Хижина дяди Тома (Бичер-Стоу; Анненская)/1908 (ВТ)/28

Материал из Викитеки — свободной библиотеки


[360]
ГЛАВА XXVIII.
Соединение.

Неделя за неделею проходили своей чередой в доме Сент-Клера, и волны жизни в своем обычном течении сомкнулись над маленькой лодочкой, поглощенной ими. Суровая, холодная, непривлекательная, будничная действительность идет своим путем, неумолимо я безучастно, не принимая во внимание чувств человека! Мы должны есть, пить, спать и просыпаться, должны заключать сделки, покупать, продавать, спрашивать и отвечать на вопросы, одним словом, преследовать тысячу теней, хотя ни одна из них не имеет для нас ни малейшей привлекательности; холодная, механическая привычка жить остается, хотя вся прелесть жизни исчезла.

Все интересы, все надежды Сент-Клера бессознательно сосредоточивались на его маленькой дочери. Ради Евы он устраивал свои денежные дела; ради Евы он так или иначе располагал своим временем; делать то пли другое для Евы, покупать, устроить или украсить что-нибудь для неё, настолько вошло ему в привычку, что теперь, когда её не было, ему казалось, что не о чём, заботиться, нечего делать.

Правда, существует другая жизнь, и вера в нее придает всем иначе непонятным факторам, из которых состоит наше земное существование, важное значение таинственную ценность. Сент-Клер отлично знал это; часто, в особенно тяжелые минуты, он слышал детский голосок, звавший его на небо и видел маленькую ручку, указывавшую ему путь жизни. Но горе придавило его тяжелым камнем, он не мог подняться. У него была одна из тех натур, которые внутренним чутьем и инстинктом понимают религиозные догматы яснее и глубже, чем многие исповедники и последователи христианства. Дар оценивать и способность чувствовать тонкие оттенки и взаимное отношение нравственных законов, повиди-мому, часто бывает уделом людей, которые на практике, вполне пренебрегают этими законами. Мур, Байрон, Гете часто находят для выражения истинного религиозного чувства такие слова, которые не приходят в голову людям, руководствующимся этим чувством в жизни. Для таких натур пренебрежение к религии является страшной изменой, смертным грехом.

[361]Сент-Клер никогда не руководствовался в жизни никакими религиозными правилами, вследствие утонченности своей натуры он инстинктивно чувствовал, какие трудные обязанности возлагает христианство на своих последователей и не решался взять их на себя, заранее отступая перед угрызениями собственной совести. Человеческая природа так непоследовательна, особенно у идеалистов, что им представляется лучше совсем не браться за дело, чем взявшись, не довести его до конца.

И всё-таки Сент-Клер значительно изменился в последнее время. Он внимательно и добросовестно читал маленькую Библию Евы, он более серьезно обдумывал свои отношения к прислуге, при чём остался крайне недоволен ими как в прошлом, так и в настоящем; вскоре по возвращении в Новый Орлеан он начал хлопотать об освобождении Тома, для чего требовалось исполнение разных формальностей. Между тем он с каждым днем всё больше и больше привязывался к Тому. Во всём свете никто и ничто так живо не напоминало ему его Еву. Он неотлучно держал его при себе; замкнутый и сдержанный в выражении своих чувств при других, при Томе он почти думал вслух. Впрочем, это было неудивительно: стоило видеть то выражение любви и преданности, с каким Том постоянно следил за своим молодым господином.

— Ну, Том, — сказал Сент-Клер на другой день после того как начал свои хлопоты о его освобождении, — скоро ты будешь вольным человеком; укладывай свои вещи и собирайся в Кентукки.

Внезапный луч радости, осветивший лицо Тома, когда он поднял руки к небу и воскликнул с восторгом: „Слава Тебе, Господи!“ неприятно подействовал на Сент-Клера. Ему не понравилось, что Том так рад уйти от него.

— Тебе не так уж худо жилось здесь, Том, нечего приходить в такой восторг, — довольно сухо заметил он.

— Нет, нет, масса, я не тому радуюсь, что уйду. Но я буду свободным человеком, вот что меня радует.

— А ты разве не думаешь, Том, что лично тебе жилось в неволе лучше, чем жилось бы на свободе?

