Эдгар Поэ (Американский поэт) (Лопушинский)

Материал из Викитеки — свободной библиотеки
Перейти к навигации Перейти к поиску
Эдгар Поэ : Американский поэт
автор Евгений Афанасьевич Лопушинский
Дата создания: 1861, опубл.: 1861. Источник: Русское слово. 1861. №11. Отд. III. С. 1-30.


ЭДГАР ПОЭ


(Американский поэт)


I

Нигде, по-видимому, поэзия не могла найти для себя более гостеприимной почвы, как в Америке. Там соединяется все, что может вдохновить поэтическое чувство, раздражить его страстность и перенести в область созерцания и мечты. Между тем как в старой Европе трезвость мысли, вооруженной холодным анализом действительных явлений, разгоняет фантастические грезы человека, в Америке благоприятствует им и природа, и только что начинающаяся цивилизация. Таинственные леса, разделяемые безмерными саваннами, дикие и вместе величественные картины девственной земли, покрытой самым разнообразными растениями, животными, глубокими реками и шумными водопадами, земли с двумя различными цивилизациями, с двумя противоположными полюсами, с племенами всех частей света, земли, усеянной костями черных рабов и могилами свободных деятелей, — все это представляет превосходные материалы «чуткой душе поэта». Его воображение должны шевелить стоны негра, буйный произвол плантатора, берег моря, уединение пустыни, великие победы человека над природой и его неудержимое стремление к прогрессу. И за всем тем, поэзия не принялась на американской почве: она занесена сюда из Европы и, как цветок под чужим небом, не дала ни благоухания, ни натуральной свежести. Развитию ее помешала та же лихорадочная и неутомимая деятельность народа, которая создала ему колоссальную промышленность, богатство и высокое положение в человеческой семье. У американца нет праздного времени, чтобы предаваться спокойному кейфу фантазии, у него нет ни предания, ни отечества, чтобы жить поэтическими воспоминаниями прошлого, наконец, у него нет ни семейного отдыха, ни аристократического досуга для эстетических впечатлений: он беспрерывно находится на пароходе или железной дороге, между конторой и биржей, весь погруженный в свои дневные интересы. В таких обществах поэзия не уживается; как тень готического собора, она бежит от утреннего света пытливого, делового и зрелого ума.

Возьмем одного американского писателя, некогда имевшего большое значение в Европе по своим романам, изображавшим богатырскую жизнь первых переселенцев Фенимора Купера. Живет он на море, углубляется в неисследованные первобытные леса, плавает по неизмеримым озерам, скитается по безграничным зеленым лугам… Его описания имеют прелесть разнообразия и новости, но за гранью всяких неожиданностей встречает читателя утомительная монотонность. При своей обманчивой оригинальности, Купер является только подражателем Вальтера Скотта, увлекающимся, как обыкновенно бывает в подобных случаях, больше всего недостатками своего образца и преувеличивающим их с особенною тщательностью. Подробность описаний Купера доведена до точности каталога, чудесное выходит у него чудовищным, события и явления стоят вне пределов логической вероятности. Если отнять у него дикое величие и жизненную энергию сил первобытной природы, короче — все то, что составляет фон картины и что стоило ему взять как готовое, то останется только североамериканец, холодный, практический, обдумывающий эффекты, поставивший себе целью быть народным, не сообразив — возможно ли это. Недостатки Купера состоят в отсутствии силы воображения и глубоких убеждений. Движения выводимых им на сцену характеров — движения автоматов — так безжизненны подробности их жизни и даже игра их страстей; описания у Купера лишены перспективы и теплоты колорита.

Говоря о Купере, невольно приходится коснуться другого писателя той же эпохи, равно популярного в Европе. Это Вашингтон Ирвинг. Достоинство его состоит в том, по крайней мере, что он никому не подражал. Он берет все и отовсюду, только не у себя под ногами, странствует по Испании, Англии, Голландии, Германии, Франции, легко рассказывает чужие предания, и отделывается юмором там, где требуется чувство, словом — везде виден parvenu, в котором возбуждает чувство зависти чужая жизнь и чужие предания. В последнем отношении поражает нас особенная черта в молодом поколении американских писателей. Обстоятельства значительно переменились. Америка чересчур далеко ушла от Европы, теперь она готова простить ей умственное ее превосходство над собой. Ее история, аристократизм ее древнего происхождения, обилие семейных воспоминаний, заставляют призадуматься многих американских мыслителей. Где взять это прошлое и чем его заменить? Вопрос этот они решают различно: «Мы обязаны, говорит Cullen Bryant, почтением к намогильным памятникам древних обитателей нашей земли, этого благородного племени, исчезнувшего вместе с девственными лесами. На развалинах старой жизни, на земле, созданной из праха исчезнувших поколений, мы вчера построили наши города, завладели их наследием, на земле их основали наше отечество, утоляем жажду водою из их источников, голод — хлебом, взросшим на их нивах, и под тенью посаженных ими деревьев находим отрадную прохладу. Мы отняли у них все, почтим же хоть их могилы». Невозможно ошибиться относительно значения этих слов. В них слышится жалоба на отсутствие предания, но прошлого искусственно не создают… Есть и такие личности, которым или становится душно в атмосфере пуританского лицемерия, или чересчур свободно в отсутствии всякого исторического начала. В последних отзываются неясные идеи средневекового начала сообщающего произведениям их колорит грусти, и мистического настроения. Натаниель Готорн похож на странника, останавливающегося у городских ворот, у сельского колодезя, странствующего постоянно. Повсюду несет он с собой свои полные таинственности параболы. Другие, напр. Лонгфеллоу, просто чувствуют необходимость европейского займа; довольно при этом вспомнить из произведений этого писателя «Евангелину» и «Золотую легенду». Лонгфеллоу принадлежит к числу замечательнейших писателей и потому принятое им направление может иметь важные последствия в дальнейшем развитии американской литературы. Он получил образование в Европе, путешествовал по Дании и Швеции, отлично знает французскую и испанскую литературы и даже занимается их преподаванием. Все это достаточно объясняет влияние, которому он подчинился. Поэзия севера развила в нем, от природы склонном к грусти, любовь к тихой задумчивости; древние предания, полные воспоминаний места величественные, соборы, развалины замков с их средневековою поэзией, все это осталось в его памяти, охотно обращающейся к прошедшему. Потому-то произведения Лонгфеллоу носят на себе явные следы впечатлений, сохранившихся в его уме. Евангелина имеет чисто скандинавское происхождение. Весь характер поэзии Лонгфеллоу, не исключая самой формы, указывает на свою родную почву. В нем ясно проглядывает элемент католический, идея безусловного самоотвержения и душевной лени или мира. Таким образом, знаменитейший в наше время поэт Северной Америки является приемышем этой страны, рожденным Европой, которой он и отдает с благодарностью свою первую песню. Охотно сопутствует он по обширным степям первобытной природы европейским изгнанникам, которых преследует американская филантропия, или убаюкивает себя преданиями средних веков. Из утилитарной сферы, окружающей его, любит он — говоря словами Мицкевича — «уходить за границу села» или погружаться в прошедшее.

От него прямой переход к Эдгару Поэ, который пошел еще дальше, углубился в туманные сферы духа, не имеющие конца, как прошлое не имеет начала. Его восторженный взгляд на жизнь имеет, кажется, сильную связь с тревожным, жадным знания и глубоко аналитическим настроением этой странной души. Прежде, чем приступим к разбору его произведений, бросим взгляд на его беспокойную жизнь, исполненную бешеных впечатлений, и потому, может быть, так рано истраченную.


