Перейти к содержанию

Падение царского режима. Том 6/Показания П. Н. Милюкова, 7 августа 1917 г.

Материал из Викитеки — свободной библиотеки
Падение царского режима. Том 6
 : Стенографические отчеты допросов и показаний, данных в 1917 г. в Чрезвычайной Следственной Комиссии Временного Правительства
 — Показания П. Н. Милюкова, 7 августа 1917 г.
автор (ред.) П. Е. Щёголев (1877—1931)
См. Оглавление. Источник: Падение царского режима / ред. П. Е. Щеголев — Л.: Государственное издательство, 1926. — Т. 6.


[320]
LXXV.
ПОКАЗАНИЯ П. Н. МИЛЮКОВА.
7 августа 1917 года.

Содержание: Характеристика конца 1915 года. Черный блок государственного совета и общественное раздражение. Два течения — черносотенное, направленное к ликвидации Думы, и течение большинства Думы, стоявшего на позиции блока. Борьба между ними и падение Горемыкина. Штюрмер. Созыв Думы без определения срока. Приезд бывш. царя в Думу в день возобновления ее сессии, 9 февраля 1916 г. Закрытое заседание Думы 7 марта. Поездка думской делегации за границу. Роспуск Думы с 20 июня до 1 ноября. Острое отношение правительства к Думе при обострении общественных элементов. Роль Протопопова во время заграничной поездки. Речь Милюкова в первом заседании открывшейся 1 ноября сессии Думы. О тайных переговорах правительства с Германией. Увольнение Штюрмера и назначение Трепова. Перерыв сессии с 10 по 19 ноября. События в Думе в 1915—1916 г. Катастрофический характер борьбы Думы с правительством. Стихийное движение 25 февраля 1917 г. Роспуск Думы. Совещание членов Думы Выбор временного комитета. Дни переворота. Реакционные элементы.

Председатель. — Павел Николаевич. Вы остановились в своем объяснении прошлый раз на лете.

Милюков. — Нет, я дошел до поздней осени 1915 года, после августа и сентября, я довел до конца, до роспуска Думы и говорил о том черносотенном настроении, которое явилось в результате. Я, кажется, говорил о ноябрьском съезде черносотенном под председательством Щегловитова и об его речи о потерянной грамоте. Значит я подошел к самому концу 1915 года, к моменту, когда намеченное ноябрьское заседание Думы было отложено вследствие выдвинутого мотива, что бюджетная комиссия не окончит своих работ. Конец этого года можно характеризовать двумя фактами. Во-первых, растущим напором оживившихся черносотенных организаций в союзе с черным блоком государственного совета, то, что называлось черным блоком. Я тогда отметил параллельно нашему прогрессивному блоку. Очевидно это движение возымело некоторые надежды на успех. Это высказывалось неосторожным [321]поступком Щегловитова, который, вероятно, не выступал бы так открыто с заявлением, что манифест 17-го октября есть потерянная грамота, что необходимо вернуться ко временам Михаила Федоровича, если бы он не рассчитывал таким образом восстановить себя. Но параллельно с этим росло и общественное раздражение. Отсрочка занятий Государственной Думы под предлогом тем, что бюджетная комиссия не окончит своих работ, которая в это время заседала. Это вызвало двоякого рода реакцию; с одной стороны, более решительное течение рекомендовало вообще не считаться с этими планами, игнорировать их совершенно, и более умеренное, к которому потом примкнуло большинство, — оно настаивало на том, чтобы отнять от правительства этот предлог, чтобы показать стране, что это только предлог неокончания работ бюджетной комиссии, и поэтому форсировать эти работы, чтобы в возможно ближайший промежуток времени правительство осталось бы без этого мотива. Ведь в самом указе или в обращении к Родзянко было указано, что он должен был доложить царю, когда бюджетная комиссия окончит свои занятия, и момент доклада царю считался моментом, когда можно возобновить занятия, чтобы Государственная Дума была созвана. Эти работы бюджетные были спешно закончены. Я думаю, они были спешно закончены к обыкновенному каникулярному времени, т.-е. ко второй половине декабря. Родзянко должен был иметь доклад, и, кажется, имел его в конце декабря, у государя, с тем чтобы настаивать на немедленном созыве Думы. Вместе с тем, кажется, к этому времени, к концу декабря, относится письмо Родзянки к Горемыкину, в котором он настоятельно требовал, чтобы Горемыкин покинул свой пост. Собственно заявление этого рода Горемыкин выслушал от одного из членов прогрессивного блока Шульгина, который заявил ему: «Ваше высокопревосходительство, надо уходить». Так что Горемыкину было ясно отношение к нему большинства Думы, а затем оно было подкреплено и в этом письме председателя, которое пошло ходить в копиях и стало довольно широко известно. Я не знаю, чем объясняется, что из этих двух течений — течения черносотенного, которое направлено было очевидно к ликвидации Государственной Думы, и течения большинства самой Думы, которая стояла на позиции блока, почему в конце концов победило второе, а не первое. Борьба между ними шла очевидно до того момента, когда Горемыкин на этой борьбе свалился, т.-е. до второй половины января. Борьба эта была решена приездом царя 18 января в Царское Село, куда тогда выезжал Горемыкин. Ликвидация Горемыкина была решена, очевидно, раньше этого момента, потому что за несколько дней до приезда царя состоялась беседа митрополита Питирима с Родзянкой. И раньше этой беседы, Питирим, который ездил в Киев и оттуда вернувшись с известными директивами, которые он хотел [322]провести через Родзянко, беседовал с ним. Суть этой беседы Родзянки с Питиримом заключалась, во-первых, в том, что Питирим настаивал и желал стать в дружеские отношения к Государственной Думе и сообщил ему по секрету, что Горемыкин будет ликвидирован и Штюрмер будет назначен. Это вызвало со стороны председателя Государственной Думы резкую реакцию против Штюрмера, как ставленника Распутинской компании, но Питирим сообщил ему, что это решение состоялось. Повидимому, ликвидация состоялась на этом основании к Государственной Думе[1], потому что в десятых числах января стало уже известно, что Горемыкин хочет, если нельзя не собрать Думу, то собрать ее на кратчайший срок. Он предполагал сперва на 5 дней собрать ее, и собрать только для проведения бюджета. Было, однако, совершенно ясно, что этот план неисполним, потому что можно было не собирать Думу, но, собравши Думу, ограничивать ее только бюджетом — это было очевидно немыслимо. Государственная Дума, во всяком случае, занялась бы прежде бюджета общеполитическими вопросами, тем более, что по нашему наказу полагается известный срок, кажется 7-дневный, до выслушания бюджета после того, как он роздан. Это было и формально и фактически немыслимо. Затем Горемыкин знал отношение к нему Думы, знал, что при встрече с Думой будет открытый и резкий конфликт, который скажется в тоне заявлений Государственной Думы. Таким образом, создавалось невозможное положение, из которого выход был найден не в том, чтобы не собирать Думу или чтобы собрать ее только для бюджета на пять дней, а в том, что ликвидировать Горемыкина. Закулисную сторону этой ликвидации я не знаю, но решение очевидно состоялось именно на этом, т.-е. на том, чтобы не согласились с его предложением собрать Думу на короткий срок для проведения бюджета. Стало быть, естественно позиция его преемника была — созыв Думы на более продолжительный срок. Мы настаивали на программе блока и, стало быть, на продолжительности сессии, в которую, кроме бюджета, входило бы законодательство по тем внутренним вопросам, которые намечены были в нашей блоковой программе. Значит позиция Штюрмера была та, что Дума будет собрана без определения срока и не для одного только бюджета. Повидимому, им казалось, что победа над Горемыкиным в этом пункте есть достаточное доказательство благожелательного отношения к Думе, и на этой почве в ближайшие дни после назначения Штюрмера и после увольнения Горемыкина состоялся целый ряд попыток Штюрмера и близких к нему людей как-нибудь наладить отношение к Государственной Думе, как-нибудь подготовить Думу к более или менее мирной встрече. Тогда обращались к разным членам Государственной Думы. Между прочим, обратился и ко мне прежний наш товарищ по Государственной Думе, а тогда товарищ министра внутренних дел, князь [323]Волконский, и просил меня поехать к товарищу председателя Думы Варун-Секрету, у которого я застал А. Н. Хвостова и целое совещание. Совещание это состоялось для специальной цели выяснить, как относится так называемый лидер блока к встрече Думы с правительством. Мне было сказано А. Н. Хвостовым, что самый вопрос о созыве Думы еще не решен, это было, вероятно, не верно, я так и понимал, это был, так сказать, тактический прием, и что вопрос этот будет решен только тогда, когда выяснится, будет ли Дума говорить о Распутине или не будет. Я был чрезвычайно удивлен такой постановкой дела и сказал ему, что мне кажется это странно. Ведь известно, на чем Дума оборвалась. Она оборвалась на прогрессивном блоке и на программе этого блока, которая касается не только законодательства, но и определенного состава министерства, пользующегося доверием страны. Следовательно, вот о чем надо говорить, а не о личных вопросах. Мы и начнем с того места, где мы кончили нашу беседу. Они спрашивали, нет ли возможности войти в более близкие отношения. Выставлялся тогда проект раута, который должен был устроить новый председатель совета министров. Но на это я сказал, что при нашем отношении к Штюрмеру, которого мы не считаем, лицом, пользующимся доверием, раут при сложившихся обстоятельствах совершенно невозможен, что я, напротив, могу сказать твердо, что ни я, ни моя фракция в таком рауте участвовать не будут. Они делали попытки напомнить, что мы участвовали в рауте Горемыкина. Я обратил внимание, что между тем моментом, когда было вступление Горемыкина, в конце января 1914 года, и этим моментом прошел целый год, в который отношения правительства к Государственной Думе совершенно определились по отношению не только к оппозиции, но и к большинству Думы, и новых отношений к правительству не может быть, пока оно не выскажется по поводу капитальных вопросов, как оно относится к требованию большинства Государственной Думы. Они пробовали уговорить меня, что Штюрмер лицо неопределившееся, что он человек новый в этом деле, что политики он не знает, может быть, от приема дружественного зависит его отношение к Думе и блоку. Так что, не предрешая этого отношения, лучше было бы не обливать его холодной водой и дать ему некоторый аванс. На это я отвечал, что положение слишком остро, чтобы нам не высказаться совершенно определенно, что напрасны были бы его попытки искать свидания на рауте, что первая встреча его будет в Государственной Думе в первый день, и тогда он узнает наши желания и наше отношение. Таким образом, на этом кончилась наша беседа. После этого Штюрмер виделся с Родзянко. Не знаю точно содержания этого разговора, говорил ли он там о Распутине, но я знаю, что он говорил с некоторыми другими депутатами, кажется, вызывался Годнев, и с ним была беседа тоже через доверенных лиц. [324]Затем, уже после этих переговоров относительно Распутина, я сказал, что я ставлю вопрос принципиально, а не лично. Я на отдельных лиц нападать не буду, но это не значит, что о Распутине говорить не буду. Так оно и вышло, — кто-то из депутатов говорил о Распутине и очень остро. После этих переговоров состоялся указ о созыве Государственной Думы, при чем, так как времени ушло на переговоры много и срок 5-го февраля был слишком близкий, не успели бы вызвать членов Думы, то по взаимному соглашению действительно был намечен срок 9-го февраля. Они старались потом делать из этого вывод, что председатель Думы согласился и Дума согласна на срок 9-го- февраля, т.-е., значит, по взаимному согласию. Но мы подчеркивали, что это не есть согласие, не есть выбор срока, есть только технические соображения о ближайшем возможном сроке, после того как они начали с нами переговоры, что это нисколько не снимает с очереди вопрос о запоздании Думы. Вообще политическая обстановка при созыве, ее характер, ее значение было подчеркнуто тем, что одновременно с указом о созыве Думы ушел Харитонов, т.-е. продолжалась ликвидация восьми подписавших письмо государю и считавшихся с этих пор обреченными на ликвидацию.

Иванов. — Это письмо по поводу назначения государя верховным главнокомандующим?

Милюков. — Вообще надо сказать, что назначение государя и его удаление из Петрограда очень заметно отразилось на всем ходе политической жизни конца года. С этих пор выдвигается Александра Федоровна, начинаются доклады министров у нее, и является этот новый тон назначений уже не политических, а личных, так что выдвигается вперед вся эта закулисная сторона личных влияний этих проходимцев при дворе, начинается открытая вакханалия торговли должностями.

Председатель. — Если вы закончили эту часть ваших объяснений, то позвольте просить вас остановиться несколько на перерыве, который, повидимому, уже окончился, судя по вашему рассказу, и попросить вас разъяснить некоторые обстоятельства. В проекте указа к правительствующему сенату о созыве Государственной Думы и государственного совета, спроектированном еще Горемыкиным, не в пример предшествующему в этом отношении порядку, говорится, что Дума и государственный совет созываются для рассмотрения проекта государственной росписи доходов и расходов на 1916 год, т.-е. как бы определяется этим круг занятий, предмет занятий Государственной Думы и, с другой стороны, в проекте указа о созыве Думы говорится, что продолжительность занятий совета и Думы, повидимому, в связи с этими задачами, которые ими ставятся, эта продолжительность определяется сроком не позднее 5 марта 1916 года, т.-е. на месяц. Вот, [325]в связи с этими особенностями мертвого текста, не можете ли вы привести нечто живое?

Милюков. — Текст связан с тем, что я излагал, — с желанием Горемыкина, если вообще созывать Думу, то созвать только для бюджета и на короткий срок. Был проект месячного созыва. Мы это слышали в числе возможностей, но текста этого указа я не знал, и известия о том, в какой обстановке пал Горемыкин, дошли до меня из близких источников. В этой самой беседе и Хвостов, и другие рассказывали, что Горемыкин пал на невозможной постановке созыва Думы и на совершенно ясно выяснившемся положении, при котором он лично не мог быть принят Думой хорошо. Созвать Думу только для бюджета было невозможно, потому что это стояло вразрез с правами Думы и было бы предметом самых резких нападений и может быть даже запроса о нарушении думских прав. Так что это было совершенно невозможно.

Председатель. — Такой проект Горемыкина был, но не известно ли вам, что был соответственный проект Штюрмера? Вообще, по нашим бумагам, к этому перерыву относится наибольшее количество вариантов, которые свидетельствуют, повидимому, о наибольшем количестве колебаний в отношении к Государственной Думе. Имеется и такой вариант, написанный рукой Лодыженского, управляющего делами совета министров: «Повелеваем в соответствии с указом нашим 23-го ноября 1915 года для рассмотрения проекта росписи государственных доходов и расходов на 1916 год (написано, а потом в скобках поставлено), и связанных с росписью законодательных предположений (это вычеркнуто) возобновить заседание Государственной Думы 1-го февраля 1916 года, предопределив в виду чрезвычайных обстоятельств военного времени перерыв ее занятий не позднее 10 февраля 1916 года». Даты тут нет. Позвольте мне для того, чтобы углубить ваше объяснение в этом пункте, огласить перед комиссией и перед вами посланную 22-го января, т.-е., стало быть, после назначения Штюрмера, бумагу, справку по вопросу о возобновлении деятельности законодательных учреждений о том, какие были высказаны в совете министров, в заседании от 22-го января, мнения по этому вопросу. При чем нужно думать, что этот вариант проекта, который я вам огласил, он был послан после 22-го января, когда именно неизвестно: «министр путей сообщения считал соответственным издать немедленно указ о возобновлении занятий законодательных учреждений с обозначением в нем длительной сессии — 10—15 дней». Это, повидимому, первое заседание под председательством Штюрмера: «надлежало бы, по мнению егермейстера Трепова, ныне же приступить к подробному обсуждению в совете министров современного положения для выяснения и объединения взглядов членов совета на предстоящие задачи и сущность правительственной политики в связи с исключительными условиями переживаемых [326]чрезвычайных обстоятельств. Затем по установлении общей точки зрения и плана действий войти с членами законодательных учреждений в переговоры для выработки на началах взаимного доверия согласованности деятельности правительства и этих учреждений в организации победы; причем должно быть обещано возобновление нормальной сессии Государственной Думы и совета по достижении такового соглашения. 2) Министры юстиции, финансов и торговли и промышленности находили необходимым отложить обнародование указа о возобновлении деятельности законодательных учреждений, немедленно вступить в переговоры с представителями последних о кратковременности сессий и гарантий с их стороны, что работы названных учреждений будут проходить в условиях, устраняющих возможность возникновения нежелательных осложнений и обострений в отношениях с правительством. Засим, в зависимости от согласия на подобную гарантию, указ о созыве должен воспоследовать без упоминания о длительности сессии, в противном же случае, с обозначением срока предстоящего перерыва занятий. Председатель и прочие члены совета министров: министр военный и морской, иностранных дел, внутренних дел (Хвостов[2], с которым вы беседовали), народного просвещения и земледелия, а также государственный контролер и обер-прокурор святейшего синода предполагали предпочтительным издать безотлагательно указ о возобновлении занятий законодательных учреждений с 22-го февраля 1916 года и вступить в переговоры с представителями этих учреждений об установлении общего взгляда с правительством на задачи предстоящей сессии, об ограничении последней вопросом о бюджете и непосредственно связанными с войной делами и о перерыве сессии до наступления праздника святой Пасхи; в виду необходимости при оживлении военных действий устранить неизбежные, сопряженные с давлением общественным в работе законодательных учреждений осложнения....... деятельность главных начальников исполнительных ведомств и членов этих учреждений в образованных по закону 17-го и 30-го августа особых совещаниях». Вот эти различные течения в правительстве, как они отразились извне.

