Перейти к содержанию

Нынешняя любовь (Авдеев)

Материал из Викитеки — свободной библиотеки

Было, говорят, время, когда, под сводом темно-синего неба, на берегу журчавшего ручейка, под обаятельной истомой вечной весны, в тихие сумерки, какой-нибудь юноша встречался с известной ему девой и... и были счастливы: они любили.

Было время: рыцарь, сыскав даму своего сердца, становился перед нею на одно колено; дама повязывала ему через плечо шарф, и он отправлялся в неведомые страны. Там рыцарь рубил направо и рубил налево: рубил неверного мусульманина — за то, что он неверный, и рубил храброго рыцаря — потому, что он храбрый; а дама, сидя одна в высокой зале замка, пряла или вышивала, слушала песни бродячего менестреля... вы думаете, что рыцарь сражался, а дама занималась хозяйством — ничуть не бывало! они любили.

Вот красная девица сидит за дощатой перегородкой с сквозными щелями и грызет орехи, а молодой парень, в смежной избе, расправив ус, с поклоном вытягивает чару вина: девица и парень любят, и любят не вино и орехи, а друг друга!

Вот, раздушенный и напудренный маркиз говорит мадригал нарумяненной маркизе, у которой, над розовой губой, налеплена черная мушка: они любят.

Бледный юноша, в чайльд-гарольдовом плаще, свирепо смотрит на едва видную деву: они любят.

Господин во фраке говорит даме грубости, а дама смеется: они любят.

Интересный господин сидит с интересной дамой, и оба из всех сил стараются показать, что они скучают: они любят.

Хорошенькая женщина рассеянно замечает, что нынче нет любви, а молодой человек, со стеклышком в глазу, спрашивает ее: «что это такое любовь?» — они страстно друг друга любят.

И все это любовь в разные эпохи и в равных странах! И, действительно, в известное время и в известном краю любовь выражается так, а не иначе. После этого в самом деле можно, как господин во стеклышком в глазу, спросить: да что ж это такое любовь?

Любовь, милостивые государи и государыни, была всегда одна и та же любовь, которую вы, вероятно, очень хорошо знаете, и потому определять ее совершенно излишне; но, в различные времена, всегда была великая разница в признаках любви: в ней исключительно проявлялся дух каждой эпохи. Всегда и во всякое время — это была струна, по звуку которой можно было узнавать внутреннюю настроенность современного человека. Любовь маркиза XVIII столетия не то, что любовь нынешнего француза; итальянец и англичанин любят каждый по своему, и про это-то чувство можно без всякого парадокса выразиться: «скажи мне, как ты любил, и я скажу кто ты».

И вот это всемирное и всевековое чувство, рождавшееся, перерождавшееся и вырождавшееся, дошло и до нас. И из нас большая половина отдала ему свою дань увлечений, молодых, и светлых надежд, горячих верований и тяжелых разубеждений. Но выплыли мы из этой кипящей жизненной струи, — выплыли более или менее счастливо. Инаго нехотя выбросила вдруг житейская волна прямо на сухой берег, и, как опьянелый, смутно озирается он кругом и не сознает еще, где он и что с ним, и не чувствует еще тех ран и ушибов, которых в век, может быть, не залечит ему. Другой, истомленный и измученный, тяжело добирается до берега и долго, худой и бледный, как пласт лежит на нём, с трудом переводя дыхание, пока не отлежится. А иной выскочит как встрепанный, фыркнет и встряхнется, так что брызги кругом полетят... глядишь, он уж сух как гусь и, не оглядываясь, пошел себе гоголем. Но благо тому, кто вынес из этой живой струи новый запас сил, кто окреп и освежился в ней, бодро ступил твердой ногой на берег и, отличив просветленным взглядом дальнюю цель, пошел к ней прямо и весело...

Любопытно нам — не холодным взглядом скептика не сквозь эффектную призму повествователя, ставящего своих героев, для вящего интереса, в театральные позы — посмотреть на нынешнюю любовь; посмотреть взглядом наблюдателя, спокойно сидящего на берегу, но с теплым участием, может быть, с невольным вздохом и улыбкой подмечающего маленькие и обыкновенные случаи знакомой нам и уже обмелевшей ныне переправы.

В длинной вереницы более или менее интересных юношей и дев, иногда седых юношей весьма зрелых дев, которую воображение и память проводят перед нами, мы выбираем всех чаще встречаемых ныне юношу и деву. Вот, с противоположных берегов, они подходят, по мягкому склону, еъ заманчивой струе. Как тверда и осторожна их поступь, как неробко и обдуманно идут они! Нет в них смелости и ловкости опытных пловцов, но нет также ложных и неуклюжих ухваток учеников, по книгам учащихся искусству; видна в них неопытность, но видна и породистая кровь, которая словно в своих составных частях носить и вырабатываеть все привычки и убеждения отцов. Вот, шутя они затрагивають еще игривую струйку и, кажется, не думают ступать глубже; но нужды нет, что не кидаетесь вы, нынешние пловцы, как кидались наши деды, прямо с обрыва, зажмурив глаза и очертя голову, — нужды нет! горячая кровь жаждет холодной и опьяняющей влаги, склон так мягок и незаметен, обрыв невиден... и идете вы дальше и дальше, сами того не замечая, — идете, весело плескаясь, и вдруг — ух! кажется, влюбились по уши...

Счастливый путь, друзья! посмотрим, как-то выплывете вы!

——————

В одном прекрасном губернском русском городе, весьма знакомом читающей публике по тому обстоятельству, что в газетах очень часто помещаются любопытные известия о маленьком белом облаке, появившемся над этим городом с юго-западной стороны, такого-то числа, в столько-то часов, которое потом обратилось в черную тучу, разразившуюся проливным дождем, или о том, что в этом городе есть театр, на сцене которого актриса Хорькова в водевилях с переодеванием и актер Свиристелев в трагедии играют совершенно удовлетворительно, или, наконец, просто извещают о том, что мы, жители провинции, удаленные на столько-то тысяч верст от вашей блестящей столицы, проводим время очень приятно, что общество у нас все весьма образованное, и что такого-то числа в доме собрания был бал, на котором всем было чрезвычайно весело... И так, в этом прекрасном городе, где, вероятно, все бы бесконечно блаженствовали, если бы над ними не появлялись с юго-западной стороны маленькие неприятности в виде маленьких облаков, — на одной вымощенной и всегда способной к проезду улице был большой деревянный, благообразный дом. Дом этот принадлежал всеми любимому и уважаемому Ивану Наумовичу Доброхотову, который, женившись в молодости на одной дочери бедных и благородных родителей, спустя якобы лет тридцать, получил за ней каким-то образом тысячу душ приданого. У Ивана Наумовича было большое семейство. Некоторые из его детей учились, другие служили в военной, а двое в гражданской службе; последние пользовались заслуженной репутацией прекрасных чиновников, уважали родителя, хотя далеко обогнали его образованием, и ревностно преследовали лихоимство. Иван Наумович был человек ума практического, фигурой не велик, но коренастого сложения, и весьма представителен, в делах крут, говорил мало, любил водить хлеб-соль и в бабьи дела, как он выражался, не вмешивался. Супруга его, Анна Кондратьевна, принесшая за собой такое значительное приданое, была женщина высокая и полная — пышная женщина, к мужу была уступчива и от этого в незначительных вещах водила его за нос, гордилась бабушкой Чуфлыгиной, старалась держать «до» на высокой ноге, говорила плохо по-французски и любила этим блеснуть. Кроме сыновей, у Доброхотовых были дочери, из которых одна — невеста. Невесту звали Сашей.

Боже мой! зачем я не мог писать рассказов в то счастливое время, когда еще не умел писать! Помню я живо повести и рассказы того доброго времени. Везде была на первом плане любовь, и какая любовь! пламенная, чистейшая любовь, с ревностью, мщением и бесконечными пожертвованиями. В них была любовь первого сорта — и ничего, кроме любви. Самый мнительный ум не мог заподозрить тех рассказов в личности; да и как было подозревать, когда действовали в них те и та, он — прекрасный юноша и она — прелестная дева? А теперь не любят иметь дело с мифами, и спрашивают, кто она и кто он, где они жили, кто были их родители и родственники в восходящей и нисходящей линиях до третьей степени включительно. А теперь хоть и не обходится почти ни одного рассказа без любви, — но как далеко прячут эту любовь под различные, ненужные вещи! И грозно смотрит критика на нынешнего писателя, осмелившегося поставят слово любовь на первой странице рассказа, и нельзя ему ни одного из действующих лиц своего рассказа назвать дурным человеком без того, чтобы десяток лиц не принял это на свой счет и немедленно не обиделся...

Не знаю, известно ли читателям, что во всех провинциальных городах, как бы они приятны ни были, есть два сорта невест: одни, если позволено мне будет так выразиться, назначаемые собственно для внутреннего обихода, другой — непременно на вывоз. В первых преобладает элемент провинциальный, во вторых — общечеловеческой. Невесты домашние суровы с приезжими женихами, нескоро попадаются им на глаза, думают даже, что они и не стараются бросаться в глаза, позволяют себе страстно влюбляться в местных юношей и выходят замуж или за какого-нибудь пожилого чиновника, довольно мягко приготовившего семейное гнездо, или за молодого помещика с усиками и заложенным имением. Невесты внешние вообще очень изящны и с первого раза бросятся вам в глаза. Они не питают никакой склонности к местным кавалерам, хотя очень милы с ними, — и местные кавалеры, совершенно уверенные в их недоступности, весьма бескорыстно с ними танцуют и любезничают. Репутация этих невест, несмотря на самый подозрительный и бдительный надзор подруг, остается незапятнанною подозрениями в какой-нибудь местной любви; но за то если явится какой-нибудь приезжий, молодой человек — о! тогда кончено! каждый их шаг, каждое слово будет взвешено, обсуждено и осуждено непременно. Не то, чтобы невесты для приезжающих были особенно благосклонны к ним: нет! они только имеют талант как-то исключительно остановить на себе их внимание, и если вы услышите от кого-нибудь, что в таком-то городе есть такая-то милая девица, — будьте уверены, что это невеста для приезжающих. Но не всегда надежды этих невест и их матушек сбываются: много иногда перебывает заезжей молодежи прежде, нежели какой-нибудь счастливец увезет одну из них, на законном основании, в иные страны. Долго они иногда томятся и вянут в ожидании этого счастливца; иные и совсем увядают, не дождавшись; иные, неблагоприятствуемые счастьем, выходят и за местного жениха, но тогда они становятся уже губернскими львицами. Вообще внутренние невесты пытают к внешним легкую зависть и отчасти ненависть; внешние к внутреннем — маленькое презрение; но это им нисколько не мешает быть соединенными узами нежнейшей дружбы.