II

Эдгар Поэ родился в Балтиморе в 1813 году. Эксцентрическое свое направление и склонность к беспокойной жизни он получил как бы по наследству. Отец его, — также оригинальная личность, — пламенно влюбился в английскую актрису Елисавету Арнольд, отличавшуюся в свое время в высшей степени рассеянною жизнью. Сын заслуженного генерала и единственный наследник уважаемого дома, он не мог рассчитывать на снисхождение с какой бы то ни было стороны. Вследствие этого, не говоря никому ни слова, без всяких рассуждений он бежал с молодой авантюристкой и женился на ней. Теснимый нуждою или следуя одной из тех странных прихотей, которые были так сродны его натуре, он вскоре сам вступил на сцену, впрочем — без особенного успеха. Бедность стала преследовать его повсюду. В заключение всей своей карнавальной жизни, он умер в одно время с женою, оставив троих малолетних детей. Сострадательные люди приютили бездомных сирот. Эдгара взял к себе некто Allan, богатый ричмондский негоциант, которого жена поражена была удивительной красотой ребенка. Не имев детей, Allan усыновил бедного сироту, который с тех пор стал называться Edgar Allan Poe. Рожденный среди страстных порывов скитальческой жизни, вскормленный на большой дороге и в смелых переправах, брошенный, наконец, в жертву нужде и беспомощности, неожиданно потом окруженный счастием и горем — все это прочувствовал Поэ и с ранних лет стал вглядываться в жизнь, обнаруживать преждевременное любопытство, жажду впечатлений и опыта. С приемными своими родителями он посетил Англию, Шотландию и Ирландию, был отдан в пансион, по близости Лондона, к доктору Bransby, где, обнаружил необыкновенные дарования. Девяти лет от роду он возвратился в Ричмонд и стал учиться у лучших учителей, а спустя три года поступил в чарлотвильский университет, в котором удивил всех как своими необыкновенными способностями к математическим и естественным наукам, быстрым развитием, так и своими пламенными страстями, которые чересчур рано начали волновать эту исключительную натуру. Выгнанный из университета за беспорядочную жизнь (тогда было ему 12 лет), он не долго оставался дома: разгул, азартные игры и долги поссорили его с приемным отцом. Вспыхнувшее в то время восстание в Греции вскружило пылкую голову юноши; он решился отправиться на место действия. Здесь наступает странный пробел в истории его жизни и ни один из его биографов не в состоянии его пополнить. Много раз в американских журналах печатались обещания относительно необходимых по этому предмету объяснений, говорилось об издании истории его приключений, предлагалась даже его корреспонденция, относящаяся к этому времени, но все обещания до сих пор остаются без исполнения. Как бы то ни было, только вдруг, вместо Греции, Поэ является в Петербурге, просто на улице и вдобавок замешанный в какое-то не совсем чистое дело, которое заставило его, в избежание строгости наших законов, обратиться к американскому посланнику. Возвратясь в 1829 году в Америку (16-ти лет), он решился, по-видимому, исправить свою жизнь и поступил в какое-то военное училище, в котором снова привел всех в изумление невероятными успехами. Но заснувшие на время инстинкты ничем не довольной натуры снова пробудились в нем с новою силой. Поэ опять прогнан из заведения. В то время особенное обстоятельство произвело решительное влияние на его жизнь. С последней своей ссоры с приемным отцом, он лишился всякой с его стороны привязанности, только г-жа Allan отчасти старалась еще поддержать охладевшие отношения; она любила его всепрощающим сердцем матери. Смерть ее разорвала и этот последний узел. Отец решился вступить во второй брак. Тут начинается новая темная глава в истории жизни Поэ, доселе не объясненная никем. Мы боимся преувеличения, но по многим соображениям можем догадываться, что между молодым безумцем и невестою его отца существовала некоторая связь, напоминающая известное положение Дон-Карлоса. После этого между отцом и сыном, конечно, произошел совершенный и окончательный разрыв. Молодая г-жа Allan очень скоро родила ребенка, и Поэ лишился надежды на наследство. В таких обстоятельствах он издал небольшое собрание своих стихотворений, составлявшее первый литературный труд, не имевший, впрочем, успеха. Легкая и прозрачная фантазия, как облако, мягкий и воздушный колорит, неопределенность очертаний, в которых неуловимо сливаются и расходятся самые разнообразные отзвуки гармонии, все это, предсказывая в писателе будущего художника, не могло, однако, возбудить сочувствие массы. Гонимый нуждой, Поэ определился в военную службу, но, не умея бороться с самим собою, он не способен был побеждать других. Углубившись в самого себя, этот беспокойный человек хотел перенести разгул из жизни в область ума. Не сознавая еще своей отрешенности от действительности или не находя себе в жизни достаточно пищи, он начал возбуждать воображение горячими напитками. И вот опять видим его прогнанного уже из военной службы, крайне бедного и униженного. Принялся он опять писать, но никто и слушать не хотел оборванного безумца, не имевшего уже, по-видимому, ничего общего с так называемым здравым смыслом толпы. Близкая смерть ожидала его где-нибудь под столом в кабаке, если бы не спас его исключительный в своем роде случай. Издатель одного журнала предложил две премии для конкурса, одну за лучшую повесть, другую — за поэму. Поэ написал оба сочинения, но напрасно хлопотал о принятии рукописей — никто и говорить с ним не хотел. Чтобы как-нибудь отвязаться от его назойливых просьб, взяли от него рукописи и куда-то бросили, так как никто не согласился их прочесть. Случайно обратил на них внимание председатель комитета Кеннеди, заинтересованный изящным почерком, и стал просматривать их машинально, но вскоре очень удивился, найдя, что содержание вполне соответствовало каллиграфическим достоинствам. Рукописи были напечатаны, и автор получил обе премии. С этих пор имя его делается известным в литературном кругу; его знакомства стали искать журналисты, и Поэ не замедлил сблизиться с Томасом Вайтом, который на ту пору замышлял основать в Ричмонде новое «обозрение». Вайт нашел в Поэ именно то, что ему было нужно: у него были деньги, но не было головы, Поэ дал ему голову и повел дело с изумительным успехом. Ему было тогда не больше 22-х лет. В этом периодическом издании (оно называлось «Southern Literary Messenger») прежде всего явились: «Несравненные приключения Ганса Пфааля (Hans Pfaal)», затем много других меньших новелл, о которых скажем ниже.

