Импровизатор (Андерсен; Ганзен)/1899 (ВТ:Ё)/2/06

Материал из Викитеки — свободной библиотеки
Импровизатор
Поездка в Пестум. Греческие храмы. Слепая

автор Ганс Христиан Андерсен (1805—1875), пер. А. В. Ганзен (1869—1942)
Оригинал: дат. Improvisatoren. — См. Содержание. Перевод созд.: 1835, опубл: 1899. Источник: Г. Х. Андерсен. Собрание сочинений Андерсена в четырёх томах. Том третий. Издание второе — С.-Петербург: Акцион. Общ. «Издатель», 1899, С.1—254

[165]
Поездка в Пестум. Греческие храмы. Слепая

Красот Италии нечего искать в Кампанье или в Риме; я насладился ими мельком только в поездку на озеро Неми, да на пути в Неаполь. Поэтому красоты, открывшиеся мне во время четырёхдневного путешествия с Фабиани и Франческою, подействовали на меня ещё сильнее, нежели на туристов-иностранцев, знакомых с красотами других стран и таким образом имеющих возможность сравнивать. В памяти моей эта поездка представляется мне путешествием в волшебное царство, в мир фантазии, но как передать, как описать картины, которыми упивались тогда мой взор, вся моя душа! Красот природы нельзя передать словами. Слова примыкают к словам, как кусочки мозаики, и вся картина создается лишь по частям, постепенно, а не предстает взору сразу во всей своей величавой целости, как в действительности. Рассказчик рисует отдельные её части, и слушатель уже сам должен составить из них целое; но скольким бы лицам её не описывали, все представят её себе различно. Одним словом, в данном случае происходит то же, что бывает, если говорят о каком-нибудь красивом лице: описывая отдельные черты его, вы [166]всё-таки не дадите о нём настоящего цельного представления; только посредством сравнения с другими, известными вашему собеседнику предметами, да ещё подробно перечислив все мельчайшие уклонения от этого сходства, можете вы дать ему о данном лице мало-мальски удовлетворительное представление.

Если бы меня заставили импровизировать на тему «красоты Гесперийского царства», я бы только нарисовал верную картину того, что видел в это краткое путешествие. Тот же, кто никогда не бывал в южной Италии, не может и создать себе о ней верного понятия, как ни напрягай он свою фантазию! Природа богаче всякой человеческой фантазии!

Мы выехали из Кастелламаре ранним утром. Погода была чудная. Я и теперь ещё вижу перед собой дымящийся Везувий, прекрасную долину, покрытую густыми виноградниками, стены гордых замков, белеющие на открытых зелёных скалах или выглядывающие из тёмных оливковых рощ, и древний храм Весты с его мраморными колоннами и куполом — ныне церковь Санта-Мариа Маджиоре. Часть стены обрушилась, отверстие заткнуто человеческими черепами и костями, но их обвивают зелёные лозы дикого винограда, словно желающие скрыть силу и могущество смерти. Вижу я ещё и причудливые очертания гор, и одинокие башни, на которых были развешаны сети для ловли морских птиц. Глубоко под нами лежал Салерно, раскинувшийся на берегу тёмно-голубого моря. Нам попалась навстречу телега, запряжённая двумя белыми длиннорогими быками; в ней лежали четверо скованных разбойников; злые глаза их так и сверкали, из уст вырывались безобразные насмешки. Черноглазые красивые калабрийцы с ружьями на плечах конвоировали телегу. Благодаря этой встрече, только что описанная картина ещё сильнее врезалась в мою память.

Салерно — средоточие науки в средние века, был первою целью нашего путешествия. — Фолианты рассыпаются в прах! — сказал Дженаро. — Позолота учёности сходит с Салерно, но книга природы ежегодно выходит новым изданием, и Антонио, как и я, думает, что из неё можно научиться бо́льшему, нежели из прочего учёного хлама!

— Нельзя пренебрегать ни тем, ни другим; это — как хлеб и вино; одно не заменяет другого! — возразил я. Франческа нашла, что я прав.

— Да, говорить-то он мастер! — заметил Фабиани. — А вот докажи-ка нам это на деле, когда вернёшься в Рим!

