Перейти к содержанию

Жёванная резинка (Чуковский)

Материал из Викитеки — свободной библиотеки
Жеванная резинка
автор Корней Иванович Чуковский
Опубл.: 1909. Источник: az.lib.ru

Жеванная резинка[править]

1[править]

— Следует равномерно дышать через нос!

— Надо избегать всякого стеснения в одежде!

— Чисти щеткой своей зубы и десны, по крайней мере, один раз в день!

Так говорит Иоганн Мюллер, — и кого же нам теперь слушаться, как не его!

— Матери и жены! — говорит Иоганн Мюллер, — бросьте носить корсет! Юноши и дети, курение вредно!

И обаяние этих слов среди нас небывалое, — как будто их мы только и ждали! Положительно — еще немного, и Мюллер — наша идеология! Только Дарвин, Маркс и отчасти Ницше были некогда так же влиятельны среди нас. Мюллер идет чему-то «на смену» — и пора бы Боборыкину написать о «мюллерстве» роман.

Все стали страшно заботиться о мускулах, растираниях, обливаниях, упражнениях, бицепсах, трицепсах, и всех нас увлекает теперь —

«Сгибание корпуса»

попеременно назад и далеко вперед с растиранием груди, живота, нижней части спины, поясницы, седалища, и задней и передней сторон ног в указанном, последовательном порядке" (Мюллер, 74).

«Культ тела» — даже издательство такое основалось теперь и Москве. О «воздушной шляпе», о «ношении сандалей», о «санитарном белье» и об «искусстве есть» — этом «величайшем искусстве» — буквально создалась теперь литература.

«Джю-Джитсу, система физического развития и атлетики у японцев». — «Гигиенические советы». — «Французская (греко-римская) борьба». — «Руководство к развитию силы и наращения мускулов». — «Достижение красоты путем гигиены», — сколько вышло таких книг за последний год.

— Если это будет утром, — говорит Иоганн Мюллер, — вон из постели! Надевайте кальсоны и сандалии… Знаю, что многие найдут эту повесть безнравственной и неприличной, тем не менее от всего сердца посвящаю ее матерям и юношеству.

Впрочем, это говорит уже не Мюллер, а Куприн. Но не все ли равно? «Яма» Куприна и «Система» Мюллера, — разве вы не чувствуете, что это одно и то же? И там и здесь — советы, заботы, практика: остерегайтесь, берегитесь, примите меры! Я помогу матерям и юношеству, — вслед за Мюллером говорит Куприн. — Это ты, Андреев, все только думаешь что о Боге, о Вечности, о Смерти, и даже когда изображаешь щенка, то и щенок у тебя мировой, вселенский, космический. А мы с Мюллером, — какое нам с Мюллером дело до Бога и Вечности, — были бы Матери в «санитарном белье», и Отроки чистили бы зубы! Юноши, не гуляйте же по Ямской!

Это Ценский вечно глядит в «Небо» и на разные лады кричит Кому-то, Кто над нами смеется вверху:

— Эй, погоди еще ставить крест над полями!

Чудак! Не в «Яме» он видит изъян, а в мире, во всей вселенной, — говорит он, — который раз! А носит ли он сандалии? А растирает ли он на ночь живот?

Андрей Белый тоже требует от себя — от поэта — непременно какой-то космологии:

Говори о безумьи миров,
Завертевшихся в танцах,
О смеющейся грусти веков,
О пьянящих багрянцах.

Говорят, что все кругом так же космологичны, что Сологуб в Передонове осмеял не уездный город, а всю вселенную, что Блок вселенную окарикатурил в «Балаганчике», что Рукавишников тоже что-то такое, и что даже petit Городецкий и charmant [Маленький… очаровательный-- фр.] Осип Дымов — и те кокетничали с Хаосом и панибратство вали с Космосом. Даже простой анекдот — и тот выходил у этих «космистов» — sub specie aeternnitatis [С точки зрения вечности (лат.)], даже порнография и та была в сущности у них космографией.

После революции вся русская литература, «как по условленному знаку», задумалась вдруг о чем-то огромном, вечном, мировом, и, как хотите, это облагородило ее.

