Перейти к содержанию

История альбигойцев и их времени (Осокин)/Книга первая

Материал из Викитеки — свободной библиотеки
История альбигойцев и их времени — Книга первая
автор Николай Алексеевич Осокин
Опубл.: 1869. Источник: История альбигойцев и их времени / Соч. Николая Осокина. Т. 1. — Казань: Унив. тип., 1869.; Скан на РГБ; az.lib.ru

История альбигойцев и их времени
Книга первая

Предисловие научного редактора

[править]
Затем в укрепленный город зашел наш граф, и как добрый католик, желающий, чтобы каждый получил спасение и приобщился к знанию истины, он пошел туда, где были собраны еретики, принявшись уговаривать их обратиться в католическую веру. Но поскольку не последовало никакого ответа, он приказал вывести их за укрепления; там было сто сорок еретиков в сане «совершенных», если не больше. Был разведен большой костер, и всех их туда побросали. Нашим не было необходимости даже их туда бросать, ибо, закоренелые в своей ереси, они сами в него бросались.
Петр Сернейский

За что еретики бросались в огонь? За убеждение в том, что тело и плоть Христову вкушать во время причастия грешно? За веру в то, что душа Евы — это ангел Вторых Небес, а душа Адама — ангел Третьего Неба? За догмат о создании мира Сатаниилом? За преданность подлинной церкви, которая должна быть церковью нестяжателей, не имеющей собственности, привязывавшей бы ее к этому миру?

Легче всего было бы назвать прыжок еретика в огонь, уже охвативший его товарищей, фанатизмом. Фанатизм может быть вызван ненавистью, бездумной преданностью идее или человеку, страхом. Но ни того, ни другого, ни третьего, судя по всему, не было у людей, сжигаемых крестоносцами Симона де Монфора на братских кострах — «так, что потом останки мужчин и женщин перемешивались между собой». Во всяком случае, мы должны отличать изворотливость и даже приспособленчество рядовых альбигойцев от непреклонного принятия мученичества их духовными наставниками, «совершенными», каждый год пополнявшими списки жертв Симона де Монфора, а затем инквизиции в течение большей части XIII столетия…

Вскоре после того, как миновал 1000-й год от Рождества Христова, год ожидаемого многими конца света, по Европе прокатилась волна увлечений странными верованиями. Их общий источник лежал на Востоке, в отрогах Закавказья, где за несколько веков до этого существовало настоящее княжество еретиков-павликиан, сохранивших здесь, в укрытии от множества исторических бурь, представления тех поколений людей, что были свидетелями возникновения христианства, представления, которые теперь совсем не казались христианскими. Павликиане верили в то, что мир создан при участии злого бога, что Христос лишь принял облик человека, нисходя в юдоль страданий; они требовали от церкви принципиальной отделенности от государства, они не принимали православную обрядность и авторитет как восточных, так и западных пап-патриархов. Понятия прошлого и будущего были для них абстракцией, ибо все, ради чего жил человек, происходило сейчас и здесь. Они не искали полутонов, пастельных оттенков; их мир был расцвечен всего лишь двумя красками — даже не красками, а крайними полярностями бытия, — белой и черной.

Когда византийские императоры одолели-таки странных еретиков, часть пленных павликиан поселили во Фракии, где те смешались со славянскими племенами, а затем оказались в сфере влияния Болгарского царства.

Именно там, в Болгарии, и сложилось учение богоми-лов — первый вал бури, впоследствии обрушившейся на христианскую Европу. Патарены Италии, альбигойцы юга Франции почитали богомилов как старших и мудрых братьев, хранящих нить некой, уже неизвестной нам Традиции.

Однако самой знаменитой ветвью этой Традиции стали-таки альбигойцы — и из-за связи своей истории с возникновением инквизиции, доминиканского и францисканского орденов, и из-за героической, чисто рыцарско-средневековой борьбы, на которую оказались подвигнуты местные виконты, бароны, графы и даже три короля — французский, арагонский и английский. Альбигойские войны не являются историей сугубо религиозных противоречий, они вплетены в общую историю европейской культуры того времени, они прямо связаны с процессом складывания французской нации и французского государства.

Имена Раймондов, графов тулузских, Иоанна Безземельного, Педро Арагонского, Симона де Монфора, Людовика Святого придают судьбе альбигойцев флер рыцарского героизма. Действительно, в Лангедоке, на прекрасной земле юга Франции, в первые четыре десятилетия XIII столетия произошло немало событий, достойных пера авторов рыцарского романа. Чего стоит одна смерть Педро Арагонского, которого в решающий момент сражения с французами подвела слабость, вызванная ночными утехами с дамами!

Однако глубинный нерв событий лежал не в рыцарской героике, воспетой провансальскими трубадурами, не в кропотливой работе французских королей по собиранию земель, а римских пап — по обузданию своеволия епископов и архиепископов, не в отстаивании городскими республиками своей самостоятельности и древних, с римских времен еще хранящихся, привилегий. Основным нервом и причиной происходящего было неожиданное и массовое появление людей, не боящихся противоречить папе, стремящихся навстречу огню аутодафе как к награде.

Юг Франции тех лет производит на историка очень странное впечатление. Альбигойство, с его тягой к воздержанию, с требованием беспорочности, существует в среде городов-республик и феодальных дворов, чьи певцы воспевают куртуазию и прелести жизни. Его духовенство идет на смерть, а его адепты, не чувствуя противоречия своих действий действиям учителей, многократно отрекаются от верований для того, чтобы выжить при полумонашеских порядках, которые пытался завести здесь Симон де Монфор. Альбигойцы, достигшие чина «совершенных», не берут в руки оружия даже для того, чтобы защитить свою жизнь. Зато на их защиту встают такие люди, как графы тулузские, графы де Фуа, Педро Арагонский, отличающиеся воинственностью нрава и далеко не монашеским поведением.

Пожалуй, объяснить все эти противоречия может одно. Лангедок тех десятилетий одним из первых ощутил прелесть свободы — не только поведения, но и мысли. Лишь здесь, где города закрывали ворота перед своими сюзеренами, если те в чем-то не угождали им, где поэт упоминал имя возлюбленной прежде имени Мадонны, где бароны вели войны не ради добычи, а ради славы, где относительно спокойно жили евреи и даже арабские купцы, где устраивались рыцарские турниры, не уступающие тем, что проводил Ричард Львиное Сердце, где один из членов семьи мог быть пилигримом-крестоносцем, отправившимся в Святую землю, а другой — еретиком, смеявшимся над претензиями папы на всеобщую власть, и могло существовать альбигойство.

Ему и Традиции, что возрождалась в его лице, нужна была свобода. Свобода не только от внешних авторитетов, но и от истории, ибо для того состояния духа, в котором он стремится вырваться за пределы привычного существования, нет истории, есть лишь одно обжигающее «сейчас», в котором только и можно совершить этот скачок.

Почему альбигойцы проиграли борьбу? По многим причинам, но в том числе и потому, что они жили этим «сейчас», не ставя цели утвердить себя на веки вечные как социальный институт, как земную власть.

Не стоит задаваться вопросом, насколько верно было учение альбигойцев, тем более что мы знаем о нем на самом деле не так уж и много. Да, из отчетов инквизиторов и сочинений католических историков до нас дошло изложение отдельных альбигойских мифов, истолкований Библии, догматов. Но очевидно, что не следует сводить одушевлявшую альбигойцев идею к учениям об избранности подлинных людей — ангелов небесного воинства — и о душепереселении, хотя бы потому, что и то и другое далеко не так эзотерично и оригинально, как это представляется на первый взгляд.

Пожалуй, есть одно слово, которое подсказывает причину внутренней силы альбигойцев, шедших на костер. Это — «чистота», то состояние, в котором человек ощущает свою нравственную свободу от любых привычных мнений, бытовых надобностей и угроз меча и огня. Свободу даже от времени. Та самая «чистота», которой не хватало более точным и правым догматически католическим инквизиторам и крестоносцам.

Альбигойцы имели чистоту своей высшей целью — и находили ее либо на костре, либо в горных пещерах, где принимали верующих, решавшихся посещать их вопреки угрозам властей. Они были не от мира сего — не пустые мечтатели и фантазеры, а люди, самой своей жизнью доказывающие, что человеческое бытие намного превосходит повседневный, привычный для большинства, мир.

Ибо, если забыть об этом, история человеческого духа превратится в последовательность странных, раздражающе-тревожных заблуждений, непонятных, а следовательно, и неинтересных людям нынешнего, крайне просвещенного века.

Книга Николая Алексеевича Осокина (1843—1895) — единственное имеющееся на русском языке исследование, посвященное истории альбигойской ереси, альбигойским войнам и первым десятилетиям существования инквизиции. Автор, доктор исторических наук, профессор Казанского университета, писал этот труд в течение шести лет. Для того чтобы получить материалы во всей необходимой полноте, он по ходатайству министра народного просвещения графа Дмитрия Андреевича Толстого ездил в Париж, где ему разрешили пользоваться архивами Национальной библиотеки.

Каждый из предлагаемых вниманию читателей томов представляет собой особое, самостоятельное исследование. Более того, первый являлся магистерской диссертацией, второй — докторской. Диссертации поставили Н.А-. Осокина в совершенно особое положение в отечественной исторической науке — уже хотя бы потому, что автору удалось рассмотреть и изложить историю альбигойцев без всякого влияния современной ему идеологии, а ведь мы должны помнить о том, насколько сильно было влияние в России XIX столетия церковного сознания и церковных оценок. После выхода второго тома Н. А. Осокин становится известен также и на Западе, где его труд отмечается в ряде научных обозрений как превосходный.

После выхода второго тома «Альбигойцев» Н. А. Осокин продолжает много писать — теперь уже по проблемам европейской истории: от Древнего Рима до эпохи Наполеона. Он создает не одни лишь исторические труды. Ему принадлежат статьи по еврейскому вопросу («Роковое недоразумение», Казань, 1891 г.), доклады о делах Казанского уездного совета по училищам, отзывы о музыкальных вечерах. Характерной чертой всего, что выходило из-под его пера, было умение не только глубоко, по существу, раскрыть материал, но и преподнести его жизненно, увлекательно. Сочинения Н. А. Осокина ценны не только как исторические исследования, но и как познавательные книги, написанные человеком с широким кругозором.

