Мир как воля и представление (Шопенгауэр; Айхенвальд)/Том II/Глава XLV

Материал из Викитеки — свободной библиотеки
[589]
ГЛАВА XLV[1].
Об утверждении воли к жизни.

Если бы воля к жизни выражалась только в инстинкте самосохранения, то это было бы лишь утверждением индивидуального явления на короткое время отмеренного ему природой века. Труды и заботы такой жизни были бы невелики, и существование поэтому протекало бы легко и отрадно. Но так как воля хочет жизни безусловно и на все времена, то она, воля, проявляется также и в виде полового инстинкта, который рассчитан на бесконечный ряд поколений. Этот инстинкт уничтожает ту беззаботность, ясность и невинность, которые сопровождали бы чисто-индивидуальное бытие, потому что он вносит в сознание тревогу и меланхолию, а в жизнь — заботу, невзгоды и горе. Если же, в виде редких исключений, он сам добровольно подавляет себя, то это представляет собою перерождение воли, которая избирает новую дорогу. Она растворяется тогда в индивидууме и не выходит за его пределы. Правда, это возможно только путем мучительного насилия, которое индивидуум производит над самим собою. Но коль скоро это уже случилось, — к сознанию возвращается беззаботность и ясность чисто-индивидуального бытия, и притом в повышенной степени. Удовлетворение же этого сильнейшего из всех инстинктов и вожделений кладет начало новому существованию, т. е. жизнь возобновляется со всеми ее тягостями, заботами, невзгодами и скорбями, — правда, в другом индивидууме; но если бы оба эти индивидуума были безусловно и сами по себе так же различны между собою, как они различны в явлении, то где же была бы здесь вечная справедливость? Жизнь представляется нам как задача, как урок, который надо отработать, — и поэтому в большинстве случаев она являет собою непрерывную борьбу с невзгодой. Вот почему каждый норовит отделаться от нее, вот почему каждый отбывает жизнь как [590]барщину, как некий договор. Но кто же заключил этот договор? — Родитель, в утехе сладострастия. Таким образом, за то, что один испытал наслаждение, другой должен жить, страдать и умереть. Но мы уже видели и припоминаем теперь, что различие однородного обусловливается пространством и временем, которые я в этом смысле и назвал principium individuationis. Иначе вечная справедливость пошла бы прахом. Именно на том, что родитель узнает в рожденном самого себя, и зиждется отцовская любовь, в силу которой отец готов ради своего ребенка подъять большие труды, страдания и жертвы, чем ради себя самого, — и притом считает это своей обязанностью.

В жизни человека, с ее бесконечной горестью, трудами и заботой, надо видеть объяснение и парафразу акта деторождения, т. е. решительного утверждения воли к жизни; сюда же, к этому утверждению, относится еще и то, что человек повинен природе смертью и с тоскою думает об этом долге. Не свидетельствует ли это о том, что наша жизнь заключает в себе некую вину? И тем не менее, периодически уплачивая дань рождения и смерти, мы неизменно существуем и последовательно вкушаем все горести и все радости жизни, так что ни одна из них не может нас миновать: это и есть плод утверждения воли к жизни. При этом, следовательно, страх смерти, который, несмотря на все терзания жизни, привязывает нас к ней, является, собственно говоря, иллюзией; но столь же иллюзорно и то влечение, которое заманило нас в жизнь. Объективный образ самой этой приманки можно созерцать в тех страстных взорах, которыми обменивается чета влюбленных: эти взоры — чистейшее выражение воли к жизни в ее утверждении. Как эта воля здесь кротка и нежна! Блаженства хочет она, хочет спокойного наслаждения и тихой радости для себя, для других, для всех. Это — тема Анакреона. Так обольщает и манит она самое себя к жизни. Но как только войдет она в жизнь, мука влечет за собою преступление и преступление — муку: ужас и разрушение заполняют собою все поприще жизни. Это — тема Эсхила.

