Аукцион (Павлов)

Материал из Викитеки — свободной библиотеки
(перенаправлено с «Аукцион»)

Тебе понятна лжи печать;
Тебе понятна правды краска;
Я не умел ни разу отгадать,
Что в жизни быль, что в жизни сказка.


Je me trouve dans la position de cette jeune fille a qui sa compagne demando la nomenclature exacte de ses amants. «Je me souviens tres-bien d’Anguste, de Charles aux yeux bleus, d’Edmond, d’Alfred, du petit peintre et du grand medfoin; mais apres eela je m’embrouille…» repond-elle.

Caslil-Blaze.[2]

В Большом театре играли одну из тех бесчисленных пьес, которых никто не слушает; но представление было усилено балетом, а балеты привлекают зрителей, потому что многие жители Москвы сохранили еще в целости привычки осьмнадцатого столетия. Многие говорят с участием о Новерре, Вестрисе, Дюпоре, как о мужах славных, забытых понапрасну несправедливыми потомками; восхищаются изящными группами Дидло, как произведениями, достойными луча бессмертия!..

Каким образом появились балеты на Руси, где стыдливость была доведена до такой точки совершенства, что красавицы рождались, цвели и отцветали уединенно, в высоких теремах; где еще не все бороды обриты; где о зефире месяцев девять нет помину?.. И что такое балеты? Что в них для нас, для века исторического, политического, экономического? Они, может быть, способны подогреть студеную семидесятилетнюю кровь — и только! Что в них для мысли и для души 1834 года?..

Но об этом после… Моя речь клонится к тому, что я не люблю балетов и что в театре было много, то есть: раек, верхние ряды лож и стулья пусты; а бельэтаж, бенуары и почти все ряды кресел полны. Собралась публика, у которой за обедом подается белый хлеб, единственная мерка нашей образованностй. Мороз не закутал еще никого в свою тяжкую одежду, и на полунагие лилеи порхающей флоры никто не поглядывал из-под медвежьей шубы. Небрежно раскинувшись на креслах, поводили невнимательными лорнетами московские денди, Чайльд-Гарольды, Онегины. На конце второго ряда сидел молодой человек и посматривал на ближнюю ложу; но только женский глаз мог догадаться, что его двурогая трубка, блуждая в пространстве залы, останавливалась не случайно на одном и том же предмете. Молодой человек, которого имя начинается буквою Т., употреблял всевозможные уловки, чтоб не дать никому заметить, куда он взглядывает; но трубка изменяла. В потемках огромного театра, где трудно разглядеть кого-нибудь простыми глазами, она помогает сказать: «я смотрю на вас»; но с нею никак нельзя притвориться и уверить женщину, что «я не на вас смотрю». Т. перевертывался беспрестанно на креслах, волновался и телом и душою, вспоминая в отрывках историю любви, несбывшиеся надежды. Прошлые затеи распаленного воображения, смешная роль влюбленного, который не сам оставил, а которого оставили, — все эти мысли производили страшную суматоху в его голове и сжимали ему сердце. «Она смотрит на меня пристально, — думал Т., — она узнала меня, она вспомнила!.. Мы разочтемся, увидим, кто будет смешон…» Краска выступила у него на лице, а между тем во время антрактов толпилась сладострастная молодежь с лорнетами, наведенными на ту же ложу. Некоторые барыни, высовываясь из бенуаров, спрашивали: «Скажите, где сидит польская графиня?» Каждому щеголю по очереди показалось, что она взглянула на него, а потому каждый попеременно облокачивался о перегородку оркестра, закидывал голову назад и, лелея бакенбарды легким прикосновением указательного пальца, принимал изнеженный вид беззаботного счастливца. Но польской графини но было в театре, а была русская княгиня ***. Ее не все знали. Она года полтора назад исчезла из Москвы еще невестой, вышла замуж и воротилась в столицу не более двух дней. А так как мы имеем выгодное мнение о польских красавицах и как вообще человеку не хочется никогда объяснить нового явления естественным образом, надобны во всем чудеса, то в театре разнеслась молва, что приехала польская графиня, у которой муж по политическим обстоятельствам бежал за границу, при побеге был ранен польским уланом, принявшим его за русского, и от этой раны умер через неделю.