— Нет, масса Сент-Клер, — горячо отвечал Том, — нет, никак.

— Но, Том, разве ты мог бы своим трудом заработать себе такое платье и такое содержание, какое получал у меня?

[362]— Всё это я знаю, масса Сент-Клер. Масса был слишком добр ко мне. Но, масса, лучше иметь плохое платье, плохое жилище и всё плохое, да свое собственное, чем иметь всё самое лучшее, да чужое. Мне так чувствуется масса, и я думаю ведь это естественно, масса!

— Я так же думаю, Том. Значит, через месяц или около этого ты уйдешь и оставишь меня! — прибавил он с неудовольствием. — А впрочем, почему же тебе и не уйти? — Он встал и начал ходить по комнате.

— Нет, я не уйду, пока масса в горе, — сказал Том, — я останусь с вами, пока я вам нужен, пока я что-нибудь могу для вас сделать!

— Пока я в горе, Том? — сказал Сент-Клер печально глядя в окно. — А когда же пройдет мое горе?

— Когда масса Сент-Клер сделается христианином, — отвечал Том.

— И ты в самом деле намерен остаться до тех пор? — с полуулыбкой спросил Сент-Клер, отойдя от окна и положив руку на плечо Тома. — Ах, ты мой добрый, глупый Том! Нет, я не стану удерживать тебя так долго! Поезжай домой к своей жене и детям, кланяйся им всем от меня.

— Я верю, что этот день настанет, — проговорил Том серьезно со слезами на глазах, — Господь уготовал дело для массы.

— Дело? — удивился Сент-Клер. — Ну, Том, пожалуйста, расскажи, как ты думаешь, что это за дело такое, мне это интересно.

— Что же? Даже я, такое ничтожное создание, имею дело, данное мне Богом; а масса Сент-Клер, у которого есть и образование, и богатство, и друзья, как много он может сделать для Бога.

— Том, ты, кажется воображаешь, что Богу нужно, чтобы для него что-нибудь делали? — улыбнулся Сент-Клер.

— Всё что мы делаем для Божиих творений, мы делаем для Бога, — сказал Том.

— Вот это хорошее ученье, Том! Клянусь, оно гораздо лучше всех проповедей доктора Б.

Разговор их был прерван приездом гостей.

Мария Сент-Клер чувствовала потерю Евы настолько глубоко, насколько ей было вообще доступно глубокое чувство; и так как она обладала способностью делать всех несчастными, когда сама была несчастна, то слуги, ходившие за ней вдвойне [363]оплакивали маленькую барышню, ласковое обращение и кроткое заступничество которой часто смягчали для них эгоистичную тиранию её матери. Особенно страдала бедная Мамми. Оторванная от семьи, она находила утешение исключительно в привязанности к прелестной малютке, и теперь сердце её было окончательно разбито. Она плакала день и ночь и от избытка горя стала менее ловко и проворно ухаживать за своей госпожой, чем навлекала беспрестанную брань на свою беззащитную голову.

Мисс Офелия тоже сильно чувствовала потерю Евы, но в её добром, честном сердце горе принесло благие плоды. Она стала более кротка и снисходительна; и хотя с прежним усердием исполняла все свои обязанности, но при этом сохраняла спокойный умиротворенный вид, как человек, который не напрасно заглядывает в глубину собственного сердца. Она прилежно занималась с Топси и учила ее главным образом Библии; она не гнушалась больше её прикосновения, не выказывала дурно скрытого отвращения, потому что и не чувствовала его. Она смотрела на нее теперь сквозь ту призму, какую Ева поднесла к глазам её, и видела в ней лишь бессмертное создание Божие, которое Бог поручил ей вести к добродетели и вечной жизни. Топси не сразу стала святой; но жизнь и смерть Евы произвели в ней заметную перемену.

Её прежнее грубое равнодушие исчезло; у неё явилась чувствительность, надежда, желание и стремление к добру, Топси боролась с собой, боролась неровно, с перерывами, часто уставала, но затем снова принималась с удвоенной силой.

Один раз, когда мисс Офелия послала Розу позвать к себе Топси, та заметила, что девочка что-то поспешно прячет на груди.

