Перейти к содержанию

Соотечественник (Бунин)

Материал из Викитеки — свободной библиотеки
Соотечественник
автор Иван Алексеевич Бунин
Опубл.: 1916. Источник: az.lib.ru

Иван Алексеевич Бунин

СООТЕЧЕСТВЕННИК

[править]

Оригинал здесь: Электронная библиотека Яблучанского.

Этот брянский мужик мальчишкой был привезен в Моск­ву из деревни, состоял на побегушках при купеческом ам­баре на Ильинке, стрелой летал в трактиры за кипятком: схватит медный чайник и мчится в галереях Старых Рядов, темной водяной струей выписывая по серому полу цифру восемь… бойкий зимний день, идет снежок, Ильинка черне­ет народом, бегут, тасуются извозчичьи лошади, а он, в од­ной рубашке, без шапки, — голова у него похожа на красно­го ежа, — срывается с тротуара, выскочив на улицу, и жжет на подошвах по льду в канавке…

Представьте же, как странно видеть этого мужика в тро­пиках, под экватором! Он сидит в своей конторе, в старин­ном доме голландской постройки. За окнами — жаркий бе­лый город, голые черные рикши, магазины драгоценных камней, отели, полные туристов со всех концов земли, в теплой зеленой воде гавани — американские и японские пароходы, за гаванью, на низменных побережьях, — коко­совые леса… Одетый во все белое, рослый, узловатый, ог­ненно-рыжий, с голубой, веснушчатой кожей, бледный и энергично-возбужденный, даже просто шальной, — от зноя, нервности, постоянного хмеля и деловитости, — с виду он не то швед, не то англичанин. Письменный стол его весь за­вален бумагами, счетами. Кругом стоит сухой треск реминг­тонов. Старик-индус, босой, в халате и тюрбане, бесшумно и быстро меняет своими темными, изящными руками в се­ребряных кольцах бутылочки холодной содовой воды и по­минутно, с таинственной миной, докладывает о посетите­лях, к каждому слову прибавляя: сэр. А сэр весь погло­щен, — или притворяется, что поглощен, — беседой с гостем из России, перед которым он играет роль радушного хозяи­на этого тропического острова. На столе несколько раскры­тых коробок с дорогими сигарами, с турецкими, египетски­ми, английскими и гаванскими папиросами. Он знаток в табаках, — как и во всем, впрочем, — он угощает то тем то другим… Мельком взглянув на поданную бумагу, он, среди разговора, твердо и коротко расчеркивается на ней; увидев входящего посетителя, меняет выражение лица, двумя, тре­мя фразами кончает дело и снова подхватывает прерванную беседу; принимая депешу, разрывает ее как-то особенно не­брежно, на мгновение нахмуривается, пробегая: «А, идио­ты!» — крепко выговаривает он с досадой и, отбросив в сто­рону, тотчас забывает или притворяется, что забывает о ней… У него все идиоты. Он уже успел удивить гостя своей самоуверенностью, решительным и скептическим умом, де­ловитостью, огромным житейским опытом и несметными знакомствами с людьми самых разнообразных классов и по­ложений. Кого ни назови из московских знаменитостей, — купцов, администраторов, врачей, журналистов, — он всех знает, да хорошо знает и цену каждому из них. А какая у не­го осведомленность по части всяких закулисных тайн, ред­ких карьер и темных историй!

