные воины всегда отличаются упрямством и расчетливостью. Им нелегко было уверовать, что невежественные дети способны вести войны и командовать войсками. Ни один полководец на свете не мог бы отнестись к Жанне серьезно, поскольку дело касалось военных действий, пока она не сняла осады с Орлеана и не осуществила вслед за тем великого луарского похода.

Быть может, они ни во что не ставили помощь Жанны? Вовсе нет. Они дорожили Жанной, как плодоносная земля дорожит солнцем; они вполне верили, что она может вызвать урожай, но собрать жатву надлежит им, а не ей. Они питали к ней глубокое и суеверное уважение, как к существу, которое одарено чем-то сверхъестественным и таинственным, что дает ей возможность совершить непосильное им дело: вдохнуть силу и жизнь в робких солдат и превратить их в героев.

Они были уверены, что вместе с ней они всесильны, тогда как без нее — все пропало. Она могла вдохновить солдат и зажечь их воинственный пыл, но… сражаться? О, какая нелепость! Это уж их обязанность. Сражаться будут они, полководцы, а Жанна дарует победу. Таково было их мнение — случайный пересказ ответа, данного Жанной хитрому доминиканцу.

И вот они начали сообща обманывать ее. Она отдавала себе ясный отчет в том, как надлежит действовать. Она намеревалась смело пойти к Орлеану северным берегом Луары. Своим полководцам она отдала соответствующий приказ. Но они сказали друг другу: «Нелепый замысел! Вот и первый ее промах. Иного нельзя было ждать от девочки, которая ничего не смыслит в военном деле». Потихоньку они известили Бастарда Орлеанского. Тот также признал нелепость ее решения (по крайней мере, так ему казалось) и тайно посоветовал им обойти ее приказ каким-либо путем.

Они избрали путь обмана. Она им доверяла; она не ожидала такого отношения к себе и не была настороже. Это послужило ей хорошим уроком; потом она приняла меры к предупреждению подобных проделок.

Почему эти старые рубаки считали это решение нелепым, а она — нет? Потому что она была намерена тотчас снять осаду, сразившись с врагом, тогда как они предполагали осадить осаждавших и изнурить их, отрезав им подвоз провианта, а на это потребовались бы целые месяцы.

Англичане выстроили вокруг Орлеана цепь сильных укреплений, называемых «бастилиями»; эти укрепления закрывали доступ ко всем воротам города, кроме одних. По мнению французов, попытка пробиться через эти укрепления и ввести войско в Орлеан была бы неразумна; они были уверены, что это значило бы погубить армию. Само собою, их мнение было правильно с военной точки зрения, то есть было бы правильно, если бы не одно обстоятельство, ими не замеченное. А именно: английские солдаты были охвачены суеверным ужасом; они прониклись убеждением, что Дева заключила союз с сатаной, а благодаря этому рассеялась и исчезла значительная доля их отваги. С другой стороны, солдаты Девы были полны мужества, воодушевления и усердия.

Жанна могла бы пройти через укрепления англичан. Однако этому не суждено было осуществиться. Обманом ее лишили первой возможности нанести могучий удар врагу отечества.

Эту ночь она спала в лагере на земле, не снимая вооружения. Ночь выдалась холодная, и к утру, когда нам пришлось отправиться в дальнейший путь, Жанна окоченела почти так же, как ее латы; ведь железо — не очень-то хорошая замена одеяла. Тем не менее радость, что она уже приближается к заветной цели, была столь велика, что вскоре разгорячила ей кровь.

Восторг и нетерпение ее возрастали с каждой пройденной милей. Но наконец мы подошли к городу, и тогда ее воодушевление исчезло, сменившись негодованием. Она поняла, что ее обманули: от Орлеана нас отделяла река.

Жанна считала необходимым атаковать одну из трех бастилий, находившихся на нашем берегу, и силою получить доступ к охранявшемуся ею мосту. Таким образом, в случае удачи мы тотчас же сняли бы осаду. Но давно укоренившийся страх перед англичанами снова обуял ее полководцев, и они умоляли ее отказаться от этой попытки. Солдаты рвались в бой, но им пришлось разочароваться. И мы двинулись дальше и остановились против Шеси, в шести милях выше Орлеана. Дюнуа, Бастард Орлеанский, выехал из города, сопровождаемый рыцарями и горожанами, чтобы приветствовать Жанну. Она все еще пылала негодованием и досадой и не чувствовала ни малейшего расположения обмениваться любезностями, хотя бы и с обожаемым военным кумиром своего детства.

— Вы — Бастард Орлеанский? — спросила она.

— Он самый. И я весьма рад вашему прибытию.

— Не вы ли посоветовали привести меня к этому берегу реки, тогда как я хотела сразу напасть на Тальбота и англичан?

Ее гордый тон смутил его; он не мог ответить с надлежащей уверенностью и, пересыпая свою речь оправданиями и извинениями, сознался, что он и его совет избрали этот образ действий в силу военной необходимости.

— Клянусь Господом, — возразила Жанна, — совет Божий надежнее и мудрее вашего. Вы хотели обмануть меня, но обманулись сами, ибо я предлагаю вам наилучшую помощь, какую когда-либо получали рыцари и горожане, — помощь Божию, ниспосланную не из благоволения ко мне, но по милости Всевышнего. Благодаря молитвам святого Людовика и святого Карла Великого Он сжалился над Орлеаном и не допустит, чтобы врагу достались и герцог Орлеанский, и его город. Привезены припасы для спасения голодающих, но суда стоят ниже города, ветер неблагоприятен, они не могут подойти к этому месту. Скажите же мне, вы, премудрые люди, о чем думал ваш совет, изобретая эту нелепую помеху?

Дюнуа и остальные еще продолжали некоторое время оправдываться, но наконец сдались и согласились, что сделана ошибка.

— Да, ошибка сделана, — сказала Жанна, — и если Господь не возьмет на Себя ваших забот и не переменит ветра для исправления вашей оплошности, то надеяться больше не на кого.

Иные из них начали замечать, что при всей своей неопытности в военном деле она обладает практическим здравым смыслом и что, несмотря на свою врожденную кротость и обаятельность, она не принадлежит к тем людям, над которыми можно шутить безнаказанно.

Но вот Господь взялся за исправление промаха, и по Его милости ветер переменился. Приблизившаяся флотилия судов забрала провизию и рогатый скот и, под прикрытием вылазки у крепостной стены против бастилии Сен-Лу, успешно отвезла голодному городу эту желанную помощь. После того Жанна снова принялась за Бастарда:

— Видите вы войско? — спросила она.

— Да.

— По вашему ли увещанию и совету оно находится на этом берегу?

— Да.

— Так пусть же ваш премудрый совет объяснит мне, почему войску лучше быть здесь, чем, скажем, на дне морском?

Дюнуа сделал несколько робких попыток объяснить необъяснимое и защитить незащитимое, но Жанна оборвала его, сказав:

— Ответьте мне, сударь, может ли войско принести какую-либо пользу, находясь по эту сторону реки?

Бастард признался, что пользы никакой нет; то есть если принять во внимание придуманный и предписанный ею план действий.

— И все-таки, зная это, вы проявили такое упрямство, что не исполнили моих приказаний? Раз войску надлежит находиться на том берегу реки, то не объясните ли вы мне, как его туда переправить?

Бесполезность обмана стала вполне очевидна. Отговорки не помогли бы делу, и Дюнуа признался, что нет иного средства исправить ошибку, как вернуть войско назад, в Блуа, начать путь сызнова и подступить к Орлеану другим берегом, сообразно с первоначальным планом Жанны.

Всякая другая девушка, одержав такую победу над старым и знаменитым воином, почувствовала бы некоторое торжество, и ее нельзя было бы за это винить; но это было не в ее характере. Она лишь обмолвилась несколькими словами сожаления по поводу потерянного драгоценного времени и затем немедленно начала отдавать распоряжения относительно выступления в обратный путь. Ей грустно было видеть, как удаляется армия, потому что, говорила она, велико было воодушевление войска и его храбрость и во главе его она не побоялась бы встречи со всеми силами Англии.

После того как были закончены все приготовления к возвращению главной части армии, она, взяв с собою Бастарда, Ла Гира и тысячу солдат, переправилась в Орлеан, где весь город с лихорадочным нетерпением жаждал увидеть ее лицо. Было восемь часов вечера, когда она со своим отрядом вступила в город через Бургундские ворота. Паладин ехал впереди, неся ее штандарт. Она сидела на белом коне и держала в руке священный меч из Фьербуа. Посмотрели бы вы, как встречал ее Орлеан! Что это была за картина! Черное море голов, целый небосвод ярких факелов, оглушительная буря приветственных возгласов, звон колоколов и гром пушечных выстрелов! Казалось, что наступил конец света. Всюду видны были, озаренные факелами, обращенные кверху бледные лица, по которым струились неудержимые слезы радости.

Жанна медленно продвигалась через плотную толпу, и ее одетый в кольчугу стан возвышался, подобно серебряному изваянию, над этой мостовой из голов. Народ теснился кругом и смотрел на нее сквозь слезы тем восторженным взором, который присущ людям, когда они верят, что перед ними существо не от мира сего. И благодарная толпа целовала ее стопы, а те, кому не удавалось добиться этого счастья, прикасались рукой к ее коню и целовали свои пальцы.

Ни единое движение Жанны не ускользало от их внимания, все служило предметом их разговоров и похвал. То и дело слышались замечания:

— Вот… она улыбнулась! Видел?

— А теперь сняла свою украшенную перьями шапочку и машет кому-то… Ах, как она мила и грациозна!

— Она гладит вон ту женщину по голове!

— Она будто родилась на коне: погляди-ка, как она повернулась на седле и рукояткой меча посылает воздушный поцелуй тем горожанкам, что бросили ей цветы из окна.

— А вот какая-то бедная женщина подняла на руках ребенка… она его поцеловала! О, она божественна!

— Как она красива и изящна, и какое милое лицо… какое румяное и оживленное!

С узким, длинным знаменем Жанны, развевавшимся по ветру, случилось несчастье: бахрома его загорелась от факела. Жанна наклонилась вперед и рукой потушила огонь.

— Она не боится огня, не боится ничего! — вскричали они, и воздух содрогнулся от восторженных рукоплесканий.

Она подъехала к собору и прочитала благодарственную молитву Господу, а народ, столпившись на площади, начал молиться с нею заодно. Потом она возобновила свой путь, понемногу пробираясь через толпу и через лес факелов к дому Жака Буше, казначея герцога Орлеанского, у жены которого ей предстояло гостить все время своего пребывания в городе и жить в одной комнате с его дочерью, своей будущей подругой. Буря народного восторга не унималась всю ночь, сливаясь с радостным звоном колоколов и приветственным громом пушек.

Жанна д’Арк вышла наконец на сцену и была готова начать.

ГЛАВА XIV

[править]

Она была готова, но ей пришлось сидеть и ждать прибытия войска, с которым можно было бы приступить к работе.

На следующее утро, в субботу 30 апреля 1429 года, она стала расспрашивать о посланце, который был отправлен из Блуа с ее воззванием к англичанам — воззванием, продиктованным в Пуатье. Ниже я привожу его целиком. Этот документ замечателен по многим причинам: он поражает и своей деловой прямотой, и высоким одушевлением, и силой слога, и наивной верой в свою способность выполнить огромную задачу, которую она на себя возложила или которая была на нее возложена — как хотите. Читая, вы все время как будто видите блеск военного шествия и слышите барабанный бой. В этом воззвании открывается перед вами воинственная душа Жанны, и вы забываете кроткую маленькую пастушку. Эта неученая сельская девушка, не привыкшая диктовать что бы то ни было, не говоря уже о важных документах, обращенных к королям или полководцам, сумела так естественно создать вереницу могучих слов, как будто подобный труд был ей знаком с самого детства:

Jesus Maria

«Король Англии, и ты, герцог Бедфорд, именующий себя регентом Франции; Вильям де ла Поль, граф Суффолк; и ты, Томас лорд Скейлс, величающие себя наместниками названного Бедфорда, — оправдывайтесь перед Царем Небесным. Вручите посланной Господом Деве ключи всех праведных городов, захваченных и похищенных вами во Франции. Она послана сюда Господом для восстановления королевской династии в ее правах. Она вполне готова примириться с вами, если вы поступите справедливо, отказавшись от притязаний на Францию и возместив убытки, причиненные вашим захватом. А вы, стрелки, боевые товарищи, дворяне и незнатные, вы, которые стоите перед праведным городом Орлеаном, — удалитесь, ради Господа, в свою отчизну, иначе вы получите новые вести от Девы, которая, к великому вашему ущербу, не замедлит встретиться с вами. Король Англии, если ты не сделаешь этого, то помни, что я — военный вождь и что я буду изгонять всех твоих людей, которых встречу в пределах Франции, не спрашивая, согласны они или нет; и если они не будут покорствовать, то я истреблю их всех до единого, если же они проявят послушание, я их пощажу. Явилась я сюда по воле Бога, Царя Небесного, чтобы изгнать тебя из Франции наперекор всем изменникам и зложелателям королевства. Не думай, что тебе когда-нибудь достанется сие королевство с соизволения Царя Небесного, Сына Благодатной Марии; владеть им будет король Карл. Такова воля Господа, возвещенная Им через Деву. Если же вы не верите тому, что сообщено вам Богом через посредство Девы, то знайте: всюду, где бы мы с вами ни встретились, мы будем нападать на вас бесстрашно и поднимем такой шум, какого Франция не знала целое тысячелетие. Знайте, что Господь может послать Деве такую могучую помощь, с какой не справится ни единое войско, направленное против нее и против ее защитников. И тогда увидим мы, кто прав: Царь Небесный или вы. Герцог Бедфорд, Дева просит тебя: не подготовляй собственной погибели. Если вы вовремя образуетесь, то еще успеете пойти вместе с ней туда, где французы совершат наивысший подвиг великодушия, когда-либо виданный в христианском мире; если же нет, то вскоре придется вам вспомнить о всех ваших великих несправедливостях».

Заключительной фразой она приглашала их всех предпринять с ней крестовый поход, чтобы освободить Гроб Господен.

Воззвание это осталось без ответа, и сам гонец не возвратился. Теперь она послала двух своих герольдов с письмом, в котором она предостерегала англичан, прося их снять осаду и возвратить пропавшего гонца. Герольды вернулись, но гонца с ними не было. Они доставили только ответ англичан, гласивший, что ее возьмут в плен и сожгут, если она не уберется восвояси, пока есть время, и «не займется своим настоящим делом: доением коров».

Она отнеслась к этому спокойно, выразив только свое сожаление, что англичане столь упорно призывают грядущую беду и неминуемую гибель, в то время как она «делает все возможное, чтобы предоставить им возможность покинуть страну целыми и невредимыми».

Затем она придумала соглашение, которое ей казалось приемлемым. «Идите назад, — обратилась она к герольдам, — и скажите лорду Тальботу от моего лица: „Выйдите из ваших бастилий с вашей ратью, а я выйду со своей; если я одержу над вами победу, удалитесь из Франции с миром; если я буду побеждена, сожгите меня, согласно вашему желанию“».

Я слышал это от Дюнуа. Вызов не был принят.

В воскресенье утром ее Голоса — или какое-то врожденное чутье — послали ей предостережение, и она отправила Дюнуа в Блуа с поручением принять армию под свою команду и поскорее двинуть ее к Орлеану. Это было мудрое распоряжение: оказалось, что Реньо де Шартр и некоторые другие негодяи, любимцы короля, всеми силами старались разъединить армию и воспрепятствовать военачальникам вести войско к Орлеану. Шайка этих негодяев была вся как на подбор. Теперь они сосредоточили свое внимание на Дюнуа, но он уже раз испытал на себе, что значит идти наперекор Жанне, и вовсе не был расположен вторично навлечь на себя неприятности. Он быстро двинул армию вперед.

ГЛАВА XV

[править]

В течение тех немногих дней, которые отделяли нас от прибытия войска, мы, собственная свита Жанны, жили в каком-то волшебном царстве. Мы посещали общество. Для наших двух рыцарей это не была новинка, но мы, молодые сельчане, окунулись в жизнь новую и преисполненную чудесами. Занятие какой бы то ни было должности при особе Вокулерской Девы почиталось за высокую честь, и все искали встречи с ее приближенными; а потому и братья д’Арк, и Ноэль, и Паладин, не возвышавшиеся дома над званием простого крестьянина, здесь заняли место дворян, людей знатных и влиятельных. Любо было смотреть, как понемногу и деревенская робость, и неуклюжесть испарялись под благодетельными лучами всеобщего уважения и исчезали бесследно и как свободно и легко дышалось им в непривычной атмосфере. Паладин был столь счастлив, сколь может быть счастлив человек на нашей земле. Язык его работал без устали, и каждый день он черпал новое наслаждение, слушая собственные рассказы. Он начал расширять свою родословную, раскинул ветви ее по всей стране, заводил себе знатных сородичей справа и слева, и, в конце концов, почти все они оказались герцогами. Он возобновлял свои старые битвы и украшал их новым великолепием, а также новыми ужасами, потому что теперь он добавил артиллерию. В первый раз мы увидели пушки в Блуа; их было несколько штук. Здесь же их было вдоволь, и по временам случалось вам видеть величественное зрелище, когда огромная английская бастилия окутывалась гороподобной тучей дыма от собственных пушек, метавших грозные снопы красного пламени. И это впечатляющее зрелище в соединении с потрясавшим землю громом, который исходил из сердца твердыни, вдохновило фантазию Паладина и дало ему возможность украсить наши стычки с засевшим врагом таким великолепием, что в его рассказах не осталось и тени истины — разве только в глазах людей, не бывших их очевидцами.

Быть может, вы подозреваете, что была какая-то особая причина, вдохновлявшая Паладина на эти великие подвиги; в таком случае вы не ошиблись. То была восемнадцатилетняя дочь хозяина дома, Катерина Буше, милая, грациозная и обаятельно красивая. По моему мнению, она была бы так же красива, как Жанна, будь у нее глаза Жанны. Но это было невозможно. Существовала только одна пара таких глаз — и никогда не появится вновь. Глаза Жанны были глубоки, роскошны, дивны, выше всего земного. Они говорили на всех языках, они не нуждались в словах. Они могли вызвать любое настроение, стоило им взглянуть — взглянуть один только раз; то был взгляд, который мог уличить лжеца и принудить его к признанию; который мог укротить высокомерие гордеца и внушить ему чувство смирения; который мог населить отвагой трусливую душу и умертвить отвагу первого храбреца; который мог усмирить злобу и неподдельную ненависть; который мог призывать к тишине бурю страстей и встречать повиновение; который мог неверного заставить верить, а скорбящему вернуть надежду; который мог изгонять греховные помыслы; который мог убеждать… да, вот оно, настоящее слово: убеждать! Кого не мог убедить ее взгляд? Безумец из Домреми, священник, обрекший фей на изгнание, преподобный тулский трибунал, недоверчивый и суеверный Лаксар, упрямый вокулер-ский ветеран, безвольный наследник французского престола, мудрецы и ученые парламента и университета в Пуатье, баловень сатаны Ла Гир, непокорный Бастард Орлеанский, привыкший признавать правильными и разумными поступками только свои, — вот победные трофеи того великого дара, благодаря которому Жанну окружала такая таинственность и чудесность.

Мы сближались с знатными посетителями, которые ради знакомства с Жанной стремились к большому дому Буше; они относились к нам чрезвычайно внимательно, и мы все время, так сказать, парили в высотах. Но все-таки этому счастью мы предпочитали те тихие часы, когда официальные гости уходили, и оставалась только семья с десятком ближайших друзей, среди которых можно было провести время в задушевной беседе. Вот тогда-то мы, пятеро юнцов, прилагали все усилия, чтобы показать себя с наилучшей стороны, и главной целью наших стараний была Катерина. Никто из нас еще не испытал любви, а теперь мы, бедняги, сразу влюбились, все пятеро, в одну и ту же девушку; влюбились с первой минуты, с первой же встречи. Она была весела и жизнерадостна, и я до сих пор не могу вспоминать без нежного чувства о тех немногих вечерах, когда я имел счастье наслаждаться ее милым обществом и когда я принадлежал к тесному кружку этих славных людей.

С первого вечера Паладин пробудил нашу ревность: стоило ему хорошенько начать расписывать свои битвы — и все обращалось в слух; тогда уже нечего было и думать кому-либо из нас привлечь к себе внимание. Эти люди семь месяцев прожили в обстановке настоящей войны; и, слушая этого болтливого великана, который рассказывал о своих воображаемых походах и буквально плавал в крови, лившейся целыми потоками, — они забавлялись до самозабвения. Катерина чуть не умирала от восторга. Она не смеялась во всеуслышание (мы, конечно, очень желали бы этого), но, закрыв лицо веером, тряслась чуть не до судорог: казалось, что ее ребра отскочат от спинного хребта. Паладин кончал битву; мы начинали радоваться, надеяться на перемену; но тут раздавался ее голос — такой ласковый, обходительный, что сердце мое сжималось от боли, — она спрашивала его о той или другой подробности начала его повествования; она, дескать, очень заинтересовалась этим вопросом, а потому не будет ли он так добр описать начало битвы снова и притом еще более обстоятельно? Ну, само собой, все сражение опять обрушивалось на нас с сотней лживых добавлений, которые раньше были пропущены.

Не знаю, как описать терзавшие меня мучения. Я до тех пор не знал, что такое ревность, и невыносимо мне было видеть, что этот бездельник пользуется столь большим счастьем, которого он вовсе не достоин, тогда как я должен сидеть в стороне, в пренебрежении; а я так страстно мечтал получить хоть ничтожную долю тех бесчисленных милостей, которыми моя возлюбленная осыпала его. Сидя вблизи нее, я раза два или три попытался приняться за описание тех подвигов, которые были совершены мною в этих битвах, — и мне самому было стыдно, что я унижаюсь до такого дела; однако ничто не занимало ее, кроме битв Паладина, и завладеть ее вниманием было невозможно. А один раз она, пропустив по моей вине какой-то драгоценный обрывок его вранья, попросила его повторить — и, конечно, ее просьба породила новую стычку и удесятерила свирепость и кровопролитие битвы. Эта моя злополучная неудача была для меня столь унизительна, что я отказался от дальнейших попыток.

Остальные мои товарищи были не в меньшей степени возмущены эгоизмом Паладина и, разумеется, его великим счастьем; последнее, пожалуй, было обиднее всего. Мы нередко обсуждали друг с другом свою незавидную долю. Это естественно, ибо соперники превращаются в братьев, когда на них обрушивается общее горе и когда победителем оказывается их общий враг.

Всякий из нас сумел бы понравиться и обратить на себя внимание, если бы не этот хвастун, который присвоил себе все вечера и вытеснил остальных. Я написал поэму (просидев над ней целую ночь) — поэму, в которой я чрезвычайно удачно и тонко воспевал прелести этой прелестной девушки, и хотя я не упоминал ее имени, однако всякий мог догадаться, о ком идет речь, ибо даже заглавие — «Орлеанская роза» — разъяснило бы все, как мне казалось. В поэме описывалось, как невинная и прелестная роза взросла на суровой почве войны, обратила свои нежные очи на ужасные орудия смерти и (обратите внимание на остроумие этого сравнения), устыдившись греховной природы человека, краснеет. Понимаете? Роза, которая накануне была белой, поутру превращается в красную. Мысль была моя собственная и совершенно новая. Тогда роза послала из воинствующего города свое нежное благоухание, и осаждавшие, почуяв его, сложили оружие и заплакали. Это тоже была моя мысль, и тоже новая. Первая часть поэмы на этом заканчивалась; дальше я сравнивал ее с небосводом — не со всей твердью, а только с уголком ее, то есть она была луной, и все созвездия кружились вокруг нее, сгорая от любви, но она не хотела остановиться, не хотела слушать, потому что, думали, она любит другого. Думали, что она любит бедного недостойного рыцаря, который скитался по земле, не страшась ни опасностей, ни смерти, ни увечий на поле кровавой брани; он объявил беспощадную войну бессердечному врагу, чтобы спасти ее от преждевременной смерти, чтобы спасти ее город от разрушения. И когда созвездия, ее печальные преследователи, узнали о постигшей их горькой судьбе, то (заметьте!) сердца их разбились и полились потоки их слез, озарившие весь небосклон огненным великолепием, ибо те слезы были падающие звезды. Идея довольно смелая, но красивая; красивая и трогательная — поразительно трогательно вышло это у меня: рифмы и все прочее. После каждого куплета был припев в две строчки, оплакивавший несчастного поклонника, который живет на далекой земле, разлученный, быть может, навеки со своей возлюбленной; с каждым днем он становится все бледнее, чахнет, худеет, ибо он с тоской сознает, что близится к нему жестокая смерть (самое трогательное место поэмы). Ноэль так превосходно читал эти строчки, что мы сами не могли удержаться от слез. В первой части поэмы было восемь строф — в главе, относившейся к розе, или в «ботанической» главе, если такое наименование не слишком велико для столь малой поэмы; в «астрономической» главе тоже восемь, всех вместе, значит, шестнадцать строф. Но я мог бы насочинять их полторы сотни, если бы пожелал, — так велико было мое вдохновение и столько красивых мыслей и образов теснилось передо мной. Однако этого оказалось бы слишком много, чтобы пропеть или продекламировать на вечере, а шестнадцать строф — как раз впору, и если слушатели пожелают, то можно будет повторить.