В течение двух лет Поэ изумлял читателей своего журнала необыкновенною смелостью фантазии и чрезвычайно удачными критическими статьями, касавшимися самых разнородных предметов. Казалось, тяжелый опыт заставил его бросить навсегда беспорядочную жизнь, прервать знакомство с трактирной сволочью, отказаться от рюмки и мрачных размышлений средь шумных оргий грязных таверн. Связанный обязательством, он работал много, стал вступать в сношения с людьми порядочными и находить удовольствие в трудовой и спокойной жизни. Под влиянием дотоле неизвестных ему впечатлений, он вскоре полюбил молодую девушку. Она называлась Виргиния Клерем (Claram). Это была красивая, добрая и нежная женщина. Неизвестно, долго ли она наслаждалась счастием в замужестве за этим чудаком, всего меньше созданным для роли мужа, несомненно лишь то, что между ним и издателем «обозрения» вскоре породились самые неприятные отношения. Перо было брошено, обозрение осталось без редактора. Грустно сказать, что Поэ отказался от принятых обязательств, от свойственной деятельности не ради молодой и хорошенькой жены, не для спокойного домашнего счастия, не даже ради грешной лености — вовсе нет; он начал скучать за письменным столом, и его опять потянуло к его прежней бродячей и разгульной жизни. Именно в это время он написал странную поэму под названием «Ворон», имевшую огромный успех. На радостях поэт напился до бесчувствия. Возвращаясь по лучшей улице Нью-Йорка, он толкал прохожих и должен был придерживаться стен, чтобы сохранить равновесие. С тех пор пошли прежние ночные оргии, бутылки, карты, связи с публичными девушками, странствования по погребам, разнообразившиеся уличными сценами. «Душно мне среди этих ханжей и бездушных умников» — говорил Поэ, отправляясь на кутеж. Издатель «обозрения» счел необходимым отнять у него редакцию своего журнала, а с нею и 500 долларов платы. Наш поэт остался при одних обязанностях относительно жены, не имевшей ничего кроме сердца; но этого сердца она у него не отняла, хотя и могла это сделать, убедившись, как легкомысленно с ним распорядилась. Отсюда начинается новый период в жизни Поэ, — цыганское скитальчество, порывистое, исполненное приключений и сильных тревог, от которых суждено ему было отдохнуть только в могиле. Мы встречаем его по всем углам Соединенных Штатов, странствующего из города в город. Он пьет, возбуждает к себе презрение, работает с лихорадочным жаром, поправляется, дела его хороши, опять падает в грязь, опять редактирует журнал; сегодня оборванный, завтра одетый щеголем, здесь увлекает всех чудным произведением, там скрывается от преследования за долги, а там находят его на мостовой мертвецки пьяным. И в этом омуте жизни, он создает и пускает в свет ряд разнороднейших трудов: философские диатрибы, статьи критические, эстетические, стихотворения и особенно новеллы, которые собирает и печатает под общим названием «Странностей и Арабесков». Между тем беспорядочная жизнь навлекает на него суровый суд общественного мнения; журналы хлещут его, печатая большим шрифтом, что жена известного Эдгара Поэ умирает в нищете от голода. Несчастная действительно вскоре скончалась. Вследствие ли отчаяния, овладевшего им по смерти жены, или упреков, которыми общество преследовало его отсюду, вследствие ли крайнего упадка, а всего вероятнее, по всем трем причинам, Поэ подвергся припадкам бешенства. Да и трудно было не сделаться сумасшедшим. Навряд ли кто испытал так много когда-нибудь оскорблений, навряд ли кто перенес такую нищету и преследования общественного голоса. Что ни предпринимал с тех пор Поэ, во всем встречало его безжалостное осуждение, куда ни обращался, везде отталкивали его с презрением, куда ни скрывался — нигде не находил ни сочувствия, ни жалости. Вскоре затем Поэ исчез, словно под водою. С прекращением умопомешательства прошло, конечно, много времени, пока мог он окончательно прийти в себя. Кажется, тогдашнее свое состояние он изобразил в одной из позднейших своих новелл под названием «Человек толпы». Ужасное впечатление производит на читателя тот психологический анализ. Пережив сильные органические потрясения, автор глядит вокруг себя и невольно идет вслед за каким-то человеком, который ни на одно мгновение не может остаться один с самим собою. Этот несчастный сам автор, возбуждающий художественной правдой слов холодную дрожь в читателе. Охладев к жизни и свету, поэт некоторое время, кажется, провел в совершенном оцепенении, ничего не создавая и не сообщая о себе никакой вести. Такое заключение можно вывести из современных журнальных заметок, осуждавших его в пренебрежении обществу, в отвращении к сношениям с людьми и в пассивном бездействии. Всеми оставленный, он нашел истинное для себя провидение в матери злополучной Виргинии. Лишившись единственной дочери, эта несчастная мать сосредоточила всю свою любовь на человеке, которого с таким самоотвержением любила дочь ее. Нелегко было простить ему, она сделала больше — забыла все, сошлась с ним, окружила нежными заботами, счастие его избрала целью своей жизни. Это третья материнская любовь, которою пользовался этот человек: удивительно ли, что он был воспитан не так, как следовало бы? Вероятно, нужда заставила его опять приняться за труд, с решительным, однако, намерением не дозволить больше журналистам какую бы то ни было эксплуатацию относительно себя. Желая действовать независимо, он решился основать собственное «обозрение» и с целью собрать для этого необходимые средства, открыл чтение публичных лекций в Нью-Йорке, которые начал объяснением «Эврики», большой философской поэмы, развивающей идеи космогонии. Огромные толпы слушателей теснились на эти чтения. Довольный успехом, Поэ снова предался пьянству, опять встречаем его скитающимся по Виргинии, из города в город, и везде открывающего публичные чтения. Наконец, он является в Ричмонде. Его встречают с энтузиазмом, приветствуя в нем честь вскормившего его города. В самом деле, в это время опять можно было им гордиться: он остепенился, оправился, облагородился. Некоторые говорят, что в это время он записался даже в члены общества трезвости. Около этого же времени, кажется, он стал думать о вступлении во вторичный брак, тем больше, что нашлась другая отважная женщина, решившаяся за него выйти. К счастью, она во время спохватилась. Один из приятелей, встретив однажды жениха, счел обязанностью поздравить его с удачным выбором невесты. Какая-то грусть отразилась на лице поэта при этих словах; быть может, в уме его мелькнуло воспоминание о несчастной, слишком рано погибшей и слишком скоро забытой Виргинии. «Оставь поздравления, — сказал он, — пока не убедишься, что я уже женился». Сказав это, он зашел в первый попавшийся кабак, напился тут до безобразия, а оттуда прямо явился своей невесте, которая, разумеется, тут же простилась с ним навсегда. Покончив, таким образом, с будущим своим домашним счастием, он открыл чтения «О поэтическом начале», в которых старался развить эстетическую теорию, очень далекую от правды. «Цель поэзии, — по его словам, — должна быть одной природы с ее источником, то есть цель поэзии нужно искать в ней же самой». Такой парадокс он сумел облечь в самую увлекательную форму, пользуясь доказательством своей неистощимой эрудиции и говоря с силою убеждения, ему одному свойственною. Этим объясняется, отчего чтения эти были посещаемы публикою больше всех прежних. Поощряемый успехом, он предположил себе остаться в Ричмонде навсегда. По каким-то неконченым делам пришлось ему еще отправиться в Нью-Йорк, несмотря на убеждения приятелей поберечь расстроенное здоровье. Прибыв к вечеру в Бальтимор, он почувствовал себя хуже, велел снести свои вещи на станцию железной дороги, а сам отправился в ресторан, где, вероятно, употребил чересчур сильную дозу, потому что на другой день поутру нашли его без признаков жизни на мостовой. Ночью он был ограблен; при нем не оказалось ни денег, ни бумаг, каких бы то ни было, так что нельзя было даже узнать, кто он. Узнал его некто из прохожих. Приведя к сознанию, отвезли его в больницу, в которой, мучимый конвульсиями известного delirium tremens, он вскоре испустил последний вздох, на 37 году жизни. Умер — где родился, точно так же, как кончил литературное поприще — где его начал.

Жизнь этого человека, так странно наполненная, так безжалостно растраченная, так быстро исчезнувшая, а все-таки не бесполезная, невольно заставляет над собою призадуматься. Эдгар Поэ имел жарких поклонников, имел и неумолимых врагов. Для них он был великой жертвой человечества; другие мешали его с грязью. Споры из-за него пережили его. Что касается нас, мы нисколько не щадили его в изображении всей его жизни, но рука наша не поднимется, чтобы бросить в него камень. «Чтобы судить меня, нужно жить не со мною, а во мне, — сказал когда-то мореплаватель, когда товарищи указывали ему на грозную бурю, — я поплыву дальше, а вы возвращайтесь домой». Разве по теории неизменных движений планет станем измерять путь метеоров? Байрон был блестящего происхождения и богат; ему доступны были все почести, полный успех в свете, но все это он бросил под ноги и попирал с презрением, потому что все это было «грех его жизни». Несколько лет тому назад, в одно туманное утро, в отвратительнейшей из парижских улиц, нашли молодого человека, повесившегося на оконной решетке. Это был Жерар де Нерваль. Что это такое? Что с ним сделалось? спрашивали многие из тех, которые видывали его веселым, любящим свет, которые жили с ним и будто знали его. Спустя несколько времени, почти скоропостижно скончался Альфред де Мюссе. Что же это такое? Так молод! Долго ли болел? Нет, он постепенно себя отравлял и, наконец — отравился. Весть эта всполошила даже академию, которой он был сонливым секретарем. Гейне, этот в высшей степени грустный юморист, говоря о Альфреде де Мюссе, всегда называл его: «ce jeune homme d’un si beau passe». Он один, до смерти предававшийся опьянению насмешки, понял его, спившегося до смерти — абсентом.