Милюков. — Я знал, что есть несколько течений. Мое свидание с Хвостовым, повидимому, происходило в этот самый день, 22-го, я точно не помню, но я должен сказать, что одного в этих разговорах не было. Я все время подчеркивал, что правительство, чтобы определить отношение к себе Думы, должно выяснить свое отношение к блоку, к большинству, к его программе, и Трепов, который, повидимому, сам думал выдвинуться на линию кандидата в премьеры, так и ставил, но та группа, которая вела со мной разговор, оспаривала возможность этого. А. Н. Хвостов находился в личных отношениях со Штюрмером, и Штюрмер весьма мало обращал внимание на личное мнение и на все разговоры, [327]А. Н. Хвостов говорил, что лично он ангажирован Штюрмером. Он так ставил вопрос, что выходило, будто от меня зависит, будет Дума созвана или нет. Это немного не соответствует тому, что они говорят относительно срока и длительности в зависимости от того, будут ли устранены эти затруднения или нет. Они, несколько утрируя, подчеркивали, что если выяснится, что Дума будет упоминать о Распутине, то тогда она, может быть, совсем не будет созвана; я понимал это, как угрозу. Тогда нас обвиняли в том, что мы хотим говорить как можно больше. Теперь относительно сроков. Сроки менялись. Ведь Хвостов еще в первой половине января говорил в одном интервью, что Дума будет созвана в конце января. Самый отдаленный срок предполагался 22-го, они говорили, что это так называемый прощеный день. Они хотели 22-го созвать Думу, чтобы поменьше заседать. Мне был сообщен этот срок, но я весьма энергично против него восстал и потребовал, чтобы срок был 5-го, как это и было в печати, чтобы срока не изменяли, потому что это вызовет новое неудовольствие в стране. Тогда они пошли на уступку, и Волконский и Хвостов сказали, что срок можно приблизить, но, во всяком случае, не на 5-ое. Мы принуждены были с этим согласиться, что 5-го нельзя было вызвать членов, и назначили 9-ое февраля.

Председатель. — Позвольте напомнить вам соответствующее обстоятельство (ибо это комиссии уже докладывалось) и сообщить к сведению, так как это может иметь значение для дальнейшего изложения, что 23-го января 1916 г. Штюрмером было подписано два проекта указов правительствующему сенату о возобновлении занятий Государственной Думы, при чем он испрашивал себе право проставить сроки такового возобновления впоследствии, в зависимости от обстоятельств, а равно и датировать самые указы одним из дней, накануне их обнародования. 23-го он получил, а 26-го уже нашел нужным проставить соответственные даты.

Милюков. — Самый факт переговоров о сроке они от меня не скрывали, что это зависело от Штюрмера. Они говорили, что всячески воздействовали на Штюрмера, чтобы Штюрмер это сделал. Штюрмер подготовил обстановку, которая смягчила бы этот шок столкновения после полугодового перерыва, когда Дума была разогнана ими на блоке. Тут было ясно, что неизбежен конфликт. Они очень настаивали, и Штюрмер в этом уступил; он, видимо, хотел вначале ограничить сессию и ее компетенцию бюджетом. Так что он принял от Горемыкина готовую постановку, в первую минуту он согласился на эту постановку, а потом, когда ему стали говорить, что это вызовет обострения, тогда он, постепенно уступая, отказался от срока. Так что они были очень удивлены, когда я заявил, что никакие личные встречи, никакие переговоры, никакие визиты и никакие рауты невозможны, потому что суть дела остается невыясненной, и что вообще Штюрмер не та лицо, [328]которому мы доверяем. Так что проект устройства раута разрушился на этом, хотя в газетах упоминался план первой встречи, в виде раута. Мы указали, что мы не пойдем на рауты, и тогда возник второй проект — проект призыва представителей отдельных фракций, или в виде визита предварительного к ним, или вызова к себе для переговоров. Мы тоже заявил, и это было заявлено в печати, что нельзя беседовать с представителями отдельных фракций, ибо в Думе есть хозяева — большинство. Если они хотят разговаривать, они должны разговаривать с большинством, и, таким образом, исполнилось то, что я хотел, чтобы встреча произошла перед лицом страны — в самой Думе, без всяких таинственных переговоров. Но тут мы натолкнулись на сюрприз, совершенно неожиданный, потому что довольно поздно, кажется, накануне дня созыва Думы — 9-го февраля, стало известно, что царь приедет в Думу. Это, очевидно, тоже был результат действия тех элементов, которые искали сближения и хотели как-нибудь уничтожить возможность острого столкновения с Думой. Это так и было понято, что это аванс и до некоторой степени покаяние за роспуск Думы на блоке. Приехав в Думу, он встречался с тем же блоком и даже члены блока были ему представлены. Однако, надо сказать, что этим фактом — появлением царя в Думе, в сущности, и ограничились уступки, и мы ни на минуту не хотели их переоценивать. Это было осложняющее обстоятельство, которое было явно рассчитано на действие на расстоянии, но которое не изменяло существа положения, создававшегося между министерством, не заслуживающим доверия, и большинством, имеющим свою программу и свои политические требования. Можно было ожидать, что после этого Штюрмер все-таки выступит с каким-нибудь осторожным заявлением, но оказалось, что и этого не было. В сущности говоря, в заявлении его категорически упоминалась фраза об исторических устоях, которые остаются незыблемыми, на которых росло и укреплялось русское государство, фраза сакраментальная — про конституционализм и про самодержавие. Достаточно было этой фразы, чтобы вернуть все наши отношения на позицию, которой держался Горемыкин при своем вступлении, т.-е. опять-таки продолжается его борьба против конституции. По существу я никогда на думал, что позиция может измениться. С внешней стороны, должен сказать, что появление Штюрмера в этом первом заседании произвело впечатление полного провала, — такая невнушительная фигура, несколько менее дряхлая, чем невозможная фигура И. Л. Горемыкина, но все-таки дряхлая, голос слабый, который не может овладеть даже спокойной и молчаливой аудиторией, затем чтение по тетрадке, чисто бюрократические фразы и заявления, словом, впечатление было самое отрицательное, так что его появление перед Думой сразу определило отношение к нему Думы. После этого было уже нетрудно кончить это заседание так, как предполагалось [329]и раньше, — выступлением от имени всего блока. Мы еще к ноябрьскому предполагавшемуся открытию сессии подготовили заявление от имени блока (это было первое собрание, когда блок фигурировал как таковой); т.-е. от имени большинства Думы давалась политическая оценка положения. Но то заявление не пригодилось, и за некоторое время перед созывом этой сессии — 9-го февраля — мы пересмотрели наше заявление и еще усилили его оппозиционный тон, т.-е. указали на то, что полугодовой несозыв Думы обострил все вопросы и уничтожил возможность какого-нибудь выхода из тяжелого положения, а также указали на то, что требования наши остаются неудовлетворенными, что они существенные и основные, одним словом, подчеркнули, что мы попрежнему стремимся к министерству доверия и что сохраняем все наши прежние позиции. В этот первый день даже еще более определенно высказались в государственном совете Д. Д. Гримм и Меллер-Закомельский, что они примыкают к блоку, к его программе и настаивают на ее выполнении. Когда мне пришлось выступить на следующий день, я говорил, что это не министерство доверия, а что это министерство недоверия к русскому народу. Я упомянул все тайные сношения с черносотенными организациями, о всех телеграммах, которые хотели иметь Хвостова министром внутренних дел, и указал на отношения страны, что страна считает петроградские политические события пятым фронтом. Правительство не уступает или, делая уступки, отступает на вторую линию окопов, т.-е. окапывается в верхней палате — государственном совете. Мы подчеркнули, что считаем такое положение нетерпимым, ибо мы готовились для победы, но теперь считаем всякую победу невозможной, при сохранении старого порядка управления, тут было указано на то, что выхода собственными силами Государственной Думы при таком положении мы не видим, и я окончил пессимистическим заявлением, что ответа от этого правительства я не жду и схожу с кафедры без ответа.

Председатель. — Когда государь посетил Государственную Думу, он сказал какую-нибудь речь?

Милюков. — Да. Сказал речь, довольно бесцветную, довольно благожелательную, и имел некоторый внешний успех. Он прошел в самое заседание Думы, затем его водили по всему помещению, он делал ничтожные по содержанию замечания, так что с внешней стороны это прошло гладко, и больше ничего.

Председатель. — Около этого времени предполагалось, что царь приедет в соединенное заседание особых совещаний. Очевидно нужно было какой-то акт благоволения выразить народному представительству или в форме посещения Думы, или в форме посещения соединенных заседаний особых совещаний?

Милюков. — Этого я не помню. Я помню, что в известный момент деятельности особых совещаний мы поставили вопрос [330]о том, чтобы царь приехал и принял председательствование, но это было в позднее время, когда положение становилось отчаянным, когда Думы не было. Тогда мы требовали, чтобы царь приехал и принял председательствование, но он отказался приехать.

Председатель. — Позвольте мне огласить один документ, имеющийся в том же деле канцелярии совета министров, за № 230, по делам Государственной Думы. Этот документ представляет собою проект речи, очевидно, несказанной царем. По содержанию этой речи вы изволите увидеть, что она вызвана запросом об отсрочке или о стеснении работ Государственной Думы и государственного совета и пытается оправдать до известной степени эту отсрочку занятостью членов законодательных палат в этих особых совещаниях. Я оглашу его затем, что вы, может быть, вспомните что-либо в дополнение к этому: «Пользуясь присутствием вашим в сегодняшнем соединенном заседании особых совещаний, я желаю ознакомить вас, гг. члены государственного совета и Государственной Думы, со своими взглядами и волею относительно предстоящих вам трудов в ближайшую законодательную сессию. Мною уже преподаны указания председателю совета министров о дне вашего созыва. Указ об этом последует на-днях. При обстоятельствах военного времени, которое мы теперь переживаем, когда все наши помыслы и силы должны быть направлены на борьбу с врагом и окончательное его поражение, нельзя и думать о возможности длительной сессии законодательных учреждений. Необходимость присутствовать в общих собраниях государственного совета и Государственной Думы и участвовать в работах разнообразных их комиссий несомненно помешала бы вам, гг., столь же ревностно продолжать высоко ценимую мною плодотворную деятельность вашу, как членов особых совещаний, при обсуждении насущных в настоящее время для бытия России вопросов по снаряжению нашей доблестной армии, о снабжении продовольствием и топливом и всем необходимым как воинов, так и мирных жителей империи. Правильные работы законодательных учреждений со всесторонним рассмотрением предположений, вносимых правительством или предначертанных по вашему почину, могут происходить только в нормальное время. Ныне, для принятия неотложных законодательных мер, следует избрать путь менее совершенный, но зато более быстрый и скорее достигающий цели, путь, указанный в ст. 87 осн. госуд. законов. Работа же государственного совета и Государственной Думы в предстоящий их призыв должна сосредоточиваться исключительно на обсуждении государственной росписи доходов и расходов на 1916 г., т.-е. на обсуждении таких вопросов, правильное и согласное с пользами и нуждами государства решение которых может быть достигнуто только путем проведения их через законодательные учреждения». Характерно, что они потом массу налогов проводили по 87 ст. (продолжает [331]читать). «Таково мое убеждение, такова моя воля. Я уверен, гг., что государственный совет и Государственная Дума приложат все усилия к тому, чтобы государственная роспись была представлена на мое утверждение в наикратчайший срок». Повидимому, это или проект, написанный Лодыженским, или проект Гурлянда.

Милюков. — Я вспоминаю, что об этом проекте речи я будто слышал, но она относится, очевидно, ко времени до 26-го января, может быть, даже раньше. Что касается существа этого аргумента — что некогда заниматься законодательством, а лучше заниматься особыми совещаниями — этот аргумент, я помню, употреблялся в совете старейшин правых партий, и мне кажется, что след его остался в декларации Штюрмера. Вообще этот аргумент употреблялся довольно часто, и я впервые вижу, откуда он произошел, но он довольно ходяч. Затем это первое впечатление — встречи со Штюрмером, его декларация, это должно было сгустить настроение в стране и создать настроение полной беспросветности, полной безнадежности. С другой стороны, правительство продолжало удивлять нас эпизодами, которые показывали крайнее понижение морального и интеллектуального уровня новых кандидатов. Здесь конец февраля ознаменовался делом Ржевского, отставкою Белецкого, т.-е. борьбой Хвостова с Белецким, причем каждый из них обращался к прессе, каждый старался информировать прессу, прибавляя, что это делается не для прессы, а по секрету. Мы в точности знали дело этих борющихся кандидатов, которые производили жалкое впечатление полного ничтожества. Это отразилось и на прениях по министерству внутренних дел, которые начались 1-го марта и в которых Аджемов, мой товарищ, характеризовал деятельность Хвостова, как бульварный роман, а не внутреннюю политику. С тех пор это выражение «бульварный роман», стало довольно ходячим в печати. Надо сказать, что одновременна с этим происходит провал Хвостова: 3-го он уходит фактически, а 5-го марта он увольняется формально. Продолжая прения по внешней политике, мы замечаем, что у нас правительство не только дурно, но что у нас правительства совершенно нет, причем на это заявление с мест раздается вопрос: «Распутин?» Так что характеристика положения является совершенно установившейся и низменный уровень этой политики мы уже характеризуем цитатами из Салтыкова помпадурного типа.

Председатель. — Раз вы дошли до начала марта, позвольте огласить документ, который, может быть, вызовет с вашей стороны некоторые комментарии. Этот документ не подписан. Он относится к 25-му февраля и является, повидимому, донесением соглядатаев министра-председателя и министра внутренних дел, которые были над вами поставлены. Вы знаете, что над вами соглядал заведующий министерским павильоном Куманин. Я прошу разрешения Комиссии огласить эти два документа, они датированы [332]25-го-февраля 1916 года: «В кулуарах и во фракционных собраниях групп прогрессивного блока ходят слухи, что правые фракции государственного совета и Государственной Думы снова стали совещаться при весьма конспиративной обстановке. На этих совещаниях было признано, что нынешнее правительство не отвечает запросам, предъявляемым правыми к государственной власти, и потому решено выставить и проводить кандидатуру на пост председателя совета министров — Танеева и на пост министра внутренних дел — Муратова». Другой документ: «Вчера вечером в квартиру председателя Государственной Думы были приглашены представители фракций, объединившихся в прогрессивный блок. М. В. Родзянко сообщил присутствовавшим, что ему выражено, во время его последней аудиенции, пожелание, чтобы во время синодальних прений были устранены, при помощи всего присущего ему авторитета, речи о безответственности, влияниях и сплетни об отдельных лицах, тем более, что сплетни эти хорошо известны и не имеют под собою того значения, которое придает им столь тревожный характер». Здесь, повидимому, намек на инцидент Белецкого и Хвостова (продолжает читать): «Наоборот, в непродолжительном будущем предположено вообще ликвидировать даже самые поводы, дающие пищу для этих вздорных слухов. Сообщая о полученных им указаниях, Родзянко просил в свою очередь лидеров думского большинства, с одной стороны, употребить свое влияние к тому, чтобы в речах партийных ораторов из состава прогрессивного блока не было нежелательных выступлений, а о другой стороны, ораторов от крайних левых и правых крыльев; применяя всю полноту председательской власти, Родзянко просил вождей прогрессивного блока в случае возможных эксцессов поддержать престиж его председательской власти. Заявление Родзянки было более или менее сочувственно встречено только в правом крыле прогрессивного блока. В центре же и на левом крыле оно было встречено явно недоверчиво, и председателю Государственной Думы было указано, что обещаний и слухов о предстоящей ликвидации «старческих» влияний пускалось в оборот уже не раз и невозможно при столь шатком основании закрывать рот желающим говорить об этой ужасной язве русской жизни. Конечно, такие эксцессы не должны быть терпимы и дискреционное право председателя Государственной Думы прекращать действительные эксцессы, несомненно, встретит поддержку большинства Государственной Думы, но, с другой стороны, эксцессы в пользовании дискреционным правом председательской власти, особенно в приподнятой атмосфере, отражающей коллективную совесть, вряд ли могут рассчитывать на организационную поддержку думского большинства, особенно, если это эксцессы председательской властью будут явно противоречить сознанию и убеждению подавляющего большинства народных избранников. После этого обмена мнений совещанием [333]был признан исчерпывающим вопрос, и, как передают, обе стороны остались неудовлетворенными друг другом». Не вспомните ли вы что-нибудь об этом неудовольствии правых правительством, с одной стороны, и о проекте получить вместо Штюрмера — Танеева, а вместо Хвостова — Муратова, а с другой стороны, об этих переговорах, которые с вами вел Родзянко в связи с аудиенцией о «старчестве».