Вот как сам Н. А. Осокин определяет цель исследования истории альбигойцев в предисловиях к первой и второй книгам:

«Подавление первой Реформации, сопровождавшееся уничтожением целой национальности, долго не перестанет быть притягательным и интересным предметом для исследователей. Но таково свойство этого вопроса, что при литературных занятиях им западные ученые не могли не проявить в данном вопросе свои личные чувства и страсти. Альбигойская вера возбуждает в католичестве ряд неприятных воспоминаний. Судьба альбигойцев неразрывно связана с историей папства и католицизма; погибая, они будто увлекали за собой ту теократическую систему, которую так страстно ненавидели. Это послужило причиной того, что после истребления богословских и исторических памятников сектантов на веру и историю альбигойцев лежа таинственность, мало способствовавшая основательному изучению вопроса. В то же время протестантские исследователи не могли не видеть в реформаторах XII и XIII столетий своих единоверцев. Припоминая горькую участь, постигшую лангедокских мучеников веры, они окружили их религию ореолом, в каком желали ее видеть, не проникая глубоко в имевшиеся источники и не делая должного различия между разными направлениями религиозного свободомыслия. Только в последнее время появились отдельные исследования, которые смогли пролить более ясный свет на альбигойские секты, уяснив их догматическое учение, хотя западная наука не имеет связной и общей истории альбигойцев, которая бы проследила судьбы средневековых сектантов, катаров и вальденсов, от их возникновения до исчезновения, вместе с политическими и религиозными последствиями крестовой войны в пределах Лангедока.

Русская наука в вопросе альбигойском, как и во многих других, стоит на особенно благоприятной, независимой почве. Мы не причастны к тем религиозным и национальным интересам, которые, невольно прорываясь в исследователе, могут затмить чистоту исторического взгляда. Отдаленные веками от тех событий, чуждые им по нации, мы можем отнестись к ним спокойно и примиренно. Мы не католики и протестанты, чтобы в дело науки вносить жар той или другой религиозной страсти. Для нас каждое историческое явление важно лишь в том отношении, сколько пользы оно оказывает прогрессу человечества и успехам цивилизации.

Автор должен предупредить, что богословский элемент, положенный в основание альбигойских вероучений, интересовал его не со стороны своей близости к истинному правоверию, а со стороны своего влияния на цивилизацию в целом, но, исходя и из такой оценки, он одинаково должен был прийти к выводам, для ереси неблагоприятным. Поэтому автор полагал, что было бы несообразно ни с его сведениями, ни с целью его чисто исторического труда при изложении альбигойских вероучений вступать в какую-либо полемику с ними или в какой-либо богословский анализ».

(Из предисловия к первой книге.)

«Являясь продолжением истории альбигойцев в ее втором, более долгом, но менее наполненном событиями периоде, настоящая книга имеет вместе с тем и отдельное, самостоятельное содержание. Она повествует о том времени, когда альбигойская ересь перестала быть целостной, энергичной оппозицией, когда она стала предлогом для осуществления политических задач французского правительства и когда для искоренения ее последних представителей прибегли к применению орудий религиозной нетерпимости. Таким образом, исследование об альбигойцах должно было обратиться в рассказ о приобретении Лангедока и Прованса французами и в историю начальной, т. е. южнофранцузской инквизиции.

Начало инквизиции — вопрос весьма неразработанный и темный в церковной истории, хотя ее учреждения были описаны не раз с достаточной подробностью. Автор полагает, что элементы этих учреждений коренились издавна, подготавливая почву для стройной системы. Дух, вдохновлявший инквизицию, не мог быть внесен одним человеком, он развивался под влиянием исторических судеб Западной Церкви. Инквизицию можно понимать в самом широком смысле как нетерпимость вообще и в более узком, непосредственном — как судебно-полицейское учреждение, наблюдавшее за чистотой католического учения и каравшее любое уклонение от нее. В истории инквизиции как карательного органа важнейшую роль сыграл Доминиканский орден. Потому, говоря об инквизиции вообще, мы не могли игнорировать историческое развитие религиозной нетерпимости на Западе, но вместе с тем, разбирая и опровергая все прежние теории касательно открытия первых церковных судилищ, мы искали более точную дату для начала доминиканской инквизиции. Опираясь на неизданные протоколы провансальских трибуналов, которых доселе не имели в виду, автор должен был остановиться на новой, более поздней дате.

Исходя из той мысли, что вопросы церковной истории не могут быть изучены и поняты без знакомства с политическими и общественными реалиями, мы по возможности связывали их с последними. Автор не хотел, чтобы его книга приняла характер мартиролога альбигойцев, да и независимо от этого он должен был часто обращаться к папской истории и к политическим событиям на Западе в XIП столетии (а более всего к внутренней истории Лангедока, поскольку она входила в круг задач этого сочинения), потому что инквизиционные институты создавались под влиянием и того и другого.

Но один рукописный материал, послуживший источником для многих страниц предлагаемой книги, не мог бы сам по себе обусловить необходимость изучения провансальской и вообще первой инквизиции в глазах русской публики. Автор смеет думать, что, соединив в своем изложении историю первой инквизиции с историей нетерпимости Римской Церкви вообще, он несколько оградил себя от такого упрека. Он хотел показать, как терпимость содействовала росту и могуществу Западной Церкви и как обращение к нетерпимости повлияло на ее внутреннее и внешнее падение. С тех пор как инквизиция, явление совершенно чуждое духу христианства, стала необходимым элементом папской системы, последняя подорвала всякое уважение к себе в общественном мнении Запада и стала близиться к гибели. Инквизиция была гангреной католицизма, его злым гением. В этом отношении история нетерпимости всегда будет интересным предметом для изучения. Те охранительные, полицейские меры, которые порождает преследование протеста, всегда представляют собой орудие весьма обоюдоострое. Гонение на чужую мысль есть проявление боязни за прочность собственной, сознание внутренней несостоятельности. Нетерпимость вызвала крушение даже такой могучей силы во всемирной истории, какою была Римская Церковь. Альбигойство, явление болезненное, пало бы само собой от внутреннего разложения и от противоречий, которыми оно страдало. Трибуналы же, преследуя ересь, вызвали против себя общественное негодование, обратившееся позже на само католичество, и тем косвенно подготовили более решительную оппозицию, т. е. великую Реформацию».

(Из предисловия ко второй книге.)

При подготовке текста книги к изданию мы постарались снабдить его необходимыми комментариями уже по той хотя бы причине, что современное состояние исторических дисциплин позволяет по-иному взглянуть на многие из поднятых НА. Осокиным проблем. Поскольку издания прошлого века представляют собой воспроизведение рукописей магистерской и докторской диссертаций, мы несколько «облегчили» их, убрав ту часть примечаний самого автора, где Н. А. Осокин полемизирует с авторами, чьи точки зрения безусловно устарели.

Текст печатается по изданию: Н. А. Осокин. История альбигойцев и их времени. Казань, 1869—1872 гг.

Книга первая

[править]
История альбигойцев до кончины Папы Иннокентия III

Глава первая

[править]

Введение

[править]

18 июня 1209 года в Сен-Жилле, одном из городов Лангедока, совершался торжественный обряд церковного покаяния над тулузским графом Раймондом VI. Толпы народа окружали площадь перед городским собором; среди горожан находились рыцари и вассалы графа как невольные свидетели унижения своего сюзерена. Могущественный государь, родственник королей арагонского, английского, французского, смирялся перед силой непреклонного папы. Три архиепископа, девятнадцать епископов, все окружное духовенство присутствовало при церемонии. Впереди всех стоял папский легат Милон, представитель первосвященника и исполнитель наказания.

Граф, в одной рубахе, босой, со свечой в руке, опустился на колени перед легатом. На паперти, против церковных дверей, возвышался аналой, на котором лежали дары Христовы и священные реликвии. У ног легата Раймонд молил о пощаде. Он сам прочел длинный список своих преступлений перед Церковью, обязываясь и теперь и впредь во всем беспрекословно подчиняться повелениям папы и его легатов; граф тулузский отказывался от всякой свободы в действиях. Шестнадцать вассалов тут же подтвердили присягу своего государя. Тогда легат поднял Раймонда на ноги, накинул веревку ему на шею, взял концы ее в руку и повел его в церковь, на ходу хлестая графа пучком розог.

В слезах покаяния, а может быть и горького оскорбления, Раймонд распростерся на церковном амвоне. Тогда легат дал ему отпущение именем «господина папы Иннокентия III». Народ напирал на вошедших в церковь верующих; выйти из нее в те же двери было невозможно. Высеченный, в одной рубашке, граф невольно должен был пройти мимо гробницы блаженного Петра де Кастельно. В духовенстве пробежал говор о справедливом суде Божьем; память святого была отомщена…[1]

Так карала Церковь того, кого она подозревала в отступничестве или хотя бы в нерадении к католицизму. Граф же тулузский совершил самое ужасное преступление для того времени — он покровительствовал еретикам.

Это происходило в начале XIII столетия. То было временем полного господства церковно-католических идеалов. Папская гегемония приобрела тогда силу исторической реальности. Не только граф тулузский, но и все европейские государи преклонялись перед авторитетом римского первосвященника.

Известно, какие образы соединяются с понятием о средних веках вообще. Но то столетие, в котором главным образом совершается череда событий, излагаемых в нашей книге, было полным их выражением. Средние века будто воплотили в нем свою культуру, которая являет в те моменты лучшие свои стороны. Вместе с богатством явлений в сфере политической и юридической этот век насыщен замечательным духовным творчеством. Если количеством великих умов определяется культурное значение эпохи, то XIII столетие имеет право называться наиболее важным в развитии европейской цивилизации, в нем сосредоточились все типичные стороны средневековой жизни.

Это был век общин, университетов, цехов, соборов, век философов, юристов, поэтов, художников, святых. Это век Иннокентия III и Фридриха II, Фердинанда III и Альфонса X Кастильских, Филиппа Августа, Людовика IX и Филиппа Красивого, Иакова Арагонского Завоевателя, покорителя мавров, век арагонской конституции и английского парламентаризма, век богатства городов и славы цехов, век Ганзы и городских союзов в Германии, век феодальной расправы и тайных судов в Вестфалии, век римского права и статутов, обоготворения женщин и философии. В духовной истории этого столетия за именами Альберта Великого, Роджера Бэкона, Фомы Аквинского идет величественное имя Данте. Но такова сила исторических явлений, что с периодом процветания неразлучны и первые признаки упадка. После тринадцатого столетия начинается разложение не только идей, выработанных им, но средневековых вообще.

Столетие это кончается трагическим падением папства, заключавшимся в поражении папы Бонифация VIII в его борьбе с королем Франции Филиппом IV, что привело к Авиньонскому пленению пап, и непосредственно предшествовавшим этому событию сожжением римской буллы.

Стремление сохранить старые начала и устранить наплыв противоположных идей неизбежно ведет к борьбе. И действительно-- XIII век дышит борьбой. Борьба проникает в каждую идею и к концу века видоизменяет ее, так что в Европе XIV столетия слышится наступление иных начал, начал скорее нового времени.