Эдгар Поэ принадлежал к особенному роду исключительных явлений, подобных аэролитам, на которые долгое время смотрели, как на вулканические извержения какого-то другого мира. У подобных натур логика всегда остается верною себе только в отступлениях от рутинной жизни, в которых поминутно они обличают самих себя. В одной новелле он с энтузиазмом рассуждает об условиях истинного счастия, которых считает четыре: жизнь на вольном воздухе, любовь женщины, презрение к известности и создание какой-то новой и особенной красоты. Не угодно ли вам разгадать тут человека, истратившего жизнь между кабаком и подозрительным домом, разгадайте человека, который с ребяческим увлечением гонялся за популярностью и с лихорадочным раздражением искал эксцентрических положений. Это понятно. В предисловии к «Эврике» он говорит: «Книгу эту я посвящаю тем, кто свою жизнь заключил в мире мечтательном, как в единственной действительности». Если после того вам скажут, что он не брезгал никаким обществом, то, конечно, вы не станете удивляться. Кто в самом себе носит свой мир, тому действительная жизнь является безусловною пустыней; средь самого избранного и средь самого грязного общества подобный человек чувствует себя равно одиноким. Знавшие Поэ ближе говорят, что чаще всего он любил молчание, и если иногда пробуждался, то от какой-то поэтической восторженности быстро нисходил к циническим выходкам. Мы легко этому поверим, если представим человека глубоко погруженного в себя, забывшегося на минуту и начавшего размышлять вслух. Заметив за собой такой промах, он старается парализировать в других впечатление своей слабости и тут не гоняется уже за средствами. Поэ предавался разврату, — при избытке богатства понятна и расточительность. Пламенная натура ищет пищу в самоуничтожении; ее вулканический элемент не дает ей покоя ни на минуту, тление для нее имеет прелесть живительных соков. Говорят, что невозможно было встретить оборванца отвратительнее его, но нельзя было опять найти и более изящного щеголя; никто не доходил до такого унижения и никто не умел блистательнее руководить: то обезображенный и презренный, то прекрасный как гений. По недостатку места, рассмотрим лишь одну черту его характера — историю его сердца. Первую любовь возбудила в нем какая-то Ленора. Лишился ли он ее, или она вовсе не существовала — трудно сказать; довольно того, что он любил ее, быть может, потому именно, что она больше не существовала. Вскоре затем чувствами его овладела несчастная Виргиния, на которой он женился и которую он погубил: гибло все, к чему он ни прикасался, начиная с самого себя. Он и любил ее, а между тем грустил за Ленорой, которой портрет всегда стоял на его письменном столе. Умирает Виргиния — отчаяние доводит его до бешенства. Только тогда он стал искренно любить ее, когда она перестала жить. В свою очередь, забыл он Виргинию, увлекся другою, которую перестал любить с той минуты, когда ни что не мешало его счастию. Человек этот искал только невозможного. Более или менее, все мы гоняемся за тем, чего нет в сем мире, но люди подобные Поэ предаются такому влечению полнее и резче. Условия света связывают их с меньшею силою; они смелее пренебрегают ими и топчут их ногами. Насчет склонности его к вину надо сказать, что Поэ не предавался ему безгранично; довольно было нескольких крепких капель, чтобы лишить его сознания. Легко понять, что человек, у которого возбужденное состояние перешло в нормальное, самыми простыми средствами мог доходить до состояния экстаза. При таких условиях наркотические влияния являются всего больше соответствующими цели. С стаканом пива, в полуосвещенной и наполненной табачным дымом комнате, Гофман тоже проводил целые ночи будто у себя дома и с самим собою. Такие личности не подходят под обыкновенные мерки нашего суждения, нашей обыкновенной нравственности, наших мелких и истасканных характеристик; такие личности, как Эдгар Поэ, или пробивают себе новые пути в жизни, или разбиваются об эту жизнь, как хрупкие тела, упавшие на камень. Мы можем клеймить таких людей какими угодно именами, но мы не можем не увлекаться их талантом и не признать высокого достоинства в самых ошибках их. Это люди других, более широких сил, чем те, к которым мы привыкли в наших пошленьких и маленьких сферах.


III

Мы смотрели до сих пор на Поэ как на человека, взглянем теперь на него, как на писателя. В этом отношении он представляет исключительный феномен: Поэ есть фантастический реалист. В своем болезненном настроении, он анатомирует не имеющие тела вещи, анализирует неподлежащее анализу, рассматривает то, что может быть, но чего решительно нет. Тем не менее, его скальпель, химические орудия и микроскоп вовсе не боятся научных возражений; в основании их лежит глубокое размышление, холодная проницательность, истинно математическая точность и особенно неумолимая, беспримерная логика. Подобная логика у других является только холодною, у Поэ она и увлекательна вместе, противиться ей невозможно, как невозможно противиться стремлению волн Стикса увлекающему в неведомые подземелья; она возбуждает в душе дрожь горячки, дрожь внутреннюю и увлекает во внутренний мир. Мир этот ничем не отличается от мира внешнего, не есть он безусловно фантастический, как у Гофмана, напротив, можно бы допустить, что это мир ежедневный, если бы в нем не проглядывала известная индивидуальная исключительность. На первом плане тут является в высшей степени нервическое настроение. Состояние расстройства общей гармонии чувств, ставит человека в неприятное отношение к окружающей действительности, заставляет его искать убежища в самом себе и явления обманчивые возводить на степень несомненности. Подобное положение напоминает тот период в образовании насекомых, когда они достигают половины своего развития, то есть, когда у них готовы уже вырасти крылья. Такое состояние отличается необыкновенною раздражительностью и влечением к неопределенным исследованиям. Разнузданное воображение Поэ во многом содействовало ему в умственных трудах этого рода. Собственно говоря, этот беспокойный и нетерпеливый ум, всегда болезненно грустный и, вместе, удивительно страстный, не мог идти иным путем. В одном только пункте он сходится с Гофманом — это в наивности. Поэ откровенен как дитя. Подобно Гофману, он сам видел и прочувствовал почти все те странности, которые рассказывает, жил в описываемом мире, имел сношения с теми, которых выводит на сцену. У него нет чудесного в тесном смысле слова, у него есть только всего меньше вероятное, основанное на соответственных физических и нравственных законах, опирающихся на научном знании и метафизических исследованиях. Короче, его мир — только условно фантастический.

Удивителен, однако, тот мир, в который поведет нас Поэ, — скорее, мир возможности, чем правдоподобия, — le grand peut-êntre, сказал бы Рабле, Альгамбра, в которой непосвященный не видит ничего, кроме входных ворот. Но у порога стоит волшебник с соломоновыми ключами, произносит чудодейственное слово и перед зрителем открываются дивные сферы, о которых он прежде не догадывался. Перед ним восстают образы в блеске, увеличиваются до громадности, сверкают разнообразными красками, расширяются до бесконечности. Разряженный воздух сообщает каждому предмету преувеличенные и слитные формы, даже пластичность сливается там с понятиями в высшей степени отвлеченными. Чудные явления, запутанные математические вычисления, фантастические образы, глубокие психические вопросы, привидения, гипотезы и предчувствие соединяются там в радужно-мозаическое целое, вечно движущееся, беспокойное, бесконечно изменчивое. Вглядываясь пристальнее в эти странные явления, невольно предаешься сомнению в действительности всего оставленного за собой. Это гипнотизм, действие хашиша.

Такова фантастичность Поэ. Как поэт, Гофман выше его, но он только забавляет даже тогда, когда пугает, между тем как Поэ электризирует, холодит мозг в костях, распаляет кровь и гонит ее к голове и сердцу. При всем том чувствуешь, что художник остается холодным, рассудительным и вполне владеет собою, — доводит нас до опьянения, но сам не пьян. Он увлекается, по-видимому, собственным энтузиазмом, приходит в лирический восторг, в состояние вдохновения, которому всецело предается, но все это обман формы, — он анализирует, сравнивает, выводит заключение. Прежде всего — он реалист. Если галлюцинацию он возвысил до степени убеждения, а безумие сумел облечь в теорию, то вместе с этим он владеет тайною вполне ясного и определенного изложения туманных идей, в сфере которых постоянно блуждал. Если странности сделались его мономанией, то он не чувствует недостатка в силлогизмах в защиту своих принципов. Решившись однажды избрать темою своих исследований исключения из обыкновенного порядка вещей, он не отступает ни перед какою преградой и идет дальше всех тех, которые раньше его шли тою же дорогой.