Вижу я улыбку недоверия моих читателей. «Да кто ж так делит невест?» спрашивают они. Делит их так — отвечаю я — не прихоть рассказчика, а сильное слово: обстоятельства! Сами посудите: за одной в приданое местная протекция — и только; за другой и дадут кое-что, но натурой: домик, лошадок, и овсеца лошадкам будут привозить из деревни... все это вещи, конечно, очень хорошие и ценятся по достоинству туземными претендентами, — но что в них заезжему человеку! А с другой стороны, вот у этой такое хорошенькое личико, что так и хочется взять его с собой, чтобы показать своим приятелям, а у другой очень, очень маленький и укладистый капиталец, да и танцуют-то эти невесты так легко, так воздушно, что вот, кажется, говорят: «улетим вместе, прекрасный чужеземец!..»

Я затрудняюсь, куда причислить старшую дочь Ивана Наумовича. У неё было очень много достоинств, вполне заслуживающих всеобщей известности, и личико, которое могло бы произвести эффект в бенуаре итальянской оперы, и... но я и забыл, что она еще не невеста. О приданом её ни отец, ни мать ничего не сообщали, по доверенности, своим коротким знакомым, да она и не была еще ни на одном баде: можно ли после этого ставить ее в тот или другой разряд!

Наступил Сашеньке семнадцатый год; наступила и зима с своими веселостями... Завтра будет первый бал, на который вывезут Сашеньку, и часто она выходит из гостиной, чтобы взглянуть на свое белое платье, и пять кадрилей и мазурка уже ею обещаны.

Дождалась наконец она и бала.

Но тут опустите книгу, мои читательницы, и вспомните ваш первый бал; вы не будете раскаиваться. Ни в какой книге вы не вычитаете того, что пронесется перед вами вереницей при этом воспоминании; никакой волшебный рассказ не заставит так сильно биться ваше сердце, и от одной драмы так тоскливо не сожмется оно, как от этого воспоминания! Нужды нет, был ли этот бал в великолепной зале какого-нибудь барского дома, был ли он в небольшой, оклеенной желтенькими обоями комнате — все равно! Молодость, мечты и надежды для всех одинаково драпируют стены! Вспомните ваше белое, пышное вашей свежестью платье, вспомните букет ваших цветов и того, кто привез вам этот букет. Помните ли, как, — точно облако пронеслось у вас перед глазами при первом шаге в залу? помните ли, как высоко вздымалась ваша стыдливая грудь?.. Раздвинулась толпа, пахнуло вам в лицо горячим воздухом, грянул оркестр, и ловкая рука обхватила ваш стан... и понеслись вы по зале, не чувствуя под собою паркета, и страшно и чудно приятно вам. Помните ли, как нов был тогда вам разговор ваших кавалеров, и как надоели они вам впоследствии? Помните, был ли между этих кавалеров один, которого бы вам хотелось встретить там, или тут только в первый раз вы встретили его? И где-то он теперь, и таков ли он теперь, как вам казался тогда? А вы?..

Но бросим воспоминания! Их конец бывает иногда скучнее иного скучного рассказа.

Верхний этаж, дома дворянского собрания горел огнями, затемняя свет уличного фонаря. У подъезда горели три плошки и стоял жандарм. В дверях между залой и лестницей вертелся полицейский чиновник, но ближе в лестнице, нежели к зале.

Бал уже начался и на этот раз был очень богат участвующими. Оркестр играл вальс, и несколько пар кружилось по зале. Лихо вальсировали тут три брата Пионовых — все трое смуглые, с черными усами и с такими взглядами, которые, кажется, говорили: «А хочешь, я тебе сейчас историю сделаю?» Ловко и деликатно скользил по паркету с изъянцем один изящный блондин, крепко прильнув к своей даме, немного согнувшись и приятно улыбаясь. Какой-то лесничий, оттопырив локоть, сурово вращал свою толстую даму. Были еще и другие вальсёры, более или менее вносившие в танец свои личные характеры. Из них двое добрейших юношей, страстные охотники до вальса и польки, так неудобно удовлетворили своей истинной склонности, что бедные дамы бледнели при их приближении и подавали им руку с таким замиранием сердца, как будто им предстояла самая опасная переправа в утлом челноке через бурную реку. Изредка какой-нибудь господин солидных лет, давно променявший танцы на коммерческие игры, разлюбезничавшись нечаянно, до составления партии, с какой-нибудь дамой, и большей частью по предложению самой дамы, с улыбкой натягивал на руку черные перчатки, и пускался в вальс, который и выполнял, к особенному удовольствию своих сверстников —

«Отменно тонко и умно,
Что ныне несколько смешно.»

А между тем Доброхотовых все не было. Не заболели ль зубы у Анны Кондратьевны, не прихлопнул ли удар Ивана Наумовича? Один молодой человек, за две недели выпросивший у Сашеньки первую кадриль и мазурку, с живейшим беспокойством поглядывал на двери и крайне боялся, что ему придется танцевать с кем ни попало, или вовсе не танцевать. Наконец показалась седенькая голова Ивана Наумовича, зашумело, пышное розовое платье Анны Кондратьевны; у залы они расступились и пропустили вперед Сашеньку.

Я сказал уже, что Сашенька была шестнадцати дат. Но лета летам рознь, и разные бывают шестнадцать лет. Сашенька была счастливая девочка; много хорошего принесли ей эти лета: они не сформировали из неё совершенную девицу, которая бы развернулась вполне, как пышный, совсем созревший цветок, весь блестящий полной красотой и свежестью, но они ей дали лучшую красоту, прелестную полураскрывшуюся красоту настоящего, которая обещает еще более в будущем. Сашенька была того прекрасного роста, который можно поставить между большим и средним. Формы её только что сбросили детскую угловатость и приняли круглость и свежесть ясно обрисованных очертаний. Лицом она была далеко не красавица, в частностях его были даже неправильности; но все вместе, милое и розовое; оно, готовое вспыхнут ярким румянцем при малейшем волнении, дышало какой-то веселой гармонией. Одни глаза её, небольшие, темно-карие и ясно очертанные (прехорошенькие глаза) была умнее своих лет. Не то, чтобы они были задумчивы или, что называется, глубоки: нет, они смотрели весело, немного неявно, немного любопытно, как следует шестнадцатилетним глазам; но иногда в них просвечивался ум светской, двадцатилетней девицы, — девицы, которую не обморочишь ловко связанной фразой, и которая, смотря на вас, видит не один хорошо пробранный по-английски ряд: у наших девиц-полудетей часто бывают такие глаза.

Сашенька была, по обыкновению, в простом белом платье; в руке букет; за голове только кольцом лежала крупно сплетенная темнорусая коса — её собственная, а не выписанная из Москвы коса. Наряд чересчур уже простой, но легкое платье пышно ложится на свежие формы; белый цвет, нежно-розовый румянец, темные волосы и яркий с зеленью букет — все вместе делало ее очень нарядной. Она вошла в залу не робко, но была, несколько смущена. Полуоткрытая грудь её высоко дышала; на белом лице, то ярко вспыхивая, то замирая, играла и переливалась молодая кровь. Раздвинулась перед нею толпа мужчин, и все они, от состарившегося над бумагами советника до юноши, едва выступившего на поприще света и канцелярии — все они невольно и весело улыбнулись. Улыбнулись ей и подруги её, более или менее весело, и только некоторые девы, чувствующие уже необходимость надевать особенно яркия платья и шу, посмотрели на нее с скрытой под совершенным равнодушием ненавистью. Вальс приближался к концу, и почтенный старшина собрания с удовольствием приподнимал уже руку, чтобы подать знак музыкантам, когда один ловкий кавалер ввел Сашеньку в круг легко понесся с нею; понеслись, увлеченные их примером, и другие пары... и вальс разгорелся слова, как иногда зимой разгорается, вспыхнет и весело затрещит огонь в камине, когда хмурый слуга подсунет к тлеющим углям разорванную и неудобную к напечатанию кипу сочинений того, у которого он находится на прислугах.

Бал шел своим чередом и прошел бы как и многое множество балов, на которых, судя по газетным известиям, всем, до швейцара, дремлющего с булавой, включительно, бывает чрезвычайно весело, если бы на этом бале не случилось маленького, но весьма для нас интересного обстоятельства.

Это обстоятельство с самого начала вечера ходило по зале в черном фраке и белом жилете, в виде одного молодого человека. Молодой человек был действительно человек молодой — лет двадцати трех, может быть двадцати шести. Кто узнает верно года нынешних молодых людей? Одет он был не провинциальным Шармером, которого фрак непременно режет под мышкой, и даже не московским Шармером, который хоть пуговицами или чем-нибудь, а уж даст себя узнать, но, должно полагать, настоящим Шармером, или каким-нибудь петербургским профессором его мастерства, потому-то одет молодой человек был так, что решительно ме было возможности остановить внимания на его туалете, как будто он никогда его не делал, а так уж родился одетым. Остальная наружность этого господина соответствовала его туалету, т. е. была прилична, но ничем не замечательна: волосы русые, причесанные коротко и просто, черты лица неправильные, мягкие, но довольно приятные, рост средний, нос без венного характера; бакенбард и особых примет не имелось.

Видимо было, что молодой человек явился в общество неизвестного нам города в первый раз. Он ходил без цели, смотрел на лица, на которые в городе уже перестали смотреть, иногда невольно останавливал внимание на странностях какого-нибудь господина, давно обратившихся для всех не в странность, а в его необходимую принадлежность.

Сначала молодого человека заметили, и то вскользь, очень немногие, сделали о нём два-три вопроса и, не получив удовлетворительного ответа, успокоились. Но когда приехала первая дама в городе и приятно улыбнулась молодому человеку, когда он поговорил и потом сделал с нею несколько туров вальса совершенно удовлетворительно, — кругом послышались вопросы: «кто он?» и «что он»? И некоторые обратились с ними даже в полицейскому чиновнику, стоявшему в дверях между входом и залой, но ближе к входу. Оказалось, что это некто Черков, чиновник из Петербурга, приехавший по какому-то делу. Более никто ничего не мог узнать; но на первый раз и этого было достаточно: все более или менее нечаянно и мимоходом посматривали на Черкова, и вскоре около него точно из земли вырос какой-то господин зрелых лет, с самоуверен мой осанкой, слегка задел его локтем, весьма вежливо извинился и потом несколько покровительствующим тоном спросил:

— Вы, если не ошибаюсь, не здешний?

— Да, я вчера только приехал сюда, отвечал Черков.

— Конечно, по делам службы, или по собственным?

— По службе.

— Иначе и быть не могло; кого сюда понесет для собственного удовольствия? Не завидую вам, коль и служить здесь придется.

— Я здесь не останусь постоянно, оказал Черков уклончиво, не желая вступать в разговор с незнакомым ему человеком, но не желая вместе с тем и выказать ему это.

