Хижина дяди Тома (Бичер-Стоу; Анненская)/1908 (ВТ)/9

Материал из Викитеки — свободной библиотеки


[95]
ГЛАВА IX.
Из которой видно, что и сенатор всё же человек.

Яркий огонь камина освещал ковер уютной гостиной, скользил по чашкам и отражался в блестевшем чайнике, когда сенатор Бэрд снимал с себя сапоги, приготовляясь всунуть ноги в хорошенькие туфли, вышитые ему женой, пока он ездил на сессию сената. Миссис Бэрд, с выражением полного счастья и довольства на лице, наблюдала за приготовлений чайного стола, по временам отрываясь от своего дела, чтобы покрикивать на кучу шумливых детишек, которые проделывали всевозможные шалости, раздражающие матерей начиная с потопа.

— Том, оставь ручку двери, ты уже не маленький! — Мэри, Марш не таскай: кошку за хвост, бедная киса! Джим, на этот стол нельзя лазить, никак нельзя, — прочь, прочь! — Ты не зшешь, мой друг, какой приятный сюрприз ты нам сделала никак [96]не ожидали, что ты приедешь к нам сегодня вечером, — сказала она, когда улучила минутку обратиться к мужу.

— Да, да, я решил сбежать на одну ночь и отдохнуть дома. Я смертельно устал, и голова у меня болит.

Миссис Бэрд бросила взгляд на склянку с камфорой, стоявшую в полуотворенном шкафике, и намеревалась подойти к ней, но её муж решительно воспротивился.

— Нет, нет, Мэри, пожалуйста, не надобно лекарств! Мне ничего не нужно, кроме чашки твоего славного чая и нескольких часов жизни в семейном кругу. Страшно утомительны эти законодательства.

И сенатор улыбнулся, как будто ему было приятно думать, что он жертвует собой для блага родины.

— Ну, — спросила миссис Бэрд, когда её хлопоты около чайного стола пришли к концу, — что же вы поделывали в сенате?

Обыкновенно кроткая маленькая миссис Бэрд не ломала себе голову над вопросами о том, что делается в палате; она справедливо находила, что ей едва справиться со своими домашними делами. Поэтому мистер Бэрд посмотрел на нее удивленными глазами и проговорил:

— Ничего особенного.

— Да? но правда ли, что там обсуждался закон, по которому запрещается давать есть и пить несчастным беглым невольникам? До меня дошли слухи об этом, но я не думаю, чтобы какое бы то ни было христианское законодательное собрание могло принять такой закон!

— Ну, Мэри, ты, кажется, намерена пуститься в политику!

— Глупости! По моему, вся ваша политика гроша не стоит, но это было бы прямо жестоко, противно христианству! Надеюсь, друг мой, такой закон не прошел?

— Нет, моя дорогая, закон, запрещающий оказывать помощь невольникам, которые бегут из Кентукки, прошел; эти беспокойные аболиционисты зашли так далеко, что наши братья в Кентукки сильно взволновались и для нас было необходимо и вполне по-христиански сделать что-нибудь для их успокоения.

— А в чём состоит этот закон? Неужели он запрещает нам приютить на ночь одного из этих несчастных, накормить его, подарить ему какое-нибудь старое платье и отпустить его на все четыре стороны?

[97]— Да конечно, запрещает, моя милая; ведь это же и называется оказание помощи и укрывательство.

Миссис Бэрд была робкая, часто краснеющая, маленькая женщина, около четырех футов роста с кроткими, голубыми глазами, нежным цветом лица ы тихим, ласковым голосом; что касается храбрости, всякий индюк среднего роста мог обратить ее в бегство, а небольшой дворняжке стоило оскалить зубы, чтобы вполне подчинить ее себе. Муж и дети составляли весь её мир, но здесь она правила больше посредством просьб и убеждений, чем посредством приказаний и споров. Единственное, что могло раздражить ее, возмутить её кроткую, отзывчивую душу была жестокость. Всякое проявление жестокости доводило ее до припадков гнева, особенно страшных и необъяснимых при её обычной мягкости. Вообще она была очень снисходительная мать, всегда готовая уступить просьбам детей, по её мальчики сохраняли почтительное воспоминание об одном строгом наказании, которому она подвергла их, увидав, что они вместе с другими безжалостными мальчиками забрасывают камнями беззащитного котенка.

— Вот-то я тогда перепугался, — рассказывал мистер Билль. — Мама подбежала ко мне такая, что я думал, она сошла с ума. Я не успел опомниться, как меня высекли и уложили в постель без ужина; а потом я слышал, как мама плакала за дверью. Это было для меня всего больнее. После этого мы, мальчики, никогда больше не бросали камнями в кошек, — добавлял он обыкновенно.