Скажем теперь несколько слов о внешнем характере его сочинений. По недостатку другого слова, мы дали им название новелл. Быть может, приличнее было бы назвать их философскими анекдотами. Понятие новеллы требует больше движения, разнообразия, больше повествовательного механизма; о чем Поэ заботится всего меньше, хотя и его сочинения имеют все необходимые качества хорошего рассказа. Вообще по форме они отличаются простотою, лаконизмом, художественным единством, богатством содержания в немногих словах, так что каждая фраза имеет свое значение и усиливает общее впечатление. Некоторые из его сочинений имеют, по-видимому, характер поэм, некоторые же дышат каким-то нервическим, лихорадочным юмором, но при этом везде чувствуется еще нечто особенное, стороннее, как воздух в картине. Это или неумолимая необходимость, или исключительная катастрофа, сейчас совершившаяся или предстоящая, или какие-то странные условия явлений несомненных и известных. Часто тон рассказа зависит от условий внешней природы или исключительного характера героя. Чаще всего изображаются: тяжелая и удушливая тишина перед бурею, усиливающая биение сердца, возвращения сил после тяжкой болезни, блеск тропического солнца и метеоров ночи, полный роскошных испарений воздух, расслабляющий и размягчающий нервы, как струны в музыкальном инструменте, какие-то сомнамбулические призраки или неопределенное, неотступное предчувствие, от которого на глазах выступают слезы без понятной причины, шум многолюдного города, заманчивость и таинственность пустыни или ужасы какого-то неизвестного мира. Колоритом всего этого служит какое-то особенное, фиолетовое или зеленоватое небо, застилаемое туманом золотой пыли. И солнце там другое, не наше, чаще всего багровое, лучи которого с трудом проникают сквозь слой дрожащей атмосферы. И люди, являющиеся средь такой обстановки, живут тоже какою-то особенною жизнью. Женщины встречаются очень редко, и если являются, то обыкновенно больные или умирающие от неизвестных страданий, наделенные дивными умственными силами и прозорливостью. Объятые лазурью, украшенные сияющим венком, они являются в полупрозрачном тумане, — неуловимые, идеальные, к которым невольно рвется душа.

Поэ владеет роскошною, богатою и широкою кистью. Ему особенно нравятся формы величественные. В таком сибаритстве сам сознается. «Вовсе не следует, — говорит он, — героя поэмы низводить до бедной обстановки. Понятие бедности неблагородно и противно понятию прекрасного. Даже несчастие должно обитать в блестящем и величественном жилище». Легко теперь понять, отчего собрание своих сочинений он назвал «арабесками». Точно — это узоры из чистого золота, очертания художественные, хотя необыкновенно смелые. К ним присоединена блестящая путаница «странностей», напоминающая готические фризы и живопись на пергаменных рукописях. Такими-то гиероглифами Поэ украсил стены храма, на воротах которого начертил надпись: «Кто знает? быть может, это и возможно».

Мы уже сказали, что Поэ доискивается истины в правдоподобии и действительности в возможности. В своих умственных странствованиях по неведомым сферам, он избрал наблюдательность компасом, а логику — рулем, которого ни на минуту не выпускает из рук. Метод его достоин внимания. Правдоподобное располагает он не по принятым и общеизвестным началам, а согласно своей индивидуальной силе понимания, которая невольно сообщается и читателю. Типом в этом отношении служит у него некто Дюпен. Его аналитические способности, развитые постоянным упражнением, приводят его к поразительным результатам. Поэ говорит: «изобретательный ум непременно должен обладать живою силою представления, которая есть не что иное, как развившийся до высшей степени анализ». Не останавливаясь долго на слабой стороне такого положения, мы не можем не удивляться глубоким исследованиям относительно дара наблюдательности, которыми Поэ начинает собрание своих новелл. Поприщем или школою в этом отношении он берет игру в шахматы и вист. Он советует обращать больше внимание на играющих, чем на самую игру. Очевидно, преимущество тут за вистом, как за игрою, требующею большего числа игроков и представляющею больше пищи наблюдательности. «Прежде всего, — говорит он, — нужно изучить физиономию своего партнера, чтобы удобнее различать на ней выражение впечатлений. Необходимо следить, как сдает карты каждый из игроков. По некоторым признакам удовольствия легко также разгадать, какие онеры и взятки находятся в каждой руке. По мере развития игры, следя за выражением каждого лица, легко собрать огромный капитал наблюдений, из коих каждое приносит свою пользу. Смотря по тому, как взятка принимается со стола, удобно разгадать, есть ли у игрока другая готовая взятка, а по первому ходу можно заключить о том, кроется ли тут какая хитрость. Случайное, будто ненарочно сказанное слово, уроненная или перевернутая карта, которую игрок схватывает поспешно, со страхом или небрежно, пересчитывание взяток и порядок, в каком они положены, замешательство, нерешительность, живость, нетерпеливость — все это должно служить для играющих рядом указаний, которые ведут к несомненным заключениям, принимаемым неопытными игроками за простой случай. Опытный наблюдатель по первому ходу сообразит, какие масти и карты находятся в каждой руке и играет как с открытыми картами». Вот пример диагностического метода, который Поэ любит прилагать и к жизни. Следуя таким путем, Дюпен дошел до того, что мог высказывать людям не только их мысли, но связь мыслей и их течение. Не будем останавливаться на этом олицетворенном силлогизме. От его лица рассказывается три новеллы: «Двойное убийство в улице Морг», «Тайна Марии Роже» и «Похищенное письмо». Содержанием каждой из них служит раскрытие правды в известном запутанном событии, пред которым является бессильною самая опытная и сметливая следственная рутина. К числу таких головоломных судебных случаев нужно отнести и «Золотого жука». Вообще, это — опыты ясновидящей наблюдательности, приспособленной к полицейским целям. Аналитические умы любят создавать сами себе трудности из удовольствия бороться с ними, как беспокойная храбрость ищет опасностей, ради возможности сломать себе шею. В изобретательности же фантазии и ясности изложения Поэ не уступает никому.