— Что это у тебя, негодяйка? Ты что-нибудь украла, голову даю на отсечение! — вскричала Роза, грубо схватив ее за руку.

— Убирайтесь прочь, мисс Роза, — сказала Топси, отталкивая ее, — это не ваше дело!

— Ну, не разговаривай у меня! — возразила Роза, — я ведь видела, как ты что-то прятала, я знаю твои штуки! — Роза держала ее и старалась засунуть руку ей за платье, а Топси вне себя от гнева, отбивалась ногами, мужественно защищая то, что считала своим правом. Шум их борьбы привлек на место действия и мисс Офелию, и Сент-Клера.

— Она что-то украла! — объявила Роза.

— Ничего я не украла! — уверяла Топси, рыдая от гнева.

[364]— Отдай мне, что у тебя там! — сказала мисс Офелия твердым голосом.

Топей колебалась, но после повторенного приказания вытащила из под платья какую-то вещицу засунутую в её старый чулок. Мисс Офелия вывернула чулок. В нём лежала маленькая книжка, которую Ева подарила Топси, где на каждый день года был выбран стих из Св. Писания, и завернутый в бумажку локон волос, тоже данный Евой в памятный день её прощанья с прислугой.

Сент-Клер был тронут при виде этих вещей. Книжечка оказалась обернутой в черный креповый лоскуток.

— Зачем ты так завернула книжку? — спросил Сент-Клер, указывая на креп.

— Потому что… потому что… потому что она была мисс Квина. О, не отнимайте у меня этого, пожалуйста, не отнимайте! — вскричала она, села на пол, закрыла голову передником и громко зарыдала.

Это была странная смесь трогательного и смешного: маленький, старый чулочек, черный креп, книжка с текстами, прелестный мягкий локон и полное отчаяние Топси.

Сент-Клер улыбнулся, но на глазах его были слезы.

— Полно, полно, перестань плакать, — сказал он, — никто не отнимает у тебя твоих сокровищ! — Он сложил все вещи, как они лежали раньше, положил их на колени девочки и увел мисс Офелию с собой в гостиную.

— Право, я думаю, что вы можете что-нибудь сделать из этого созданьица, — сказал он, указывая пальцем через плечо, — Душа, способная чувствовать истинное горе, способна на всё хорошее. Вы должны заняться ею.

— Девочка очень исправилась за последнее время, — сказала мисс Офелия, — я надеюсь, что из неё выйдет хорошая женщина; но, Августин, — она положила руку ему на плечо, — мне хотелось спросить у вас одну вещь: кому принадлежит эта девочка, вам или мне?

— То есть как? ведь я же подарил ее вам!

— Да, но не на законном основании, а я хочу, чтобы она была моей и по закону,

— Фью, фью, кузина, — вскричал Августин, — а что скажет общество аболиционистов? Им придется назначить день поста по случаю вашей измены, если вы сделаетесь рабовладелицей!

— Ну, это пустяки! Я хочу, чтобы она была моя, чтобы я [365]имела право взять ее с собой в свободные штаты. Там я дам ей вольную, иначе всё, что я для неё делаю, пропадет даром.

— О, кузина! вы значит признаете, что цель оправдывает средство? я не могу поощрять таких мнений.

— Пожалуйста, оставьте шутки, поговорим серьезно, — сказала мисс Офелия. — Мне совершенно не стоит внушать этой девочке христианские понятия о нравственности, если я не могу спасти ее от развращающего влияния и от всех бедствий рабства. Если вы, действительно, хотите подарить ее мне, дайте мне дарственную запись на нее или какую-нибудь другую бумагу, требуемую законом.

— Хорошо, хорошо, — сказал Сент-Клер, — дам. — Он сел и развернул газету.

— Дайте сейчас, — настаивала мисс Офелия.

— К чему такой спех?

— Потому что хорошее дело никогда не следует откладывать, — отвечала мисс Офелия. — Вот вам бумага, перо и чернила. Напишите сейчас же.

Сент-Клер, как большинство людей его характера, терпеть не мог настоящее время глагола „делать“; настойчивость мисс Офелии досаждала ему.

