Мир как воля и представление (Шопенгауэр; Айхенвальд)/Том I/§ 38

Материал из Викитеки — свободной библиотеки
Полное собрание сочинений
автор Артур Шопенгауэр
Источник: Артур Шопенгауэр. Полное собрание сочинений. — М., 1910. — Т. I. — С. 202—207.

[202]
§ 38.

В эстетическом способе созерцания мы нашли два нераздельных элемента: познание объекта, не как отдельной вещи, а как платоновой идеи, т. е. пребывающей формы всего данного рода вещей, и самосознание познающего, не как индивидуума, а как чистого, безвольного субъекта познания. Условием, при котором оба эти составные элемента являются вместе, мы признали отрешение от способа познания, связанного с законом основания, способа, который, с своей стороны, один только и пригоден для служения воле и для науки. Мы увидим также, что и наслаждение, которое доставляет созерцание красоты, вытекает из этих двух элементов, и притом из одного или из другого преимущественно, — смотря по тому, каков предмет эстетического созерцания.

Всякое хотение возникает из потребности, значит — из нужды, значит — из страдания. Последнему кладет конец удовлетворение; и все-таки на одно удовлетворенное желание остается, по крайней мере, десять отвергнутых, и кроме того, стремление продолжительно, требования бесконечны, удовлетворение же кратковременно и скупо отмерено. Но даже и окончательное удовлетворение — только мнимое: исполнившееся желание сейчас же уступает место новому; первое — это сознанное, а последнее — еще несознанное заблуждение. Долговечного, уже не изменяющего удовлетворения не может дать ни один достигнутый объект хотения: напротив, он всегда похож на подаяние, которое бросают нищему и которое сегодня поддерживает его жизнь, для того чтобы продлить его муки до завтра. Оттого, пока наше сознание полно нашей воли, пока мы отдаемся порыву желаний с его вечной надеждой и страхом, пока мы — субъект хотения, никогда не будет у нас ни долговечного счастья, ни покоя. Ищем мы или бежим, страшимся невзгоды или стремимся к наслаждению, — это по существу безразлично: забота о вечно-требовательной воле, все равно в каком виде, беспрерывно наполняет и волнует сознание, — а без покоя совершенно невозможно истинное благополучие. Так субъект хотения вечно прикован к вертящемуся колесу Иксиона, постоянно черпает решетом Данаид, — вечно жаждущий Тантал.

Но когда внешний повод или внутреннее настроение внезапно исторгают нас из бесконечного потока желаний, отрывают познание от рабского служения воле, и мысль не обращена уже на мотивы хотений, а воспринимает вещи независимо от их связи с волей, т. е. созерцает их без корысти, без [203]субъективности, чисто-объективно, всецело погружаясь в них, поскольку они представления, а не поскольку они мотивы: тогда сразу и сам собою наступает покой, которого мы вечно искали и который вечно бежал нас на первом пути, на пути желания, — и нам вполне хорошо. Мы испытываем то безболезненное состояние, которое Эпикур славил как высшее благо и состояние богов: ибо в такие мгновения мы сбрасываем с себя унизительное иго воли, мы празднуем субботу каторжной работы хотения, и колесо Иксиона останавливается.

Но именно такое состояние и есть то, которое я описал выше как необходимое для познания идеи, как чистое созерцание: мы растворяемся в интуиции, мы теряемся в объекте, забываем всякую индивидуальность, отрешаемся от познания, идущего вослед закону основания и воспринимающего только отношения; и при этом, одновременно и нерасторжимо, созерцаемая единичная вещь возвышается к идее своего рода, а познающий индивидуум — к чистому субъекту безвольного познания, и оба, как такие, уже находятся вне потока времени и всяких других отношений. Тогда уже безразлично, смотреть ли на заход солнца из темницы или из чертога.