В Рим? Я должен вернуться в Рим? Этого мне и в голову не приходило. Я молчал, но в душе живо сознавал, что не могу, не должен возвращаться в Рим, в прежнюю обстановку. Фабиани [167]продолжал разговор с другими, и не успели мы оглянуться, как уже прибыли в Салерно. Прежде всего мы отправились в церковь.

— Здесь я могу служить вам чичероне! — сказал Дженаро. — Это капелла святого отца Григория VII, умершего в Салерно. Вот его памятник пред алтарём. А вот тут покоится Александр Великий! — продолжал он, указывая на величественный саркофаг.

— Александр Великий? — вопросительно протянул Фабиани.

— Конечно! Не так ли? — спросил Дженаро церковного сторожа.

Eccellenza прав! — ответил он.

— Это недоразумение! — возразил я, поближе присмотревшись к саркофагу. — Александр не может быть погребён здесь; это противоречит всем историческим данным. На гробнице только изображено триумфальное шествие Александра, вот отчего, вероятно, её и прозвали Александровой! — При самом входе в церковь нам уже показывали подобный же саркофаг с изображением триумфа Вакха; он был взят из одного из древних храмов в Пестуме и теперь украшал могилу какого-то князя; на древнем саркофаге помещалась и мраморная статуя князя, изваянная современным художником. Рассматривая так называемый саркофаг Александра, я вспомнил о первом саркофаге, и мне пришло в голову, что оба одинакового происхождения. Соображение это показалось мне довольно остроумным, и я принялся горячо развивать свою мысль, но Дженаро отозвался на это только сухим «может быть», Франческа же шепнула, что мне некстати воображать себя умнее и знающее Дженаро. Я почтительно замолчал и стушевался.

Вечером, незадолго до Ave Maria, мы сидели с Франческой на балконе гостиницы. Фабиани гулял с Дженаро, и мне было предоставлено занимать синьору.

— Что за дивная игра красок! — начал я, указывая на молочно-белое море, начинавшееся у конца улицы, вымощенной широкими плитами лавы, и уходившее в пурпурную сияющую даль. Горы были окрашены в тёмно-синий цвет; такого богатства красок я не видывал в Риме.

— Облако уже пожелало нам fellissima notte! — сказала Франческа, указывая на облачко, отдыхавшее на горе выше разбросанных по ней вилл и оливковых лесов, но гораздо ниже древнего замка, достигавшего зубцами своих башен почти до самой вершины горы.

— Вот где хотел бы я жить! — сказал я. — Обитать высоко над облаками и оттуда любоваться вечно изменчивою красою моря!

— Да, там бы ты мог импровизировать на просторе! — улыбаясь, ответила Франческа. — Только никто не услышал бы тебя там, а это, ведь, было бы для тебя большим лишением, Антонио! [168]

— О, да! — также шутливо сказал я. — Если уж быть откровенным, то, по-моему, импровизатору не обойтись без рукоплесканий, как дереву без лучей солнца! Это лишение, мне кажется, и угнетало Тассо в темнице не меньше, чем его несчастная любовь.

— Милый мой! — прервала она меня серьёзным тоном. — Мы говорим о тебе, а не о Тассо. Причём тут он?

— Я взял его для примера! Тассо был поэт и…

— И ты тоже воображаешь себя поэтом? Милый Антонио, ради Бога, не впутывай ты имён бессмертных поэтов, когда дело идёт о тебе самом! Не воображай себя поэтом и импровизатором потому только, что у тебя восприимчивая натура и ты в состоянии увлекаться твореньями великих поэтов! Таких, как ты, тысячи! Не губи же себя таким самомнением!

— Но, ведь, тысячи же и аплодировали мне недавно! — возразил я, весь вспыхнув. — Что же мудрёного, если я вообразил себя… И я знаю людей, которые радуются моему счастью и признают за мной кое-что хорошее!

— Я первая! Мы все отдаём должное твоему прекрасному сердцу, твоему благородному характеру! И я ручаюсь, что за них-то и Eccellenza простит тебе всё! Кроме того, у тебя прекрасные способности, которые могут ещё развиться, но их непременно надо развивать, Антонио! Ничто не даётся нам само собою! Надо трудиться! У тебя есть талант, симпатичный талант, ты можешь радовать им своих друзей, но мирового значения он иметь не может, — слишком он невелик!

