ствиям. Их гонит по разным странам та же самая скука, которая дома собирает их в кучу и заставляет тесниться друг к другу, так что смешно бывает смотреть на это. Превосходное подтверждение этой истины дал мне однажды один незнакомый мне 50-летний мужчина, рассказавший мне о своем двухлетнем увеселительном путешествии по самым отдаленным краям и другим странам света: на мое замечание, что он должен был испытать много трудностей, лишений и опасностей, он мне дал тотчас же и без всякого предисловия, но со скрытыми энтимемами, в высшей степени наивный ответ: „я ни на мгновение не скучал“.
Меня не удивляет, что они чувствуют скуку, когда они одни: в одиночестве они не могут смеяться; это кажется им даже глупым. Но разве смех — это только сигнал для других или простой знак, подобно слову? Недостаток воображения и живости ума (dulness, ἀναισϑησια και βραδυτης ψυχης, как говорит Theophr. Charact., c. 27), — вот что мешает им смеяться, когда они одни. Животные не смеются ни в одиночку, ни в обществе других.
Однажды Мизона, мизантропа, увидели смеющимся в одиночестве и спросили, как это так он смеется, будучи один? „Именно потому я и смеюсь“, последовал ответ.
Впрочем, кто при флегматическом темпераменте престо тупица, при сангвиническом стал бы дураком.
Кто не посещает театра, подобен человеку, совершающему свой туалет без зеркала; но еще хуже поступает тот, кто принимает решения, не посоветовавшись с другом. Человек может иметь самое верное, точное суждение обо всем, кроме своих собственных дел, ибо в этом случае воля сейчас же лишает интеллект разумения. Следует поэтому советоваться с другими по той же причине, по которой врач лечит всех, кроме себя самого; в последнем случае он приглашает коллегу.
Обыденная, естественная жестикуляция, сопровождающая всякий сколько-нибудь оживленный разговор, представляет собою своеобразный язык, даже более общий, чем язык слов, поскольку он, независимый от первого, одинаков у всех наций; хотя каждая из них прибегает