В продолжение всего XIII века идет борьба: здесь и борьба церкви с ересями, накопленными прежними веками; борьба клерикального гнета с проявлениями свободной мысли; борьба пап с императорами за мировое преобладание; борьба римской теократии с национальностями; старых «правд» с подавляющей идеей римского права; феодализма с королевскою властью; кулачной расправы с правильным судебным процессом; патрициев с цехами; номиналистов с реалистами; народного творчества с аристократической поэзией рыцарства; язвительных миннезингеров с сентиментальностью трубадуров.

Предметом этой книги будет замечательнейшее из противостояний. Предлагаемое сочинение имеет задачей проследить первые проявления оппозиции Римской Церкви, особенно сосредоточившиеся в южной Франции. Исходя из этого оно должно указать причины и обстоятельства, благоприятствовавшие такой оппозиции, изложить преемственность в ересях, появлявшихся вообще до XIV столетия, рассказать судьбы последователей этих учений, подробно описать предпринятые против них крестовые войны и, наконец, исследовать влияние и определить историческое значение религиозных сект, известных под общим названием «альбигойцев». Показав происхождение главнейшей из них от свободомыслящих славян восточного вероисповедания, это сочинение раскроет ведущую роль славянского племени во влиятельнейшем событии средневековой духовной и политической истории.

Дело альбигойцев, как увидим в дальнейшем, было проиграно. Рим недаром вел борьбу с таким ожесточением: он опасался за самые существенные свои интересы. Ереси разного характера и разных оттенков развивались и гораздо ранее X столетия, они имели огромное число последователей во всех краях католического мира. К началу XIII века насчитывалось уже более сорока различных религиозных сект, в положениях которых присутствовали всевозможные уклонения от ортодоксии. Опасность грозила и от характера вольнодумства еретиков, и от их численности.

Существовали признаки, по которым можно судить о возможности образования в тогдашней католической Церкви нескольких новых Церквей, как это произошло позднее, в эпоху Реформации.

Уступок и примирения не могло быть уже и потому, что обе стороны являлись представителями направлений крайне противоположных. Вступив в борьбу фактически за собственное существование, Рим совершил жестокие насилия над еретиками. Но с падением альбигойцев не пропала нравственная сила их протеста, так сильно действовавшая на проявления свободной мысли дальнейших поколений.

Восторжествовать еретики не должны были еще и потому, что история была против них, их слишком смелые убеждения мало соответствовали эпохе, далеко не все из них выражали собою поступательный шаг цивилизации, так как большая часть еретиков уклонялась с чисто христианского пути. Дело в том, что слово «альбигойцы» не обозначает последователей какого-либо целостного учения — в то время это был термин, обозначавший всех, несогласных с ортодоксией.

Между альбигойцами резко выделялись две ветви, которые мы назвали бы восточной и западной. Первая связана с традицией гностицизма и азиатских философских систем в их синтезе с христианством — это собственно альбигойцы, или катары, точнее дуалисты[2]. Вторая же представляет евангелический, строго христианский протест — это предшественники кальвинизма, вальденсы. Между собой те и другие имели мало общего, хотя судьба свела их вместе на благодатной земле Лангедока, породившей, собственно, одних вальденсов, ибо дуалисты, имевшие несравненно более долгую историю, непосредственные преемники болгарских богомилов, помнили своих предков на берегах Черного моря, откуда ересь, продвигаясь на запад, достигла Атлантического океана.

Историк альбигойцев должен иметь дело с той и другой ветвью во всех их проявлениях, но ему следует заметить, что последователи дуалистического учения, большие числом, не могут считаться реформаторами в лучшем смысле этого слова, хотя историческая наука часто признавала их таковыми. В борьбе с ними папы стояли за интересы, более близкие будущему.

Для людей того времени католический идеал являлся символом всего лучшего в жизни, таким является он и в истории. Папство взяло на себя управление всем западным миром. Такова была теократия Гильдебранда[3]. Его мечты и планы стали заветом для его преемников. Папство по самому существу своему, как власть чисто духовная, пользовалось магической силой, пока не уклонилось с той дороги, которую открыло ему его удивительное могущество и счастье. Но в борьбе с альбигойцами Рим прибегнул к физическим средствам — беспощадным и кровавым. Дурной способ ведения борьбы унизил нравственный авторитет первосвященников, как произошло это позже в деле с императором Фридрихом II[4]. Оба эти столкновения, сопровождаемые одинаковыми условиями, привели к одному исходу — быстрому и бесславному падению некогда неодолимой силы. Тем не менее в борьбе с альбигойцами католические интересы восторжествовали.

Так как история альбигойцев тесно связана с судьбами папства, с характером той политики, какой держался относительно их Рим, то будет уместно предпослать непосредственному изложению предмета обзор того состояния римских дел, в котором застают их первые годы XIII столетия, годы альбигойских войн. Из этого обзора станут ясны силы, которыми мог располагать Рим в предстоящих крестовых походах, а равно определится место, какое должны они занимать в ряду других политических событий своего времени.

Папа Иннокентий III

[править]

Торжеству католической Церкви в борьбе с альбигойцами главным образом способствовала личность человека, возглавлявшего ее. Когда папству грозила смертельная опасность, искусством этого вождя оно вдруг приобрело невиданную внутреннюю и внешнюю крепость. Гениальный государственный деятель, он будто нарочно был призван на историческую сцену в критическую минуту. Превосходной системой стала заправлять рука человека, именем которого обозначается целая эпоха. То был папа Иннокентий III.

Он — главный деятель той драмы, которая скоро должна занять нас, и потому прежде всего следует изучить этого человека с момента, когда он становится главой католической Церкви[5].

Ему шел тогда тридцать восьмой год. Редкий первосвященник надевал тиару так рано, и редкий выступал на историческую сцену более готовым к этому.

Иннокентий III принес с собой на папский престол грандиозную идею, которая, правда, была выработана предшественниками, но в нем нашла своего полного и лучшего выразителя. Он призван был завершить и создать величавое, хотя не совсем чистое, здание католицизма, и потому его симпатии лежали в идеалах прошлого. Целью Иннокентия III было закрепить владычество пап над Европой.

В то время авторитет первосвященников пал даже в их собственном государстве[6]. Папы последних десятилетий XII века были бессильны в своей собственной столице и находились в зависимости от городских аристократических партий. Тесно связанные с ними, они были не в силах умиротворить город. Такое бессилие вызывало тем большую ярость, что всему Западу их сила казалась столь грозной. Предшественники Иннокентия III почти всегда избирались в первосвященники уже в преклонных летах, они были сильны не как личности, а как представители наследственной политики римской курии.

Не таков был человек, который занял папский трон в 1198 году. Иннокентий III происходил из древнего римского рода графов Конти, известность которого уходит в баснословные времена. Смелые исследователи генеалогий насчитывают двенадцать столетий преемственности этого рода[1_2]. Знаменитого папу считали потомком первого герцога Сполетского, получившего свои владения от лангобардского короля Гримоальда еще в VII веке[7]. Достовернее, что знаменитый префект Рима Крешенци[8] был его предком. Вопреки генеалогии, наследственные владения графов Конти не давали им ни особой славы, ни достаточного богатства[1_3]. В ряду древней аристократии граф Фра-симундо, отец будущего папы, не имел особого значения, его оттесняли на второй план оказывавшие влияние на выборы пап римские фамилии — Орсини, Колонна, Франджипани, Савелли.

Род Конти суждено было возвысить Джиованни-Лотарю (впоследствии Иннокентию III). Он родился около 1161 года. Мать дала ему возможность получить воспитание в школе святого Иоанна Латеранского, которая в то время была центром подготовки католических проповедников. Он продолжил свое образование в Парижском и Болонском университетах-- там он погрузился в занятия современной философией[1_4], но из его сочинений видно, что он хорошо изучил и классиков. Париж славился богословием и схоластикой, Болонья правом — это были знаменитейшие очаги средневековой культуры. В Париже вместе с Конти получали образование многие впоследствие прославившиеся политики и поэты (например, знаменитый немецкий миннезингер Вальтер фон дер Фогельвейде). Здесь Джиованни-Лотарь близко сошелся с будущим кардиналом Стефаном Лангтоном и многими другими. Через десятилетия товарищи детства послужили орудием выполнения далеко идущих замыслов Иннокентия III.

Он возвратился в Рим при папе Луции III, который дал ему несколько ответственных поручений, успешно исполненных, что послужило началом блестящей карьеры. Папа Григорий VIII делает его, еще молодого, субдиаконом (1187 г.). Джиованни-Лотарь Конти выдвигается вперед благодаря некоторым фамильным связям, но главным образом — вследствие своих способностей. Было время Ричарда Львиное Сердце и Саладина, шел третий крестовый поход с Барбароссой во главе[9], у римской канцелярии было полно забот.

Климент III, дядя Джиованни-Лотаря, назначил его в 1190 году кардинал-диаконом, что равнялось званию государственного секретаря; будущему папе было тогда 29 лет. Это назначение вызвало общую радость в церкви и в народе, «возбудило большие надежды»[1_5], что свидетельствует о том, какую популярность уже тогда приобрел Джиованни-Лотарь. Молодого кардинала хватало на все, он строил грандиозные планы и не упускал из виду никаких мелочей.

В 1191 году на папском престоле воцарился Целестин III из враждебного Конти рода Орсини, который сместил Джиованни-Лотаря с должности. Будущий преемник Целестина III воспользовался вынужденным безделием, чтобы в уединении и думою, и литературными занятиями развить свои духовные силы. За эти шесть лет у него созрели те теократические замыслы и та многосторонняя политика, которая может возбуждать протест, но, как полезная для того времени, имеет право на исторический смысл. В сочинениях, написанных за это время, будущий тиароносец томится миром, ищет покоя и уединения, хотя более, чем кто-то другой, он был способен к деятельности. В то время как он, окруженный лишь книгами, проживал в Ананьи, отрекаясь от мира, этот мир уже завязывал узлы, которые впоследствии пришлось распутывать именно ему.

Император Германии Генрих VI стремился к обладанию королевством обеих Сицилии. Целестин III соглашался утвердить его за ним лишь на унизительных для Генриха условиях, так как это королевство уже давно было под покровительством церкви — оно считалось римским вассальством и более соответствовало такому названию, чем все другие мнимые апостольские феоды. После второго похода на юг Италии Генрих завоевал вожделенное королевство, истребил членов старой норманнской династии и с такой жестокостью подавил восстание норманнских баронов, что возбудил негодование всей рыцарской Европы. Целестин III многократно предостерегал Генриха, требовал, чтобы тот прекратил свои зверства. В конечном итоге папа отлучил императора от Церкви[10]. Генрих VI погиб в сентябре 1197 года, находясь еще в зрелых летах и полный замыслов мести Риму и мечтами об единой империи. Он оставил четырехлетнего римского короля Фридриха Роджера (после так знаменитого под именем Фридриха II), общую ненависть к своей памяти и междинастические распри за престол в Германии.