Мои молодые товарищи были поражены, что я сумел написать такое стихотворение, все из собственной головы. Я, конечно, тоже был поражен, потому что для меня это была столь же великая неожиданность, как для всякого другого: я не подозревал, что во мне кроются такие способности. Если бы кто-нибудь спросил меня раньше, способен ли я на это, я не колеблясь ответил бы: нет, не способен.

Нередко случается так: проживешь ты уже добрую половину своего века, не зная, что в тебе таится такая штука, а в самом-то деле все время сидела в тебе и ждала только случайного толчка, чтобы проявиться. У нас в роду это повторялось всегда. У моего деда был рак, а его близкие не знали, что с ним, пока он не умер; он сам так и не узнал. Удивительно, как иной раз глубоко бывают запрятаны таланты и недуги. В моем случае стоило только этой милой девушке-вдохновительнице показаться на горизонте — и на свет появилась поэма, составить которую, подобрать рифмы и отделать ее оказалось для меня не труднее, чем запустить камнем в собаку. Нет, я ответил бы, что я не способен; а вышло наоборот.

Мои юные друзья были так очарованы и поражены, что не переставали меня расхваливать. Больше всего им нравилась предстоящая победа над Паладином. Желание отстранить его и зажать ему рот заставило их забыть обо всем. Ноэль Рэнгесон был прямо-таки вне себя от красот поэмы и говорил, что хотелось бы и ему сочинить такую штуку, да только это не по его части, и, конечно, он не сумел бы. В полчаса он выучил стихи наизусть, и читал их с бесподобной задушевностью и выразительностью. Это было как раз его даром — чтение и искусство передразнивать. Он мог прочесть любую вещь лучше всех на свете, мог изобразить Ла Гира как живого, мог передразнить кого угодно. А я вовсе не умел читать наизусть, и когда я попытал свои способности на одной поэме, то товарищи не дали мне прочесть до конца; подавай им Ноэля, и никого больше. Ну а так как мне хотелось, чтобы стихи произвели наилучшее впечатление и на Катерину, и на остальное общество, то я сказал Ноэлю, чтоб читать взялся он. Он был обрадован донельзя. Он не сразу поверил, что я не шучу; но я говорил серьезно. Я заявил, что буду удовлетворен, если им известно будет, кто автор поэмы. Товарищи ликовали, а Ноэль сказал, что лишь бы только ему удалось улучить удобную минуту, — больше он ни о чем не просит; он уж тогда докажет им всем, что есть нечто получше и поблагороднее, чем военные небылицы.

Но как улучить случай? В этом заключалось главное затруднение. Мы составили несколько многообещающих планов и, наконец, остановились на одном, успех которого, казалось, был обеспечен. А именно: надобно предоставить Паладину увлечься описанием вымышленной битвы, а затем вызвать его под каким-либо предлогом; по его уходе Ноэль должен был занять его место и довести сражение до конца, в точности передразнивая Паладина. Этим он вызовет шумное одобрение, расположит все собрание в свою пользу и приведет слушателей в такое настроение, что чтение поэмы явится как нельзя более кстати.

Такая двойная победа доконала бы знаменосца — повредила бы ему, во всяком случае, а нам, остальным, дала бы возможность надеяться на будущее.

Итак, в ближайший вечер я держался в сторонке, пока Паладин не разогнался вовсю; он уже вихрем несся на врага во главе своих полчищ, когда я, одетый в присвоенную моей должности форму, вошел в комнату и возвестил, что генерал Ла Гир прислал гонца, требуя к себе знаменосца. Он покинул комнату, а Ноэль, заняв его место, сказал, что, как ни досаден этот перерыв, однако он, к счастью, лично осведомлен относительно подробностей сражения и, если ему будет позволено, он сочтет за счастье ознакомить с ними присутствующее общество. Затем, не дожидаясь позволения, он превратился в Паладина — разумеется, в Паладина-карлика, в точности воспроизводя его манеры, голос, телодвижения, жесты и все прочее, и продолжал битву — да так, что невозможно было и вообразить себе более совершенного и смехотворного подражателя. Слушателями овладели судороги смеха; они хохотали до исступления, и слезы текли по их щекам. Чем больше они хохотали, тем больше вдохновлялся Ноэль и совершал чудеса, так что хохот, наконец, сменился каким-то ревом. Всего отраднее было то, что Катерина Буше умирала от восхищения: она прямо-таки задыхалась. Это ли не победа? Настоящий Азенкур.

Паладин отсутствовал не более нескольких минут: он сразу же узнал, что его обманули, и вернулся назад. Приближаясь к двери, он услышал околесицу Ноэля и понял, как обстоят дела; и, остановившись у двери, стараясь, впрочем, не быть замеченным, он выслушал всю комедию до конца. Успех, выпавший на долю Ноэля, когда он кончил, был поразителен; и они долго продолжали выражать одобрение, хлопая в ладоши как сумасшедшие и прося его повторить.

Но Ноэль был себе на уме. Он знал, что наилучший фон для стихотворения, проникнутого глубоким и тонким чувством, бывает именно тогда, когда великая и приятная веселость подготовила душу к могучей противоположности.

И он выдержал паузу, пока все не умолкло; затем на лице его появилось выражение задумчивости, и все лица тотчас сделались сочувственно серьезны, и в обращенных на Ноэля взорах можно было прочесть удивление и любопытство. Вот он начал тихим, но отчетливым голосом читать вступительные строки «Розы». В то время как лились ритмические фразы и среди глубокого безмолвия, одна за другой, звучали чарующие строки, — повсюду слышался восторженный полушепот: «Как мило! Как красиво! Как великолепно!»

Между тем Паладин, отлучившийся на короткое время и пропустивший начало поэмы, вернулся снова и на этот раз вошел в комнату. Он стоял у дверей, прислонившись дюжей спиной к стене, и неподвижно смотрел на чтеца, словно пораженный столбняком. Когда Ноэль добрался до второй части и этот скорбный припев начал умилять и волновать всех слушателей, то Паладин принялся тереть глаза сначала одной рукой, потом другой. При следующем повторении припева он начал издавать какие-то гнусавые звуки, почти зарыдал и продолжал вытирать глаза рукавами своего камзола. Он стоял у всех на виду, так что Ноэль несколько смутился; к тому же это неблагоприятно отозвалось на слушателях. Как только припев повторился снова, Паладин окончательно потерял власть над собой: он замычал, как теленок, испортил все впечатление и рассмешил многих слушателей. После того дело пошло все хуже и хуже; я никогда не видал такого зрелища. Он вытащил полотенце из-под своего камзола и принялся тереть им себе глаза, оглашая воздух самыми адскими завываниями; он рыдал, стонал, икал, лаял, кашлял, сопел, кричал, визжал, вертелся на одном месте, переминался так и сяк, не переставая издавать звериный рев, размахивая в воздухе полотенцем, выжимая его и снова вытирая глаза. Мыслимо ли было слушать среди такого сумбура? Голос Ноэля был совершенно заглушен, и ему пришлось замолчать, а слушатели так хохотали, что, казалось, вот-вот они надорвут себе животы. Положение было самое унизительное. Но вот я услышал бряцание, которое раздается, когда идет человек в латных доспехах, и как раз рядом со мной загрохотал самый нечеловеческий хохот, какой когда-либо доводилось слышать людям; я взглянул: это был Ла Гир. Он стоял, упершись в бока стальными рукавицами, закинув голову и так широко разинув пасть, что становилось прямо-таки неприлично: видно было все находившееся во рту. Хуже этого могло быть только одно — и свершилось: у дверей я заметил какую-то суету, должностные лица и лакеи начали кланяться и расшаркиваться; очевидно, входило высокопоставленное лицо. Появилась Жанна д’Арк, и все встали! Встали, стараясь сомкнуть непристойные уста и принять важный и приличный вид; но, увидев, что сама Дева хохочет, они возблагодарили Бога за эту милость, и землетрясение возобновилось.

Подобные события наполняют горечью жизнь, и я не чувствую охоты на них останавливаться. Впечатление от поэмы было совершенно утрачено.

ГЛАВА XVI

[править]

Это происшествие расстроило меня, и я на следующий день не мог встать с постели. Не будь этого, кому-либо из нас, вероятно, досталось бы то счастье, которое выпало в тот день на долю Паладина; впрочем, легко заметить, что Господь по Своему милосердию посылает удачу тому, кто мало наделен природными дарованиями, — чтобы вознаградить его за недомыслие; между тем как одаренным Онповелевает достигать трудом и талантом то, что достается случайно. Это сказал Ноэль; и по-моему, мысль его была хороша и справедлива.

Паладин, гуляя целый день по городу, чтобы показать себя народу, вызывать всеобщее восхищение и слышать, как люди благоговейно говорят друг другу: «Шш! Посмотри-ка — вот знаменосец Жанны д’Арк!» — вступал в разговоры с каждым встречным и поперечным и узнал от них, что в бастилиях, на другой стороне реки, идут какие-то приготовления. Вечером, продолжая свои поиски, он встретил перебежчика из крепости, называвшейся «Августинцы», который сказал ему, что англичане предполагают, пользуясь покровом ночи, переправить отряд для усиления своих гарнизонов на нашем берегу и что они сильно ликуют, потому что надеются напасть на Дюнуа и уничтожить его армию, когда она будет проходить мимо бастилий. А сделать это легко, так как «ведьмы» там не будет и в ее отсутствие армия окажется такой же, какой она была на протяжении многих лет подряд: войска побросают оружие и обратятся в бегство, лишь только появится английский солдат.

Было десять часов вечера, когда Паладин явился с этим известием и попросил разрешения переговорить с Жанной; я не спал и находился на дежурстве. Горько было мне видеть, какой случай я упустил. Жанна тщательно расспросила обо всем и, убедившись в истинности сообщения, сказала, к великой моей досаде:

— Ты поступил хорошо, благодарю тебя. Быть может, ты предотвратил большое бедствие. Твое имя и твоя заслуга будут упомянуты в официальном докладе.

Он низко поклонился, а когда выпрямился, то в нем было одиннадцать футов росту. Спесиво проходя мимо меня, он украдкой оттянул себе пальцем угол глаза и пробормотал отрывок этого злополучного припева: «Ах, слезы, слезы! О, слезы нежной грусти!.. Мое имя в приказе по армии будет доведено до сведения самого короля. Как это тебе нравится?»

Мне бы хотелось, чтобы Жанна заметила его поведение, но она размышляла о том, что надлежит предпринять. Она послала меня за рыцарем Жаном де Мецом, и через минуту он уже спешил к Ла Гиру с приказом — ему, де Вильяру и Флоранту д’Илье явиться к ней в пять часов утра с отрядом в пятьсот хорошо вооруженных отборных солдат. В летописях говорится, что назначено было приготовиться к половине пятого, но это неверно: я сам слышал приказ.

Мы выступили в пять часов, минута в минуту, и в седьмом часу встретили в нескольких милях от города авангард нашей армии, шедший всю ночь. Дюнуа обрадовался, так как войско начало робеть и тревожиться по мере приближения к грозным бастилиям. Но настроение сразу изменилось, когда по всем рядам пронеслась волною весть о прибытии Девы, и раздались возгласы ликования. Дюнуа попросил ее остановиться и пропустить мимо себя всю колонну, чтобы солдаты могли удостовериться в том, что известие о ее прибытии правдиво, а не вымышлено с целью ободрить их. Она расположилась со своим штабом сбоку дороги, и отряды, один за другим, воинственно промаршировали мимо нее, крича «ура!». Жанна была в латах, только вместо шлема она носила изящную бархатную шапочку, украшенную пучком вьющихся белых страусовых перьев, ниспадавших по ее краям, — подарок города Орлеана, поднесенный вечером в день ее приезда; в этой шапочке Жанна изображена на портрете, который хранится в городской ратуше Руана. На вид Жанне можно было дать лет пятнадцать. При виде солдат у нее всегда закипала кровь, глаза разгорались, щеки заливались густым румянцем; и тогда всякий видел, что ее красота — красота неземная или что в ее красоте есть нечто неуловимое, что отличает ее от всех знакомых вам человеческих образов и возвышает над ними. Показалась вереница повозок, нагруженных запасами; на одной из телег поверх тюков лежал человек. Он был распростерт на спине, руки его были связаны веревками, ноги — тоже. Жанна знаком подозвала к себе офицера, которому была вверена эта часть обоза; он прискакал и отдал ей честь.

— Кто это лежит связанный? — спросила она.

— Преступник.

— Чем он провинился?

— Он — дезертир.

— Что ждет его?

— Его повесят; во время похода это было неудобно; к тому же незачем было торопиться.

— Расскажите мне о нем.

— Он — хороший солдат; но он попросился в отпуск, чтобы повидать умиравшую жену, — так он сказал; ему отказали. Тогда он ушел самовольно. Между тем мы снялись с лагеря, и он догнал нас только вчера вечером.

— Догнал вас? По собственному желанию?

— Да, по собственному желанию.

— И он — дезертир? Боже мой! Приведите его ко мне.

Офицер поехал вперед, развязал солдату ноги и привел его назад, со скрученными руками. Какой это был молодец — добрых семи футов росту, богатырь хоть куда! У него было отважное лицо; а когда офицер снял его шишак, густая копна нечесаных черных волос рассыпалась по плечам; оружием служил ему огромный топор, заткнутый за широкий кожаный пояс. Он стоял рядом с лошадью Жанны, отчего Жанна казалась еще миниатюрнее; их головы были почти на одном уровне, хотя Жанна сидела на коне. На лице его была печать глубокой грусти; казалось, он всецело отрешился от жизненных помыслов. Жанна сказала:

— Подыми руки.

Солдат до тех пор стоял с поникшей головой. Но, услышав ее кроткий дружелюбный голос, он поднял лицо, на котором вдруг отразилось какое-то сосредоточенное внимание; казалось, что слова ее были для него музыкой, которую он желал бы услышать вновь. Он поднял руки, и Жанна приложила лезвие своего меча к его путам, но офицер произнес с испугом:

— Но, ваша светлость…

— В чем дело? — спросила она.

— Ведь он осужден!

— Да, я знаю. Беру на себя ответственность, — и она перерезала веревки. Они впились в тело, и кисти рук солдата были в крови. — Ах, несчастный! — сказала она. — Кровь! Я не люблю крови… — И она невольно отшатнулась, но тотчас оправилась: — Дайте мне что-нибудь, надо перевязать ему раны.

Офицер возразил:

— Ваша светлость! Годится ли это? Позвольте мне поручить это дело другому.

— Другому? De par le Dieu![9] Вам долго пришлось бы искать, чтобы найти кого-либо, кто сумел бы сделать это лучше меня: ведь я же с детства занималась этим и среди людей, и среди животных. И связать его я сумела бы лучше этого: если бы поручили мне, веревки не врезались бы ему в мясо.

Солдат стоял молча, пока ему делали перевязку, и время от времени украдкой взглядывал на лицо Жанны; он похож был на животное, которое, встретив неожиданную ласку, старается разобраться в совершившемся. Свита совершенно забыла о ликующем войске, которое шло мимо нас, поднимая облака пыли; все вытягивали шеи, чтобы следить за перевязкой, как за зрелищем, беспримерно занимательным и увлекательным. Нередко я наблюдал подобное явление: люди сосредоточивают все свое внимание на каком-нибудь простейшем событии, если только оно кажется им из ряда вон выходящим. В Пуатье, например, я видел, как два епископа и около дюжины важных и знаменитых ученых столпились около лавки, чтобы посмотреть на маляра, писавшего вывеску; они стояли, затаив дыхание, не смея шевельнуться; начал накрапывать дождь, но они не сразу заметили; только потом они спохватились; каждый из них глубоко вздохнул и с удивлением посмотрел вокруг, словно недоумевая, как сюда попали остальные и как он сам очутился здесь. Но, повторяю, с людьми часто бывает так. Тут нечего вдаваться в рассуждения: человеческую натуру не переделаешь.

— Ну вот, — сказала наконец Жанна, довольная результатом своего труда, — никто другой не смог бы сделать лучше; пожалуй, даже не сделал бы и так, как я. Расскажи мне, что ты сделал? Расскажи обо всем.

Великан сказал:

— Вот как было дело, ангел мой: сначала умерла моя мать, затем — трое малых ребят, один за другим; и все в каких-нибудь два года. С голоду. Другим тоже приходилось круто, на все воля Божья. Умирали они у меня на глазах: Господь сподобил меня, и я похоронил их. А когда настала очередь и моей бедной жены, то я просил отпустить меня к ней, ведь она была мне так дорога! Кроме нее, у меня не было никого на свете, на коленях молил. Но меня не отпустили. Как же оставить ее, умиравшую, не имевшую друзей, одинокую? Как же я мог покинуть ее в час смерти, отнять у нее надежду увидеть меня еще раз? Неужели она не пришла бы, зная, что я умираю, — не пришла бы, зная, что ей стоит только пойти и что за это она должна будет заплатить только жизнью? О, она бы пришла — она пришла бы сквозь огонь! И я пошел. Я свиделся с ней. Она умерла у меня на руках. Я похоронил ее. А войско двинулось в путь. Трудно было догнать, однако ноги у меня длинные, а день велик: вчера вечером я догнал их.

Жанна произнесла задумчиво, как бы высказывая свои мысли:

— Рассказ похож на правду. А если он правдив, то беда невелика — поступиться законом на сей только раз; с этим каждый согласится. Быть может, дело было не так, но если это действительно правда… — Вдруг она повернулась к солдату и сказала: — Я хочу посмотреть тебе в глаза; взгляни на меня!

Глаза их встретились, и Жанна сказала офицеру:

— Этот человек помилован. Желаю вам всего хорошего. Можете идти.

Затем она обратилась к солдату:

— Знал ли ты, что, догоняя войско, ты идешь на верную смерть?

— Да, — ответил он, — я знал.

— Тогда почему же ты вернулся? Он ответил простодушно:

— Именно потому, что меня ожидала смерть. Кроме жены, у меня не было никого на свете. Мне некого было больше любить.

— Как некого, а Францию? У сынов Франции всегда есть мать; они никогда не могут сказать, что им некого любить. Ты будешь жить — и ты будешь служить Франции…

— Я буду служить тебе!

— Ты будешь сражаться за Францию…

— Сражаться за тебя!

— Ты будешь солдатом Франции…

— Я буду твоим солдатом!

— Франции отдашь ты все свое сердце…

— Я отдам все свое сердце тебе; и свою душу, если она есть у меня; и всю свою силу, которой у меня так много; потому что я был мертв, а теперь воскрес; у меня не было цели жизни, а теперь я нашел ее! Для меня ты — Франция! Ты — моя Франция; другой мне не нужно.

Жанна улыбнулась; она была обрадована и растрогана этим проявлением прямодушного восторга — восторга столь глубокого, что его можно было назвать торжественным. И она сказала:

— Хорошо, пусть будет по-твоему. Как тебя зовут? Тот ответил с наивной простотой:

— Меня прозвали Карликом, но, должно быть, только в шутку.

Жанна рассмеялась.

— Действительно, похоже на шутку, — сказала она. — Для чего у тебя этот огромный топор?

Солдат ответил с прежней степенностью, которая была в нем так естественна, что, казалось, дана была ему от рождения:

— Для того, чтобы внушать встречным уважение к Франции.

Жанна снова засмеялась и сказала:

— И многих ты уже проучил?

— О да, многих.

— А потом ученики твои были послушны?

— Да, мой топор успокаивал их: они становились совершенно миролюбивы и умолкали.

— Еще бы! Хочешь служить при мне, быть вестовым, часовым или кем-нибудь в этом роде?

— Если б только я мог!

— Да будет так. Ты получишь надлежащее вооружение и будешь продолжать свою проповедь. Возьми одну из тех запасных лошадей и поезжай вслед за свитой, когда мы двинемся в путь.

Вот при каких обстоятельствах мы встретились с Карликом; и он оказался очень хорошим парнем. Жанна остановила на нем свой выбор, доверившись первому взгляду, и она не ошиблась. Не найти было человека более преданного, чем Карлик, и он превращался в сущего дьявола, когда начинал работать своим топором. Он был так высок, что Паладин рядом с ним казался человеком среднего роста. Он любил людей, и его тоже любили. Нас, молодых, он полюбил сразу же, полюбил обоих рыцарей, полюбил чуть не всех, с кем повстречался; но о мизинце Жанны он заботился гораздо больше, чем о всем остальном мире.

Да, вот как нашли мы его: распростертого на телеге, везомого на смерть, и некому было обратиться к нему с добрым словом. Бедняга! То была ценная находка. Рыцари обращались с ним почти как с равным — даю честное слово; вот он какой был человек. По временам они называли его Бастилией, а иногда — Адским Огнем, за его горячее и порывистое боевое усердие; и вы можете быть уверены, что они не стали бы наделять его шутливыми прозвищами, если б не любили его.

Для Карлика Жанна была сама Франция — воплощение народного духа; он навсегда остался при этой мысли, которая зародилась в нем с первой же встречи: и — Бог свидетель! — эта мысль была высоко правдива. Скромное око увидело истину, которая ускользала от многих. По-моему, это замечательно. А между тем в конце-то концов так бывает с каждым народом. Когда народ любит нечто великое и благородное, то он старается олицетворить свою любовь — он хочет созерцать ее воочию. Например, свободу. Народ не удовлетворяется туманной, отвлеченной идеей свободы, но воздвигает ее дивно красивую статую; и тогда его заветная мысль получает телесные формы, так что он может созерцать ее и боготворить. Так было и с Карликом: в его глазах Жанна была воплощением нашего отечества; живой и прекрасный образ олицетворял нашу страну. Когда она стояла впереди отряда, все видели Жанну д’Арк, а он видел Францию.

Иногда, говоря о ней, он так и называл ее. Видите, как упорна была его мысль и как он верил в нее. Так принято было называть наших королей, но я не знаю никого, кроме нее, кто имел бы право носить это великое имя.

Когда войска прошли мимо нас, Жанна вернулась к передовому отряду и поехала во главе колонны. Вот мы приблизились к угрюмым бастилиям; мы могли разглядеть людей, стоявших подле пушек и готовых послать смерть в наши ряды; и тут мною овладела такая слабость, я почувствовал такой упадок сил, что очертания предметов как-то расплылись и все завертелось в моих глазах; остальная молодежь, вероятно, тоже оробела, не исключая и Паладина, хотя этого я не могу сказать наверняка. Паладин ехал впереди, а мне приходилось все время глядеть в сторону бастилий, потому что все-таки легче было преодолевать страх, когда причина страха была перед глазами.

Но Жанна не проявляла ни малейшей тревоги, она как бы находилась в раю. Она сидела непоколебимо, и я видел, что ее настроение совершенно непохоже на мое. Страшнее всего была тишина: не было слышно ничего, кроме скрипения седел, размеренного топота шагов и фырканья лошадей, которым попадала в ноздри удушливая пыль, целыми облаками клубившаяся из-под копыт. У меня тоже начало щекотать в носу, но я предпочел бы пройти мимо не чихая; я даже готов был бы подвергнуться жесточайшим мучениям, лишь бы только не привлечь к себе внимания.

Моя должность не давала мне права предлагать советы, иначе я высказал бы мнение, что чем больше прибавим мы хода, тем скорее минуем опасное место. Мне казалось, что при таких обстоятельствах вовсе не следовало бы устраивать прогулку. Как раз когда мы скользили среди гнетущей тишины мимо большой пушки, глядевшей на нас из-под выдвинутой решетки и отделенной от меня только рвом, — как раз в эту минуту в крепости раздался пронзительный крик осла, и я свалился с седла. Сьер Бертран подхватил меня, и хорошо сделал, потому что, упади я на землю, мне было бы невозможно подняться без посторонней помощи: на мне были тяжелые латы. Английские часовые, стоявшие на крепостной стене, грубо расхохотались; они забыли, что каждому приходится когда-то начинать и что было время, когда они сами струсили бы не меньше меня, услышав ослиный крик.