Милюков. — Сейчас я не вспоминаю этого разговора, о Муратове я помню, но о Танееве, не помню, слышал ли я этот разговор. Около этого времени стал известен доклад правых против Игнатьева и точное выражение этого доклада, что деятельность Игнатьева антигосударственна, что он действует по директивам прогрессивного блока. Доклад этот фигурировал еще на нижегородском съезде правых и был представлен Штюрмером, который считался достаточно правым, чтобы ликвидировать Игнатьева. Что касается ликвидации самого Штюрмера, я сейчас этого не помню. Помню, что разговоры были. Вообще разговоров было так много, что если их не записывать, то не вспомнишь. Об этом заседаний я не помнил, но когда вы дочитали до конца, то теперь я припоминаю, что какие-то разговоры были. Затем, борьба против прогрессивных элементов, кроме Игнатьева, велась, и даже более успешно, против Поливанова в то же время. У нас 7-го марта состоялось заседание о волнениях на Путиловском заводе. Перед этим разговоры о волнениях фигурировали в нескольких заседаниях особого совещания по обороне, но мы перенесли их в Государственную Думу с согласия Поливанова, который в общем относился сочувственно к нашей точке зрения, что причины забастовки экономические и что, если есть в них политический элемент, то они вызваны провокацией полиции, причем даже назвал имена отдельных провокаторов. Я в заседании особого совещания по обороне разбирал расценки Путиловского завода и указывал на причину неудовольствия, что забастовка чисто экономическая, что эти расценки отстали от той дороговизны, которая была. С нами соглашался и Поливанов. Мы перенесли тогда этот спор, в связи с соответственными запросами левых партий, в Государственную Думу, и, несмотря на то, что заседание было закрытое, мы все-таки решили принять бой. Левые не хотели делать этого, но мы развернули нашу аргументацию, и мне пришлось довольно подробно говорить на этом заседании. Там это считалось настолько опасным, что в течение нескольких дней, чуть ли не целой недели, стенографический отчет этого заседания удерживался.

Председатель. — Вы говорите о закрытом заседаний Государственной Думы?

Милюков. — Да, это было 7-го марта.

Председатель. — Стенографировался ваш обмен мнений в особых совещаниях? [334]

Милюков. — Там стенограмм не было. Там ведется только журнал, хотя и краткий, но который содержит в себе воспоминания об этих прениях. Они принимали временами довольно страстный характер. Я помню, что представитель морского ведомства выступил с очень резким обвинением против рабочих и старался придать этим забастовкам чисто политический революционный характер, связывая их с требованиями левых партий. Мы говорили, что суть дела не в этом. Наконец, 13-го марта был напечатан отчет, и наша речь и речь Поливанова, а 15-го марта Поливанов был уволен и назначен, к общему недоумению, еще один кандидат ниже уровня и ниже элементарного требования — Шуваев. Я, конечно, не хочу бросать тень на Шуваева, как на личность. Шуваев очень почтенный человек, его деятельность по интендантству всегда вызывала наше сочувствие; он простой человек, прямолинейный, это как раз то, что требуется на том месте, но в качестве военного министра, мне совершенно было* ясно, что он совершенно не на месте. Человек слишком элементарных понятий и психологии и с слишком малым знанием. Его председательствование в особом совещании производило жалкое, смехотворное впечатление, полная неспособность следить за сколько-нибудь специальными докладами и резюмировать, полная неспособность руководить прениями, положительная растерянность среди этих прений указывали, что он совершенно не на высоте положения, в которое попал. Тут был только вопрос личных отношений и личного доверия. Параллельно с этим острым развитием событий, после уступок или после первых попыток создать некоторые декорации уступок, события развивались так, что в смысле ликвидации либеральных элементов ход событий шел прямо противоположно требованию блока, выяснилась еще большая невозможность иметь общую почву с правительством, и это отразилось на общественном настроении. К этому времени относятся первые проявления уже совершенно определенного, резко оппозиционного общественного мнения. 27 февраля состоялся съезд военно-промышленного комитета, в котором тогда подчеркивали разницу в тоне и характере телеграмм, посланных царю и великому князю Николаю Николаевичу, который за последнее время пользовался особой благосклонностью и сам очень подчеркивал свое дружественное сочувствие к общественным силам, сорганизовавшимся для работы на оборону. Затем, на этом съезде впервые были проведены, видной струей, демократические элементы, что и отозвалось на резолюции съезда, где уж формула министерства доверия уступила место требованию ответственного министерства. Дальше то же самое развивалось московским съездом земского и городского союзов 12—13 марта. Правда, земский съезд удержался еще в рамках старой условной формулы, она имела то значение, что борьба черносотенных элементов против блока свелась к обвинению, что блок хочет изменить форму правления, так [335]что требование ответственного министерства ставило блок под открытые удары черносотенной агитации. Поэтому мы и сдерживали большинство от этой формулы и оставались при своей формуле министерства доверия. Ясно было, что переход от министерства доверия к формуле ответственного министерства уже означал совершенно открытый разрыв со всякого рода мирными путями к разрешению вопроса, и на съезде в Москве 12—13 марта земский союз выражался в рамках старой парламентской борьбы, но городской союз принял более решительную формулу ответственного министерства, правда, не в виде требования новой формы правления, а в виде требования, обращенного к отдельному составу Думы, что, конечно, и составляло известный оттенок у нас. Одним из аргументов против ответственного министерства был у нас тот аргумент, что не существовало еще большинства, перед которым оно должно быть ответственно, что и требования ответственности слишком пестро и разнообразно определялись разными политическими партиями. Некоторые левые партии, кажется, трудовики, требовали введения предварительного всеобщего избирательного права, и, стало быть, это не относилось к четвертой Думе. А с тех пор, как появилось это большинство — прогрессивный блок, то конституционное возражение отпало: раз есть большинство, может быть и ответственное министерство перед этим большинством. В этом виде и была принята резолюция московского съезда городского союза. Такая усиливавшаяся оппозиция общественников вызвала, в свою очередь, такой же напор правых элементов против общественности. Очень скоро мы узнали, в те же мартовские дни, что существуют новые списки правых о необходимости борьбы с общественными организациями, и даже в связи с появлением этих списков ставили назначение 26-го марта, в качестве товарища министра внутренних дел, гр. Бобринского, Алексея Александровича. Затем, хотя Дума и настояла на том, чтобы сессия была без обозначения срока, тем не менее, правые элементы все время напирали на то, что Дума должна заниматься бюджетом и что раз она затягивает бюджет, а этого затягивания бюджета не было, то значит это был повод для Думы, затягивая бюджет, перескочить за каникулы и сохранять свои правильные сессии. Такие обвинения постоянно слышались. Однако, Государственная Дума не затягивала рассмотрение бюджета, и в конце марта это рассмотрение было закончено, а 5-го апреля состоялся перерыв до 16 мая. Тут наступают и перерыв в моих здешних наблюдениях, потому что с начала года стало известно, что английское правительство приглашает парламентскую делегацию приехать в Англию. К ней присоединились приглашения и Франции и Италии. Был выбран состав делегации, так что мы должны были воспользоваться перерывом, чтобы скоро после начала перерыва поехать за границу. Через неделю, кажется, после перерыва мы отправились через [336]Швецию и Норвегию в Англию, а потом во Францию и Италию. Оттуда делегация вернулась только почти накануне роспуска Госуд. Думы, сессия которой восстановилась 16-го мая и продолжалась до 20-го июня. Мы вернулись, кажется, 19-го июня, сделали общий доклад, а 20-го июня Думу поспешили распустить. Что ее спешат распустить, было очевидно, по моим наблюдениям, но по какой политической комбинации это произошло, этого свидетельствовать не могу. Дума была распущена до 1-го ноября. Теперь, если у вас есть относительно этого периода дополнительные вопросы, то я мог бы ответить. Нужно заметить, что, вернувшись 20-го июня, я должен был через короткий срок ехать, опять за границу. Меня пригласили в Оксфорд и затем в Христианию читать лекции, так что я выехал очень скоро, и вернулся уже в сентябре. Эти два перерыва лишают меня возможности давать сведения о том, что здесь происходило. Отчасти это было в связи с Протопоповым. Историю, если хотите, я могу рассказать, насчет поездки за границу.

Председатель. — Прежде всего, позвольте спросить вас, возвратившись, вы постарались себе здесь составить предположение о том, что было без вас. Не можете ли вы объяснить, в связи с какими обстоятельствами жизни, в ваше отсутствие, 1-го июня 1916 г., за несколько дней до роспуска, Штюрмер, председатель совета министров, счел долгом представить к высочайшему его величества подписанию проект двух указов правительствующему сенату о перерыве занятий государственного совета и Государственной Думы: «Испрашивая полномочий проставить как срок таковых перерывов, так № срок предстоящего возобновления занятий государственного совета и Государственной Думы впоследствии, в зависимости от обстоятельств, равно и датировать самый указ одним из дней их обнародования». Из этого вы можете усмотреть, что 20-го июня 1916 г. Дума была распущена не царем, а Штюрмером по уполномочию его царем. Очевидно, мысль Штюрмера о необходимости испросить себе таких полномочий стояла в связи с остротой момента между Государственной Думой и правительством.

Милюков. — Я думаю, что хотя я и не мог следить за этой сессией, я, вернувшись, узнал, что она прошла довольно мирно, даже слишком мирно для такого бурного времени, после того, как выяснилось, что мы с правительством итти не можем. Тогда я употреблял выражение параллелизм действий, единственное, что я мог найти, чтобы охарактеризовать возможный способ не-конфликта, и мы этот параллелизм пустили в ход. Раз Дума существует, то она занимается законодательством, и тут проходили некоторые из наших проектов блока полностью; наконец, городское самоуправление прошло, не знаю, было ли оно полностью, но городская реформа была проведена, частями она прошла, так что сессия затянулась, и это нам стоило довольно больших обвинений. Нам [337]говорили: в такое время вы занимаетесь законодательством; блок обвиняли и постоянно делались попытки взорвать блок. Мне лично приходилось нести это на себе; я считался автором блока, я вел политику блока и считал, что нужно такое большинство в четвертой Думе. Я убеждал нетерпеливых в том, что мнение большинства отразилось на поведении правительства, и что стоит нам взорвать блок, как правительство получит возможность маневрировать, а сейчас мы прижали его в угол и держим в тупике. Блок дождется чего-нибудь другого, потерпите. Ясное дело, что Государственная Дума не есть инструмент внепарламентской борьбы, но если окажется необходимой внепарламентская борьба, то Государственная Дума будет всегда на месте. Вот была моя аргументация. Более левые были недовольны, что сессия будет спокойна, эта сессия как раз производила впечатление слишком большого спокойствия после бури. Мы считали это просто временным затишьем, но раздражало то обстоятельство, что, резко поставив конфликт с правительством, мы из этого не сделали никаких ближайших выводов. У меня был взгляд, что едва ли могло быть более острое отношение правительства к Думе, при обострении общественных элементов, при том характере отношений, которые у нас существовали в союзе, потому что блок ближайшим образом был связан с земским, и городским союзами, и агитация против земского и городского союзов не могла оставлять равнодушной Думу, и поэтому понятно желание ее закрыть. Я должен сказать, что сведение о том, что есть желание закрыть Думу до нашего возвращения, стало нам известно за границей. Родзянко дал знать об этом делегации, и это вызвало с нашей стороны волнение и ответную телеграмму — «задержите Думу, до нашего возвращения», и это, повидимому, и послужило причиной тому, что Дума все-таки дожила до нашего возвращения: приличие было соблюдено. Мы доказывали невозможность того, что парламентская делегация путешествует и вернется, когда Думы не окажется. Делегация должна вернуться и доложить о результате поездки.

Председатель. — Пожалуйста, теперь расскажите нам относительно заграничной поездки, в связи с Протопоповым. Но может быть вы хотите перерыв. Сделаемте перерыв на четверть часа.

ПЕРЕРЫВ.

Милюков. — Вы хотели, чтобы я по отношению к заграничной поездке говорил о роли Протопопова. Протопопов был нам навязан в состав этой экспедиции. Родзянко не поехал, нужно было, чтобы поехал официальный представитель Думы — товарищ председателя Госуд. Думы, случайно попавший в товарищи председателя Думы, просто за отсутствием других кандидатов. Свою неподготовленность к той роли, которая ему предназначалась, — [338]представительствовать от имени всей экспедиции, — Протопопов обнаружил с первых шагов. Это слишком бытовой тип обанкрутившегося дворянина, к европейской среде он не подходит. Приходилось применять чрезвычайные меры, чтобы его удержать на высоте положения. Надо сказать, что он был довольно послушен, в этом отношении на него жаловаться было нельзя. Обыкновенно, все ответственные выступления он проектировал раньше, и мы вместе проектировали, сообща обсуждали то, что он говорил от имени всех. Но надо сказать, что он был чрезвычайно либерален, даже радикален, и его неожиданный радикализм приводил меня в недоумение. Ой давал гораздо больше обещаний, чем мог дать, в качестве октябриста, так как он давал их не только от своего имени, и выходило, что мы гораздо более могущественны, чем были в действительности, и это могло вызвать у иностранцев напрасные иллюзии. Я помню, например, как на обеде у Ротшильда он обещал равноправие евреям. Я подчеркнул, что это от него зависит, мы все за равноправие, но не его фракция, и что во всяком , случае, если он присоединяется, то все зависящее от Думы будет сделано. Он тогда все-таки понял, что поставил себя в довольно ответственное положение, и на другой день придумал соответственный выход и говорил, что надо предварительно убедить царя, и тогда Дума даст равноправие. Вот маленький эпизод, который показывает его неосторожность и желание показать больше, чем можно исполнить и невозможность согласовать это с его натуральной позицией. В общем мы на него не жаловались, он несколько поражал иностранцев странностью внешних приемов, своих привычек, слагались анекдоты, но все-таки он вел линию более или менее приличную. Когда мы возвращались, то возвращались тремя партиями. Он попал в последнюю, его просили остаться там на несколько дней, так что я проехал через Стокгольм раньше, и о его похождениях в Стокгольме узнал уже несколькими днями позже того, как он вернулся. Я узнал, что он в кулуарах Думы рассказывает довольно откровенно о своем разговоре с Варбургом о германских предложениях о мире. Я пришел в недоумение и просил его приехать к себе. У меня был Шульгин, и мы втроем устроили совещание. Я говорил, что о таких вещах нельзя говорить откровенно, что это вопрос международный и может вызвать скандал, а раз он заговорил, то пусть скажет нам, в чем дело. Он вытащил записную книжку и передал нам тот разговор, который повторяли довольно часто впоследствии. Вообще Протопопов, это — человек, про которого нельзя сказать, чтобы он сознательно, намеренно говорил неправду, но у него эта Хлестаковская черта имеется. Он органически говорит не так, как было. Мне приходилось его наблюдать в течение одного дня, когда он устанавливал в разных версиях происшедшее, с полной уверенностью, что это верно. Нам он рассказывал, таким образом, что с ним завел переговоры официальный [339]представитель Германии; я забыл фамилию посланника германского, сейчас вспомню.

Председатель. — Фон-Люциус.

