До сих пор Чеховское царство было пустое — без богов, без героев, без легенд, и вот, понатужившись, напрягшись до последних пределов, оно создало себе, наконец, свою легенду, свой пафос, свою молитву — Передонова.
Передонов, — „Мелкий бес“, — велик, Передонов божественно недосягаем. Повествуя о нём, автор берёт какой-то неуловимо библейский, эпический тон, как и подобает повествовать о богах и героях, — и когда Сологуб рассказывает, как Передонов бреет кота, или делает на своём теле метки, чтоб его не подменили; или как раскраивает перочинным ножиком головы подглядывающим карточным фигурам; или доносит на гимназиста, что тот барышня, — язык его повествования становится ровен, прозрачен и величаво-торжествен, как летопись о деяниях мудрых и доблестных.
Вечный идеал Передонова — инспекторское место. Его религия — недотыкомка; его лирика — доносы. И невинно, и свято, и безгрешно проявляя себя в том, что даровано ему Богом, он так же прав в своей передоновщине, как фиалка в своём благоухании, как Байрон в своих поэмах.
Всё вязнущее, липкое, тусклое, первобытно-подлое, смердящее, помойное собралось в Передонове, и вот Передонов, гений липкости, тусклости, смрада, ходит по земле, невинный, как первый человек, прекрасный и простодушный, и всё, к чему он ни прикоснётся, становится таким же божественно-пошлым, как и он.
Мы и не знали, нам и в голову не приходило, что пошлость может быть так безгрешна, так титанична, так вдохновенна, — мы смеялись над нею с Гоголем, мы клеймили её с Щедриным, мы тосковали над нею с Чеховым — и только Сологуб показал нам её в её Микель-Анжеловских размерах.
У пошлости огромные мускулы и величавая седая борода. Ей место в Сикстинской капелле, и только случайно она попадает в город Скородож.
Перед ней, как пред божеством, повергается Сологуб на колени и простирает руки и снова, и снова воспевает тот странный псалом, который пропела некогда „декадентка“ Зинаида Гиппиус:
Страшное, грубое, липкое, грязное,
Жёстко тупое, всегда безобразное,
Медленно рвущее, мелко-нечестное,
Скользкое, стыдное, низкое, тесное,
Явно-довольное, тайно-блудливое,
Плоско-смешное и тошно трусливое,
Вязко, болотно и тинно застойное
Жизни и смерти равно недостойное!
Воскуряет фимиам, и растворяется в нём, и превращает хулу в величание:
Рабское, хамское, гнойное, чёрное,
Изредка-серое, в сером упорное,
Вечно лежачее, дьявольски косное,
Глупое, сохлое, сонное, злостное.
Передонов достоин таких акафистов, — и для Сологуба писать о человеческой жизни это значит прославлять Передонова.
Перечтите все его произведения, вы нигде не найдёте, чтобы он прославил какой-нибудь другой, не передоновский мир, чтобы он благословил какую-нибудь другую, противоположную передоновщине, жизнь.
Передоновщина для него отнюдь не отрицательная половина мира (которому противополагалась бы какая-нибудь положительная), — нет, это весь мир, и если этому миру что можно противопоставить, так только смерть, небытие, отрицание мира.
Передоновщина не потому для Сологуба ужасна, что она — жизнь; напротив, жизнь для него ужасна потому, что она — передоновщина:
Люди, стены, мостовые,
Колесницы,
Всё докучные, да злые
Небылицы.
Говорят, что „Мелкий Бес“ — роман бытовой, изображающий и обличающий уездную жизнь русских 80-х годов. И говорят это потому, что другие произведения Сологуба почти неизвестны. Сологуб написал много — только в самое последнее время вышли: пятая книга его стихов „Родине“; шестая книга его стихов „3мий“ и „Пламенный круг“; „Политические сказочки“; романы: „Мелкий бес“ и „Навьи чары“; мистерия „Литургия Мне“; трагедия „Победа Смерти“; рассказы „Истлевающие личины“, и „Книга Разлук“ и если прочитать все эти вещи, — а у него они теснее связаны одна с другой, чем у кого бы то ни было из современных русских писателей, — то станет понятно, что ни 80-е годы, ни уездная жизнь совсем не занимают писателя, и что он, знающий и изображающий русскую провинцию, как никто после Чехова, чрезвычайно далёк от её обличения. Как мы видели выше[1], до быта Сологубу нет никакого дела: „никаких для него нет нравов, и никакого нет быта, и все завязки давно завязаны, и все развязки давно предсказаны“.