— Все-таки отсюда нескоро выберетесь. Будет же вам работа, только троньте старые дела, особенно в ***.

— Я не для ревизии, отвечал Черков.

— Жаль, очень жаль: не мешало бы здесь кой у кого пульс пощупать... говорил неизвестный господин, подмигнув глазом; а сам думал: «да зачем же тебя принесло-то сюда?»

— Вы, вероятно, знаете моего брата в Петербурге... ведь вы из Петербурга, если не ошибаюсь?

— Из Петербурга, отвечал Черков вежливо.

— Топтелев, служит в ***.

— Нет-с, я его ме знаю.

— А мне показалось, что вы служите там же?

«Почему же это тебе показалось?» думал Черков: «на физиономии, я думаю, не написано, кто где служит?» да, как будто желая убедиться в этом, и посмотрел на физиономию своего собеседника.

— Брат мой... Человек с весом... продолжал неизвестный господин, с расстановкой, поглядывая рассеянно по сторонам и постукивая носком левой ноги об поль. — Две тысячи жа-ло-ванья, ква-ртира, ото-пление, осве-ще-ние.

Вопрошающий господин, которому, кажется, не понравился пытливый взгляд Черкова, мало-помалу смолк, не отходя, однако, от Черкова, а Черков, которому ничего не удалось угадать по его физиономии, очень довольный этим молчанием, с любопытством обратил внимание на одну занимательную пару. Жиденький и очень молоденький господине пустился вальсировать с какою-то зрелой и крепко сложенной девицей. Обхватив её туго стянутую талию, он повернулся было очень бойко, но вдруг встретил сильнейшее противодействие со стороны своей дамы. Он сильнее уперся ногами и хотел повернуть ее вкруг себя, а она, кокетливо упираясь, предоставляла ему себя увлечь; но как молодой человек ни бился, желая понестись в вихре вальса, а все они продолжали вертеться на одном и том же месте. Наконец, утомясь в бессильной борьбе, кавалер уступил и принялся делать тур, не он кружа даму, а сам легко порхая около неё.

Черков, не позволяя себе улыбнуться, с удовольствием любовался этой парой, когда вдруг мимо его, склонив немного, будто под тяжестью русой косы, хорошенькую головку к плечу кавалера, свежая и нарядная, как цветок её букета, пронеслась, вальсируя, Сашенька.

— Кто эта девица? невольно спросш Черков, обратясь к своему прежнему собеседнику.

— Эта? улыбаясь, отвечал он. — Это дочь человека почтенного: Доброхотова, Ивана Наумыча — вон того седенького, что табак нюхает. Это у нас первая невеста в городе, Господин Доброхотов человек почтенный, получил за женой тысячу душ приданого, у тестя то от роду ни души не брал, кроме собственной, да и та, чай, чёрту запродана.

Черков посмотрел на неизвестного господина с недоумением.

— Да-с, получил тысячу душ, да вот пять, я думаю, еще скоро получит, продолжал тот, иронически улыбаясь.

— Это не дети ли его служат в Петербурге?

— Да, его. А вы их изволите знать?

— Они мои хорошие приятели! сухо поклонясь, сказал Черков, и повернулся в другую сторону. Прекрасные молодые люди... начал было неизвестный господин, но, увидав, что Черков от него ушел, продолжал уже в своем уме: «прекрасные! такие же, как и ты, гусь лапчатый, — нынешнего поля ягода! Ну уж, народец! Двадцати лет, а кремень кремнем! Ты бы из него слово вышибить, а он десять из тебя вытащит, поклонился да и пошел! Ай да кремень петербургский! Молодец!»

Впоследствии Черков имел удовольствие узнать, что этот первый его знакомец был сильнейший взяточник, выгнанный из службы, нечистый на язык и на руку, и вообще не пользующийся в городе ничьим расположением. Пока этот господин Тептелев, всегда ему впоследствии раскланивавшийся, кончал свой умственный монолог, Черков пробрался сквозь толпу и подошел к Ивану Наумовичу Доброхотову.

— Я имею удовольствие говорить с Иваном Наумычем Доброхотовым? сказал ему Черков, вежливо наклонясь.

— К вашим услугам-с, к вашим услугам, отвечал Доброхотов, немного склонясь на бок и остановив на полдороге к носу щепотку табаку, которую держал двумя пальцами.

— Я хорошо знаком и служу вместе с вашим сыном Петром Иванычем. Я сегодня только приехал и не успел еще доставить вам письма, которая он поручил вам передать; поэтому вы мне позволите завтра иметь удовольствие...

— А!

Сделав это краткое восклицание, Иван Наумыч поспешно понюхал табак, спрятал табакерку и, освободив таким образом руки, радушно протянул их Черкову.

— Очень рад, очень рад, друг моего Петра — друг нашего дома... Позвольте познакомиться, с кем имею честь?..

— Черков.

— Имя, отчество?

— Василий Федорыч.

— Очень рад! Прошу к нам без церемонии. Позволите вас познакомить с женой.

Иван Наумович взял Черкова под руку и подвел к к Анне Кондратьевне.

— Василий Федорич Черков, сказал он, указав на жилет Черкова: — Друг нашего Петра, из Петербурга.

— Ах, аншантэ! Мосьё Черков, подавшись грудью вперед, сказала Анна Кондратьевна: — аншантэ! Вы давно здесь?

Черков отвечал, и у них завязался разговор.

— Наша дочь, Alexandrine! сказала она, указывая на зарумянившуюся и немого запыхавшуюся Сашеньку, которую кавалер только что оставил.

— Мосье Черков, сказала она ей.

Черков сказал несколько фраз Сашеньке, Сашенька что-то ответила Черкову, а разговор их кончился тем, что они резво, ловко, весело понеслись по вале.

Аппетит приходит во время еды, говорят французы. Провальсировав с Сашенькой, Черков попросил у неё кадриль; но тут встретились сильное препятствие: все её кадрили и мазурки были давным-давно ею обещаны; кто ж мог предвидеть, что к этому балу приедет из Петербурга новый и очень ловкий кавалер! Однакож, они помирились на польке abonnée, а после польки Сашенька подозвала в себе какого-то осьмнадцатилетнего юношу с длинными волосами, сказала ему что-то и так мило съёжила личико, так прищурила хорошенькие глазки, что хотя лицо юноши вытянулось гораздо более, нежели сашенькино сжалось, но он приятно улыбнулся и сделал руками несколько таких выразительных жестов, которыми видимо убедительнейше просил не беспокоиться. Но Сашенька продолжала просить, юноша горячее стал ее успокаивать, наконец кончил тем, что успокоил ее совершенно и отошел от неё с лицом, казалось, весьма довольным, похожим на то, которое делает человек, когда за большим обедом у него засядет в горле маленькая рыбья косточка.

А Сашенька мимоходом сказала Черкову:

— Мосье Черков, я перепутала кадрили: хотите, я вам дам четвертую?

И затем она посмотрела на него с такой весело открытой и невинной улыбкой, что не было никакой возможности не верить ей.

Очень скромно поклонился Сашеньке Черков, сказав, разумеется, что он чрезвычайно рад. Но, отойдя потом в сторону, он не утерпел и, раздвинув большой и указательный пальцы, придавил ими воротнички рубашки и с тайным самодовольствивм погрузил в них подбородок.

Танцевали они четвертую кадриль и чрезвычайно удивились, что она кончилась, как им показалось, но второй фигуре...

Поздно ночью, когда в доме собрания погасили огни, и зала, за час еще шумная и весело оживленная, стояла теперь тиха и мертвенно пуста и только луна ярко светила в нее и стлала косые четырёхугольные окна трепетного и бледного света на паркет, задевая вскользь белые колонны, когда, может быть, тени красавиц и кавалеров некогда тоже, шумно веселых и блестящих, собравшись теперь, неслышные и невидимые, продолжали замолкнувший бал и, вспоминая старину, незримо порхали по этой зале, когда уличный фонарь, испытывая тоже судьбу всего земного, вдруг загас всеми четырьмя рожками, под дуновением закутанного в рогожу фонарщика, а, где то далеко, на колокольне кладбищенской церкви, пробило четыре: когда в это время мы заглянули бы в одн номер гостиницы для приежжающик, где за ширмой под красное дерево с зеленым коленкором, на железной кровати, сжал как убитый один наш знакомый, а черный фрак, опустив рукава, висел на стуле, — если бы в тоже время мы осмелились заглянуть в мезонин одного дома, в котором была чистенькая и светлая, но недоступная для нас комната, и если бы мы имели возможность бросить мимолетный и нескромный взгляд на маленькую кроватку, в которой одна наша знакомая, откинув на подушку стройную руку и прижав к ней горячую и разгоревшуюся щеку, почивала сладко, и если бы мы могли подглядеть их грезы и подслушать предсонняя мечты, — мы бы согласились, может быть, с газетными объявлениями, что на таком то бале, в известном нам городе, если не всем, то некоторым бывает очень весело.

Из нескольких лет жизни, проведенной в разных более или менее удаленных от столиц краях многоземельной России, из многих встреч и знакомств, сделанных там с приезжавшими в те же края из Петербурга молодыми людьми, мы имели случай убегаться, что из этих молодых людей редко приезжал кто-нибудь из Петербурга влюбленным.

Слишком далекий от мысли, чтобы причиной такого любопытного факта был недостаток привлекательности здешних обитательниц, вообще, а из нихь — моих читательниц в особенности, я скорее готов допустить предположение, что если уже петербургская жительница прекрасного пола внушит любовь, так такую, что нет никакой возможности оторваться от предмета своей страсти.

Положив это, мы обращаемся к нашему рассказу.

Черков приехал из Петербурга, и тоже небыль влюблен, следовательно, на другой день бала, вместе с письмом от Петра Доброхотова он повез в дом Ивана Наумыча сердце, доступное всем прекрасным склонностям, начиная от легкой дружбы до пылкой любви включительно!

И действительно, легкая дружба — тонкое и милое растение, на котором часто, к совершенному удивлению, развертываются очень полные цветочки, известные над именем любви, — легкая дружба, говорю я, вскоре и незаметно пустила корешки в свежие сердца Сашеньки и Черкова, и очень приятно защекотала их. Весело было нашим героям танцевать друг с другом, потому что оба танцевали очень мило, как говорится, удачно станцевались. Весело им было наконец друг с другом — если позволено мне будет так назвать немного нежную и игривую светскую болтовню — где-нибудь вдвоем, в стороне, вне общего разговора, весело потому, что они открыли в себе удивительное согласие в мыслях и вкусах. Говорил ли Черков, что такая-то подруга Пашеньки, или молодой человек, немного ухаживающий за ней, чрезвычайно смешны, и действительно Сашенька находила, что они в самом деле очень смешны, и ей казалось чрезвычайно странным, что она этого до тех пор не замечала. Говорила ли Сашенька Черкову, что он очень зол, и что с ним опасно говорить, и хотя Черков в этом и защищался, но сознавался в глубине души, что он, действительно, подчас бывает очень зол и даже весьма опасен.