— Но, ведь, Дженаро, совершенно посторонний мне человек, был в восторге от моего первого дебюта!

— Дженаро! — ответила она. — Я уважаю его, но как ценителя искусства ставлю очень невысоко. Что же касается до одобрения большой публики, то артисты зачастую перетолковывают его по-своему, придают ему совсем не то значение, какое оно имеет на самом деле. Но хорошо, конечно, что тебя не освистали; это огорчило бы меня. Слава Богу, что всё обошлось благополучно; теперь можно надеяться, что скоро и ты, и импровизации твои будут забыты. К счастью, ты и выступил под чужим именем. Через три дня мы вернёмся в Неаполь, а ещё через день уедем в Рим. Смотри тогда на случившееся с тобою в Неаполе, как на сон, чем всё это в сущности и было, и докажи нам своим прилежанием и благоразумием, что ты окончательно пробудился! Не возражай! Я желаю тебе добра, и я одна говорю тебе правду! — Она протянула мне руку и позволила поцеловать её.

На следующий день нам предстояло выехать в путь на заре, чтобы успеть провести несколько часов в Пестуме и в тот же день [169]вернуться обратно в Салерно: ночевать в Пестуме нельзя, да и дорога туда не безопасна. Нас поэтому сопровождал вооружённый конвой. По обе стороны дороги шли апельсинные сады, вернее — рощи; мы переправились через реку Селу, отражающую в зеркале своих вод плакучие ивы и лавровые деревья. Тучные хлебные поля были окаймлены цепью гор. По дороге росли алоэ и кактусы; вообще растительность поражала своим богатством. Наконец, мы завидели и воздвигнутые две тысячи лет тому назад величественные храмы, поражающие красотою и чистотою стиля. Они-то, жалкий постоялый двор, три бедных домика, да несколько соломенных шалашей и составляли теперь весь, некогда знаменитый, город. Мы не нашли здесь ни одного розового куста, а в древности Пестум славился розами; в те времена окрестности его алели пурпуром, а теперь отливали тою же синевою, как и цепи гор. Между репейником и другими кустами массами пробивались душистые фиалки. Да, растительность здесь поражала своею роскошью, храмы красотой, а жители бедностью. Нас обступили целые толпы нищих, напоминавших дикарей с островов южного океана. Мужчины ходили в длинных, вывернутых шерстью наружу, овчинных тулупах, но с голыми ногами; густые чёрные волосы космами висели вокруг бронзовых лиц. Стройные, прекрасно сложенные, девушки тоже ходили полунагие, в одних коротеньких рваных юбках; голые плечи были прикрыты тёмными плащами из грубой материи, а длинные чёрные волосы связаны на затылке в узел; глаза горели огнём. Между ними я заметил девушку лет одиннадцати; она не была похожа ни на Аннунциату, ни на Санту, но могла назваться самою богинею красоты. Глядя на неё, я вспомнил Венеру Медицейскую, которую описывала мне Аннунциата. Я не мог бы влюбиться в неё, но готов был преклониться перед её красотою. Она стояла несколько поодаль от остальных нищих; четырёхугольный кусок какой-то тёмной материи свободно висел на одном плече; другое же плечо, грудь, руки и ноги были обнажены. Видно было, однако, что и она заботится о своей внешности: на гладко причёсанных волосах красовался венок из фиалок, обрамлявший её прекрасный, чистый лоб. Лицо девушки выражало ум, стыдливость и какую-то затаённую скорбь; глаза были опущены вниз, словно она чего-то искала на земле.

Дженаро первый заметил её и, хотя она не говорила ни слова, дал ей монету; потом взял её за подбородок и заявил, что она чересчур красива, чтобы ходить по-миру. Франческа и Фабиани были с ним вполне согласны. Нежный румянец разлился по смуглому лицу девушки; она подняла глаза, и я увидел, что она слепа. Мне тоже хотелось дать ей денег, но я не смел. Когда же остальное общество, преследуемое [170]толпой нищих, направилось в гостиницу, я быстро вернулся назад и зажал в руку девушки скудо. Она осязанием узнала стоимость монеты, щёки её вспыхнули, она наклонилась, и её прекрасные свежие уста коснулись моей руки. Я весь вздрогнул, вырвал у неё руку и поспешил догнать остальных.