Гость еще в Порт-Саиде много слышал о нем от одного его приятеля, с циничной веселостью говорившего, что Зо­тов прошел огонь, воду и медные трубы: «Да-а, — говорил этот приятель, покачивая головой с насмешливой и загадоч­ной улыбкой, — хорош мальчик!» На месте гость узнал еще больше и главным образом из отрывочных фраз самого же Зотова. Странно, неожиданно проявляются таланты на Руси и чудеса делают он при счастливых жребиях! А он вынул жребий необыкновенно счастливый, прибыв в Москву мальчишкой. Был у него там дядя, сытый, умный мужик, уже приобретший и достаток и сознание собственного до­стоинства, ловко умевший, не роняя себя, услужить поря­дочному господину. Работал этот дядя в Сандуновских ба­нях, и многие, кого окружал он облаками горячей и души­стой мыльной пены, звали его по имени, любили поговорить с ним. Любил и Нечаев, либеральный, образованный крез, большой, полный купец в золотых очках. Мудрено ли было, накинув на розовое распаренное тело скользкую, тонкую простыню, замолвить словечко о мальчишке-племяннике? И мальчишка попал не дратву сучить, не утюги раздувать, а в сумрачный, чистый и тихий амбар на Ильинке, Все осталь­ное было делом его личной живости и талантливости. Как начинают эти счастливцы и самородки, — известно: днем мальчишка на побегушках, вечером по собственной охоте, без всяких руководителей, корпит при тусклом огарке, учится читать, писать; утром, до прихода приказчиков, ничего не понимая, но упрямо одолевает газету; а только чукнут приказчики — он уже тут как тут, как лист перед травой, ло­вит каждое слово, каждый взгляд… Лет двенадцати этот мальчишка, обративший на себя исключительное хозяйское внимание, был взят в хозяйский дом, а на восемнадцатом го­ду был уже в Германии, изучал бумажное дело, работал не хуже любого немца: иностранцы будто бы верить не хотели, что он русский. «Часто не верят и теперь, болваны!» — гово­рит Зотов, по своему обыкновению отрывисто и грубовато, бросая одну папиросу и тотчас же закуривая другую. Вто­рой день он в черных очках, потому что одна бровь у него разбита: поскользнулся, говорит, на кожицу банана в ба­ре, — значит, хорош был. А ведь он здесь, на острове, по своему положению персона. Все время владеет он любо­пытством, вниманием собеседника. Он, этот до наглости смелый человек, заражает своей смелостью, своей энер­гией, порой восхищает даже. Но, слушая его, дивясь ему, глядишь на него и думаешь: да, но он ведь пьян, пьян! Он всегда во хмелю — от нервности, от жары, от табаку, от ви­ски: много пьют англичане, но, конечно, не один из них во всем этом белом городе не выпивает за день столько, сколь­ко Зотов, не глотает так жадно ледяную содовую воду, не выкуривает такого количества сигар и папирос, не говорит так много и путано…

После заграничной выучки он работал дома и пользовал­ся неограниченным доверием своего воспитателя. Но в са­мостоятельности он уже не хотел знать меры, равно как и в тратах. Посланный в Среднюю Азию, он вдруг, по какому-то пустому поводу, поссорился, порвал все свои связи с Не­чаевым — и сразу превратился в человека, ровно и твердо шедшего в гору, чуть не в искателя приключений. Он изъез­дил всю Сибирь, побывал на Амуре, в Китае, сгорая нетер­пением начать какое-нибудь собственное дело, — такое, ко­торое привело бы его к обогащению. Кончил он тем, что ввя­зался б большое чайное дело, устроив себе еще, кроме того, две службы, и вот уже шестой год прибывает здесь, в тро­пиках, облеченный немалыми полномочиями… Редкий евро­пеец поставил бы так легко крест на своей изумительной по Удаче судьбе, да даже просто на своей специальности, взяв­шей столько лет труда! Не отдался бы европеец на прихоть случайностей, не взвалил бы на себя и правительственную службу, и пароходную агентуру, и чайные дела, не затеял бы наряду со всем этим еще афер с жемчужными раковина­ми, не содержал бы свою черную любовницу, — редкую, по слухам, красавицу, — на диво всему городу… Он очень себе на уме, но порою очень бестактен, одинаково сильно прояв­ляет то большую выдержку, то несдержанность, то скрыт­ность, то болтливость, щеголяет своим простым происхож­дением и в то же время хвастает знакомством с людьми знатными, на чем свет стоит ругает русское правительство и с видимой гордостью держит у себя на столе фотогра­фический портрет красивого военного, собственноручно по­жаловавшего ему этот портрет с кратким надписанием сво­его имени; рассказывая что-нибудь, по его мнению, забав­ное, не понимает зачастую, что смысл этого забавного можно истолковать совсем не в его пользу: например, из его же собственных рассказов узнал гость, что уж слиш­ком всезнающим, чуть не проходимцем казался он неко­торым из тех дельцов Сибири, Манджурии, с которыми так быстро сходился он, которых очаровывал на первых по­рах своей любезностью и общительностью, своими замаш­ками человека, привыкшего жить на широкую ногу, пони­мающего толк решительно во всем, начиная с сигар, вина, женщин, и кончая какими-то раскопками на Филиппинских островах, весьма будто бы губительными по причине земля­ного микроба…