Англичане ни разу не окликнули нас и не сделали ни единого выстрела. Впоследствии ходили слухи, что когда их солдаты увидели Деву, ехавшую во главе войска, и заметили, как она прекрасна, то их отвага частью поубавилась, а частью исчезла вовсе, потому что они были убеждены, что она не простая смертная, а настоящее исчадие Сатаны; офицеры в свою очередь были столь благоразумны, что не принуждали солдат сражаться. Говорили также, что и некоторых офицеров охватил тот же суеверный страх. Как бы то ни было, но они ни разу не попытались воспрепятствовать нам, и мы благополучно миновали все их грозные укрепления. Во время пути я воскресил в своей памяти все забытые молитвы; в конце концов, я не только не потерял ничего, но и кое-что приобрел.

Летописцы сообщают, что именно во время этого перехода Дюнуа сказал Жанне, что англичане ждут подкреплений под предводительством сэра Джона Фастольфа; и Жанна будто бы ответила, обратившись к нему:

— Бастард, Бастард, именем Господа повелеваю вам: известите меня о его прибытии сейчас же, как только услышите; ибо если он пройдет без моего ведома, то вы лишитесь своей головы.

Быть может, дело было и так; я не опровергаю, но сам я этих слов не слышал. Если она действительно сказала это, то, вероятно, она имела в виду отнять у него командование — разжаловать его. Слишком несвойственно ей было грозить соратнику смертью. Она не доверяла своим полководцам и имела на то причины: ведь она настаивала на необходимости теснить и атаковать врага, тогда как, по их мнению, надо было выжидать и томить англичан измором. А так как они, опытные старые солдаты, не верили в справедливость ее советов, то вполне естественно было их желание действовать по-своему и стараться обойти предписания Жанны.

Но я услышал нечто такое, о чем летописцы не упоминают и не знают. Я слышал, как Жанна сказала, что ныне южный берег является наиболее выгодным местом военных действий, так как гарнизоны там ослабели — ведь часть сил перешла на наш берег для усиления близлежащих бастилий; а потому она намерена переправиться туда и напасть на крепости, защищающие мост, чтобы восстановить сообщение с Францией и тем самым положить конец осаде. Наши же военачальники начали тотчас же втихомолку чинить препятствия; но они только задержали ее, да и то лишь на четыре дня.

У городских ворот войско было встречено всем населением Орлеана; улицы были разукрашены флагами; ликующая толпа проводила солдат до мест их стоянки. Но убаюкивать их было незачем: они тотчас свалились и заснули как убитые, потому что Дюнуа во время пути гнал их немилосердно; и на двадцать четыре часа воцарилось безмолвие, нарушаемое лишь храпом.

ГЛАВА XVII

[править]

Когда мы, молодежь, вернулись домой, то в столовой нас уже ожидал завтрак, и хозяева в знак почета сели с нами за стол. Милый старик, казначей, а в сущности все трое сгорали от любопытства узнать о наших приключениях; это было приятно для нашего самолюбия. Никто не просил Паладина начать рассказ, но он начал, потому что его военная должность, отмеченная особым отличием, ставила его выше всех членов свиты — за исключением старого д’Олона, который обедал отдельно от нас. Паладин ни во что не ставил ни дворянство рыцарей, ни мое и начинал беседу, лишь только ему приходила охота, то есть всегда, ибо он был болтлив от рождения.

— Слава богу, — сказал он, — войско оказалось в превосходном состоянии. Кажется, еще ни разу я не видел лучшего стада животных.

— Животных? — спросила Катерина.

— Сейчас объясню, что он имеет в виду, — вмешался Ноэль. — Он…

— Будь добр, не трудись ничего объяснять за меня, — надменно сказал Паладин. — Я имею основание думать…

— Вот всегда он таков, — подхватил Ноэль, — всякий раз, когда он думает, что у него есть основание думать, он думает, что он действительно думает, но он ошибается. Он не видал войска. Я наблюдал за ним и говорю, что он ничего не видел. Он страдал от своего застарелого недуга.

— Какой же у него застарелый недуг? — спросила Катерина.

— Благоразумие, — подсказал я, желая отличиться.

Но мое замечание было неудачно. Паладин тотчас возразил:

— Пожалуй, тебе не очень-то пристало судить о благоразумии других — ведь ты валишься с лошади, заслышав ослиный рев.

Все рассмеялись, и мне стало стыдно за мою необдуманную остроту. Я сказал:

— Ты не прав, говоря, будто я свалился из-за ослиного крика. Это — от волнения, от самого обыкновенного волнения.

— Ну и отлично, назови хоть так, я возражать не буду. А вы как назвали бы это, сьер Бертран?

— Знаете ли… что бы это ни было, по моему мнению, это простительно. Вы все учились, как надо держать себя, если дело дойдет до рукопашной, и тут вам не пришлось бы стыдиться. Но медленно идти под угрозой смерти, не прибегая к оружию, не слыша шума или музыки, не видя никакого движения, — тяжело до крайности. Будь я на вашем месте, де Конт, я назвал бы это волнение своим настоящим именем; в этом нет ничего постыдного.

Его прямодушные и умные слова поразили меня, и я почувствовал признательность за указанный мне путь. Я вступил на него и сказал:

— Это был страх… благодарю вас за честную мысль!

— Вот это хорошо и благородно, — заметил старый казначей. — Вы поступили молодцом.

Я приободрился. А когда и Катерина присоединилась к этому мнению, сказав: «Да, я тоже так думаю», то я был уже рад только что пережитому затруднению.

— Мы все ехали вместе, — сказал сьер Жан де Мец, — когда закричал осел, и перед тем гнетущая тишина царила кругом нас. Я думаю, что каждый молодой воин испытывал такое же волнение, хотя бы в слабой степени.

Он посмотрел кругом, и на его добром лице светилась вопросительная улыбка. И все, кому он смотрел в глаза, утвердительно кивали головой. Кивнул и Паладин. Это изумило всех и спасло честь знаменосца. Он поступил умно: никто не ожидал, что он может сказать столь непривычную для него правду. Вероятно, он желал произвести на хозяев благоприятное впечатление. Старый казначей возобновил беседу:

— Мне кажется, что для того, чтобы идти мимо крепостей при столь гнетущей обстановке, нужна такая же выдержка, как для того, чтобы решиться пойти в темноту, где бродят привидения. Что скажет на это знаменосец?

— Не приходилось испытывать, сударь. Частенько я подумываю, что недурно бы мне увидеть хоть одно привидение, если только…

— Хотите? — воскликнула молодая девушка. — У нас водятся призраки. Не желаете ли с ними познакомиться? Согласны?

Она была так настойчива и мила, что Паладин недолго думая изъявил свое согласие. И так как ни у кого из нас, остальных, не хватило мужества показать свой страх, то мы, один за другим, тоже вызвались на этот подвиг; насколько смелы были наши слова, настолько же сжимались тревогой наши сердца. Все мы присоединились к их компании. Девушка радостно захлопала в ладоши. А родители тоже были довольны и сказали, что привидения их дома были бичом и несчастием для них и для их предков в течение нескольких поколений и что до сих пор не было ни одного смельчака, который вызвался бы встретиться с ними и разведать причину их горя; теперь же появляется надежда, что бедные призраки найдут исцеление и успокоятся навеки.

ГЛАВА XVIII

[править]

Дело было примерно в полдень; я беседовал с мадам Буше; все в городе было тихо и спокойно. Вдруг в комнату вбежала Катерина Буше, сильно взволнованная, и вскричала:

— Спешите, сударь, спешите! Дева дремала в кресле, у меня в комнате, но вскочила внезапно и закричала: «Льется французская кровь!.. Оружие, где мое оружие!» Ее великан стоял на часах, у дверей; он призвал д’Олона, и тот начал ее вооружать. Между тем я и великан побежали известить свиту. Бегите и оставайтесь при ней; и если действительно происходит битва, то не пускайте ее туда, не позволяйте ей подвергать себя опасности, в этом ведь нет никакой надобности: лишь бы только солдаты знали, что она вблизи и что она смотрит на них — больше ничего не нужно! Держите ее в стороне от сражающихся — непременно позаботьтесь об этом!

Я побежал, бросив на ходу саркастический ответ (ибо я всегда питал склонность к сарказму и, говорят, проявлял в этой области недюжинные способности):

— О, разумеется, ничего нет легче — уж я об этом позабочусь!

В отдельном крыле дома я встретил Жанну: вооруженная с ног до головы, она спешила к выходу. Она сказала:

— Ах, льется французская кровь, а никто и не сказал мне.

— Право же, я не знал этого, — возразил я. — Кликов боевых не слышно, все безмолвствует.

— Вдоволь боевых кликов услышишь ты сейчас, — сказала она и ушла.

Она сказала правду. Прежде чем я успел бы сосчитать до пяти, тишина нарушилась топотом приближающейся толпы пеших и конных людей; раздались хриплые невнятные приказы. И вдруг издалека донеслось гулкое бум! Бум-бум! Бум! — стреляли из пушек. И в ту же минуту толпа подоспела к дому и заревела, как ураган. Наши рыцари и вся остальная свита прибежали в полном вооружении, но не успели приготовить лошадей, и мы кинулись вслед за Жанной; Паладин несся впереди всех, держа знамя. Колыхавшаяся, как море, толпа состояла частью из горожан, частью из солдат, и никто ими не предводительствовал. Как только появилась Жанна, грянуло «ура!». Она крикнула:

— Коня! Коня!

Мгновенно ей предоставили несколько лошадей. Она вскочила в седло, и сотни голосов закричали:

— Дорогу!.. Дайте дорогу Орлеанской Деве!

В первый раз было произнесено это бессмертное имя, и благодаря Господу я был тут же и все это слышал! Толпа раздалась, подобно водам Чермного моря, и Жанна пролетела через эту просеку, как птица, крича: «Вперед, французские сердца, за мной!» И мы неслись вслед за ней, оседлав предложенных лошадей; священное знамя развевалось над нами, и толпа тотчас смыкалась позади нас.

Это было совершенно непохоже на тоскливое шествие мимо мрачных бастилий. Теперь мы чувствовали себя отлично и были охвачены восторгом. Внезапная тревога объяснилась следующим: город и небольшой гарнизон, столь долго пребывавшие в страхе и отчаянии, безмерно обрадовались прибытию Жанны и не могли дольше сдерживать своего нетерпеливого желания сразиться с врагом; и вот несколько сот солдат и горожан, не дожидаясь приказаний, покорились внезапному порыву и сделали вылазку через Бургундские ворота. Они напали на самую страшную из крепостей лорда Тальбота — на Сен-Лу, но тут им пришлось плохо. Известие об этом разнеслось по всему городу и собрало новую толпу.

Выехав из ворот, мы встретили отряд, везший раненых с поля боя. Это зрелище взволновало Жанну, и она промолвила:

— Ах, французская кровь! Сколь страшен этот вид — у меня волосы шевелятся на голове.

Очень быстро мы добрались до места битвы и моментально очутились среди жаркой схватки. В первый раз Жанна, как и мы, увидела настоящую битву.

Сражение происходило на открытом месте, потому что гарнизон крепости Сен-Лу самоуверенно предпринял вылазку: англичане привыкли побеждать, если нет поблизости «ведьм». На помощь к их вылазке подоспело подкрепление из парижской бастилии, и мы приблизились как раз в то время, когда французов лупили и теснили назад. Но лишь только Жанна со своим знаменем врезалась в толпу сражающихся, крича: «Вперед, друзья, за мной!» — наступила перемена. Французы повернулись лицом к врагу и ринулись вперед, рассыпая удары направо и налево. Англичане в свою очередь тоже не оставались в долгу. Страшная картина!

На поле сражения Карлик не исправлял определенной должности, то есть он не получил приказания занимать то или другое место; а потому он сам выбрал себе занятие: он шел впереди Жанны и расчищал ей дорогу. Страшно было видеть, как стальные шлемы разлетаются в куски под ударами его грозного топора. Он называл это «щелкать орехи»: сравнение вполне удачное. Дорогу он прокладывал широкую и устилал ее разбитым железом и мертвыми телами. Жанна и мы продвигались по этой дороге столь быстро, что обогнали наших воинов и были теперь окружены со всех сторон англичанами. Рыцари скомандовали нам сплотиться кольцом вокруг Жанны, обратившись лицом к неприятелю. Мы тотчас повиновались. Тут-то началась настоящая работа. Паладина теперь нельзя было не уважать. Подчиненный облагораживающему и преображающему влиянию Жанны, он забыл о своей врожденной «осторожности», забыл о недоверии к себе перед лицом опасности, забыл, что такое страх; и ни в одной из своих воображаемых битв он не сыпал таких могучих ударов, как теперь; и всякий раз, как опускался его меч, одним врагом становилось меньше.

Лишь несколько минут провели мы в этой жаркой схватке: наши воины ликующе прорвались сквозь вражескую цепь и окружили нас, тогда как англичане начали пробивать себе путь к отступлению. Но они доблестно сражались: шаг за шагом теснили мы их к крепости, и они все время были обращены к нам лицом; а с крепостных стен в нас летели тучи стрел, болтов из арбалетов и каменных ядер.

Главная часть неприятельских сил успела благополучно укрыться за стенами, покинув нас посреди груд убитых и раненых французов и англичан: зрелище потрясающее, ужасное зрелище для нас, для молодых. Ведь наши маленькие февральские стычки происходили по ночам; кровь, раны, мертвые лица — все это было сокрыто благодетельным мраком. Теперь же мы впервые увидели эти подробности во всей их страшной наготе.

Между тем из города прибыл Дюнуа, пронесся через поле сражения и галопом подскакал к Жанне на своем взмыленном коне; он еще издали отдал ей честь и начал отменно учтиво поздравлять ее. Мановением руки он указал на далекие стены города, где весело развевались по ветру флаги, и сказал, что там собралось чуть не все население, наблюдая за ее подвигами и радуясь ее удаче. Напоследок он добавил, что теперь ей и всему войску готовится торжественная встреча.

— Теперь? Едва ли теперь, Бастард. Не время еще!

— Почему не время? Разве что-нибудь осталось недоделанным?

— Что-нибудь? Бастард, ведь мы только начали! Мы возьмем эту крепость.

— Ах, вы шутите! Мы не можем взять этих укреплений; позвольте мне просить вас отказаться от этой попытки: она слишком отчаянна. Разрешите мне приказать войску отступать.

Сердце Жанны было преисполнено радости и восторгов войны, и ей досадно было слушать такие речи. Она вскричала:

— Бастард, Бастард, всегда ли вы будете играть на руку англичанам? Воистину говорю вам: мы не вернемся назад, пока не завладеем этой крепостью. Мы возьмем ее приступом. Начинайте! Отдайте приказ трубачам!

— Но, ваша светлость…

— Не теряйте времени, сударь! Пусть трубят атаку! Раздался военный призыв, и грянул в ответе боевой клич

ратников, и ринулось войско на эту страшную твердыню, очертания которой терялись в дыму ее собственных пушек, извергавших громы и молнии.

Не один раз приходилось нам подаваться назад, но Жанна была и здесь, и там, и повсюду, ободряя солдат и призывая их к дружной работе. В течение трех часов прилив чередовался с отливом. Но наконец подоспел Ла Гир, предпринял последнюю и успешную атаку — и бастилия Сен-Лу была в наших руках. Мы опустошили ее, забрав все припасы и всю артиллерию, а затем разрушили.

Наша доблестная рать на радостях кричала до хрипоты, и когда начали звать предводительницу, потому что войско желало воздать ей почести за победу, — то найти ее было нелегко; мы наконец отыскали ее: она сидела одна, среди груды тел, и плакала, закрыв лицо руками. Ведь она, как вы знаете, была молода, и ее геройское сердце было в то же время сердцем молодой девушки; в этом сердце была обитель сострадания и нежности. Жанна думала о матерях этих мертвых друзей и врагов.

В числе пленников было несколько священников — Жанна взяла их под свое покровительство и спасла им жизнь. Говорили, что, по всей вероятности, это переодетые воины; но она сказала:

— Кто может сказать: да или нет? Они носят Божественное облачение, и если хоть один надел его по праву, то, конечно, лучше простить всех виновных, чем обагрить свои руки кровью одного невинного. Я помещу их в своем жилище, накормлю их и отпущу спокойно на все четыре стороны.

Мы возвращались в город, выставляя напоказ пленников и захваченные нами пушки и развернув знамена. За семь долгих месяцев то были первые военные трофеи, которые довелось увидеть осажденным; то было первое торжество французского оружия. И конечно, горожане оценили это событие. Колокола звонили вовсю. Теперь Жанна была любимицей всего населения, и мы едва могли продвигаться по улицам: так велик был напор толпы, стремившейся взглянуть на нее. Ее новое имя было у всех на устах. О святой Деве из Вокулера забыли: город заявил свои притязания, и теперь она была Орлеанской Девой. Я испытываю блаженство, вспоминая, что услышал это имя, когда оно было произнесено впервые. Между первым провозглашением этого имени и последним земным упоминанием о нем… о, подумайте, сколько тленных веков будут отделять эти два мгновения!

Семейство Буше встретило Жанну так радостно, как будто она была им родная и спаслась от смерти каким-то чудом. Они пожурили ее за то, что она отправилась сражаться и подвергла себя столь великой и продолжительной опасности. Они не могли поверить, что она сама хотела расширить свое военное поприще, и спрашивали, действительно ли она стремилась окунуться в водоворот сражения или же попала туда случайно, увлеченная течением войск? Они просили ее быть в следующий раз осторожнее. Совет, пожалуй, был хорош, но он упал на невосприимчивую почву.

ГЛАВА XIX

[править]

Утомленные долгой битвой, мы проспали весь остальной день и даже часть ночи. Встали мы со свежими силами и поужинали. Я, признаться, вовсе не был расположен возобновлять разговор о привидениях; остальные, по-видимому, держались того же мнения, потому что они весьма прилежно беседовали о подробностях сражения и ни словечка не говорили о призраках. И действительно, приятны и увлекательны были рассказы Паладина о том, как он нагромождал мертвецов: то он уложил пятнадцать зараз, то восемнадцать, то тридцать пять. Однако это могло лишь отсрочить беду: всему есть предел. Не вечно же он будет рассказывать. Вот он возьмет бастилию приступом, истребит весь гарнизон, и придется-таки ему остановиться, если только Катерина не подзадорит его и не попросит начать все сначала, как мы надеялись на этот раз. Но она была настроена иначе. Как только воцарилась пауза, она воспользовалась благоприятным случаем и затронула нежеланный вопрос; и мы должны были покориться, стараясь скрыть свою тревогу.

В одиннадцать часов вечера она и ее родители проводили нас в комнату с привидениями; мы захватили с собой свечи и факелы, чтобы вставить их в стенные шандалы. Дом был большой, с очень толстыми стенами, и эта комната находилась в самой отдаленной части здания, которая пустовала бог знает сколько лет, потому что пользовалась дурной славой.

Комната была просторна, вроде залы; в ней стоял прочный, хорошо сохранившийся дубовый стол; но кресла были изъедены червоточиной, а обивка стен подгнила и выцвела от действия времени. Пыльная паутина, висевшая по углам и на карнизах потолка, имела такой вид, как будто зала пустует уже целое столетие.

Катерина сказала:

— Предание гласит, что этих призраков никто не видел: их только слышали. Очевидно, комната эта была в прежние времена обширнее, чем теперь, и стена вон в том конце была когда-то выстроена, чтобы отгородить там узкую комнатку. Эта тесная комната нигде не сообщается с внешним миром, да если бы и сообщалась, все равно она представляет собой совершенную темницу: ни света, ни воздуха. Ждите здесь и примечайте, что произойдет.

Вот и все. На этом она и ее родители покинули нас. Когда замолкли их шаги в пустых каменных коридорах, то воцарилась жуткая и торжественная тишина, которая показалась мне страшнее немого шествия мимо бастилий. Мы смотрели друг на друга с недоумением, и ясно было, что каждому из нас было как-то не по себе. Чем дольше сидели мы, тем мертвеннее и безмолвнее становилась эта тишина; а когда кругом дома начал завывать ветер, то я почувствовал себя больным и несчастным и пожалел, что не осмелился на сей раз показать себя трусом, ибо поистине нечего стыдиться своего страха перед призраками: ведь в их руках смертные совершенно беспомощны. Вдобавок привидения эти были невидимы, что усугубляло беду, как мне казалось. Быть может, они находились с нами в одной комнате — как могли мы знать? Я ощущал какие-то таинственные прикосновения к своим волосам и плечам; я вздрагивал и ежился и не стыдился показывать свой страх, ибо я видел, что и остальные делают то же самое, и знал, что и они ощущают те же легкие прикосновения. Время тянулось так тоскливо и медленно, что, казалось, проходили целые века, и понемногу все лица покрылись восковой бледностью; я сидел словно среди мертвецов.

Наконец издалека донеслось зловещее и медленное: дон!.. дон!.. дон!.. — где-то пробило полночь. Замер последний удар колокола, и снова воцарилась гнетущая тишина, и, как прежде, смотрел я на восковые лица, и опять словно колыхание воздуха коснулось моих плеч и волос.

Так прошла одна минута… две… три… И вдруг мы услышали глубокий протяжный стон. Все вскочили. Колени наши подгибались. Стон доносился из тесной темницы. Наступило короткое безмолвие. Вскоре мы услышали глухие рыдания, прерываемые жалобными восклицаниями. Потом присоединился второй голос, он как бы старался утешить первый. И оба голоса продолжали стонать и тихо рыдать… О, сколько сострадания, и скорби, и отчаяния было в этих звуках! Наши сердца сжимались от тоски.

Но голоса эти были столь естественны, человечны и трогательны, что мы сразу забыли о привидениях и сьер Жан де Мец сказал:

— Давайте разрушим эту стену и освободим несчастных пленников! Поди-ка сюда с твоим топором!

Карлик бросился вперед, размахивая огромной секирой, остальные тоже подбежали, схватив факелы. Бум! трах! трах! трах! Разлетелись в куски старые кирпичи, и образовался пролом, через который впору было пройти хоть быку. Мы нырнули туда и высоко подняли факелы.

Ничего, кроме пустоты! На полу валялся ржавый меч и рядом — полуистлевший веер.

Теперь вы знаете все, что знаю я. Возьмите сии трогательные останки и сотките вокруг них, как умеете, таинственную повесть о давно исчезнувших узниках.

ГЛАВА ХХ

[править]

На следующий день Жанна хотела опять сразиться с врагом, но это был праздник Вознесения, и святой совет полководцев-разбойников оказался слишком благочестив, чтобы осквернить этот день кровопролитием. Зато втихомолку они осквернили его кознями — по этой части они ведь были настоящие мастера. Они решили совершить единственное, что можно было осуществить теперь, при изменившихся обстоятельствах дела: притворно напасть на самую важную из находившихся на орлеанском берегу бастилий, а затем, если англичане присылкой подкреплений ослабят гарнизоны гораздо более важных крепостей по ту сторону реки, — переправиться всем войском и завладеть теми крепостями. Таким образом они отвоевали бы мост и открыли бы свободный путь в Солонью — область, находившуюся в руках французов. Они сговорились утаить от Жанны последнюю часть своего плана.

Жанна вошла к ним и застала их врасплох. Она спросила, что они затевают и к какому решению пришли. Они сказали, что решили следующим утром сделать нападение на наиболее важные английские бастилии, находящиеся на орлеанском берегу. Тут говоривший от их лица замолчал. Жанна сказала:

— Что же? Продолжайте.

— Больше ничего. Я все сказал.

— Неужели я этому поверю? Или же я должна поверить, что вы все сошли с ума? — Она повернулась к Дюнуа: — Бастард, у вас есть здравый смысл. Объясните мне: если мы произведем эту атаку и возьмем бастилию, то какую пользу это принесет нам — не останется ли все по-старому?

Бастард не знал, что ответить; он заговорил о чем-то, сбивчиво и уклоняясь от вопроса. Жанна прервала его:

— Достаточно, добрый Бастард, вы ответили. Если Бастард не может указать, какую выгоду мы получим, взяв бастилию и остановившись на этом, то едва ли кто-нибудь другой из вас способен помочь ему. Вы понапрасну тратите время, придумывая планы, которые ни к чему не ведут, и устраивая проволочки, которые опасны для нас. Что вы скрываете от меня? Бастард, я уверена, что этот совет пришел к какому-то общему решению; не входя в подробности, скажите мне, в чем дело?

— Как вначале, семь месяцев назад, так и теперь: надо запастись провиантом для долговременной осады и переупрямить англичан.

— Господи боже мой! Как будто мало вам семи месяцев: вы хотите запастись на целый год. Оставьте-ка эти трусливые затеи — англичане уйдут отсюда через три дня!

Послышались восклицания:

— Ваше сиятельство, будьте осторожны!