Внутреннее настроение, перевес познания над хотением, может вызывать такое состояние при всякой обстановке. Это доказывают нам те замечательные нидерландские художники, которые с таким чисто-объективным созерцанием относились к самым незначительным предметам и в своих nature morte (Stilleben) воздвигли долговечный памятник своей объективности и душевному покою: зритель-эстетик не может без умиления видеть этих картин, потому что они воскрешают перед ним то спокойное, мирное, безвольное настроение художника, которое было необходимо, для того чтобы предаться такому объективному созерцанию столь незначительных вещей, так внимательно рассмотреть их и так обдуманно воспроизвести это созерцание. И так как подобная картина склоняет и зрителя к участию в этом настроении, то его умиление часто еще усиливается контрастом собственного душевного склада, беспокойного, волнуемого тревогой сильных желаний. В том же духе художники ландшафтов, особенно Рюисдаль, часто писали в высшей степени незначительные виды — и производили то же впечатление, еще более отрадное.

Такого результата достигает одна только внутренняя сила художественного духа; но это чисто-объективное настроение становится доступнее и встречает себе внешнюю поддержку, благодаря [204]окружающим объектам, изобилию красот природы, которые манят к созерцанию, сами напрашиваются на него. Когда природа внезапно раскрывается перед нашими взорами, ей почти всегда удается хотя бы на мгновение исторгнуть нас из нашей субъективности, от рабского служения воле, и погрузить в состояние чистого познания. Оттого-то даже человек, угнетенный страстями, нуждой и заботой, в едином свободном взгляде на природу нежданно находит себе облегчение, бодрость и силу: буря страстей, порыв желаний и страха и вся мука хотения каким-то чудом мгновенно укрощается. Ибо в тот миг, когда, оторванные от хотения, мы отдаемся чистому безвольному познанию, мы как бы вступаем в другой мир, где нет уже ничего того, что волнует нашу волю и так сильно потрясает нас. Освобожденное познание возносит нас так же далеко и высоко над всем этим, как сон и сновидение: исчезают счастье и несчастье, мы уже не индивидуум, он забыт, мы только чистый субъект познания, мы только единое мировое око, которое смотрит изо всех познающих существ, но лишь в одном человеке может совершенно освобождаться от служения воле, — и от этого настолько уничтожается всякое различие индивидуальности, что тогда все равно, принадлежит ли это созерцающее око могучему королю или нищему. Ибо за эту границу не переносится ни счастье, ни горе. Столь близко всегда лежит к нам та область, где мы вполне отрешаемся от всего нашего горя, — однако у кого хватит силы долго оставаться в ней? Лишь только в сознание снова проникнет какое бы то ни было отношение этих столь чисто созерцаемых объектов к нашей воле, к нашей личности, — очарованию наступает конец: мы опять погружаемся в то познание, где царит закон основания, мы познаем уже не идею, а только единичную вещь, звено цепи, к которой принадлежим и мы, — и снова обречены мы на все свое горе. Большинство людей, совершенно не обладая объективностью, т. е. гениальностью, почти всегда пребывают в таком положении. Вот почему они неохотно остаются наедине с природой, они имеют нужду в обществе, — по крайней мере, в книге. Ибо их познание не прекращает своей службы воле; они ищут поэтому в вещах непременно хотя какого-нибудь отношения к своей воле, и по поводу всего, что не имеет такого отношения, в глубине их души, как генерал-бас, неизменно раздается безутешный возглас: «мне от этого нет пользы»; поэтому в одиночестве даже прекраснейшая обстановка получает для них пустынный, мрачный, чуждый, враждебный вид. [205]

Наконец, то же блаженство безвольного созерцания распростирает свои дивные чары и на прошлое и отдаленное, путем самообмана рисуя их в столь прикрашенном виде. Ибо оживляя в нашей памяти давно минувшие дни, проведенные нами где-нибудь далеко, фантазия воскрешает только объекты, а не субъект воли, который и тогда, как и теперь, влачил за собою свои неисцелимые страдания: но мы забыли их, потому что с тех пор они часто уступали свое место другим. И вот объективное воззрение действует в воспоминании так же точно, как действовало бы и в настоящем, если бы только мы были в силах отдаться ему безвольно. От этого и происходит, что, особенно в те моменты, когда нас сверх обычной меры гнетет какое-нибудь горе, — неожиданное воспоминание прошедших и отдаленных картин проносится перед нами как потерянный рай. Только объективное, не индивидуально-субъективное воскрешает фантазия, и мы воображаем, что это объективное стояло перед нами тогда столь же чистое, не омраченное никаким отношением к воле, как стоит теперь его образ в нашей фантазии; между тем отношение объектов к нашему хотению, наверное, так же мучило нас тогда, как мучит теперь. И предстоящие объекты могут так же освобождать нас от всяких страданий, как и отдаленные, если только мы в силах подняться к чисто-объективному созерцанию их и вызвать иллюзию, что существуют одни лишь эти объекты, а не мы сами: тогда, отрешенные от своего страдающего я, мы, как чистый субъект познания, сливаемся воедино с этими объектами, и как чуждо им наше горе, так, в подобные мгновения, чуждо оно и нам самим. Тогда остается только мир как представление, — мир как воля исчезает.