В этот раз миссис Бэрд быстро встала, щеки её горели, — что очень шло к ней, — подошла к мужу с решительным видом и спросила:

— Скажи, пожалуйста, Джон, а ты находишь этот закон правильным и христианским?

— Ты не убьешь меня, Мэри, если я скажу: да, нахожу.

— Я никогда не ожидала этого от тебя, Джон! И неужели ты подал за него голос?

— Подал, мой прелестный политик.

— Как тебе не стыдно, Джон! Бедные, бесприютные бездомные создания! Это позорный, гадкий, отвратительный закон, и я первая нарушу его, как только представится случай. Надеюсь, случай скоро представится! Хороший порядок дел, нечего сказать, если женщина не может накормить горячим ужином и дать постель несчастным, голодным созданиям, [98]только потому что они невольники, потому что их обижали и притесняли всю жизнь!

— Но, Мэри, послушай же меня хоть немножко. Твои чувства совершенно правильны, и хороши, и симпатичны, и я люблю-тебя за них; но, моя дорогая, мы не должны допускать, чтобы наши чувства брали верх над разумом. Подумай, ведь это не дело личных чувств; тут замешаны важные общественные интересы; у нас поднимается такое общественное брожение, что приходится отложить в сторону личные чувства.

— Видишь ли, Джон, я ничего не понимаю в политике, но я умею читать Библию, и там говорится, что мы должны накормить голодного, одеть нагого, утешить плачущего; этим священным законам я всегда буду следовать.

— А если твой образ действия вызовет общественное бедствие…

— Никогда повиновение заповедям Божиим не может вызвать общественного бедствия. Я уверена, что не может! Всегда всего безопаснее поступать так, как Он нам повелевает.

— Ну, выслушай меня, Мэри, я приведу тебе совершенно ясный довод, доказывающий…

— Ах, пустяки, Джон! Ты можешь говорить всю ночь, но ты не переубедишь меня! Я у тебя спрошу только одно, Джон; если к твоим дверям подойдет несчастное, дрожащее, голодное создание, прогонишь ты его, потому что это беглый? Прогонишь, Джон?

По правде сказать, наш сенатор имел несчастье быть человеком необыкновенно добрым и отзывчивым, прогнать от себя нуждающегося было совсем не в его характере. Хуже всего для него было то, что жена отлично знала это и направила свое нападение на самый слабый пункт. Он прибег к обычным в подобных случаях средствам выиграть время. Он сказал; „Гм!“, кашлянул несколько раз, вытащил носовой платок и принялся протирать себе очки. Миссис Бэрд, видя беззащитное положение неприятельской территории, бессовестно воспользовалась своим преимуществом.

— Мне бы хотелось видеть, как ты это сделаешь, Джон, ужасно бы хотелось! Как это ты выгонишь из дома женщину, например, в снежную метель, или, может быть, ты задержишь ее и отправишь в тюрьму? Как ты будешь гордиться таким подвигом!

— Конечно, то будет очень тяжелая обязанность, начал мистер Бэрд сдержанным тоном.

[99]

[101]— Обязанность, Джон! Пожалуйста, не говори эти слова. Ты очень хорошо знаешь, что это не обязанность, и что такой обязанности быть не может! Если люди хотят, чтобы невольники не убегали от них, пусть они порядочно обращаются с ними, вот мое убеждение. Если бы у меня были невольники, — надеюсь, их никогда не будет, — я уверена, они не стали бы бегать, и твои тоже, Джон. Человек не убежит, когда ему живется хорошо. А если кто и убежит, так разве мало натерпится он холода, голода и страха? И еще все должны набрасываться на него! Нет, уж там закон или не закон, а я ничего подобного делать не стану, избави Бог!

— Мэри, Мэри, дорогая, ну, давай рассуждать спокойно.

— Я терпеть не могу рассуждать, Джон, особенно о таких вещах. У вас, политиков, такая привычка ходить кругом да около самого простого, ясного дела; а как дойдет до применения вашего закона, так и окажется, что вы сами не верите в то, что говорили. Я ведь отлично знаю тебя, Джон. Ты также, как я, не считаешь этого закона справедливым и также не станешь исполнять его.

В этот критический момент дверь отворилась, старый Куджо, негр работник, просунул в нее голову и попросил миссис пройти в кухню. Наш сенатор почувствовал облегчение, проводил свою маленькую жену взглядом, выражавшим странную смесь удовольствия и досады, и, спокойно усевшись в своем кресле, принялся читать газеты.

Через минуту за дверью послышался голос миссис Бэрд, звавшей его торопливо и встревоженно.

