беличьем халате. Он был худ и бледен. Одна худая, прозрачно-белая рука его держала платок, другою он, тихими движениями пальцев, трогал тонкие отросшие усы. Глаза его смотрели на входивших.
Увидав его лицо и встретившись с ним взглядом, княжна Марья вдруг умерила быстроту своего шага и почувствовала, что слезы вдруг пересохли и рыдания остановились. Уловив выражение его лица и взгляда, она вдруг оробела и почувствовала себя виноватою.
«Да в чем же я виновата»? спросила она себя. — «В том, что живешь и думаешь о живом, а я»!.. отвечал его холодный, строгий взгляд.
В глубоком, не из себя, а в себя смотревшем взгляде, была почти враждебность, когда он медленно оглянул сестру и Наташу.
Он поцеловался с сестрой, рука в руку, по их привычке.
— Здравствуй, Мари, как это ты добралась? — сказал он голосом таким же ровным и чуждым, каким был его взгляд. Ежели бы он завизжал отчаянным криком, то этот крик менее бы ужаснул княжну Марью, чем звук этого голоса.
— И Николушку привезла? — сказал он также ровно и медленно и с очевидным усилием воспоминанья.
— Как твое здоровье теперь? — говорила княжна Марья, сама удивляясь тому, чтò она говорила.
— Это, мой друг, у доктора спрашивать надо, — сказал он и, видимо сделав еще усилие, чтобы быть ласковым, он сказал одним ртом (видно было, что он вовсе не думал того, чтò говорил):
— Merci, chère amie, d’être venue.[1]
Княжна Марья пожала его руку. Он чуть заметно поморщился от пожатия ее руки. Он молчал, и она не знала, чтò говорить. Она поняла то, чтò случилось с ним за два дня. В словах, в тоне его, в особенности во взгляде этом, — холодном, почти враждебном взгляде — чувствовалась страшная для живого человека отчужденность от всего мирского. Он видимо с трудом понимал всё живое; но вместе с тем чувствовалось, что он не понимал живого не потому, что он был лишен силы пониманья, но потому что он понимал что-то другое, такое, чего не понимали и не могли понимать живые и чтò поглощало его всего.
- ↑ Спасибо, милый друг, что приехала.