В Передонове он обличает не пошлую, а всякую жизнь.
Не уездный город, а мир.
Не быт, а бытие.
У Сологуба есть своя „Жизнь Человека“, гораздо страшнее Андреевской, и он простодушно повествует о ней:
Некий Саранин был малого роста, а жена у него была высокая. Он захотел сравняться с нею, — и дал ей волшебного снадобья, чтобы она уменьшилась и стала бы, как он. Но ошибся стаканами и принял снадобье сам, и начал ежедневно уменьшаться — и вот шляпа падает ему на плечи, и брюки доходят ему до ушей, и жена продаёт его на выставку фирме Стригаль и Ко, и Стригаль и Ко напяливают на него крошечные сюртучки, и он, болтая фалдочками, бегает в окне лилипутиком, на смех уличным мальчишкам, и уменьшается, и уменьшается, а жена его заводит себе на Стригалевы деньги любовников, бриллианты, экипажи, дома и, — какие гнусные подробности страшного воображения! — кормит его, как птицу, с пальца, а он пищит, а он пишет кому-то крошечные прошеньица, а Стригаль и Ко в славе, Стригаль и Ко расширяют мастерские, Стригаль и Ко богаты, Стригаль и Ко великодушны: они кормят Саранина по-царски — и одно спасение для Саранина от жены, от себя, от Стригаль и Ко — это уменьшаться, уменьшаться до микроскопических размеров и, превратившись в пылинку, улететь на сквознячке, — и все здесь Передоновы, — и Стригаль, и Саранин, и его жена, — но прекрасен, но спасителен, но благороден один только „сквознячок“.
Воистину, Сологуб поэт сквознячка.
В „Навьих чарах“ радостные девушки идут тропою жизни — в чаянии „сквознячка“:
„Всё идти, идти подземным узким, извилистым ходом. Неведомо куда.
И свет меркнет… В глазах туман…
Темнеет.
И нет конца.
Жестокий путь!
И вдруг окончен тёмный трудный путь!
Перед сёстрами открытая дверь. И в неё льётся, льётся белый смутный и торжественный свет освобождения“.
„Сквознячок“, „открытая дверь“ — единственно сюда уходит Сологуб от Передонова. Мы все узники в этом замкнутом мире; покуда нет „сквознячка“, покуда „двери" не „открыты“, —
Мы пленённые звери,
Голосим, как умеем.
Глухо заперты двери,
Мы открыть их не смеем.
Возле этих „дверей“ разыгрывается вакханалия бытия, а не быта, передоновщина всей жизни, а не какого-нибудь уголка её:
Высоко поднимая колени,
Безобразные лешие лают,
И не ищут скрывающей тени,
И блудниц опьянелых ласкают.
И внимая нестройному вою,
Исхудалые узники плачут,
И колотятся в дверь головою
И визжат, и хохочут, и скачут.
И одна надежда на „сквознячок“, на „открытую дверь“, на „белый свет освобождения“.
Сквознячка жаждут все Сологубовы герои, ибо все они, юноши, девы и дети, неизбежно и неизбывно Передоновы.
Прекрасна девушка Елена и прекрасна жизнь её, но и самая лучшая жизнь — передоновщина, и самая лучшая жизнь недостойна человеческого я и, как бы Елена ни убегала от передоновщины, ей не уйти, потому что передоновщина субстанция мира, а не случайный признак, не атрибут.
— „Мир весь во мне. Но страшно, что он таков, каков он есть. Надо обречь его на казнь, и себя с ним“.
И вот „сквознячок“: Елена умирает, и Сологуб благословляет её („Елена“).