В большом камине, занимавшем чуть не всю стену комнаты, пылал огонь. Дым клубами взвивался к закопчённому потолку; пришлось выйти на воздух. Нам стали накрывать стол в тени высоких плакучих ив, но мы прежде, чем позавтракать, решили осмотреть храмы. Пришлось пробираться сквозь густую чащу кустов. Фабиани и Дженаро сложили руки наподобие носилок и понесли Франческу. — Ужасное путешествие! — говорила она, смеясь. — Помилуйте, Eccellenza! — сказал один из наших проводников. — Теперь здесь превосходно! А вот года три тому назад так и впрямь прохода не было, — один терн! Когда же я был ребёнком, самые колонны были покрыты землёю и песком. — Остальные проводники подтвердили его слова. Мы продолжали идти вперёд в сопровождении толпы нищих, молча поглядывавших на нас. Стоило же нам встретиться с одним из них глазами, он тотчас же машинально протягивал руку и затягивал своё: «miserabile». Слепой девушки между ними, однако, не было; она, вероятно, осталась сидеть у дороги. Мы прошли мимо развалин театра и храма Мира. — Храм Мира и театр! — сказал Дженаро. — Как они могли очутиться в соседстве?

Вот мы добрались и до развалин храма Нептуна, который вместе с так называемою «базиликою» и храмом Цереры восстал в наше время из мрака забвения, как новая Помпея. Целые века лежали эти храмы в прахе, скрытые в чаще растений, пока один художник-иностранец, в поисках за сюжетами для своих эскизов, не набрёл на это место и не заметил вершин колонн. Восхищённый их красотою, он срисовал их, и они получили известность. Чащу расчистили, и мощные колоннады восстали в прежнем своём великолепии. Они из жёлтого травертинского камня; их обвивают лозы дикого винограда, пол в храмах порос фиговыми деревьями, а из всех трещин и щелей пробиваются фиалки и тёмно-красные левкои.

Мы присели на подножие сломанной колонны, и Дженаро отогнал докучливых нищих, чтобы дать нам возможность спокойно насладиться видом роскошной природы. Голубые горы, море, красота самой местности произвели на меня чарующее впечатление.

— Ну, дай же нам теперь послушать тебя! — сказал Фабиани; Франческа выразила то же желание. Я опёрся о ближайшую колонну и стал воспевать, на мотив одной знакомой мне с детства песни, красоту окружающей нас природы и дивных памятников искусства. Затем [171]мне вспомнилась слепая девушка, от которой всё это великолепие было скрыто, и я стал петь о её убожестве. Она была вдвойне бедна, вдвойне несчастна! На глазах у меня навернулись слёзы. Дженаро принялся аплодировать, а Фабиани и Франческа согласились, что у меня есть чувство. Затем они спустились по ступеням во внутрь храма; я медленно поплёлся за ними и вдруг за колонной, на которую сейчас опирался, увидел какую-то человеческую фигуру; она сидела или, вернее, лежала под благоухающим миртовым кустом, уткнув голову в колени и крепко охватив руками затылок. Это была слепая красавица.

Она слышала мою импровизацию, слышала, что́ я пел о её тоске и желаньях! Меня так и резнуло ножем по сердцу. Я наклонился над нею; она услышала шорох листьев и подняла голову. Лицо её показалось мне еще бледнее прежнего. Я не смел шевельнуться; она продолжала прислушиваться. — Анджелло! — вполголоса позвала она. Не знаю зачем, но я притаил дыханье. Передо мною было изображение самой греческой богини красоты с её невидящим и в то же время проникающим в душу взором, как описывала её Аннунциата. Она сидела на одном из камней, служивших фундаментом храма, между дикими фиговыми деревьями и душистою миртою. Вдруг я увидел, что она, улыбаясь, прижимает к губам какую-то вещицу. Это была монета, которую я дал ей. Меня это сильно тронуло, я невольно наклонился к ней, и… мои горячие уста обожгли её лоб.

