Хижина дяди Тома (Бичер-Стоу; Анненская)/1908 (ВТ)/24

Материал из Викитеки — свободной библиотеки


[323]
ГЛАВА XXIV.
Предзнаменованія.

Черезъ два дня Альфредъ Сентъ-Клеръ и Августинъ разстались. Ева, которая въ обществѣ своего двоюроднаго брата, позволяла себе непосильныя физическія упражненія, начала быстро ослабѣвать. Сентъ-Клеръ согласился, наконецъ, посовѣтоваться съ врачемъ: до тѣхъ поръ онъ отказывался отъ этого, боясь узнать ужасную истину. Но дня два Ева чувствовала себя такъ плохо, что не могла выходить изъ дому, и онъ послалъ за докторомъ.

Марія Сентъ-Клеръ не обращала пи малѣйшаго вниманія на нездоровье дочери и ея слабость: она была поглощена изученіемъ двухъ трехъ новыхъ болѣзненныхъ формъ, жертвой которыхъ она себя считала. Основнымъ принципомъ Маріи было убѣжденіе, что никто такъ не страдаетъ и не можетъ страдать, [324]как она, поэтому она всегда с негодованием отвергала всякое предположение, что кто либо из окружающих ее болен. Она в таких случаях была всегда уверена, что это просто леность или недостаток энергии, и что если бы этот мнимый больной почувствовал те страдания, какие она переносит, он узнал бы, что значит настоящая болезнь.

Мисс Офелия несколько раз пыталась вызвать в ней материнский страх за Еву, по совершенно напрасно.

— Я не вижу, чтобы девочка была больна, — отвечала она обыкновенно, — она бегает и играет.

— Но у неё кашель.

— Кашель! Не говорите мне о кашле. Я всю жизнь страдаю от кашля. Когда мне было столько лет, сколько теперь Еве, все думали, что у меня чахотка. Мамми по целым ночам просиживала около моей постели. Евин кашель ничего не значит!

— Она слабеет, у неё одышка.

— Ну, у меня это было несколько лет подряд; это чисто нервное.

— Она так потеет по ночам!

— Я вот уже десять лет как потею по ночам. Сколько раз, бывало, мое белье до того смокнет, что хоть выжми; на рубашке у меня нитки сухой не бывает, а простыни Мамми должна развешивать для просушки! Ева, конечно, так не потеет!

Мисс Офелия решилась молчать. Но теперь, когда болезнь Евы стала очевидной, когда пригласили доктора, Мария вдруг стала говорить совсем другое.

Она знала, она всегда предчувствовала, что ей суждено быть самою несчастною матерью. Здоровье её окончательно расстроено, и при этом она должна видеть, как её единственная, её бесценная девочка с каждым днем приближается к могиле. В силу этого нового несчастья Мария не давала Мамми спать по ночам, а днем сердилась и ворчала с удвоенной энергией.

— Дорогая Мари, не говори так! — остановил ее Сент-Клер, — нельзя же сразу приходить в отчаяние!

— Ты не знаешь чувств матери, Сент-Клер, ты никогда не понимал меня.

— Но не говори же так, как будто всё уже кончено.

— Я не могу относиться к этому так равнодушно, как ты, Сент-Клер. Если тебя не тревожит опасное положение твоего [325]единственного ребенка, то меня оно очень тревожит. Это слишком тяжелый удар для меня после всего, что я уже перенесла.

— Правда, — отвечал Сент-Клер, — Ева очень слабого здоровья — я это всегда знал. Она слишком быстро выросла, это изнурило ее, и её положение опасно. Но в настоящее время она только ослабела от жаркой погоды и от усталости, вследствие приезда Генрика. Доктор говорит, что можно надеяться на выздоровление.

— Это очень хорошо, что ты можешь всё видеть в розовом свете, большое счастье для людей, когда у них не особенно чувствительное сердце. Я была бы очень рада, если бы могла не так горячо чувствовать, — я не была бы так несчастна! Мне очень хотелось бы быть такой же спокойной, как все вы!

„Все они" от души желали того же, так как Мария пользовалась своим новым несчастьем как предлогом и оправданием для всевозможных придирок ко всем окружающим. Всякое слово, сказанное кем либо, всякая вещь сделанная или не сделанная кем либо, — служили для неё новым доказательством того, что она окружена жестокосердными, бесчувственными людьми, не понимающими её горя. Бедная Ева слышала иногда её жалобы и чуть не выплакала себе глазки, жалея маму и горюя, что так огорчает ее.

Недели через две настало значительное улучшение, в состоянии девочки, — одно из тех улучшений, которыми неумолимая болезнь до самого конца поддерживает ложные надежды в тоскующих сердцах. Ева опять стала выходить в сад, на балконы; она опять играла и смеялась, и отец в восторге уверял, что она скоро будет совсем здорова. Но мисс Офелия и доктор не радовались этому мнимому выздоровлению. И маленькое сердечко Евы тоже сохраняло уверенность в близком конце. Какой это голос, иногда так спокойно, так ясно говорит душе, что время её земного странствия приходит к концу? Тайный ли это инстинкт угасающего тела, или трепет души, приближающейся к бессмертию? Как бы то ни было но в сердце Евы жила спокойная, сладкая, пророческая уверенность, что небо близко, спокойная, как свет заходящего солнца, сладкая, как ясная тишина осени: её сердечко отдыхало в этой уверенности и грустило только о тех, кто так горячо любил ее.