Дюпен и Легран (главное лицо «Золотого жука») — это люди, которые занимаются теорией вероятности по призванию, по страсти. Новелла: «Утопающий в пучине» представляет человека, в котором опасность положения пробуждает наблюдательность, близкую в таком случае к чувству самосохранения. Норвежский рыбак увлечен с лодкою в сильный морской круговорот. Находясь в самом центре его и потеряв всякую надежду спасения, он стал следить за условиями быстроты бега и исчезновения в глубине моря разных предметов, вместе с ним увлеченных в этот танец смерти. Тут он приходит к убеждению, что необходимо выскочить ему из лодки и схватиться за бочку — это и спасает его с наступлением морского отлива. Морской круговорот (в самом деле находящийся под 68° сев. шир.) изображен с совершенною точностью и полнотою, которые могут принести честь всякой безусловной истине, но самый случай или мысль избавления кого бы то ни было из подобного положения есть простое допущение. Дальше Поэ вводит уже читателя в область призраков и самых отвлеченных вопросов из внутреннего мира. Он начинает изложением «истинной правды о том, что произошло у сэра Вольдемара». Эта физиологическая шутка имеет вид такого научного убеждения, что поразила многих сведущих людей. Об этом событии будто бы говорено было много, даже много было писано, но как горячие споры за и против довели дело до преувеличения и извращения фактов, то автор, из любви к правде, намерен рассказать все, как оно было. Дело в том: 1) Точно ли в минуту смерти человек может подчиняться влиянию магнетизма; 2) в случае возможности такого факта, магнетическое влияние становится сильнее или действует слабее? 3) Нельзя ли поэтому остановить улетающую жизнь? Сделанные опыты повели к блистательным научным результатам. Воля магнетизёра явилась сильнее ангела смерти. Подобное убеждение не совсем правдоподобно, но Поэ высказывает его с откровенностью. «Человек, — говорит он, — умирает единственно по слабости своей воли. Если бы он мог желать с достаточною силою, он мог бы жить вечно». Эту мысль он любит часто развивать, как это увидим ниже. В настоящем случае, вместо недовольно сильной воли умирающего, автор изображает могущественное желание жизни. Около 7-ми месяцев продолжается состояние души связанной телом, которого она оставить не может. Отвсюду являлись доктора, физиологи, ученые, тщательно записывали наблюдения, о каких до сих пор никому и не снилось. Если бы их не тревожило любопытство узнать — каков будет Вольдемар после пробуждения, он спал бы и доныне. Как бы то ни было, но научные приемы этого отрывка превосходны. В другой новелле, под заглавием: «Магнетические откровения» Поэ идет еще дальше. Некто Vankirk, неверующий в бессмертие души, подобно Вольдемару, очутился in articulo mortis. Его тревожит уже некоторое сомнение относительно его безверия, но он не дошел еще до полного убеждения. В таком состоянии он хочет испытать влияние магнетизма, к которому чувствует внутреннее влеченье. Состояние ясновидения, кроме осязательного представления предметов, не вполне доступных человеку в его нормальном положении, по мнению Vankirk’а приносит еще ту пользу, что ясно показывает одновременность причины и последствия, посылок и заключения и производит между ними известную солидарность отношений. Потому, если бы возможно было получить некоторые данные в этом случае, при помощи систематически поставленных вопросов, то легко было бы составить катехизис умозаключений, имеющий достоинство следственного протокола, составленного на месте происшествия. Однако Vankirk не успел прочесть такого катехизиса, потому что умер — дочитывая последнюю страницу, но вопрос он все-таки исчерпал до дна. Выходит, что он умер в самую пору, излечившись от своего сомнения, а это тоже заслуга большая, если взять во внимание, что такой катехизис не всякого мог бы обратить на путь истины. Дело ясное, что это — теория пантеистическая, в очищенном немного виде.

А вот его рассказ о Лигее, милой, ученой и жаждущей жизни женщине. Ее глаза — это были две загадки. По наружности спокойная, холодная как каменный сфинкс, внутренно сожигаемая жаждою знания, она преждевременно приблизилась к таинственному порогу, ведущему в царство теней. Невозможно выразить страшную борьбу с печальною необходимостью, навстречу которой сама же она пошла. Тем не менее, до последней минуты, не взирая на внутренние терзания, она вполне владела собою. Не видя возможности жить в другой раз, она желала по крайней мере умереть дважды. В полночь, при одре смерти велела она петь лебединую песнь:

«Ах, вот ночь веселья после стольких печальных лет! Толпа крылатых духов, облитых слезами, наполняет место зрелища, чтобы вглядеться в драму страха и надежды, между тем как из оркестра льются гармонические звуки».

Духи перелетают с места на место, с тихим шепотом, приближаясь и отлетая по повелению огромных и безобразных существ, отрясающих с своих крыльев непредвиденные несчастия и изменяющих сцену по произволу".

Смотрите, какой это гад вползает на сцену? Нечто страшное, покрытое кровью — ползет, извивается. Все дрожит и делается его жертвою, а духи плачут, глядя, как зубы гада пережевывают запекшиеся куски человеческой крови".

Свет гаснет, весь гаснет. Как гробовая попона, с громом бури падает занавес и закрывает ужасную сцену. Бледные духи, открывая свои лица, объявляют: эта драма называется «Человек»; герой драмы — «Змей жадности»".

Конечно, воля умиравшей сделала то, что вскоре по ее смерти, явилась ей наследница. Отчаяние, безумие, какая-то роковая необходимость составляют ее — это создание дьявола. В каком-то необитаемом уголке, в башне пустынного аббатства устроена с роскошью свадебная комната. Во всей идее ясно проглядывает артистическая черта пьяного Поэ. Больное воображение, любя мрачные призраки, создаваемые под влиянием опиума, действует наркотически и на читателя. Создания больного воображения имеют претензию казаться правдоподобными, как прихоть волшебника; хотят казаться пластическими, как странный каприз ваятеля; точными и подробными — как математическая выкладка. Свадебная комната состояла из большого пятиугольного зала с необыкновенно высокими сводами. В южной стене находилось единственное венецианское стекло огромных размеров, но до того темное, что проникавшие внутрь лучи солнца казались лучами месяца. Окно было еще подернуто листьями виноградной лозы, растущей вдоль стены, и фантастически драпировано. Высокий потолок зала, украшенный резьбой из черного дубового дерева, имел вид круглого свода с небывалыми украшениями полуготического и полудруидического характера. Из центра свода опускалась на золотой цепи золотая же лампа, вроде восточной кадильницы с прозрачной резьбой, сквозь которую змейками взвивались струйки разноцветного огня. По углам зала стояли громадные саркофаги из черного гранита, покрытые иероглифическими надписями, никем непрочитанными. Обои производили поразительное зрелище. Золотая парча, образуя вдоль стен волнообразную драпировку, опускалась до самой земли. На блестящем фоне драпировки, изменявшей цвет соответственно цвету лампового огня, появлялось множество черных образов, похожих будто на арабески; но если кто вглядывался в них ближе, тот мог различить самый причудливый рой странных призраков, таинственные движения безобразных и отвратительных чудовищ, похожих на привидения, которыми дьявол когда-то искушал средневековых отшельников. С переменою пункта зрения и вся фантасмагория разнообразилась до бесконечности, между тем как при помощи особенного механизма, производившего за драпировкой постоянное движение воздуха, она казалась живою; вся же картина, вместе взятая, составляла зловещее зрелище, от которого волосы на голове поднимались. Средь таких мрачных подробностей, которые не дают читателю минуты отдыха и, очевидно, придуманы единственно для возбуждения в душе мучительного чувства, стоит свадебное ложе из черного дерева, низкое, во вкусе индийском, покрытое погребальною попоной. На этом ложе вскоре должна умереть от неизвестных страданий несчастная Ровена, тревожимая преждевременными видениями загробной жизни. В одну страшную ночь она умирает, и умирает именно тогда, когда ее страдания превзошли меру, когда с небывалою энергией отчаяния вызвано было воспоминание незабвенной Лигеи, которая явилась как тень тени и усилила своим призраком терзания Ровены. Но тут еще не конец заклания жертвы на каменном алтаре сильной воли. Три раза, и каждый раз с новою силою, разрушительная смерть вонзала свои ястребиные когти в мраморные останки умиравшей; но каждый раз опять возвращалась упорная жизнь; жизнь неорганическая, но посмертная, непонятная, жизнь не умершей, а чужая. Какая это была жизнь, или, лучше, эта необыкновенная смерть? Сам Поэ не идет дальше. Вообще многое он предоставляет собственному размышлению читателя, подобно тем композиторам, которые законченность своих произведений часто предоставляют будущим исполнителям.