Она вскрикнула. Этот отчаянный крик оледенил моё сердце. Как испуганная лань вскочила она с места и исчезла из моих глаз. Я кинулся бежать в другую сторону, ничего не видя перед собою, не разбирая дороги, чрез кусты и терн. «Антонио! Антонио!» услышал я далеко позади себя голос Фабиани и тут только опомнился. — Что ты, за зайцами гонялся? — спросил он меня. — Или, может быть, это был поэтический полёт?

— Он хочет показать нам, что может летать, тогда как мы можем только ходить! — сказал Дженаро. — Я, однако, готов поспорить с ним! — И он стал рядом со мною, готовясь пуститься бежать.

— Вы думаете, мне угнаться за вами с моей синьорой на руках? — сказал Фабиани. Дженаро остановился.

Когда мы вернулись к гостинице, я всё озирался, ища бедную слепую, но напрасно. Крик её не переставал раздаваться у меня в ушах и надрывать мне сердце. Мне всё казалось, что я совершил какой-то грех. В самом деле, я, хотя и невольно, пробудил в её душе все горестные чувства, описывая её несчастье, и затем ещё испугал её своим поцелуем. Это был первый поцелуй, который я дал женщине. Если бы девушка могла видеть меня, я бы никогда не решился [172]на это; значит — её несчастье, её беззащитность ободрили меня! И я мог так строго осуждать Бернардо! Я такой же грешник, как и он, как и все. Я готов был пасть перед девушкой на колени и просить у неё прощения, но её нигде не было видно.

Мы сели в коляску, чтобы вернуться в Салерно; ещё раз окинул я взором окрестность, ища слепую, но не посмел спросить о ней.

— А где же слепая красавица? — спросил вдруг Дженаро.

— Лара? — сказал наш проводник. — Она, верно, по обыкновению, сидит в храме Нептуна!

Bella divina! — воскликнул Дженаро, посылая по направлению к храму воздушный поцелуй. Мы тронулись в путь.

Итак, её звали Ларой! Я сидел спиной к кучеру и смотрел, как всё больше и больше удаляются от нас колонны храма, а сердце всё мучилось воспоминанием о крике слепой. На дороге расположился табор цыган; в канаве пылал большой костёр, на котором они варили себе пищу. Старая цыганка ударила в тамбурин и предложила погадать нам, но мы проехали мимо. Две черноглазые девушки долго бежали за нами. Они были очень хороши собою, и Дженаро любовался их лёгкостью, быстротою и жгучими чёрными глазами. Они были очень хороши собою, но какое же сравнение со слепой красавицей!

К вечеру мы прибыли в Салерно, на следующее утро решено было отправиться в Амальфи, а оттуда на Капри.

— В Неаполе мы пробудем ещё один день! — сказал Фабиани. — В конце же этой недели мы уже должны быть в Риме. Тебе, ведь, немного надо времени, чтобы привести свои дела в порядок, Антонио? — Я не мог и не хотел возвращаться в Рим, но чувство робости и страха, внушаемое мне моим зависимым положением и признательностью, позволило мне только возразить, что Eccellenza, вероятно, рассердится за моё самовольное возвращение. — Ну, это-то уж мы всё устроим! — прервал меня Фабиани.

— Простите меня, но я не могу ехать! — настаивал я и схватил руку Франчески. — Я и так чувствую, чем обязан вам!..

— Об этом ни слова! — ответила она, прижимая свою руку к моим губам. В ту же минуту доложили о каких-то гостях, и я молча отошёл в сторону, глубоко сознавая, до какой степени я слаб. Всего два дня тому назад я был свободен, независим, как птица, и Тот, без Чьего соизволения не упадёт на землю и воробей, позаботился бы также и обо мне, а я дал тонкой нити, опутавшей мои ноги, разрастись в якорный канат! «В Риме у тебя истинные друзья», думал я: «истинные, если и не такие вежливые, как в Неаполе!» Я вспомнил Санту, с которою решил больше не видеться, Бернардо и Аннунциату, [173]с которыми мне пришлось бы встретиться здесь, в Неаполе, вспомнил их взаимную любовь и счастье… «Нет, скорее в Рим! Там лучше!» шептало мне моё сердце в то время, как душа тосковала о свободе и независимости.