Папа торопился действовать, чтобы не потерять старых приобретений в предстоящих замешательстве и безначалии. Приобретение обеих Сицилии Гогенштауфенами[11] казалось Риму угрожающим вызовом. Папы могли быть сдавлены с двух сторон: из Германии и южной Италии. Риму хотелось во что бы то ни было разорвать эту связь, эту грозную силу, или, по крайней мере, умалить ее, над чем папы последовательно бьются всю первую половину XIII столетия. Им необходимо было удержать вассальство над Сицилией, повлиять на вопрос о германском престолонаследии и в то же время поддерживать римский авторитет в начавшемся споре с королем французским из-за развода с Ингеборгой[12].

Тогда же в Европе готовился новый крестовый поход, и тогда же до римских государственных людей стали доходить грозные слухи из южной Франции о быстром распространении ереси и о безуспешности всех соборных решений, принятых против нее. И в Риме стали серьезно думать о двух единовременных крестовых походах: один предполагался в Азию на неверных, другой — на непокорных вольнодумцев, зажиточных и веселых обитателей Гаронны, Роны и Дюранса[13].

Быстрота и продуманность в действиях требовались тем более, что от неудачи прежних крестовых походов ослабевало религиозное рвение католиков. Слухи об успешном развитии многообразных ересей доходили с разных мест Европы. Ересь шла от востока к западу и прочно укрепи?лась в католических землях.

В Риме прекрасно осознавали всю важность настоящей минуты, вражда партий замолкла. Курия кардиналов всегда возлагала большие надежды на графа Конти, и он был призван, когда скончался Целестин III.

Умирая, папа продолжал указывать на своего друга Колонну, но его не слушали. Целестин III умер 8 января 1198 года. На следующее утро, после короткого совещания, почти единогласно был избран папой кардинал-диакон Джиованни-Лотарь Конти. Он сопротивлялся этому на заседании коллегии — он молил, он плакал, он говорил о своей молодости. Старший из кардиналов подошел к нему и наименовал его Иннокентием III. Джиованни-Лотарь еще не был епископом, он даже не имел рукоположения. Для него было сделано такое редкое исключение, священнический сан он принял уже после.

Для папского трона он казался весьма молодым, что не прошло незамеченным. Торжественная коронация привлекла массу народа, в среде которого новоизбранный был очень популярен. Рим горел огнями, на папскую процессию сыпались цветы. В первой же проповеди папа обра?тился к народу, будто призывая его на освящение своих планов; он льстил толпе и очень скоро получил существенные знаки ее расположения.

Аристократия, наоборот, мешала свободе действий первосвященника, она привыкла заправлять народной силой. В Риме властвовали нобили, императорский префект был их орудием-- он передал свои права сенату, который, часто идя врозь с пожеланиями народа, юридически действовал от его имени, будучи независим от папы.

Иннокентий с первых же дней подчинил себе все враждебные ему и враждовавшие между собой элементы. Префект поклялся служить ему беспрекословно и отдавать полный отчет во всех делах — императорский меч заменила папская чаша. Иноземные претензии, хотя и номинальные, были уничтожены совершенно: город стал папским. Народ поддержал такое начало, исходившее от столь популярного лица. Сенат стал действовать уже не от имени народа, а от лица папы: первый сенатор дал присягу оберегать личность папы. Монархическое начало восторжествовало. Упрочив свою власть в столице, Иннокентий обратился к делам в Италии. Немецкие бароны, посаженные Генрихом VI, были вынуждены покинуть папскую область. Флорентийские города организовали свой союз, но и там были сильны папские симпатии. Не прошло и года, как папская область достигла своих крайних пределов, в Италии было возрождено национальное чувство. Но укрепляя свои материальные средства, Иннокентий III тем самым показывал, что в своей теократической системе он будет держаться решительного образа действий. Что честолюбие присуще ему, это заявил он еще с первых дней, но его эгоизм был эгоизмом великой души: он хлопотал не в личных интересах, а во имя торжества своей веры; он не обещал мира своей политикой, хотя стремился к нему. Свою систему папа проводил в жизнь с пылом человека, обуреваемого светским честолюбием.

Иннокентий III, как и другие папы, для достижения своих целей злоупотреблял религией. Следуя римской политике и забываясь в увлечении, он порой уклонялся от прямой дороги, но в нем никогда не угасало понятие о высшей справедливости. В первые же дни своего папства он следующим образом высказывал свою политическую доктрину:

«На нашем попечении, лежит забота о процветании церкви. И жизнь и смерть наша будут посвящены делу справедливости. Мы знаем, что наша первая обязанность блюсти права всякого, и ничто не заставит нас уклониться с этого пути… Перед нами великое обилие дела, ежедневные заботы о благе всех церквей, мы потому не более как служители слуг божьих, согласно с титулованием нашим. Но мы верим, что волею Божией возведены из ничтожества на этот престол, с которого будем творить истинный суд и над князьями, и даже над теми, кто выше их» [1_6].

Иннокентий сдержал свое обещание. После Гильдебранда он был самым смелым деятелем на папском престоле, но он был гораздо счастливее Григория VII. Наряду с решительностью и отвагой он обладал редкой чистотой побуждений, чуждый личных стремлений и честолюбия. Великие исторические деятели, которые претворяют в жизнь свои идеи и политические системы, не стесняются в способах достижения цели и исполнения возложенной на них роли, их воодушевляет один помысел — воплотить свои идеалы в реальность. Благо тем политикам, которые с блеском подвигов соединяли безукоризненность его выполнения, но нельзя осуждать и тех, которые не могли найти иных средств, не выходя из условий современности. Иннокентий III не составляет исключения в ряду великих людей истории. Нравственная чистота его личного характера не подлежит сомнению, она принесла ему высокий духовный авторитет и способствовала успеху его теократических планов.

В то время для исполнения предназначений папской власти требовался именно политик с талантами Иннокентия, ум которого охватывал всю громадную арену деятельности — от Исландии до Евфрата, от Палестины до Скандинавии. То, что составляло предмет задушевных дум Гильдебранда, было совершено Иннокентием III. За все время его восемнадцатилетнего правления не было факта европейской истории, который бы прямо или косвенно не испытал на себе влияния папы.

Всевидящее око первосвященника проникало как во дворец императора, так и в дом робкого горожанина на краю Европы. Поэтому переписка Иннокентия служит главнейшим источником для изучения истории его времени; миновать этот источник, имеющий достоинство государственных актов, нельзя, о какой бы то стране ни шел разговор. Для Иннокентия на всем Западе не существовало человека слишком бедного, слишком ничтожного, и, наоборот, властителя слишком влиятельного. Могущество папы в большинстве случаев опиралось на силу духовного авторитета и лишь в том деле, которое послужит предметом данного сочинения, было подкреплено силой оружия.

Таков был человек, с которым предстояло бороться альбигойцам и который сыграл главную роль в их истории.

Познакомившись с Иннокентием III, сделаем по возможности сжатый обзор тех отношений, которые сложились у него с европейскими государями.

Политическое состояние Европы в начале XIII столетия

[править]

То было время, когда судьбы государств нередко подчинялись политике пап. Император германский не мог быть императором, не будучи коронован папою. Отношения к королям французскому и английскому слагались под влиянием расчетов римской политики, а не из почтения к их силе. Ненасытное честолюбие Иннокентия III, возбуждаемое его сердечной верой в свое призвание, однако, не довольствовалось этим. Он обратил внимание на славянские страны, а в случайном основании Латинской империи видел хороший повод к соединению греческой Церкви с западной[14]. И все это развивалось одновременно с полной трагизма историей альбигойцев.

В выполнении своих планов по отношению к властителям современной ему Европы Иннокентий встретил сильное сопротивление. Влияние в Германии, Англии, Франции, Леоне[15], Португалии, наконец, Лангедоке[16] папа упрочил после тяжелой борьбы с духом национальной самобытности.

Иннокентия сильно поддерживало общественное мнение, этот богословский тон эпохи. Папе приходилось в большинстве случаев защищать, по крайней мере в принципе, начала современного ему христианства, он стоял, по понятиям многих современников, на страже самых дорогих для них интересов. Но люди передовых убеждений, а также зарождавшееся городское сословие иначе относились к папским устремлениям. В Лангедоке, как увидим, из-за влияния исторических условий и по причине наличия ересей сама религия была в презрении и тем более презиралось духовенство. Но то было по духу своему явление слишком раннее, хотя даже его Рим смог сокрушить только силой оружия[17]. В других же странах папство имело весьма ощутимую поддержку общества. Сами политические обстоятельства способствовали осуществлению папских претензий на роль верховного судьи и решителя европейских дел.

В Германии было полное смятение: шла борьба за императорский престол. Надежды партий определялись намерениями Иннокентия III, многое зависело оттого, кого именно поддержит папа из трех претендентов: Филиппа Гогенштауфена, брата покойного императора, Фридриха Гогенштау-фена, сына Генриха VI, или Оттона IV, герцога Браунш-вейгского, второго сына Генриха Льва, вождя вельфов[18].

Филипп и Оттон IV были выбраны на престол германскими князьями почти в одно время, каждый своей партией. Между соперниками началась война. На прямого наследника, сына императора, первое время не обращали внимания. Когда из Германии потребовали наконец решить вопрос о престолонаследии, Иннокентий был в глубоком раздумье. В конце концов он высказался в пользу Оттона.

Большинство князей желало Филиппа Гогеншгауфена. Почги вся средняя и южная Германия протестовала против Оттона. В жестком тоне протеста слышится протест вообще против римского гнета. В литературно-юридической форме он предварил протест альбигойцев. В письме, представленном папской курии, подвергалось осмеянию именно то, что так ненавидели еретики, за что они так жестоко пострадали.

«Может быть, свягая курия, — так значилось в этом документе, — в своей родительской нежносги считает нас за дополнение к Римской империи. Если так, то мы не можем не заявить о несправедливости всего этого… Если избрание будег беззаконным, на то есть высший судья, который разберег дело. Нет, лишь одни князья могут избирать себе государя. Божественный посредник между небом и людьми, Христос-Богочеловек разделил обе власти и каждой предназначил раздельное бытие. Тог, кго служит Богу, не должен заниматься мирскими делами; тот, кто посвящает себя делам мира сего, не должен вмешиваться в духовные».

За Филиппа ручались, что он окажет папе и Церкви все должное почтение настойчиво требуя коронации именно его. Иннокентию пришлось защищать свои замыслы, он повторил доводы Григория VII и могивировал их с убеждением в собственной правоте:

«Вы согласны, — писал он, — что папа коронует императора? А если нам принадлежиг такое право, го вы должны знагь, что мы можем по всей справедливости иметь свой взгляд на избираемого. Это уже общее право, что последнее слово принадлежит тому, кто возводит, кго по-свящаег. Если бы князья, хогя и единодушно, избрали святотатца, отлученного, помешанного, еретика либо язычника — разве мы обязаны короновать такого?»