— Соблюдать осторожность и — голодать? Это вы называете войной? Вот что скажу вам, коли вы еще не знаете этого: новые обстоятельства совершенно изменили положение вещей. Истинный центр атаки переместился: он теперь по ту сторону реки. Необходимо взять укрепления, стоящие у моста. Англичане знают, что если мы не трусы и не дураки, то мы попытаемся осуществить это. Они радуются вашему благочестию, побудившему вас пропустить нынешний день. Нынче ночью они усилят крепости на мосту, переведя туда часть сил с нашего берега: они знают, чего надо ждать завтра. Вы добились только того, что потерян целый день и что задача наша сделалась труднее; мы во что бы то ни стало должны переправиться и взять мостовые бастилии. Бастард, скажите мне правду: знает ли этот совет, что для нас нет иного пути, кроме названного мной?

Дюнуа признался, что совет считает этот путь наиболее желательным, но трудноисполнимым. И он постарался оправдать совет, заметив, что поскольку не было разумных оснований надеяться на что-либо иное, кроме продления осады и изнурения англичан измором, то естественно было со стороны всех военачальников побаиваться воинственных замыслов Жанны.

— Видите ли, — говорил он, — мы уверены, что выжидательный образ действий является наилучшим, а между тем вы желали бы всего добиться натиском.

— Желала бы — и желаю! Извольте получить мои распоряжения: завтра, на рассвете, мы двинемся к крепостям на южном берегу.

— И возьмем их приступом?

— Да, возьмем их приступом.

В этот момент вошел, побрякивая шпорами, Ла Гир и услышал последние слова.

— Клянусь моим baton[10]! — воскликнул он. — Вот это песня на верный лад, и отличные слова: мы возьмем их приступом!

Он размашисто отдал честь, подошел к Жанне и пожал ей руку. Кто-то из членов совета пробормотал:

— Значит, мы должны будем начать с бастилии Сен-Жан, а тем временем англичане успеют…

Жанна повернулась в сторону говорившего и возразила:

— Не беспокойтесь о бастилии Сен-Жан. Англичане будут настолько догадливы, что освободят ее и отступят к бастилиям на мосту, лишь только заметят наше приближение. — И она добавила с оттенком сарказма: — Даже военному совету надлежало бы догадаться и поступить так же точно.

После того она попрощалась, Ла Гир, обратившись к собранию, обрисовал Жанну в общих чертах:

— Она — ребенок, и больше вы ничего в ней не видите. Оставайтесь при этом предубеждении, если не можете иначе; но вы ведь заметили, что это дитя понимает сложную игру войны не хуже любого из вас; и если вы желаете узнать мое мнение, не трудясь о нем спрашивать, то вот оно, без всяких прикрас и приправ: по-моему, она, ей-богу, самого опытного среди вас сумела бы научить, как надо вести эту игру!

Жанна сказала правду: догадливые англичане увидели, что в стратегии французов произошел переворот; что стратегии хитростей и переливания из пустого в порожнее настал конец; что теперь начнут сыпать удары те, которые до сих пор только получали их. А потому они поспешили приспособиться к новому положению вещей и перевели значительные отряды войск из бастилий северного берега в бастилию южного.

Город узнал великую новость: как в былые годы нашей истории, Франция, после стольких лет унижения, снова перейдет к наступательным действиям; Франция, привыкшая отступать, снова пойдет вперед; Франция, научившаяся пресмыкаться, повернется лицом к врагу и первой нанесет удар. Народный восторг был безграничен. Городские стены почернели: там собрались толпы людей, желавших посмотреть на утреннее выступление войска, столь чудесно преображенного — обращенного фронтом к английскому лагерю, а не тылом. Представьте же себе, как велико было возбуждение и как шумно выражался народный восторг, когда во главе армии появилась Жанна и знамя развевалось над ее головой.

Наша огромная армия переправилась через реку: задача скучная и долгая, потому что лодки были малы и немногочисленны. Мы беспрепятственно высадились на острове Сент-Эньян. При помощи нескольких лодок мы перебросили через узкий пролив мост к южному берегу и в полном порядке, не встречая никаких затруднений, возобновили путь. Правда, там была крепость — Сен-Жан; но англичане покинули ее и разрушили, отступив вниз к крепостям у моста, лишь только наши первые лодки отчалили от орлеанского берега. Случилось именно то, что предсказывала Жанна, когда оспаривала мнение совета.

Мы направились вдоль берега по течению, и Жанна водрузила свое знамя против бастилии Августинцы — первой из грозных крепостей, охранявших конец моста. Трубы возвестили наступление, и мы провели подряд две доблестные атаки; но мы пока были недостаточно сильны: главная часть войска еще не подоспела. Прежде чем мы успели приготовиться к третьей атаке, показался гарнизон из Сен-Привэ, спешивший на подмогу к большой бастилии. Они прибежали, а Августинцы сделали вылазку; оба отряда соединились, обратили нашу маленькую рать в бегство и погнались за нами, рубя нас и крича нам вслед оскорбительные и бранные слова.

Жанна всеми силами старалась ободрить своих солдат, но они растерялись: на минуту в их сердцах воскрес укоренившийся страх перед англичанами. Жанна загорелась гневом; остановившись, она приказала трубить наступление; затем, круто повернув коня, она крикнула:

— Если среди вас найдется хоть дюжина мужчин, то этого достаточно — пусть следуют за мной!

И она поскакала, а за ней — несколько десятков людей, которые слышали ее слова и воодушевились ими. Преследователи были поражены, когда увидели, что она несется на них с горсткой воинов; настала и их очередь испытать смертельный ужас: несомненно, что она — действительно ведьма, что она — дитя сатаны! Такова была их общая мысль, и, не дав себе времени призадуматься над этим вопросом, они показали спину и побежали в паническом страхе.

Наши беглецы услышали трубный призыв и обернулись; и когда они увидели, что знамя Девы мчится в противоположную сторону и что неприятель бежит врассыпную, то их мужество воскресло, и они поспешили вдогонку за нами.

Услышал и Ла Гир звук трубы; он поторопил свой отряд и подоспел к нам как раз в ту минуту, когда мы водружали знамя на прежнем месте — против окопов Августинцев. Теперь у нас было достаточно сильное войско. Нам предстояла тяжелая и долгая работа, но мы справились с ней до наступления вечера. Жанна все время поощряла нас и в один голос с Л а Гиром говорила, что мы не только способны, но и должны взять эту огромную бастилию. Англичане сражались, как… можно сказать, сражались, как англичане, — этим все сказано. Атака следовала за атакой, мы прокладывали себе путь сквозь дым и огонь, среди оглушительных пушечных выстрелов; солнце склонялось уже к закату, когда мы наконец дружным натиском взяли крепость и на ее стенах водрузили свое знамя.

Августинцы были в наших руках. Турелли тоже будут наши, если мы освободим мост и снимем осаду. Мы довели до конца один великий замысел, а Жанна решила осуществить и другой. Мы должны были переночевать здесь, не снимая вооружения, крепко держать то, что было в наших руках, и быть наготове утром снова приняться за работу. Поэтому Жанна не могла позволить солдатам предаваться разгулу, грабежу и пьянству: она приказала сжечь Августинцев со всеми их припасами, за исключением артиллерии и склада оружия.

Все были утомлены тяжелой работой, доставшейся нам в этот день; разумеется, утомлена была и Жанна. И тем не менее она желала остаться вместе с армией против Туреллей, чтобы поутру быть готовой к приступу. Военачальники отговаривали ее и, наконец, упросили отправиться домой и надлежащим отдыхом приготовить себя к великим трудам; к тому же она была ранена в ногу и нуждалась в помощи лекаря. Итак, мы переправились назад и пошли по квартирам.

Как и прежде, город был охвачен неистовой радостью: колокола звонили, люди кричали, а некоторые были пьяны. Ни разу не случалось нам уходить или возвращаться, не давая основательного повода к этим милым неистовствам, а потому буря всегда была наготове. В течение последних семи месяцев ни разу не было причины шумных ликований, и население с тем большим восторгом ликовало теперь.

ГЛАВА XXI

[править]

Желая избавиться от обычной толпы посетителей и отдохнуть, Жанна прошла с Катериной прямо в их общую комнату; там они поужинали, там же была перевязана рана. Однако она не легла спать, хотя и была страшно утомлена, а послала Карлика за мной, не внимая просьбам и увещеваниям Катерины. Она сказала, что ее тревожит какая-то мысль и что она должна отправить в Домреми гонца с письмом к нашему старому патеру Фронту, чтобы тот прочел послание ее матери. Как только я пришел, она начала диктовать. После ласковых слов и приветствий матери и родным письмо продолжалось так:

«Но вот причина, побуждающая меня писать теперь: я должна предупредить вас, что если вы вскоре услышите, что я ранена, то не беспокойтесь обо мне и не верьте тому, кто сказал бы вам, что рана моя опасна».

Она хотела продолжать, но Катерина прервала ее, сказав:

— Ах, она так испугается, прочитав эти слова. Вычеркни их, Жанна, вычеркни их непременно и подожди только один день — ну, два дня, самое большее, а только напиши, что ты была ранена в ногу, но теперь поправилась: ведь, конечно, к тому времени твоя нога заживет или почти заживет. Не тревожь свою мать, Жанна, поступи, как я советую.

Ответом Жанны был смех, подобный смеху минувших дней; то был задушевный, свободный смех безмятежной души, похожий на звон серебряных колокольчиков. Она сказала:

— Моя нога? Чего ради стала бы я писать об этой ничтожной царапине? Я не о том думала, дорогая.

— Дитя мое, неужели ты получила и другую рану, более опасную, и ничего не сказала? Чем же были заняты твои мысли, если ты…

Она вскочила, готовая залиться слезами, и хотела тотчас позвать назад лекаря, но Жанна остановила ее за руку, заставила сесть на прежнее место и промолвила:

— Полно же, успокойся, у меня пока нет других ран. Я пишу о той ране, которую получу завтра, когда мы будем брать приступом эту бастилию.

Катерина смотрела так, как будто она старалась разобраться в какой-то замысловатой задаче, но не могла с ней справиться. Она спросила растерянно:

— Рана, которую ты получишь? Но… но зачем же беспокоить мать, если… если это может и не случиться?

— Может и не случиться? Должно случиться.

Загадка оставалась загадкой. Катерина продолжала тем же недоумевающим тоном:

— «Должно случиться»? Сильно сказано. Мне кажется, я не могу… мой разум не в состоянии разобраться в этом. О Жанна! Сколь страшно такое предчувствие — оно способно лишить человека спокойствия и надломить его отвагу. Выкинь это из головы! Забудь об этом! Иначе ты будешь мучиться целую ночь, и — совершенно понапрасну, так как мы надеемся…

— Но это же не предчувствие, это — действительность. И я не буду мучиться из-за этого. Мучительна бывает лишь неизвестность, а здесь нет неизвестности.

— Жанна, ты точно знаешь, что это должно случиться?

— Да. Мне поведали мои Голоса.

— Ах! — произнесла Катерина со смирением. — Если они сказали… Но уверена ли ты, что это они? Вполне ли уверена?

— Вполне. Это случится — в этом нет сомнения.

— Это ужасно! С каких пор ты знаешь про рану?

— С каких пор? Кажется, несколько недель тому назад. — Жанна повернулась ко мне: — Луи, ты, вероятно, помнишь. Как давно было это?

— В первый раз, превосходительная госпожа, ты сказала об этом королю, в Шиноне, — ответил я, — а с тех пор прошло семь недель. Вторично ты упомянула об этом двадцатого апреля и еще раз — двадцать второго, то есть две недели назад; так у меня записано.

Эти чудеса глубоко поразили Катерину, но я давно перестал удивляться: ко всему привыкаешь на белом свете. Катерина спросила:

— И это должно случиться завтра? Непременно завтра? Определено ли тебе известное число? Не было ли ошибки, не спутала ли ты?

— Нет, — возразила Жанна, — мне указано седьмое мая, именно этот день.

— В таком случае ты останешься у нас в доме, пока не минует этот страшный день! Не думай об этом, Жанна, слышишь? Обещай остаться с нами!

Но Жанну нельзя было уговорить, она сказала:

— Этим не поможешь делу, дорогая моя подруга. Я получу рану, и непременно завтра. Если я не буду искать раны, то она отыщет меня. Мой долг призывает меня быть с солдатами. Неужели я могу не пойти из-за одной только раны? О нет, будем честнее!

— Так ты решила пойти во что бы то ни стало?

— Конечно. Для Франции я могу сделать только одно: воодушевить ее солдат и пробудить в них стремление к победе. — Она немного задумалась и добавила: — Однако не следует быть безрассудной: я хотела бы сделать все, что тебе приятно, ведь ты такая добрая. Любишь ли ты Францию?

Я старалась угадать, что у нее на уме, но не находил ответа. Катерина сказала тоном упрека:

— Ах, чем я заслужила такой вопрос!

— Значит, ты любишь Францию. Я и не сомневалась в том, дорогая. Не обижайся, но ответь мне: случалось ли тебе лгать?

— Ни разу в жизни я не лгала преднамеренно; случалось прихвастнуть, но не лгать.

— Этого довольно. Ты любишь Францию, ты не лжешь, а потому я доверюсь тебе. Я пойду или останусь в зависимости от твоего решения!

— Ах, благодарю тебя от всего сердца, Жанна! Как ты добра, что делаешь это ради меня! О, ты останешься с нами, ты не пойдешь!

В порыве восторга она обвила руками шею Жанны и осыпала Жанну бесчисленными ласками, малейшая доля которых превратила бы меня в богача; в действительности же я только острее чувствовал, как я беден… как я бесконечно беден тем, что почитал бы величайшим благом мира. Жанна сказала:

— В таком случае ты уведомишь военачальников, что я не отправлюсь сражаться?

— С великой радостью. Предоставь это мне.

— Ты очень добра. В каких же выражениях ты известишь их? Ведь извещение должно быть составлено по форме, как должностная бумага. Не составить ли мне самой?

— Ах, пожалуйста, ты ведь знаешь все эти торжественные слова и государственные формальности, а я совершенно неопытна.

— Тогда напиши так: «Начальнику штаба вменяется в обязанность оповестить королевские войска гарнизонов и лагеря, что главнокомандующий войсками Франции не покажется завтра на глаза англичанам из опасения быть раненной. Подписала за Жанну д’Арк Катерина Буше, которая любит Францию».

Наступила пауза; это была одна из тех молчаливых минут, когда нестерпимо хочется украдкой подсмотреть, как обстоят дела, — и я взглянул. Ласковая улыбка озаряла лицо Жанны, а щеки Катерины залились густым румянцем; губы ее дрожали, на глазах были слезы. Наконец она сказала:

— О, мне так стыдно! Ты — благородная, отважная, мудрая, а я — такая жалкая и глупая!

Она не выдержала и разрыдалась, и мне страстно хотелось обнять ее и утешить, но это было исполнено Жанной, а я, конечно, промолчал. Жанна обошлась с ней крайне ласково и нежно, но мне думается, что и я сумел бы сделать это не хуже, хотя я и знал, что это было бы глупо и неуместно и что это могло бы привести всех нас в замешательство и смущение; а потому я не решился выступить с предложением своих услуг, и, надеюсь, поступил правильно и избрал наилучший путь. Однако я не знал, так ли надо поступить, и впоследствии меня мучили сомнения: не упустил ли я случая, который мог бы изменить всю мою жизнь и сделать ее счастливее и прекраснее, чем она, увы! оказалась… Вот по какой причине я и теперь скорблю, вспоминая эту сцену; я не люблю извлекать ее из хранилищ моих воспоминаний, так как вместе с нею воскресает страдание.

Поистине хороша и отрадна бывает безобидная шутка; она оживляет тело, поддерживает добрые чувства и предотвращает угрюмость. Устройством маленькой ловушки для Катерины Жанна как нельзя лучше доказала ей, сколь несуразна была ее просьба. Не правда ли, то была презабавная шутка, если вглядеться в нее хорошенько? Даже Катерина осушила свои слезы и расхохоталась при мысли о том, что сказали бы англичане, если бы проведали, какие причины удерживают французского главнокомандующего от участия в битве. Она согласилась, что им тогда было бы над чем посмеяться.

Мы снова принялись за письмо, и, конечно, нам не пришлось вычеркивать то место, где говорилось о ране. Жанна была в отличном расположении духа; но когда дело дошло до составления приветствий различным подругам и друзьям детства, то явились перед ней и наша деревня, и Древо Фей, и цветущий луг, и пасущиеся стада овец; воскресла вся безмятежная красота нашей скромной отчизны, и дорогие имена начали дрожать на устах Жанны. Упомянула она об Ометте и маленькой Менжетте; тут силы ей изменили, и она не могла продолжать. Помолчав немного, она сказала:

— Скажи им, что я их люблю, люблю горячо, глубоко. Люблю их всем сердцем! О, никогда я не увижу нашей родины!

В это время вошел Пакерел, духовник Жанны, и привел с собой изящного рыцаря, сьера де Рэ, который был прислан с поручением. Рыцарь сказал, что ему приказано сообщить следующее: военный совет, принимая во внимание, что достигнутых до сих пор успехов вполне достаточно; что всего безопаснее и лучше было бы удовлетвориться тем, что уже даровано Богом; что город в настоящее время хорошо снабжен припасами и способен выдержать долгую осаду; и что голос благоразумия повелевает немедленно отозвать войска с другого берега реки и снова принять оборонительное положение, — вынес соответствующее решение.

— Неисправимые трусы! — вскричала Жанна. — Так вот почему они притворялись, будто озабочены моим здоровьем: им нужно было отдалить меня от солдат. Передайте же мой ответ, только не членам совета, ибо я вовсе не желаю разговаривать с переодетыми горничными, но Бастарду и Ла Гиру; они — мужчины. Скажите им, чтоб войско не снималось с лагеря; на них я возлагаю ответственность за твердое исполнение этого приказа. Скажите также, что завтра же утром возобновятся наступательные действия. Можете идти, добрый рыцарь.

Затем она обратилась к священнику:

— Встаньте завтра пораньше и будьте при мне целый день. Мне много предстоит работы, и я буду ранена между шеей и плечом.

ГЛАВА XXII

[править]

Встали мы на рассвете и после обедни собрались в путь. В зале мы встретили хозяина дома; он, добрая душа, был опечален, что Жанна отказывается позавтракать в начале такого трудового дня, и просил ее подождать и откушать; но у нее не было времени — или, вернее, не было терпения: она так и рвалась поскорее напасть на последнюю оставшуюся бастилию, которая стояла на ее пути к завершению первого великого подвига, направленного к освобождению и возвеличению Франции. Буше пустил в дело новый довод:

— Подумайте же: мы, бедные осажденные горожане, почти не вкушавшие рыбы в течение стольких месяцев, снова имеем это лакомство — и благодаря вам! Есть у нас на завтрак чудные свежие сельди — подождите, не упорствуйте.

Жанна возразила:

— О, рыбы скоро будет вдоволь: лишь только закончится сегодняшняя работа, весь речной берег будет в вашем полном распоряжении.

— О, конечно, я не сомневаюсь, что вы отлично выполните эту задачу, превосходительная госпожа. Но мы даже от вас не смеем ждать столь многого: не день на это потребуется, а целый месяц. А потому уступите — повремените и откушайте. Есть поговорка, что если человеку предстоит в один и тот же день два раза переплыть через реку в лодке, то он должен поесть рыбы во избежание несчастья.

— Ну, ко мне это не подходит, так как я собираюсь сегодня сесть в лодку только один раз.

— О, не говорите этого! Разве вы к нам не вернетесь?

— Вернусь, только не в лодке.

— Как же тогда?

— По мосту.

— Скажите пожалуйста, по мосту! Перестаньте-ка шутить, милый полководец, и лучше последуйте моему совету. Рыба отличная.

— В таком случае будьте столь добры и оставьте мне немного к ужину; а я приведу с собой одного из англичан и поделюсь с ним.

— Ну, поезжайте, если нельзя иначе. Однако тот, кто постится, не может браться за многое и скоро устает. Когда вы вернетесь?

— Когда освобожу Орлеан. Вперед!

Мы отправились. На улицах толпились горожане, пестрели отряды солдат, но на всем была печать уныния. Нигде не видно было улыбки — повсюду угрюмые лица. Словно какая-то непоправимая беда умертвила всякую радость и надежду. Мы не привыкли к этому и были удивлены. Однако народ оживился, лишь только показалась Дева; и из уст в уста начал передаваться трепетный вопрос:

— Куда она идет? Какова ее цель? Жанна услышала и сказала, повысив голос:

— Как вы думаете, куда я иду? Я отправляюсь брать Турелли!

Невозможно описать, с какой быстротой эти слова превратили всеобщую скорбь в ликование, восторг, в неистовую радость; невозможно описать, как стихийно разнеслось «ура» по всем улицам и переулкам, мгновенно пробуждая эту бездушную толпу к деятельной кипучей жизни. Солдаты побежали под наши знамена, а многие из горожан спешили раздобыть пики и алебарды, чтобы присоединиться к нам. По мере того как мы продвигались вперед, наше войско непрерывно росло, а буря ликований усиливалась; мы ехали, окруженные как бы облаком шума, и этому немало способствовали открытые окна домов, откуда неслись восторженные приветствия.

Дело в том, что совет приказал запереть Бургундские ворота, приставив к ним значительный отряд под начальством очень дюжего воина, Рауля де Гокура, орлеанского бальи; ему было приказано воспрепятствовать Жанне выехать и предпринять нападение на Турелли; этот позорный поступок и поверг город в отчаяние и печаль. Но теперь настроение это рассеялось. Они верили, что Жанна сумеет справиться с советом, — и они были правы.

Когда мы подъехали к воротам, Жанна приказала Гокуру отворить их и пропустить ее.

Он возразил, что не может сделать этого, потому что получил приказ от совета, и приказ строго определенный. Жанна сказала.

— Только власть короля выше моей. Если у вас есть приказ короля, то извольте его представить.

— Я не говорю, что у меня есть королевский приказ, ваша светлость.

— Тогда пропустите меня, иначе вам придется взять на себя ответственность за превышение полномочий.

Он начал оспаривать ее требование, потому что он, как и вся остальная шайка, всегда был готов сражаться на словах, а не на деле. Однако Жанна прервала его на полуслове, кратко скомандовав:

— В атаку!

Дружно устремившись вперед, мы быстро исполнили все, что нужно. Забавно было видеть изумление бальи. Он не привык к такой незатейливой расторопности. Впоследствии он говорил, что его перебили на середине фразы — на середине довода, которым он доказал бы, что ему действительно нельзя пропустить Жанну и на этот довод Жанна не сумела бы ничего ответить.

— Тем не менее она, кажется, ответила, — возразил на это собеседник бальи.

Мы молодцевато проскочили через ворота, не стесняя себя соблюдением тишины — было над чем похохотать; и вскоре наш авангард, переправившись через реку, подходил к Туреллям.

Сначала нам надо было взять вспомогательное укрепление, так называемый больверк — другого имени ему не было; не выполнив этого, нельзя было напасть на главную бастилию. Задняя часть укрепления сообщалась с бастилией посредством подъемного моста, перекинутого через быстрый и глубокий приток Луары. Больверк был прочно сооружен, и Дюнуа сомневался, хватит ли у нас сил взять его. Но Жанна была чужда подобных сомнений. Все утро она обстреливала больверк из орудий, а около полудня приказала наступать и сама возглавила атаку. Сквозь дым и тучи метательных снарядов мы бросились в ров, а Жанна, ободряя солдат восклицаниями, начала взбираться по штурмовой лестнице; вот тут-то и случилось то несчастье, о котором мы знали заранее: стрела, пущенная арбалетом, вонзилась ей в шею, около плеча, пробив насквозь ее кольчугу. Когда она почувствовала острую боль и увидела струю крови, залившую ей грудь, то она испугалась, бедняжка, и, упав на землю, принялась горько плакать.

Англичане возликовали, и их отряд хлынул вниз, чтобы захватить Жанну; на несколько минут вся борьба сосредоточилась на этом месте. Не на живот, а на смерть сражались англичане и французы над ее телом: ведь для тех и других она была все равно, что Франция; кто завоевал бы Францию и оставил бы ее за собою навеки. На этом маленьком клочке земли в течение десяти минут решалась и была решена окончательно судьба Франции.

Если бы англичане взяли тогда Жанну в плен, то Карл VII обратился бы в бегство, договор, заключенный в Труа, не был бы расторгнут, и Франция, и без того уже находившаяся во власти англичан, неоспоримо превратилась бы в английскую провинцию, чтобы остаться таковой до дня Страшного Суда. Тут ставкой служили народность и королевство, и на это дано было столько же времени, сколько нужно, чтобы сварить яйцо вкрутую. Для Франции то были самые знаменитые десять минут, какие были или будут когда-либо отмечены стрелкой часов. Если вам случится читать в исторических книгах о часах, о днях, о неделях, в течение которых решалась судьба какого-нибудь народа, то вспомните — и пусть при этой мысли быстрее забьется ваше французское сердце! -вспомните о тех десяти минутах, в продолжение которых Франция, иначе именуемая Жанной д’Арк, лежала во рву, истекая кровью, между тем как два народа сражались за обладание ею.