Милюков. — Вот, фон-Люциус, и что только случайное обстоятельство, что он повредил себе ногу, не дало ему возможности принять участие в беседе и вместо себя он послал Варбурга. Таким образом, беседа была гораздо более официальна, потому что, в сущности, по дальнейшим сведениям обнаружилось, что фон-Люциус и не собирался с ним видеться, а дальше выяснилось, что аранжировку разговора на эту тему он предоставлял Варбургу. Он втягивал в эту беседу местного нашего посла Неклюдова, но из моих разговоров с Неклюдовым, во время моего позднейшего проезда через Стокгольм, совершенно ясно выяснилось, что Неклюдов узнал post factum об этом событии в общих чертах и не поощрял Протопопова, так что вся беседа получила более случайный характер и политически не важный. Затем, то, что он передал о словах Варбурга, совпадало с тем, что было слышно о возможных предложениях германцев, или маленький вариант его изложения, но по существу некоторые присоединения на западном фронте, вопрос о Литве и Курляндии в смысле присоединения к Германии, судьба Польши определялась по взаимному соглашению. Относительно Эльзаса и Лотарингии готовы были сделать уступки, пересмотреть границу Лотарингии, вопрос об Эльзасе отстранялся как не подлежащий обсуждению, затем вопрос о возвращении колоний. Вот примерно общий очерк этих условий. В более позднее время я опять стал придавать большее значение этой встрече, но тогда мне казалось, что это случайный эпизод и что при проезде через Стокгольм он пошел на это, чтобы получить интересное впечатление туриста. Но вернувшись, он сделал из этого вовсе не интересное впечатление туриста, а ступень к своему восхождению, потому что докладывал разговор государю и сделал из него нечто, как бы серьезное предложение, а затем надо сказать, что позднее я узнал, особенно когда сделался министром иностранных дел, что сношения Протопопова с Стокгольмом не кончились, там с Perrin установились регулярные сношения, и я передал Керенскому две шифрованные телеграммы; одна из них большая, другая маленькая, которые, повидимому, имели не последнее значение. Я не знаю, разобран ж шифр, потому что у нас они не могли быть разобраны, и поэтому я их так и передал. Я спрашивал (несколько раз А. Ф. Керенского, и он говорил, что кажется тоже не разобрал. Одна большая, другая маленькая.

Председатель. — Через Perrin послана. Кто адресат?

Милюков. — Они были адресованы через министерство.

Председатель. — Будьте добры сказать, что вы знаете о связи Perrin с этим свиданием с Варбургом и т. д.? [340]

Милюков. — Этого я не могу сказать, потому что не знаю и судьбы этих телеграмм, не знаю, были ли они расшифрованы.

Председатель. — Это все равно, всякая телеграмма должна быть расшифрована. У нас есть прекрасный специалист.

Иванов. — Да, но где она?

Милюков. — Я просил дать мне расписку в получении телеграмм. Я передал ее Керенскому во время заседания совета министров, в первые дни наших министерств, когда у нас больших формальностей не было, и затем он говорил, что, кажется, передал кому-то для расшифрования, но шифров таких не найдено. Было бы интересно напомнить ему и установить.

Председатель. — Когда вы изволили получить телеграммы?

Милюков. — В министерстве иностранных дел мне передали в числе бумаг.

Председатель. — Телеграммы были адресованы кому?

Милюков. — Они шли обычным путем, через министерство прямо Протопопову.

Председатель. — Который не был министром; как же они попали в министерство иностранных дел?

Милюков. — Не знаю, не могу сказать. Они были написаны особенным шифром, который специально не употреблялся, они прошли через Неклюдова, хотя Неклюдов не знал их содержания, а посланы были Неклюдовым.

Председатель. — Кто отправитель?

Милюков, — Не знаю, не помню.

Председатель. — А город отправки?

Милюков. — Стокгольм.

Председатель. — Вы помните, что на имя Протопопова, а может быть это для контр-разведки?

Милюков. — Нет, нет, они прямо были направлены в министерство иностранных дел.

Председатель. — Они были адресованы в министерство иностранных дел?

Милюков. — Да.

Председатель. — На имя Протопопова?

Милюков. — Да, это было в первые дни министерства, стало быть, в первые дни марта.

Смиттен. — Значит, они должны были итти Штюрмеру?

Милюков. — Очевидно. То-есть нет, Покровскому.

Председатель. — Вы помните, что Протопопову было адресовано?

Милюков. — Иначе я не мог бы знать, что это Протопопову. Адрес не был зашифрован.

Председатель. — Совершенно верно. Вы знаете, мы не знали об этом. [341]

Смиттен. — Копия не могла сохраниться в делопроизводстве министерства?

Милюков. — Нет, копии нет. Я вообще жалею теперь, что не сохранил ее и не провел обычным путем, как исходящие бумаги, но тогда я думал, что это спешно и важно, и я передал Александру Федоровичу не через министерство иностранных дел. Наверно это знают, надо спросить, я не помню, кто мне передал — Татищев или Половцев. Татищев, во всяком случае, должен знать. Обратитесь к нему, он даст вам справку.

Смиттен. — Выговорите, что они были направлены через Неклюдова?

Милюков. — Мне было сказано, что Неклюдов содержания их не знает.

Председатель. — Эта телеграмма шла телеграфом или почтой?

Милюков. — Телеграфом.

Председатель. — Ну, слушаю, мы расследуем это обстоятельство.

Милюков. — Первая телеграмма был ряд телеграфных бланков, сложенных пачкой; вторая была в один или в два листочка.

Смиттен. — Если Неклюдов подписал первую телеграмму, вы знаете, что она прошла через его руки, значит это для того, чтобы придать гарантии дипломатической переписки и чтобы была обеспечена тайна, следовательно, если Неклюдов пропускал, значит у него должна была остаться копия?

Милюков. — Это не наверно. Не знаю, дал ли он только свое имя или провел ее через свою канцелярию. Эту справку можно навести.

Смиттен. — Другая телеграмма тоже была снабжена подписью Неклюдова?

Милюков. — Относительно другой точно не помню, потому что тут был промежуток.

Гримм. — Вы изволили передать телеграмму Александру Федоровичу Керенскому, в качестве министра юстиции, для расшифровки и привлечения?

Милюков. — Да, я знал, что дело Протопопова идет, и думал, что тут ценный документ.

Председатель. — Ну-с, слушаем.

Милюков. — Сообщение Протопопова, конечно, интересовало меня и с той стороны, что ходили вообще слухи о попытке германцев всеми способами добиться того, чтобы завязать сношения с нашим двором по вопросу о мире. История с Васильчиковой предшествовала этому и произвела известный шум, и мое внимание было направлено теперь в этом направлении, и когда Протопопов, взяв это из случайного эпизода, сказал, что будет говорить царю, я испугался и думал, что как бы это предложение не было принято серьезно, и убеждал Протопопова не приписывать особого [342]значения и смотреть на это, как на случайный эпизод туриста, и в этой форме изложить. Потом я убедился, что он сделал как раз обратное, придал этому очень большое значение и на этом выиграл во мнении государя. Нужно сказать, что самое назначение Протопопова произошло довольно неожиданно для всех и всех крайне удивило. Насколько я знаю, он говорил с Родзянкой и вызвал у Родзянки довольно энергичную, отрицательную реакцию. Я лично, помню, встретил его в Государственной Думе на заседании бюджетной комиссии и тоже выразил ему изумление по поводу его назначения и спросил его, как он на это смотрит политически, может ли он оставаться со Штюрмером, намерен ли проводить программу Штюрмера или будет проводить свою программу. Он на этот вопрос отвечал сбивчиво, но как бы относясь критически к Щтюрмеру и входя в мой тон. Теперь я вижу, что это был способ благополучно окончить беседу, но тогда мне казалось, что у него есть идеологическое обоснование. Несколько позднее я узнал, что в его назначении приняли участие так называемые темные силы, хотя значительно позднее, когда возникла борьба между ним и Бобринским, министром земледелия, он это отрицал; он хотел устроить свидание с членами блока по поводу продовольственного вопроса, смотря на это свидание, как на способ выяснения нашего отношения к нему. Оно состоялось тогда у Родзянки. Я не буду рассказывать подробностей, потому что они распространялись в большом количестве экземпляров. Запись эта сделана мной самим по памяти. Я там не вел записи, а после разговора по свежей памяти записал, и очевидно настолько близко к истине, что Протопопов потом был уверен и обвинял Родзянко, что за стеной сидели стенографистки.

Председатель. — У нас в комиссии в следственной части очевидно есть эта беседа, но в виду того, что вы сами составили эту запись, не можете ли вы прислать один ее экземпляр, при чем мы занесем в протокол, что то, чтобы пришлете, есть то, что вы записали.

Милюков. — Я не знаю, есть ли у меня экземпляр. Я тогда же прочел беседу в заседании фракции центрального комитета, кто-то из товарищей взял ее у меня и унес, это было еще в виде черновика, и, сколько я знаю, она ко мне не вернулась. Но по существу заявления Протопопова ничего не изменяли. Для нас оно и без справок было ясно, если сопоставить даты 18-го сентября — его назначение, а 21-го сентября проведение по 27-ой статье распоряжения, по которому представители полиции должны допускаться на закрытые заседания общественных организаций, что потом вызвало большую реакцию и крайнее раздражение против правительства. Таким образом, было совершенно ясно, что назначение Протопопова опять ничего не меняло, а только давало новый повод к раздражению. Возможно, что назначение Протопопова [343]состоялось с той мыслью, что Протопопов, как член делегации, обладает некоторыми данными, дающими повод к смягчению. Вообще наблюдалось, что правительство принимало те или другие меры к смягчению ожидаемого конфликта, или меняя, как раньше было, председателя совета министров, или приглашая, по его мнению, лицо, годное, чтобы повлиять на Государственную Думу. Но в довольно короткое время стало довольно ясно, в результате нескольких соприкосновений, что Протопопов не является лицом, способным смягчить конфликт, который обострился до последней степени. Протопопов таким образом отошел совершенно на второй план при начале сессии первого ноября, и главной целью нападения остался Штюрмер. К первому заседанию открывшейся сессии относится моя речь 1 ноября, которая была запрещена, но распространилась в большом количестве. Если хотите, я на этой речи остановлюсь. Материалы для этой речи я собрал во время второй моей поездки, которая совпала со временем назначения Штюрмера министром иностранных дел, так что я по свежим следам мог наблюдать впечатление, которое произвело это назначение за границей. Впечатление было удручающее, и я наглядно видел, стоя близко к нашему лондонскому и парижскому посольству, насколько гибельно отразилось появление Штюрмера на наших отношениях с союзниками. Бенкендорф, который беседовал со мною довольно откровенно, рассказывал, что появление Штюрмера испортило все его отношения, что он привык пользоваться доверием иностранцев, что всегда ему предупредительно сообщали всякие секретные сведения, а теперь он оказался в таком положении, что когда он приходит, то от него припрятывают в стол бумаги, чтобы не показывать, и что, когда он, шокированный этой переменой, спросил о причине, то ему сказали: «Знаете, мы не уверены теперь, что самые большие секреты не проникнут к нашим врагам. Напротив, мы имеем признаки, что каким-то способом эти секреты становятся известными неприятелю со времени назначения Штюрмера». Такая беседа с Бенкендорфом, конечно, очень меня настроила в направлении всяческих подозрений, и я в дальнейшем стал собирать сведения о том, как обстоит дело.

Председатель. — Павел Николаевич, этот разговор не нашел ли себе подтверждения в ваших последующих отношениях, может быть, не с нашим послом в Лондоне, но с английским послом в России?

Милюков. — Это был такой деликатный вопрос, что я не решался заговорить.

Председатель. — Может-быть, против вашей воли это вторгалось в сферу вашего сознания?

Милюков. — Я считал это настолько ужасным, что, конечно, намеренно и систематически избегал этих разговоров, во-первых, я не мог показать, что наш посол дошел до такой откровенности [344]со мной, все-таки частным человеком, хотя и членом Думы, чтобы рассказать о таком факте, с другой стороны, я боялся, что если бы я заговорил, то фиксировал бы настроение. Так что я старался воздерживаться.

Председатель. — А в последующем, у вас не было поводов как-нибудь определить тот способ, которым, судя по вашему разговору с Бенкендорфом, эти тайны, сообщаемые русскому правительству, могли проникать в руки наших противников?

Милюков. — Нет, дальнейших разведок я не делал. Это был слишком деликатный вопрос, чтобы к нему прикасаться, и я этих разведок не производил, но поневоле я натолкнулся на другое явление. Когда я приехал в Швейцарию, то там было общее мнение тогдашней эмиграции, что русское правительство, через своих агентов, ведет переговоры с Германией. Это считалось общепризнанным. Когда я стал доискиваться фактов и данных, то мне стали сообщать факты, из которых некоторыми я воспользовался в своей речи. Во-первых, указали на германофильский салон Нарышкиной и другой, дамы, баронессы — я забыл ее фамилию.

Председатель. — Буксгевден?

Милюков. — Нет, это был германофильский салон в Montreux, перетащенный из Италии. Туда специально приезжал чиновник, присланный Штюрмером, он очевидно наблюдал, в роде Ратаева, и другое лицо (не помню его фамилии, кажется, она названа в моей речи), специальна посланное для сношений и бывшее в этом салоне постоянным посетителем. Все это вызвало большие подозрения со стороны эмигрантов. Далее, я получил записки некоего Рея, обращенные ко мне лично, как к председателю партии народной свободы. Одна из этих записок была направлена против нашего посла Извольского и заявляла, что Извольский принимает участие в переговорах с германцами и что эти переговоры ведутся как-то через банки. При чем указывались случаи сношений агентов Извольского с банками. Это последнее заявление Рея мне показалось очень подозрительным. Когда я вернулся в Париж и спросил Извольского, в чем дело, и дал ему заявление Рея, то Извольский снесся с Брианом и сказал, что Рей — это друг Вильгельма II, архитектор, который строил дворцы, не нуждающийся, но соблюдающий интересы Германии.

Иванов. — Француз?

Милюков. — Август Рей, повидимому, француз натурализованный, переменивший подданство.

Председатель. — Он вам писал?

Милюков. — Он мне дал эту докладную записку об Извольском и о его сношениях с германцами, которую я передал Извольскому, потому что видел, что тут вранье. Извольский вошел в сношения с Брианом и на другой день передал, что Рей значится на фишке, как человек, подозрительный, как агент, но агент [345]особого типа, квалифицированный, не платный, не наемный. Относительно банков он сказал, что, правда, были сношения с банками, но по вопросу о займе или по финансовому вопросу, который, по поручению министра финансов, надо было провентилировать за границей.

Председатель. — Павел Николаевич. Вы не припомните имя и отчество этой Нарышкиной, о которой вы упомянули?

Милюков. — Елена Константиновна. Для меня в дальнейшем выяснилась невинность этой дамы, но все, что сообщалось за границей о ней, особенно относительно ее поездки туда, приуроченной ко времени этих переговоров, было подозрительно. Она — родственница жены Извольского, останавливалась у него в посольстве, чем его шокировала, жила довольно долго и демонстрировала и там свои германофильские симпатии. Вообще к Извольскому в Париже сложилось довольно враждебное отношение, отчасти благодаря его угловатости в личных сношениях, но в особенности потому, что жена его остзейского происхождения, баронесса (я забыл ее фамилию). Все это казалось демонстративным, особенно для чувствительных французов. Может-быть, обороты речи, которые для нас прошли бы незаметно, обращали на себя их внимание, и указывалось, что в русском посольстве германофильское гнездо. Вот так сложились мои впечатления, которые послужили канвой для моей речи 1 ноября, а затем также и те сведения в иностранных газетах о том, как было принято назначение Штюрмера и как смотрели на его связь с темными силами. Было ясно с самого начала, когда он приблизил к себе Манасевича-Мануйлова, что тут дело не чисто. Манасевич считал, что он оказал услугу Штюрмеру, и впоследствии ему на это указывал. У меня есть копия письма Манасевича Штюрмеру (я сейчас его не нашел), в котором он упрекает Штюрмера за то, что он заботился, старался о нем, а Штюрмер его от себя удалил и не хочет иметь при себе. Это относится к позднейшему моменту, когда Штюрмеру указали, кто такой Манасевич и как невыгодно иметь с ним дело.

Председатель. — У вас есть копия? Мы знаем про это письмо, но, если не ошибаюсь, его у нас нет; может-быть, вы можете достать?