— Послушайте, что вы волнуетесь? — сказал он. — Разве вам мало моего слова? Можно подумать, что вы брали уроки у евреев! Чего вы пристаете к человеку!

— Я хочу обеспечить себя, — отвечала мисс Офелия. — Вы можете умереть или обанкротиться, и тогда Топси продадут с аукциона, что бы я ни говорила.

— Право, вы слишком предусмотрительны! Ну, нечего делать, раз я попал в руки янки, приходится уступить! — и Сент-Клер быстро написал дарственную запись, что было для него совершенно легко, так как он хорошо знал разные формы деловых бумаг. Он подписал свою фамилию огромными буквами с большущим росчерком.

— Извольте, мисс Вермонт, вот вам бумага, написанная по форме, надеюсь, вы довольны? — спросил он, передавая ей написанное.

— Умница! — с улыбкой проговорила мисс Офелия, — а разве не нужна подпись свидетеля!

— О, чёрт возьми! конечно! — Он открыл дверь в комнату Марии. — Мари, кузине хочется иметь твой автограф. Пожалуйста, напиши свое имя вот здесь.

[366]— Что это такое? — спросила Мария, пробегая глазами бумагу. — Вот-то смех! я считала нашу кузину слишком благочестивой для таких ужасных дел! — прибавила она, небрежно подписывая свое имя, — но если ей такого рода товар нравится, что же, отлично!

— Ну, вот, извольте, теперь она ваша и телом и душою, — сказал Сент-Клер, вручая бумагу мисс Офелии.

— Она настолько же моя, насколько была и раньше, — отвечала мисс Офелия, — никто, кроме Бога, не имеет права отдать мне ее; но теперь я по крайней мере могу защищать ее.

— Хорошо, во всяком случае она ваша по закону, — сказал Сент-Клер, возвращаясь в гостиную и снова принимаясь за газеты.

Мисс Офелия не особенно любила сидеть в обществе Марии. Она последовала за ним в гостиную, но сначала убрала бумагу.

— Августин, — вдруг сказала она, не отрываясь от своего вязанья, — сделали ли вы какие-нибудь распоряжения относительно ваших слуг на случай вашей смерти?

— Никаких, — отвечал Сент-Клер, продолжая читать.

— В таком случае ваше снисходительное обращение с ними может оказаться большою жестокостью.

Эта мысль часто приходила в голову Сент-Клеру, тем не менее он небрежно ответил:

— Я как-нибудь сделаю распоряжение.

— А когда? — спросила мисс Офелия.

— Ну, как-нибудь на днях.

— А вдруг вы не успеете и умрете.

— Кузина, что с вами? — удивился Сент-Клер, откладывая газету и смотря на нее. — Разве вы замечаете у меня признаки желтой лихорадки или холеры, что вы заставляете меня делать предсмертные распоряжения?

— Смерть часто приходит, когда мы менее всего ожидаем ее, — сказала мисс Офелия.

Сент-Клер встал, отложил газету и вышел через открытую дверь на веранду, чтобы положить конец разговору, который был неприятен ему. Он машинально повторил слово „смерть“, облокотился на перила, полюбовался сверкающей водой фонтана, цветами, деревьями и вазами на дворе и снова повторил таинственное слово, столь часто произносимое людьми и обладающее столь грозною силою: „смерть“!

— Как странно, что существует такое слово — думалось [367]ему, — и такое явление, а мы постоянно забываем его; сегодня человек живет, он красив собой, он горячо чувствует, он полон надежд, желаний, потребностей, а завтра он умер, исчез навсегда.

Был теплый золотистый вечер. Он дошел до другого конца веранды и увидел Тома, который старался сам читать Библию, указывая себе пальцем каждое слово и произнося его шёпотом.

— Не хочешь ли я тебе почитаю, Том? — спросил Сент-Клер, садясь подле него.

— Пожалуйста, масса, — с благодарностью отвечал Том. — Когда вы читаете, я лучше понимаю.