У гимназистика Саши вся жизнь сплошная ласка, пятёрки, похвальные листы, семья; но детским чутьём чует он в себе затаившегося Передонова и всей душой рвётся на „сквознячок“:
— Но что бы там ни было, как хорошо, что есть она, смерть-освободительница („Земле земное“).
Когда римские воины-Передоновы искрошили мечами беззащитных детей, — отрок Лин сказал им:
— „Я не хочу жить в таком презренном мире, где совершаются такие жестокие дела“ и восторженно ринулся к освободительному „сквознячку“. („Чудо отрока Лина“).
Изголодавшаяся Дуня утешает себя „сквознячком“:
— „Хорошо, что есть смерть!“ („Утешение“).
А девочка Рая, убившаяся с четвёртого этажа, является после смерти Мите Домоструку, как недотыкомка Передонову, и примиряет его с миром, с передоновщиной, с недотыкомкой — обещаниями смерти:
— „Не бойся. Подумай, ничего этого не будет. Как легко“.
Девочка Рая — вот доброе божество Сологубовой мифологии. Она любезна ему потому, что умерла.
„Если бы Раечка выросла, — думает Митя, — была бы горничная, как Дарья, помадилась бы и косила бы хитрые глаза“, — то есть попала бы в область Передоновщины, сроднилась бы с Недотыкомкой.
„Если бы она выросла“… То есть, если бы она жила. Значит, чтобы сделаться Передоновым, чтобы сродниться с Недотыкомкой, достаточно одного — жить. Жить не так или иначе, а вообще жить, быть, существовать, носить в себе мир.
Жизнь для Сологуба—фикция уже потому, что она — жизнь. Смерть для него — единая реальность. Смерть—мерило жизни.
Передоновщина смело и сильно противопоставляется Сологубом не другой какой-нибудь жизни, как думали критики „Мелкого Беса“, — а, повторяю, смерти.
Сологуб стыдит жизнь смертью, и делает это не по каким-нибудь теоретическим выкладкам, а по живому, искреннему, непосредственному чувству. Та страшная возможность, которую носит в себе человек, прекратить навеки этот постыдный, кошмарный, уродливый мир „докучных да злых небылиц“, где он очутился, — единственная занимает Сологуба.
Какою кажется ему жизнь, мы знаем из „Мелкого Беса“. Но смерть — ни разу не изобразил её Сологуб в её уродстве, в её бессмысленности, в смрадности её, — всегда в её благородстве и величии. Он явно пристрастен к смерти, как и всякие другие авторы к своим положительным героям.
Смерть единственный положительный герой Сологубова романа.
Гоголю говорили: вы изображаете Чичикова, Сквозник-Дмухановского, Держиморду. Где же ваши положительные герои?
И Гоголь указал на Кастонжогло.
Если бы Сологубу сказали: вы изображаете Передоновых да Сарапиных, — где же ваши положительные герои?
Он указал бы на смерть, на саранинский „сквознячок“, на „открытую дверь“, на Домострукову Раю.
И указал бы с благоговением, с восторгом, с трепетом. Видя в жизни сплошную передоновщину, влюблённо и приветливо описывает он всё, что имеет касательство к смерти:
„Медленно и сильно вонзила Елена в грудь, прямо против ровно бившегося сердца, кинжал до самой рукоятки — и тихо умерла“.
Вот какими нежными словами говорит Сологуб об этой победе единственного своего божества — Раи:
Маленький Саша пошёл на кладбище, прильнул к материной могиле: „На неуловимо-краткое время слодостный и нежный восторг овладел им. Настала неизъяснимая теплота в чувствах, словно пришла утешительница и низвела с собою рай. Бледный, с сияющей и радостною улыбкою на губах, Саша ещё ближе приник к белому кресту и широкими чёрными глазами смотрел перед собою, мимо померкшего для него мира“…
Даже падение маленькой девочки на мостовую с четвёртого этажа, и раскроившийся её череп, и вытекшие мозги, и кровь, и раздробленные кости, умеет Сологуб встретить улыбкой и приветом.