Сестра Лигеи есть Морелла, с небольшою разницею. Вообразите олицетворенного беса ведения, стройного, прекрасного, но педанта-беса, который заставляет любить себя, которого нельзя не любить, как необыкновенно умного, уверенного в себе и полного желаний. Понятно, какого рода это чувство, — просто любовь из страха, ненависть, только особой формы. Нечто подобное связует зверя с его усмирителем, — тигр лижет руку укротителя и в то же время рычит от бешенства. Даже жених Мореллы сознается откровенно, что величайшее горе его жизни состоит в постоянно усиливающемся убеждении, что он никогда не сумеет облечь свою странную привязанность в какую бы то ни было форму. Неудивительно, что он желает своей невесте смерти, а когда смерть стала к ней приближаться, шаги ее кажутся ему чересчур медленными, он проклинает месяц, потом неделю, потом день, наконец, и один час, отделяющий его невесту от порога смерти. Морелла скончалась; но, умирая, дала жизнь дочери и объявила, что по смерти столько же будет любимою, сколько в жизни была ненавидима. Значение этой метафизической загадки заключается в идее самотожества, которое основывается, по мнению Поэ, на возможном самоувековечении разумного существа. «Под личностью, — говорит он, — мы понимаем существо разумное и мыслящее, а с мыслию неразлучно сознание себя, сознание того, что мы „сами по себе“, что имеем свою индивидуальность, отличающую нас от других мыслящих существ. Такое сознание служит основанием нашей отдельности, которой со смертью человек лишается, а может быть и не лишается». Такую возможность Поэ ставит в зависимость от могущества воли. В предыдущей новелле воля призывает вторичную смерть, а в этой — вторичное рождение.

Поэ не отступает ни перед какими трудностями. Жизнь внутренняя, тайна вечного всемогущества, отвлеченные вопросы об отношении души к телу — все это хотел обнять ум этого человека. Ненасытная жажда борьбы с недоступным человеческому ведению приводит его к решению проблем, которые решаются для нас только за гробом. Это не философское шарлатанство, но исследования усидчивые, не лишенные необходимых качеств научного труда.

А вот некто Монос рассказывает о собственной своей смерти. Идея поистине странная. Только умирающий может так осязательно следить за тем, как стынет и разлагается организм. Более точный анализ посмертного состояния — просто невозможен. Ненужно забывать, что Монос — тот же Поэ, со всем своим отвращением к обществу и тому направлению, в котором Америка видит прогресс, со всем своим лихорадочным желанием пересоздать свет и очистить его какими бы то ни было средствами. Мир состарился, подряхлел. Те, которые ожидают лучших времен с нетерпением, готовятся к давно предсказанной катастрофе, которая должна обновить лицо земли, очистить ее от мерзостей и излечить раны, нанесенные ей промышленною жадностью. Но Монос не дожил до счастливой минуты возрождения мира, зато Эйрос был очевидным свидетелем его разрушения, хотя и неизвестно, что затем последовало. Тем не менее, важно уже и то, что нам известна печальная судьба нашей земли.

Прежде чем низойти с этой туманной высоты, вглядимся мимоходом в картину, которую трудно отнести к какому-нибудь роду новелл Поэ: так она полна какой-то меланхолической ясности и спокойствия. И в ней нет недостатка в ужасах, которые, как трупы на египетских пирах, тревожат чувство; во всяком случае, она отличается от других новелл более мягкими очертаниями, более спокойным тоном и менее жестким колоритом. Украшением всей картины служит молодая, полная жизни и прекрасная женщина, тем не меньше погибшая странным образом. Она как бы перешла и воплотилась в собственный свой портрет. Это еще одно из чудес воли, на этот раз чуждой познания самой себя. Молодой живописец страстно влюблен в свое искусство, которому, однако, он изменил ради свеженького личика девушки. Грозная соперница поклялась в мести. Он решается перенести на полотно обожаемые черты девушки, но тут-то и обнаружилось, что он перестал владеть самим собою. Он хотел изобразить весь блеск ее глаз, улыбку уст, белизну бюста, цвет лица, кровь ее жил, и сердца, словом — все. И что ж? Оригинал перестал улыбаться, побледнел, биение сердца его ослабело, и девушка превратилась в нечто недоступное фантазии. Разделенная сама с собой, отнятая сама у себя, она улетела с последним взмахом кисти; даже любовь артиста не могла остановить ее полета. Зато образ ее решительно жив, как многие утверждают. Известный путешественник собственными глазами видел его в Апеннинах, в каком-то пустынном замке, и в особой книжке, там же находящейся, прочел объяснение этого странного чуда.

Нужно заметить, что правдоподобие рассказов Поэ обусловливается не столько частными подробностями, сколько развитием содержания, и, говоря относительно, трудно сделать ему с этой стороны возражение.

Мы уже не раз заметили, что Поэ ни на минуту не падает под тяжестью избираемого предмета. Напротив, везде мы чувствуем, что этот предмет — он же сам, и потому чрезвычайно любопытно следить психически за ним.

Поэ во многих отношениях сходится с Байроном; прежде всего он близок к нему по своей субъективности, потом по испытательному, лихорадочному, беспокойному уму, вечно ищущему нового пути, по которому никто еще не шел; всего же больше он приближается к нему своим скептицизмом относительно зла.

Трудно сказать, с какою охотою этот неутомимо-аналитический ум, вечно ищущий борьбы с невозможностями, погружался в мрачную глубину совести, представляющей столько предметов для наблюдения, столько неизъяснимых стремлений. Привыкнув доходить во всем до логических заключений, он старался оправдать последствия сверхъестественных влияний, стоящих вне пределов человеческого произвола и низвести их до простых логических оснований. Таково значение его «Духа лжи». Элемент зла является в роли искусителя ad hoc, потому что управляет не общею деятельностью человека, но исключительными его поступками. Поэ делает различие между влечениями первородного греха, по которому зло часто считается добром, от страсти делать зло ради самого зла. В пример приводит человека, который стоит на краю пропасти. «В природе, — говорит он, — ничто не возбуждает более неукротимого и бешеного желания, как глубина бездны. Задуматься в эту минуту на одно мгновение, значит неминуемо погибнуть, потому что рассудок заставит вас сделать шаг назад, а тут и без того желание является в прямом противоречии чувству самосохранения; что же будет, если к этому присоединится еще возможность поступить наперекор рассудку. Кто не в силах противиться искушению, тому не миновать гибели». Очевидно, что понятие о таком возмущаемом душу элементе зла вытекает из явлений слабости воли, точно так же как прежде задача состояла в изображении ее силы.

Небольшой рассказ или повесть «Черная кошка» достоин особенного внимания. В основании его лежит та глубокая физиологическая истина, что пьянство есть самая гибельная нравственная болезнь. Вообще, в рассматриваемых нами теперь новеллах, наряду с идеей зла, является чувство совести, в разнообразных ее проявлениях, составляющее нравственную сторону теории духа лжи, связующее нераздельно наказание с виновностью, подобно ядру, прикованному к ноге каторжника и следующему за ним на каждом шагу. Совесть является, таким образом, какою-то игрушкою, чем-то вроде мячика для развлечения дьявола, во всяком случае — клин выбивается клином, справедливость удовлетворена, а в этом-то и все дело. «Человек толпы» — это преступник, который повсюду носит с собою тайну своего преступления; не знает он сна и отдохновения, и, что всего ужаснее, не может ни на минуту остаться с самим собою. «Вильям Вильсон» преследуется своим двойником, который везде разглашает его преступление. В «Черной кошке» убийца проболтался как пьяный; в «Обличающем сердце» убийца считает свое преступление известным всякому и тем открывает себя. Дело ясное, что Поэ везде изображает себя самого. В «Вильяме Вильсоне» он описывает время, проведенное им в пансионе доктора Bransby, потом свою беспорядочную жизнь в университете. Без сомнения, многие подробности тут преувеличены, но общий тон свидетельствует о глубоком раскаянии человека, который чересчур во многом обвиняет самого себя, чтобы не быть обвиненным другими. «Человек толпы» — это он сам по смерти Виргинии, оставленный всеми, но тщетно избегающий страшного общения с самим собою. В «Черной кошке» он изображает последствие пьянства с отчаянием человека, который лишен уже возможности устоять на роковой покатости, ведущей прямо к помешательству ума. «Кто не испытал помешательства ума, — говорит он в одном месте, — тому не могут являться чудные замки, тот не в состоянии разглядеть в пламени догорающего пожара нечто странное, но давно ему знакомое, тот не замечает в пространстве задумчивых видений, неприметных людям обыкновенным, тот не остановится в раздумье над благоуханием какого-нибудь неизвестного цветка, тому недоступны и сладостные влияния неведомой мелодии».