Пунцовый плащ княгини, презрительно сброшенный, висел за ее спиною в живописном беспорядке; левая рука, играя обворожительно лорнетом, то лениво опускала его, то прикладывала к прекрасным глазам так небрежно, так равнодушно, как будто бог не сотворил ничего, что бы стоило ее пристального взгляда; кисть правой руки, обтянутая французскою перчаткой, роскошно покоилась на полинявшем бархате ложи; черная шаль, красиво спущенная с пышных плеч, лежала на сгибах локтей и стана волнистыми складками, выказывая цветистый узор каймы, богатую ткань Востока; темные волосы оттеняли распустившиеся розы щек и чернелись в прорезах белого крепового тока, на котором пушистые перья марабу колебались тихо, повинуясь томным движениям своенравной головы; готические браслеты, беспрестанная улыбка, полу-оживленный взор, скользящий по сцене и по зрителям, — все заставляло мечтать, все закрадывалось в сердце. Княгиня была хороша, очень хороша!.. Я отвернулся от нее: я подвержен бессонницам.

Она узнала молодого человека, поняла, что он смотрит на нее, и первая встреча с ним после долгой разлуки, после многих клятв в вечной верности сначала смутила ее; но мало-помалу смущение прошло, светское равнодушие взяло верх, и глаза ее встречались часто с глазами Т., старыми знакомыми; Между тем как он считал себя единственным предметом ее внимания, княгиня уделяла свои взгляды и другим, особенно одному стройному адъютанту, который без всякого зазрения совести совершенно обратился на ее ложу.

Спектакль кончился, и Т. столкнулся в сенях, разумеется нечаянно, с княгиней; неловко было не поклониться; он поклонился молча, потому что онемел от негодования и не приготовился еще к разговору. Княгиню сопровождал широкоплечий мужчина среднего роста, и вместо того чтоб — по долгу учтивости и покровительства, которым сильный обязан слабому,— очищать дорогу, он спокойно шагал по следам жены, предоставляя ей право продираться первой сквозь невежливую толпу.

Воротясь домой, Т. спросил чаю, впустил пальцы одной руки в волнистые волосы, а другою схватил развернутый том только что показавшегося тогда романа: «Церковь богоматери в Париже». Первые слова, что попались ему на странице, были: «c’etait indefinissable et charmant…»[3] Он долго смотрел в книгу, не перевертывая листа; наконец она полетела на диван, а он вскочил и начал ходить большими шагами. Матовое стекло лампы, стоявшей на столе, разливало тусклый свет. Человек принес чай, Т. не видал; человек предложил халат, он не слыхал; то шевелил губами, как будто разговаривая с кем-то; то кусал их, как будто досадуя на что-то. На его лице выразилось то состояние души, когда непостоянные, беспредельные мысли ее привязываются все к одному предмету; когда, неотвязные, умещаются они в тесных границах одного чувства, одной страсти… или, лучше сказать, когда мучительная лихорадка оскорбленного самолюбия бьет духовный состав человека.

— Подай трубку, затопи камин, вынеси лампу, — проговорил Т.

Эти отрывистые приказания последовали одно за другим после длинных промежутков молчания и служили доказательством, что привычка не оставляет нас и в бреду.

Засверкал огонь, затрещал камин, в котором есть всегда что-то мечтательное, таинственное, похожее на очаг какого-нибудь колдуна. Т., сбросив сюртук, ворочал головни, и с его трубки бежала за ним густая волна дыма.

Магические лучи, рассекая мрак комнаты, прокрадывались к картинкам и эстампам, развешанным по стенам. Призраки воображения, воплощенные кистью, напоминающие то об аде, то о небе, внезапно показывались и внезапно пропадали. Там в сумраке виднелся разбитый корабль Вернета; тут мгновенным блеском загорались черты Байрона: буря природы и буря души!.. Погруженный в прошедшее, Т. повторил себе мысленно все малейшие обстоятельства обманутой любви, вспомнил, как женщина явилась ему с каштановым локоном, с черными, полуденными очами, соблазнительная юностью, ласковая взором, пылкая речью. Как страстно она любила, как много обещала!

«Резвое дитя, — рассуждал Т., смотря в камин, — она выбрала меня игрушкой, поиграла и бросила; теперь мне хочется поиграть, я не умру с отчаяния! Разве я приставал к ней: любите меня!.. Разве я вздыхал, разве я тешил ее приторной сладостью похвал и удивления? О, как я любил ее!»

Т. начинал опять беспокойно ходить по комнате, изобретая средства, как удовлетворить оскорбленную любовь, чем успокоить бунтующее самолюбие… но трудно мстить женщине. Она защищена или слабостью, или ветреностью: то не почувствует, то внушит участие.