Но тут ворвались мы с Мюллером и громко заговорили о фуфайках. И вот конец космологии, — в литературе водворяется «Мюллер».

2[править]

Художник может и должен говорить о фуфайке, но он только тогда художник, если и фуфайкой он расскажет мне о своей душе, — о вечности, о мире, о Боге. Чехов и Мопассан лишь о фуфайках и говорили, но — почему же сквозь эту фуфайку просвечивала их тоска, их молитва, их дума о божестве?

А Куприн с самого начала позаботился: фуфайка пусть и останется фуфайкой, я сошью ее попрочнее и подарю Матерям и Отрокам, пусть носят и похваливают, — и какое нам с Мюллером дело до всего остального! Лишь бы Матерям и Отрокам было тепло!

Мюллеровщина разлилась повсюду.

— Ах, почему это за границей, в «культурных городах Запада», давно уже нет мух, а у нас мухи неизбежны «одинаково в деревне и в городе, в богатых и бедных домах»? Боритесь, боритесь с мухами!

Это я прочитал недавно в фельетоне газеты «Слово», — но ясно, что это писал Иоганн Мюллер.

— Рабочие, боритесь с пьянством! В этой борьбе залог успеха рабочего движения, — это тоже напечатано в газете «Слово», но кто же, как не Мюллер мог сочинить эти строки!

О, «чисти щеткой свои зубы и десны по крайней мере один раз в день!» У Мюллера так много псевдонимов! Иногда он укрывается фамилией одного трудовика, и пишет в специальном фельетоне:

«Моя дочурка учится в гимназии, где введена гимнастика по сокольской системе. И посмотрели бы вы: залюбуетесь. Все девчурки крепенькие, пряменькие, веселые, румяные. А вот в гимназии г-жи N. где учатся дочери наших близких знакомых, нет никакой гимнастики, и на детей жалостно смотреть: серые, вялые, грудки вдавленные, спины сгорбленные».

О, Иоганн Мюллер, конечно, это ты! «Дочурки», «девчурки», «юноши», «матери» — пожалуйте! Ваше время пришло опять. Снова вес публицисты и беллетристы упражняют свою добродетель над «дочурками» и «девчурками». Гоните мух, перестаньте пьянствовать, чистите зубы, дайте «девчуркам» гимнастику — и вы спасете отечество! Это уже непременно. Даже гимнастика «девчурок» кажется Жил кипу-Мюллеру «заслугой перед государством»! («Слово», № 785).

«Постепеновцы», апостолы «малых дел» тоже, помните, мечтали фуфайками спасти государство.

«Вот вы сегодня какую-нибудь Лукерью чему-нибудь научите, — говорил „Мюллер“ 80-х годов, — а недели через две или три вы с другой Лукерьей помучитесь, а пока — ребеночка вы помоете, или азбуку ему покажете, или больному лекарство дадите… А там, кто знает, может быть, спасете отечество.

Теперь перед нами „второе пришествие“ Мюллера. Поразительно, что и в 80-х годах он пришел с тем же „культом тела“ и с тем же „искусством есть“.

„Добрый сын отечества, — говорил тогда Салтыков, — обязывается предаваться установленным телесным упражнениям, и затем насыщаться, переваривать и извергать“. У Боборыкина в романе из эпохи прежнего „мюллерства“ — „На ущербе“ — выведен студент Гриша Канцев, который тоже отдыхает „в царстве мышечной силы, спорта“ и всяческого „телесного культа“.

Но, конечно же, это деталь. Главная у Мюллера черта — самодовольство. Только чисти зубы, и все будет хорошо. То есть, уже и теперь почти хорошо, но не хватает еще чуть-чуть… Вот это-то „чуть-чуть“ мюллерству дороже всего и об этом „чуть-чуть“ оно дает подробные советы.

3[править]

Все темы принизились вдруг чрезвычайно, упростились до прописей, и когда я в современной серьезной газете читаю, что взяток брать не следует, даже борзыми щенками (буквально, буквально!), что долг сапожнику тоже долг, что девушек насиловать нельзя, даже если они и крестьянки, — мне кажется, что вся литература наша внезапно заболела разжижением мозга и что для микроцефалов стали издаваться газеты.