Сент-Клер взял книгу, посмотрел и начал читать с того места, где у Тома была сделана отметка:

„Когда же придет Сын Человеческий во славе Своей и все святые Ангелы с Ним, тогда сядет на престоле славы Своей. И соберутся пред Ним все народы; и отделит одних от других, как пастырь отделяет овец от козлищ…“

Сент-Клер читал с оживлением, пока не дошел до последнего стиха:

„Тогда скажет и тем, которые по левую сторону: Идите от Меня, проклятые, в огонь вечный, уготованный дьяволу и аггелам его: ибо алкал Я. и вы не дали мне есть; жаждал, и вы не напоили Меня; был странником, и не приняли Меня; был наг, и не одели Меня; болен и в темнице, и нс посетили Меня!

Тогда и они скажут Ему в ответ: Господи! когда мы видели Тебя алчущим, или жаждущим, или странником, или нагим, или больным, или в темнице, и не послужили Тебе?

Тогда скажет им в ответ: Истинно говорю вам: так как вы не сделали этого одному из малых сих, то не сделали Мне“.

Последний стих, видимо, поразил Сент-Клера. Он прочел его два раза, второй раз медленно, как бы обдумывая каждое слово.

— Том, — сказал он, — те люди, которых постигнет такая жестокая кара, должно быть, жили так же, как я: спокойно, в довольстве, в почете и не думали справляться, кто из их ближних голоден, или жаждет, или болен, или в темнице.

Том ничего не ответил.

Сент-Клер встал и стал задумчиво ходить по веранде, [368]по-видимому, забыв всё окружающее. Он так углубился в свои мысли, что Тому пришлось два раза напомнить ему, что уже звонили к чаю.

За чаем Сент-Клер был рассеян и задумчив. После чая они все трое, молча, перешли в гостиную.

Мария прилегла на кушетку защищенную шелковым пологом от москитов и скоро крепко уснула. Мисс Офелия молча вязала. Сент-Клер присел за фортепиано и начал наигрывать тихую, грустную мелодию. Он, очевидно, был в мечтательном настроении и посредством музыки говорил сам с собою. Немного погодя, он открыл ящик, вынул оттуда старую, пожелтевшую от времени, тетрадь нот и принялся перелистывать ее.

— Вот, — сказал он, обращаясь к мисс Офелии, — это одна из тетрадей моей матери, это написано её рукою, придите, посмотрите. Она переписала и аранжировала это из Реквиема Моцарта.

Мисс Офелия подошла и посмотрела.

— Она часто пела эту вещь, — продолжал Сент-Клер. — Я как будто слышу её голос.

Он взял несколько торжественных аккордов и запел знаменитый латинский гимн „Dies Ire“ (День скорби).

Том, стоявший на веранде, был привлечен этими звуками к дверям комнаты и остановился, прислушиваясь. Он, конечно, не понимал слов, но музыка и пение, особенно в наиболее трогательных местах, производили на него сильное впечатление. Это впечатление было бы еще живее, если бы Том понимал смысл чудных слов:

Recordare Iesu pie, quod sum causa suae viae ne me perdas illa die: Quaerens me sedisti lassus, redemisti crucem passus. Tantus labor non sit cassus.[1]

Сент-Клер вложил глубоко прочувствованное выражение в эти слова; темная завеса лет как будто отдернулась и ему казалось, что он слышит голос матери, что он вторит ей. И голос и инструмент дышали жизнью и с полным сочувствием передавали те звуки, которыми вдохновенный Моцарт как будто предсказал собственную кончину.

[369]Кончив петь, Сент-Клер сидел несколько минут, склонив голову на руку, затем принялся ходить взад и вперед по комнате.

— Что за величественная идея, идея Страшного Суда, — сказал он. — Исправление всех несправедливостей от начала веков! разрешение всех нравственных вопросов неизреченною мудростью. Какая чудная картина!

— И какая страшная для нас! — заметила мисс Офелия.

— По крайней мере для меня, — сказал Сент-Клер, останавливаясь в раздумье. — Я читал сегодня Тому Евангелие от Матвея, где описывается этот Суд, и был поражен. Можно бы предположить, что те, кто лишены Царствия Небесного совершили какие-нибудь ужасные преступления, но нет, они осуждены за то, что не делали положительного добра, как будто этим они принесли громадное зло.

— Может быть, — сказала мисс Офелия, — человек, который не делает добра, тем самым неизбежно делает зло.