Милюков. — Я отыщу. Что меня еще укрепило в мыслях, что есть что-то таинственное в способе сношений с германцами,— это прошлое Манасевича-Мануйлова, о котором мне сообщил Извольский. Это было во время бытности Извольского министром иностранных дел. К нему явился Пурталес, очень смущенный, и заявил, что он попал в чрезвычайно неприятное положение, рассказал ему историю, о которой Извольский раньше знал, именно о попытке подкупа одного из сотрудников «Нового Времени». При этом указывалась довольно солидная цифра, кажется, 800.000, которая была дана в распоряжение Пурталеса для этого подкупа. [346]Посредником при этой операции взялся быть Манасевич, который и сделал это предложение. Мне говорили, что он сделал это предложение Пиленко, который резко отказался и прогнал его. Он об этом факте высказался уклончиво, но так как я имел сведения от Извольского, а Извольский сослался на Пурталеса, то это для меня было несомненным фактом, который давал мне возможность на это сослаться, характеризуя Манасевича. Затем относительно взяток Манасевича, — тут у меня были довольно разнообразные здешние сведения. Когда Штюрмер хотел начать против меня дело, то я занялся подбором этого материала, и выяснил, что хотя юридически трудно формулировать это обвинение, но в порядке бытовом оно очень вероятно. Об этом, вероятно, знает Завадский, который может точно, сказать, каково было то показание Манасевича о взятке, на которое я ссылаюсь. Показание, повидимому, было не прямое и без свидетелей.

Председатель. — Т.-е. о попытке получить через Манасевича Штюрмером 1.000.000 рублей?

Милюков.— Я не знаю цифры.

Председатель. — Вы говорите о взятке от Рубинштейна?

Милюков. — Это показание, которое Манасевич давал уже после ареста. Я не помню подробностей, но дело шло о деньгах, им фактически полученных.

Председатель. — Для чего?

Милюков. — Как он намекал на следствии, предназначенных для передачи по начальству; это Завадский может точно сказать.

Председатель. — Вы говорите об истории с Татищевым?

Милюков. — Совершенно верно. Говорят, было два показания: одно, которое он дал сначала, затем с ним случился припадок, показание было прервано; потом давалось другое показание, в более осторожных выражениях. Таким образом вот тот материал, который послужил канвой для моей речи. Самое сильное место, об Александре Федоровне и об ее связи с этим кругом, я взял из германской газеты. Я воспользовался этим, во-первых, как способом, чтобы сказать это в наиболее удобной форме в Государственной Думе, а во-вторых, чтобы показать, что за границей уже имеются эти сведения.

Председатель. — Это место, которое не было вычеркнуто впоследствии, когда речь появилась в печати?

Милюков. — Нет, это было вычеркнуто, и это самое главное место — относительно партии при молодой императрице, которая состоит из таких-то лиц.

Гримм. — Вы прочли на немецком языке?

Милюков. — Да, я прочел это по-немецки.

Председатель. — У вас есть подлинник этой газеты, из которой вы это взяли? [347]

Милюков. — Я это взял из «Neue Freie Presse». Как я узнал позже, состоялось заседание совета министров, в котором Штюрмер решительно выступил с требованием отсрочки Государственной Думы, т.-е. перерыва ее занятий. Поддержки он не встретил, большинство министров высказалось против этого, и единственное удовлетворение, которое ему дали, это по поводу вопроса о моем преследовании, который тогда же был поставлен в этом же заседании совета министров. Было отклонено предложение преследовать меня от правительства, и они предоставили это делать ему лично в форме обвинения меня в клевете.

Председатель. — Стало тогда известно вам или вашим товарищам по фракции, или вообще в думских сферах о том, что Штюрмером испрошено высочайшее повеление на представление ему бланковой подписи царя на роспуск Думы без обозначения созыва, т.-е. на перерыв сессии без обозначения времени созыва следующей сессии?

Милюков. — Да, мне кажется, что об этом говорили. Сведения проникали в нашу среду, так как установился известный контакт.

Председатель. — Вам известно было о некоторых мерах, которые принимал Штюрмер, чтобы не разразился тот скандал, который не мог не разразиться после вашей речи?

Милюков. — Нет, я не помню. Какие именно меры?

Председатель. — Вам не известно, что проектировалось и даже было написано 31 октября 1916 года письмо Бориса Штюрмера на имя Родзянки? Я позволю себе его огласить: «До сведения моего дошло, что в день возобновления занятий Государственной Думы предполагаются выступления ее членов с внеочередными заявлениями. Принимая во внимание, что при исключительных условиях переживаемого военного времени возбуждение в открытом заседании Думы некоторых вопросов может оказаться противоречащим интересам государственной обороны, имею честь, на основании ст. 44 Учр. Госуд. Думы, покорнейше просить ваше превосходительство, на случай, если вы сочтете оглашение таковых внеочередных заявлений допустимым, сделать распоряжение об объявлении заседания закрытым». О такой попытке вы не слышали?

Милюков. — Очень смутно помню. О каких же внеочередных заявлениях могла быть речь? Ведь дело шло о речах, но я не помню, в какой форме мы говорили эти речи.

Гримм. — Это и были внеочередные заявления.

Милюков. — Совершенно верно.

Председатель. — Так что, очевидно, сведения об этом дошли до Штюрмера?

Милюков. — Во всяком случае, заседание не было закрытым.

Председатель. — Это только проект письма, — этого письма не было, — но интересно, знали ли вы об этих предположениях? [348]

Милюков. — Я смутно вспоминаю, что о содержании своей речи, т.-е. о некоторых ударных пунктах ее, я сообщил кому-то из октябристов, который сообщил Родзянке, а он со мною разговаривал, хотел меня склонить быть осторожным и не называть известных лиц. Я все-таки это не принял во внимание и высказал все то, что хотел. Я помню, что попытка такая была, но не вследствие обращения к нему Штюрмера. Некоторый способ воздействия на меня был употреблен, но мне кажется, это шло не выше Родзянки. Если-это шло выше, то это для меня новость.

Председатель. — Может-быть, предпочли сношение Штюрмера с Родзянкой по телефону или изустно сношению письменному?

Милюков. — Может быть. Затем последовало увольнение Штюрмера, 10 ноября, и назначение Трепова, а вместе с тем перекрыв сессии до 19 ноября, как говорили тогда, для того, чтобы дать возможность новому премьеру осмотреться и обдумать свою программу, с которой он выступит. Так как Трепов считался кандидатом либеральным, и давно шло к тому, чтобы выдвинуть его в такой момент, когда можно сговориться с Думой, чтобы представить в качестве приемлемого для Думы человека, то первое впечатление от увольнения Штюрмера — это было впечатление полной победы Думы после удара по Штюрмеру. Казалось, что формально это есть как раз первый шаг к ответственности, что лицо, вызвавшее резкое осуждение, было удалено. Конечно, это было только первое впечатление. Надо сказать, что А. Ф. Трепов не чувствовал себя достаточно сильным, чтобы круто повернуть. Первое время, правда, говорили, что он хотел принять власть на известных условиях. Он понимал, что надо подобрать министров, т.-е., чтобы право выбора министров было ему предоставлено, но, повидимому, это было его личное мнение, которое в момент его назначения едва ли было поставлено как условие. Нас интересовал вопрос, является ли Трепов составителем кабинета по своему усмотрению, или просто как новое лицо в старом составе кабинета. Вскоре выяснилось, что Трепов ни в какие переговоры о соглашении ни в какие обязательства по отношению к большинству Думы, к блоку, не войдет. Так что назначение Трепова тоже никакой перемены в этой уже установившейся между правительством и Думой линии не произвело. ¦ Значит, эти 9 дней, которые протекли между перерывом и возобновлением сессии, прошли без всяких перемен, даже без всякой попытки со стороны Трепова сделать нечто в роде того, что делал Штюрмер. Положение осталось до 19 числа тем же, как было раньше. Отсюда, конечно, и решение блока оставить прежним свое поведение и сделать соответственное заявление сейчас же, как только Трепов выступит со своим заявлением. Заседание вышло, надо сказать, более бурное, чем мы ожидали, потому что левые партии решили совсем не принимать Трепова, не допускать его заявлений и устроить ему обструкцию. Мы же [349]для этой обструкции не видели оснований. Можно было бы отнести ее к Штюрмеру, но устраивать обструкцию, человеку, который впервые явился, не открыл еще рта, нам казалось нецелесообразным. Последовало бурное заседание, в котором выступали Чхеидзе, Керенский, Скобелев, и были, на основании наказа, исключены за это. Затем началась речь Трепова и наши ответы, суть которых заключалась в том, что так как ничего не изменилось, то мы будем продолжать борьбу с правительством. Я сейчас не помню событий в ближайшие дни, но положение обострилось окончательно тогда, когда извне с общественной стороны пришел новый толчок, именно московский съезд начала декабря. Съезды эти были запрещены еще при Хвостове, когда они предполагались за год перед тем, в декабре 1915 года. Тогда Хвостов нашел, что атмосфера в Москве слишком тяжелая, и что в декабре их созывать нельзя. Затем, в дальнейшем, последовала та борьба с земским и городским союзами, о которой я уже упомянул. Теперь, когда борьба вошла уже в другой фарватер открытого конфликта, и когда мы сами пошли этим путем, в Москве была сделана попытка явочного открытого съезда. Он был созван. 9, 10 и 11 декабря последовали истории с приставом Шпанковичем и с фактическим принятием резолюции, очень определенной и уже ясно ставившей на очередь вопрос конфликта с властью. Государственная Дума, которая все время вела политику поддержки этих общественных организаций и уже раньше сделала запрос об отношении к ним правительства, немедленно на это реагировала. 9—11 декабря были события в Москве, а 13, затем 15 и 16 декабря последовали события в Думе. В Думе мы решили поставить на очередь прежний запрос об отношении правительства к общественным организациям и потребовать ответа. Нужный по нашей технике известный срок истек, и это дало нам возможность немедленно поставить на очередь этот вопрос. Тут последовала попытка обструкции со стороны правительства. Здесь была применена ст. 44 от имени военного министерства и от имени Протопопова, чтобы закрывать заседания, как только мы начнем говорить об этих вещах. Мы решили бороться против этой попытки правительственного закрытия заседания, и 16 числа мы перенесли прения на другой номер повестки, номер, правда, не очень подходивший к этим разговорам, но дававший возможность говорить и об этом вопросе. Таким образом, мы избегли применения статьи 44 и, открывши прения по предыдущему номеру повестки, высказались, как хотели. На этот раз речи были очень определенны. Мне и другим приходилось говорить в том смысле, что мы здесь возвращаемся ко времени до 17 октября, что сейчас на очереди стоит переход борьбы в явочную форму, которая может не считаться с законом, что теперь восстановится единый фронт, так как до этого момента левые всячески старались себя отделить от блока и нас отделить [350]от них. Мы же доказывали, что борьба должна итти так, как она велась до 17 октября, должна вестись общим фронтом, так как перед нами общие задачи и единый враг. Я заявил только, что разница в том, что масштаб борьбы, размер борьбы, будет другой, чем в 1905 году, и кончил свою речь указанием, что в воздухе накопилась гроза, и неизвестно, куда падет удар. Это собственно и было последнее слово, произнесенное Думой накануне катастрофического поворота событий, потому что поздно ночью явился указ о перерыве до 19 февраля, а на следующий день произошло убийство Распутина. Все это подчеркнуло катастрофический характер, который получила борьба. В дальнейшем конец декабря показал, что и правительство уже посмотрело на вопрос именно так, что примирительная попытка Трепова не осуществилась. 20 декабря ушел Макаров и назначен был Добровольский, 28 декабря ушел Трепов и назначен был Голицын, ушел Игнатьев, назначен Кульчицкий. Тут уже наглядно перед всем обществом демонстрировался отказ от примирительных тенденций. Ясно было, откуда идет выбор; Голицын — председатель комитета, находящегося под покровительством Александры Федоровны (значит, личная кандидатура), человек не имевший никакой позиции в политике, выбранный по принципу личного доверия. Одним словом, к концу 1916 года уже вполне сложилась вся обстановка открытой и притом вполне легальной борьбы с правительством. Чувствовалось, что событие 17 декабря только первое в ряде событий, чувствовалось, что что-то должно произойти, все об этом говорили, и очевидно было, что предстоят дальнейшие катастрофы. В это время представители земского и городского союзов, военно-промышленного комитета и члены блока вступили друг с другом в сношения, на предмет решения вопроса, что делать, если произойдет какое-нибудь крушение, какой-нибудь переворот, как устроить, чтобы страна немедленно получила власть, которую ей нужно. В это время, в этих предварительных переговорах и было намечено то правительство, которое явилось в результате переворота 27 февраля. Назначен был, как председатель совета министров, кн. Львов, затем частью намечались и другие участники кабинета. Тогда же, я должен сказать, было намечено регенство Михаила Александровича, при наследии Алексея. Мы не имели представления о том, как, в каких формах произойдет возможная перемена, но на всякий случай мы намечали такую возможность. Я не знаю, как теперь продолжать изложение, — в дальнейшем оно подходит вплотную к тому, что совершилось 27 февраля. Надо сказать, что этому предшествовали некоторые попытки со стороны Протопопова и других темных источников предварить ту грозу, которая собиралась, попытки сделать нечто в роде того, что сделал Дурново в 1905 году, т.-е. дать, революционным силам сражение там, где захочет Протопопов, а не там, где они. Я помню [351]в феврале заседание представителей различных общественных организаций и членов блока, в котором участвовал и я и в котором обсуждался вопрос о форме выражения поддержки Государственной Думы общественным мнением, главным образом, рабочими кругами, и проектировалось шествие рабочих к Государственной Думе. Я тогда высказался против этой формы, указывая, что такое шествие легко взять в тиски и расстрелять. Весьма энергичным защитником этой формы явился рабочий Абросимов, который впоследствии оказался провокатором. Так создалась та атмосфера, которая вызвала меня на написание письма, приглашавшего рабочих остаться спокойными и которое часто выставлялось против меня, как желание предотвратить революционную развязку. Я указывал в этом письме, что не следует выходить на улицу в тот момент, когда зовут туда темные силы. В дальнейшем оказалось, что это было время Протопоповской затеи и подготовки расстрела революции пулеметами.

Председатель. — Остановитесь, пожалуйста, на этом подробнее.

Милюков. — Мы слышали об этом проекте за несколько времени до 27 февраля. Я помню, что мы даже ставили неоднократно правительству вопрос, правда ли, что полиция в каких-то местах Петрограда занимается обучением стрельбе из пулеметов. Я помню, что раз мы задали такой вопрос в заседании совещания по обороне, и Шуваев клялся и божился, что ему о таких пулеметах ничего неизвестно и что если бы он знал, он потребовал бы их на фронт. Говорили мы об этом и в Государственной Думе, но не помню, в какой комбинации, возможно, что это было в бюджетной комиссии, возможно, что намеки об этом были даже и в речах в пленуме, в общих собраниях Государственной Думы. Чувствуя, что создается обстановка, аналогичная тому, что сделал Дурново в Москве, в декабре 1905 года, я настаивал, чтобы этой формы борьбы не предпринимать. Это было причиной, почему я опубликовал это письмо. Надо сказать, что очевидно и в рабочих кругах и в кругах социалистических партий понимали эту опасность, поэтому и удалось удержать рабочих от этого движения, которое предполагалось в середине февраля. Я помню мои разговоры с представителями социалистических партий в Государственной Думе. Кажется, с Чхеидзе приходилось говорить и с другими, которые были в полном недоумении, которые видели, что в рабочей среде происходит брожение и появляются прокламации. Я еще в одной из декабрьских своих речей показывал с кафедры Государственной Думы целую кучку таких прокламаций, которые провоцируют население на выступления, а лидеры социалистических партий об этом не знают и находятся в недоумении, откуда это идет. События 26 и 27 февраля застали нас врасплох, потому что они не выходили из тех кругов, которые предполагали возможность [352]того или другого переворота, но они шли из каких-то других источников, или они были стихийны. Возможно, что как раз Протопоповская попытка расстрелять тут и сыграла роль в предъ-идущие дни — первые встречи на улице, стрельба из пулеметов, натравливание некоторых военных частей, затем полицейские в солдатских шинелях, их фигурирование на улицах. Было совершенно ясно, что инсценируется что-то искусственное. Вызванное этим раздражение в некоторых полках вызывает реакцию со стороны полков, стихийное движение раннего утра, 27 февраля. Но затем остальное уже происходит автоматически. Я помню мои впечатления этого дня. Я проснулся утром, —говорили, что крики на улице, — я вышел на балкон, это прямо у казарм Волынского полка, и увидел эту сцену первого стихийного выступления. Солдаты без оружия махают шапками и кричат прохожим, чтобы они присоединились. Полное хаотичности начало движения. Вечером я узнал, что Государственная Дума распущена, потому что сведения об этом мне по телефону сообщил Родзянко еще 26-го вечером, но, очевидно, что движение не стояло ни в какой связи с роспуском Думы. Оно просто фактически совпало с этим роспуском. Я немедленно отправился в Государственную Думу. Там состоялось совещание членов Государственной Думы, затем последовали выборы, поручение совету старейшин выбрать временный комитет. Словом, в течение дня уже Государственная Дума приспособилась, как реагировать на возможный переворот. По мере того, как этот переворот разростался, по мере того, как становилось ясно, что вся столица попала в руки восставших войск, и что войск, которые могли бы усмирить, нет, — постепенно все переходили на ту сторону.