— Джон, Джон! Иди сюда скорей!

Он отложил газету, вошел в кухню и остановился в изумлении перед ожидавшим его там зрелищем. Молодая, стройная женщина, в разорванной и обледенелой одежде лежала на двух стульях в глубоком обмороке. Одна нога её была обута, на другой не было башмака, чулок свалился, а самая нога была исцарапана и изранена. Палице её виднелся отпечаток презираемой расы, но нельзя было не любоваться его мрачной, грустной красотой. При виде его окаменелой неподвижности, его холодной, мертвенной бледности жуткая дрожь пробежала по телу сенатора. Он стоял молча, затаив дыхание. Жена его и их единственная черная служанка, старая тетка Дина, суетились около женщины, стараясь привести ее в чувство. Старый Куджо посадил к себе на колени мальчика, [102]снимал с него сапожки и чулочки и старался согреть его маленькие ножки.

— Какая красавица! — сказала старая Дина с состраданием. — Это она должно быть от жары свалилась. Она вошла ничего себе и попросила позволения немножко погреться; я только что хотела спросить, откуда она, а она и упала. Ишь, какие руки, видно что она никогда не делала черной работы!

— Бедняжка! — проговорила миссис Бэрд, когда женщина открыла свои большие, черные глаза и посмотрела на нее помутившимся взглядом.

Вдруг выражение страдания пробежало по лицу её, и она вскочила с криком: — О, мой Гарри! Они увели его!

Мальчик соскочил с колен Куджи, подбежал к ней и обнял ее. — О, он здесь! Он здесь! — вскричала она, и бросилась к миссис Бэрд.

— Барыня, спасите нас! Не дайте им взять его!

— Никто не сделает тебе здесь никакого зла, бедная женщина, — проговорила миссис Бэрд успокоительно — У нас ты в безопасности. Не бойся ничего.

— Благослови вас Господь Бог! — сказала женщина закрывая лицо руками и рыдая. Мальчик, видя, что она плачет, старался взобраться к ней на колени.

Мало-помалу несчастная женщина успокоилась, благодаря ласковому уходу и заботам, на которые миссис Бэрд была такая мастерица. Ей устроили постель на скамье поближе к печке, и она вскоре заснула тяжелым сном, прижимая к себе усталого ребенка, который тоже спал. Мать с нервным ужасом противилась всем попыткам уложить его отдельно от неё; и даже во сне её рука крепко обнимала его, как будто она всё еще боялась оставить его без своей охраны.

Мистер и миссис Бэрд вернулись в гостиную и, как это ни странно, ни один из них не подумал возобновить прежнего разговора. Миссис Бэрд прилежно вязала, мистер Бэрд делал вид, что читает газету.

— Желал бы я знать, кто она и откуда, — сказал, наконец, мистер Бэрд, откладывая газету.

— А вот, когда она проснется и немного отдохнет, мы у неё спросим, — отвечала миссис Бэрд.

Мистер Бэрд снова наклонился над газетой.

— Знаешь что, жена!

— Что такое, мой милый?

— Я думаю, нельзя ли ей отдать одно из твоих платьев. [103]Как-нибудь выпустить, надставить что ли! Она, кажется, гораздо выше тебя.

Едва заметная улыбка скользнула по лицу миссис Бэрд, когда она ответила: — Там посмотрим!

Новое молчание, снова прерванное мистером Бэрдом.

— Знаешь, жена!

— Ну, что такое?

— Да вот этот старый шерстяной плащ, которым ты меня покрываешь, когда я ложусь подремать после обеда… если хочешь, отдай его ей, у неё ведь совсем нет одежды.

В эту минуту в дверь заглянула Дина и объявила, что женщина проснулась и хотела бы повидать миссис.

Мистер и миссис Бэрд пошли в кухню в сопровождении двух старших мальчиков, младшие ребятишки были уже благополучно водворены в постели.

Женщина сидела теперь на скамейке около печки. Она пристально смотрела на огонь с тихим, скорбным выражением, в котором не было и следа прежней мучительной тревоги.

— Ты хотела видеть меня? — спросила миссис Бэрд ласково. — Надеюсь, тебе теперь лучше, моя бедная?

Глубокий вздох был единственным ответом: но она подняла свои черные глаза и устремила их на миссис Бэрд с таким отчаянием, с такою мольбой, что слезы навернулись на глаза маленькой женщины.

— Не бойся ничего, бедняжка, ты здесь среди друзей! Расскажи мне, откуда ты пришла, и что тебе нужно, — сказала она.

— Я пришла из Кентукки, — отвечала женщина.

— Когда? — спросил мистер Бэрд.