Отношения Черкова в доме Ивана Наумовича давали молодым людям полную возможность ростить и лелеять взаимную дружбу, к совершенному своему удовольствию. Иван Наумович был хлебосол. Черков, как человек заезжий, как друг его сына Петеньки, более чем когда-либо имел прево на гостеприимство, и надобно отдать справедливость каждому: гостеприимство Ивана Наумовича было радушно, а Черков с своей стороны очень охотно им пользовался. Только первый знакомый Черкова, известный в городе злоязычник Тептелев, иногда подмигивая глазом, выражался на этот счет, что дескать «Доброхотовы петербуржского-то гуся прикармливают».

И молодые люди пользовались временем и возможностью, и дружба их росла и росла, и, несмотря на то, что для них еще была ничем неприметна, в глазах общества неизвестного нам города она превратилась в такое огромное растение, которое всем вообще и каждому в особенности лезло прямо в глаза, вместе с тем, очень раздражительно щекотало язык. Очень понятно, что когда случается подобное обстоятельство, тогда при взгляде за какую-нибудь пару, заподозренную во взаимной склонности, вы чувствуете колотье в глазу и раздражение языка, а это — странная вещь! — ощущается часто, то нельзя же не сообщить своих ощущений какому-нибудь приятелю или приятельнице, и не желать удостовериться, ощущает ли он что-либо подобное. Так поступили все без исключения в неизвестном нам городе, и все, к общему удовольствию, удостоверили друг друга, что ощущают положительно одно и тоже. Получили отрицательный ответ только те, которые, вследствие короткости отношений или шутками, вздумали убедиться полнейшим образом, вынудив слбственное сознание виновников беспокоившего всех чувства.

Однакож, дав с совершенной искренностью отрицательные ответы, попристальнее взглянули наши герои на свои взаимные отношения, и результат был следующий. Черков, возвращаясь поздно вечером домой от Доброхотовых, сделал себе такой вопрс:

«А ведь, кажется, я Сашеньке-то скружил немного голову?»

И, убедившись, что на улице господствует, вопреки горящим фонарям, совершенный мракь, он самодовольно улыбнулся.

В тоже время Сашенька, укладывая перед зеркалом свою темную косу под беленький ночной чепчикь, подумала:

«А кажется, Черков-то совершено влюблен в меня»

И, посмотревшись в зервало, она весело улыбнулась и отдала Черкову справедливость, что у него вкус недурен.

О, молодость, молодость, наивная, бескорыстная! Никому из них и в голову не пришло попытаться заглянуть в свое сердце и посмотреть, что там делается. Они только и думают друг о друге!

А еще есть люди, которые говорят, что нынче все страшные эгоисты!

Но не безнаказанно любознательный человек тешится тем, что задает себе тот или другой вопрос. Не успеет он ответить на них, как совершенно уже без его ведома из этого решенного вопроса вылезает какай нибудь близкий его родственных и, опираясь на права наследства, требует и на свою долю большую или меньшую часть ваших мыслительных способностей, а за ним и другой, и третий, пока наконец, утомленные таким претендентом, вы не прогоняете их вместе с родоначальником и принимаетесь, избегая всяких умственных занятий, играть в карты или читать современные повести.

Так было и с Черковым. Решив положительным образом вопрос о степени расположения к себе Сашеньки, ему, во всей обширности и с разных точек зрения, представился другой: «кто такая Сашенька?» На это он отвечал:

Сашенька миленькая шестнадцатилетняя девочка, с умненькими глазками, что ему очень нравилась.

Она говорить хорошо по-французски, играет по утрам на фортепиано, танцует грациозно, отвечает на разные тонкие вопросы так непринужденно, как только может отвечать девочка с умненькими глазками, — следовательно она умна и прекрасно образована.

Состояние Сашеньки... но тут, в глазах Черкова очень неприятно зарябило что-то много маленьких её братцев и сестриц, которых он всех не успел еще привести в известность. Впрочем, какое ему до этого дело? Ведь не жениться же ему на ней! Он только хотел удостовериться, не будет ли компрометировать его победа над нею, прилично ли ему ухаживать за ней, и удостоверялся, что подобная победа не только прилична во всех отношениях, но даже будет ему делать честь; особенно приняв в соображение, что сердце Сашеньки до сих пор еще никем, сколько известно по слухам, завоевано ни было. Тут он хотел было, на всякий случай, привести в некоторую ясность состояние Ивана Наумовича, но, очутившсь в продолжение предыдущих мыслей на своей постели, он услыхал, как слуга его, вытянув губы, дунул на свечку; и кругом его стала темнота. Впотьмах Черков думать не мог, и потому, уткнувшись лицом в подушку, он уснул безмятежным сном благоразумного юноши, который привел в некоторый порядок сердечные дела, с удовольствием нашел в них приход, и полагая, что если бы ему и пришлось немного запутать их собственной склонностью, то от любви до женитьбы еще далее, нежели от займа денег у приятелей до расплаты с ними.

Но не так хитростны и расчётливы наивные мысли у девушек. Увидав молодого человека, известным образом улыбающегося при встрече с ними, или даже еще и не улыбающегося, они задают себе простой и ясный вопрос: «партия он мне или не партии?» Вопрос этот они рассматривают с своей собственной точки зрений: они думают только, с кем они будут входит в общество и в чём они будут входить. Так думала и Сашенька.

Она думала, что наружностью Черков весьма удовлетворителен и, следовательно, показаться с ним в свет очень приятно, что одет он всегда мило и со вкусом, следовательно и она не встретит затруднения в выборе своего туалета. Имя его не дурно. Фамилия очень порядочная и приличная; и с этой стороны не встретится никакого препятствия к их взаимному счастью, как оно встретилось её подруге Надине, которая должна была отказать одному премилому молодому человеку оттого только, что еще с самых юных лет; когда в школе на перекличке дежурный кричал: «Гаврила Затачка!» этот молодой человек благодаря своему родоначальнику-малороссу, поставлен был в неприятную обязанность отвечать: «я!»

В таких приятных мыслях заснула Сашенька и видела во сне, что примеривала прехорошенький дамский головной убор и чудесно вышитый гладью распашной капот, и очень совестилась, что должна была примеривать их при Черкове...

Свой особенный взгляд имеют также родители молодых людей, особенно людей женского пола. Но об этом взгляде мы поговорим после, а теперь искренно пожелаем исполнения твоих, о юность! сладких грёз. Осторожно ступаешь ты по скользкому наклону чувств и внимательно осматриваешь своего противника, прежде нежели садишься с нам играть по маленькой. И хорошо делаешь! как знать, чем кончится игра!..

——————

Случилось мне в детстве быть свидетелем следующего происшествия:

Сидел я у открытого окна и учил наизусть географию. Окно вводило на берег пруда. День был жаркий, двое осьмилетних мальчишек: Сидорка и Ефремка, соблазнившись приманчивой прохладой воды, вздумали купаться. Дно пруда было мягкое, вода стояла не шелохнувшись как стекло, они шутя забреди по пояс. Тут зашел между ними следующий разговор:

— А ты, Ефремка, зайди вот по плечи, сказал Сидорка.

— Ишь ты, какой прыткой! сказал Ефремка.

— Ничего, а ты ступай, ступай, Ефремка, а я те пособлю, сказал Сидорка.

И, действительно, он начал пособлять, тихонько подталкивая его в спину.

— Ну, а теперь ты ступай, сказал Ефремка, войдя по горлышко: — ступай.

И пошел Сидорка по горлышко, а Ефремка его подталкивал.

— А теперь так ступай, чтобы вода тебе под нос подошла, сказал Ефремка, подталкивая его.

И действительно, Сидорка зашел так, что вода подступила ему под нос; он даже имел любопытство понюхать ее — захлебнулся и пошел пускать пузыри. Ефремка полюбовался пузырями достаточное время, а потом уж побежал сказать об этом Сидоровой матери, которая мыла на берегу белье.

— Глядь-ка, тетка Федосья, как Сидорка-то буль-бульки пуска-ит, сказал он, вытянув последний слог.

К счастью, тетка Федосья подоспела вовремя, вытащила сынишку из воды и, дав ему очнуться, тут же на берегу прочла ему очень чувствительное нравоучение по задним частям.

Это полузабытое происшествие пришло мне на память по поводу моих героев.

Раз, в зимний вечер, очень вскоре после описанных мною рассуждений, Черков был, по обыкновению, у Доброхотовых. Посторонних, кроме его, никого не было. Анна Кондратьевна сидела в угловой комнате за какой-то работой, Иван Наумович сидел в кабинете, а Черков ходил с Сашенькой. Ходили они вдвоем по длинной зале и занимались очень весело оживлёнными разговорами. Вот какого невинного рода была их беседа. Черков, как нам известно, полагал, что Сашенька им интересуется; Сашенька с своей стороны полагала, что Черков в нее немножко влюблен. Оба они очень были довольны этими предположениями, и каждому, по естественному любопытству, хотелось в них удостовериться. Есть один очень милый и никогда неистощимый для людей, чувствующих друг к другу некое влечение, предмет разговора — предмет несколько избитый, если хотите, но в котором всегда остается, по видимому, какой-нибудь нетронутый уголок: — это разговор о чувствах. И кто из нас в былые времена, с тайным трепетом сердца, не разрабатывал этого нетронутого уголка на страстный, элегический или шутливый тон, смотря по тому, обращалась ли речь к черным, тёмно-голубым или небольшим карим глазам? и кто из нас, в душевной простоте, не полагал, что он открыл новый мир чувств, что он высказал тьму самых новых и никому неведомых тонкостей. Счастлив тот, которому внимали, с сочувствием, на кого умильно смотрели в то время известные ему глаза, он действительно открывал для себе маленький мир новых чувств и неведомых ему ощущений! Но есть в этом разговоре другое имя, менее чувствительное, но более остроумное: на нём разведываются чувства, ловятся и истолковываются взгляды, и представляется ловкому человеку много извилин, по которым очень удобно и деликатно можно завести желанный предмет в более тонкие места. В эту игру очень охотно и мастерски играют между собою дипломаты, и светские дон жуаны обоего пола. Этой игрой играли и наши самоучки. И надобно отдать им справедливость, они играли очень хорошо для начинающих. Нельзя предать эту смесь слов, взглядов, намеков и улыбок... все имело тут значение: очень ловко делали они друг другу тонкие вопросы, перетолковывали ответы, ловили на словах и довольно искусно расставляли один другому маленькие ловушки, попавшись в которые, какое-нибудь неосторожно ободряющее слово оттуда уже не выпускалось, а откладывалось в запас приобретений. Таким образом, они, за исключением мелодраматического конца (да извинят мое сравнение), напоминали некоторым образом тех двух мальчишек, которых я видел в детстве, и, очень наивно подталкивая друг друга вперед по дороге чувств, говорили такими фразами: «влюбитесь в меня вот до сих пор, а я вам пособлю!» Каждому очень хотелось, чтобы другой влюбился по уши, хотя еще оба, надо отдать справедливость, были далеки от этой желанной черты.