Председатель. — Вам было тогда известно, что Думу распустил не царь, а Голицын, без сношения с царем, по тем бланкам, которые у него были в распоряжении?

Милюков. — Нет. Вообще мы привыкли к этим бланкам. Что вопрос о роспуске будет поднят, мы считали возможным; что в этот момент будет роспуск, не знали.

Председатель. — Вы изволили сказать, что вы привыкли к этим бланкам. Почему у вас не было попытки протестовать с кафедры Государственной Думы против такого порядка, который являлся незаконным даже с точки зрения уголовного закона?

Милюков. — Мы считали, что это было по прежней форме, в смысле соглашения с председателями палат. Это была обычная практика всех прежних Дум, а тот развал, который получился, т.-е. бланки в чистом виде, подписанные без всякого соглашения, это нас заставало несколько врасплох, к этому мы еще не присмотрелись. К тому порядку мы привыкли, традиционную [353]систему, что есть свобода соглашения, знали. Теперь, кажется, я вплотную подошел к естественному концу моих показаний.

Председатель. — Может быть, вы постараетесь вспомнить и продолжить.

Милюков. — Я остановился на моменте, когда Дума создавала этот временный комитет, чтобы реагировать на происшедшее. Тут начинается история революционных дней. Я лично провел все эти четыре дня в помещении Государственной Думы и там ночевал, так что мне известна сторона картины, которая проходила перед нашими глазами, и те переговоры, которые велись по телефону. Я думаю, что на-днях, вероятно, выйдет отчет Временного комитета об этих днях, т.-е. точное описание день за днем, как происходило это дело. Мои теперешние указания будут менее точные и не особенно нужные, в виду этого документа, который появится. Я не совсем точно помню, в какой момент какого дня происходили известные события, а там это точно описано. Я не помню сейчас, когда происходили первые переговоры Родзянки с Голицыным, сношение с царем, первые телеграммы. Это все там точно изложено день за днем. Я не мог бы восстановить это подробно. Затем: последнее заседание совета министров, осада Мариинского дворца, уход этих министров, большей частью, через задний ход, арест министров, появление их одного за другим в Таврическом дворце. Все это будет подробно описано там.

Председатель. — Вы знакомы с содержанием той книги, вы, может быть, принимали участие в составлении ее, и можете удостоверить, что все, там изложенное, соответствует истине?

Милюков. — Там были неточности, которые я дополнительно исправил. Все, что изложено там, верно.

Председатель. — В чьем изданий?

Милюков. ¦— Я думаю, что это будет издание комитета Государственной Думы. Вот, кажется, и все.

Председатель. — Но, соответственно нашему ходатайству к вам в отношении пределов ваших объяснений, вы, кажется, выделили отдельные вопросы, где вы в хронологическом порядке все изложили; естественно будет перейти к ним.

Милюков. — Должен сказать, что к ним у меня не было времени подготовиться. Вы хотели, чтобы я характеризовал, так сказать, эволюцию темных сил. Видите ли, общее мое впечатление, что темные силы, — их, во-первых, надо расклассифицировать, так как есть разные категории темных сил. Есть, во-первых, двор и ближайшая обстановка двора. Это один элемент. Затем есть реакционное дворянство около «совета объединенного дворянства» и, наконец, есть организации, которые являлись орудием этих других сил, т.-е. двора и реакционного дворянства. Так что, собственно, тут три элемента можно проследить. Наиболее [354]доступным для наблюдения, конечно, был третий элемент, — все эта организации, со всеми подходами против Думы, с этими крикливыми речами, субсидируемыми газетами и т. д. Это все легко подвергается наблюдению. Несколько труднее можно было наблюдать конспиративную сторону этих союзов и дружин, с их террористическими попытками. Но это тоже более или менее прошло перед нашими глазами, потому что ряд покушений, ряд убийств, вызывал запросы в Государственной Думе, наши обвинения к союзу русского народа, его вождям. Затем, были процессы, правда, затушеванные весьма, но все-таки выяснившие положение дел достаточно: процесс финляндский, по убийству Герценштейна, материал для процесса Иоллоса, которые нам все-таки становились известны. Так что по всему этому можно раскрывать первичные формы, которые имела деятельность темных сил в ту пору, когда данные народу уступки казались такими еще недавними, свежими, и, казалось, что можно их взять назад. Словом, эта борьба времени первых двух Дум шла остро, там терроризм практиковался самым решительным образом. Мне лично приходилось на себе это испытывать. В момент первых двух Дум и в начале третьей Думы я был одним из объектов довольно систематического преследования со стороны союзников. Затем, когда цель была достигнута, положение 3 июня издано, подобрана Дума, социальный состав которой вполне соответствует желанию правительства, с которым правительство может итти, тогда мы видим новый фазис — террористическая деятельность отмирает. Вообще говоря, это была рискованная форма и неудобная, хотя она была инсценирована у тех и других кругов, о которых я говорил. Но связи с этой формой деятельности, конечно, они никогда не сознавали. Только в исключительных случаях мы находили ниточки, которые шли дальше и выше, но обыкновенно круг замыкался мелкими людьми, и мелкие люди попадали в процессы, даже не средние инспираторы, как Дубровин, — его трудно было вытащить, — а тот, кто выше, совсем скрывался во тьме. После того, как победа достигнута, социальные элементы представительства заменены в желательном смысле, происходит некоторое отмирание в террористической деятельности. В ней не признаются, ее отрицают. Самое большее, что делают, это прикрывают прежних виновников, дают средства скрыться, жить где-нибудь на окраинах России, не попадаясь в руки юстиции. Так что эта деятельность ликвидируется. Другая деятельность политических организаций продолжается уже в корне оппозиционной борьбы в парламентских формах, опять-таки, повидимому, эти люди получают поддержку. Они получают большой приход материальных средств во времена выборов, когда у правительства является надежда провоцировать выборы при их помощи. Поэтому, действительно, ко времени выборов приурочивается и расцвет их [355]деятельности. Но после неудач перед выборами в 4-ю Думу и этот момент отпадает. Очевидно, что тут тоже надежды у них слабеют. Форма, которая остается, это печать правительственная. Надо сказать, что правительственная печать в широких размерах субсидировалась впервые при Столыпине Гурляндом, — так называемая, кнопка, на которую надо нажать, чтобы вырвать кадетское жало. Это выражение Столыпинской газеты. Она повела к созданию целой сети таких изданий во всяком большом губернском центре, которые назывались местными именами губернии или окраины. По этому признаку их довольно легко узнавать. Тут создалась целая компания наемных журналистов. Газеты обыкновенно мало читались, почти всегда едва-едва прозябали, но деньги на них систематически тратились до самого последнего времени. Оживление этого рода деятельности является тогда, когда возобновляется борьба уже во время войны, когда появляются эти попытки конца 1915 года. Тут и субсидии немного увеличиваются. «Земщина» и «Голос Руси», эти два здешних официоза, получают деньги. Уменьшаются только субсидии Скворцову, почему-то «Колокол» не одобряют, и он получает вдвое меньше: вместо 12 000, кажется, 6 000. Таким образом, эти организации переживают период расцвета, достигают результатов, затем, понемногу чахнут, превращаются или в систематические организации правительственной печати или в субсидируемые органы дворянства и правых партий правительства. Террористическая деятельность отмирает, хотя, впрочем, тоже только до последнего времени. В последнее время даже и террористическая деятельность вновь восстанавливается. Дубровин получает какую-то новую, довольно значительную ассигновку, и эти средства направляются на оживление его деятельности. Эпизод со мной — наем Гуцуло — это, повидимому, один из эпизодов возрождающейся террористической деятельности.

Председатель.— Какие у вас сведения о деньгах, которые он получил?

Милюков. — Сведения фигурировали в печати, что Дубровин получил довольно большие деньги, но помимо печати я сведений не имею. Я думаю, что если порыться, можно найти источник, через который это проникло в печать. Гуцуло получил задаток не очень большой, кажется, 300 рублей. Это довольно трудно доказать, потому что базируется только на его показаниях, но показания его психологически вероятны. Первый центр, двор и то, что при дворе, это наиболее интересно, но, к сожалению, наиболее трудно наблюдаемо. Тут можно следить за Распутиным. Связь несомненно давняя, лет 9 тому назад устанавливаются эти отношения, в 1908—1909 году, надо считать. Распутин, конечно, не первая фигура этого рода, только наиболее яркая. Сам по себе Распутин, не типичная темная политическая сила. Им начинают [356]пользоваться, когда он акклиматизируется, когда пускает корни. Типическая форма этих темных сил скорее организация большой шайки для извлечения денег всеми способами. Чем дальше, тем больше эта компания: Распутин, Андроников и можно назвать еще несколько имен, они систематически организуют такое сообщество для извлечения денег от клиентов, которые не могут провести своих дел законным путем. Тут создается организация освобождения от воинской повинности, довольно значительные темные дела, протекция назначения на должности, не только на должности министров, но иногда на очень мелкие должности. Сам Распутин стоит в центре просто потому, что он передаточный механизм; он та пружина, которая направляет все эти ходатайства на усмотрение. Даже трудно сказать, чтобы он всегда пользовался результатами. Тут прямо какая-то смесь денежного интереса и готовности услужить. Вообще, политическая сторона выплывает только по временам. Несомненно, что Распутин с самого начала играет некоторую политическую роль. Если вспомнить это путешествие по России, когда мощи открывались (я не помню, точно, когда это было), и вспомнить Распутинскую брошюрку, изданную по этому поводу, в которой он описывал, как царя всюду встречают, как народ его любит. Кажется, в киевских торжествах он тоже участвовал[3]. Вы видите политическую психологию, опять-таки ту же самую, которую я отметил, когда говорил про крестьянскую Думу первого времени создания этой демократической монархии на почве сентиментального народного сочувствия. Так что, очевидно, что эта струя, такая подпочвенная, все время существовала, но наружу она показывалась только в исключительных случаях. Наружу мы сами вывели Распутана, когда Государственная Дума впервые о нем заговорила. Тогда это был первый скандал, который был публично устроен. В руки Родзянки попали некоторые документы, которые он передал царю. Об этом вы можете его спросить. Это первый случай раскрытия отношений Распутина к царской семье. Затем речи в Государственной Думе о нем, в результате его удаление временное из Петрограда и довольно скорое потом возвращение. Все это находится на границе политики и личных фамильных дрязг. Но в позднейшее время это, несомненно, опять приближается к сфере политической. Весь характер назначений последних лет это, несомненно, уже результат попытки взять политику в руки лично доверенных лиц, исключая, вообще, даже политические стремления, а просто вследствие постепенно растущего чувства небезопасности и потребности некоторой самообороны. Чем дальше, тем больше употребление такого рискованного средства политического, изолирует тех, кто его употребляет. Мы видели это к концу прошлого года совершенно ясно, когда даже ближайшие [357]родственники отказались от поддержки, от солидарности на этой почве.

Председатель. — С кем?

Милюков. — С Распутиным и с теми, которые его употребляли. На этой почве создавались очень определенные семейные столкновения, потому, что чувство опасности росло ведь и в среде этих родственников. По мере того, как Государственная Дума чувствовала, что она вовлекается в конфликт, по мере того, как развертывались общественные силы, это создавало совершенно определенное сознание династической опасности, не только личной. Мне пришлось быть в Крыму немедленно после 18 декабря прошлого года. Я как раз там попал в среду великих князей. Там кругом эти великокняжеские дачи. Я видел впечатление, произведенное событием 18 декабря. С одной стороны, впечатление радости, что, наконец, очищена атмосфера и является какая-то возможность миновать династический кризис, а с другой стороны, чувство полнейшей безнадежности, потому что из личных сношений, которые, повидимому, не раз предпринимались, выяснилась полнейшая невозможность объяснить размеры опасности и выбрать какой-нибудь безболезненный исход. Уже в первые дни революции великие князья прислали к нам в Государственную Думу заявление, в котором они настаивали на создании ответственного министерства и на Учредительном Собрании, но это уже была последняя попытка после событий. Она свидетельствовала только о последнем отчаянном усилии. Еще когда я был в декабре в Крыму, говорили, что силы считаются уже окончательно исчерпанными, и родственники государя признавали, что дело совершенно безнадежное. Надо сказать, что таковы же последние впечатления у всех, кто его видел. Он производил впечатление человека задерганного, который перестал понимать, что нужно делать, чтобы найти выход из положения. Более конкретно мне трудно изложить эту тему влияния этих темных сил. Может быть, есть более конкретные вопросы?

Председатель. — Может быть, это соседняя тема, но тесно связанная с той, которую вы сейчас развивали, тот вопрос, который вы задавали в отношении некоторых предшествующих периодов, вопрос об объединении темных сил союзных организаций и об их попытке выкинуть некоторую идеологию государственного масштаба и в связи с этим их стремление изменить основные Законы, или, по крайней мере, наметить те формы, в которые могли бы вылиться новые основные законы. Это все попытки поднять и возвысить до государственного значения реакционные элементы, которые относятся к концу 1916 года или к началу 1917 года. Вот хорошо, если бы вы остановились несколько на них. Может быть, я нечто вам напомню в этом отношении. Вы еще раньше, в 1914 году, в своих речах говорили об этом. [358]

Милюков. — Т.-е. до войны. Я говорил об этом в течение всего десятка лет и для меня это было красной нитью всей моей политической борьбы, потому что я считал, что здесь главное зло. Куда бы мы ни уходили, мы возвращались к этому пункту.

Председатель (читает). — «Теперь союз правительства с партией правительственного переворота совершается открыто и цинично», — говорили вы 26 апреля 1914 года, — «в палате Михаила архангела цитировались слова министра внутренних дел при приеме представителей той черносотенной армии железнодорожников, которую создал Рухлов: «принимаю этот знак, а членом вашего союза я был и всегда буду».

Милюков. — Это по поводу Маклакова.

Председатель. — «Каково политическое положение, при котором министр внутренних дел может открыто и гласно сделать признание, что он является членом партии политического переворота». Это 26 апреля.

Милюков. — Это относится к тому моменту моих показаний, где я говорил, что я уличал Маклакова даже в употреблении самой терминологии до 17 октября. Это, несомненно, делалось не бессознательно.

Председатель. — Вот вторая цитата. В заседании 2 мая вы высказались так: «В речи министра внутренних дел я искал ответа на те вопросы, которые мы задавали и, прежде всего, ответа на вопрос: как же относится министр к правым партиям, к государственным переворотам». Вы помните, его об этом спрашивали трижды с этой трибуны. И вот, вы пробуете всмотреться в его декларацию, чтобы выяснить себе, как же он на это отвечал. Что вам известно было в этот момент и, исходя из этого, что вам стало известно в отношении союза партии государственного переворота и правительства в период времени конца 1916 и начала 1917 года?

Милюков. — Так как я всегда подозревал, где находятся корни такого рода элементов, то я следил за внешними проявлениями, подбирая материал. Но мне всегда приходилось клеить мозаично из отдельных фактов, часто мелких. Так что мои сведения апостериорны, они скорее догадки, чем сведения. Относительно Маклакова, для меня не было сомнения, что он стоял очень близко у источника, пользовался личным доверием, вкравшись в это доверие, когда ликвидировали Столыпина, что он ведет определенную линию, что он не может отступить ни на йоту. Поэтому я всегда старался его проверять, всегда старался подчеркивать психологию его выражений, которые он употреблял. Но все-таки это были мои заключения, а не прямые сведения, которых у меня не было.

Председатель. — Вот точно так же нам представляется, что в конце 1913 и в первые месяцы 1914 года оппозиция в Думе, [359]в частности, вы и даже Маклаков, говорили о готовящемся coup d’etat, государственном перевороте и об организации этого союза.

Милюков. — Тут, повидимому, они начали проводить идею князя Мещерского о превращении законодательных учреждений в законосовещательные, и они хотели это сделать именно тем способом, который напечатал князь Мещерский, чтобы царю представлялось два мнения верхней и нижней палаты и чтобы он выбирал. Я думаю, что около конца 1913 и начала 1914 года мы имеем в виду именно это, и самое вступление Горемыкина, — мы его встретили, как попытку осуществить эту задачу. Его вступление сопровождалось слухом о том, что нечто подобное готовится. Так что в том, что он потом делал, во всех попытках ограничительно истолковать права Государственной Думы, мы видели подступ к осуществлению основной задачи. Но, повторяю, это только слухи и толки правых газет. Это был наиболее чувствительный барометр. По правой печати можно было судить о том, что они затевают.