Князья между тем защищали права свои и Филиппа. Дело Гогеншгауфена казалось нераздельным с вопросом о существовании независимой Германии. Настойчивость Иннокентия, его угрозы только придавали силы противостоящей партии. Гогештауфена неожиданно стал поддерживать сильный голос со стороны: в его пользу заговорил король французский, перед тем, как увидим ниже, только что подвергнутый церковному наказанию.

«Это несправедливо, — пишет Филипп-Август Французский, — относительно всех государей. Мы спокойно перенесем многое, но никогда го, что позорит нашу честь и унижает достоинство короны. Если вы будете упорствовать в ваших намерениях, то мы со своей стороны примем такие меры, которых потребуют наше положение и обстоятельства дела».

Иннокентий в ответ прибегнул к той же ловкой риторике, наполненной прозрачными угрозами: он закончил послание пожеланием, «чтобы никогда король французский не оставлял Римской Церкви, а Римская Церковь королевства франков».

Твердость боролась в Иннокентии с политической гибкостью; он подумывал о переговорах. Гогеншгауфен предлагал свою дочь в замужество одному из Конти, Иннокентий, со своей стороны, напоминал Оттону о необходимости усгупок. Но неожиданное событие резко изменило ситуацию: 23 июня 1208 года Филипп был убит в Бамберге своим личным врагом Оттоном Виттельсбахом, баварским пфальцграфом. Причиной мести было оскорбленное самолюбие. В убийстве принимали участие еще несколько князей, имена которых неизвестны.

Оттон IV остался без соперника. Некоторое время он был в тесной дружбе с Римом; женитьбой на дочери Филиппа Беатрисе он увеличил число своих приверженцев в Германии. Будущее улыбалось ему. Но его имперагорская власть погибла, когда он нападением на итальянские и даже папские земли вооружил против себя Иннокентия[19]. Впрочем, в тот год, когда готовилась альбигойская драма, огношения Оттона к Риму были самые покорные. В 1209 году Оттон был коронован папой на условиях окончательного изменения в пользу Рима вормского конкордата, некогда покончившего спор за инвеституру. Оттон отказался от императорского права регалий[20]. Церковь достигла своих непосредственных целей. Вопрос с империей был, таким образом, покончен, он не занимал более Рима, и появилась возможность сосредогочигь все свои силы и внимание на опасных сектах.

Папство будто предчувствовало беду, когорая ему грозила, теперь оно особенно старалось запасгись силами. Властители христианского мира подчиняются в это время Риму как его вассалы — иные добровольно, иные вынужденные обстоятельствами.

Иннокентий III уничтожил всякий королевский авторитет в Англии. В бесхарактерном, дурно развитом Иоанне Безземельном Иннокентий имел противника весьма неопасного. Политикой своего короля Англия была унижена до того, что сделалась данницей Рима. Иоанн упорно держался симонии[21]; из-за чего постоянно возникали разногласия с папским двором. Впервые серьезный конфликт возник в 1205 году из-за выбора архиепископа Кентербе-рийского. Священники избрали на это место приора Реги-нальда и просили утверждения папы. Королю стало известно об этом, и по обыкновению он пришел в ярость. Иоанн отменил папское утверждение и велел выбрать другого архиепископа. Иннокентий не одобрил ни того, ни другого кандидата: в выборе духовников он увидел самовластие, а в выборе короля — пристрастие. Папа велел произвести третьи выборы в Риме, и из пятнадцати английских духовных лиц он указал на бывшего своего товарища по Парижскому университету Стефана Лангтона как на способнейшего. Король отказался принять его и в порыве злобы послал двух отчаянных рыцарей в Кентерберийское аббатство на грабеж. Иннокентий начал с увещаний, которые поручил местным епископам. Королю Англии стали грозить отлучением. Иоанн отвечал им на это заявление желанием изгнать все духовенство из Англии, если только кто посмеет произнести проклятие и отлучение, всех итальянских священников и легатов грозил изувечить. Он прогнал всех увещателей прочь под страхом истязаний и казни. Ответ был ясен: знавшие характер Иоанна рассудили, что он способен привести в исполнение свое обещание.

Но авторитет Рима был пока слишком велик, чтобы можно было состязаться с папой. Как увидим, около того времени Иннокентий заставил смириться сильного Филиппа Французского.

Интердикт[22] в Англии был все-таки произнесен; вся страна впала в мрачное состояние.

Нельзя судить о впечатлении папского интердикта по нашим современным представлениям, необходимо мысленно перенестись в средние века, чтобы понять всю его ужасающую силу. Для барона и для виллана сельская церковь была одинаковой отрадой в жизни, во время бесправия лишь в ней было примирение. Теперь она была под запретом. Народу казалось, что в самом воздухе носится что-то тяжелое, жизнь везде замирала, удовольствия прекратились, о пирах не было слуха, прохожие при встрече боялись приветствовать друг друга. На всем лежала печать покаяния, все носили траурные одежды, не брили бороды. Церковные торжества не радовали более народа, двери храмов были заперты, кресты на них опрокинуты, колокола сняты, образа завешаны, мощи убраны. Гробовое молчание наводило всеобщее уныние: нельзя было ни родиться, ни венчаться, ни умереть, всему этому не было религиозного напутствия. На кладбище крестили умирающего младенца, изредка кого венчали около могил; мертвых или оставляли гнить в надежде отпевания, или хоронили при дороге. Ужас за будущее овладевал тогда сердцами. Только крестоносцу было спасение — его напутствовали благословением, но отправляли умирать в чужую землю, и люди завидовали, что он умрет в земле святой, а не на проклятой родине.

Естественно, это ужасное состояние должно было вызывать народный гнев: религиозные обряды, как казалось народу, были попраны королем, он ослушался высшее духовное лицо на земле и вовлек в гибельную пучину всю страну. Таков был неодолимый дух века. Для того чтобы сколь-либо сопротивляться силе истории и народного настроения, необходимо иметь особые дарования, которых Иоанн был лишен. Он думал одолеть противника жестокостью, но вся тираническая система оказалась бесполезной, пролив только лишние потоки крови.

Король Англии велел хватать, изгонять, вешать и резать тех духовных лиц, которые подчинятся интердикту. Король не довольствовался конфискацией их имений, в порыве безумия он поощрял разбои и грабежи собственных подданных, особенно если то вредило духовным лицам. Он не замедлил ополчиться и на светскую аристократию, все сословие которой заподозрил в проримских симпатиях. Он отнимал владения у кого только мог, брал в богатых семействах заложников, всячески притеснял подданных. Тем самым, одновременно настроив против себя все сословия Англии, Иоанн прекрасно подготовил будущую «Великую хартию» (см. гл. 4), а с ней свободу и парламентаризм[23].

Народ волновался от тяжести церковного отлучения, а Иннокентий между тем шел дальше. Его энергия и непреклонность в достижении целей ярко отражаются в английских делах. В самый год начала альбигойской войны он произнес анафему на короля Иоанна и на всякого, кто поддержит его. В 1212 году Иннокентий отрешил Иоанна от престола. Это было последнее и самое решительное средство, оно со всей силой показывало теократические претензии пап. Иннокентий освободил английских вассалов от присяги, данной ими Иоанну, и дарил английское королевство всякому, кто возьмется наказать тирана. Честолюбивый французский король Филипп-Август взялся за эту роль.

Лишенный всяких государственных способностей, Иоанн Безземельный сумел вооружить против себя всех и с удивлением узнал, что его королевством распоряжается как собственностью человек, который некогда казался ему таким бессильным. И тогда его гнев сменился полнейшим раболепством перед папой. Он изъявил желание не только смириться перед силой духовного оружия, но и отдаться во власть папы как государя. Он отказался от Англии в пользу Рима. Он по доброй и свободной воле, как гласит акт, передавал «Англию и Ирландию на всех правах Богу, апостолам Петру и Павлу, Церкви Римской и своему владыке папе Иннокентию III и его католическим преемникам» [1_7].

Отдав государство Иннокентию, Иоанн получил обратно свое бывшее королевство уже как «человек» папы, с обязательством ежегодной дани в количестве 1000 марок. В Дувре повторились Каносса и Кентербери[24]. 15 мая 1213 года в дуврском соборе Иоанн торжественно сложил корону и скипетр перед алтарем. Папу заменял его суровый легат Пандольфо. Король опустился перед ним на колени, и легат прочел над ним молитву. Король на коленях же громко произнес ленную присягу. Тогда легат передал ему из своих рук корону и скипетр обратно, но уже милостью папы.

И не одну английскую корону держал в своих руках Иннокентий III. И раньше и после он принимал и передавал из рук в руки королевские короны.

На Пиренейском полуострове шла борьба с маврами. В это время там образовалось несколько самостоятельных государств, все они были слишком слабы порознь, пока не объединились в более обширные королевства.

Португалия была отдельным государством уже с 1139 года. В начале XII века королем ее был Санчо Земледелец (Lavrador), демократ в душе, человек труда, без рыцарских увлечений и весьма способный правитель. Его реформы в народном хозяйстве не могли обойтись без столкновения с духовенством. Он остановил платеж в Рим обещанной еще давно дани и стал облагать монастыри поборами. Для политических видов Иннокентия Португалия не представляла особой важности, и потому папа ограничился в этом случае лишь замечаниями. Он не видел ущерба для католицизма в проведении системы Санчо, так как и сам часто ограничивал привилегии духовенства в денежном отношении, требуя прежде всего исполнения духовных обязанностей.

Для папы гораздо важнее было направление политики других пиренейских государей. Леон, Кастилия, Наварра, Каталония, Арагон[25], независимые графства и города, мусульманские княжества вели отдельное существование на полуострове. История христианских государств Испании представляла много общего с Югом Франции. Сходство начиналось с самих языков. На историю альбигойцев особенно оказывал влияние Арагон. Тогда зарождались арагонская конституция и «comunidades»[26]; под звуки песен «веселой науки» gaya ciencia) испанцы вдохновлялись то любовью, то боевой жизнью с беспрерывными походами на неверных. Альфонс VIII Кастильский (1185—1214 гг.) особенно прославил себя ревностной борьбой с мусульманами.

Уже несколько десятилетий христианские королевства Иберийского полуострова воевали с армиями альмохадов — марокканских правителей, призванных на помощь испанскими мусульманами. Обычно государи Леона, Наварры и Кастилии выступали плечом к плечу, Однако заносчивость Альфонса VIII Кастильского привела к тому, что в решающем столкновении на полях Аларкоса (1195 год) в его армии не оказалось вспомогательных войск из Леона и Наварры. В результате войска альмахадского правителя Юсуфа аль-Мансура имели огромный численный перевес, но Альфонс VIII принял бой, в котором кастильцы были разбиты наголову[27]. Так вредило делу реконкисты соперничество перинейских государей. Немного оправившись от поражения, пылая жаждой мести, Альфонс VIII кинулся на Леон и Наварру. Жестоко теснимая им, Наварра вынуждена была искать защиты у арабов.