Возродилось, возродилось в полной мере то микроцефальное время, когда один микроцефал объявлял пред другими:

— Я, имярек, обещаюсь и клянусь взяток не брать, в карты не играть, не пьянствовать, у начальства не подслуживаться, дело, мне порученное, исполнять быстро и добросовестно, по мере моих сил и разумения.

Настала пора „самоусовершенствования“ — или, по слову Щедрина, — „постепенного, при содействии околоточных надзирателей, благопоспешения“.

Прописи „о долге сапожнику“ и „о гнусности взяток“ я прочитал в фельетоне „Слова“ (17 мая 1909), и подпись под фельетоном: „В. Поссе“, но не ясно ли, что это тот же Мюллер?

Этот комический человек, — как будто целиком из Щедрина, — и мне хочется верить, что ему и самому совестно, какую жеваную резинку жует он всенародно каждый день.

„Русскому народу, — жует он сегодня, — как и всякому другому народу (!), как и всему человечеству (!!), ,<…> нужна любовь друг к другу.,. Возлюбим же друг друга не па словах, а на деле, и тогда (слушайте! слушайте!) сам собой спадет тяготеющий над нами гнет и, как дым перед лицом Господним, исчезнут все ненавистники“ („Слово“. № 814).

„Брак, — жует он резину завтра, — может быть великим счастьем, если в основу его положены равенство, свобода и любовь, которая ведет любящих путем труда и борьбы вперед к сознанному ими идеалу“ („Слово“. № 790).

Козьма Прутков не сказал бы лучше!

„Спасти, — жует он послезавтра, — могут лишь знание и любовь. Знание всестороннее, философское знание, раскрывающее будущее на основании прошедшего. Ибо только познав свет будущего, можно вынести мрак настоящего (!). Любовь не отвлеченная, а реальная, любовь простая, понятная и понимающая, а потому свободная и творческая“, и т. д., и т. д., и т. д. („Слово“. № 711).

И обещает подробнее „коснуться этого“ завтра. И все это бормотание было бы только смешно, если бы ежедневно не вскрывалась его, так сказать, „подоплека“:

„Ищите не лавров героев, а скромного чувства удовлетворения скромных работников. Ими, этими скромными тружениками, созидается светлое будущее“ („Слово“. № 704).

Недавний соратник Горького вспомнил былую свою работу в „Неделе“, — где он вместе с Дедловым, Меньшиковым, Абрамовым нашептывал премудрому пескарю восьмидесятнику:

— Лучше маленькая рыбка, чем самый большой таракан!

И требовал клятв (!) у русской молодежи, что она пойдет в чиновники, — и будет благородна.

Жевание резинки продолжается. Гоните, гоните мух! Вводите в гимназии гимнастику! Откажитесь от взяток! Любите всех и чистите зубы! Главное, чистите зубы, — и вам обеспечено „светлое будущее“, и вы придете „вперед к сознанному вами идеалу“ и „сам собой (!) спадет тяготеющий над нами гнет“.

Приблизилось время жеваной резинки, и вы увидите, мы скоро вздохнем о тех космистах, о поэтах вечного, мирового, огромного, — мимо которых столь небрежно проходим теперь.

4[править]

Особенно для меня показательна эволюция Куприна. Куприн — одни глаза без рук, без ног, без головы, огромные глаза без человека.

И те вещи, которые так зорко он видит (а видит он одни только „вещи“) — каким разбросанным хламом, нелепою кучей лежали бы они перед ним, если бы время от времени он не похищал откуда-то чьей-то чужой идеологии, которая все эти нагроможденные им „вещи“ расставляла по своим полочкам, объединяла своим пафосом и которая из беспорядочной кучи видений делала „рассказы Куприна“.

Я помню, как Куприн был народником, как потом он бросил народничество, раздобыл откуда-то аморализм и обзавелся модным „стихийством“, и как в последнее время его соблазняла проповедь силы, звериности, мускулистости — и он стал славить воров и разбойников (в „Обиде“), воспевать лошадей и собак („Изумруд“, „Собачье счастье“) и преклоняться пред физической мощью (Бузыга, штабс-капитан Рыбников, Файбиш) — и восклицать так часто:

— Какие были люди, какая страшная физическая сила! Господа, я пью один за радость прежних войн, за веселую и кровавую жестокость». «Битвы! Когда сходились грудь с грудью и дрались хладнокровно и бешено, с озверением и поразительным искусством!