В таких приятных и изощряющих ум занятиях время идет весело и быстро и не думает ни о чём, предаваясь им, беззаботная молодость; но думает иногда за нее дальнозоркая и мнительная старость.

В это время, когда Черков и Сашенька прогуливались по зале, дверь кабинета тихонько отворилась, высунулась оттуда седенькая голова Ивана Наумовича, а за нею вошла и вся его добродушная фигура.

— А! Василий Федорыч! сказал он и, крепко пожав его руку, прибавил: — не хотите ли табачку?

Хотя Иван Наумович и знал, что Черков табаку не нюхает, но это была его особенного рода шутка, которую он употреблял всегда, когда бывал в хорошем расположения духа.

— Благодарю вас! улыбаясь, отвечал Черков.

— Какой вы чиновник, коли табаку не нюхнете! сказать Иван Наумович.

И это была опять особенного рода шутка, которую всякий раз говаривал Иван Наумович после отказа Черкова.

В этот вечер он до того был в хорошем расположении духа, что попотчивал табаком даже Сашеньку. Сашенька была тоже в неменее хорошему расположении духа и, чтобы доставить удовольствие папа, взяла немножко табаку, прищурила глазки, понюхала и расчихалась.

— Вот будет славная чиновница, сказал Иван Наумович.

И, совершенно довольный своей шуткой, он весело оправился к жене.

Анна Кондратьевна, как было уже замечено, сидела за работай, в угловой, через две от залы, комнате.

Иван Наумович подсел на диван к супруге, щелкнул с раздумьем по табакерке, открыть ее, довольно долго помял табак двумя пальцами, наконец сбоченил голову и протяжно понюхал.

— Что это вы шьете, Анна Кондратьевна? сказав он несколько саркастическим тоном.

— А вот Сашеньке пардесю на голову, сказала она, да и посмотрела вопросительно на Ивана Наумовича.

— Нет, я так! я в ваши женские дела не мешаюсь, сказал он.

Они помолчали.

— А что это пардесю-то в приданое, что ли? сказал Иван Наумович.

— Какое приданое! Это просто, чтобы, ехав с балу, ни голову надевать от простуды, отвечала Анна Кондратьевна. — С чего ты взял приданое?

— Да так! Я ведь в ваших нарядах толку не знаю: мое дело мужское, сказал Иван Наумович, скромно подсмеиваясь.

Вместо ответа Анна Кондратьевна отложила шитье, прислонилась своей широкой спиной в спинке дивана и, сильно прищурившись, посмотрела на Ивана Наумовича.

А Иван Наумович пощелкивал по табакерке и рассеянно посматривал на стороны.

— Жан! я тебя решительно не поймаю, сказала наконец Анна Кондратьевна.

— Да я ничего, матушка! простодушно заметил Иван Наумович. — Я вот только думал, как бы нам с тобой новый-то наш знакомый какого-нибудь петербургского пардесю на голову не надел.

Анна Кондратьевна опустилась пониже за диван и приняла ту спокойную позу, которую дает основательное понимание предмета разговора.

— Пустяки! сказала она: — Александрин еще ребенок: это они так только.

— Ну, Саша-то не очень ребенок, возразил, как будто про себя, Иван Наумович. — Может, они и не совсем так только.

— Что ж! если бы у них что и вышло: Черков, кажется, партия приличная! не совсем уверенно сказала Анна Кондратьевна.

— А ты его знаешь? спросил Иван Наумович, таким тоном, что Анна Кондратьевна несколько обеспокоила диван.

— А что? спросила она.

— А то, матушка, что мы Черкова-то с тобой меньше китайской грамоты знаем. Он, кажется, человек хороший: не пьет, не играет, ну, и с Петей знаком; да кто он таков, а?

— Я напишу Пьеру с первой же почтой, сказала Анна Кондратьевна так торопливо, как будто спешила писать.

— Как знаешь, матушка! я в ваши женские дела не мешаюсь, сказал скромно Иван Наумович, хотя у него уже накануне посланы были сыну Петру некоторые вопросные пункты.

И он предобродушно улыбнулся Саше и Черкову, которые вошли в это время в комнату.

——————

Должны мы сознаться и вынуждены довести до всеобщего сведения, что жители провинции имеют два совершенно ложные убеждения. Во-первых, они очень ошибочно полагают, что существенное призвание их петербургского знакомого состоит в том, чтобы немедленно и аккуратно исполнять все их комиссии. Во-вторых, они крайне заблуждаются, думая, что кто-нибудь знает в Петербурге своего знакомого, т. е., так знает, как они привыкли знать своих провинциальных.

По первому пункту, я полагаю, что никто из жителей Петербурга не будет в претензии на своих провинциальных знакомых, если они с своими поручениями будут предпочтительно обращаться в контору компании комиссионерства под фирмою «Деятельность», и думаю даже, что это будеч небезвыгоднее и для самих поручителей. По второму пункту, — что нет ни одного тайнобрачного растения, которого бы жизненное питание было менее известно натуралисту, нежели жизненное питание и родственные связи петербургского молодого человека средней руки — своим петербургским же приятелям.

По этому Иван Наумович был не совсем удовлетворен, когда письмо его к сыну, пропрыгав в различных сумках немалое количество верст, с отдыхом; впрочем, в разных губернских конторах, принесло ему через месяц ответ, пропрыгавший то же количество верст и тоже с отдыхами.

Вот какие сведения Петруша сообщал папеньке о Черкове, причём мы позволим себе отметить в скобках данные, на которых они основаны...

Писал он, что знает Черкова с отличной стороны давно и хорошо (они встречались, кроме публичных мест, постоянно раз в неделю у одного общего знакомого), что Черков на прекрасной дороге (занимает видное место без жалованья), любим начальником (который всегда с ним кланяется, и даже с улыбкой), любим в обществе (в маскарадах бывает интригуем); и, должно полагать, имеет состояние (абонированное кресло в опере и хороший туалет).

Хотя эти сведения я показались Ивану Наумовичу недостаточно обстоятельными (если бы знал Иван Наумовиче, на чём они основаны!), но, прибавляя к ним собственные наблюдения, по которым ему было известно, что хоть Черков не совсем обстоятельный, не то, чтобы солидный человек, который никогда не пропадет, но и не пьяница, не игрок и на мотыга, он положил, что нет пока необходимости прерывать ход дел, и предоставил дела молодых людей их собственному течению.

А пока они текут к известной им, а может быть и неизвестной цели, нужно нам самим сказать наконец, кто такой наш герой.

Раздирая понемногу завесу, под которой таится его петербургская личность, мы, к удовольствию читателей, заметим, что семейные отношения Черкова остаются ли нас покрытыми таким туманом неизвестности, что он сначала представляется нам чем-то в роде Венеры, родившейся, как достоверно известно, из морской пены. Мальчиком привезен он был в Петербург и отдан в одно прекрасное учебное заведение, в котором с успехом учился многим наукам, впоследствии совершенно забытым. По окончании курса, он является перед нами, как говорится, ни своих уже ногах, т. е. ходящим с их помощию в департамент и проживающим наследство. Видимая часть этого наследства было золотое кольцо с гербом, невидимая — так и остается невидимой. Велика ли она была, или нет, наслаждался ли он только её плодами, или прикусывал и часть плодоносных ветвей — совершенно неизвестно. О родителях он не говорил и, вероятно, имел несчастье потерять их в раннем детстве; в отпуск никуда не ездил и принадлежал весь Петербургу, как растение его наносной почвы, Бог весть откуда на нее занесенное, которое довольно комфортно пускает свои маленькие корни нисколько не заботясь о том, что, может быть; остались в каком нибудь дальнем крае другие корешки, ему весьма родственные. Жил Черков в Петербурге порядочно, т. е. многого себе не позволял и во многом себе не отказывал. Квартира у него была небольшая, содержалась опрятно наемным слугою и неохотно посещалась мухами, за совершенным отсутствием в ней всего съедомого. Черков чувствовал в себе врожденную склонность к музыке и постоянно занимался её изучением в кресле итальянской оперы, — отдавал должную справедливость платью, находя, что оно ровно столько же красит человека, сколько и человек его, и потому заботился о нём, как и о собственной личности. В литературе считал он обязанностью прочесть каждую книгу, о которой много говорить, а так как о русских книгах, в известных кругах, не только много не говорят, но и не говорят вовсе, то он ими себя и не утруждал, — впрочем, был отчасти знаком с Пушкиным, Лермонтовым и Гоголем и отзывался о них с очень выгодной стороны, но других литераторов считал, весьма основательно, недостаточно возвысившимися, чтобы с успехом занимать его особу. Русских газет он также решительно не читал и даже питал к ним недоброжелательство, но дурно переваривал свой утренний кофе, если не мог за ним прочесть дебаты (Journal des Débats), вообще, Черков интересовался всем современным, с любопытством узнавал, кто выбран депутатом города Коко, не всегда обозначаемого на картах, смущался финансовым кризисом Испании, очень беспокоился и даже совещался с своими знакомыми, получить ли английское министерство нужное большинство при балотировке предстоящего билля о беспошлинном ввозе хлопчатой бумаги, а к настоящей гаванской сигаре чувствовал такое уважение, какое питают индийцы к мистическому лотосу. Затем общерусских слабостей к охоте, лошадям, собакаме; картам и к крепким напиткам, как истый петербургец, Черков не имел и даже не понимал, как можно их иметь.

Вот каков был господин Черков, которого судьба привела на время в провинцию. В ней он не скучал... по многом причинам: главная состояла в том, что он нашел в клубе дебаты и встретил на бале прехорошенькое личико, с умненькими главками; но дебаты, к крайнему его огорчению, опаздывали и теряли цену свежести, а хорошенькое личико было свежо, как весенний цветок, и с каждым днем становилось для него новей и интересней и вскоре дебаты, может быть в первый раз в жизни, были им забыты.

Куда, однакож, заплыли молодые люди, отданные собственному произволу?