Не забудьте и о Карлике. Он стоял над ней и работал за шестерых. Обеими руками заносил он свой топор и, опуская его, неизменно произносил два слова: «За Францию!» — и шлем разлетался в куски, словно яичная скорлупа, а заключенная в нем голова, познав премудрость, навеки проникалась уважением к французам. Перед собой он нагромоздил целую стену из закованных в железо мертвецов и продолжал сражаться, стоя за этими укреплениями. Наконец, когда победа осталась за нами, мы сплотились вокруг него, чтобы не подпустить врага. Он взбежал по лестнице, подхватив Жанну на руки словно ребенка, и вынес ее за пределы свалки. Большая толпа последовала за ним, тревожась, так как Жанна была с ног до головы залита кровью — не только своей, но и кровью англичан: ведь тела убитых врагов падали прямо на нее.

Железная стрела все еще не была вынута из раны; по словам иных, она торчала сзади, у плеча. Возможно — я не мог смотреть, и не пытался. Стрелу вытащили, и снова бедная Жанна закричала от боли. Иные говорили, что она сама вытащила стрелу, так как все отказывались сделать это, не смея причинить Жанне боль. На этот счет мне ничего не известно; знаю только, что стрела была извлечена и что рану, смазав маслом, тщательно перевязали.

Жанна, ослабевшая, страждущая, лежала на траве несколько часов подряд, но все время настаивала, чтобы битва продолжалась. Мы старались, но проку было мало, потому что только на ее глазах воины из трусов превращались в героев. Они были подобны Паладину: он, кажется, боялся собственной тени — я имею в виду время после полудня, когда тень его сильно удлинилась: а между тем, ободряемый взором Жанны, воодушевляемый ее великим мужеством, на что бы он не отважился? На все что угодно — могу сказать без преувеличения.

К вечеру Дюнуа решил отступить. Жанна услышала звук труб.

— Как! — вскричала она. — Трубят отступление?

О своей ране она мгновенно забыла. Отменив приказ, она послала начальнику батареи другое распоряжение: приготовиться произвести подряд пять пушечных выстрелов. То был условный знак находившемуся на орлеанском берегу отряду Ла Гира, который, вопреки утверждению некоторых историков, не был с нами в течение дня. Было заранее решено дать этот знак, лишь только Жанна почувствует, что больверк вот-вот перейдет в наши руки; и тогда отряд Ла Гира должен, подъехав по мосту, повести на Турелли контратаку.

Жанна, сев на лошадь, созвала свою свиту, и когда наши солдаты завидели ее приближение, то единодушный крик радости пронесся по их рядам, и они тотчас загорелись желанием возобновить наступление. Жанна подъехала как раз к тому месту окопов, где она получила рану, и, стоя под градом камней и стрел, приказала Паладину развернуть по ветру длинное знамя и следить, когда бахрома его коснется крепостной стены. Вот он сказал:

— Коснулась!

— Ну, значит, крепость наша! — сказала Жанна, обращаясь к смотревшим на эту сцену солдатам. — Трубить наступление! Ну, дружно, разом — вперед!

И мы ринулись вперед. Никогда не видать вам ничего подобного! Мы, как волна прибоя, вскарабкались по лестницам на стены — и крепость была в наших руках. Можно прожить тысячу лет и не дождаться такой стихийной картины. Мы, как дикие звери, сражались врукопашную: англичане были упрямы — ни одного из них нельзя было убедить иначе, как положив его на месте, — да и то он продолжал еще сомневаться; по крайней мере, в те времена так думали и утверждали многие.

Мы были так заняты работой, что и не слыхали пяти пушечных выстрелов, а между тем они были произведены тотчас после отдания Жанной приказа идти на приступ. И вот, пока мы с врагом рубили друг друга, резервный отряд перешел через мост и напал на Турелли со стороны реки. К подъемному мосту, соединявшему Турелли с нашим больверком, подвели горящую лодку, и когда теснимые нами англичане бросились на этот мост, чтобы соединиться со своими друзьями в Туреллях, то горящие балки не выдержали их тяжести и увлекли беглецов в реку вместе с их тяжеловесными латами. Горько было видеть храбрецов, погибающих такой смертью!

— Ах, да сжалится над ними Господь! — сказала Жанна, взглянув на эту ужасную картину. Она произнесла эти кроткие слова и пролила милосердные слезы, хотя один из погибавших оскорбил ее бранным словом три дня назад, когда она послала ему предложение сдаться. То был их начальник, сэр Уильям Гласдэл, рыцарь отменной доблести. Он с ног до головы был закован в стальную броню и, конечно, сразу пошел ко дну.

Наскоро сколотили мы временный мост и ворвались в последний оплот англичан, мешавший орлеанцам сноситься с друзьями и получать припасы. Солнце не успело еще скрыться за горизонтом, когда был завершен приснопамятный подвиг Жанны; знамя ее развевалось над стенами Туреллей — она положила конец осаде Орлеана!

Прошли семь месяцев осады, осуществилось то, что французские полководцы считали невозможным; не взирая на все препятствия со стороны министров и военных советников короля, эта крестьяночка семнадцати лет выполнила свой бессмертный труд — выполнила в каких-нибудь четыре дня!

Добрые вести разносятся быстро, как и дурные. К тому времени как мы собрались вернуться домой через мост, весь Орлеан озарился радостными огнями, и небеса, видя это, зарделись от удовольствия. Гром пушек и гул колоколов превзошли все прежние проявления шумного восторга орлеанцев.

С нашим прибытием началось нечто неописуемое! Мы продвигались среди бесконечной толпы людей, и народ проливал разливанное море радостных слез. Не было видно ни одного лица, по которому не струились бы слезы; и если бы ноги Жанны не были защищены броней, то горожане зацеловали бы их вконец. «Привет! Привет Орлеанской Деве!» — тысячу раз слышал я этот возглас. Другие кричали: «Привет нашей Деве!»

Ни одна девушка не снискала себе такой исторической славы, как Жанна д’Арк в этот день. И что же — вы думаете, у нее вскружилась голова, и она нарочно не легла спать, чтобы насладиться этим гимном славы и торжества? Нет. Другая девушка поступила бы так, но не она. У нее было великое и простое сердце, как ни у кого из людей. Она тотчас улеглась в постель и крепко заснула, словно утомившийся ребенок. А когда народ узнал, что она ранена и нуждается в отдыхе, то вокруг дома было сейчас же прекращено всякое движение и сутолока; устроили добровольную ночную стражу, охранявшую ее сон. Горожане говорили друг другу: «Она дала нам спокойствие: пусть ей самой будет спокойно!»

Все были уверены, что на следующий день англичане покинут окрестности, и все говорили, что ни живущие ныне граждане, ни их потомки не перестанут чтить этот день, в память Жанны д’Арк. Больше шестидесяти лет это обещание исполнялось — и будет исполняться во веки веков. Орлеан никогда не забудет 8 мая и никогда не перестанет справлять в этот день торжество. Это — день Жанны д’Арк, день священный[11].

ГЛАВА XXIII

[править]

На следующее утро, чуть свет, Тальбот и его войска покинули свои бастилии и ушли, даже не удосужившись хотя бы сжечь или разрушить укрепления или прихватить кое-какое добро: они оставили крепости в полной неприкосновенности — со всеми складами провианта и оружия, со всем, что было запасено для продолжительной осады. Население с трудом верило, что действительно совершилось это великое дело; что они вновь получили свободу и могут выходить и возвращаться через любые ворота города беспрепятственно и спокойно; что грозный Тальбот, этот бич французов, этот человек, одно имя которого могло привести в оцепенение французскую армию, — что он ушел, побежденный, вытесненный, прогнанный девушкой.

Город опустел. Изо всех ворот потянулись толпы народу. Точно муравьи копошились они вокруг английских бастилий, но шумели, не в пример этим созданиям; унеся припасы и орудия, они обратили все двенадцать крепостей в чудовищные костры, в подобие вулканов, над которыми поднимались огромные столбы густого дыма, словно подпиравшие небосвод.

Восторг детей проявлялся иначе. Для иных малышей семь месяцев — все равно, что целая жизнь. Они успели забыть, какова с виду трава, и зеленый бархат лугов был раем в их изумленных и счастливых глазах, так давно не видавших ничего, кроме грязных улиц и дворов. Они не могли надивиться на этот простор широких полей, где им можно было вдоволь бегать, плясать, кувыркаться, резвиться после долгого, безотрадного сидения взаперти. И вот они отправились блуждать по живописным окрестностям, в ту и в другую сторону от реки, и вернулись только к вечеру, насобирав кучи цветов и раскрасневшись от свежего сельского воздуха и благотворных подвижных развлечений.

После сожжения укреплений взрослый люд начал ходить с Жанной из церкви в церковь, посвятив остальную часть дня благодарственным молитвам по случаю освобождения города. А вечером в честь Жанны и ее полководцев было устроено торжество, улицы расцветились огнями, и началось всеобщее веселье. Незадолго до рассвета, когда население уже давно разбрелось по домам, мы оседлали лошадей и двинулись в Тур — с докладом к королю.

Обстановка нашего путешествия могла бы вскружить голову кому угодно — только не Жанне. Все время нам приходилось ехать среди восторженных, благодарных поселян. Они толпились вокруг Жанны, чтобы прикоснуться к ее ногам, к ее доспехам, к ее коню; они становились на колени посреди дороги и целовали отпечатки подков ее коня.

Вся страна боготворила ее. Знаменитейшие сановники Церкви отправили королю послание, в котором превозносили Деву, сравнивали ее с библейскими героями и святыми и предостерегали короля, чтоб он не позволял «неверию, неблагодарности или иным несправедливостям» замедлять или пресекать Божественную помощь, ниспосланную через нее. Можно подумать, что слова эти были пророческими, — не станем оспаривать. Но, на мой взгляд, они были подсказаны сим великим мужам не чем иным, как точным знанием суетной и предательской души короля.

Король выехал в Тур для встречи с Жанной. Этого жалкого человека и поныне называют Карлом Победоносцем, во внимание к победам, которые были одержаны за него другими; но тогда у нас в ходу было для него иное прозвище, которое гораздо вернее отражало его облик и вполне соответствовало его личным заслугам: Карл Подлый. Когда мы вошли в приемную залу, он восседал на троне, окруженный своими мишурными выскочками щеголями. Начиная с талии и до низу платье на нем было так затянуто, что он напоминал собой морковь с раздвоенным концом; его башмаки отличались непомерно длинными, гибкими, похожими на веревки носками, которые надо было пристегивать у колен, чтобы не споткнуться во время ходьбы; накинутый на плечи бархатный малиновый плащ едва доходил до локтей; на голове у него была высокая войлочная шляпа в форме наперстка, повязанная вышитой жемчугом лентой, за которую было заткнуто перо, торчавшее словно из огромной чернильницы; а из-под этого наперстка ниспадали пряди жестких, кончавшихся завитками волос, так что голова вместе с убором была похожа на ракетку для игры в волан. Весь наряд его был из богатых и ярких тканей. На коленях у него лежала, свернувшись калачиком, крохотная левретка, которая рычала и скалила белые зубы при малейшем беспокоившем ее движении. Королевские щеголи были одеты столь же пышно, и когда я вспомнил, что Жанна назвала военный совет Орлеана «собранием переодетых горничных», то я невольно подумал о тех людях, которые все свои деньги тратят на пустяки, ничего не сохраняя для приобретения полезного; вот для таких-то людей следовало бы приберечь это прозвище.

Жанна упала на колени перед его королевским величеством и перед другим, столь же ничтожным животным, покоившимся у него на руках. Мне мучительно было видеть это. Что сделал этот человек для своей страны или для кого-нибудь из живущих в ней? За что она и другие преклоняют колени перед ним? Другое дело — она. Ведь она совершила великий подвиг, единственный во Франции за пятьдесят лет, и освятила его своей кровью. Им бы надлежало поменяться местами.

Впрочем, говоря по правде, Карл на сей раз в общем поступил очень хорошо — гораздо лучше, чем он привык поступать. Передав собачонку одному из придворных, он снял шляпу перед Жанной, как будто она была королева. Затем он сошел по ступенькам престола и поднял Жанну, проявив самую искреннюю и благородную радость, приветствуя ее и благодаря за ее необычайные подвиги на его службе. Мои предубеждения возникли позднее, и если б он остался таким же, каким он был в ту минуту, то я составил бы о нем другое мнение.

Да, он поступил хорошо. Он сказал:

— Вам не подобает преклонять предо мною колена, мой несравненный полководец. Вы сражались по-королевски, и да воздадутся вам за это королевские почести. — Заметив ее бледность, он продолжал: — Но вы не должны стоять; вы проливали кровь за Францию, и ваша рана еще свежа. Пойдемте же! — Он подвел ее к креслу и сел рядом с ней. — Теперь скажите мне прямо, как человеку, который вам многим обязан и открыто в этом признается, в присутствии собравшихся придворных: чем мне вознаградить вас?

Мне было стыдно за него. А между тем я был несправедлив, потому что не мог же он за несколько недель узнать эту дивную девушку, когда даже мы, воображавшие, что нам известна вся ее жизнь, ежедневно видели выплывающие из облаков новые высоты ее души, о существовании которых мы до того времени и не подозревали. Но так уж мы все устроены: если мы что-нибудь знаем, то мы презираем тех людей, которым не случилось узнать того же. И мне стыдно было за этих придворных, которые облизывались, завидуя счастью Жанны; но ведь и они знали ее не лучше, чем сам король. Краска залила щеки Жанны при мысли, что она трудилась на пользу отечества якобы ради награды; и она опустила голову, стараясь скрыть лицо, как бывает со всеми девушками в минуту смущения. Никто не знает, почему это так, но чем более они краснеют, тем труднее им побороть свое замешательство и тем тягостнее для них взоры окружающих. Король значительно ухудшил дело тем, что обратил на Жанну всеобщее внимание, а ведь для вспыхнувшей от смущения девушки нет ничего мучительнее; этим можно довести девушку даже до слез, если она так же молода, как была молода Жанна, и если кругом стоит толпа незнакомых людей. Причина этого известна лишь Богу, от людей она скрыта. Я бы на ее месте, кажется, скорее чихнул, чем покраснел. Впрочем, рассуждения эти несущественны; буду продолжать, о чем начал. Король сказал какую-то шутку по поводу ее внезапного румянца, и тут уж лицо ее окончательно запылало. Он тогда раскаялся в своем поступке и, желая успокоить ее, сказал, что румянец ей очень к лицу и что ей нечего смущаться; конечно, после этих слов она зарделась еще пуще, и теперь даже собачонка могла заметить, как она покраснела; слезы брызнули у Жанны из глаз. Я заранее был уверен, что это случится. Король пришел в замешательство и, видя, что дело можно поправить лишь переменой разговора, повел изысканно-любезные речи о взятии Жанной Туреллей; и когда она несколько успокоилась, он снова упомянул о награде и настойчиво просил, чтобы она сама сделала выбор. Все прислушивались с напряженным любопытством, желая узнать, чего она потребует, но когда раздался ее ответ, то по их лицам было видно, что они не того ожидали.

— О дорогой и благородный дофин, у меня есть одно желание, только одно! Если бы…

— Не бойтесь, дитя мое, назовите, какое именно.

— Я желаю, чтоб вы не медлили больше ни единого дня. Моя армия велика и отважна и горячо стремится довести свое дело о конца. Идите со мною в Реймс и примите свой венец.

Видно было, как король съежился в своем мишурном наряде.

— В Реймс? О, это невозможно, мой полководец! Нам не пройти через средоточие английских сил.

Неужели то были лица французов? Ни одно из них не озарилось сочувствием смелым намерениям девушки; напротив, было видно, что отказ короля весьма одобрялся. Променять эту шелковую праздность на суровую обстановку войны? Ни один из ленивых щеголей не согласился бы на это. Они предлагали друг другу драгоценные бонбоньерки[12] и шепотом восхваляли житейскую мудрость главного празднолюбца. Жанна продолжала уговаривать короля:

— Ах, прошу вас, не пренебрегайте столь удобной минутой. Все благоприятствует нам — все решительно. Обстоятельства как будто нарочно сложились в нашу пользу. Победа воодушевила наши войска, тогда как англичане удручены неудачей. Настроение изменится, если затянуть дело. Видя, что мы не решаемся воспользоваться выгодой положения, наши солдаты начнут недоумевать, сомневаться и робеть, англичане тоже начнут недоумевать, но при этом приобретать уверенность и воспрянут духом. Теперь самая пора; умоляю, соберемся в путь!

Король покачал головою, а ла Тремуйль, будучи спрошен, не замедлил преподать совет:

— Государь, голос благоразумия должен предостеречь вас от этого. Вспомните об английских крепостях на Луаре; вспомните о тех укреплениях, которые лежат между нами и Реймсом!

Он хотел продолжать, но Жанна, повернувшись к нему, прервала его речь:

— Если мы промедлим, то англичане успеют оправиться и прислать новые войска на подмогу. Послужит ли это нам на пользу?

— Ну… нет.

— В таком случае что предложите вы? Как, по вашему мнению, надлежит нам действовать?

— Мой совет — ждать.

— Ждать — чего?

Министр пришел в замешательство, так как он не мог привести ни одного разумного довода. К тому же он не привык отвечать на такие вопросы в присутствии толпы людей. И он произнес с раздражением:

— Государственные дела не должны служить предметом всенародного обсуждения.

Жанна сказала невозмутимо:

— Прошу извинить меня. Я вторглась в эту область по неведению. Я ведь не знала, что дела, связанные с вашей правительственной должностью, являются делами государственными.

Министр поднял брови в знак комического удивления и сказал с оттенком сарказма:

— Я — главный министр короля, и, несмотря на это, вам показалось, что связанные с моей должностью дела не принадлежат к делам государственным? Объясните, пожалуйста, каким же образом?

Жанна ответила равнодушно:

— Ведь нет государства.

— Нет государства!

— Да, сударь: государства нет и нет обязанностей министра. От Франции осталось лишь несколько акров земли, и для присмотра за нею достаточно было бы одного полицейского сторожа; ее дела не являются делами государственными. Слишком громко сказано.

Король не покраснел, а разразился сердечным, беззаботным смехом; придворные тоже смеялись, но втихомолку, благоразумно отвернувшись в сторону. Ла Тремуйль был разгневан и только открыл рот, чтобы ответить, как король поднял руку и сказал:

— Довольно — я беру ее под свое королевское покровительство. Она высказала правду, неприукрашенную правду, которую мне так редко приходится слышать! Ведь среди всей этой мишуры я, в конце концов, не более как жалкий, обтрепанный управитель, надзирающий за клочком земли, а вы — мой сторож! — И он опять от души рассмеялся. — Жанна, мой прямодушный, честный полководец, скажите же, наконец, какой вы хотите награды? Я желал бы дать вам дворянство. На вашем гербовом щите будут французские лилии, и корона, и их защитник — ваш меч. Скажите, что вы согласны.

Шепот удивления и зависти пронесся по рядам присутствующих, но Жанна покачала головой и возразила:

— Ах, не могу, возлюбленный и благородный дофин. Иметь возможность трудиться ради Франции, жертвовать собою ради Франции — ведь это само по себе награда столь высокая, что к ней ничего нельзя прибавить. Лишь об одном смею просить я вас: даруйте мне самое дорогое, самое высокое, что в вашей власти, — идите со мною в Реймс и примите ваш венец. Я на коленях буду умолять вас.

Но король удержал ее за руку, и голос его зазвучал отвагой, и глаза его загорелись мужеством, когда он ответил:

— Не надо, сидите. Вы победили меня. Да исполнится ваше…

Однако предостерегающий знак министра остановил его, и он добавил, к удивлению всех придворных:

— Хорошо, хорошо, мы об этом подумаем; обсудим все, а там видно будет. Доволен ли мой нетерпеливый маленький воин?

Первая часть ответа озарила радостью лицо Жанны, но заключительные слова погасили эту радость. Жанна опечалилась, и слезы сверкнули на ее глазах. Помолчав немного, она проговорила, словно побуждаемая страхом:

— О, воспользуйтесь мною! Молю вас, воспользуйтесь мною… Времени осталось немного!

— Неужели мало времени?

— Только год… Я не протяну больше года…

— Что вы, дитя мое, ваших сил хватит еще на добрых пятьдесят лет.

— О, вы ошибаетесь. Через какой-нибудь год наступит конец. Ах, время летит так быстро, так быстро. Минуты бегут мимо, а сделать надо многое. Воспользуйтесь же мною как можно скорее: для Франции это — вопрос жизни и смерти.

Даже эти суетные насекомые поддались обаянию ее страстной мольбы. Король был задумчив; и видно было, что он сильно потрясен. Вдруг глаза его загорелись красноречивым огнем, он встал и, обнажив свой меч, поднял его кверху; затем он медленно опустил меч на плечо Жанны и сказал:

— Ах, ты так проста и правдива, так велика и благородна! Сим рыцарским обрядом я приобщаю тебя к французскому дворянству, как ты того заслужила! И в честь тебя я возвожу в дворянство всю твою семью, всех твоих родных, всех их законнорожденных потомков как по мужской, так и по женской линии. Больше того! Дабы отличить твой дом и почтить его выше всех, я дарую тебе преимущество, до сих пор беспримерное в летописях нашей страны: женщины, принадлежащие к твоей семье, получают право возводить в дворянство своих мужей, если те по своему происхождению будут ниже их.

Зависть и изумление изобразились на всех лицах, когда были произнесены эти слова, обещавшие столь необычайную милость. Король остановился и, посмотрев кругом, очевидно, остался доволен впечатлением.

— Встаньте, Жанна д’Арк, — заключил он, — отныне именуемая дю Лис (Лилейная), в благодарное воспоминание о том доблестном ударе, которым вы защитили французские лилии; и эти лилии вместе с королевским венцом и с вашим победоносным мечом да будут украшать ваш гербовый щит и да послужат вековечным символом вашего высокого благородства.

Госпожа дю Лис встала, и позолоченные наследники сословных преимуществ обступили ее, поздравляя с приобщением к их священной касте и повторяя ее новое имя; но она была смущена и говорила, что эти почести не соответствуют ее низкому происхождению и званию: она хотела бы, с их милостивого разрешения, оставаться просто Жанной д’Арк, и больше никем; пусть ее так и зовут.

Больше никем! Как будто могло быть имя более высокое, более знаменитое! Госпожа дю Лис — какое суетное, ничтожное, недолговечное имя! Но Жанна д’Арк! Один звук этого имени заставляет сердца биться сильнее.

ГЛАВА XXIV

[править]

Досадно было смотреть, как всполошился весь город, а там — и вся окрестная сторона, когда разнеслась великая весть: король даровал Жанне д’Арк дворянство! Народ очумел от изумления и радости. Вы не можете себе представить, как на Жанну таращили глаза, как ей завидовали. Можно было подумать, что в ее жизни действительно произошло какое-то великое и счастливое событие. Но мы в этом не видели ничего великого. Мы знали, что увеличить славу Жанны не во власти человека. Для нас она была солнце, парящее в небесах, а ее дворянство — не более как свеча, поставленная на его фоне; свеча растопилась и исчезла в собственных лучах светила. И она была так же равнодушна к своему дворянскому званию, как солнце — к свече.

Братья Жанны — другое дело. Они гордились и были счастливы своей новоиспеченной знатностью; это было вполне естественно. И Жанна тоже порадовалась, увидев, сколько удовольствия доставил им этот почет. Король умно придумал: победить ее скромность, воспользовавшись ее любовью к семье и родным.

Жан и Пьер тотчас начали щеголять своим гербом; теперь все — и знатный и простолюдин — искали их общества. Знаменосец говорил с оттенком горечи, что они, упоенные блаженством величия, стараются теперь жить как можно больше и готовы совсем не спать, потому что во сне они могли бы забыть о своем дворянстве и, значит, сон для них был бы чистой потерей времени. Затем он добавил:

— В военном строю и на государственных торжествах они не могут оспаривать место первенства; но когда дело коснется гражданских церемоний и общественных дел, то они, чего доброго, преспокойно займут место после дворянства и рыцарей, а нам с Ноэлем придется идти позади, а?

— Именно, — сказал я. — Мне кажется, ты прав.

— Я так и чувствовал, я этого боялся, — произнес знаменосец, вздохнув. — Боялся? Я говорю, как дурак: конечно, я знал, что это будет. Да, я говорил, как дурак.

Ноэль Рэнгесон заметил задумчиво:

— Действительно, у тебя это вышло так естественно. Мы рассмеялись.