Тот акт, в котором утверждает себя воля и благодаря которому возникает человек, это — деяние, которого все в глубине души стыдятся и которое мы поэтому заботливо скрываем; и если нас застигнут в момент совершения его, мы ужасаемся, как будто бы нас уличили на месте преступления. Это — такое деяние, воспоминание о котором для нас, в минуты спокойного размышления, по большой части неприятно, а при особом настроении духа вызывает даже отвращение. Более обстоятельные соображения в [591]этом духе высказывает Монтэнь в 5-ой главе 3-ей книги под рубрикой: се que c’est que l’amour. Своеобразная грусть и раскаяние идут вослед за этим актом; с особенною силой чувствуются они после того, как он совершится в первый раз, и в общем — тем явственнее, чем благороднее характер человека. Даже Плиний, язычник, говорит поэтому: „только человек кается в своем первом совокуплении: это — вещание жизни, которой источник лежит в чем-то греховном“ (Hist. nat. 83). А с другой стороны, что делают и что поют в Гетевском Фаусте дьявол и ведьмы на своем шабаше? — Непристойности и бесстыдство. Что проповедует перед собравшейся толпою (в прекрасных Паралипоменах к Фаусту) воплотившийся сатана? — Непристойности и бесстыдство, — больше ничего. И между тем, единственно и исключительно в силу беспрерывного повторения именно этого деяния и существует человеческий род. И если бы оптимизм был прав, если бы наша жизнь была подарком высшей доброты, руководимой мудростью, за который мы повинны благодарностью, и если бы она таким образом была сама по себе прекрасна, достойна хвалы, исполнена радости, то по истине тот акт, который ее постоянно обновляет, должен был бы иметь совершенно другую физиономию. Если же, наоборот, эта жизнь — нечто вроде ошибки или погрешности, если она представляет собою дело изначально-слепой воли, в развитии которой самым счастливым моментом является тот, когда она достигает самосознания, для того чтобы уничтожить самое себя, то акт, который постоянно обновляет эту жизнь, должен иметь как раз тот вид, какой он действительно и имеет.

Относительно первой основной мысли моего учения уместно будет заметить здесь, что указанный выше стыд перед актом деторождения распространяется даже и на служебные ему органы, хотя они, как и все другие, нам прирождены. Это опять-таки служит разительным доказательством того, что не только деяния, но уже и самое тело человека представляет собою явление, объективацию его воли и ее дело. Ибо не мог бы человек стыдиться того, что существовало бы помимо его воли.

Далее: акт деторождения так относится к миру, как решение к загадке. Именно, мир обширен в пространстве, стар во времени и неисчерпаемо-разнообразен в своих формах. Но все это — только проявление воли к жизни; а концентрация, фокус этой воли — акт деторождения. В последнем, таким образом, явственнее всего сказывается внутренняя сущность мира. В этом отношении примечательно то, что по-немецки самый этот акт [592]просто-напросто обозначают словом „der Wille“ — в очень характерном обороте речи: „er verlangte von ihr, sie sollte ihm zu Willen seyn“[2]. Итак, будучи самым явственным выражением воли, этот акт представляет собою зерно, компендий, квинтэссенцию мира. Поэтому он и проливает свет на сущность и дела мира: он — ключ к решению загадки. Это его разумеют под словами „древо познания“, ибо после ознакомления с ним у каждого раскрываются глаза на жизнь, как это говорит и Байрон:

The tree of knowledge has been pluck’d, — all’s known[3].

(Dyuan, I, 128.).

Не менее соответствует характеру этого акта и то обстоятельство, что он является великим αρρητον, общественной тайной, о которой никогда и нигде нельзя явно упоминать, но которая всегда и повсюду разумеется сама собою, как нечто главное в жизни; она всегда находится в мыслях у каждого, и оттого самый легкий намек на нее мгновенно понимается всяким. Важности этого „punctum saliens“ мирового яйца вполне отвечает та главная роль, которую половой акт и все, что к нему относится, играет в мире: ведь любовные интриги, с одной стороны, повсюду царят, с другой стороны, везде предполагаются. То забавное, что есть в этом, заключается лишь в постоянном умалчивании этой главной стороны жизни.