— А что, — Сент-Клер говорил как будто сам про себя, по с большим чувством, — что сказать человеку, которого и собственное сердце, воспитание и потребности общества напрасно призывали послужить благородной цели; и который между тем плыл по течению, оставаясь мечтателем, безучастным зрителем борьбы, страданий и несправедливостей, в то время, как он мог бы быть деятелем?

— Я бы сказала, — ответила мисс Офелия, — что он должен раскаяться и взяться за дело.

— Вы всегда практичны, всегда идете прямо к цели! — вскричал Сент-Клер, и улыбка осветила лицо его. — Вы, кузина, никогда не даете мне остановиться на общих рассуждениях и всегда возвращаете меня к настоящему времени; слово „теперь“ занимает первое место в вашем уме.

Теперь — это единственное время, которым мы можем располагать, — проговорила мисс Офелия.

— Дорогая маленькая Ева, бедная девочка! — сказал Сент-Клер, — она тоже в своей наивной детской душе мечтала о хорошем деле для меня.

Первый раз после смерти Евы он заговорил о ней, и видимо с трудом мог подавить глубокое волнение, охватившее его.

— Я так смотрю на христианство, — продолжал он, — мне кажется ни один человек не может последовательно исповедовать его, не отдавшись всей душой борьбе против [370]чудовищной несправедливости, лежащей в основе нашего общественного строя; он должен в случае надобности пожертвовать собой в этой борьбе. По крайней мере я не мог бы быть христианином иначе, как при этом условии, хотя, конечно, я видал очень много просвещенных христиан, которые были далеки от чего либо подобного; и я должен сознаться, что равнодушие религиозных людей к этому вопросу, их непонимание тех несправедливостей, которые возбуждали во мне ужас и отвращение, более всего прочего содействовали развитию во мне неверия,

— Если вы всё это понимали, отчего же сами вы ничего не делали? — спросила мисс Офелия.

— О, потому что моя доброта заключалась в том, что я валялся на софе и бранил церковь и духовенство за то, что среди них нет мучеников и праведников. Ведь вы знаете, как легко обрекать других на мученичество.

— Но теперь вы намерены иначе поступать?

— Будущее известно одному Богу — отвечал Сент-Клер. — Я теперь стал храбрее, потому что я всё потерял; тот, кому нечего терять, может подвергнуть себя какому угодно риску.

— Что же вы думаете делать?

— Я постараюсь исполнить мою обязанность относительно обездоленных негров, как только уясню себе, в чём она состоит, — сказал Сент-Клер. — Начну с собственных слуг, для которых я до сих пор ничего не делал и, может быть, впоследствии окажется, что я могу сделать что-нибудь для всех невольников, могу содействовать тому, чтобы моя родина вышла из того ложного положения, в каком она находится перед всеми цивилизованными нациями.

— А как вы думаете, может это случиться, чтобы вся страна добровольно освободила своих негров?

— Не знаю, — отвечал Сент-Клер. — Теперь настает время великих дел. Героизм и бескорыстие беспрестанно проявляются то там, то здесь. В Венгрии помещики освободили несколько миллионов крепостных и понесли громадные денежные убытки; может быть, и у нас найдутся великодушные люди, способные не ценить честь и справедливость на доллары и центы.

— Я сильно сомневаюсь в этом, — заметила мисс Офелия.

— Да, но представьте себе, что мы завтра дадим свободу всем нашим рабам, кто же будет воспитывать эти миллионы черных, кто научит пользоваться свободой? Среди нас они [371]мало что приобретут. Мы сами слишком ленивы и непрактичны мы не можем развить в них энергии и предприимчивости, необходимых для самостоятельной жизни. Им придется двинуться на север, где все работают, где труд в моде. Но теперь, скажите откровенно, найдется ли в ваших Северных Штатах достаточно христиан-филантропов, которые взялись бы поднять их умственный и нравственный уровень? Вы тратите тысячи долларов на миссионеров, но потерпите ли вы, чтобы язычники жили в ваших городах и деревнях, пожертвуете ли вы своим временем, умом и деньгами, чтобы превратить их в настоящих христиан? Это мне очень интересно знать. Если мы освободим рабов, возьметесь ли вы воспитать их? Многие ли семьи в вашем городе согласятся взять негра или негритянку, учить их, не возмущаться их недостатками и стараться сделать из них христиан? Многие ли купцы согласятся взять Адольфа приказчиком, или мастера учеником, если я захочу, чтобы он выучился ремеслу? Если бы я вздумал отдать Джени или Розу в школу, много ли найдется в Северных Штатах школ, в которые их примут. Многие ли семьи возьмут их на пансион? А между тем они не смуглее многих женщин Южных и Северных штатов.

