значитъ, для того устраивается, чтобы на ней плакать? Хорошо-съ… Такъ и запишемъ. И Котька реветъ? Ладно же: вы мнѣ устроили праздничекъ — я вамъ… Въ циркъ вы нынче не пойдете!
— Да вѣдь билеты уже взяты! — говорила мать, хмуря нервное, хронически разстроенное лицо.
— Билеты можно продать. А то тоже… хм! (отецъ усаживался довольно плотно на одинъ изъ стульевъ). Выдумали разные цирки-мырки — кому это нужно? Какіе-то дураки на лошадяхъ скачутъ, другіе смотрятъ. И чего и что спрашивается? Сидите-ка дома и не рипайтесь!
Мнѣ было девять лѣтъ, когда однажды — это было передъ Рождествомъ — отецъ кричалъ-кричалъ на Маришу, да вдругъ, ка-акъ хлопнется на диванъ! Подскочили къ нему, перенесли на кровать, — а у него ноги отнялись и языкъ… Пришелъ докторъ, успокоилъ мать, что все пройдетъ, а мать вышла къ намъ, говоритъ:
— Ну, дѣти, отца не безпокойте, онъ нездоровъ, — а я вамъ елку сама нынче устрою — увидите, какъ будетъ весело.
И дѣйствительно: никогда такъ весело и мило не было.
Правда, отецъ пытался звать насъ поочередно къ себѣ и знаками показывать, что ему и то не нравится и это не нравится. Но знаками — ничего не выходило. Пробовалъ онъ и записочки намъ писать, въ родѣ: „Котьку на горы не пускать. Что это за горы такія еще… Пусть зря не рипается“. Но въ запискахъ уже не было того тягостнаго впечатлѣнія, того яда, какой получался въ интонаціи словъ. Написанныя слова поблѣднѣли, потеряли краски, и мы относились къ нимъ совершенно равнодушно… А въ ядовитое мнѣніе отца, что „порванный о гвоздь башлыкъ, я, вѣроятно, получила отъ
значит, для того устраивается, чтобы на ней плакать? Хорошо-с… Так и запишем. И Котька ревёт? Ладно же: вы мне устроили праздничек — я вам… В цирк вы нынче не пойдёте!
— Да ведь билеты уже взяты! — говорила мать, хмуря нервное, хронически расстроенное лицо.
— Билеты можно продать. А то тоже… хм! (отец усаживался довольно плотно на один из стульев). Выдумали разные цирки-мырки — кому это нужно? Какие-то дураки на лошадях скачут, другие смотрят. И чего, и что, спрашивается? Сидите-ка дома и не рыпайтесь!
Мне было девять лет, когда однажды — это было перед Рождеством — отец кричал-кричал на Маришу, да вдруг ка-ак хлопнется на диван! Подскочили к нему, перенесли на кровать, — а у него ноги отнялись и язык… Пришёл доктор, успокоил мать, что всё пройдет, а мать вышла к нам, говорит:
— Ну, дети, отца не беспокойте, он нездоров, — а я вам ёлку сама нынче устрою — увидите, как будет весело.
И действительно: никогда так весело и мило не было.
Правда, отец пытался звать нас поочерёдно к себе и знаками показывать, что ему и то не нравится, и это не нравится. Но знаками — ничего не выходило. Пробовал он и записочки нам писать, вроде: „Котьку на горы не пускать. Что это за горы такие ещё… Пусть зря не рыпается“. Но в записках уже не было того тягостного впечатления, того яда, какой получался в интонации слов. Написанныя слова побледнели, потеряли краски, и мы относились к ним совершенно равнодушно… А в ядовитое мнение отца, что „порванный о гвоздь башлык, я, вероятно, получила от