Нельзя не удивляться силе фантазии, создавшей «Беренику» и «Падение фамилии Угеров (Uher)» и еще несколько меньших новелл в том же духе. По-видимому, какой-то душевный вампиризм управляет выводимыми на сцену лицами, которые движутся в рамках довольно тесного горизонта, покрытого чреватыми бурей тучами, среди удушливой и тяжелой атмосферы, пропитанной серными или гнилыми испарениями. Видимые будто в тумане образы похожи на неясные воспоминания из другого мира, которые явились во сне, гнетут грудь, сдавливают дыхание и пугают воображение даже после пробуждения. Тут везде уже меньше ясности и логической точности, и мы напрасно стали бы допрашивать автора, на каком основании, по какой необходимости Август Бедло (Bedloe) возвратился к жизни или Берлифицинг превратился в лошадь. Последняя легенда ужасна выше всякого выражения. Впечатление ужаса обусловливается не столько изображением, сколько загадочностью идеи, которая ведет читателя неизвестно куда. Мысль тут работает больше, чем, быть может, хотел этого сам автор.

Ненасытное стремление к исследованию всего, что стоит за пределами обыкновенных условий жизни, довело Поэ до крайности, до желания открыть прекрасное в ужасном, наконец, в самом безобразии. В числе новелл этого рода некоторые, напр. «Колодезь и коромысло», «Явление красной смерти» и «Найденная в бутылке рукопись» служат образом картинности изображения. Последняя новелла отличается еще своим относительным правдоподобием, опирающимся на том научном предположении, что в океане существует стремление к полюсам воды, исчезающей там в пропастях земных. Идея всего рассказа имеет тесную связь с известною легендою о проклятом корабле, вечно блуждающем по морям. Некто, потерпевший крушение, спасается на этом плавающем призраке, на котором продолжает путь к полярным пределам, не посещенным никем из смертных. Эта мысль принадлежит к числу любимейших у Поэ. Он обширно развил ее в другой повести, под заглавием: «Приключения Артура Гордона Пима (Pym)

В последних новеллах преобладает элемент юмористический. Это похоже на аномалию в произведениях такого серьезного писателя, и действительно является аномалией там особенно, где юмор соединяется с ужасным. Как-то неловко приходится читателю. Юмор у Поэ похож на оскалившую зубы пантеру. Забавное у него кажется чем-то невероятным. Нам был бы очень неприятен сюрприз, если бы мы вдруг заметили улыбку на устах сфинкса, который в течении сорока веков молчал угрюмо. В самом деле, что-то ненатуральное проглядывает в этом капризном, едком юморе. Возьмем для примера меньше других потрясающую и относительно даже забавную повесть: «Четыре животных в одном лице.» Это Антиох Эпифан, торжественно празднующий счастливое истребление собственною рукою многих тысяч израильтян. Он поет похвальную песнь в честь своей храбрости; его провозглашают великим поэтом и украшают чело его олимпийским венком. Переодетый жирафом, он шествует величественно по городу. Ему сопутствует приличный кортеж, состоящий из льва, тигра и леопарда, которым разрешено сесть кого угодно по выбору. Но тут случилось то, чего он вовсе не ожидал: придворным вздумалось отведать — вкусен ли сам жираф. Они бросаются на великого поэта, который с трудом спасается в ипподроме. Такое доказательство быстроты ног возбуждает в народе рукоплескания, — присуждается победителю в бегании новый лавровый венок.

Единственный рассказ, отличающийся спокойным и искренним юмором — это «Беседа с мумией». Автор воспользовался верованием древних египтян, по которому душа не разлучается с телом до совершенного разрушения последнего. Впрочем, бальзамированный египетский князь был погружен только в летаргический сон; мозг и внутренности не были вынуты. Нечего удивляться, что, вследствие чудных гальванических влияний, жизнь возвращается к нему и что затем всю ночь, до 4-х часов утра, он очень приятно рассуждает о политике и других суетных предметах, покуривая сигару и попивая вино. Весь рассказ, при видимой своей шутливости, отличается глубоко научными подробностями и составляет переход к другим новеллам, в которых юмор опять сокрыт под видом научной серьезности. Мы говорим о тех гениальных шалостях Поэ, в которых он забавляется гипотезами и возможностями, делая из них нечто полное жизни и силы. Пример мы видели уже в странном приключении с Вольдемаром. Рассказ «Путешествие на аэростате» наделал такого шума, какой возможен лишь в Америке. Один из нью-йоркских журналов, в котором рассказ этот был напечатан, собрал огромные деньги. Во всем собрании новелл Поэ нет пуфа более, так сказать, американского. Собственно это дневник переезда чрез Атлантический океан в продолжение 65-ти часов, на вновь изобретенном аэростате, снабженном особым механизмом для управления им по произволу. До напечатания самого рассказа, в журнале явилась реклама с восклицательными знаками, напечатанная крупным и отборным шрифтом. Это обстоятельство и породило бы у нас подозрение, в Америке же возбудило внимание миллиона людей на несколько часов, а известно, что значит там несколько часов исключительного внимания. Еще более колоссальное желание одушевляет «Ганса Пфааля» — он хочет достигнуть луны. Всего удивительнее, что это ему удается, а еще удивительнее, что он нашел возможность описать свое путешествие и переслать описание на землю под адресом своего родного города. Все это обработано превосходно, в тоне самом серьезном, сделано все, чтобы придать вид правдоподобия невозможному.


Заключим наш разбор общим замечанием. При всей своей известности и популярности, Поэ не создал новой школы. Впечатление его сочинений имело характер рекламы в обширных размерах. Известность его распространилась особенно по смерти, но ненадолго, потому что он не высказал ясно требований своего времени. Тем не менее, он явился ни раньше, ни позже своего времени. Тайна в том, что он меньше занимался тем, что есть, чем тем, что может быть. Мир его — не здешний мир. В каждом обществе, в каждой стране он был бы чужой. Он искал исключений и загадок, потому что сам был и то, и другое. Он увлекался идеями возможностей, потому что сферу таких идей он считал своею родной сферой. Создания фантазии имели для него значение действительности. Мы старались по возможности рассмотреть его со всех сторон. Странные муки, исключительность воззрений, отчаяние желаний служат содержанием этой беспокойной души. О человеке этом говорят, что он падал — но кто осмелится осудить его? Позвольте в заключение еще раз привести отрывок из сочинений этого гениального безумца, доверявшего мечты свои только самому себе. Нечто поразительное дышит в той грустной элегии, воспоминающей о лучшем и невозвратном времени. Называется она «Невидимый замок».

«Среди прекрасной долины, обитаемой добрыми духами, некогда возвышался красивый и величественный замок, весь облитый огнями. Это было в земле царицы Мысли.

Проходя по этой счастливой долине, странник мог видеть в освещенных окнах толпу добрых духов, которые в порядке двигались вокруг трона величественной царицы, при звуках гармонической лютни.

Ворота прекрасного замка блистали слоновою костью и кораллами, тысячное эхо неслось из ворот, громко прославляя разум и мудрость царицы.

Но сыны проклятия дерзнули восстать против ее власти. Да льются же слезы. Свет завтрашнего дня не взойдет уже для этой несчастной. Даже слава ее теперь сохраняется лишь в туманных воспоминаниях о прежних, погибших днях.

Проходя долину, и ныне странник видит, сквозь багровые окна, какие-то существа неопределенного вида, беспорядочно блуждающие при дисгармонических звуках; в заплесневелых дверях толпится чудовищное скопище, с хохотом; оно уже не умеет улыбаться».

Какая глубокая грусть слышится в этом отрывке! Освещенный замок, прежде величественный, а теперь полуразрушенный и посещаемый злыми привидениями — увы! это душа нашего поэта. Это он не умеет больше улыбаться и потому принужден саркастически хохотать. А все-таки и теперь, как прежде, он живет в зеленой долине надежды…


Е. ЛОПУШИНСКИЙ