— Ты находишь? Ты думаешь, что ты так уж умен? Послушай-ка, Ноэль Рэнгесон, я когда-нибудь, наконец, сверну тебе шею.

— Паладин, — сказал сьер де Мец, — опасения ваши еще слишком недостаточны: они многого не предвидят. Неужели вы не подумали, что во время гражданских и общественных церемоний братья Жанны будут идти впереди всех особ свиты, впереди всех нас?

— Полно, что вы говорите!

— Вот увидите. Взгляните на их герб. На первом месте — французские лилии. Ведь это символ королевского дома, милейший, королевского. Вникните в это хорошенько! Лилии дарованы им властью самого короля, вникаете? Не во всех подробностях, не всецело, но все же герб их в существенных чертах является гербом Франции. Вообразите себе! Вдумайтесь в это! Поймите, какое всеобъемлющее величие! Нам ли идти впереди этих мальчишек? Бог с вами — этому больше не бывать. Во всей стране, я думаю, нет ни одного светского пэра, который мог бы идти впереди них, кроме герцога д’Алансона, принца крови.

Паладина теперь можно было пригнуть к земле, как былинку. Он даже побледнел. С минуту он беззвучно шевелил губами и наконец произнес:

— Я не знал этого, не знал и половины того, что вы сказали. Как мог я знать? Я был болван. Вижу теперь — я был болван. Нынче утром я, встретившись с ними, окликнул их «го-ла!», как окликнул бы всякого другого. Я вовсе не желал быть неучтивым: я ведь не знал и половины того, что услышал от вас. Я был осел. Да, этим все сказано: я был осел.

Ноэль Рэнгесон проговорил как бы невзначай:

— Да, это похоже на правду; однако чего же ты удивляешься?

— А ты не удивлен? Ну-с, почему же это?

— Потому что я тут не вижу ничего нового. Есть люди, вечно пребывающие в этом состоянии. Рассматривая такое никогда не прекращающееся умственное состояние, мы будем получать одни и те же выводы, повторение которых становится однообразным; а однообразие, по закону своей сущности, утомительно. Вот если б ты, признавая себя ослом, чувствовал усталость, то это было бы логично и разумно. Но высказывать по этому поводу свое удивление, на мой взгляд, все равно, что снова превратиться в осла, ибо умственное состояние, под влиянием которого человек способен удивляться и суетиться из-за мертвящего однообразия, есть не что иное как…

— Будет с тебя, Ноэль Рэнгесон, остановись-ка, пока не попал в беду. И пожалуйста, оставь меня в покое на несколько дней или недель, потому что я не выношу твоей болтовни.

— Вот это мне нравится! Мне вовсе не хотелось ввязываться в разговор. Напротив, я старался быть в стороне. Если ты не желаешь слушать мою болтовню, то чего ради ты ко мне приставал, вовлекая меня в разговор?

— Я приставал к тебе? И не думал вовсе.

— А все-таки приставал. И я вправе считать себя обиженным; да, ты обидел меня своим поступком. Ведь если ты надоедал человеку, дразнил его и прилагал все усилия, чтобы заставить его говорить, то разве с твоей стороны справедливо и благопристойно будет называть его слова «болтовней»?

— Что гнусавишь? Будет тебе! Прикинулся несчастненьким! Дайте сахару этой хнычущей кукле. Послушайте, сьер Жан де Мец, вполне ли вы уверены в этом?

— В чем?

— Да в том, что Жан и Пьер займут среди светской знати первое место после герцога д’Алансона?

— Я думаю, что это не подлежит сомнению. Знаменосец несколько минут был глубоко задумчив и

сосредоточен; наконец тяжелый вздох вырвался из его богатырской груди, заставив всколыхнуться шелково-бархатный жилет, и он проговорил:

— Боже, боже, на какую высоту они взлетели! Вот пример всемогущества счастья. Впрочем, мне все равно. Я не согласился бы быть вывеской случайной удачи. Я это не ставлю ни во что. Скорей я могу гордиться тем, что достиг теперешнего своего положения исключительно благодаря личным заслугам; подумаешь, какая честь — парить в зените, сидя на верхушке солнца, и сознавать, что ты лишь жалкий, ничтожный выскочка, заброшенный туда какой-то катапультой. По-моему, главное — личные заслуги; в этом вся суть. Все прочее — вздор.

Тут затрубили сбор, и разговор наш прервался.

ГЛАВА XXV

[править]

Потянулись однообразные дни. Дни нерешительности и бездействия. Войска рвались в бой; но, с другой стороны, они голодали. Жалованье не выдавалось, казна была пуста, людей нечем было кормить. Под гнетом лишений солдаты начали унывать и разбегаться, что чрезвычайно нравилось праздному двору. Жанна скорбела — на нее жалко было смотреть. Она должна была стоять беспомощно, в то время как редели ряды ее победоносной армии, от которой наконец остался почти что один скелет.

Однажды она отправилась в замок Лош, где в это время бездельничал король. Она застала его на совещании с тремя его советчиками: Робертом ле Мансоном, бывшим французским канцлером, Кристофом д’Аркуром и Жераром Машэ. Присутствовал еще Бастард Орлеанский: от него-то мы и узнали о том, что там происходило. Жанна бросилась к ногам короля и обняла его колени, сказав:

— Благородный дофин, прошу вас, не устраивайте больше этих длинных и многочисленных совещаний, но отправляйтесь — и отправляйтесь немедленно — в Реймс, чтобы возложить на себя корону. Кристоф д’Аркур спросил:

— Не Голоса ли ваши повелели вам сказать это королю?

— Да. И приказание их было настойчиво.

— В таком случае не скажете ли вы нам в присутствии короля, каким образом Голоса сносятся с вами?

Это была новая хитрая попытка вовлечь Жанну в область неосторожных признаний и опасных притязаний. Однако ничего из этого не вышло. Ответ Жанны был прост и прямодушен, и сладкоречивый епископ не нашел, к чему придраться. Она сказала, что когда она встречает людей, не верящих в ее призвание, то она уединяется и начинает молиться, сокрушаясь о людском недоверии; и вскоре над ее ухом раздается нежный шепот угнетающих Голосов: «Иди вперед, дщерь Божия, и я помогу тебе!» Затем Жанна добавила: «И когда я слышу это, то неизреченная радость наполняет мое сердце».

Бастард говорил, что при этих словах лицо ее озарилось точно пламенем и что она была как в экстазе.

Жанна упрашивала, уговаривала, убеждала; она шаг за шагом отвоевывала себе землю, но все время встречала отпор со стороны совета. Она просила, умоляла, чтобы король отправился в путь. Когда они уже исчерпали все свои отговорки, то они согласились, что, пожалуй, неблагоразумно было распускать войска; но как же помочь горю теперь? Как можем мы отправиться в поход, не имея армии?

— Созовите новую, — ответила Жанна.

— Но на это уйдет шесть недель.

— Все равно — надо начать! Начнем же!

— Слишком поздно. Герцог Бедфорд, без сомнения, уже собрал солдат, чтобы усилить свои укрепления на Луаре.

— Да, а мы, к сожалению, тем временем разоружались. Но мы больше не должны терять времени. Нам надо встрепенуться.

Король возразил, что он не решился ехать в Реймс, поскольку на его пути расположены эти сильные крепости. Но Жанна сказала:

— Мы их разрушим, и ваш путь будет свободен.

На такое предложение король готов был согласиться. Он ничего не имел против этого: сиди себе в безопасном месте, пока для тебя расчищают дорогу.

Жанна вернулась в отличном настроении. Тотчас же всюду закипела жизнь. Были выпущены воззвания, устроили лагерь для приема новобранцев в Селле, в округе Берри, и со всех сторон потянулись туда и знатные рыцари, и простые солдаты.

Значительная часть мая месяца пропала попусту; и тем не менее Жанна к 6 июня собрала новую армию и была готова выступить в поход. У нее было восемь тысяч солдат. Подумайте только! Подумайте, легко ли было собрать такое войско в столь маленькой области. И притом это все были ветераны. В сущности, большинство французов были в то время солдатами: ведь войны длились уже несколько поколений. Да, большинство французов были солдатами и, надо отметить, весьма резвыми: умение бегать привилось им и личным опытом, и наследственностью; в течение почти целого столетия им то и дело приходилось бегать. Однако нельзя их за это винить. У них не было честных и умелых вождей, или, по крайней мере, таких вождей, которые находились бы в благоприятных условиях. С давних пор король и придворные привыкли вероломно поступать с полководцами; благодаря этому полководцы легко усвоили привычку пренебрегать приказами короля и идти своим путем: каждый за себя. Привести к победам это никак не могло. И вот способность к бегству стала всеобщей привычкой французских войск, что и не удивительно. Однако, чтобы превратиться в хороших воинов, этим солдатам недоставало лишь одного: вождя, который хорошо взялся бы за дело; вождя, который получил бы всю полноту власти, а не десятую долю ее, наравне с девятью другими полководцами. Теперь у них был такой вождь — полновластный, умом и сердцем готовый вести грозную и настойчивую войну; и эта война должна была принести плоды. В том не было сомнения. У них была Жанна д’Арк; и под ее предводительством они позабудут это многосложное искусство бегства.

Да, Жанна была воодушевлена. Днем и ночью она хлопотала, заглядывая во все уголки лагеря. И радовалось сердце, когда она мчалась на коне, обозревая войска, встречавшие ее восторженными криками. Всем хотелось кричать «ура», когда являлось это чудное видение молодости, красоты и грации, это воплощение отваги, энергии и решимости! Все видели, что она с каждым днем приближается к идеалу красоты — то были дни расцвета; ведь теперь ей было уже за семнадцать; почти семнадцать с половиной, а это уже, так сказать, возраст молодой женщины.

Приехали два молодых графа де Лаваль: изящные, молодые люди, имевшие родственные связи с самыми именитыми и знатными домами Франции; и они не могли успокоиться, не повидавшись с Жанной д’Арк. Король послал за ними и представил их ей; и разумеется, она не обманула их ожиданий. Ее звучный голос показался им мелодичнее флейты; а когда они увидели ее глубокие глаза и ее лицо — зеркало души, то были очарованы, как поэмой, как вдохновенной речью, как воинственным гимном. Один из них отправил домой письмо к своим родным и выразился так: «Что-то божественное есть в ее голосе и во всей ее внешности».

Как это было верно сказано; я не знаю более подходящих слов.

Увидел он ее как раз в то время, когда она готовилась выступить в поход и начать кампанию; вот что он об этом рассказывал:

«Она была вся закована в белые латы, только на голове ее был берет вместо шлема; в руке она держала небольшую боевую секиру. Когда она хотела сесть на своего рослого вороного коня, тот встал на дыбы, заметался и не подпускал ее. Она сказала: „Подведите его к кресту“. Крест находился против церкви, неподалеку. И коня повели туда. Она вскочила в седло, и конь стоял теперь совершенно неподвижно, точно связанный. Затем она повернулась к дверям церкви и произнесла нежным женственным голосом: „Вы, священники и сыны Церкви! Устраивайте крестные ходы и молитесь за нас!“ После того она пришпорила коня и умчалась; знамя развевалось над ней, когда она взмахнула секирой и воскликнула: „Вперед — марш!“ Один из ее братьев, прибывший восемь дней назад, отправился с ней; на нем тоже были белые латы».

Я также был там и видел это; видел все, точь-в-точь как он описал. Вижу и сейчас маленькую боевую секиру, изящную шапочку с султаном из перьев, белые доспехи, и все это озарено мягкими лучами июньского вечера. Вижу так ясно, как будто это происходило вчера. И я ехал вместе со свитой — с личной свитой — со свитой Жанны д’Арк.

Молодому графу смертельно хотелось принять участие в походе, но король на этот раз не пустил его. Однако Жанна дала ему обещание. В своем письме он говорил: «Она обещала, что когда король двинется в Реймс, то и я буду сопровождать его. Но, бог даст, мне не придется ждать так долго, и я успею побывать в сражениях».

Она дала ему это обещание, когда прощалась с герцогиней Алансонской. Герцогиня, со своей стороны, тоже просила Жанну пообещать ей кое-что, и поэтому он счел своевременным воспользоваться ее примером. Герцогиня тревожилась за своего супруга, так как она предвидела возможность ожесточенных битв; и она прижала Жанну к своему сердцу, и любовно гладила ее волосы, и говорила:

— Вы должны смотреть за ним, дорогая, и охранять его, и вернуть его мне здравым и невредимым. Я этого требую. Я не отпущу вас, пока вы мне не обещаете.

Жанна сказала:

— Обещаю вам это от всего сердца. Это не праздные слова: я действительно обещаю вам — он вернется без единой раны. Верите ли вы? Довольны ли вы мной?

Герцогиня не была в силах ответить: она лишь поцеловала Жанну в лоб, и они расстались.

Отправились мы шестого, и первый привал сделали в Роморантене, а 9 июня Жанна торжественно вступила в Орлеан; она проезжала под триумфальными арками, встречаемая громом приветственных залпов и колыханьем бесчисленных флагов. Весь штаб сопровождал ее, поражая зрителей роскошью и блеском своих костюмов; тут были: герцог д’Алансон, Бастард Орлеанский, сьер де Буссак — маршал Франции, монсеньор де Гравиль — начальник стрелков, сьер де Кулан — адмирал Франции, Амбруаз де Лорэ, Этьен де Виньоль по прозванию Ла Гир, Готье де Брюсак и многие другие.

То был великий день: обычные возгласы приветствий, многолюдные толпы, стремление горожан взглянуть на Жанну. Но, наконец, мы пробрались к нашему прежнему жилищу, и я видел, как старый Буше, и его жена, и милая Катерина обнимали Жанну и целовали ее, — а мое сердце болело! Ведь я сумел бы лучше и дольше всех целовать Катерину, однако я, так страстно желавший этого, остался непризнанным. Ах, как она была прекрасна и мила! Я полюбил ее с первого же дня нашей встречи, и с тех пор она — моя святыня. Шестьдесят три года я ношу в своем сердце ее образ — одинокий образ, никем не замененный; и я теперь так стар, так стар! Но этот образ по-прежнему молод, свеж и весел, по-прежнему мил, очарователен, чист и божественен, как и в тот день, когда он поселился в моем сердце, принеся с собой мир и благословение, ибо он не постарел ни на один день!

ГЛАВА XXVI

[править]

На этот раз, как и раньше, король, расставаясь с полководцами, отдал им приказание: «Смотрите же, ничего не предпринимайте без согласия Девы». И на этот раз приказание было исполнено и не нарушалось ни разу во все время великой луарской кампании.

Это была перемена! Это было нечто новое, идущее вразрез с традицией! Вы видите, что в какие-нибудь десять дней эта девочка заставила уважать себя как главнокомандующего. То была победа над людским сомнением и подозрительностью, завоевание всеобщего доверия, чего на протяжении тридцати лет не мог добиться ни один из ветеранов, составлявших теперь ее штаб. Помните, когда ей было шестнадцать лет и она сама выступила в качестве своего защитника на грозном судилище, то старый судья отозвался о ней как о «дивном ребенке»? И, как видите, он не ошибся.

Эти старые воины уже не собирались сеять рознь и действовали сообща. Но в то же время среди них были еще такие, которых пугала новая, смелая тактика Жанны и которые желали бы идти иным путем. Вот почему 10 числа, пока Жанна, не щадя своих сил, строила планы и отдавала приказ за приказом, среди некоторой части полководцев опять начались те же совещания, козни и заговоры.

После полудня они собрались на свой военный совет и, поджидая Жанну, обсуждали положение. Совещание это не попало в историю; но я был там и расскажу вам все; я знаю, что вы поверите мне, так как я пишу не для того, чтобы развлекать вас праздным вымыслом.

Готье де Брюсак выступил от лица трусливой партии; а Жанну решительно поддерживали д’Алансон, Бастард, Ла Гир, адмирал Франции, маршал де Буссак и, в сущности, все остальные главные полководцы.

Де Брюсак сослался на то, что создались крайне тяжелые для нас условия; что Жаржо — первая из лежащих на нашем пути крепостей — представляет собой неприступную твердыню; что ее могучие стены покрыты щетиной копий; что там засели 7000 наилучших английских ветеранов, во главе которых стоят великий граф Суффолк и его грозные братья — Александр и Джон де ла Поль. По его мнению, намерение Жанны взять приступом подобную крепость неосуществимо по своей крайней опрометчивости и чрезмерной смелости, и Жанну необходимо убедить отказаться от этой мысли, объяснив ей все преимущества и безопасность правильной осады. Он находит, что этот новый, неистовый способ швырянья людьми в непроницаемые каменные стены, идущий вразрез с установленными законами и обычаями войны, есть не что иное…

Но он не договорил. Ла Гир тряхнул султаном своего шлема и вскричал:

— Ей-богу, она свое ремесло знает, и нечего ее учить!

И прежде чем он успел сказать еще что-нибудь, д’Алансон, Бастард Орлеанский и человек пять других вскочили со своих мест и заговорили разом, громогласно негодуя на тех людей, которые тайно или явно продолжают не доверять мудрости главнокомандующего. После того как они высказали весь свой гнев, Ла Гир улучил минуту и снова заговорил:

— Есть люди, не способные к переменам. Обстоятельства меняются, но они, эти люди, и не подозревают, что им тоже надо перемениться, приспосабливаясь к обстоятельствам. Они знай себе идут по той проторенной дороге, по которой шли их отцы и деды. Пусть наступит хоть землетрясение и исковеркает всю землю; пусть дорога эта будет теперь вести к обрывам и топким болотам — эти люди так и не поймут, что им надо искать новых путей. Нет! Они с тупым упорством будут тащиться по старой дороге, где их ждет смерть и погибель. Взгляните: ведь теперь создались совершенно новые обстоятельства, они замечены оком несравненного военного гения. Нам нужна новая дорога, она найдена тем же ясным оком и указана нам. Не жив человек, не жил он и не будет жить, если он не способен этого уразуметь! Прежний порядок вещей был — поражение за поражением; а потому и войска наши были без отваги, без надежды, без страсти. Разве с ними вы решились бы напасть на каменные стены? Конечно, нет; имея таких солдат, можно было сделать только одно: засесть перед крепостью и ждать, ждать — морить врага измором. Новый порядок вещей представляет полную противоположность: воодушевленное войско, богатое рвением и отвагой, — настоящий огонь, готовый разгореться в огромный пожар! Что хотите вы сделать с ним? Сдержать его, укротить, погасить! Что хочет сделать с ним Жанна д’Арк? Дать ему полный простор, чтобы он поглотил врага своим пламенным вихрем! Ни в чем так не проявились великолепие и мудрость ее военного гения, как в этом быстром понимании происшедшей великой перемены и в этом быстром отыскании правильного, единственного правильного пути к успеху. С тех пор как явилась она, надо отказаться от всевозможных осад и измо-ров; надо отказаться от разных переливаний из пустого в порожнее и хождений вокруг да около; надо стряхнуть с себя леность, праздность и спячку! Нет, отныне наш военный клич — вперед, вперед, вперед! В атаку, в атаку, в атаку! Загоним врага в его логовище, дадим простор французской буре и приступом возьмем их берлогу! И мне это по душе! Жаржо? Что такое Жаржо с его стенами и башнями, с опустошительными орудиями, с семью тысячами отборных ветеранов? Жанна д’Арк во главе наших сил, и крепость обречена — Бог тому свидетель!

О! Он уничтожил их. Никто больше не предлагал доказывать Жанне, что она должна переменить образ действий. Все разногласия прекратились.

Вот пришла, наконец, сама Жанна; все встали, отсалютовали ей мечами, и она осведомилась, какое они соблаговолили вынести решение. Ла Гир сказал:

— Дело улажено. Совещались насчет Жаржо. Иные думали, что мы не справимся с этой крепостью.

Жанна засмеялась; это был тот приятный, веселый, беззаботный смех, который так непринужденно звенел и который преображал стариков в молодых. И она сказала, обращаясь ко всем:

— Не бойтесь; нечего бояться — и зачем? Смелым наступлением мы поразим англичан, вот увидите. — Затем глаза ее как будто устремились куда-то вдаль, и, вероятно, перед ее мысленным взором промелькнула родная картина, потому что она добавила тихо, словно в забытьи: — Если бы я не знала, что нас ведет Господь и что Он дарует нам победу, то я предпочла бы скорей пасти овец, чем жить среди таких опасностей.

Вечером в тот же день у нас состоялся уютный прощальный ужин — присутствовали все члены личной свиты и семья Буше. Жанны с нами не было: город устроил в ее честь торжественный вечер, и она в сопровождении полководцев отправилась туда под звон колоколов, по млечному пути потешных огней.

После ужина пришли кое-кто из знакомой нам жизнерадостной молодежи, и мы на время позабыли, что мы — воины; мы помнили только, что мы составляем общество юношей и молодых девушек и что нам можно вволю шутить и резвиться. А потому у нас были и танцы, и игры, и забавы, и взрывы веселого смеха; дурачились шумно, мило и беззаботно. Боже, Боже, как давно это было! И я тогда был молод. А по улицам все время размеренным шагом проходили солдаты: то спешили сплотиться запоздалые отряды французских сил, чтобы завтра начать трагедию на угрюмых подмостках войны. Да, в то время подобные контрасты могли уживаться бок о бок. А когда я отправлялся спать, то увидел еще один контраст: огромный Карлик, олицетворение сурового Духа войны, стоял на часах у дверей Жанны, а на его просторном плече лежал, свернувшись калачиком, спящий котенок.

ГЛАВА XXVII

[править]

Молодцевато выехали мы на следующий день из угрюмых ворот Орлеана, наши знамена развевались, а Жанна д’Арк с полководцами ехала во главе длинной колонны. Подоспели и оба молодых де Лаваля; они были прикомандированы к штабу военачальников. И они получили надлежащее место: ведь они, как внуки знаменитого рыцаря Бертрана Дюгесклена, прежнего коннетабля Франции, были воины по призванию. Присоединились также Луи де Бурбон, маршал де Рец и видам де Шартр. Мы имели право чувствовать некоторую тревогу, так как знали, что пять тысяч солдат под командой сэра Джона Фастольфа спешат на подмогу к Жаржо, но, кажется, мы тем не менее были спокойны. В действительности армия эта была еще далеко. Сэр Джон медлил; не знаю, по каким соображениям, но только он не торопился. Он терял драгоценное время. Четыре дня он потратил в Этампе и еще четыре — в Жанвиле.

Приблизившись к Жаржо, мы сразу принялись за дело. Жанна выслала вперед отряд латников, который доблестно ринулся на передовые укрепления, закрепился там и принялся жарко отстаивать занятое место; но вскоре англичане сделали вылазку, и нашим пришлось отступать. Видя это, Жанна обратилась к солдатам с воинственным призывом и сама возглавила новую атаку, несмотря на опустошительный огонь артиллерии. Паладин, шедший рядом, был свален с ног — его ранили; но она выхватила знамя из его слабеющей руки и устремилась вперед, сквозь тучи летящих стрел и камней, крича французам, чтоб они мужались. И на некоторое время воцарился хаос — бряцала сталь, толпы людей сталкивались и боролись врукопашную, хрипло ревели пушки. Затем все это скрылось под дымным небосводом, в котором временами на мгновение открывались туманные просветы, дававшие возможность мельком увидеть происходящую трагедию; и всякий раз при этом бросалась в глаза стройная фигура в белых доспехах; она была средоточием и душой нашей надежды и веры, и, видя ее обращенной к нам спиной, а лицом к врагу, мы знали, что дело идет хорошо. Наконец, грянул могучий крик — целый хор ликующих голосов: то был верный знак, что предместья в наших руках.

Да, они принадлежали нам; неприятель был вынужден укрыться за городскими стенами. Мы расположились лагерем на завоеванной Жанной земле. Уже надвигалась ночь.

Жанна обратилась к англичанам с воззванием, обещая, что она позволит им спокойно уйти и взять своих лошадей, если они сдадутся. Многие сомневались, что она возьмет эту сильную крепость, но она знала — она была уверена; и тем не менее она предложила им эту великую милость; а ведь то была пора, когда на войне люди были беспощадны, когда обычай повелевал истреблять без всякого сострадания гарнизон и жителей взятых в плен городов — иной раз от гибели не ускользали даже невинные женщины и дети. Многие из наших соседей еще помнят о страшных жестокостях, которые Карл Смелый не так давно учинил над женщинами и детьми при взятии города Динана. Милосердие Жанны по отношению к защитникам крепости было беспримерно; но таков уж был ее обычай, такова была ее любящая и сострадательная душа: Жанна всегда старалась спасти жизнь и воинскую честь врага, если тот оказывался в ее власти.

Англичане потребовали перемирия на пятнадцать дней, чтобы обсудить ее предложение. А Фастольф между тем приближался с пятитысячным войском! Жанна не согласилась. Но она предложила им новую милость: пусть они удалятся через час, и тогда они могут взять не только коней, но и холодное оружие.