Председатель. — О кружке Римского-Корсакова, о переменах в государственном совете, о назначении Щегловитова председателем государственного совета и о записках, которые особенно энергично стали представляться из этого кружка, вам что-нибудь известно? Не ставили вы этого в связь с предстоящим нападением на существовавшее положение справа?

Милюков. — Какие-то слухи были, но сейчас я не припомню.

Председатель. — Например, о записке Говорухо-Отрока?

Милюков. — Это я не помню, это просачивалось только в правую печать и всегда соответствовало поднятию ее тона. Близких же сведений не имею.

Председатель. — Затем вы выделили, как отдельную тему, тему о войне и о военном министерстве.

Милюков. — Я не знаю, могу ли я тут принести большую пользу: есть люди, которые могут принести больше пользы, чем я. Значит, по вопросу о Сухомлинове? Мое первое впечатление — совершенное несоответствие Сухомлинова с серьезностью момента: не столько предательства, сколько полного рамолисмента, полной неспособности сколько-нибудь стать на высоту положения. Это было, когда они устроили у нас в Думе частное совещание в кабинете председателя по поводу программы, не помню, морской или большой программы вооружения (кажется, была большая программа), когда они пытались показать нам, для чего это нужно. Объективно говоря, это нужно было потому, что, несомненно, это были годы колоссального усиления германских вооруженных средств, когда этот вопрос ставился во всех парламентах. Это было время, когда Франция возвращалась к трехлетнему сроку службы и когда, в конце концов, французский [360]генеральный штаб стал нам делать указания, потому что мы самиг повидимому, ничего не понимали как следует. Потом я прочел в одной статье, напечатанной в «Correspondance», о целях большого железнодорожного займа, который был нам дан в 2½ миллиарда для постройки военно-стратегических железных дорог. Оттуда я извлек и эти сведения, относительно того, что, наконец,, французский генеральный штаб создал для нас идею этой большой политики. Тогда они пришли к нам, рассчитывая, что надо немножко обработать Государственную Думу и приучить ее к идее громадных затрат, которые нужны. Сухомлинов обнаружил тогда свое полнейшее убожество в военных вопросах. Мы были небольшими военными знатоками, но могли судить, что он совершенно не в курсе дела, что он не может сложить первых букв, первых слов той большой реформы, которую он хотел втолковать. Это первое мое впечатление, после которого ничего другого я от него не ожидал. Затем, второе впечатление, это — знаменитая статья в феврале 1914 года в «Биржевых Ведомостях», под заглавием: «Мы готовы». Правда, стало известно, что статья эта была коллективно составлена пресловутой Ржевской, получившей сведения от Сухомлинова и сообщившей их редактору «Биржевых Ведомостей» Бонди. Я считаю, что эта статья была фатальна. Она была одним из толчков, вызвавших в 1914 году войну. Конечно, обмануть Германию она едва ли могла, когда она говорила, что у нас все в порядке, снарядов довольно, артиллерия в большом количестве, но она могла заставить германское общественное мнение отнестись с большой осторожностью к тому, что делалось в России, а главное — она дала германскому правительству возможность несколько подстрекнуть германское общественное мнение. Я следил за германскою печатью того времени, и помню, какое это произвело сильное впечатление. На ней играли германские шовинисты, доказывая, что война необходима. Так что я считаю, что это заявление было одним из толчков, вызвавших войну в 1914 году. Для германцев стало совершенно ясно, что до 1916 года ждать нельзя, потому что тогда французы будут в выгодном положении, и мы кое-что осуществим из нашей большой программы. Третье мое впечатление о Сухомлинове — оно уже совпадает с январем 1915 года, когда он являлся к нам докладывать, что все благополучно. Это, пожалуй, было самое сильное впечатление, потому, что оно. совпало с первыми неудачами, с явным доказательством неблагополучия, и тут уже приходилось притти в полное недоумение. Я должен сказать, что лично я был далек от предположения, что тут есть что-нибудь другое, кроме простой глупости и рамолисмента, но что тут есть предательство и измена, мне и в голову не приходило. Да и теперь я вижу, что измена и предательство были кругом этого человека, которого утилизировали, как хотели. Он казался легкомысленным [361]и, вероятно, с таким же легкомыслием он уступал тем течениям, которые довели его до этого, но, во всяком случае, для страны это оказалось таким бедствием, мимо которого проходить нельзя. Последнее впечатление было решающим, для того, чтобы занять определенную позицию по отношению к правительству, чтобы решительно притти к мысли, что нельзя с таким правительством войну успешно довести до конца — нельзя. Для страны это был первый толчок к слухам об измене. В одной из речей я сопоставил этот ползучий слух об измене, в связи с нашими неудачами, с крайним легкомыслием, которое обнаружил Сухомлинов. Вот, что я могу сообщить о моих личных впечатлениях Сухомлиновской деятельности. Затем, по мере его обвинения, до меня стали доходить отрывочные факты. Я кое-какие показал, когда меня вызывали по делу Сухомлинова, но это второстепенные вещи, которые до меня доходили.

Председатель. — Затем, еще последний вопрос, — именно о пользовании ст. 87 и о пользовании ст.ст. 17 и 18.

Милюков. — К этому вопросу надо хорошенько подготовиться. Как ни ясны злоупотребления этими статьями, но дело в конкретных случаях. Я помню, в какой ужас приходили, когда наша комиссия по проверке росписи показала нам, что все это сравнительно скромные средства для бюджетной борьбы, которую мы проводили, вталкивая и вливая тот или другой кредит, как все это ничтожно сравнительно с тем, что плыло мимо нас, как жалки те урезки, которые мы проводили, и как они восстановлялись совершенно свободно под этими дырами, которые существовали в нашем бюджетном праве. Сейчас у меня впечатление полной беспомощности, полного бессилия перед действием этих статей. Если хотите, конкретный материал собран в изобилии в наших докладах по проверке росписи, а затем в речах некоторых наших товарищей. Член Государственной Думы Лебедев сделал о злоупотреблении этими статьями доклад, в котором собраны эти данные. Затем, с 87 ст. мы столкнулись в последнее время, когда они целыми томами начали издаваться. Теперь 87 ст. — нормальное законодательство, и я должен сказать, что это довольно тесно связано с коренным вопросом, который вы ставите. Я считаю, что наше законодательство приостановилось со времени существования Государственной Думы, ибо никакое законодательство, не могло существовать, когда существовали эти два, тормозящие друг друга органа, когда правительство было глубоко враждебно всякой идее сколько-нибудь серьезного законодательства. Значит, все, что мы получили путем громадной потери времени, все это было жалкой крупицей сравнительно с тем, что было нужно. А так как мы старались заниматься основным законодательством, то мы этого нормального законодательства не могли вести, а вермишель нас не интересовала. Постановка [362]законодательства такова, что она слишком централизована, очевидно, ряд мер, которые, при наиболее, разумной постановке власти, отделения ее от исполнительной, никогда бы не прошли в законодательные учреждения, — проходят, и так как нормальной деятельности не существует, то они поневоле осуществляются в порядке 87 ст. Это объясняет, почему, несмотря на эти томы мер, изданных по 87 ст., мы в последние годы задались вопросом поставить это перед Государственной Думой. Мы решили сперва это, как фракция, а потом, как блок. Когда мы подготовляли это во фракции, среди этого материала мы находили очень мало ударных пунктов, потому что это все действительно такое вермишельное законодательство, которое ударных пунктов не заключает. У нас только три закона, которые вызвали упрек, что мы занимаемся пустяками, когда мы ставили принципиальный вопрос о 87 ст. Так, что я думаю, что дело в той мозаике, которая может быть собрана, как уличающий материал.

Председатель. — Вы считаете, что вопрос о закономерности применения ст. 87 подлежит детальному обследованию и только после этого можно сделать какие-нибудь выводы, потому что общественный взгляд на 87 ст. для всех совершенно ясен?

Милюков. — Да. Общественный взгляд сводится к тому, что они могли великолепно пренебрегать Государственной Думой. Со своими бюджетными правами и с своей практикой законодательства они не нуждались в Государственной Думе.

Председатель. — Вы не помните, чтобы в отношениях правительства к государственному совету и в отношении решимости правительства видоизменить партийное соотношение государственного совета играла когда-нибудь роль записка, предложенная Треповым бывшему императору в конце ноября 1916 года по этому вопросу? Позвольте огласить документ: может быть, вы оживите его вашим воспоминанием. Оглашается документ, на котором имеется надпись: «Доложено его величеству. Царское Село. 26 ноября, 1916 года. Председатель совета министров Трепов». Это из того же дела № 230, часть 3-я (читает): «Несмотря на сочувственное отношение Государственной Думы ко всем содержащимся в правительственной декларации основным положениям…». Было такое сочувственное отношение?

Милюков. — Трепов очень старался укрепиться. Он старался делать хорошую мину при плохой игре.

Председатель (продолжает читать). — «Декларация эта встречена Думой с крайней сдержанностью. Соответственно, с сим и положение, принятое большинством Государственной Думы по отношению к правительству, является как бы выжидательным, что неоднократно подчеркивалось как в речах отдельных членов Государственной Думы, так и в органах повременной печати, отражающей взгляды и настроения большинства представленных Думой [363]партий. Главная причина таковой, несомненно граничащей с враждебностью недоверчивости служит, как явствует из думских речей и газетных сообщений, до крайности неприязненное отношение огромного большинства Государственной Думы к некоторым отдельным членам правительства и прежде всего к управляющему министерством внутренних дел. Подчеркивая несоответствие отдельных его выступлений заявлению от имени объединенного правительства общей программы, члены Государственной Думы выражают упорное сомнение в согласованности политики важнейшего по своему значению министерства внутренних дел с общим возвещенным правительством началом, чем, по их мнению, сводятся на-нет все попытки руководителей прочих органов правительства найти пути для совместной с Государственной Думой работы. Независимо от сего в думских речах указывались некоторые влияния, поддерживающие управляющего министерством внутренних дел и проводящие через него и других, поддающихся их воздействию должностных лиц, независимо от совета министров вредную, с точки зрения интересов государства, политику. Такое отношение к правительству объединяет громадное большинство Государственной Думы, не исключая даже большей части правых партий, при чем со стороны представителей последних в отношении управляющего министерством внутренних дел последовали не менее резкие выпады, нежели со стороны членов Думы, принадлежащих к прогрессивным партиям. Переходя к государственному совету, надлежит заметить, что и здесь отношение к правительству не может почитаться вполне благоприятным. Безусловно сочувственно отнеслась к правительственной декларации одна лишь правая группа государственного совета, в прежнее время, правда, имевшая в нем руководящее значение. За последние два года, однако, ряд последовавших назначений в государственный совет лиц, не примыкавших по своим воззрениям к правой группе, а также резкое уменьшение числа консервативно настроенных выборных членов государственного совета весьма существенно отразились на численном соотношении отдельных групп государственного совета, и правая группа даже в соединении с ближайшей к ней группой так называемого правого центра не имеет уже большинства голосов в совете. В настоящее время, однако, группа правого центра не только не склонна всецело стать на точку зрения правой группы в смысле единения с правительством, но в речи своего представителя подчеркнула определенно отрицательное свое отношение к управляющему министерством внутренних дел и недоверие к объединенное™ действий правительства и соответствию их основным началам правительственной декларации». Характерно, что эта записка не подписана и носит официозный характер, но надпись подлинно Треповская делает ее официальным документом. Так что мне кажется, что он колебался, [364]представляя ее, — при одном отношении это будет официально, а при другом — не будет ничего значить. «Засим речи прочих представителей групп государственного совета, входящих вместе с представителями большинства думских партий в состав так называемого парламентского блока, не отличались по существу, а в некоторых случаях и по резкости, от речей членов Государственной Думы. Таким образом надлежит признать, что взаимоотношения правительства с государственным советом также не могут почитаться в данное время обеспечивающими взаимное доверие и должное единение, столь необходимое для планомерной законодательной работы, и весьма возможно, что формула перехода к очередным делам после обсуждения правительственной декларации в государственном совете окажется в существе мало отличающейся от нижеследующей принятой в Государственной Думе формулы: «Признавая, что совершившиеся в составе кабинета изменения далеко еще не закончены и представляют смену лиц, а не перемену системы, а поэтому недостаточны, чтобы изменить отношение Государственной Думы к правительству, Государственная Дума заявляет: 1) что влияния темных безответственных сил должны быть устранены; 2) что Государственная Дума попрежнему будет стремиться всеми доступными ей законными способами к тому, чтобы был образован кабинет, объединенный одинаковым пониманием задач переживаемого времени, готовый в своей деятельности опираться на Государственную Думу и провести в жизнь программу ее большинства».

Милюков. — Это, конечно, погребло его надежду, так как мы нашли в верхней палате большинство, которое признало наше ответственное министерство, и еще прибавили «темные силы», потому что это было предложение государственного совета, которое мы приняли. Мы провели формулу, которая их поразила и повергла в ужас, поэтому они решили изменить цифровое отношение к невыгоде блока. Они начали запугивать членов блока, затем назначили новых и, наконец, переменили пропорцию соотношения.

Председатель. — Вам ничего не было известно об этом докладе и об истории подкопа под государственный совет за этот месяц, собственно за три недели, когда было решено переместить численный состав?

Милюков. — Мы это видели, и верхней палате это было известно. У меня в речи есть относительно этого статистика, которую я ввел даже и в свой фракционный доклад. При помощи Давида Давидовича[4] я высчитал, какое у нас большинство. Про этот поход я знал, но про документ не знал.

Смиттен. — Вы не можете ли вспомнить хотя бы несколько фамилий лиц из числа назначенных членов государственного совета, на которых производилось воздействие с целью запугать? [365]

Милюков. — Кажется, в газетах была по этому поводу некоторая детрактация, так что можно навести справки.

Председатель. — Благоволите просмотреть этот документ и сказать — вами ли он составлен и точно ли он излагает содержание совещания Протопопова у Родзянки 19 октября 1916 года? (Показывает.)

Милюков. — Да, это то самое.

Председатель. — Значит, это точно воспроизводит вашу «беседу с Протопоповым?

Милюков. — Я слышал, что есть некоторая амплификация.

Председатель. — Мы говорили об истории отдельных министров и министерств… Может быть, вы скажете. Это вам очень близко, и министерство иностранных дел должно быть очерчено. Я думал, что вы по вашим записям дадите нам сведения.

Милюков. — Я этого не записывал, но это близко касается моих занятий. С какого же периода?

Председатель. — Политика Сазонова в связи с периодом перед войной и последующая, когда война разразилась, и затем перемены, занятие поста министра иностранных дел Штюрмером.

Милюков. — Когда Сазонов был назначен министром иностранных дел, на его назначении основывались надежды правого течения, особенно националистов, так как он считался националистом и признавал себя принадлежавшим к этой политической группе, и считали, что он поведет к националистической политике, как раз противоположной политике держав согласия.

Председатель. — Вы говорите о надеждах…

Милюков. — Которые были связаны с вступлением на пост министра Сазонова. Я не помню, это в 1910 году.

Председатель. — Да, 8-го ноября 1910 г.