Времени с тех пор утекло довольно (для любви каждый день дорог), а они не теряли времени. Опять наш рассказ застает их то тут, то там, и все вместе, и все в неисгощимой беседе; но не такова уже теперь их беседа! Не нужно им было выпытывать друг у друга маленьких намеков, двусмысленных полупризнаний. Нет! забавная игорка по маленькой кончилась. Все, что можно было сказать шутя, обещать, себя не связывая, все было высказано, и сознавал каждый из них, что в его груди зашевелилось искреннее чувство. Наши юные игроки вытащили все карманные деньги маленьких чувств, и им приходилось играть на фонды. Надо отдать им справедливость: искусно завели они один другого до последней полосы, на которой нога еще чувствует под собою дно; ни одному из них не удалось пустить вперед по опасному пути своего соперника; но, дойдя до этой грани, они оба остановились. Еще шаг — и спасительный грунт потерян, и охватит тебя зыбкая волна, начнет качать по своей прихоти: закружится голова, и отдашься ты её произволу! А тут-то твой друг-противник, наклонясь свесившись сам над кипучей бездной, поймает тебя твердой рукою и если не снесет на выгодных условиях, так с удовольствием окунет поглубже...

Время шло за великому посту; дело, по которому приехал Черков, кончилось; сегодня последний бал, на котором он танцует с Сашенькой мазурку. Последняя мазурка — это заключительная глава всякого любовного романа, который если не оканчивается ею, то, по крайней мере, переходить во вторую часть.

Чувствовали это наши герои, и не без волнения ожидали они этого бала. Долго обдумывала Сашенька свой туалет и не придумала ничего лучше, как одеться почти так, как она была на своем первом бале. Это было вдохновение врожденного кокетства девушки, инстинктивно доходящего до тех же выводов, за которым приводит самое расчётливое и обдуманное кокетство женщины на повороте лет. С тайным волнением занималась Сашенька этим туалетом. В маленьком романе с Черковым её роль была полустрадательная. Она не могла действовать иначе, как своим влиянием; ей оставалось только ждать развязки, которую заблагоразсудится сделать Черкову; но она могла тоже приблизить, отдалить и склонить эту развязку в ту или другую сторону. Известна та сторона, на которую девицы, встретив приличную партию, клонят ее. Можно догадываться, с каким чувством сбирается девушка на бал, когда ожидает, что там, может быть, ей будет сделано предложение. Так собиралась Сашенька, с полудовольной, нетерпеливой улыбкой посматривая в зеркало на свое разгоравшееся личико, и трепетавшей от волнения рукой давала она последнюю складку своему наряду. Не без волнения посматривала на нее и Анна Кондратьевна, чуявшая материнским сердцем, что что-то творится в сердце её дочери: пугала ее её неопытность, но несколько успокаивали её умненькие глаза. Один только Иван Наумович оставался равнодушен, как будто ничего не замечал, и, понюхивая табак, торопил жену и дочь в отъезду.

Долго перед этим балом, заложив руки за стону, ходил и Черков из угла в угол по своему пустынному нумеру в гостинице. Из взаимных отношений наших двух героев, — его было наиболее затруднительное: ему предстояло разрубать тот маленький гордиев увел, который это оба так весело путали. Он не спрашивал себя, любит ли он Сашиньку, потому что всякий раз, как он вздумывал о ней, он невольно и с удовольствием улыбался, и разнообразные впечатления, произведенные Сашенькой, выражал одной фразой: «чёрт знает, как мила!» Но с мыслью о скорой разлуке ему пришла и другая: «а не жениться ли мне?» И этой мысли он тоже улыбался, но другой улыбкой — не совсем решительной. Серьезных он препятствий тому не находил: Сашенька мила, умна, хорошо воспитана и к нему не совсем равнодушна. Состояние его, вместе с её приданым, достаточны, чтобы жить так, как привыкли они жить; но жениться? И при этой мысли ему становилось как-то страшно, точь-в-точь, как иногда в летний день — так и хочется броситься в холодную реку, а боишься: вода холодна!.

А сегодня последний бал, последняя мазурка! неужели последняя? Однако, пора! пора! И он пошел с решимостью защищаться и, если можно, победить; но подумывал, что приятно будет и сдаться!

Бал уже дошел до половины. У Сашеньки не было недостатка в кавалерах, и она танцевала много; но среди танцев её глаза иногда рассеянно пробегали по толпе мужчин, стоявшей в отдалении, и не так непринужденно, как всегда, она поддерживала разговор.

Но вот одна её подруга — простенькая, добрая и невзрачная — лучшая её подруга, потому что не могла быть соперницей, поправила мимоходом ей ленточку на рукаве; Сашенька взглянула в сторону и стала весела, как всегда, живее стали её танец и разговор, и её кавалер, скромно приписывая себе эту перемену, тоже повеселел и сделался очень доволен собою.

А в стороне, у колонны, в это время появился Черков.

Черков не танцевал во весь бал; но заиграла мазурка — он подошел к Сашеньке и повел ее на место.

О мазурки, мазурки! Когда варшавские танцоры танцевали вас на сцене Большего театра, у многих из аплодирующих зрителей сильно билось сердце, без отчета вспоминая другие, давно оттанцованные мазурки!..

Боже мой, какая хорошенькая в этот вечер была Сашенька! Как хорош был её свежий белый наряд! как сама она была в нём свежа и нарядна! Он живо напомнил Черкову первый бал, за котором он увидал её первый, еще немного робкий шаг в свете; но как она похорошела, как прекрасно сформировалась в ту зиму! Полуразцвеппий розан развернулся пышно, и раскрылась в его глубине вся тугая столиственная завязка румяных лепестков.

Они заняли место в уголку, подальше. Черков посмотрел на свою даму, подумал любимую фразу... да только об этом уж и думал.

Я же, с своей стороны, теперь твердо убежден, что Сашенька решительно не создана для глуши родного города: нет! ранее или позже, Черков или кто иной — увидите — увезет и пересадит ее на другую, более людную и богатую почву!

Тоже думала и одна её приятельница, сама крепко желавшая подобного переселения и, хотя не по внутреннему достоинству, но по давности претензии имевшая на него неоспоримое право.

Все остальные члены бала не только думали, но и говорили, что Черков женится на Сашеньке.

А они сидели в стороне. Им хотелось сказать много, хотелось услыхать друг от друга еще более — и они молчали.

Девицы с умненькими глазками хорошо владеют собою: Сашенька первая прервала молчание.

— Вы споро едете? спросила она.

— Не знаю! отвечал Черков, и в самом деле в эту минуту не знал он, когда едет, — и уедет ли когда-нибудь.

В это время подруга с претензией выбрала Сашеньку.

Когда его дама возвратилась, Черков немного собрался с мыслями.

— Вы меня спрашивали, когда я еду... сказал он. — Я должен скоро ехать. Но... скажите, вам никогда не случалось уезжать куда-нибудь надолго — уезжать с мыслью, что, может быть, никогда не придется опять приехать в этот город?

— Никогда, отвечала Сашенька.

— Это странное и неприятное чувство! я сам его в первый раз испытываю. Приедешь в совершенно новый круг людей, ознакомишься с ним, войдешь в его жизнь и поживешь этой жизнью... и... уедешь!

Черков говорил каким-то грустным напевом, и — странная вещь! — Сашенька нашла, что он сказал что-то грустное и многозначительное, и сама немножко задумалась.

— Хорошо, если, продолжал Черков, медленно говоря: — хорошо еще, если остаешься безучастным зрителем и веселостей, и интересов этого круга, посмотришь на него, как на какой-нибудь спектакль, на пестрый дивертиссемент, и равнодушно поедешь домой пить чай. Но если этот спектакль привлечет внимание, если увидишь, на нём действующее лицо, которому сочувствуешь, к которому привяжешься, если какое-нибудь лицо так увлечет собою, что его радости невольно вас радуют, его печали вас печалят, тогда неприятно уезжать в самой средине спектакля и думать, что будет еще ваше любимое лицо, ваша любимая актриса играть долго, и будет, может быть, еще интереснее, еще увлекательнее; но вы ничего этого не увидите, а увидит это какой-нибудь ваш сосед, который имеет привычку хохотать в патетическом месте, если комический лакей, утирая слезы, вынет дырявый платок, для удовольствия зрителей...

— В этом случае едва ли не неприятнее положение того лица, которое остается играть перед такими зрителями, задумчиво заметила Сашенька. — Говорят, что уезжающему всегда легче... Скажите откровенно, прибавила она с лукаво веселой, но не знаю, искренней ли, улыбкой: ждет вас кто-нибудь в Петербурге... нетерпеливо... с кем бы вам хотелось очень, поскорее увидаться?..

Им пришлось делать фигуру.

— Да, сказал Черков, вставая: — меня ждет... мой наемный слуга; но я не спешу к этому свиданию...

И в то время, когда он слегка притопывал и подпрыгивал под музыку, перед ним мысленно пронеслось все то, что ожидало его в Петербурге: его комфортная и пустая квартира, без мух, в четвертом этаже, груда старых дебат в бандеролях, концерты заезжих артистов, обеды в ресторанах, где всегда пахнет кухней, а летом — Излер со своими увеселениями, прогулки по окрестностям, в безукоризненном туалете; и наслаждение красотами природы в то время, когда вас толкают справа и слева, и, вместо живописного пейзажа, вы неожиданно усматриваете проезжающий под носом экипаж, который обдает вас пылью, или грязью...

И все, что прежде составляло развлечение и удовольствие Черкова, показалось ему холодно, безжизненно: погревшись хоть у чужего, но теплого домашнего очага, ему не хотелось оторваться от него для пестрого и уже, как ему казалось, скучного фейерверка!..

— Да, сказал Черков, возвращаясь на место и принижаясь за прежнюю тему, потому что в голове его происходил маленький беспорядок: — тем неприятнее оторваться от интересной драмы, когда дома ждут пустота и скука...

— Э, поверьте, иногда хорошо не дослушать конца, сказала Сашенька с легкой грустью: — как знать, чем кончится хорошенькая роль, интересующая в начале... И лучше иногда и для актрисы, и для зрителя, когда он, уходя взволнованный, бросает ей букет и уносит хорошее воспоминание!

И Сашенька, увлеченная своей же мыслью, тихо задумалась.

— Но... но когда, сказал Черков голосом не совсем спокойным: — когда оставляешь круг, в котором был не одним зрителем, когда сам, хоть не долго, но был тоже действующим лицом: тогда... недостаточно бросать букет, но... хотелось бы и самому увезти что-нибудь, кроме воспоминания...

— Тоже цветочек? сказала наивно Сашенька и, нерешительно оторвав камелию: из своего букета, повертела ее двумя пальцами и отдала Черкову.

— Нет, отвечал Черков, с удовольствием воткнув цветок в петличку: — хотелось бы вывезти убеждение, что вам в этом кругу было хоть одно сочувствующее лицо, хоть один зритель, который оценил вас сколько-нибудь, хотелось бы...

— Вы недовольны?..

— Но... цветок скоро засохнет...

— А что же вечно? сказала Сашенька, и умненькие глазки её потупились и словно чем-то затуманились...