— Сегодня вечером.

— Как же ты пришла?

— Я перешла реку по льду.

— Перешла по льду! — вскричали в один голос все присутствовавшие.

— Да, — проговорила женщина упавшим голосом, — Бог помог мне и я перешла по льду. Они гнались за мной, а другого средства не было.

— Ах, миссис, — вмешался Куджо, — а лед-то весь взломан, льдины так и носятся, так и скачут по воде.

— Я это знала, я это видела, — порывисто проговорила она, но я всё-таки пошла. Я не думала, что смогу перебраться, но [104]мне было всё равно! Мне оставалось одно из двух, или перейти, или умереть. Бог помог мне. Никто не знает, как сильна Божия помощь, пока сам не испытает, — прибавила она, и глаза её сверкнули.

— Ты была невольницей? — спросил мистер Бэрд.

— Да, сэр, я принадлежала одному господину в Кентукки.

— Он с тобой дурно обращался?

— Нет, сэр,-он был добрым господином.

— Значит, госпожа была не добра?

— Нет, сэр, госпожа была всегда добра ко мне.

— Что же заставило тебя покинуть дом, где тебе хороша жилось, убежать и подвергаться таким опасностям?

Женщина окинула миссис Бэрд острым, проницательным взглядом и заметила, что та в глубоком трауре.

— Барыня, — вдруг спросила она, — теряли ли вы когда-нибудь детей?

Вопрос был неожидан и разбередил еще не зажившую рану; всего месяц тому назад в семье похоронили любимого ребенка.

Мистер Бэрд отвернулся и подошел к окну; миссис Бэрд залилась слезами, но затем, быстро овладев собою, сказала:

— Зачем ты это спрашиваешь? Да, я потеряла маленького мальчика.

— Тогда вы поймете мои чувства. Я потеряла двух, одного за Другим, — они лежат там, откуда я пришла, — у меня остался только этот один. Я ни одну ночь не спала без него, он мое единственное сокровище, моя радость, моя гордость. И вдруг они задумали отнять его у меня, продать его, продать на юг, одного, малого ребенка, который во всю жизнь не расставался со своей матерью! Я не могла вынести этого, барыня, я знала, что если его продадут, я всё равно пропаду, ни на что не буду годна; и когда я узнала, что бумаги подписаны, что он уже продан, я взяла его и убежала в ту же ночь; за мной погнались, тот человек, который купил меня и еще кто-то из негров моего господина, они меня почти догоняли, я слышала голоса их за собой. Тогда я вскочила на лед, и как я перебралась по нему, я и сама не знаю. Я очнулась, когда какой-то человек помогал мне взойти на берег.

Женщина не рыдала и не плакала. Она дошла до такого [105]состояния, когда слезы высыхают. Но все присутствовавшие, каждый на свой лад, выражали ей свое искреннее сочувствие.

Оба мальчика, напрасно поискав в карманах носового платка, который, как известно всем матерям, никогда там не лежит, громко ревели уткнувшись в юбку матери, о которую они бесцеремонно вытирали и носы, и глаза. Миссис Бэрд плакала, спрятав лицо в носовой платок; у старой Дины слезы текли по черным щекам и она беспрестанно повторяла: „Господи, смилуйся над нами“! Старый Куджо тер себе глаза рукавом, делал невероятные гримасы и по временам причитал в тон своей приятельницы. Наш сенатор был государственный человек и, понятно, не мог плакать, как простые смертные. Он отвернулся ото всех и, глядя в окно, усердно прочищал себе горло, протирал очки, сморкал нос, так что мог возбудить некоторые подозрения, если бы кто-нибудь критически отнесся к нему.

— Как же ты говорила, что у тебя был добрый господин! вскричал он вдруг, решительно проглотив что-то, давившее ему горло и быстро поворачиваясь к женщине.

— Да он и в самом деле был добрый господин, я это всегда скажу об нём. И госпожа была очень добрая, но они ничего не могли поделать. У них были долги и уж не знаю, как это вышло, только один человек держал их в руках, и они должны были делать, что он захочет. Я слышала, как господин говорил это госпоже, она просила за меня, а он сказал, что иначе не может выпутаться, и что все бумаги уже подписаны. Тогда я взяла своего мальчика, и бросила дом, и ушла. Я знала, что мне не стоит пытаться жить, если его продадут. Кроме него у меня ничего нет на свете.

— А мужа у тебя нет?

— Есть, но он принадлежит другому господину. Вот тот, так действительно, жестокий человек; он не позволяет ему приходить ко мне и хочет совсем разлучить нас. Он всё больше и больше притесняет мужа и грозит продать его на юг. Должно быть, мне уж никогда больше не видать его.