Не смотря на нежные заботы окружающих, не смотря на то, что жизнь развертывалась перед ней со всеми благами, [326]какие может дать любовь и богатство, девочка не жалела, что умирает.

Из той книги, которую она и её простодушный друг так часто читали вместе, она восприняла в своем сердечке образ Того, кто любил малых детей; она беспрестанно думала о нём и мало-помалу он перестал быть для неё образом, картиной из далекого прошлого, он стал живой, всеобъемлющей действительностью. Любовь к Нему охватывала её детское сердце с неземною нежностью: она говорила, что идет к Нему, в Его дом.

Но всё-таки сердечко её тосковало по всем, кого она оставляла на земле, особенно по отце. Не отдавая себе в этом ясного отчета — она инстинктивно чувствовала, что для него она дороже всего на свете. Она любила мать, потому что вообще была любящим существом; самый эгоизм Марии вызывал в ней только горе и недоумение, она по детски слепо верила, что мать не может .поступать дурно. В ней было что-то, чего Ева не могла понять, но она старалась не задумываться над этим и постоянно говорила себе, что ведь это её мама, что она всё равно крепко любит ее.

Она тосковала также о своих любимых, преданных слугах, для которых она была сиянием дня и солнечным светом. Дети обыкновенно не умеют обобщать. Но Ева была не но летам развитой ребенок, и все те бедствия и несправедливости, какие приходилось выносить неграм, вследствие их подневольного положения, оставляли глубокий след в её чутком сердце. У неё было смутное стремление сделать что ни-будь для них, не для своих только слуг, но для всех рабов вообще, и сила этого стремления печально противоречила слабости её хрупкого маленького организма.

— Дядя Том, — сказала она один раз, во время чтения Библии со своим другом, — я понимаю, почему Иисус Христос хотел умереть за нас.

— Почему же, мисс Ева?

— Потому что и мне самой этого хочется.

— То есть, как же так, мисс Ева? — я не понимаю.

— Я не могу тебе объяснить; но когда я видела всех этих несчастных, знаешь, на пароходе, на котором ехали сюда и ты, и я, помнишь? одни потеряли матерей, другие мужей, матери плакали о своих маленьких детях… потом, когда я услышала историю бедной Прю, — ах, как это было ужасно! и еще много, много раз… я чувствовала, что с [327]радостью умерла бы, если бы моя смерть прекратила все эти бедствия! Я умерла бы за них, Том, если бы могла! — серьезно сказала девочка, положив свою маленькую ручку на его руку.

Том смотрел на девочку с благоговейным страхом; и когда она, заслышав голос отца, ушла от него, он смотрел ей вслед и несколько раз вытер глаза.

— Нечего нам думать удержать мисс Еву на земле, — сказал он Мамми, которую встретил несколько минут спустя. — На ней печать Господа!

— Ах, да, да! — вскричала Мамми, всплеснув руками. — Я это всегда говорила. Она непохожа на детей, которым суждено жить! в её глазах всегда было что-то глубокое, я много раз говорила это мисс, вот и выходит правда, теперь все это видят, моя милая, маленькая, невинная овечка!

Ева входила по ступенькам на веранду, где ее ждал отец. Был вечер, и лучи заходящего солнца окружили, точно будто сиянием эту фигурку в белом платье, с золотистыми волосами, с ярким румянцем на щеках, и лихорадочно блестевшими глазами.

Сент-Клер позвал ее, чтобы показать ей статуэтку, которую купил для неё, но, когда он ее увидел, что-то вдруг больно кольнуло его в сердце. Есть особый род красоты такой поразительной и в то же время хрупкой, что нам невыносимо глядеть на нее. Отец обнял девочку и почти забыл, что хотел сказать ей.

— Ева, дорогая, тебе ведь лучше сегодня, скажи, ведь лучше?

— Папа, — проговорила Ева с неожиданною решимостью, — мне давно хотелось многое сказать вам. Я скажу теперь, пока еще не совсем ослабела? — Сент-Клер вздрогнул. Ева села к нему на колени положила головку к нему на грудь и проговорила:

— Нечего мне это скрывать и думать про себя, папа. Я скоро уйду от вас. Я уйду и не вернусь никогда! — И Ева зарыдала.

— Полно, полно, моя дорогая, маленькая Ева, — вскричал Сент-Клер, дрожа всем телом, но стараясь говорить весело. — У тебя расстроились нервы, ты хандришь. Надо гнать от себя такие мрачные мысли. Посмотри, какую статуэтку я тебе купил.