Но загорелые английские ветераны были упрямы. Они и от этого отказались. Тогда Жанна приказала армии приготовиться к приступу, который начнется завтра, в девять часов утра. Приняв во внимание утомительный переход и только что закончившуюся жаркую битву, Алансон сказал, что, пожалуй, час назначен слишком ранний; но Жанна возразила, что она выбрала наилучшее время и что всем следует повиноваться. И тут ее охватил порыв того восторга, который всегда был присущ ей накануне сражения, и она воскликнула:

— Трудись! Трудись! Тогда и Господь потрудится с тобой!

Да, можно было сказать, что девиз ее заключался в словах: «Трудись, не покладая рук! Вечно трудись!»; ибо во время войны она не знала, что такое праздность. И кто изберет эту заповедь и будет жить по ней, тот достигнет успеха. Много есть путей к успеху в нашем мире, но из них только один праведный — путь непрестанного труда.

Вероятно, мы в тот день лишились бы своего огромного знаменосца, если бы не наш, более огромный Карлик, который как раз подоспел, чтобы вынести его, раненного, из гущи боя. Он потерял сознание, и наша же конница затоптала бы его насмерть; однако Карлик проворно подхватил его и оттащил в тыл, где было безопасно. Через два или три часа он оправился и снова стал самим собой; и он был счастлив, и горд, он хвалился своей раной и щеголял повязкой, кичась, как наивный огромный ребенок, каковым он и был на самом деле. Своей раной он гордился гораздо больше, чем любой скромный человек гордился бы почетной смертью. Однако тщеславие его было безобидно, и никто не думал его укорять. Он говорил, что его задел камень из катапульты — камень величиной с человеческую голову. Но, конечно, камень этот постепенно увеличивался. Не успел он довести рассказ до конца, как оказалось, что враги швырнули в него целый дом.

— Предоставьте ему полную свободу, — заметил Ноэль Рэнгесон. — Не прерывайте его творчества. Завтра камень превратится в собор.

Он сказал это между прочим. И действительно, на следующий день Паладин рассказывал, как в него полетел собор. Я никогда не встречал человека с такой невероятной фантазией.

Жанна поднялась чуть свет и галопом разъезжала на своем коне туда и сюда, тщательно обозревая местность и выбирая наиболее выгодную позицию для нашей артиллерии. И она так безукоризненно верно расположила пушки, что герцог Алансонский с восторгом вспоминал об этом, когда давал показания перед Судом Восстановления, четверть века спустя.

В своих показаниях герцог Алансонский заявил, что в это утро, 12 июня, она делала распоряжения не как новичок, но «проявила уверенность и здравость суждений, словно опытный полководец, проведший в походах лет двадцать или тридцать».

Старые французские военачальники говорили, что на войне она во всем проявляла свое величие, но что ее гений больше всего проявлялся в умении располагать артиллерию и пользоваться ею.

Кто посвятил в такие чудеса эту молодую пастушку, которая не знала грамоты и не имела случая изучить многосложную науку войны? Я не в состоянии решить эту головоломную загадку, ибо в истории прошлого нет подобных примеров — нет пробного камня. Ведь полководцы всех времен, как бы они ни были даровиты, достигали успеха только благодаря обширным познаниям, тщательному изучению дела и некоторой доли везенья. Загадка эта не будет решена во веки веков. Я думаю, что эти огромные дарования и способности были присущи ей от рождения и что она применяла их по какому-то безошибочному наитию.

В восемь часов замерло всякое движение, а вместе с ним все звуки и шумы. Воцарилось немое ожидание. От тишины этой становилось даже жутко, потому что она предвещала многое. В воздухе — ни ветерка. Флаги на башнях и траншеях повисли, словно бахрома. Все люди, которых мы видели, прервали свою работу и стояли неподвижно: чего-то ждали, к чему-то прислушивались. Мы, окружавшие Жанну, находились на возвышенности. Неподалеку от нас, по обе стороны, простирались переулки, образованные жалкими жилищами предместий. Там было видно много народу — все прислушивались, и никто не шевелился. Какой-то торговец собирался вбить гвоздь около двери своей лавки; но он остановился. Одной рукой он придерживал гвоздь, другой — занес молоток; но он забыл обо всем: он смотрел в другую сторону, прислушиваясь. Даже дети, сами того не замечая, побросали свои игры; я видел, как один мальчуган направил тросточку наклонно к земле, чтобы заставить катящийся обруч обогнуть угол дома; он тоже остановился и начал прислушиваться, а обруч покатился дальше уже по своей воле; я видел у открытого окна миловидную девочку, которая поливала из лейки красные цветы, стоявшие на подоконнике, — но вода перестала литься: девочка прислушивалась. Повсюду виднелись выразительные окаменевшие образы; повсюду было прерванное движение и царила эта грозная тишина.

Жанна д’Арк подняла свой меч. При этом знаке безмолвие было разорвано в клочья; пушки дружно извергли огонь и дым и потрясли воздух раскатистым громом. С башен и стен города сверкнули ответные стрелы огня, грянул ответный гром, и через минуту скрылись из виду и стены и башни: на их месте появились огромные пирамиды и горы белоснежного дыма, неподвижно застывшего в мертвом воздухе. Девочка вздрогнула, уронила лейку и ударила в ладоши; в то же мгновение каменное ядро растерзало ее прелестное тело.

Великий артиллерийский поединок продолжался; каждая сторона грохотала с неослабевающим усердием. Была стихийная красота в этом дыме и грохоте, внушавшая высокий подъем чувств. Несчастный городок жестоко страдал. Ядра прорывались сквозь его непрочные строения, разрушая их как карточные домики; чуть не каждую секунду можно было наблюдать, как огромная глыба летит над облаками дыма и, приближаясь к земле, проламывает крышу. Кое-где начался пожар, и вскоре к небу поднялись столбы огня и гари.

Сила артиллерии вызвала перемену погоды. Сделалось пасмурно, и поднялся сильный ветер, разогнавший дым, который скрывал английские укрепления.

Картина, представившаяся нашему взору, была чрезвычайно красива: зубчатые серые стены и башни, развевающиеся яркие флаги, длинные вереницы огненных вспышек и облачков белого дыма — все это с резкой отчетливостью вырисовывалось на фоне темно-свинцового неба. Но тут метательные снаряды начали с жужжаньем разбрызгивать грязь вокруг нас, и я не чувствовал больше желания любоваться зрелищем. Ядра одной из английских пушек все чаще и чаще падали на нашу позицию. Вдруг Жанна указала на пушку и произнесла:

— Дорогой герцог, перейдите на другое место, иначе это орудие убьет вас.

Герцог Алансонский исполнил ее просьбу; но на его место тотчас перешел мосье де Люд, и через мгновение ядро оторвало ему голову.

Все время Жанна выжидала удобную минуту для начала наступления. Наконец, в девять часов она воскликнула:

— Пора — идите на приступ! — И рога затрубили атаку. Тотчас мы увидели, как отряд солдат двинулся вперед к

тому месту, где огнем наших пушек была на значительном протяжении разрушена верхняя половина стены; на наших глазах этот отряд спустился в ров и начал приставлять штурмовые лестницы. Алансон полагал, что для приступа время еще не созрело. Жанна возразила:

— Дорогой герцог, неужели вы боитесь? Разве я не обещала вернуть вас домой невредимым?

Во рву началась жаркая работа. Наверху стен толпилось множество солдат, и они осыпали нас тучами камней. Какой-то великан-англичанин один причинял нам больше вреда, чем дюжина его собратьев. Он все норовил стоять над местами, наиболее для нас достижимыми, и швырял вниз огромные смертоносные камни, которые сокрушали и лестницы и людей; и всякий раз он чуть не надрывался от хохота, радуясь своей удаче. Но герцог свел с ним счеты: он отошел и, разыскав знаменитого пушкаря Жана из Лотарингии, сказал ему:

— Наведи хорошенько пушку и убей мне вон того дьявола. Тот сделал это с первого выстрела. Он угодил англичанину прямо в грудь и сбросил его со стены в город.

Враг сопротивлялся столь успешно и упорно, что наши солдаты начали проявлять признаки сомнения и беспокойства. Заметив это, Жанна возгласила свой вдохновляющий боевой клич и сама спустилась в ров, причем Карлик ей помогал, а Паладин отважно сопровождал, неся знамя. Она бросилась вверх по лестнице, но увесистый камень ударил по ее шлему и сбросил на землю, раненную и оглушенную. Но лишь на одно мгновение. Карлик поставил ее на ноги, и тотчас она снова устремилась вверх по лестнице, крича:

— На приступ, друзья, на приступ! Англичане побеждены! Пробил назначенный час!

Войско хлынуло на крепость, грянул гром боевых кликов, и мы, словно муравьи, начали взбираться на стены. Гарнизон обратился в бегство. Мы преследовали. Жаржо в наших руках!

Граф Суффолк был зажат и окружен со всех сторон. Герцог д’Алансон и Бастард Орлеанский потребовали, чтобы он сдался. Но он был настоящий воин и представитель гордого народа. Он отказался вручить свой меч людям, занимающим подчиненное положение.

— Скорее умру, — сказал он, — но не сдамся никому, кроме Орлеанской Девы.

И он сдался ей. Она отнеслась к нему учтиво и встретила на правах почетного пленника.

Оба его брата отступали, не переставая сражаться, шаг за шагом; мы теснили их отчаявшийся отряд, истребляя англичан десятками. Так мы добрались до моста, но бойня продолжалась. Александр де ла Поль упал через перила и утонул. Тысяча сто людей пали в этой схватке. Джон де ла Поль решил прекратить борьбу. Но он был так же горд, как его брат, Суффолк, и почти так же щепетилен в выборе лица, которому он должен сдаться. Ближе всех стоял французский офицер Гильом Рено, упорно на него наседавший. Сэр Джон спросил у него:

— Вы дворянин?

— Да.

— Рыцарь?

— Нет.

Тогда сэр Джон тут же, на мосту, посвятил его в рыцари, прочитав обычную в этих случаях формулу с присущим англичанам хладнокровием и невозмутимостью, между тем как кругом них люди убивали и калечили друг друга. По окончании обряда он поклонился с изысканной учтивостью и, взяв свой меч за лезвие, вложил рукоять его в руку француза в знак того, что он сдается. Да, гордое племя эти де ла Поли.

То был день великий и достопамятный, день блестящей победы. Нами было захвачено множество пленных, но Жанна не позволила бы причинить им какой-либо вред. Взяв их с собой, мы на следующий день вернулись в Орлеан, встреченные обычной бурей приветствий и ликования.

И на этот раз на долю нашей предводительницы выпали новые проявления любви: во время проезда по улицам города к ней со всех сторон протискивались новобранцы, желавшие прикоснуться к мечу Жанны д’Арк и воспринять хоть частицу тех таинственных свойств, которые делали этот меч непобедимым.

ГЛАВА XXVIII

[править]

Войскам необходим отдых. На это было дано два дня.

Утром, 14 числа, я писал под диктовку Жанны в маленькой комнате, которую она иногда превращала в частный свой кабинет, если желала уединиться от официальных посетителей, отнимавших у нее время. Вошла Катерина Буше, присела на скамью и сказала:

— Жанна, дорогая моя, я хотела бы поговорить с тобой.

— Это меня нисколько не огорчает, напротив, я рада. Что у тебя на уме?

— А вот что: я почти целую ночь не могла заснуть, размышляя об опасностях, которым ты себя подвергаешь. Паладин рассказал мне, как ты попросила герцога посторониться, когда кругом летали пушечные ядра, и этим спасла ему жизнь.

— И я поступила правильно, не правда ли?

— Правильно ли? Конечно. Но ты сама осталась на месте. К чему ты это делаешь? Только случайно ты спаслась от гибели.

— О, вовсе нет. Мне не грозила никакая опасность.

— Жанна, как ты можешь так говорить! Ведь смертоносные снаряды все время летели вокруг тебя, и тебе постоянно грозила гибель.

Катерина не унималась. Она сказала:

— Опасность была ужасная, и я не вижу, чтобы тебе было необходимо там оставаться. И опять-таки ты повела войска на приступ. Жанна, не значит ли это искушать Промысел Божий? Я хочу взять с тебя слово. Я хочу, чтоб ты обещала мне предоставлять другим вести солдат на приступ, сама же ты должна беречь себя во время этих страшных сражений. Обещаешь?

Но Жанна отговаривалась и обещания не давала. Некоторое время Катерина сидела взволнованная и встревоженная и наконец сказала:

— Жанна, неужели ты навсегда останешься солдатом? Эти войны все длятся и длятся. Им конца не видно.

В глазах Жанны вспыхнул радостный огонь, и она воскликнула:

— Настоящий поход в четыре дня выполнит самую тяжелую часть предстоящей работы. А остальное будет не столь жестоко, крови будет пролито гораздо меньше! Да, через четыре дня Франция завоюет новый трофей, подобный спасению Орлеана, и сделает второй великий шаг на пути к свободе!

Катерина вздрогнула (я тоже); затем она устремила на Жанну долгий, как бы зачарованный взгляд и бессознательно пробормотала: «Четыре дня, четыре дня». Наконец она спросила тихо и с оттенком боязни:

— Скажи мне, Жанна, откуда ты это знаешь? По-видимому, ты что-то знаешь.

— Да, — ответила Жанна задумчиво, — я знаю. Я знаю. Я нанесу еще один удар, и еще один. И прежде чем закончится четвертый день, я нанесу третий удар.

Она замолчала. Мы сидели изумленные и бессловесные. Это продолжалось целую минуту: она смотрела наземь, и губы ее беззвучно шевелились. Потом раздались следующие, едва слышные слова: «И могущество англичан не возродится во Франции и через тысячу лет после этого удара».

Мурашки забегали у меня по спине. Была какая-то тайна в словах Жанны. Она опять находилась в состоянии ясновидения (для меня это было очевидно), как в тот день, когда среди пастбищ Домреми предсказала нам, мальчикам, нашу судьбу, а сама и не знала этого. Она и теперь говорила бессознательно, но Катерина, не догадываясь об этом, сказала, захлебываясь от счастья:

— О, я верю этому, верю! И я так рада! Ты тогда вернешься к нам и останешься у нас на всю жизнь, и мы будем тебя так любить и ласкать!

Едва заметная судорога пробежала по лицу Жанны, и задумчивый голос промолвил:

— Не пройдет и двух лет, как я умру жестокой смертью!

Я вскочил и предостерегающе поднял руку, иначе Катерина закричала бы. Я видел, что она вот-вот вскрикнет. Я прошептал ей, чтобы она вышла из комнаты и никому не говорила о происшедшем. Я сказал, что Жанна спит и бредит сквозь сон. Катерина ответила мне шепотом:

— Ах, я так рада, что это был лишь сон! Это так походило на пророчество. — И с этими словами она ушла.

Походило на пророчество! Я-то знал, что это было действительно пророчество. И я сидел, заливаясь слезами, так как теперь я знал, что скоро мы лишимся Жанны. Немного погодя она вздрогнула, пришла в себя и, осмотревшись, увидела меня в слезах; она вскочила с кресла и подбежала ко мне в порыве участия и сострадания; она положила руку мне на голову и сказала:

— Бедный мой мальчик! Что с тобой? Взгляни же на меня и объясни.

Мне пришлось солгать. Я решился на это не без борьбы, но другого выхода не было. Взяв со стола какое-то старое письмо, бог знает кем присланное и не помню что заключавшее, я сказал, что сейчас получил его от отца Фронта, который сообщает, что наше возлюбленное Древо Фей срублено каким-то извергом и что…

Мне не пришлось договорить. Она выхватила письмо из моей руки, просмотрела его сверху донизу, поворачивая его так и сяк, и зарыдала; слезы текли по ее щекам, она все время восклицала: «Ах, жестокий, жестокий! Нашелся же такой бессердечный человек! Ах, прощай наше L’Arbre Fee Bourlemont — мы, дети, так любили тебя! Покажи мне то место, где он об этом говорит!»

И я, доводя ложь до конца, показал ей мнимо роковые слова на мнимо роковой странице, и она глядела на эти буквы сквозь слезы и говорила, что она «по одному виду» узнала бы их: такие они злые и противные.

Тут в коридоре раздался громкий голос, возвестивший:

— Гонец от его величества короля с письмами к превосходительной госпоже, главнокомандующему французской армией!

ГЛАВА XXIX

[править]

Я знал, что ей явилось видение Древа. Но когда? Этого я не мог знать. Без сомнения, еще до того, как она просила короля воспользоваться ее помощью и сказала, что ей осталось потрудиться только один год. Тогда я не догадался, теперь же я был убежден, что она говорила с королем уже после видения Древа. Очевидно, она получила тогда счастливое предзнаменование, иначе она не была бы столь весела и жизнерадостна, как в последние дни. Напоминание о смерти не показалось ей горестным; нет — то было лишь знамение, что близок конец изгнания и что ей позволено вернуться домой.

Да, она видела Древо. Никто не принял к сердцу то предсказание, которое она возвестила королю; и причина понятна — никто не хотел принять его к сердцу; все желали, напротив, забыть об этом порицании, отречься от него. И всем удалось — все, до самого конца, будут спокойны и безмятежны. Все, кроме меня одного. Я должен носить с собой эту страшную тайну, не делясь ни с кем своим бременем. Тяжелое бремя, горький удел; каждый день будет приносить мне новые сердечные муки. Она обречена на смерть; и ждать осталось недолго. А я и не предвидел этого. Да и как мог я предугадать, когда Жанна была так сильна, бодра и молода и с каждым днем приобретала все большее право на спокойную и почетную старость? Должен сказать, что в то же время долголетие казалось мне благоденствием. Не знаю почему, но я держался такого мнения. Вероятно, молодежь по своему невежеству и суеверию всегда так думает. Жанна видела Древо. В ту мучительную ночь меня неотступно преследовал отрывок старинной песни:

И если мы, в чужих краях,

Будем звать тебя с мольбой,

Со словами скорби на устах, —

То осени ты нас собой!..

Но на рассвете звуки труб и барабанный бой нарушили дремотную тишину утра. Подъем! На коней, и в путь! Жаркая работа предстояла нам.

Не останавливаясь, мы дошли до Менга. Там мы приступом взяли мост и оставили для его защиты отряд солдат; остальное войско на другое утро отправилось дальше, к Божанси, где властвовал лев Тальбот, гроза французов. Когда мы подошли к этой крепости, то англичане отступили, а мы расположились в покинутом городе.

Жанна расставила пушки и обстреливала замок до самого вечера. Тут подоспело известие: Ришмон, коннетабль Франции (потерявший милость короля главным образом вследствие злых происков ла Тремуйля и его единомышленников), спешил с большим войском на помощь к Жанне, а в помощи она весьма нуждалась, ибо Фастольф был теперь недалеко. Ришмон еще раньше хотел присоединиться к нам — во время нашего первого орлеанского похода. Но скудоумный король, послушный раб своих низменных советчиков, приказал ему держаться подальше и заявил, что мириться с ним не станет.

Я говорю об этих подробностях, ибо считаю их важными. Значение их в том, что они проясняют еще одно, дотоле не проявлявшееся свойство замечательного разума Жанны — прозорливость государственного человека. Никто не ожидал открыть это дарование у необразованной деревенской девушки семнадцати с половиной лет. Но она обладала им.

Жанна предпочитала встретить Ришмона как можно сердечнее; того же мнения держались и Ла Гир, и молодые де Лавали, и остальные военачальники. Но герцог Алансонский решительно и упорно восстал против этого. Он говорил, что, имея от короля безусловный приказ отстранять Ришмона и отвергать его услуги, он будет принужден покинуть армию, если приказ этот окажется нарушенным. А это поистине было бы тяжелое и великое бедствие. Однако Жанна взялась убеждать герцога, что спасение Франции должно стоять выше всех мелочей — даже выше приказаний венценосцев. И она достигла успеха. Она убедила его нарушить повеление короля ради блага отечества, помириться с графом Ришмоном и встретить его доброжелательно. Это была государственная заслуга — высочайшая и непогрешимая. В характере Жанны д’Арк можно найти все черты того, что люди называют великим, — стоит только присмотреться.

Рано утром 17 июня разведчики донесли о приближении Тальбота и Фастольфа, вспомогательное войско которого успело соединиться с англичанами. Забили барабаны, призывая к оружию. Мы выступили навстречу неприятелю, а Ришмон со своим войском остался в Божанси, охраняя замок и заменяя его гарнизон. Постепенно перед нами начали развертываться силы неприятеля. Фастольф пытался убедить Тальбота, что благоразумнее всего было бы на этот раз отступить, распределив новобранцев по английским крепостям на берегах Луары, чтобы усилить их гарнизоны, а затем — ждать; ждать подкреплений из Парижа; утомить армию Жанны ежедневными безрезультатными стычками; и наконец, выбрав удобную минуту, напасть внезапно на ее войско и уничтожить французов. Мудрый и опытный полководец был этот Фастольф. Но неистовый Тальбот и слышать не хотел ни о каких промедлениях. Он не мог без бешенства вспомнить о своем поражении под Орлеаном и о дальнейших победах Девы, и он поклялся Богом и святым Георгием покончить с нею, хотя бы ему пришлось сражаться одному. И Фастольф был вынужден уступить; однако он сказал, что они теперь рискуют потерять все то, что англичане завоевали многолетним трудом и многократными победами.

Неприятель занял сильную позицию и выстроился в боевом порядке, расположив впереди себя лучников, защищенных частоколом.

Надвигалась ночь. От англичан прислан был гонец с дерзким вызовом и предложением вступить в бой. Но Жанна вполне сохранила свое достоинство и не проявила ни малейшего раздражения. Она сказала герольду:

— Иди назад и скажи, что нынче слишком поздно начинать сражение; но завтра, если будет на то воля Господа и Царицы Небесной, мы сойдемся лицом к лицу в битве.

Ночь была темная и дождливая. Начался тот мелкий упрямый дождь, который бесшумно стелется по земле и поселяет в душе человека настроение безмятежного спокойствия. Около десяти часов д’Алансон, Бастард Орлеанский, Ла Гир, Потон де Сентрайль и еще два или три полководца явились в палатку главнокомандующего и принялись обсуждать с Жанной положение дел. Иные сожалели, что Жанна отказалась от сражения, другие — нет. Потон спросил, почему она отказалась. Она ответила:

— Причин было несколько. Англичане все равно наши; они от нас не ускользнут. Значит, нам незачем было рисковать, как случалось при иных обстоятельствах. День уже почти закончился. Нам нужен и отдых и свет, потому что силы наши на исходе: не забывайте, что девятьсот наших солдат с маршалом де Рецем остались сторожить в Менге мост, а тысяча пятьсот под командой коннетабля Франции охраняют мост и замок в Божанси.

Дюнуа сказал:

— Я скорблю об этой убыли наших сил, превосходительная госпожа, но тут ничего не поделаешь. И в этом отношении дело завтра ничуть не переменится.

Жанна ходила взад и вперед. Она мило, по-товарищески засмеялась и, остановившись перед этим старым боевым тигром, положила руку ему на голову и прикоснулась к одному из перьев его султана.

— Скажите, к которому перу я прикоснулась?

— Никак не могу, превосходительная госпожа.

— Во имя Господа! Бастард, Бастард, вы не в состоянии разъяснить мне этот пустяк, а в то же время отваживаетесь предрекать нечто великое: вы рассуждаете о том, что сокрыто в чреве еще не народившегося утра, вы говорите, что войска эти не соединятся с нами. А я думаю, что они успеют к нам примкнуть.

Эти слова поразили военачальников. Всем хотелось узнать, почему она так думает. Но вмешался Ла Гир и сказал:

— Оставьте. Она так думает, и этого довольно. Значит, так и будет.

Тогда Потон де Сентрайль спросил:

— Вы сказали, превосходительная госпожа, что были и другие причины, побудившие вас отказаться от битвы, не так ли?

— Да. Одна из причин заключается в том, что ввиду недостаточности наших сил и близости вечера битва могла бы окончиться вничью. А чтобы начать сражение, надо иметь уверенность, что сражение это должно быть выиграно. В завтрашней победе я уверена.

— Дай-то бог, аминь. Нет ли еще каких-нибудь причин?

— Да, еще одна. — И после минутного колебания Жанна промолвила: — Нынче не тот день. Назначено на завтра. Так предначертано.

Они собирались осыпать ее жадными вопросами, но она, подняв руку, остановила их. Затем она сказала:

— Это будет самая доблестная и благодетельная победа, какую Господь когда-либо даровал Франции. Прошу вас, не допытывайтесь, откуда и как я узнала об этом, но довольствуйтесь сознанием, что это правда.