Спокойный тон, которым были сказаны эти слова, мог бы обмануть поверхностного наблюдателя, и ему представилось бы, что Элиза совершенно равнодушна; но глубокая, безнадежная тоска, глядевшая из её больших черных глаз показывала, совсем обратное.

— А куда же ты хочешь идти, моя бедная? — спросила миссис Бэрд.

[106]— В Канаду, только я не знаю, где это. Далеко отсюда до Канады? — спросила она, простодушно и доверчиво смотря на миссис Бэрд.

— Бедняжка! — невольно вырвалось у миссис Бэрд.

— Это, должно быть, очень далеко? спросила женщина тревожно.

— Гораздо дальше, чем ты думаешь, бедное дитя! сказала, миссис Бэрд. — Но мы постараемся как-нибудь устроить тебя. Дина, постели ей постель в твоей комнате подле кухни, а я утром придумаю, что для неё сделать. А пока, не бойся ничего, голубушка. Надейся на Бога, он тебя защитит.

Миссис Бэрд и её муж вернулись в гостиную. Она села в свою маленькую качалку перед камином и тихонько покачивалась. Мистер Бэрд ходил взад и вперед по комнате и ворчал под нос. „Пм! Пфа! Скверная история!“ Наконец, он подошел к жене и сказал:

— Знаешь что, жена, ей надобно уехать отсюда сегодня же ночью. Её хозяин наверно будет здесь завтра ранним утром. Если бы она была одна, она могла бы спрятаться и не подавать голоса, пока он не уедет. Но мальчишку не удержишь никакими силами, он высунет голову в окно или дверь и испортит всё дело. Хорошая будет штука, если меня накроют с двумя беглыми в доме и именно теперь. Нет, им необходимо уехать сегодня же ночью.

— Сегодня ночью! Да как же это можно? Куда же им ехать?

— Я знаю, куда, — отвечал сенатор и начал натягивать сапог; но, натянув его до половины, он обхватил колено обеими руками и задумался.

— Страшно скверная, неприятная история! проговорил он, снова берясь за ушки сапог. — Что верно, то верно! — Благополучно натянув один сапог, сенатор взял другой в руки и стал глубокомысленно рассматривать узор ковра. — И всё-таки надо ехать, другого ничего не придумаешь, провались они все! — Он быстро натянул второй сапог и посмотрел в окно.

Маленькая миссис Бэрд была женщина скромная, никогда в жизни не позволявшая себе сказать: „А что, я тебе говорила!“ Так и в данном случае она отлично понимала, к чему приведут размышления мужа, но не мешала ему, а сидела тихонько на своей качалке, выжидая, пока её мужу и повелителю угодно будет поделиться с нею своими намерениями.

— Видишь ли, — сказал он, — один из моих бывших [107]клиентов, Ван Тромпе, переехал сюда из Кентукки. Он отпустил на волю всех своих рабов, и купил себе землю, миль за 7 отсюда, за речкой в глухом лесу, куда никто без дела не заходит. Добраться туда не легко. Там она будет в безопасности, но самое неприятное то, что никто не может везти ее туда, кроме меня самого.

— Отчего так? Ведь Куджо отлично правит.

— Да, но дело в том, что приходится дважды переезжать вброд речку, второй переезд опасен, если не знать хорошо места. Я сто раз переезжал там и знаю всякий поворот. Сама видишь, нечего делать, приходится ехать. Пусть Куджо, как можно тише, запряжет лошадей к двенадцати часам, и я повезу ее. А потом, чтобы скрыть следы, он довезет меня до гостиницы, и там я сяду в дилижанс, который в 3 или 1 часа ночи идет в Колумбию. Это будет иметь такой вид, как будто я только туда и ездил. Рано утром я уже явлюсь на занятия. Не очень то приятно буду я себя там чувствовать после всего, что было сказано и сделано; ну, да провались они совсем, я иначе не могу!

— Твое сердце оказалось в этом случае лучше твоей головы. Джон, — сказала его жена, положив свою маленькую беленькую ручку на его руку. — Разве я могла бы любить тебя, если бы не знала тебя лучше, чем ты сам себя знаешь? Маленькая женщина была удивительно мила со слезами, сверкавшими на глазах её, и сенатор подумал, что он должно быть удивительно умный человек, если сумел внушить такое страстное восхищение этому прелестному существу. После этого, что Оставалось ему делать, как не пойти похлопотать об экипаже? Впрочем, в дверях он на минуту остановился, вернулся назад и проговорил неуверенным голосом:

— Мэри, не знаю, как это тебе покажется… но ведь у тебя полный сундук вещей… нашего… нашего бедного, маленького Генри, — С этими словами он быстро вышел и захлопнул за собою дверь.

