зачка не закрѣпостится на смѣхъ людямъ, на позоръ селу своему!«
Какъ ни уговаривали Олесю, ничто не помогло, только больше ее опечалили. Хотя она и увѣряла ихъ, въ отвѣтъ на ихъ сердечные да разумные совѣты, что не манитъ ее ни богатство, потому что сама богата,—ни вольность: »что̀ мнѣ«, говоритъ, »изъ того, что будетъ вольный, если милъ не будетъ?« а все-таки слезы у ней такъ и струились изъ глазъ.
»Я вижу, дівчи́но,—тебя за годъ не переговоришь, а за два, не переслушаешь«, сказалъ ей наконецъ Опанасъ Бобрикъ. »Извѣстное дѣло: женскій разумъ куда годится! Вотъ затвердила одно: любый да любый! Не посмотришь на то, что́ за люди вокругъ твоего любаго. Да что́ понапрасну слова тратить! Она и не слушаетъ. Будьте же здоровы, да, не спросившись броду, не суйтесь въ воду: утопнете!«
Сказалъ эти слова старикъ, да и поплелся къ своему двору, подъ грушу.
Потомъ и міръ сталъ расходиться. Осталась въ Олесиной хатѣ одна старая тетка въ слезахъ.
зачка не закрепостится на смех людям, на позор селу своему!»
Как ни уговаривали Олесю, ничто не помогло, только больше ее опечалили. Хотя она и уверяла их, в ответ на их сердечные да разумные советы, что не манит ее ни богатство, потому что сама богата, — ни вольность: «что́ мне», говорит, «из того, что будет вольный, если мил не будет?» а всё-таки слезы у неё так и струились из глаз.
«Я вижу, дивчи́но, — тебя за год не переговоришь, а за два, не переслушаешь», сказал ей наконец Опанас Бобрик. «Известное дело: женский разум куда годится! Вот затвердила одно: любый да любый! Не посмотришь на то, что́ за люди вокруг твоего любого. Да что́ понапрасну слова тратить! Она и не слушает. Будьте же здоровы, да, не спросившись броду, не суйтесь в воду: утопнете!»
Сказал эти слова старик, да и поплелся к своему двору, под грушу.
Потом и мир стал расходиться. Осталась в Олесиной хате одна старая тетка в слезах.