Вечером гость едет с ним за город.

Там, на берегу океана, есть ресторан, где туристы и рези­денты отдыхают от городской духоты, пьют чай, брэнди, шампанское и любуются закатом с площадки перед ресто­раном. Едут туда на рикшах, в крохотных колясочках, друг за другом, по бесконечной дороге среди вековой раститель­ности, мимо бунгалоу и дикарских хижин, и целый час видит перед собой гость из России только голое тело коричневого человека, мчащего его все дальше под ветвистый свод рас­кидистых деревьев, а за ним, за этим телом и его черново­лосой головой, — большую белую фигуру Зотова, высоко и прямо сидящего в своей колясочке. На полпути Зотов вдруг обертывается и, поднимая палку, кричит гостю:

— Хотите заедем?

Гость отвечает согласием, — Зотов указал на небольшой буддийский монастырь, — и тяжело дышащие, мокрые от пота дикари подкатывают к проходу между хижинами под пальмами.

— Ну, не наше ли, не российское ли? — говорит Зотов, выходя из экипажа. — Только у нас так бессовестно много этой листвы, этого леса, этих лачуг, этих грязных мальчи­шек! Вы только поглядите, — говорит он, указывая палкой на хижины, на их лиственные и камышовые крыши, на голых детей и на старых и молодых туземцев, любопытно обсту­пивших проезжих. — И вечер-то наш, летний, душный и та­кой анафемски скучный! — раздраженно говорит он, на­правляясь к старой кумирне, стоящей на холме под тонкими кокосовыми пальмами, где уже ждет жрец в желтом плаще, с обнаженным правым плечом, с небольшой, сдавленной в висках бритой головой и пристальными, безумными глазами. Войдя в темное маленькое святилище, соотечественники снимают мокрые от пота, холодные внутри шлемы. Жрец пальцами указывает на головы и мотает им: этого, мол, не требуется.

— Много ты понимаешь, дурак! — говорит Зотов по-русски и долго, с какой-то странной серьезностью, глядит на двухсаженную деревянную статую, красно и желто рас­писанную и раззолоченную, лежащую на боку за черным каменным жертвенником, на котором насыпаны мелкие мо­неты, никелевые кольца и курятся ароматическим дымком тончайшие коричневые палочки.

— А раскрашен-то, лакирован-то как! — говорит он от­рывисто. — Точь-в-точь деревянные миски и чашки на наших ярмарках…

И небрежно кидает на серебряную тарелку, протянутую жрецом, тяжелый червонец…

Когда приезжают в ресторан, лицо у него меловое, и чер­ные очки очень страшны на этом лице. «Я целых два часа ни­чем не отравлялся, ничего не пил, не курил и потому смер­тельно уморился», — говорит он. И как только садится к сто­лику на площадке перед рестораном, на обрывистом берегу, заваленном внизу голубыми валунами, вечно купающимися в теплой воде океана, тотчас заказывает шампанского.

Вино очень холодное, и оба жадно пьют его, быстро хме­лея и глядя на темнеющий сиреневый океан, на бесконечно далекий закат, мутно- и нежно-розовый. Дует теплый слабый ветер, дремотно звенят какие-то насекомые в кустарни­ках… И вдруг Зотов далеко бросает папиросу, быстро заку­ривает другую и снова, волнуясь, с упорством, начинает го­ворить о сходстве этого острова с Россией.