Милюков. — Да, поэтому естественно, что я несколько насторожился, при его первых появлениях в Государственной Думе, потому что я всегда очень решительно преследовал националистическое течение во внешней политике, потому что всегда с ним боролся. В некоторой степени его уступчивость в этом отношении сказалась в этом свидании в Потсдаме, в 1910-м году, когда он был чрезвычайно уступчив. Тогда выговорили германцы железную дорогу в Персию, контракт с нашими непостроенными дорогами, сильно ограничили наше право строительства сроком, а после срока выговорили себе права. Вообще тогда расчет императора Вильгельма был как-нибудь отвлечь Россию от начавшегося и идущего полным ходом сближения с державами согласия. Надо сказать, что временно это германцам удалось, но надо сказать, что это был отдельный эпизод, который в общей политике Сазонова остался частностью; в общем он продолжал политику Извольского, которая состояла в сближении нашем с Францией и Англией для защиты от германских аппетитов. Когда это обстоятельство [366]выяснилось, я стал сторонником Сазонова и стал защищать его от нападок, ибо, как только выяснилось его направление, то, естественно, на него стали нападать германофилы, т.-е. правые. Таким образом, поскольку Сазонов являлся защитником интересов наших и наших союзников, я всегда выступал его защитником и сторонником. Мы расходились в области более близких национальных интересов, особенно в области ближнего Востока. Сазонов не был достаточно знаком, по-моему, с Балканским вопросом и не особенно обращал на него внимание. В этом отношении русская политика пошла по неверному пути. Тут мне приходилось часто предостерегать и предостерегать, к сожалению, напрасно, и приходилось указывать, что результат получился плачевный, потому что не пошли по тому пути, который мне казался правильным. Это сказалось в исходе войны балканцев с Турцией и потом между собой войны, при которой Россия не исполнила обещаний, данных ею Балканским государствам и, главным образом, Болгарии и этим вызвала нарушение равновесия среди балканцев и постепенный переход болгар на сторону наших противников, который сказался в этой войне. Между тем, добившись результата соглашения споров Сербии и Болгарии, мы могли бы сохранить очень устойчивое положение на Балканах, если бы стояли на почве того соглашения, которое состоялось, и в результате которого болгары вступили в войну. Между тем, мы поддались, уступили требованиям Сербии, потворствовали соглашению Сербии с Грецией за счет болгар, затем вследствие чувств личной обиды царя на политику Фердинанда мы толкнули Болгарию в лагерь наших противников, затем мы науськали на нее Румынию и, наконец, привели к этому злосчастному Бухарестскому договору[5], оставшемуся искрой, которая всегда могла привести к общеевропейскому пожару. Я всегда это говорил, резко осуждал наше поведение при подписке договора, полную потерю нашего влияния, неумение утилизировать наши силы. Я считаю, что Бухарестский договор создал ту обстановку, которая вызвала нынешнюю войну. Конечно, германские пути остаются германскими путями, но если бы мы имели твердую почву на Балканах, то, конечно, никогда Австрия не посмела бы послать ноту Сербии, и, следовательно, война состоялась бы не по этому поводу. Следовательно, я ставлю связь этой войны прямо с нашей неудачной политикой на Балканах. Это был пункт моих разногласий с Сазоновым, во время моих думских выступлений я постоянно указывал, кричал, но, к сожалению, напрасно. Даже, когда началась война, у нас были шансы вернуть Болгарию в свою орбиту, но мы этим пренебрегли, и Болгария оказалась в лагере противников. С Болгарией, как нашей союзницей, мы покончили бы с Турцией очень легко, и сейчас не существовало бы балканского театра и, конечно, мы имели бы давно в наших руках проливы, а это [367]было бы залогом, при том или ином исходе, всяческих уступок со стороны наших противников. Этого сделано, к сожалению, не было, и там игра была проиграна. Затем, по мере приближения к этой войне, я не одобрял некоторых излишних уступок националистическим и милитаристическим стремлениям, которые все-таки приближали войну, вместо того, чтобы ее отдалить. В этом немного виноваты наши союзники, которым мы уступали чрезмерно, однако, я должен был изменить свое суждение после начала войны, — мое суждение этого национализма, шовинизма, некоторого рода агрессивности, как я считал, относилось ко всем странам, в том числе и к Германии, и я должен признать свою ошибку, — я считал в Германии националистическое движение не таким сильным, как оказалось. Я думал, что, противодействуя националистическим движениям в других странах, мы приостановили бы и германский национализм, но при моем более внимательном изучении событий, оказалось, что германский шовинизм перед войной охватил всю нацию. Я начал это подозревать в 1911 г., в 1913-м это становилось более ясным, тем не менее, я старался сдерживать ответы на германскую провокацию, дававшиеся нами и нашими союзниками, которые теперь, задним числом, я нахожу были естественны. Но, не считая германские действия провокацией, я тогда стоял на другой точке зрения и считал, что надо сохранить мир, надо сохранить его путем гораздо большей сдержанности не только в речах, но и в вооружении. Я сейчас признаю, что скорей я был неправ. Когда Германия объявила войну, я на этот исход не рассчитывал, он для меня стал ясен, когда появилась сербская нота, я делал попытки иным способом предотвратить войну и настаивал, чтобы мы с Сербией обращались осторожно, что Сербия только предлог, а дальше идет европейская война, я настаивал на том, чтобы не поддерживать Сербию до конца, а скорей делать уступки и миновать этот пожар. Но когда я потом прочел оранжевую книгу, прочел документ европейский, то я должен был признать, что Сазонова обвинять не в чем. Он как раз проводил тот курс, который я поддерживал, и даже как раз в те дни, когда я настаивал, параллельно делалось там то же. Так что по отношению к Сазонову, скорее, я себя обвиняю в слишком большом пацифизме, что, закрывая глаза, на краю опасности, я не то чтобы не видал, но преуменьшал его значение, я думал, что мирным способом мы можем больше сделать, но Сазонова я обвинять не могу. Таким образом, выходит, что общее направление Сазоновской политики я поддерживал, а не одобрял лишь его политику излишних уступок, которую объясняю недостаточным знакомством с положением, но его политику по отношению к союзникам я обвинять не стану, хотя тогда осуждал резко. Когда началась война, тут уже мы определенно встали на дорогу общей поддержки задачи дипломатии, в едином понимании этого [368]слова. Но стояла и другая задача, задача остановить попытки Германии как бы отвлечь нас в другую сторону. Тут опасность была несомненна. Германия чрезвычайно искусно организовала состав шпионажа, всеми возможными путями; даже во всех странах, странах, которые гораздо более остерегаются, даже во Франции германское влияние находило место, я уже не говорю об Англии, которая далеко не сразу сумела оградиться. У нас, при нашем добродушии, при недостатке остроты националистического раздражения против немцев, которое имелось у французов, у нас оказались шансы германского влияния еще большими, в особенности со стороны взгляда, который Бисмарк высказал в своих записках, где говорил, что естественная династическая дружба между монархиями составляет основу союза и должна сблизить две монархии больше, чем они сблизились бы с республикой. Ошибся он в том смысле, что Германия после него стала на путь агрессивный, Германия первая отказалась от договора о перестраховке нейтралитета, который был заключен в 1881 году, и который она прекратила в 1890 году. Таким, образом она сама толкнула нас к сближению с республикой, и Александр III сделался сам сторонником этого сближения, несмотря на его национализм. Непосредственное влияние германцев в 1890-м году как будто ослабело, но германцы продолжали претендовать на влияние на дела России в балканской войне. Последний опыт в 1898—1913 г., и только 1908 и 1909 г. Босния и Герцеговина, — здесь, повидимому, Эренталь очень цинично отстаивает интересы Австрии и Германии на Балканах, это нас окончательно увело в лагерь согласия, и, таким образом, опасность германского влияния оказалась устраненной. Я ревниво наблюдал за этим. Я сказал вам, что в 1914 году я поставил обвинение Щегловитову и Маклакову относительно германофильства, выразившегося в этой записке; они опровергали, что была такая записка, но я все-таки думаю, что она была. В сущности, о Маклакове я слышал из очень авторитетных источников. Я подозрительно относился к неустойчивости германских влияний, и в этом отношении Сазоновская линия продолжала вызывать мое одобрение. Он настойчиво стоял на доведении войны до ее естественных пределов, до достижения тех целей, которые мы поставили, и систематически устранял всякие попытки, а германские попытки, несомненно, были, — опыты найти точку соприкосновения и повлиять на дипломатию, повлиять на царя, которые и кончались систематически неудачей. Я должен сказать, что на это царь реагировал определенно отрицательно, но обстановка кругом него была очень подозрительная, и я очень одобрял, что Сазонов определенно держался линии нашего союзнического курса. Переменилась ли эта политика при Штюрмере… [369]

Председатель. — Простите, Павел Николаевич. Что вы имеете в виду, когда говорите о попытках повлиять на царя, и что вы имеете в виду, что эти попытки находили себе почву в окружающих царя?

Милюков. — Тут есть обращение, даже письменное, к гр. Фредериксу со стороны какого-то графа, придворного двора императора Вильгельма, письмо, в котором в очень осторожных выражениях намекается на возможность восстановить дружеские отношения, если царь захочет. В ответ на это письмо было категорическое заявление, что никакого ответа на будет, хотя проект ответа был приготовлен, осторожный, дипломатический проект, но ответ был отвергнут потому, что царь сказал, что отвечать не желает.

Смиттен. — К какому времени относится эта попытка?

Милюков. — Я должен был бы знать это, но не знаю.

Смиттен. — Ко времени войны. Каким образом найти нить и пути, чтобы установить содержание письма?

Милюков. — Это письмо есть в министерстве иностранных дел со всеми подлинниками, с проектом ответа и резолюцией царя.

Смиттен. — Официозного характера письмо?

Милюков. — Да. Ведь такая атмосфера была кругом, Я разумею, конечно, лично влияние Александры Федоровны. Не знаю, что говорится о ее сношениях, допустим, что они были личного характера, это возможно, но что они были, это несомненно. Были лица, которые приезжали регулярно, говорилось, что это поездки за лекарствами, вероятно, были личные сношения с родственниками, были предлоги, были случаи протекции, которые оказывались раненым и даже убитым на счет похорон их, были случаи непосредственного влияния, была общая атмосфера сочувствия Германии.

Председатель. — Каких лиц вы имеете в виду?

Милюков. — Александру Федоровну.

Председатель. — Вы говорите, были случаи поездок?

Милюков. — Я знал фамилии их. Я узнал фамилию лица, которое ездило регулярно через границу за лекарствами, но теперь не могу ее вспомнить. Были ходатайства, которые передавались, несомненно, случай ходатайства о похоронах влиятельного офицера, убитого здесь, ходатайство немедленно дошло и было немедленно исполнено, благодаря личному воздействию; был ряд маленьких случаев, которые показывают, что были симпатии, сочувствие и непосредственный контакт. Я не делаю вывода, что были политические переговоры, но что вызывало сочувствие, для меня это несомненно.

Председатель. — Павел Николаевич, вы помните — упомянули о лицах, которые ездили; вы, может быть, только фамилию этих лиц не помните, но помните, кто вам об этом говорил? [370]

Милюков. — Я знал раньше, но теперь не помню, не могу сказать; если вспомню, скажу.

Председатель. — Вы, может быть, постараетесь вспомнить, — нам очень важно знать, кто из окружающих их лиц в этом принимал участие.

Милюков. — Затем относительно Распутина было бы интересно установить факты к этим делам. Надо сказать, что к войне он относился отрицательно. Я имел случай это удостоверить перед войной. Тут была одна из корреспонденток, жена итальянского журналиста, которая мне сообщила о своем непременном желании познакомиться с Распутиным и спрашивала, о чем его спросить. Это было до объявления войны, я узнал, что она готовится, и просил спросить Распутина, будет война или нет. Она довольно искусно пробралась к нему, получила его доверие и задала этот вопрос; он сказал: да, говорят, война будет, они затевают, но, бог даст, войны не будет, я об этом позабочусь. В дальнейшей фразе о нем как о германском посреднике, говорить не приходится, потому что он вообще был посредник, и этого рода льгота могла пройти так же, как и другая. Еще до моего сведения дошло одно загадочное обстоятельство, это при Штюрмере, которое мне так и не удалось выяснить, а стоило бы. Мне как-то прислали американский журнал, в котором были статьи: мирные предложения, которые были сделаны России. С одной стороны, портрет фон-Ягова, с другой — Штюрмера, а в тексте излагаются мирные предложения, которые были предложены Штюрмеру. При внимательном чтении статьи дело представляется несколько иначе, чем говорится в заголовке. Статья излагает содержание статьи швейцарского журнала «Bern. Tagewacht». Этот журнал очень руссофобский, который действительно излагает пункты, якобы действительно предложенные России, который излагает мирные переговоры, предложенные Штюрмеру, и довольно правдоподобно. Как они попали в «Bern. Tagewacht», какие сведения у них есть, я так и не добрался и официальных следов в министерстве иностранных дел не нашел, однако, намеки были постоянные, так что, может быть, тут кое-что и было.

Смиттен. — В качестве министра иностранных дел вы не пытались проверить путем сношения с нашими дипломатами, представителями за границей, у нас ведь нет иного пути как этот, каким образом Америка…

Милюков. — Нет, Америка взяла из «Bern. Tagewacht», а вот как швейцарская пресса, откуда она брала сведения, этого я не знаю.

Смиттен. — А вы не делали попытки этого после раскрыть?

Милюков. — Должен сказать, что не делал, но я думаю, что если бы тут было бы что-нибудь, я через наших швейцарских представителей узнал бы. [371]

Председатель. — Вы говорили в своей речи, произнесенной 28 апреля 1914 г. и 13 декабря 1914 г. о «Колоколе». Там мы нашли такое заявление: «Уверяют, что объявление войны с Турцией… (читает)… как на нашего спасителя от бессмысленного кровопролития указывают на одного проникновенного старца, истинного патриота, горячо любящего Россию, при чем близкого к кормилу нашей политики, который удержал своим благородным влиянием от страшного шага. Итак, господа, судьба России, потому что война и мир есть судьба, находится в руках этого самого старца, по моему убеждению, мы находимся» и т. д. Вы не помните, к этому времени вашего заявления в вашем распоряжении не было данных, подтверждающих эти указания?

Милюков. — Нет, этих указаний не было.

Председатель. — Об одном моменте, относящемся к значительно раннему времени, хотелось бы вас еще спросить. У вас были в 1906 году со Столыпиным, или с Треповым, или с тем и другим переговоры об образовании общественного кабинета?

Милюков. — Переговоры с Треповым были за несколько недель до роспуска первой Думы. Кажется, я говорил, в начале моих показаний, что он колебался, устроить ли министерство большинства Думы или распустить ее, и тогда он ко мне обращался по поручению государя и наводил справку. Во-первых, Трепов лично обращался, затем, после этого, у меня было по этому поводу совещание с Ермоловым, а также со Столыпиным несколько позже, чем с Треповым, так что в общем они нащупывали почву, нельзя ли составить министерство большинства, но я поставил очень категорические требования, на которые они не пошли, и на этом эти переговоры и прекратились.

Председатель. — Вам неизвестны эти два документа? (Показывает.)

Милюков. — Интересный документ. В нем есть некоторое знание элементов, но в целом это очень уж что-то широко захвачено, совершенно невероятная постановка. Это написано довольно давно, еще до выступления Италии. А какого происхождения этот документ?

Председатель. — Я вам могу это сказать, но я хочу спросить вас, не было ли соответственного документа в министерстве иностранных дел? На запрос Комиссии, в виду некоторых нехватавших нам документов о посылке нам представлений министров, в форме ли официальных докладов или писем бывшему императору, вообще деловой части бумаг, нам был послан через министра председателя, тогда военного министра, ряд документов, которые представляют собою представления министров царю и т. д., одним словом, часть официального архива Царскосельского дворца, и вот в числе документов был этот документ. В министерстве [372]иностранных дел нет такого официального документа, который был бы идентичен с этим или, по крайней мере, представлял бы вариант этого документа?

Милюков. — Очень сомневаюсь. Этот документ найден в Царскосельских бумагах, но откуда видно, что это были представления министров?

Председатель. — Нам прислали по ошибке ряд бумаг, с одной стороны, личных, с другой стороны — ряд бумаг неопределенных, как эта.

Милюков. — Я не думаю, чтобы это мог быть документ, исходящий из министерства иностранных дел.

Председатель. — Так что это не является вариантом какого-нибудь официального акта?

Милюков. — Нет. Кроме того, здесь есть доля фантастического, что едва ли мог бы написать официальный представитель дипломатии. Тут есть много такого, что действительно было, так что очевидно, что некоторое знание общего положения есть, но в то же время формулировка такова, что трудно верить, чтобы это могло итти от лица, официального и ответственного. Меня интригует этот документ. Я думаю, что это какой-нибудь доброволец, может быть, бывший на службе, или имевший прикосновение к министерству, но, во всяком случае, franc-tireur[6] министерства.


Примечания[править]

  1. «Повидимому, ликвидация состоялась на этом основании к Государственной Думе…» — Неразборчиво в подлиннике.
  2. «Хвостов», — А. Н. Хвостов.
  3. «Кажется в Киевских торжествах он тоже участвовал». — В конце августа 1911 г. в Киеве, при торж. въезде царя и его семьи в Киев, Распутин стоял на одной из улиц в первой линии толпившейся на торжествах публики и широким крестом благословлял царя. По распространившимся тогда в Киеве слухам, занесенным Палеологом в свои воспоминания, Р., при проезде экипажа со Столыпиным, воскликнул: «смерть за ним, за Петром». 1 сент. С. был смертельно ранен.
  4. «Давид Давидович» — Д. Д. Гримм, член чрезвыч. следственн. комиссии.
  5. «Бухарестскому договору», — от 24 июля 1913 г., коим закончилась вторая Балканская война.
  6. «franc-tireur» — «вольный стрелок», «доброволец».