„Озверение“, „зверство“, „звери“, „звериный“ — так часто юпадались в последнее время у Куприна, что один молодой поэт шел все резоны посвятить Куприну стихи с таким неизменным рефреном:

Любите так чисто и свято, как звери..
Кто зверя связал, тот насильник и лжец!

Или:

Что может быть ярче, что может быть краше.
Звериного счастья двух юных сердец!

И вот для меня это знаменательно очень: то, что Куприн вдруг спешно забросил всякую „звериность“ — и стал заботиться о „дочурках“, „девчурках“, „юношестве“ и „матерях“.

Уж если он начал жевать резинку, значит резинка теперь действительно будет во рту у всех, и, значит, жевать резинку теперь истинная потребность момента.

Правда, Куприн и здесь не совсем расстался со зверем. Его идеальный герой следит за врагом „по-звериному“, „готовый каждую секунду к быстрому и страшному толчку“. И когда его студенты гуляют с девицами, в них просыпается, по старой привычке Куприна, — „древний, прекрасный, свободный, но обезабраженный и напуганный людьми зверь!“.

Но тем-то и важнее отметить, что он этого „зверя“ всемерно приспособляет теперь к „дочуркам“ и „девчуркам“. Не бойтесь этого зверя, девчурки, он ручной, и — тоже жует резинку.

Тот идеальный герой, который глядит у Куприна „по-звериному“ и который (конечно!) в сотый раз выполняет всю купринскую — до чего надоевшую! — программу „звериности“, и, конечно же, уверяет, что он „бродяга“, что он „страстно любит жизнь“, что у него „безмерная жадность к жизни“, что он „безумно и радостно плывет всюду, куда угодно судьбе“, — этот идеальнейший купринский зверь весь нарисован теперь так, чтобы смертельно понравиться Маменькам и их Дочуркам.

Он храбр, находчив и красноречив, он благороден, как Поссе, — и если много лет изо дня в день посещает публичных женщин, то, Боже сохрани, вовсе не для разврата, а как брат посещал бы сестер. Странный зверь, не правда ли, — но Маменькам такого и нужно. Он пишет публичным женщинам письма, ухаживает, когда они больны, ободряет уставших, утешает обиженных, иных ведет к спасению, и демосфенствует так банально и так „благородно“, как какой-нибудь идеальнейший князь Ларион Троекурский из романа незабвенного Болеслава Маркевича.

И, право же, Куприну только кажется, что он по-старому „любит зверя“, на самом же деле он давно уже со всеми нами полюбил комнатную болонку.

В „Яме“, например, есть несколько настоящих „зверей“, со всеми звериными качествами; однако, Куприн чрезвычайно к ним равнодушен. Есть швейцар Симеон, „зверь“ — по выражению Куприна — и убийца. Есть околоточный Кербеш, тоже „зверь“ и тоже убийца. Есть трактирный половой Прохор Иванович, — тоже убийца и тоже „зверь“. Но Куприн пренебрежительно проходит мимо них.

Он идет к комнатной собачке, к благородному резонеру Платонову, — жевателю жеваной резинки, и восторженно кричит ему:

— Да здравствует белый зверь, „древний, прекрасный и свободный“. Salve Bestia blonda! [Здравствуй, белокурая бестия! (лат.)]

А собачка, натурально, отвечает: гав, гав, гав! Волна доброго, старого ницшеанства, захлебнувшая некогда так неожиданно всех болонок восьмидесятых годов, схлынула, наконец, совершенно, и если оставила после себя иные свои формулы, то уже безо всякого содержания, и если сохранила иные свои лозунги, то без тени былого смысла — и вот уже честного Иоганна Мюллера выдают за сверхчеловека, зубочистку — за меч, таблицу умножения — за „скрижаль новых ценностей“ и спасают человечество — жеваной резинкой».

Корней Чуковский

Первая публикация: «Речь» / 14 (27) июля 1909 г.