Гость усмехается. Зотов путано и торопливо возражает ему. Дело, говорит он, не в одном внешнем сходстве… да он даже и не сходство, собственно, имел в виду, а скорее свои ощущения… может быть, эти ощущения шатки, болезненны, ну, да это уж другой вопрос… в этом климате сам черт сой­дет с ума, с этим климатом нельзя шутить… а вот, рассуждая о всяческих дальневосточных опасностях, как-то совсем забывают об этом, забывают, что господам арийцам и особен­но нам, русским, следует совершать свои победоносные ше­ствия в тропики с крайней осторожностью, почаще вспоми­ная своих пращуров и завоевание ими Индостана, так знаменательно кончившееся буддизмом: ведь это же мы, арийцы, залезшие после Тибета в тропики, породили это ужасающее в своей непреложной мудрости учение… И за­тем горячо начинает уверять, что «вся сила в том», что он уже видел, чувствовал индийские тропики, может быть, ты­сячи лет тому назад, — глазами и душой своего бесконечно дальнего предка…

Он говорит, — с тонкостью, страстностью и красноречи­ем, которых никак нельзя было ожидать от него, — что он испытал чувства необыкновенные на пути сюда, в те жар­кие звездные ночи, когда впервые глядел на Южный Крест, на Канопус и на те первозданные звездные туманности, что называются Магеллановыми Облаками, видел Угольные Мешки, эти траурные пролеты в бесконечность мировых пространств, и страшное великолепие Альфы Центавра, иг­равшей на совершенно пустом небосклоне, где точно начи­налось какое-то безмерное, недоступное нашему разуму Ничто… Да, да, восклицает он настойчиво, уставясь на гостя своими черными очками, — совершенно пуст был небосклон вокруг нее! Зрелище нового мира, новых небес раскрыва­лось передо мною, но мне казалось, — и это ощущение было до ужаса живо во мне, уверяю вас! — мне казалось, что я уже видел их когда-то. Все дни и ночи широко размахивала нас в океане плавная мертвая волна. Мы шли навстречу во­сточному муссону, он дул резко и сильно, от его непрестан­ного воздушного тока гудело в реях и рябило в глазах, ход казался быстрым… Просыпаясь по ночам в горячей темноте своей каюты, я шел отдыхать от своего изнурительного сна на верхние палубы, на ветер, под эти звезды — совсем не те, что я видел всю жизнь, с самого рождения и с которыми уже сроднился, совсем, совсем другие, но вместе с тем как будто и не совсем новые, а смутно вспоминаемые. В их туск­лом свете стоял непрестанный шум океана, пароход медлен­но клало с одного бока на другой, и, точно удавленники в се­рых саванах, с распростертыми руками, качались и дрожали возле трубы длинные парусиновые вентиляторы, жадно ло­вившие своими отверстиями свежесть муссона, с которым уже доносилось до нас горячее дыхание нашей страшной Прародины. И тут порою охватывала меня такая тоска, — тоска какого-то бесконечно далекого воспоминания, — что че­ловеческим словом не выразишь даже и сотой доли ее…

Дует слабый, сладкий ветер, дремотно звенят кустарни­ки. Сумерки начинают наливаться тем сказочным оранже­во-золотистым светом, который всегда возникает в тропи­ках вскоре после заката. Оранжево-золотистой пеной ки­пит прибой, в оранжево-золотистом озарении лица и белые одежды… «Как связать то, чем он дивил меня днем, и то, чем дивит теперь?» — думает гость из России про своего удиви­тельного соотечественника. А тот смотрит на него своими черными очками и упрямо повторяет:

— Да, да, я уже был здесь… И вообще, я человек обре­ченный… Если бы вы знали, как страшно запутаны мои дела! Еще больше, кажется, чем душа и мысли! Ну, да из всего есть выход. Дернул собачку револьвера, поглубже всунув его в рот, — все эти дела, мысли и чувства разлетятся к чер­товой матери!

1916