Всеми этими соображениями я хотел показать, какого рода и как велика та доля, которую имеет в эстетическом наслаждении его субъективное условие: освобождение познания от служения воле, забвение собственного я в качестве индивидуума, возвышение сознания к чистому, безвольному, безвременному, независимому от всяких отношений субъекту познания. С этой субъективной стороной эстетического созерцания, как необходимый коррелят, всегда одновременно выступает и объективная сторона — интуитивное восприятие платоновой идеи. Но прежде чем обратиться к более подробному рассмотрению этой второй стороны и к роли искусства по отношению к ней, будет целесообразнее еще немного заняться субъективной стороной эстетического наслаждения, для того чтобы закончить ее рассмотрение анализом от нее одной зависящего и вызываемого ее модификацией [206]впечатления возвышенного. А затем уже нашему исследованию эстетического наслаждения разбор объективной стороны последнего сообщит полную законченность.

Изложенное до сих пор надо, впрочем, дополнить еще следующими замечаниями. Свет — это самое отрадное из вещей: он сделался символом всего доброго и благодатного. Во всех религиях он означает вечное спасение, а тьма — проклятие. Ормузд обитает в чистейшем свете, Ариман — в вечной ночи. Дантов рай имеет почти такой же вид, как лондонский вокзал: все блаженные духи кажутся светящимися точками, которые соединяются в правильные фигуры. Отсутствие света непосредственно наводит на нас грусть, его возвращение дает нам счастье; цвета непосредственно возбуждают живую радость, которая, в случае их прозрачности, достигает высшей степени. Все это происходит только от того, что свет является коррелятом и условием самого совершенного наглядного способа познания — единственного, который непосредственно совсем не аффицирует воли. Ибо зрение, в противоположность другим чувствам, само по себе, непосредственно и своим чувственным действием, нисколько неспособно возбуждать в органе приятность или неприятность ощущения, — т. е. оно не имеет непосредственной связи с волей; только зарождающееся в рассудке воззрение может иметь такую связь: она заключается тогда в отношении объекта к воле. Уже в применении к слуху это обстоит иначе: звуки могут непосредственно возбуждать страдание и, с другой стороны, могут непосредственно, без отношения к гармонии или мелодии, быть чувственно приятны. Осязание, как тождественное с общим чувством всего тела, еще более подчинено этому непосредственному влиянию на волю, — хотя и существуют еще прикосновения без боли и без удовольствия. Запахи же всегда приятны или неприятны; вкусы — еще более. Два последние чувства, таким образом, больше всего приближаются к воле: поэтому они — самые неблагородные, и Кант назвал их субъективными чувствами.

Таким образом, радоваться свету значит, собственно, лишь радоваться объективной возможности самого чистого и совершенного наглядного познания; эта радость, следовательно, объясняется тем, что чистое познание, свободное и отрешенное от всякого хотения, в высшей степени отрадно и уже в качестве такого имеет большую долю в эстетическом наслаждении. Это впечатление света объясняет также невероятно-великую красоту, какую мы признаем в отражении объектов в воде. Самый легкий, самый скорый и тонкий способ воздействия тел друг на друга, [207] способа, которому мы обязаны и совершеннейшим и чистейшим из наших восприятий: действием отраженных световых лучей — встает здесь перед нашими глазами совсем явственно, обозримо и полно, в причине и действии, и притом в больших размерах: отсюда — наш эстетический восторг перед этим зрелищем, который своей главной стороной коренится всецело в субъективном основании эстетического наслаждения и является восторгом чистого познания и его путей[1].

Примечания[править]

  1. Сюда относится 33 глава ІІ-го тома.