Китайские тени мыслей сменялись проворно в разгоряченном воображении, и ни одна не была по душе юному страдальцу. «Пустить в свет ее письма, — думал он, — низко… — Тут, вынув из бюро пук бумаг, Т. бросил их в огонь. — Заставить ее при всех краснеть, преследовать повсюду колкими насмешками, не давать ей покою — мало, мелочно: всем покажется, что я не равнодушно перенес измену, что я страдаю словом, что не я первый бросил ее! О, для чего она не мужчина?.. Мне легко бы было стряхнуть ярмо обиды! Если б я мог найти в ее сердце свежую рану и вложить туда свои пальцы, чтоб она застонала от боли, обезумела от оскорбления!.. Да, да!.. — Глаза его заблистали ярче камина. — Есть обида, понятная, чувствительная только одному полу, а не обоим, сотворенная для женщины».

Тут Т. позвонил, спросил: который час? и, сказав: «Одеваться! Я поеду в башмаках и в карете», расположился перед туалетом. Помада новейшего изобретения поставила стоймя зыбкий локон хохла, невеликолепный узел черного атласного галстуха прилег к высокой груди. В двенадцать часов Т. не было уже дома.

— Как мил! Как разговорчив! Он стал любезнее обыкновенного! Бывало, все молчит да ходит, не упросишь танцовать!

Так везде, куда Т. ни появлялся, шептали между собой наблюдательные особы прекрасного пола.

В самом деле, он прилежно старался нравиться: вертелся, рассыпался, силился показать, что угорел в чаду света, что без ума весел и без памяти счастлив!

Княгиня замелькала в вихре зал, и наступила минута затмения для сияющих звезд паркета. Все взгляды, все восклицания, все было для нее и все была она! Ее улыбка напоминала мир ребенка, ее очи переносили в мир страстей. Ласково смотрела она и на того и на другого, но иные подозревали, что ей особенно нравится адъютант, о котором я упомянул. Когда на одном бале Т. подошел к ней в первый раз, приглашая вальсировать, боязливо подала она руку и потупила взоры. Что ни делай, каков ни будь, а совестно встретиться с человеком, против которого был неправ. Другие чувства умирают; чувство справедливости все живет.

— Вы надолго, княгиня, в Москве? — спросил Т.

— Не знаю, — отвечала она, — как вздумается мужу. — Последнее слово задрожало у нее на языке.

— Вы разлюбили вашу родину: она прежде так вам нравилась! — продолжал Т.

— Ах, нет! Я все люблю ее, но есть обязанности…— Княгиня не успела докончить, потому что подлетел адъютант и помчал ее по зале.

Т. возобновил знакомство, не доказывал княгине, что она виновата, а резвился с нею, шутил, забавлял. Язвительная насмешка была у него готова для всякого, кто имел несчастие привлечь ее внимание. Более других доставалось адъютанту.

Она слушала, смеялась; однако же не пренебрегала никем из осмеянных, потому что очень охотно говорила со всеми и танцовала. Иногда Т., вальсируя с княгиней, жал ей руку: он извинялся поэтическим забвением; она не сердилась.

В одно утро его карета перестала скрипеть по снегу возле дома уродливой архитектуры, но зато недавно выкрашенного, на котором-то из радиусов, прилегающих от города в Кудрино, под Новинское и на Девичье поле. В это время княгиня сидела за канвой, часто клала иголку и, опрокидываясь на бархатные подушки кушетки, посматривала с нетерпением на двери. Зимнее солнце, прокрадываясь мимо малиновых штор, то проводило светлую полоску на шелковом узоре упоительной ножки, то рисовало летучий кружок на алой щеке. Кружевная оборка чепчика, накинутого на приглаженные волосы, служила рамкой миниатюрному портрету, в котором живописец бессовестно польстил женщине. Распущенные ленты то падали на мягкие округлости плеч, то струились по атласу безмятежной груди. Княгиня была в белом платье и в голубом переднике из шали. Когда ей доложили о приезде гостя: «Проси! Уехал ли князь?» отвечала она, и как ни была хороша, а все подбежала к зеркалу.

— А я на аукцион, — сказал ее муж, встретившись в передней с Т.

Наряженный как кукла, выставляемая портными в образец моды, Т. был невесел. Его одежда носила все приметы светской ничтожности; на лице его тяготели суровые думы, знакомые только уединению. «Этой ли любви хотел я?» — проговорил он сам себе; и вдруг грустные черты просияли: он стоял перед княгиней. Она не сделала никакого движения, приветствовала гостя не этим поклоном, который так твердо выучен, так обыкновенен и так правильно холоден, но другим, но поклоном взгляда, поклоном улыбки; не пошатнулась вперед, не привстала, а вся поклонилась, как умеет кланяться только хорошенькая женщина и как никто, кроме нее, не должен кланяться.