На Европу это произвело ужасное впечатление. Папа Целестин III тотчас же отлучил от церкви наваррское королевство.

Между тем Альфонс VIII помирился с леонским королем Альфонсом IX (1188—1230 гг.) и, чтобы сделать мир более прочным, отдал свою дочь Беренгарию в замужество своему недавнему противнику. Между этими двумя королевскими домами были старые родственные связи, что нарушало каноническое правило брака.

Целестин III не признал этот брак, и Иннокентий III также не решился санкционировать его, для него интересы публичной нравственности были выше политических интересов. Дело Беренгарии совпадало с подобным же делом Ингеборги, жены французского короля, из-за которой интердикт постиг Францию. При первых же угрозах духовными наказаниями леонский король уступил и Беренгария вернулась к отцу.

Иннокентий признал, впрочем, ее сына-- это был будущий король Фердинанд III, соединивший Леон с Кастилией и прославившийся своей удачей в войнах с мусульманами, где он действовал в союзе с Иаковом Завоевателем, королем Арагонским. Предок Иакова, Раймонд Беренгарии IV, граф Барселонский, еще в первой половине XII века брачным союзом присоединил Арагон к поэтической Каталонии: он обручился с Петронильей, тогда еще малолетней племянницей знаменитого Альфонса Батальядора, отец которой, Рамиро II, отказался от престола и ушел в монастырь (1137 г.). Внук Раймонда Беренгария Педро II (1196—1213 гг.) был поклонником Иннокентия III. Увлекся ли он планами папы о мировой теократии, руководствовался ли чувством благодарности за благотворное влияние Иннокентия на его раздор с матерью, подчинялся ли он влиянию других побуждений, но только у него появилось желание стать одним из орудий папского всевластия. Он первый хотел показать пример добровольного подчинения Риму. В 1204 году он приехал в столицу первосвященника, где торжественно дал следующую клятву:

«Я, Петр, король Арагона, обещаю и торжественно клянусь всегда быть верным и послушным моему господину папе Иннокентию III и его преемникам, клянусь употреблять все усилия, дабы сохранить мое королевство в послушании святой Церкви, обещаю защищать католическую веру, преследовать злоухищрения ереси, покровительствовать свободным правам Церкви и во всех землях мне подвластных содействовать миру и правосудию» [1_8]. Присягнув над Евангелием, король отправился в собор святого Петра, сопутствуемый папой. Там он снял с себя корону и скипетр, отдал все это Иннокентию и получил от него назад вместе с мечами. Король положил на алтарь грамоту, в которой была засвидетельствована его покорность. Этот документ очень важен для характеристики того времени.

«Веруя, — так начинался он, — что римский первосвященник есть истинный преемник апостола Петра и наместник того, волею которого царствуют все государи, я поставил свое королевство под кров верховного апостола и обязался для спасения души моей, а также моих предков платить тебе, верховный господин Иннокентий, и твоим преемникам ежегодную дань, за которую даю обещание вместе и именем моих преемников. В ответ на это папа примет под свой кров меня, мои земли и будущих королей Арагона» [1_9].

У короля Педро была в высшей степени увлекающаяся натура. Этого папского вассала мы встретим после в рядах альбигойцев; теперь же он своим унижением усиливал и без того грозное обаяние Иннокентия III.

К началу альбигойских войн не один Запад был охвачен политикой и сетями папства. Тогда же именем Иннокентия латиняне овладевали Византийской империей. Жестокости, совершенные при штурме Константинополя победителями, произошли вопреки самым строгим наказам папы. Иннокентий даже не предполагал такого неожиданного исхода предприятия, начатого им с совсем иною целью. Узнав о диких злодеяниях французов и венецианцев, он наказал виновных отлучительною буллой. Для него во всем этом деле важна была пропаганда не политических идей Запада, а чисто католических. Он до последней минуты мнил себя надеждой, что новая империя[28] станет великой посредницею примирения Церквей. Но тут его желания не осуществились, все усилия оказались напрасными. Римское влияние успело при нем приобрести некоторые выгоды лишь в отношениях с отдельными славянскими государствами, и то вследствие случайных политических обстоятельств. Впрочем и такое влияние было непродолжительно, хотя восточная Церковь не встречала противника более опасного, чем Иннокентий III.

Прежде всего были благоприятны тому духу беспрерывной пропаганды, который одушевлял папа, события в Сербии. Один из великих жупанов династии Немани-чей, Вукан, из личной вражды к Стефану изменил своей вере и народу, он заключил тайный договор с Андреем Венгерским и пригласил к себе папских легатов[29]. Он сделался ленником римским, Иннокентий его везде титулует: illuster rex Dalmatiae et Diocleae[30].{10} Далмация окончательно закрепилась за католичеством и сделалась полуитальянской страной. От политики Иннокентия III, начатой еще Григорием VII, во многом зависела историческая судьба этой страны, хотя введением ее в систему католических государств папство само помогало своим непримиримым врагам-- альбигойцам. Как увидим, секта распространилась на Западе через деятельное посредство Далмации и вообще славянского элемента, игравшего в ней огромную роль. Однако Далмация не годилась для влияния на славянские православные государства. Напрасно дарил Иннокентий королевский титул Стефану Сербскому[31] и пытался обратить его народ в католичество. Здесь он встретился с решительным сопротивлением со стороны православной религии.

Но счастье по возможности сопутствовало Иннокентию. В Болгарии политические расчеты заставили царя Ивана Асеня временно примкнуть к Риму. В 1203 году папа послал благословение духовенству болгарскому, а царю — титул короля. В ноябре 1204 года совершилась коронация и заключено соглашение между Римом и Болгарией. Царь, принимая спорные догматические пункты, подчиняясь Иннокентию, не давал, однако, больших прав Риму в своих внутренних делах. Религиозное ренегатство имело в Болгарии немного примеров, и то лишь в высшем сословии.

Все попытки действовать на русских князей оказались безуспешными {11}. Падение Византии стало одним из предлогов для таких шагов. Извещая русское духовенство о взятии Царьграда, Иннокентий отправил на Русь кардинала для проповеди и убеждения князей. В булле, написанной вообще очень сдержанно, указав на падение Византии, папа советовал русским не сопротивляться и не отпадать от единой паствы Христовой {12}. Результаты деятельности Иннокентия по отношению к России ограничились успехами его проповедников-крестоносцев в Прибалтике, также охваченной его замыслами. Епископ Ливонский Альберт принудил к подданству Двинского князя Всеволода, сделавшегося его наместником в Герсике.

Просвещение язычников прусских и ливонских, неразлучно связанное с именем и эпохою Иннокентия III, еще раньше альбигойцев показало, как опасно употреблять для достижения духовных целей оружие. Истребительной системой католицизм столь же опозорил себя в крестовых походах на Юге, как и в вековой крестовой войне на Севере[32]. Но и тут и там не должно приписывать Иннокентию террор, против которого он всегда возражал. Рожденный нравами духовенства, сложившимися раньше, террор принес огромный вред католицизму. Приобретения самого Иннокентия истекали из его политического искусства и авторитета его имени. Так, Армения, например, подчинилась ему без всякого насилия. Ее князь Лев получил за это титул короля[33], а католикос армянский — священные одежды от папы.

Таким образом осуществлялись замыслы Гильдебранда. Теократия далеко раскинула свои границы. Единая воля руководила многообразными странами единой веры. Небольшой человек, с гордым взором, древний римлянин лицом и характером, управлял этим величавым государством. Он мог гордиться тем, что среди миллионов своих подданных мог назвать имена государей. Англия, Арагон, Болгария, Армения только увеличили этот длинный список римских ленников, который папы хранят в библиотеке Ватикана. В нем ряды королей, а также князья, графы, епископы, бароны, города.

Поразительная деятельность требовалась для создания и исполнения такой системы. И ею вполне обладал Иннокентий. Три раза в неделю собирался совет кардиналов под его председательством. Он сам вникал в каждое дело до мелочей, невзирая на то, было ли оно политическое или частное. Нельзя не удивляться массе оставленных им писем, декретов, булл, даже если не все они составлялись собственно им самим. А между тем он имел еще время и желание лично с судейского кресла разбирать дела римских граждан и своих непосредственных подданных. Доступ к нему был открыт для всех; словесный судья мелких тяжб, он обсуждал в то же время во всех подробностях огромные государственные дела.

«На совещаниях кардинальской коллегии, — писал про Иннокентия Раумер, — он изучал и разбирал всякое показание с такою честностью и проницательностью, обнаруживал такое беспристрастие и благородство, что и теперь дошедшие до нас его письма, как по форме, так и по содержанию, могут служить образцом юридических разборов и решений» {13}.

Иннокентий гармонично совмещал в себе величавость стремлений и хладнокровие исполнения.

Еще более мы убедимся в блестящем состоянии внеш-ней папской политики и еще скорее поймем упоение Иннокентия победами и властью, его веру в неизменность торжества, когда обратимся к другим европейским государям.

Филипп II Август, одно прозвание которого обозначает могущество и счастье {14}, не избежал нравственного подчинения Риму и претерпел унижения от Иннокентия III. Дело с Ингеборгой[34] по своему смыслу должно занять одну из лучших страниц в далеко не всегда светлой истории папства.

«Кудесничеством ли волшебников, наветами ли дьявола, — говорят хроникеры, — только король с некоторого времени без ужаса не мог видеть своей жены, которую так любил невестой» {15}.

Эта непонятная ненависть завладела сердцем Филиппа на другой же день брака; в самый момент коронования зародилось в нем чувство отвращения к молодой жене. Когда на предложение развода со стороны короля Ингеборга ответила отказом, Филипп заключил ее в строгий монастырь, где ей, по его распоряжению, отказывали даже во всем необходимом. Ее брат, датский король Кнут IV, пожаловался в Рим. На представления Целестина III Филипп ответил женитьбой на красивой Агнессе де Меран, дочери одного из тирольских князей. Целестин отменил постановление о королевском разводе; ни на что большее он не решался. Не таков был Иннокентий III. Тут уступки и снисхождения быть не могло. Иннокентий твердо и строго потребовал, чтобы король возвратился к своему долгу и удалил от себя наложницу.

В декабре 1198 года в Париж прибыл кардинал Петр Капуанский. Он был готов к самым решительным мерам, ему были предоставлены все необходимые полномочия. Он вступил в переговоры с королем. Легат папы просил, убеждал, наконец грозил, Филипп не соглашался ни на что.

«Если позволить королю французскому, — говорил Иннокентий, — развестись с женой, то и прочие государи, наконец сами граждане последуют такому примеру. Таинство, освящаемое Церковью, сделается простым наложничеством. Зло надо остановить в самом начале».