Миссис Бэрд отворила дверь в маленькую комнатку рядом со своей спальней и, взяв зажженную свечку, поставила ее на стоявшее там бюро; затем взяла из маленького ящичка ключ, вложила его в замок комода и вдруг остановилась… Мальчики, которые, как всякие мальчики, ходили за ней по пятам, молча смотрели на мать обмениваясь выразительными взглядами. О, мать, читающая эти строки, если в твоем доме никогда не было ни ящика, ни шкафика, открывая [108]который ты бы испытывала такое чувство, точно открываешь могилку — ты счастливая мать!

Миссис Бэрд открыла ящик. Там лежали платьица разной величины и фасона, переднички, маленькие чулочки; из свертка бумаги выглядывали старые башмачки со стоптанными задками; потом игрушечная лошадка и тележка, волчок, мячик — каждая вещица была положена со слезами, с болью в сердце! Она села подле, комода и закрыла лицо руками, слезы её полились сквозь пальцы и капали в ящик. Потом она подняла голову и начала торопливо связывать в узелок самые простые и необходимые вещи.

— Мама, — спросил один из мальчиков, дотрагиваясь тихонько до её руки, неужели ты хочешь отдать эти вещи?

— Мои дорогие мальчики, сказала она нежным и серьезным голосом, если наш дорогой маленький Генри смотрит на нас с неба, он рад, что мы отдаем их. У меня не хватало духу отдать их кому-нибудь счастливому; я отдаю их матери, в сердце которой больше горя и скорби, чем в моем, и я надеюсь, что вместе с ними Бог пошлет ей и свое благословение!

В этом мире встречаются святые души, горе которых является источником радости для других; земные надежды которых, зарытые в могилу и политые горькими слезами, являются семенами, из которых вырастают цветы утешения и исцеления для несчастных и огорченных. К таким святым душам принадлежала эта маленькая женщина, которая при свете лампы роняла тихие слезы, приготовляя вещи своего умершего ребенка для маленького бесприютного изгнанника.

Покончив с этим делом, миссис Бэрд открыла шкаф вынула оттуда одно, два простых, крепких платья и села за свой рабочий столик с иголкой, ножницами и наперстком, чтобы по совету мужа „выпустить их“. Она прилежно работала, пока старые часы в углу не пробили двенадцать, и она не услышала тихий стук колес у подъезда.

— Мэри, — сказал её муж, входя в комнату с плащом в руках, — разбуди ее, нам пора ехать.

Миссис Бэрд поспешно уложила все приготовленные ею вещи в небольшой чемоданчик, заперла его, попросила мужа снести его в экипаж, а сама пошла будить Элизу. Вскоре бедная женщина показалась в дверях, с ребенком на руках, одетая в плащ, шляпу и шаль, принадлежавшие её благодетельнице. Мистер Бэрд помог ей сесть в экипаж, [109]миссис Бэрд провожала ее. Элиза высунулась из окна кареты и протянула руку, руку такую же красивую и нежную как та, которая ответила на её пожатие. Она устремила на миссис Бэрд свои большие, черные глаза и как будто хотела что-то сказать. Губы её шевелились, она раза два пыталась говорить, но не могла произнести ни звука и, подняв глаза к небу с выражением, которого нельзя забыть, откинулась назад и закрыла лицо. Дверь закрылась, и карета отъехала.

Каково положение для сенатора-патриота, который всю предыдущую неделю ратовал в Законодательном Собрании своего штата за самые суровые меры против беглых невольников, их укрывателей и пособников! Наш почтенный сенатор в своем родном штате превзошел всех своих вашингтонских собратий в том роде красноречия, который доставил им бессмертную славу. Как величественно восседал он в собрании, заложив руки, в карманы и осмеивая сантиментальную слабость тех, кто благосостояние нескольких несчастных беглецов ставил выше великих государственных интересов.

Он с мужеством льва нападал на них и силою своего слова убеждал не только самого себя, но и всех, кто его слушал. В то время его представление о беглом было просто представление о тех буквах, из которых состоит это слово; или самое большее встречающееся в маленьких газетках изображение человека с палкой и узелком и подпись под ним „Бежал от такого-то“. Потрясающего действия действительного горя, умоляющего взгляда человеческих глаз, исхудалой дрожащей человеческой руки, отчаянного вопля беспомощного страдания, — всего этого он никогда не испытал. Ему никогда не представлялось, что беглецом может оказаться беспомощная мать, беззащитный ребенок в роде того, на котором была в настоящее время надета хорошо знакомая ему шапочка его сына. А так как наш бедный сенатор был не камень и не сталь, а человек, и притом человек с благо-родным сердцем, то, понятно, что его патриотизм подвергался тяжелому испытанию. И вы не должны слишком сильно негодовать на него, добрые братья из Южных Штатов. Мы имеем некоторые подозрения, что многие из вас при подобных обстоятельствах поступили бы не лучше его. Мы знаем, что в Кентукки, как и в Миссисипи, есть добрые благородные сердца, неспособные отнестись безучастно к страданию человека. Ах, милые братья! Справедливо ли с вашей стороны требовать от ыас услуг, которые ранги собственные мужественные честные