Однако посмотрите, как молодой невинный человеческий интеллект приходит в ужас перед безмерностью этой великой мировой тайны, когда она впервые раскрывается перед ним! Причина этого лежит в том, что на протяжении той дальней дороги, которую должна была пройти первоначально-бессознательная воля, прежде чем она возросла до интеллекта, в особенности человеческого, разумного, она сделалась настолько чужда самой себе, что теперь уже не сознает больше своего источника, своего „рoenitenda origo“, и с высоты своего чистого и потому невинного познания ужасается перед ним.

Итак, значит, фокусом воли, т. е. ее концентрацией и высшим выражением, служит половой инстинкт и его удовлетворение; поэтому весьма характерно то наивно выражаемое на символическом языке природы обстоятельство, что [593]индивидуализированная воля, т. е. человек и животное, совершают свое вступление в мир через врата половых органов.

Утверждение воли к жизни, которое, таким образом, имеет свой центр в акте рождения, для животного неизбежно. Ибо только у человека воля, эта natura naturans, достигает сознательности. Достигнуть сознательности это значит: познавать не только ради минутных потребностей индивидуальной воли, для удовлетворения настоятельной нужды и ее текущего момента, как это бывает у животного, соразмерно степени его совершенства и его потребностей, всегда идущих параллельно; это значит обрести большую широту познания — путем отчетливых воспоминаний о прошлом, приблизительной антиципации будущего и, следовательно, всестороннего проникновения в индивидуальную жизнь, свою и чужую, и в бытие вообще. Действительно, жизнь всякого животного вида за все тысячелетия его существования, до известной степени подобна одному мгновению, ибо эта жизнь представляет собою сознание только одного настоящего, без всякого сознания прошедшего и будущего, т. е. смерти. В этом смысле ее надо рассматривать как неподвижное мгновение, как некоторое Nunc stans. Здесь, кстати, мы видим самым явственным образом, что вообще непосредственной формой жизни, или проявления сознающей воли, прежде всего служит одно только настоящее: прошедшее и будущее присоединяются только у человека, и притом лишь в виде понятия, познаются in abstracto, и в лучшем случае на них бросают свет образы фантазии. Итак, когда воля к жизни, т. е. внутренняя сущность природы, в беспрерывном стремлении к совершеннейшей объективации и к совершеннейшему наслаждению пройдет всю лествицу животного царства — а это часто совершается в многократных сменах преемственных, опять и опять возникающих генераций животного мира на одной и той же планете, — она в конце концов, в существе, одаренном разумностью, в человеке, достигает сознательности. И вот здесь, на этой стадии, она задумывается: здесь возникает перед нею вопрос, откуда и для чего все это и, главным образом, окупаются ли чем-нибудь все труды и скорби ее жизни, ее усилий? le jeu vaut-il bien la chandelle? Поэтому именно здесь находится тот пункт, где она, при свете ясного познания, определяет себя к утверждению или отрицанию воли к жизни, — хотя последнее она обыкновенно может ввести в сознание только под какой-нибудь мифической оболочкой. Вот почему у нас нет оснований предполагать, что где-либо дело может еще дойти до более высоких степеней объективации воли, — здесь последняя достигает уже своего апогея.


Примечания[править]

  1. Эта глава относится к § 60 первого тома.
  2. Буквально: „он требовал от нее, чтобы она удовлетворила его похоть“. Именно слово похоть соответствует тому значению немецкого Wille, о котором говорит здесь Шопенгауэр.
    Примеч. переводчика.
  3. Сорвано с древа познания, и все стало понятно.