На всех лицах можно было прочесть выражение радости, убежденности и безграничного доверия. Началась непринужденная беседа, вскоре, однако, прерванная гонцом с передовых постов; он принес известие, что уже в течение часа в английском лагере происходит какое-то суетливое движение, несвойственное такому позднему времени и необычное среди отдыхающего войска. Послали разведчиков, чтобы, пользуясь покровом дождя и ночи, узнать, в чем дело. И вот они только что вернулись, сообщая, что им удалось заметить многочисленные отряды солдат, осторожно крадущиеся по направлению к Менгу.

Полководцы крайне удивились, как легко было заметить при взгляде на их лица.

— Они отступают, — сказала Жанна.

— Похоже на то, — отозвался д’Алансон.

— Очевидно, — заметили Бастард и Ла Гир.

— Этого нельзя было ожидать, — сказал Луи де Бурбон, — но цель их поступка легко угадать.

— Да, — ответила Жанна. — Тальбот образумился. Его горячность охладилась. Он замышляет воспользоваться мостом в Менге и спастись на тот берег реки. Он знает, что при этом он оставляет свой гарнизон в Божанси на произвол судьбы — пусть, мол, отбиваются от нас как умеют; у него нет иного способа избежать сражения, и это он тоже знает. Однако он моста не получит. Мы об этом позаботимся.

— Да, — сказал д’Алансон, — мы должны последовать за ним и воспрепятствовать ему. Но как же Божанси?

— Относительно Божанси положитесь на меня, милый герцог. Я возьму крепость в какие-нибудь два часа и притом без кровопролития.

— Вы правы, превосходительная госпожа. Вам придется только передать им эту новость, и они сдадутся.

— Да. На рассвете я подоспею к вам в Менг вместе с коннетаблем и его полуторатысячным войском; а когда Тальбот узнает о взятии Божанси, то он будет изрядно ошеломлен.

— О, еще бы! Клянусь обедней! — вскричал Ла Гир. — Он соединится с гарнизоном Менга и двинется к Парижу. А тогда мы получим назад не только тот отряд, что стоит у моста, но и нашу стражу из Божанси. Таким образом, мы получим к началу тяжелого трудового дня подкрепление в две тысячи четыреста отличных солдат, как это и было нам здесь обещано меньше чем час тому назад. Поистине этот англичанин сам предупреждает наши желания и избавляет нас от излишнего кровопролития и тревоги. Приказывайте, превосходительная госпожа, мы ждем ваших приказаний!

— Они несложны. Предоставьте солдатам отдыхать еще три часа. В час пополуночи должен выступить под вашей командой авангард; Потон де Сентрайль пусть будет вашим помощником. Второй отряд двинется в два часа, под командованием герцога Алансонского. Держитесь в тылу врага и старайтесь избегать боя. Я поеду в Божанси в сопровождении стражи и покончу там дела настолько быстро, что еще до рассвета догоню вас вместе с коннетаблем Франции, и его войско соединится с вашим.

Она сдержала свое слово. Ее стража оседлала лошадей, и мы поехали под проливным дождем, взяв с собой пленного английского офицера, который мог бы подтвердить правдивость сообщения Жанны. Путь был недолог, и вскоре мы остановились против замка, требуя сдачи. Ришар Гетэн, лейтенант Тальбота, удостоверившись, что он и его пятьсот солдат оставлены на произвол судьбы, признал сопротивление бесполезным. Он не мог ожидать легких условий, однако Жанна была великодушна. Гарнизону было позволено взять с собой лошадей и оружие, и каждый человек мог унести имущества на одну серебряную марку. Они могли отправляться, куда им угодно, но обязывались не браться за оружие до истечения десятидневного срока.

До рассвета мы успели снова соединиться с нашей армией; с нами был и коннетабль и почти весь его отряд, ибо в замке Божанси мы оставили лишь незначительный гарнизон. Впереди слышны были далекие раскаты пушечных выстрелов: Тальбот начал атаковать мост. Но еще прежде чем рассвело, звуки эти прекратились и более не повторялись.

Гетэн послал гонца, которому Жанна дала пропуск для беспрепятственного проезда через наши войска; он должен был известить Тальбота о сдаче крепости. Он, конечно, опередил нас. Тальбот теперь счел за лучшее повернуть в другую сторону и отступить к Парижу. Когда наступил день, то он уже исчез; вместе с ними ушли лорд Скэльс и гарнизон Менга.

В эти три дня мы поживились на славу, прибрав к рукам великолепные крепости англичан, те крепости, которые столь уверенно и столь давно грозили Франции — вплоть до нашего прибытия.

ГЛАВА XXX

[править]

Когда наконец наступило утро этого приснопамятного дня — 18 июня, то, как я уже сказал, мы не могли нигде обнаружить присутствие врага. Но это меня нимало не тревожило. Я знал, что мы найдем его и что мы нанесем ему обещанный удар — тот удар, после которого владычество англичан во Франции не возродится и через тысячу лет, как предсказала Жанна в минуту ясновидения.

Враг устремился в необъятные равнины Ла-Босы — бездорожной пустыни, поросшей кустарником и кое-где затененной кучками деревьев; в этой местности войско могло очень быстро скрыться из глаз. Мы напали на следы, отпечатавшиеся на мягкой и влажной земле, и направили по ним свой путь. По этим следам было видно, что отступление происходило в полном порядке: ничто не указывало на смятение или панику.

Однако нам надлежало соблюдать осторожность. Местность была такова, что мы очень легко могли попасть в засаду. Поэтому Жанна отправила вперед отряды конницы под начальством Ла Гира, Потона и еще некоторых полководцев; они должны были разведать дорогу. Некоторые из вождей начали проявлять беспокойство: такая игра в прятки тревожила их, и они несколько утратили свою уверенность. Жанна отгадала их настроение и воскликнула с нетерпением:

— Во имя Господа! Чего вы хотите? Мы должны разбить этих англичан — и разобьем их. Они не ускользнут от нас. Мы доберемся до них, хотя бы они спрятались под облака.

Мы понемногу приближались к Патэ: до города оставалось около одного лье. Вдруг наши разведчики, осторожно пробиравшиеся через кусты, спугнули оленя, который, помчавшись прочь, в одно мгновение скрылся из виду. А через какую-нибудь минуту вдалеке, со стороны Патэ, раздался дружный крик многих голосов. Кричали английские солдаты. Они столько времени просидели в крепости, питаясь затхлыми припасами, что были не в состоянии сдержать свой восторг, когда увидели бегущую к ним лакомую дичину. Бедный олень — он причинил зло тому народу, который горячо его любил. Ибо теперь французы знали, где находятся англичане, но англичане и не подозревали о присутствии французов.

Ла Гир остановил свой отряд и послал нам известие. Жанна сияла от радости. Герцог Алансонский сказал ей:

— Отлично. Мы нашли их. Не начать ли нам сражения?

— Хороши ли ваши шпоры, герцог?

— К чему это? Разве они обратят нас в бегство?

— Nenni, en nom de Dieu![13] Англичане в наших руках; они погибли. Они побегут. Чтобы догнать их, нужно иметь хорошие шпоры. Вперед! Сомкнись!

К тому времени, как мы соединились с Ла Гиром, англичане заметили нас. Войско Тальбота шло, разбившись на три отряда. Впереди его авангард; затем артиллерия; и наконец, основные силы, значительно отставшие. Тальбот уже покинул заросли и находился на открытом месте. Он тотчас расставил артиллерию, авангард и пятьсот отборных лучников вдоль нескольких живых изгородей, мимо которых французам пришлось бы идти; он надеялся удержать за собой эту позицию, пока подоспеет его основной отряд. Сэр Джон Фастольф гнал отставший отряд галопом. Жанна, осознав благоприятность минуты, приказала Ла Гиру атаковать с ходу. Тот не заставил себя долго ждать и, как всегда, вихрем полетел со своей бешеной конницей.

Герцог Алансонский и Бастард хотели устремиться вслед за ним, но Жанна сказала:

— Пока рано. Подождите.

И они ждали, нетерпеливо ерзая в своих седлах. Но она была спокойна: она смотрела вперед, обдумывая, взвешивая, вычисляя — с точностью до минут, до доли минуты, до секунд. В ее глазах, в повороте головы, в благородной осанке — во всем сказывалось присутствие ее великой души; но она была терпелива, спокойна, она владела собой и — была хозяином положения.

А впереди, все удаляясь и удаляясь, мчалась грозная орда безбожников Ла Гира; колыхались султаны на шлемах, и ясно выделялась его высокая фигура с поднятым, как древко знамени, мечом.

Кто-то пробормотал в порыве восторга:

— Взгляните на сатану, несущегося со своими полчищами!

Вот он приблизился, приблизился вплотную к стремящемуся вперед отряду Фастольфа.

Вот он нанес удар, могучий удар, породивший смятение среди неприятеля. Герцог и Бастард привстали на стременах, чтобы видеть происходящее; они повернулись к Жанне и сказали, задрожав от волнения:

— Пора!

Но она подняла руку, продолжая присматриваться, взвешивать и обдумывать, и возразила снова:

— Нет еще, подождите.

Боевой отряд Фастольфа бешено стремился, точно лавина, к ожидавшему его авангарду. Но стоявшие солдаты вдруг вообразили, что войско Фастольфа в панике бежит от Жанны; ряды их дрогнули, и в одно мгновение они сами побежали, охваченные безумным страхом, а Тальбот, ругаясь и проклиная, полетел за ними.

Наступил долгожданный миг. Жанна пришпорила коня и мечом дала знак наступать. «За мной!» — воскликнула она и, пригнувшись к шее лошади, помчалась быстрее ветра.

Мы ринулись вслед за этой беспорядочно бегущей толпой и в течение трех часов резали, кололи, рубили. Наконец рога протрубили «стой!».

Битва при Патэ закончилась нашей победой.

Жанна д’Арк сошла с коня и остановилась, задумчиво обозревая страшное поле сражения. Потом она сказала:

— Благодарение Господу: могуч был сегодня удар Его десницы.

Немного погодя она подняла лицо и, устремив глаза вдаль, произнесла, как будто размышляя вслух:

— Тысячу лет, тысячу лет после этого удара не воспрянет во Франции английская мощь.

И снова она замолчала, погрузившись в думы; наконец, она повернулась к своим полководцам, стоявшим поодаль; лицо ее просветлело, в глазах загорелся благородный огонь, и она промолвила:

— О друзья, друзья! Сознаете ли вы? Франция находится на пути к свободе!

— И только благодаря Жанне д’Арк! — сказал Ла Гир, шествуя мимо нее и отвешивая ей глубокий поклон; остальные полководцы последовали его примеру. Я слышал, как он пробормотал на ходу: «Я не отказался бы от своих слов, хотя бы меня грозили спровадить за это ко всем чертям!» Затем мимо Жанны прошли, один за другим, отряды нашей победоносной армии, неистово крича: «Ура! Да здравствует Орлеанская Дева!» А Жанна улыбалась и салютовала им своим мечом.

Мне еще раз довелось увидеть в тот день Жанну на кровавом поле сражения при Патэ. Под вечер я встретил ее в том месте, где грудами и кучами лежали мертвые и умирающие; наши солдаты смертельно ранили одного из английских пленников, который был слишком беден, чтобы заплатить выкуп. Она издали видела, как совершилось это жестокое дело; она поскакала к тому месту и тотчас послала за священником. Теперь она положила голову умирающего врага к себе на колени и утешала его в минуту смерти словами участия и ласки, как будто она была его родная сестра; и женские слезы все время текли по ее щекам[14].

ГЛАВА XXXI

[править]

Жанна сказала правду: Франция была на пути к свободе.

Война, именуемая Столетней, была теперь опасно больна; недуг начался с английской стороны — в первый раз со времени рождения этой распри, начавшейся девяносто один год тому назад.

Надлежит ли нам оценивать сражения числом убитых и размерами причиненных бедствий? Или же мы должны судить о них по вытекающим из них следствиям? Всякий скажет, что величие или ничтожество сражения определяется только его последствиями. И с этим согласится каждый, потому что это — истина.

Если судить по результатам, то битву при Патэ надо отнести к немногим наиболее великим и знаменательным сражениям, какие происходили с тех самых пор, как люди впервые начали прибегать к оружию для решения своих споров. При такой оценке возможно даже, что битва при Патэ не имеет себе равной в числе этих немногих, а стоит особняком, как величайшее из исторических столкновений. Ведь когда она началась, то Франция лежала измученная, при последнем издыхании; положение ее было безнадежно, по мнению всех политических врачевателей. Через три часа битва кончилась — и Франция выздоравливала. Здоровье ее пошло на поправку, и полное восстановление сил зависело только от времени и от обычного ухода. Самый плохой врач должен был это заметить; и никто не мог этого отрицать.

Многие смертельно больные народы достигали выздоровления путем целого ряда сражений, утомительной стезей опустошительных войн, тянувшихся многие годы. Но только один народ исцелился в один день, после одной битвы. Народ этот — французы, битва — Патэ.

Не забывайте этого и гордитесь, ибо вы — французы, а это событие — наиболее достопамятная запись в длинных летописях вашего отечества. Вот стоит оно, головой достигая облаков! Когда вы вырастите, то совершите паломничество на поле сражения при Патэ и, остановившись, обнажите голову. Перед чем? Перед памятником, вознесшимся главой до облаков? Да. Ибо все народы во все времена воздвигали мавзолеи на полях своих сражений, чтобы увековечить память о происшедшем здесь деянии и оградить от забвения имя героя. А Франция — забудет ли она Патэ и Жанну д’Арк? Ненадолго. И соорудит ли она достойный памятник, который находился бы в соответствии с памятниками других сражений и героев мира? Может быть, если хватит места под небосводом.

Взглянем же назад и присмотримся к некоторым необычайным и знаменательным событиям. Столетняя война началась в 1337 году. Она бушевала долго, из года в год; и наконец, после страшного бедствия при Креси, Англия повалила обессиленную Францию. Но Франция поднялась и продолжала бороться, год за годом, пока не пала снова под страшным ударом — при Пуатье. Еще раз собрала она остаток своих сил, и война опять бушевала и бушевала, год за годом, десятилетие за десятилетием. Дети рождались, вырастали, женились, умирали — а война продолжалась; их дети в свою очередь вырастали, женились и умирали — а война продолжалась. Народилось третье поколение и, возмужав, опять увидело Францию поверженной, на этот раз после беспримерно бедственного сражения при Азенкуре, а война все продолжалась из года в год, и с течением времени эти дети тоже женились.

Франция представляла собой обломок, руину, пустыню. Половина ее принадлежала Англии, и с этим никто не решался спорить; другая половина не принадлежала никому — через три месяца там развевалось бы английское знамя, ибо король французов был готов бросить свою корону и бежать в заморские страны.

И вот из далекой деревни явилась невежественная крестьянская девушка и бросила вызов этой беспощадной войне, этому всепожирающему огню, который опустошал страну в течение трех поколений. И тогда начался самый быстротечный и удивительный поход, какой только записан на страницах истории. Он закончился в семь недель. В семь недель Жанна смертельно изувечила эту ужасную войну, это девяностолетнее чудовище. Под Орлеаном она ошеломила его могучим ударом, а при Патэ раздробила ему спинной хребет.

Подумайте об этом! Да, подумать можно, но понять? Это — другое дело: никто и никогда не будет в силах объяснить это поразительное чудо.

Семь недель, и лишь изредка — кровопролитие, да и то небольшое. Сражение при Патэ было, пожалуй, самое кровопролитное за все время похода: из шести тысяч англичан две тысячи погибли в бою. Говорят, что во время только трех битв — при Креси, Пуатье и Азенкуре — было убито сто тысяч французов, не считая тысячи остальных сражений этой долгой войны. Печален список мертвецов Столетней войны — их перечень бесконечен. Десятками тысяч приходится считать погибших в сражениях. От беспощадных жестокостей и от голода жертвы исчисляются — страшно сказать — миллионами.

Эта война была словно людоед, который около столетия бродил по стране, пожирая людей, и кровь их капала из его пасти. И девочка семнадцати лет своей слабой рукой повергла его ниц; и вот он лежит, распростертый, на поле сражения при Патэ и никогда не поднимется снова, пока жива наша старушка Франция.

ГЛАВА XXXII

[править]

Великое известие о Патэ, говорят, в каких-нибудь двадцать часов разнеслось по всей Франции. Об этом я ничего не знаю; но одно несомненно: лишь только человек узнавал эту новость, он бежал сообщить ее соседу, крича и прославляя Бога; сосед в свою очередь бежал к ближайшему дому; и так, от одного к другому, от второго к третьему, неутомимо передавалась летящая новость. А если кто узнавал ее среди ночи, то вскакивал с постели и разносил дальше эти благие слова. И радость, сопутствовавшая им, была подобна тому свету, который озаряет землю, когда солнечный лик освобождается от затмения. И действительно, Франция все это долгое время была омрачена как бы затмением; она была окутана глубоким мраком, который теперь разгонялся этим благодатным известием, долженствовавшим вскоре превратиться в ослепительный свет.

Весть о нашей победе заставила бегущего врага устремиться в Иевиль; но город восстал против англичан, своих властелинов, и закрыл ворота перед их собратьями. Неприятель бежал в Мон-Пипо, в Сен-Симон, во всевозможные английские крепости; и гарнизон сейчас же поджигал укрепления и рассеивался по полям и лесам. Отряд нашей армии занял Менг и разграбил город.

Когда мы приехали в Орлеан, то население обезумело от радости раз в пятьдесят больше прежнего, а это много значило. Только что стемнело, и так великолепны и многочисленны были зажженные огни, будто мы плыли по морю пламени. А сколько шума: толпа, кричащая до хрипоты, грохотание пушек и звон колоколов!.. Никогда еще не было ничего подобного. И со всех сторон доносился новый возглас, который при вступлении отряда в городские ворота превратился в настоящую бурю: «Привет Жанне д’Арк!.. Дорогу Спасительнице Франции!» Были и другие крики: «Отмщение за Креси! Отмщение за Пуатье! Отмщение за Азенкур! Вечная слава Патэ!»

Они чуть не обезумели. Вы не можете себе и представить, как они шумели. Пленники ехали в середине нашей колонны. Когда народ увидел своего непобедимого старого врага, так долго заставлявшего его плясать под свою мрачную боевую музыку, то началось нечто невероятное — я не в состоянии описать этот оглушительный рев. Они были так рады видеть англичан, что хотели тут же схватить их и повесить. Поэтому Жанна приказала подвести их к передовой части отряда, чтобы они могли ехать под ее защитой. То было поразительное зрелище.

ГЛАВА XXXIII

[править]

Да, Орлеан был в чаду блаженства. Жанна пригласила короля и делала приготовления к торжественной встрече, но он не приехал. Он тогда был еще рабом, а ла Тремуйль — повелителем. Повелитель и раб оба жили в это время в замке повелителя, в Сюлли-на-Луаре.

В Божанси Жанна дала обет примирить коннетабля Ришмона с королем. Она повезла Ришмона в Сюлли-на-Луаре и выполнила свое обещание.

Пять великих подвигов совершила Жанна д’Арк:

1) Снятие осады.

2) Победа при Патэ.

3) Примирение в Сюлли-на-Луаре.

4) Венчание короля.

5) Бескровный поход.

Обратимся же теперь к бескровному походу (и к коронации). Жанна победоносно прошла через вражескую область от Жьена до Реймса, и оттуда — до ворот Парижа; с начала похода и до самого конца его она брала все английские города и крепости, стоявшие на пути. И осуществила она это исключительно могуществом своего имени, не пролив ни единой капли крови; в этом отношении ее поход является, быть может, самым таинственным в истории человечества. Это был самый славный из ее военных подвигов.

Наиболее важным деянием Жанны было примирение. Никто другой не осуществил бы этого, и, по правде говоря, никто из власть имущих не желал пытаться. По своему уму, по обширности военных знаний, по государственному опыту коннетабль Ришмон был даровитейший человек во всей Франции. Его преданность была выше подозрений (и этим он резко отличался от прочих представителей суетного и недобросовестного французского двора).

Возвратив Ришмона Франции, Жанна тем самым безусловно обеспечила успешное окончание предпринятого ею великого дела. В первый раз она увидела Ришмона, когда тот явился к ней со своим маленьким войском. Неудивительно ли, что она с первого взгляда угадала в нем именно того человека, который был способен довести до конца ее труды, завершить их и упрочить навеки? Почти ребенок — каким образом она сумела это сделать? Объяснить это можно тем, что у нее был «зрячий глаз», как выразился один из наших рыцарей. Да, у нее был этот великий дар — пожалуй, самый возвышенный и редчайший дар среди людей. То, что оставалось теперь совершить, уже не представляло каких-либо необычайных трудностей; однако нельзя было предоставить заключительную работу окружавшим короля идиотам. Ибо для этого нужно было проявить государственную мудрость, и предстояла упорная, терпеливая борьба с врагом. В течение четверти века время от времени еще должны были происходить небольшие сражения, и смышленый предводитель мог бы с этим справиться без ущерба спокойствию всей страны. И мало-помалу, приобретая с каждым днем все большую уверенность, французы окончательно изгнали бы англичан.

И это сбылось. Под влиянием Ришмона король со временем превратился в человека: в человека, в короля, в отважного, способного и решительного воина. Через шесть лет после Патэ он сам руководил атакой, сам сражался во рвах перед крепостными стенами, стоя по пояс в воде, сам взбирался по штурмовым лестницам под жесточайшим огнем, и своим бесстрашием он мог бы заслужить похвалу самой Жанны. Понемногу он и Ришмон совершенно спровадили англичан, изгнав их даже из тех областей, где народ был покорен ими лет триста назад. В этих областях нужно было действовать мудро и осторожно, так как англичане были честными и справедливыми правителями, а население, привыкшее к разумным порядкам, не всегда стремится к переменам.

Какое из пяти великих деяний Жанны надлежит признать главным? Я думаю, что каждое из них поочередно было таковым. Другими словами, взятые в совокупности, они равносильны одно другому, и ни одно из них не было важнее остальных.

Понимаете? Каждое ее деяние было восходящей ступенью. Исключить одно — значило бы сделать восхождение невозможным; несвоевременное совершение одного из деяний тоже привело бы к неудаче. Вспомните коронацию. Где вы найдете в истории другой такой же перл дипломатического искусства? Понимал ли король огромную важность сего события? Нет. А его министры? Нет. А прозорливый Бедфорд, представитель английской короны? Нет. Неисчислимое драгоценное преимущество было перед глазами короля и Бетфорда; король мог смелым ударом завоевать преимущество; Бетфорд мог завладеть им без малейшего труда; но они не оценили этой возможности, и никто из них не протянул руки. Из всех мудрых и высоких сановников Франции только одному была известна неизмеримая ценность этой незамеченной награды — тем сановником была необразованная семнадцатилетняя девушка, Жанна д’Арк; и она оценила ее сразу и заговорила о ней с самого начала как о существенной цели своего посланничества.

Как узнала она? Ответ простой: она была крестьянка. Этим объясняется вся суть дела. Она вышла из народа и знала народ; те, остальные, вращались в сферах более высоких и об окружающем знали немногое. Мы не привыкли считаться с этой неопределенной, бесформенной, недвижной массой, с этой могучей силой низов, которую мы называем народом — почти презрительное имя. Странно такое отношение: ибо мы, в сущности, знаем, что прочен только тот престол, который поддерживается своими подданными; стоит устранить эту опору — и ничто в мире не предохранит трон от падения.

Вдумайтесь теперь в то, что я вам скажу, и поймите, насколько это важно. Во что верит поп, в то верит и приход; прихожане любят своего священника и чтут его; он — их неизменный друг, их бесстрашный защитник, их утешитель, их помощник в годину бедствий; он пользуется их неограниченным доверием; что бы он ни приказал им, они исполняют слепо и беспрекословно, не останавливаясь ни перед какими жертвами. Подведите теперь внимательный итог всему этому: что получится? А вот что: приходский священник правит народом. Что станется с королем, если приходский священник откажет ему в поддержке и перестанет признавать его власть? Он будет только тенью, а не королем; ему придется отречься от престола.

Уловили вы мою мысль? В таком случае идем дальше. Священник рукополагается грозной десницей Господа, возлагаемой на будущего пастыря Его избранным представителем на земле. Это посвящение в сан неотъемлемо: ничто не может его отменить, никакая сила не может отнять то, что дано. Ни Папа и никакая другая власть не может лишить священника его сана; этот сан дарован Богом, он свят и незыблем навеки. Все это известно неторопливому уму прихожан. Для священника и для прихожан помазанник Божий является носителем сана, значение которого неоспоримо и несокрушимо. В глазах приходского священника и в глазах его подданных, народа, некоронованный король — лишь подобие избранника, несущего священные обязанности, но в них не утвержденного; он не имеет должности, он не рукоположен, и на его место могут назначить другого. Одним словом, невенчанный король — сомнительный король; но если Господь избрал его, а