Черков хотел говорить, но почувствовал, что ему точно кто-то совершенно неожиданно защемил горло. Он кашлянул, а в это время девица с претензией протянула ему руку.

Он только что сел на место, а первая пара, в которой кавалер был так называемый «душа общества», затеяла фигуру, где всем приходилось участвовать.

— Боже мой! кто выдумывает такие фигуры! с досадой сказал Черков.

Может быть тоже думала и Сашенька, но она только улыбнулась.

— Завтра у вас будут человек десять обедать и просидят вплоть до ночи, продолжал Черков, чуть не сердито. — Все утро вы делаете визиты...

— Да, если не очень устану сегодня...

— О! так я постараюсь, чтобы вы устали, сказал Черков и действительно употребив на это все старание.

«Душа общества» с своей стороны дал тоже, кажется, обет измучить всех до последней степени: музыка превратилась в вальс, вальс превратился в польку — и Сашенька, кажется, от души уставала с Черковым!

Наконец, маменьки, начинавшие дремать в своих креслах вдоль колонн и образовывавшие собою, с самого начала вечера, ряд маленьких разнообразных кариатид, поднялись, вырвали у кавалеров своих разгоревшихся дочек и, накинув им на голову различные пардесю, увлекли домой...

Из мужчин многие остались. Одни ужинали в столовой; другие доигрывали в карты; Черков, не занимавшийся ни тем, ни другим, ходил по опустевшей зале, в которой догорали уже свечи.

Он ходил и мечтал, но уже не думал. Изредка он позволял себе немножко улыбнуться, и улыбался мечте о завтра: завтра он решился сделать предложение.

«А! зашибло, видно, тебя, петербургский кремень!» подумал один господин и спросил Черкова:

— Вас можно поздравить?

Черков остановился, приподняв голову: перед ним стоял его первый знакомец, известный читателям Тептелев.

— С чем? спросил он, весьма недовольной, что прервали его сладкие мечты.

— А вот хоть с этой штучкой, лукаво заметил Тептелев, показывая на его цветок в петлице; — Тоже приятный знак отличия, прибавил он.

Черков довольно сухо поклонился.

— Хотя, быть может, можно было бы поздравил вас и еще кое с чем, продолжал Тептелев.

— Например?

— Например... носится слух... но я не смею спрашивать, достоверен ли он... говорят, что вы... женитесь.

«Говорят, что ты плут и негодяй, но ведь я тебя об этом ни спрашиваю!» подумал Черков и отвечал, пожав плечами:

— Мало ли что говорят!

— Конечно. Здесь то ли выдумывают! Да вот, например, вы знаете, я думаю, Знобкова; рожа еще у него такая, что точно чихнуть сбирается — да вон он в карты играет. Вот-с, приехал он сюда и знакомства разные сделал, ну — и у меня был...

Тут Тептелев приостановился, думая, не извинится ли Черков, что не сделал ему визита. Обманувшись в ожидании, он продолжал:

— Вдруг и заговорили, что он женится на старшей Тарасенке: все так и положили. Вот я раз тоже этак его и спрашиваю: «что, говорю, Петр Степаныч, скоро ли мы тебя семьянином увидим?» — «А вот, говорят, заезжайте недели через две.» Что же-с? недели через две к нему заезжаю, а у него жена с четырьмя детьми меня и встретила.

Черков усердно молчал, но Тептелев этим нисколько не стеснялся и продолжал ходить рядам с ним.

— Конечно, вы, господа столичные, разборчивы, заговорил он опять: — но и для вас у нас найдутся невесты. Вот хоть бы Ивана Наумыча дочка, Александра Ивановна — чем не невеста? А?

— Мм...да! сказал Черков, нехотя.

— Нет, вы напрасно так равнодушно изволите выражаться! сказал Тептелев. — Невеста, можно сказать, прекраснейшая! И собой хороша, и манера отличная, а уж умница, так я вам скажу, что умна...

Черков сделал легкое усилие, чтобы не улыбнуться.

— Ну, и семейство прекрасное: Ивана Наумыча все уважают. Конечно, там всяко толкуют о приобретенном состояния; но как бы то ни было, а оно приобретено; а состояние кругленькое!.. И детей воспитал, и приданое дает приличное — все тысяч десять серебром даст.

— Ну, это приданое не велико! рассеянно заметил Черков.

— Однако же-с! Ведь это тридцать пять тысяч. Конечно, это не Бог знает что, ну, да больше он дать не может, он и за старшей столько же даль.

— А разве есть у него еще дочь?.

— Как же! неужто вы не знаете? Есть! с мужем в деревне живет... да Доброхотова с ними не в ладах, так мало и говорят про мое. Из-за приданого и вышло все: муж-то думал, что чистыми дадут десять тысят, а Иван Наумыч ему тряпки в ту же сумму всучил; ведь он, между нами сказать, кулак.

— Но я думал, сказал Черков с некоторым сомнением: — что он мог бы ей и побольше дать.

— Нет! больше не дал и не даст. Старшая-то дочь еще с изъянцем: на правый бок крива, так ей бы больше следовало; да не может он больше дать.

— Однако ж, с его состоянием...

— Да что ж состояние! А дети! Детей-то сколько — вы сами расчислите!

— Что ж! Два или три сына, ну, дочь, да вот еще дочь замужняя, говорите вы...

Тептелев посмотрел на Черкова, да только что не засвистал от удивления:

«Ну, брат!» думал он: «да какой же ты фофан, а еще я думал, что ты петербургский гусь! Ну!..»

— Что вы на меня так смотрите? спросил Черков.

— Да так-с! мне странно, что вы такие ошибочки в счете делаете.

— Какие же ошибки? несколько сконфузившись, сказал Черков.

— А вот-с насчет прогенитуры-то Ивана Наумыча. Не угодно ли считать: сын Петр, что служить в Петербурге по гражданской службе — изволите знать? — раз; да другой — Иван, там же, в гражданской — два; да два в гвардии — Семен и Василий: это будет четыре; да в корпусе один, Гаврило — пять; да в училище один... как бишь его? еще косить немного — шесть; да рыженький Степа в пансионе — семь; да две дочери: и того девять, да еще один умер в прошедшем году... так с ним бы и весь десяток набрался.

В продолжение этого счета, за которым Черков следил с напряженным любопытством, его физиономия была, должно полагать, в роде той, когда — по выражению поэта —

«Стал считать Казбек угрюмый
И не счел врагов...»

потому что все дети Ивана Наумовича, за исключением Сашеньки, показались ему в это время злейшими врагами!

— Так невольте расчислить, что придется на дочь, когда кроме её семь человек сыновей: а известно, что дочь в наследстве? пятнадцатая часть сына?..

— Действительно, дочь — это пятнадцатая часть сына, прибавил Черков, да тут же в зале надел шляпу, да как пришибенный и побрел нога за ногу на лестницу.

А Тептелев, проводив его глазами, не утерпел и хоть тихонько, а посвистал ему вслед весьма насмешливо и даже презрительно.

Дурно провел эту ночь мой герой и плохо спалось ему в своей одинокой комнате. Не торопитесь бросать в него камень осуждения, вы, строгие ценители и судьи чужих поступков! не зовите его расчётливым себялюбцем и вспомните, что вы же клеймите названием глупца какого-нибудь пылкого юношу, который в порыве чувства смело принял на себя ношу и ответственность семейных обязанностей, и, не соразмерив сил, пал под тяжестью неблагоприятных обстоятельств. Нет, мой герой не был то, что называется интересен: не хотел он жить за счет своей жены, видал он много богатых невесть, но не влюблялся в них и не сватался за их приданое. Нет, он был только благоразумный молодой человек! Он хотел только, чтобы склонность его сердца жила, в ладу с расчётом ума. Кому ж не извинительяо иметь такие умеренные желания! Но он любил в Сашеньке самой Сашеньку. Может, и не влюбился бы он в нее, если бы знал заранее, что не следует ему в нее влюбляться. Это другой вопрос! Положим, что он полюбил Сашеньку по правилам благоразумия, но он полюбил ее. И тем хуже и досаднее человеку на свой близорукий ум — когда знает, что смотрел он, негодный, да недосмотрел!

Что же мешает, однакож, исполнению желаний Черкова? Он имеет некоторое состояние; вместе с приданым Сашеньки, умерив несколько свои требования, они могли бы жить довольно удобно. Так! поумерить желания — разве это легко? Разве легко ограничивать свои привычки, каковы бы они ни были? Разная бывает бедность, и переход от гаванской сигары к рижской ровно столько же неприятен, как от саксонского табаку в так называемому тютюну.

«Прощай, семейное счастье!» вздыхая, думал Черков, и перед ним рисовалась Сашенька, милая, любящая Сашенька, такая хорошенькая, такая умненькая, и с ней много хорошеньких вещей рисовалось его молодому воображению.

«Женюсь!» говорил он решительно и, в знак твердости решения, крепко ударял кулаком по столу. — И вот улетучивалось его постоянное кресло в опере; широколиственные дебаты снимались до ненавистного ему формата русских газет; гаванская сигара принимала вкус капустного листа с претензией на табак, и самая Сашенька являлась вовсе не в том хорошеньком платье, которое к ней так идет...

Черков провел очень дурную ночь, я только к утру, припомнив себе, что Тептелев имел репутацию известнейшего сплетника и лгуна, он несколько успокоился.

Но нельзя же бесцельно наделить человека таким значительным количеством детей!..

По утру Черков спросил счет и попробовал кой о чём поговорить с коридорным. Счет был подан весьма обстоятельный и достигающий вполне своего назначения, но коридорный говорил о вещах, совершенно нейдущих к делу, и на косвенный вопрос о многочисленности семейства Ивана Наумовича отвечал, что этаго не знает.

Часу в первом Черков отправился к некоторым знакомым и у всех, по странному стечению обстоятельств, заводил разговор статистического рода — о степени размножения народонаселения и о его финансовых средствах.

Из этих разговоров Черков вывел два заключения: что все тамошние богатые люди удивительным образом соразмеряли свое состояние с количеством детей, и что Тептелев, к несчастью, не всегда оправдывал свою репутацию.

С запасом этих сведений Черков отправился к Доброхотовым. Он не принял никакого решения: не знал, сделает ли предложение Сашеньке, или не сделает; ему хотелось бы только ей высказаться, хотелось бы, чтоб и она своими умненькими глазками взглянула на тот розовый, с некоторыми терниями, путь, по которому может быть и ей придется идти, переменив тоненькие прюнелевые башмаки на другие, более прочные; хотелось бы ему узнать её мнение и насчет этой перемены, и не придумает ли она обойтись без неё, с помощию какой-нибудь милой бабушки, которая предпочтительно любит одну из своих внучек...

Ведь бывают же на свете такие бабушки! не писатели же их выдумывали!