— Нет, папа, — сказала Ева тихонько отталкивая статуэтку, не обманывайте себя! Мне ведь нисколько не лучше, я это отлично знаю; и я скоро умру. Я не нервничаю и не хандрю. Если [328]бы не вы, папа, и не мои друзья, я была бы совершенно счастлива. Мне хочется, очень хочется умереть!

— Деточка дорогая! что же так опечалило твое маленькое сердечко? Ведь у тебя же было всё, что можно дать ребенку, чтобы он был счастлив?

— И всё-таки мне хочется на небо, хотя, конечно, ради моих друзей я бы согласилась пожить! Здесь на земле так много грустного и ужасного. На небе лучше. Но мне очень жаль расстаться с вами! У меня просто сердце разрывается.

— Что же кажется тебе таким грустным и ужасным, Ева?

— Ах всё, всё что постоянно делается на земле. Мне грустно за наших бедных негров; они очень любят меня, и они все так добры и ласковы ко мне. Мне бы хотелось, папа, чтобы они все были свободны.

— Ева, моя деточка, разве же ты думаешь, что им теперь не хорошо живется?

— Ах, папа, а вдруг что-нибудь с вами случится, что с ними тогда будет? Ведь таких людей, как вы, папа, не много на свете. Дядя Альфред не такой, и мама не такая! Подумайте о господах бедной Прю! Какие ужасные вещи люди делают и могут делать! — И Ева содрогнулась.

— Дорогая моя девочка! Ты слишком впечатлительна! Мне жаль, что я давал тебе слушать такие истории!

— Ах, вот это-то мне и неприятно, папа! Вы хотите, чтобы я жила совершенно счастливо, чтобы ничто меня не огорчало, ничто не заставляло страдать, даже какой-нибудь грустный рассказ, а другие несчастные создания всю жизнь не видят ничего, кроме горя и страдания; мне кажется, это очень эгоистично. Нет, я должна была знать всё это, я должна была сострадать всем этим людям. Такие вещи всегда падали мне на сердце так глубоко, глубоко… И я думала, много думала о них. Папа, разве нельзя как-нибудь устроить, чтобы все невольники стали свободными?

— Это очень трудный вопрос, моя милая. Несомненно невольничество очень плохое учреждение, многие люди думают это, и я то же. Я искренно хотел бы, чтобы у нас в стране не было ни одного раба, но и я не знаю, как это сделать.

— Папа, вы такой хороший, такой благородный, такой добрый человек, и вы умеете так хорошо говорить, что приятно слушать. Нельзя ли вам поездить по разным городам и [329]попробовать убедить людей, чтобы они уничтожили невольничество? Когда я умру, папа, вспоминайте меня и сделайте это ради меня! Я бы и сама сделала, если бы могла.

— Когда ты умрешь, Ева! — вскричал Сент-Клер со страстным порывом. — Дитя мое, не говори мне таких слов! Ты для меня всё на свете!

— Ребенок старой Прю был для неё тоже всем на свете; а она должна была слушать, как он кричит и пе могла помочь ему. Папа, бедные негры, любят своих детей не меньше, чем вы меня! О, сделайте что-нибудь для них. Бедняжка Мамми любит своих детей, я видела, как она плакала, когда говорила о них. И Том тоже любит своих детей. Это всё ужасно, папа, и всюду постоянно одно и то же.

— Ну полно, полно, моя дорогая! — сказал Сент-Клер, стараясь успокоить ее, — ты только не волнуйся, не говори о смерти, и я сделаю всё, что ты хочешь.

— Обещайте мне, милый папа, что Том получит свободу, как только, — она остановилась и докончила нерешительно, — я уйду!

— Хорошо моя дорогая, я сделаю всё на свете, всё, что ты у меня попросишь!

— Милый папа, — проговорила девочка, приложив свою пылающую щечку к его щеке, — как бы я хотела, чтобы мы ушли вместе.

— Куда, дорогая? — спросил Сент-Клер.

— К нашему Спасителю! У него там тихо, спокойно, так красиво! — Девочка говорила о царствии небесном, как о таком месте, где она часто бывала. — Разве вам не хочется туда, папа? — спросила она.

Сент-Клер крепче прижал ее к себе, но не сказал ни слова.

— Вы придете ко мне! — проговорила девочка тоном спокойной уверенности, какой она часто принимала сама того не сознавая.

— Я приду за вами, я вас не забуду!

Вечерние тени сгущались вокруг них, а Сент-Клер сидел молча, прижимая к груди своей маленькое существо. Он уже не видел её глубоких глаз, её голос доносился до него, как голос какого-то духа, и перед ним, словно в видении, мгновенно пронеслась вся его прошлая жизнь. Молитвы матери, гимны, которые она ему пела, его собственные стремления и порывы к добру; а в промежутке между тем [330]временем и настоящей минутой годы, целые годы развлечений и скептицизма, целая жизнь светского человека. Мы многое можем передумать в одну минуту. Сент-Клер понял и почувствовал многое, но не сказал ничего. Когда стемнело он на руках снес девочку в её спальню, а когда она разделась, он отослал служанок, взял ее на руки, качал и пел ей, пока она не заснула.