В решительных выражениях он писал Филиппу:

«Внушаемые Богом, мы непреклонны духом и неизменны в намерениях. Ни мольбы, ни могущество, ни любовь, ни ненависть не заставят нас уклониться с прямого пути; идя по царственной стезе, мы не свернем ни направо, ни налево, без страстей, без лицеприятия. Как бы ты высоко ни ставил свой сан и могущество, все же ты не можешь противостоять перед лицом не говорю нашим, а Божьим, которого мы, хотя и недостойные, считаемся на земле представителями. Наше дело есть дело правды и истины» {16}.

Это было написано в первые месяцы его папского сана. Ровно год прошел в переговорах. Когда все убеждения были напрасны, легату было разрешено приступить к действительному исполнению угрозы. В январе 1200 года французское духовенство собралось на собор в Вьенну. Колокола звонили погребально; иконы покрывали трауром; мощи убрали под спуд; у епископов и священников были в руках факелы. Легат в черных ризах объявил, что именем Иисуса Христа вся Франция предана отлучению от Церкви за грехи своего короля.

Это было первое приведение в исполнение высшего церковного наказания для Франции. Подобный интердикт, примененный к месту, заменял для папы блистательное генеральное сражение. В Риме убедились, что это средство, как ни мало было в нем христианского, полностью достигало своей цели.

Интердикт во Франции должен был иметь силу до тех пор, пока король не прервет беззаконных связей с Агнессой.

«Как только решительное слово было произнесено, — рассказывает очевидец, — стон печали, рыдания стариков и женщин, даже плач детей — раздирающие звуки раздались под сводами портиков вьеннского кафедрала. Казалось, настал день последнего суда».

Общий ужас овладел всеми. Вспомним, что тогда все жило религией с ее обрядами, и теперь целому народу было в них отказано. На французов это произвело тем более ужасное впечатление, что Франция впервые подвергалась такому отлучению.

Как ни препятствовал Филипп исполнению интердикта, как ни грозил конфискацией и смертью тем духовным лицам, которые будут вводить его, все это не принесло успеха, и наконец он должен был уступить папе и духу своего времени. В сентябре 1202 года восьмимесячный интердикт был снят и вся страна вздохнула свободно — зазвонили колокола, открылись храмы. Исполняя волю Иннокентия, король с горечью произнес:

«Как счастлив Саладин, что у него нет папы».

Агнесса была удалена, но Ингеборга, конечно, не могла заменить ее в сердце короля. Он по-прежнему ненавидел ее и вторично посадил ее в заключение, когда Агнесса умерла во время родов. Пораженный смертью любимой женщины, Филипп последовательно вымещал свои несчастья на жене.

Иннокентий опять вступился за ее права. Его переписка с ней дышит теплотой чисто родительского чувства. Только спустя десять лет политические обстоятельства и необходимость папской поддержки заставили Филиппа примириться с женой. Но ей не суждено было испытать счастья, призрак Агнессы всегда стоял между ней и королем. Если Филипп Август и решился забыть на время о своей возлюбленной, то лишь под влиянием честолюбивых замыслов овладеть английским королевством.

Это событие происходило в разгар альбигойской войны, а об отношении Филиппа к ходу последней мы будем говорить в своем месте. Теперь же необходимо указать на то состояние, в котором находилась Франция перед началом альбигойских походов, сыгравших такую важную роль в ее истории.

Тогда наступала пора могущества королевской власти, шло дело собирания франко-галльской земли. Филипп Август обладал всеми качествами, необходимыми для свершения такого назначения. По своему личному характеру, он способен был и на явное насилие, и на беззастенчивый произвол. Он прекрасно усвоил ту политику, которую лишь смутно понимали два его предшественника[35]. Он первым из средневековых государей преследовал чисто государственные цели новой истории. Еще более ярко освещается его лик, когда сравнивают с ним другого знаменитого современника, Ричарда Львиное Сердце. Тип своей эпохи, царственный искатель приключений, Ричард был именно королем феодализма. Вся его слава в рыцарской чести и в личных подвигах-- он действует с пылом средневекового юноши, который грезит войнами, турнирами. Филипп перед ним — муж, в широком смысле этого слова, в нем отвага сменяется системой, храбрость — политическим искусством, увлечение-- расчетом. Со своим ясным планом, твердой волей, гибкостью характера, с замечательной настойчивостью и терпеливостью, Филипп II — человек иной эпохи.

У него были именно те качества, которые обещают торжество в борьбе, хотя и не быстрое, не ослепительное. И действительно, в аквитанской войне Филипп утомил Ричарда, хотя и не победил окончательно. Тем скорее он мог остаться победителем в борьбе с его братом и преемником Иоанном[36]. У Иоанна не было ни чувства сословной чести, ни тем более геройской отваги Ричарда. Без всякой системы и последовательности в действиях, он страдал от Филиппа II так же, как от Иннокентия III.

Филипп Август сделал бы, вероятно, и больше, если бы в знаменитом папе не встретил блюстителя политического равновесия. Филипп получил государство с границами, оставленными Людовиком Толстым. Еще тогда, в первой половине XII века, складывалось убеждение в преимуществах королевской власти перед феодальной. «Известно, что у королей долгие руки», — писал аббат Сугерий[37].

Вместо исключительной свободы рыцарей и отчасти горожан там, где последние успели добыть ее, королевская власть приносила надежды на некоторое обеспечение низшего сословия в ту эпоху безначалия, когда, по пословице, каждая колокольня имела особый звон. Феодализму не доставало единства и верховной власти. Совсем отдаться королям общество того времени не могло, признание новой власти невозможно было без борьбы, которая продолжалась столетия и долго не давала решительных результатов.

Филипп сделал заметные успехи по объединению Франции. Свои собственные домены король увеличил покупкой во время крестового похода[38], а также умением пользоваться обстоятельствами: города за деньги просили его утверждать договоры со своими владельцами или покупали у него привилегии и вольности. Таким образом, Филипп II, получив от отца тридцать пять превотств, уже в 1217 году имел шестьдесят семь; они давали ему сорок три тысячи ливров годового дохода. Эти средства, обаяние побед, ряд законодательных и распорядительных мер возбуждали национальный дух. Мы видели сейчас, как король пытался сопротивляться Риму, создавая в своих думах идеал вполне независимого государства. Тем не менее Иннокентий настоял на своих требованиях.

Для достижения поставленных государственных целей Филипп пользовался и другими путями. Он становится первым законодателем Франции. При первых Капетингах[39] не видно законодательных актов, никто не пытался ввести порядок в колебавшийся организм, создав что-либо прочное среди местного произвола. Среди ордонансов французских королей Филиппу II принадлежат пятьдесят два указа, большая их часть относится к вопросам государственного управления. Его завещание перед отправлением в крестовый поход приносит честь его государственному уму.

Характерны изменения, введенные им в систему государственного и церковного управления. Правителям провинций и бальи поручалось избрать для каждого превотства четырех человек из «граждан хорошей известности». Без участия двух таких депутатов бальи не мог разбирать дела; в Париже должно быть шесть выборных. Раз в месяц бальи приглашал к себе тяжущихся. Если освобождалось епископское или настоятельское место, то церковные каноники и монахи сами избирали, в присутствии регентши и архиепископа, «такого пастыря, который нравится Богу и хорошо служит государству»; по посвящении ему вручались регалии.

Королевские доходы собирались в три срока ежегодно к главным церковным праздникам. Сбор же налогов во время отсутствия короля был воспрещен, кроме случаев чрезвычайной важности. Запрещено было также наказывать тех обвиненных, которые изъявят желание апеллировать к суду самого короля. Филипп вел дело государственного управления как искусный и рассудительный хозяин. Его меры вызвали благодарность народа, который под рукою короля чувствовал себя менее сдавленным, нежели в тисках феодализма. Его подвиги дали материал для целой эпопеи — «Филиппиде» Вильгельма Бретонского. В ней можно видеть, как стало крепнуть национальное чувство французов с самого начала XIII столетия и какую важную роль играл при этом сам король. Он искусно пользовался значением и симпатиями городов: те, которые отдавались под его покровительство, если не по искреннему убеждению, то из необходимости, утверждались в своих правах.

Короли вообще не могли сочувствовать пестрой общинной жизни. Средневековая коммуна, взращенная больше трудом и горем, стоившая часто так дорого своим гражданам, не могла не сознавать себе цены и, естественно, носила тот дух строптивости, беспокойства, который не мог нравиться королям с их ровной системой. Целью каждого средневекового города было выработать у себя коммунальное устройство, но рост королевской власти во Франции заставлял большую часть из них останавливаться на половине пути и довольствоваться лишь льготами и некоторыми исключениями из образа управления короля или феодала.

Автор истории города Лаона, живший в начале XII века, аббат Гвиберт, отзывается про общину тоном ненависти и презрения. Он удивляется потворству баронов простому народу. «Горожане, — замечает он, — избавлены от сбора налогов, кроме положенного однажды в год, и от всяких повинностей, которым обыкновенно подлежат рабы».

Но в общине были не одни льготы, пожалованные бывшим владельцем; община имеет значение столько же политическое, сколько моральное, ее надо рассматривать как целостное государственное явление и вместе с тем как живой пример, зовущий к свободе и самоуправлению. Ее создавала не милость владельца, а право, добытое кровью, оружием и большими материальными пожертвованиями.

Хотя в городах северной Франции господствовал демократический дух, тем не менее общины в строгом понимании этого слова существовали только на Юге. В Лангедоке, Гиенни и Провансе благоприятные условия коренились в римском прошлом, там общинное устройство сжилось с историей страны и сделалось неотемлемым ее достоянием.

Не то было в собственно Франции. В ней возникло два рода городских учреждений — в северных ее провинциях самоуправление оказалось выработано ходом внутренних событий, в средних оно было даровано владетелями и утверждаемо иногда королями {17}. Однако эта частная городская жизнь с мэрами-заседателями сильно отразилась на государственной истории Франции. Учреждения средневековых городов изменили уклад общественной жизни.

В продолжение всего XIII столетия шла борьба городского права с феодальным, новых понятий с привычками старого времени. Сперва новизна наступает боязливо, потом смелость защитников ее увеличивается и они сокрушают феодальное бесправие вместе с феодальными замками под эгидою вернувшегося из давних веков римского права. В перепетиях этой борьбы развивается и крепнет сила третьего, торгово-городского, сословия, а обычаи его из городского круга переносятся в государственную практику. Особенно важно влияние коммунального права на законодательство о семье, состояниях и наследстве. Оно устанавливает имущественное равенство между всеми детьми, равенство братьев и сестер в гражданских правах, общность имущества, приобретенного во время супружества.