[110]сердца не допустили бы вас оказать нам, будь мы на вашем месте?

Как бы там не было, если наш сенатор и прегрешил против политики, это ночное путешествие являлось достаточным наказанием для него. Последнее время довольно долго шли дожди, а рыхлая черноземная почва Огайо, как всем известно, удивительно приспособлена к производству грязи, и дорога по которой они ехали была Огайская железная дорога доброго старого времени.

— Позвольте, что же это такое за дорога? — спросит какой-нибудь путешественник из восточных штатов, привыкший со словом железная дорога соединять понятие о спокойной и быстрой езде.

Так знай же, наивный восточный друг, что в благословенных областях запада, где грязь достигает неизмеримой глубины, дороги делаются из круглых, неотесанных бревен, которые кладутся рядышком и прикрываются в своей первобытной свежести слоем земли, торфа, вообще всего, что попадет под руку. С течением времени дожди смывают этот слой торфа или земли, или чего бы то ни было и раскидывают бревна в разные стороны, так что они принимают самые живописные положения, одно выше, другое ниже, третье поперек, а в промежутках образуются колеи и ямы черной грязи.

По такой-то дороге пришлось трястись нашему сенатору, который в то же время предавался разным нравственным размышлениям, поскольку это было возможно при данных обстоятельствах. Карета подвигалась вперед приблизительно таким образом. Бум, бум, бум! шлеп! завязла в грязи! Сенатор, женщина и ребенок так быстро переменили свое положение, что неожиданно стукнулись головой о передние стекла экипажа. Карета завязла основательно, слышно было как Куджо энергично понукает лошадей. После нескольких неудачных подергиваний и подталкиваний, в ту минуту, когда сенатор окончательно теряет терпение, карета вдруг выпрямляется, но увы, передние колеса попадают в новую яму, сенатор, женщина и ребенок все вместе валятся на переднее сиденье, шляпа сенатора бесцеремонно надвигается ему на глаза и на нос, он задыхается; ребенок кричит, а Куджо подбодряет и словами, и кнутом лошадей, которые бьются, барахтаются в грязи, тянут изо всех сил.

Карета снова с треском поднимается, но тут проваливаются задние колеса, сенатор, женщина и ребенок перелетают

[111]

[113]

на заднее сиденье, он локтем сбивает с неё шляпу, её ноги попадают в его шляпу, слетевшую от толчка. Наконец выбрались из „трясины“. Лошади остановились тяжело дыша; сенатор отыскал свою шляпу, женщина поправила свою, успокоила ребенка, и они мужественно приготовились к новым испытаниям.

Несколько времени слышен только стук колес который сопровождается шлепаньем воды и изрядною тряскою; путешественники начинают утешаться мыслью, что дорога в сущности не особенно плоха. Вдруг карета ныряет, так что все сидящие в ней вскакивают, а затем с невероятной быстротой снова опускаются на свои сиденья, и останавливается. Куджо долго возится около экипажа и, наконец, отворяет дверцу.

— Извините, сэр, но здесь совсем нет проезда, не знаю, как мы и выберемся. Придется подкладывать бревна.

Сенатор в отчаянии вылезает из кареты, тщетно стараясь нащупать ногой твердое место. Одна нога его погружается в бездонную трясину, он старается вытащить ее, теряет равновесие и падает в грязь, откуда Куджо вытаскивает его в самом плачевном состоянии.

Из сострадания к читателю, мы воздержимся от дальнейшего описания. Те из западных путешественников, которые испытали, что значит в полуночные часы подкладывать бревна, чтобы вытаскивать свой экипаж из грязи, отнесутся с почтительным и грустным сочувствием к бедствиям нашего героя. Мы просим их пролить тихую слезу и читать дальше.