Вы видите, кузина, я хочу, чтобы нас судили по справедливости. Мы на вид самые сильные угнетатели негров; но нехристианское предубеждение северян создает, пожалуй, притеснение не менее жестокое.

— Да, кузен, я знаю, что это так, — сказала мисс Офелия, — я сама испытала то же предубеждение, пока не поняла, что обязана преодолеть его. Теперь я его преодолела, и я знаю, что на севере есть много хороших людей, которым надобно только показать, в чём состоит нх обязанность. Конечно, чтобы принять язычников в нашу среду требуется больше самоотвержения, чем для того, чтобы посылать к ним миссионеров; но, я думаю, мы в состоянии сделать это.

— Вы-то уж, конечно, в состоянии! — вскричал Сент-Клер, — желал бы я видеть, чего вы не в состоянии сделать, раз признаете это своим долгом!

— Ну, во мне нет ничего особенно хорошего, — возразила мисс Офелия. — И другие поступали бы так же, как я, если бы смотрели на вещи с моей точки зрения. Когда я уеду домой, я возьму Топси с собой. Наши сначала очень удивятся; но я думаю, они согласятся с моими взглядами. И вообще, я знаю на [372]севере многих людей, которые поступают именно так, как вы говорите.

— Да, но таких меньшинство; если у нас дело освобождения начнется в широких размерах, неизвестно еще, как-го запоют у вас!

Мисс Офелия ничего не отвечала. Несколько минут продолжалось молчание; на лице Сент-Клера появилось грустное, мечтательное выражение.

— Не знаю, отчего это мне сегодня постоянно вспоминается моя мать, — сказал он. — У меня такое странное ощущение, точно она здесь, около меня. Мне приходят в голову её слова, её мнения. Удивляюсь, почему это иногда прошедшее так живо встает перед нами!

Септ-Клер еще несколько минут ходил по комнате и затем сказал:

— Я пройдусь немного по улице, узнаю сегодняшние новости.

Он взял шляпу и вышел.

Том последовал за ним до выхода со двора и спросил, не пойти ли за ним.

— Нет, голубчик, — отвечал Сент-Клер, — я вернусь через час.

Том уселся на веранде. Был чудный лунный вечер, и он долго следил за поднимавшейся и опускавшейся струей воды в фонтане и прислушивался к его плеску. Том думал о своем доме, о том, что он скоро будет свободным человеком и может вернуться туда, когда захочет. Он думал, как станет работать, чтобы выкупить свою жену и детей. Он с некоторым удовольствием ощупывал мускулы на своих черных руках, думая о том, что они скоро сделаются его собственностью и будут усердно работать для освобождения его семьи. Затем он стал думать о своем благородном, молодом господине и, но обыкновению, помолился за него; после этого мысль его перешла на прелестную Еву, которая представлялась ему не иначе, как одним из ангелов небесных. И вот ему показалось, что из-за брызгов фонтана на него глядит её светлое личико с золотистыми локонами. Он задремал и увидел, что она подбегает к нему вприпрыжку, как раньше, с веткой жасмина в волосах, с румянцем на щеках, с глазами сияющими радостью. Он смотрел на нее, а она как будто отделялась от земли; щеки её побледнели, глаза засияли глубоким, небесным блеском, вокруг головы её

[373]
[375]образовалось золотистое сияние — и она исчезла… Тома разбудил громкий стук в ворота и говор нескольких голосов.

Он поспешил отворить ворота. Несколько человек тяжело шагая, внесли на носилках тело, завернутое плащем. Свет от фонаря упал прямо на лицо лежавшего. Том громко, отчаянно вскрикнул. Этот крик пронесся по всем галереям и через отворенную дверь дошел до гостиной, где мисс Офелия еще сидела за своим вязаньем.