— Принимают? спросил, входя, Черков,

Слуга, вероятно получивший кой-какую инструкцию, молча отворил дверь в залу. За роялем сидела Сашенька.

— А, М-r Черков! Maman нет дома... но она, впрочем, скоро должна приехать, сказала Сашенька.

— А вы?

— Я вчера слишком устала...

Действительно, от усталости ли, или от других причин, Сашенька была немного бледна и как будто утомлена. Странная вещь! как эта бледность и усталость, которые бы привели в отчаяние женщину за склоне лет, так шли к её свежему, молоденькому личику! Хороши были и её простенький утренний наряд, и немного небрежная прическа волос, носивших еще вчерашнюю складку.

Все это заметил Чернов, заметил и ответ её; но, вместо улыбки удовольствия, больно как-то все это отозвалось в его сердце. Он был тоже бледен, молча придвинул стул в роялю и сел против молодой хозяйки. Сашенька, казалось, ждала чего-то. Он не знал, как и что начать. Оба в скрытном и тревожном волнении, они провели несколько мгновений тяжелого молчания....

— Вы тоже делали визиты? спросила Сашенька, чтобы спросить что-нибудь.

— Да! прощальные, отвечал Черков.

— Уже! сказала она голосом, которому старалась придать тон равнодушного участия.

— Я на днях уезжаю, довольно тихо проговорил Черков.

Сашенька быстро взглянула на него, и в одно мгновение она прочла перемену, которая произошла в Черкове. Иначе бывает взволнован и бледен человек, пришедший просить руки и сердца и предложить взамен свои собственные. Нет в нём тогда этой холодной, проступающей сквозь лицо грусти, не бывает он так угрюм и скучно молчалив. Значить, все кончено! Прочь же эти задумчивость и легкую печаль, которые Черков может истолковать в свою пользу!

Сашенька придвинулась ближе к роялю; щеки её слегка зарумянились; она пробежала рукой по клавишам и весело сказала:

— Хотите, я вам сыграю прехорошенькую пользу?

— Пожалуйста, не играйте, отвечал Чарков. — Вам весело, а мне — далеко нет!

— Отчего это? спросила она с искренним участием, прикрытым маленькой насмешкой.

— Во-первых, потому, сказал Черков: — что веселого в моем положении немного, а во-вторых... я получил грустное письме от одного моего приятеля, которого очень люблю.

— Что же пишет ваш приятель? спросила Сашенька.

— Вот видите ли, навал Черков, с расстановкой, потупив несколько голову и глядя с любопытством на кончики своих пальцев: — мой приятель был в отпуску... и там влюбился... то есть он думает, что влюбился... в одну девушку; девушка тоже к нему была неравнодушна... по крайней мере он думает, что она к нему неравнодушна.

Черков, не приподнимая головы, из подлобья взглянул на Сашеньку...

— Нe ошибался ли ваш приятель?.. мужчины очень самолюбивы... сказала она.

— Может, и ошибался, но ему казалось, что она к нему не совсем равнодушна... Приятель мой хотел просить её руки... Но... но тут встретилось... глупое, если хотите, но тем не менее серьёзное препятствие. У моего приятеля есть небольшое состояние, которым он может жить довольно порядочно для холостого человека. Предмет склонности вырос и жил в богатстве, привык ни в чём себе не отказывать, но... не мог принести с собою такого состояния, которое, вместе с его собственным, позволяло бы им жить... так, как они оба привыкли жить. Мой приятель долго думал, и обязан был подумать о том, что ожидает их. Оба они имели привычки, в которых выросли, с которыми свыклись как, что привычки эти сделались для них необходимостью. Оба они должны были выйти из того круга, к которому принадлежали и по рождению, и по воспитанию: они бы не имели средства держаться в этом кругу... Приятель мой думал не о себе — он бы еще мог от всего этого отказаться — но он думал о ней. Захочет ли она сделать эти пожертвования для него? А если бы, как девушка не совсем понимающая их теперь, и готова была бы их сделать... то не раскается ли впоследствии, не слишком ли тяжела ей покажется эта жертва?.. как знать... любовь пройдет, лишения останутся... И... вот в каком положении мой приятель. Он не знает, на что решиться... и просит моего совета...

Черков взглянул опять на Сашеньку из подлобья: щеки её горели, она вертела в руках ленточку, и ленточка слегка дрожала.

— Как вы думаете, тихо спросил Черков: — что остается делать моему приятелю?

Много мыслей как вихрь пронеслись в хорошенькой головке Сашеньки; многое она хотела бы отвечать, но слышала она звук голоса рассказчика; глубже, нежели он сам, угадала она женским инстинктом его тайную, самому ему неведомую мысль, вспыхнули её щеки, и она быстро отвечала:

— Какое мне дела, до вашего приятеля! Вы, кажется, перед отъездом намерены рассказывать чувствительные истории!..

И она насмешливо засмеялась. Но сквозь женскую гордость этого ответа слышны были подавленные слезы её молоденького сердечка... Слезы любви или досады? может быть того и другого вместе!

Застучал экипаж у подъезда, на они его не слыхали. Смущенные, они сидели друг против друга, несколько мгновений молча и потупив глаза. Это были длинные тяжелые мгновения. Но растворились двери, и вошла известная нам подруга с претензией.

— Ах, как ты мило сделала, что заехала ко мне! сказала Сашенька, побежав к ней на встречу, а так искренно, так радушно протянула обе руки своей подруге, что та, питавшая тайную надежду приехать не во время, была не совсем приятно обрадована.

Они весело о чём-то пощебетали, и Черков тихо вышел, как будто незамеченный.

——————

На другой день был уже Великий пост. Город, еще накануне оживленный масляничной суетой, вдруг затих. Колокола звонили заунывно; избитые в ухабы улицы, почерневшие уже от первых оттемелей, были пустынны. Но часу в третьем дня Черков куда-то отправился, и вскоре, несмотря на необычный день визитов, сани его остановились у дома Доброхотовых. Он вошел, и о нём доложили.

Хотя он был и коротко принят в доме, но его визит несколько удивил Анну Кондратьевну, и она, сказав слуге: «проси!» с интересом поджидала Черкова; может быть, и еще кой-кто, — очень миленькое и немного скучающее кой-кто, сидевшее в углу гостиной за работой, также поджидало его не безучастно, Но едва ли оно не догадывалось, зачем приехал Черков.

Он вошел, и первые слова его объяснили недоразумение Анны Кондратьевны.

— Я приехал к вам проститься, сказал Черков.

— Как! Так скоро? воскликнула Анна Кондратьевна.

— Мое поручение окончено: мне надобно спешить, отвечал Черков.

Анна Кондратьевна рассыпалась в сожалениях, что такой прекрасный молодой человек так скоро оставляет их город, и в порыве горести напутала таких французских фраз, которые в устах, более по этой части опытных могли бы показать действительно сильное душевное расстройство. Послала она за Иваном Наумовичем, и Иван Наумович, оставив занятия, пришел из кабинета и тоже с своей стороны изъявил сожаление.

И было, действительно, много теплого и искреннего в сожалениях этих гостеприимных людей. Одна только Сашенька не принимала участия в разговоре, но, тем не менее и независимо от неё, грустно было Черкову проститься, может быть навсегда, с радушным домом, в котором так ласково приняли это в семейном кружке, где ему бывало иногда очень и очень тепло!..

Черков, с своей стороны, номенее искренно поблагодарил Доброхотовых за гостеприимство, просил считать его за человека вполне преданного их семейству, и на этом основании поручать ему исполнение петербургских комиссий, потом встал, простился с Анной Кондратьевной, облобызался в Иваном Наумовичем, который тотчас после этих лобзаний снабдил себя продолжительной и сильной понюшкой табаку, но уже Черкову не предлагал понюхать... Потом Черков подошел и к Сашеньке.

Они простились с улыбкой на устах, как следовало прощаться совершенно посторонним, хорошо знакомым молодым людям, и пожелали взаимно много приятных вещей. Бог весть, что было у них тогда на сердце, что хотели бы они высказать в последнем и откровенном слове друг другу на этом прощанье: лица их ничего не выряжали и только их слабое пожатие руки было, может быть, немножко трепетно. Затем Черков вышел.

Вечером в этот же день почтовая карета, вместе с разными письмами и посылками, увезла и Черкова из неизвестного нам города. И поехал он в Петербург, где ждали его комфортная квартира, не посещаемая мухами, кресло в опере, дебаты, обед в ресторане и много других удобств и удовольствий. И приехал он, и все нашел как и следует. Неизвестно нам только достоверно, нашел ли они сначала, что, может быть, немножко дорого заплатил за все эти удобства и удовольствия. Но вскоре он так опять сжился и сроднился с ними, что вряд ли понимал возможность отречься от них, хотя любил вспоминать о Сашеньке, встретив заезжего знакомого, её земляка, любил порасспросить и поразговориться о ней, и после этого разговора иногда, вздохнув, искренно и из глубины души восклицал: «а надо отдать справедливость, чёрт знает как мила эта Сашенька!..»

А что Сашенька? Но о ней я, право, ничего не знаю, а полагать надобно, что если она еще не замужем, то скоро выйдет: хорошенькие девушки с такими умненькими глазками не остаются долго девушками.

——————

Так кончается история любви наших героев. Так кончается и множество любовных историй в наше время. Может быть она бы кончилась совершенно иначе, если бы, например, по каким бы то ни было обстоятельствам, дальнейшее развитие любви нисколько не стесняло обоюдного комфорта героев; но любовь этого сорта не была предметом нашего рассказа.

И теперь заключить ли нам этот рассказ вздохом участия к судьбе наших героев, посмеяться ли над их любовью, или одобрительно отозваться о ней, или наконец заклеймить словом укора их слабодушное недоверие к собственным силам, их ровное отступление без борьбы пред встретившеюся преградой?

Можно сказать многое в пользу и того и другого, а потому предоставляем собственному воззрению и вкусу каждого из наших читателей вздыхать, улыбаться, отдавать справедливость или сердиться на нынешнюю любовь. Мы же с своей стороны позволяем себе сделать одно только замечание: туг стал на женитьбу нынешний молодой человек!


Это произведение находится в общественном достоянии в России.
Произведение было опубликовано (или обнародовано) до 7 ноября 1917 года (по новому стилю) на территории Российской империи (Российской республики), за исключением территорий Великого княжества Финляндского и Царства Польского, и не было опубликовано на территории Советской России или других государств в течение 30 дней после даты первого опубликования.

Несмотря на историческую преемственность, юридически Российская Федерация (РСФСР, Советская Россия) не является полным правопреемником Российской империи. См. письмо МВД России от 6.04.2006 № 3/5862, письмо Аппарата Совета Федерации от 10.01.2007.

Это произведение находится также в общественном достоянии в США, поскольку оно было опубликовано до 1 января 1929 года.