Была уже поздняя ночь, когда мокрая, забрызганная грязью карета, переправилась в брод через речку и остановилась у дверей большой фермы, не мало труда стоило разбудить её обитателей, но, наконец, появился сам почтенный хозяин фермы и отворил дверь. Это был высокий, плотный мужчина более шести футов роста, в одних чулках и в красной фланелевой охотничьей рубашке. Целая копна всклокоченных волос и борода, несколько дней не видавшая бритвы, придавали этому человеку вид по меньшей мере не привлекательный. Он, стоял несколько минут со свечей в руке и смотрел на наших путешественников с забавным выражением недоумения. Сенатору не без труда удалось объяснить ему в чём дело; пока он старается понять это, мы познакомим с ним поближе читатель.

[114]Честный, старый Джон ван Тромпе был раньше крупным землевладельцем и негровладельцем в штате Кентукки.

У него не было „ничего медвежьего кроме шкуры“, а сердцем он обладал честным, справедливым, столь же широким, как его гигантская фигура. В течение нескольких лет следил он с подавленным негодованием за проявлениями системы, одинаково развращающей и притеснителя, и притесняемых. Наконец, Джон почувствовал, что не может долее переносить такой жизни; он взял из конторки свой бумажник, поехал в штат Огайо, купил большой участок плодородной земли, дал вольную всем своим рабам, мужчинам, женщинам и детям, посадил их в повозки и отправил на этот участок; а затем честный Джон переселился за реку, в уединенную, тихую ферму, где жил в мире со своею совестью и своими убеждениями.

— Согласны вы дать приют бедной женщине и ребенку, которые спасаются от негроторговца? — спросил у него сенатор напрямик.

— Понятно согласен! — горячо ответил честный Джон.

— Я так и думал, — сказал сенатор.

— Если кто-нибудь из них явится сюда, — проговорил Джон, выпрямляя свое высокое, мускулистое туловище, — я готов принять его, как следует. У меня семь сыновей каждый шести футов роста, мы их отлично попотчуем. Засвидетельствуйте им наше почтение, скажите им, пусть идут, когда хотят, нам совершенно всё равно!

Джон запустил пальцы в свою кудластую голову и разразился громким смехом.

Усталая, измученная и упавшая духом Элиза еле дотащилась до дверей, неся на руках ребенка, уснувшего тяжелым сном. Хозяин поднес свечу к лицу её, испустил что то в роде сострадательного ворчания, открыл дверь в маленькую спальню рядом с большой кухней, где они стояли, и сделал ей знак, что бы она вошла туда. Он взял свечу, зажег ее, поставил на стол и затем заговорил с Элизой:

— Послушай, голубушка, ты можешь быть совершенно спокойна, даже если кто и придет сюда. Видишь это угощение? — он указал на два, три новеньких ружья над камином. — Кто со мной знаком, тот знает, что из моего дома нельзя никого взять против моей воли Ложись теперь спать и спи так спокойно, как в люльке у родной матери. — С этими словами он вышел и запер дверь.

[115]— Какая красивая бабенка, — сказал он сенатору. — Ну да красивым-то и приходится особенно часто убегать, если они хотят остаться порядочными женщинами. Дело известное.

Сенатор рассказал в нескольких словах историю Элизы.

— О, у, ай, ай, скажите пожалуйста! говорил добряк жалостливо. — Ишь какие дела. Бедное создание! И за ней гонятся, как за зверем, за то только что у неё человеческие чувства, что она делает то, что сделала бы каждая мать на её месте! Просто так и хочется выругать их последними словами! — и честный Джон вытер глаза огромною, желтою, веснушчатою рукою. — Знаете, что я вам скажу, я долго не решался присоединиться к церкви, потому что наши попы уверяли, будто Библия оправдывает все эти мерзости. Я, понятно, не мог спорить с ними, я ведь не знаю, как они, и по-гречески, и по-еврейски. Я и махнул рукой и на них, и на Библию. А потом я встретил попа, который был тоже ученый, знал по-гречески и всё такое, так он сказал мне совсем обратное. Ну, тогда я стал ходить в церковь, право! — Говоря эти слова Джон старался откупорить бутылку сидра и, наконец, налил гостю стакан шипучего напитка.

— Вам лучше остаться здесь до рассвета, радушно сказал он; — я сейчас позову старуху, и она в минуту соорудит вам постель.

— Благодарю вас, мой друг, отвечал сенатор, но мне надо ехать, чтобы захватить ночной дилижанс в Колумбию

— Ну, что делать, если надо, так надо. Я вас немного провожу, покажу вам другую дорогу, не такую плохую.

Джон оделся и с фонарем в руке вывел карету сенатора на дорогу, которая проходила по ложбине сзади фермы. Когда они прощались, сенатор сунул ему в руку бумажку в десять долларов.

— Для неё, — коротко сказал он.

— Хорошо, — также коротко ответил Джон.

Они пожали друг другу руку и расстались.