Я говорю, что мы съ нимъ вмѣстѣ въ школѣ были, а потомъ на выставкѣ опять возобновили знакомство.
— Не поздравляю съ этимъ знакомствомъ.
— А что такое?
— Да вѣдь это отсвѣтнѣйшій лгунище и патентованный негодяй.
— Я, говорю, — признаться, такъ и думалъ.
Тутъ я и разсказалъ, какъ мы встрѣтились на выставкѣ, какъ вспомнили однокашничество и какія вещи онъ мнѣ разсказывалъ про свое хозяйство и про свою дѣятельность въ пользу славянскихъ братій.
Кузенъ мой расхохотался.
— Что же тутъ смѣшного?
— Все смѣшно, кромѣ кой-чего гадкаго. Впрочемъ, ты, надѣюсь, въ политическія откровенности съ нимъ не пускался.
— А что?
— Да у него есть одна престранная манера: онъ все наклоняетъ разговоръ по извѣстному склону, а потомъ вдругъ вспоминаетъ, что онъ «дворянинъ», и начинаетъ протестовать и угрожать. Его уже за это, случалось, били, а еще чаще шампанскимъ отпаивали, пока пропьетъ память.
— Нѣтъ, говорю, — я въ политику не пускался, да хоть бы и пустился, ничего бы изъ того не вышло, потому что вся моя политика заключается въ отвращеніи отъ политики.
— А это, говоритъ, — ничего не значитъ.
— Однако же?
— Онъ совретъ, наклевещетъ, что ты какъ-нибудь молчаливо пренебрегаешь…
— Ну, тогда, значитъ, отъ него все равно спасенья нѣтъ.
— Да и нѣтъ, если только не имѣть отваги выгнать его отъ себя вонъ.
Мнѣ это показалось уже слишкомъ.
— Удивляюсь, говорю, — какъ же это всѣ другіе на его счетъ такъ ошибаются.
— А кто, напримѣръ?
— Да вѣдь вотъ, говорю, — онъ отъ васъ же пріѣзжалъ во время славянской войны, и у насъ про него въ газетахъ писали, и солидные люди его принимали.
Я говорю, что мы с ним вместе в школе были, а потом на выставке опять возобновили знакомство.
— Не поздравляю с этим знакомством.
— А что такое?
— Да ведь это отсветнейший лгунище и патентованный негодяй.
— Я, — говорю, — признаться, так и думал.
Тут я и рассказал, как мы встретились на выставке, как вспомнили однокашничество и какие вещи он мне рассказывал про свое хозяйство и про свою деятельность в пользу славянских братий.
Кузен мой расхохотался.
— Что же тут смешного?
— Все смешно, кроме кой-чего гадкого. Впрочем, ты, надеюсь, в политические откровенности с ним не пускался.
— А что?
— Да у него есть одна престранная манера: он все наклоняет разговор по известному склону, а потом вдруг вспоминает, что он «дворянин», и начинает протестовать и угрожать. Его уже за это, случалось, били, а еще чаще шампанским отпаивали, пока пропьет память.
— Нет, — говорю, — я в политику не пускался, да хоть бы и пустился, ничего бы из того не вышло, потому что вся моя политика заключается в отвращении от политики.
— А это, — говорит, — ничего не значит.
— Однако же?
— Он соврет, наклевещет, что ты как-нибудь молчаливо пренебрегаешь…
— Ну, тогда, значит, от него все равно спасенья нет.
— Да и нет, если только не иметь отваги выгнать его от себя вон.
Мне это показалось уже слишком.
— Удивляюсь, — говорю, — как же это все другие на его счет так ошибаются.
— А кто, например?
— Да ведь вот, — говорю, — он от вас же приезжал во время славянской войны, и у нас про него в газетах писали, и солидные люди его принимали.