Сент-Клер зашел в кафе просмотреть вечерние газеты. Пока он читал, между двумя посетителями, значительно выпившими, поднялась драка. Сент-Клер и другие бросились разнимать их, и Сент-Клер получил смертельный удар в бок кинжалом, который пытался отнять у одного из дравшихся.

Весь дом наполнился криками, слезами и воплями. Слуги в припадке горя рвали на себе волосы и бросались на пол, или бесцельно метались по комнатам. Только Том и мисс Офелия сохранили присутствие духа: с Марией сделалась сильнейшая истерика. Под наблюдением мисс Офелии на одной из кушеток гостиной наскоро приготовили постель и уложили на нее окровавленное тело. Вследствие боли и потери крови, Сент-Клер лишился чувств. Но мисс Офелия привела его в себя, он ожил, открыл глаза, пристально посмотрел на окружающих, обвел взглядом всю комнату, переходя от одного предмета на другой и, наконец, остановил глаза на портрете матери.

Приехал доктор и осмотрел больного. По выражению лица его было видно, что надежды нет. Тем не менее, он занялся перевязкой раны; мисс Офелия и Том помогали ему. Слуги, толпившиеся около дверей и окон веранды, громко плакали и рыдали.

— Однако, — заметил доктор, — необходимо прогнать всех этих людей. Больному нужен полный покой, от этого всё зависит.

Сент-Клер открыл глаза и пристально посмотрел на огорченных слуг, которых Мисс Офелия и доктор старались удалить от комнаты.

— Несчастные! — проговорил он, и выражение горького раскаяния мелькнуло на лице его. Адольф положительно отказывался уйти. Ужас лишил его всякого присутствия духа. Он бросился на пол и ничем нельзя было уговорить его встать. Остальные послушались убеждений мисс Офелии, что жизнь [376]больного зависит от их послушания и от соблюдения ими тишины.

Сент-Клер почти не мог говорить: он лежал с закрытыми глазами, но видно было, что его мучат тяжелые мысли. Через несколько минут он положил свою руку на руку Тома, стоявшего на коленях подле него и произнес. — Том, бедный мой!

— Что такое, масса? — спросил Том.

— Я умираю! — произнес Сент-Клер, сжимая его руку, — молись!

— Не желаете ли вы пригласить священника? — предложил доктор.

Сент-Клер нетерпеливо покачал головой и обратился еще настойчивее к Тому: — „Молись“!

И Том стал молиться от всего сердца, со всей силою своей веры, молиться за отходящую душу, которая так печально глядела из этих больших скорбных голубых глаз. Он молился, обливаясь слезами, рыдая.

Когда Том перестал говорить, Сент-Клер взял его за руку, пристально посмотрел на него, но не сказал ни слова. Он закрыл глаза, но не выпускал руки Тома: в преддверии вечности черная и белая рука сжимали друг друга, как равные. По временам он повторял прерывающимся шёпотом: — Вспомни Иисусе благий… чтобы не погибнуть мне в тот страшный день…

Очевидно, ему вспоминались слова, которые он пел в этот вечер, слова мольбы, обращенные к бесконечному милосердию. Губы его шевелились, произнося отдельные строфы гимна.

— Он бредит, душа его томится, — заметил доктор.

— Нет, она возвращается домой, наконец, наконец-то, — произнес Сент-Клер твердым голосом.

Усилие, с которым он проговорил эти слова, истощило его. Мертвенная бледность покрыла лицо его; но с тем вместе на него снизошло чудное выражение покоя, какое бывает у засыпающего, усталого ребенка.

Так пролежал он несколько минут. Они видели, что смерть уже наложила на него свою могучую руку.

Перед тем, как испустить последнее дыхание, он открыл глаза, засиявшие радостью, как бы при виде любимого человека, проговорил: — Мама! — и скончался.


  1. Вспомни, Иисусе благий, что ради меня Ты предпринял Свой (крестный) путь, чтобы не погибнуть мне в тот страшный день. Меня ты искал, когда припадал (к земле) усталый; Ты искупил меня крестными муками, пусть же Твой тяжкий подвиг пе останется тщетным.