Всякий живущий — Передонов. Всё, что живёт, дышит, движется, развивается, чувствует, — предаётся Сологубом в липкие когти Недотыкомки.
Самое Солнце — источник всякой жизни и всякого роста, — кажется Сологубу каким-то страшным и тусклым Передоновым, простёршимся в небесах.
Каким-то гигантским мещанином, распятым над нами, кажется оно Сологубу.
Ещё никому не представлялось солнце смутным, тёмным и омрачающим, и только один Сологуб знает, что, когда впервые появилось солнце: —
Смутились радостные боги,
Померкли светлые мечты.
По космологии Сологуба, солнце не дарит лучей, — оно их крадёт, и, как некий божественный Передонов, оно похищает от нас „многоцветный праздник жизни“:
Все лучи похитив с неба, лишь один царить он хочет.
Многоцветный праздник жизни он таит от наших глаз,
В яркой маске лик свой кроет, стрелы пламенные точит.
Этот вечный податель мировой жизни — просто какой-то небесный Передонов, и Сологуб считает его таким же мелким бесом, как и уездного учителя:
Он сотворил, чтоб поглотить,
Он равнодушно беспощаден,
Равно любить, равно губить
Превозносящихся и гадин.
Так и стоят они друг против друга два грандиозных Передонова — один на небе, другой на земле, — и вечно между собою перекликаются, а мы, попав между ними, —„колотимся в дверь головою, и визжим, и хохочем, и скачем“, и надеемся на „открытую дверь“ и на „белый свет освобождения“.
Кроме акафиста Передонову, Сологуб воспевает ещё „Литургию Мне“, и возглашает горделиво:
Я — Бог таинственного мира,
Весь мир в одних моих мечтах.
Но это только значит, что я и Передонов — одно и то же, — и как бы в подтверждение этого Сологуб рассказал нам свою мудрую повесть о мальчике Готике („Два Готика“).
С этим мальчиком Готиком произошло странное приключение.
Он выглянул в окно и заметил себя самого.
Другой точно такой же мальчик Готик тихонько крался из сада. Он пригибался, прячась за кусты, — вот шмыгнул за калитку, — исчез за деревьями, на тропинке, что круто спускалась к реке.
Готик поверил, что он видел себя же самого, и решил, что это он же сам и ходил к своей возлюбленной Селените, к прекрасной царевне Селениточке, у которой
. . . дивный замок
Весь пронизан лунным светом.
И берёг свои ночные хождения к Селените, как некую тайну, и был готов даже пострадать за Селениту, принести себя в жертву любви, — но потом оказалось, что это вовсе не он ходил к Селените, а горничная Настя: она надевала его блузку и сапоги и отправлялась в этой одежде к парням.
Это, по Сологубу, значит, что я сам, даже я, — не мерило мира, я тоже мир, тоже Передонов, — не следовало бы это забывать, говоря об индивидуализме Сологуба. Странный индивидуалист, который вечно про себя помнит, что вместо его Я, может оказаться горничная Настя. И когда я шепчу имя своей возлюбленной:
— Она Селениточка,
может придти Передонов и перевести это так:
— А на селе ниточка.
И что хуже всего, — Передонов этот — сам же Готик. Готик сам приводит к Селените — Недотыкомку.
В этом-то и суть, что Передонов — я, и что от Передонова я могу избавиться не социальными реформами, не теми или иными преобразованиями мира, а только уничтожением мира. Когда Елена ощутила в своём прекрасном теле передоновщину, когда Саша ощутил передоновщину в своей прекрасной душе, — они, чтобы уничтожить её, не стали починять и переделывать мир, не стали класть на него заплаты, а вышли из него. Мира всё равно не переделаешь; в мире
Всё на месте, всё сковано,
Звено к звену.
Навек зачаровано
В плену, в плену.
Это глупый Сарапин, когда стал уменьшаться, побежал искать нового снадобья для того, чтобы увеличиться.
Мы же должны все надежды возложить на „сквознячок“.
„Сквознячок“ единственное, к чему приводит нас этот типичнейший из современных писателей.