Удивиться красоте не унизительно, не противно уставам утонченных гостиных; и Т. отдал ей справедливую дань удивления. Набожно остановился он в дверях, не смея переступить порога, не смея подойти близко к утренней княгине: она утром была лучше, чем вечером.

— Подойдите, что вы стали? — и эти резвые, мягкие звуки напомнили юноше иное время, иные минуты счастия.

«Этот же голос слыхал я когда-то…» — подумал он, и сделал несколько шагов, и вспыхнул, и его речь закипела… но ни слова о прошедшем: он пощадил княгиню от намеков, он не жил прежде, не чувствовал, не видывал ничего, похожего на нее, и только восклицание: «Ах, зачем вы замужем!» вырвалось как признак схороненного чувства, как искренний крик растерзанной души.

Княгиня не дала ответа, но сложила ладони, как складывают их, прося прощения, и, наклонив голову немного на одно плечо, взглянула так умильно, что отец простил бы ей ослушание, муж неверность, а женщина красоту. Т. сидел возле княгини; румянец играл ярче на ее свежих щеках; слезой томительного желания потускнели ее полузакрытые глаза; она не имела силы поднять руку, упавшую нечаянно на шею молодого человека; уже он почувствовал на губах жгучее дыхание полуоткрытых уст; уже обворожительный стан, как молодая пальма, нагибаемая тихим ветром, изнемогал в страстном томлении; уже канва полетела на пол; уже ленты чепчика прикоснулись к бархату подушки… как вдруг Т. сбросил проворно руку княгини и отступил назад: насмешливая улыбка явилась как молния, он схватил шляпу, поправил волосы и самым учтивым тоном, с убийственным хладнокровием сказал:

— Княгиня, ради бога извините меня! Я от вас ничего не хочу, у вас есть святые обязанности, а мне вы, другая… все равно… Ради бога извините меня!

Голова княгини, перекинувшись через подушку, не носила на себе никакого признака жизни. Т. посмотрел, засмеялся и вышел.

— А я с аукциона, — сказал ему князь, встретившись опять в передней.

Пытка самолюбия кончилась. В этот день был бал, на который съехалась почти вся Москва. Туда явился и Т., но уже без цели, так, по привычке, уже не за тем, чтоб танцовать и любезничать. Он входил в залу; насмешливая улыбка еще оставалась на его лице, и он воображал, что все заметят его торжество, и жалел только о том, что княгиня не скоро опомнится, что не скоро удастся ему увидеть, как она побледнеет, покраснеет, окаменеет при встрече с ним.

— Она очаровательна, она непостижима! — шумела толпа около французской кадрили, и все лорнеты были обращены в одну сторону.

Беспечно, лениво подошел Т. и встретил тут князя, который протянул ему руку, и встретил тут княгиню, которая взглянула на него мельком, перелетая с адъютантом на другой конец кадрили. Сладкая речь лилась с ее беглого языка, веселый взор ласкал кавалера: она была милее обыкновенного, она была вечером лучше, чем утром. Я отвернулся от нее: я подвержен бессонницам…

Примечания[править]

  1. Русские повести XIX века 20—30-х годов. — М.,—Л.: ГИХЛ, 1950. — Т. 2.
  2. фр. Je me trouve dans la position de cette jeune fille a qui sa compagne demando la nomenclature exacte de ses amants. «Je me souviens tres-bien d’Anguste, de Charles aux yeux bleus, d’Edmond, d’Alfred, du petit peintre et du grand medfoin; mais apres eela je m’embrouille…» repond-elle.

    Caslil-Blaze. — Я нахожусь в положении той молодой девушки, у которой приятельница спрашивает точный список ее возлюбленных. «Я хорошо помню Огюста, голубоглазого Шарля, Эдмонда, Альфреда, маленького художника и высокого врача, но после этого я запутываюсь…» отвечает она.

    Кастиль-Блаз (ред.).
  3. фр. c’etait indefinissable et charmant… — Это было неопределимо и очаровательно (ред.)


Это произведение перешло в общественное достояние в России согласно ст. 1281 ГК РФ, и в странах, где срок охраны авторского права действует на протяжении жизни автора плюс 70 лет или менее.

Если произведение является переводом, или иным производным произведением, или создано в соавторстве, то срок действия исключительного авторского права истёк для всех авторов оригинала и перевода.