При всем сходстве целей монархическая власть не совсем дружелюбно была расположена к коммунам. Богатство фландрских городов и блистательная жизнь городов лангедокских возбуждали жадность королей. В основании общины лежал принцип, неблагоприятный монархическому, поскольку она создавалась благодаря предприимчивости и отваги ее обитателей, которые прекрасно владели оружием, которые бились до последнего и погибали за свободу и самостоятельность. Звук вечевого колокола, вид муниципального ополчения, выборы городских властей, с которыми горожане свыкались с первых воспоминаний детства, имели на них магическое влияние.

Филипп Август терпел неудачи в борьбе с общинами, поскольку близость к северу давала энергию защитникам общинного начала: торговцы Фландрии били железных рыцарей. Короли XIII столетия посвятили себя уничтожению опасного республиканского начала с одной стороны — во Фландрии и соседних северных провинциях, с другой — в Лангедоке. Альбигойцы подали повод к осуществлению последней цели, и потому крестовые походы против них служат выражением политических унитарных стремлений французских королей. Но государству пришлось остановиться на компромиссе: короли поняли, что община, лишенная полной самостоятельности, может послужить для них помощницей в другой борьбе, которую они одновременно предприняли против врага более закоренелого — феодализма. В своих владениях король давал вольности городам, но не допускал введения коммунального устройства. Такие города, как Париж, Орлеан, Бурже, Этамп, Моррис, никогда не были общинами. Мане составлял исключение, оправдываемое близостью Нормандии. Дальнейшее расширение французской территории должно было, следовательно, идти вразрез с интересами республиканской городской жизни, придавшей столько республиканского очарования средним векам.

Между тем Филипп II был счастлив в завоеваниях. В продолжение 1199—1205 гг. он отвоевал от Иоанна Английского его французские феоды: Нормандию, Анжу, Мен, Пуату и Турень. Был даже предлог, который санкционировал за ним эти владения. В 1203 году Иоанн убил своего племянника Артура, владетеля Бретани. Филипп потребовал Иоанна, как одного из вассалов[40], к суду пэров и до окончания процесса объявил Нормандию своей. Иоанн отправил к Филиппу посольство, которое просило ручательства в том, что королю английскому дозволено будет беспрепятственное возвращение из Франции. «Всеми святыми французскими клянусь, — воскликнул король, — что это может быть только с решения суда» {18}. Иоанн не решался ехать, а суд баронов заочно приговорил его к лишению ленных владений. Таким образом Филипп II вернул большую часть земель, считавшихся некоторое время, вследствие брака его отца[41], в числе ленов французского королевства.

Замыслы Филиппа простирались теперь на другую часть приданого королевы Элеоноры, а затем и на весь остальной юг Франции, его соблазняли богатства и роскошная жизнь пышных князей, рыцарей, торговцев Аквитании.

Альбигойская война послужила средством к осуществлению таких замыслов.

Эта война — самая страшная в истории Юга Франции. Она залила кровью страну и вместе с тем принесла с собою полное изменение ее политического, общественного, духовного и экономического состояния. Чтобы постичь результаты и характер альбигойской войны, нужно знать, в каком положении находилась южная Франция до нее, и особенно Лангедок, а для этого следует бросить взгляд на судьбы страны, которую лучше всего определить как отчизну языка романского, мелодичного наречия «d`oc».

Обзор феодальной, государственной и социальной истории Лангедока в связи с причинами альбигойских ересей

[править]

Там, где только говорили этим языком, всегда сохранялась своя цивилизация и собственная культура. Этот плодородный край с роскошным климатом умещается между Францией, Италией и Испанией. Два великих моря, избороздив его берега удобными гаванями, призывают обитателей к промышленной и торговой жизни. Сама природа определила ему это назначение, сделав его посредником между южными краями Европы и ее северо-западными государствами; она же придала подвижность, предприимчивость, поэтичность, страстность и вместе с тем легкомыслие тому народу, который населял эту страну. Римляне имели здесь две большие провинции: то были Галлия Аквитанская, позднее Гиеннь, и Галлия Нарбоннская, впоследствии Лангедок с Провансом. Как государственное тело, оно, естественно, не могло быть крепким и прочным: мелкие владения, а еще лучше независимые, самоуправляющиеся города, — это более согласовалось с местными географическими и общественными условиями. Нельзя даже обозначить с точностью тот народ, который постепенно здесь сложился. Язык был один, но он не только не способствовал обединению племени, но даже не стал именем страны, в которой был в употреблении.

Наименования Аквитании, в ее широком смысле, и после римлян были неустойчивые и неопределенные: Готия, Романия, Прованс, Лангедок, Аквитания. Каждое из них относимо с большей долей справедливости к ее отдельным частям. Сам язык назывался то провансальским, то лемузенским {19}), но чаще и раньше — собственно романским. Этот язык призван был играть большую роль в духовной истории средневековой Европы. Границей его распространения на севере была линия, проведенная через Сентонж, Перигор, Лемузен, Овернь, Лионнэ и До-финэ; на юге он проникал в глубь Испании, захватывая Каталонию {20}); этим же языком говорили в пределах Савойи и даже Женевы, Лозанны и южного Валлиса. Образованность будто всегда была сроднившейся с южной почвой. Когда Париж был еще жалкой бургадой[42], Тулуза, Нарбонна, Арль, Бордо считались населенными и цветущими городами, украшенными всем блеском римской цивилизации и утонченностью жизни. О школах Марселя говорит Тацит; в Отене и Бордо учили Евмен и Авсоний; с которыми они свыкались с первых воспоминаний детства. Тулуза, царица южных городов, считалась Афинами Галлии — там блистали лучшие риторы римского времени, в ней воспитывались родственники императорского дома. Ювенал предлагал поэтам искать убежища в Галлии.

Христианство быстро прижилось в долинах Роны, Гаронны и Луары; здесь пылкий темперамент жителей ознаменовал первые годы его мученичеством и отшельническими подвигами. В то же время в высшем сословии христианство сумело совместиться с обычаями старой античной жизни лучших времен Империи, тем более что галльская аристократия сделалась уже вполне римской. Епископы и сенаторы нарбоннских и аквитанских провинций проводят жизнь в своих роскошных поместьях так, как некогда проводил ее Цицерон, удаляясь в свое тускуланское уединение. Лампридий, Севериан, Дом-нул, Феликс, Консенций, сам Сидоний поют хвалу наслаждениям и природе в то время, когда их родина переходит незаметным путем в руки варваров. Клермон-ский епископ и нарбоннский вельможа, будто веселые трубадуры, воспевают стихами прелестный климат страны, а музыканты Нарбонны и Безьера торопятся предложить свои мелодии. Весело и беззаботно-счастливо проходила жизнь романцев даже тогда, когда Гонорий уступил часть их земли вестготам и варвары постепенно захватывали страну. Вестготское королевство со своей столицей Тулузой раскинулось по обе стороны Пиренеев.

В массе своей вестготы были ариане, и вот один из альбигойских элементов уже с первых времен самостоятельности Юга прививается на его почве[43].

Столетие спустя франки одолевают вестготов и оттесняют их к югу; только одна часть Септимании, названная Готией (именно Лангедок без диоцезов Тулузы и Альби, или по римскому счету Narbonnes prima[44]), остается за ними по сию сторону Пиренеев, и она-то делается ареной всех тех войн, которые совершались впоследствии из-за обладания этой заманчивой страной.

В начале VII столетия арабы разрушили царство вестготов; Карл Мартелл в 732 году с трудом остановил их уже в самом сердце Галлии, Эд, герцог Аквитанский, помогал ему в войне с мусульманами.

Пипин Короткий окончательно очистил от арабов весь Лангедок и присоединил его к своей монархии (около 760 г.).

А между тем мусульманство уже успело оказать свое влияние на нравы страны, тем более что, и изгнанное, оно заняло соседнюю Испанию. Естественно, что южанам и теперь и после придется быть в постоянных столкновениях и сношениях с людьми иной цивилизации, иных понятий, иной религии.

В обширном государстве Пипина герцоги и графы сделались королевскими наместниками, исполнителями его повелений. Некоторую самостоятельность успела приобрести с давнего времени династия аквитанских герцогов, получившая владения от одного из древних королей франкских — Хариберта[45].

Карл Великий в 778 году образовал особое королевство из Аквитании со столицей в Тулузе. Более столетия Аквитания имела свое независимое существование, Лангедок входил в нее некоторое время, пока не был соединен под одно управление с испанскою маркой (818 г.). Будущий император Людовик был ее королем в продолжение 778—814 годов. Он провел эти годы в борьбе с арабами и гасконцами. Когда наступило время распада империи Карла, она выработала в себе новые политические формы.

Понятно, что после Карла Великого монархия не могла удержать своих обширных пределов, как не могла объединить разнообразные национальности. Людовик Благочестивый предоставил юг своей империи в управление сыну Пипину под именем Аквитанского королевства; туда входила Аквитания собственно, то есть нынешняя Гиеннь, герцогство Гасконь, марка Тулузская и графство Каркассонское. Наместники домогаются самостоятельности. Из прибрежной полосы Лангедока вместе с маркой Испанской составляется герцогство Септимания, вверенное императором другому сыну, Лотарю; его столицею была Барселона.

В сущности и тут управляли наместники, мало-помалу сжившиеся со страною и укоренившиеся в ней. Так, например, славился герцог Бернард, игравший такую важную роль в междоусобиях царствования Людовика и выигравший от них больше других. Он присоединил к Септимании Тулузу.

Аквитанцы настаивали на своей самостоятельности под властью династии Пипина; император взялся за оружие и, несмотря на противодействие из Германии, усмирил недовольных. Малолетний Пипин II был увезен из Аквитании. «Он слишком юн и неспособен, — говорит Людовик Благочестивый, — чтобы управлять народом, которому более всего свойственно легкомыслие и страсть к новизне. Его присутствие в стране тем более опасно, что главнейший недостаток аквитанцев заключается в их отвращении к иностранцам, так как они любят управляться сами собою под властью того государя, который им придется по нраву».

Император умер в 840 году. Лотарь, поддерживавший своего племянника, возвращает аквитанцам их государя. Их патриотизм, поддерживаемый Италией, способен был устоять в переменчивой борьбе с соединенными силами Карла Французского и Людовика Немецкого. Хотя по Вер-денскому договору (843 г.)[46] Пипин был лишен престола и Аквитания должна была отойти к Карлу Лысому, но национальный дух, уже и тогда чувствовавший свою особенность от Франции, отстоял независимость страны. Голод, зараза, стаи хищных зверей опустошали страну, а война не прерывалась; южане с геройством сражались за права своего государя.

После небольшого перемирия с Пипином Карл Лысый кинулся на Тулузу; ее оборонял герцог Бернард, Короля франков встретило энергичное сопротивление. В одной из вылазок храбрый защитник города попал в плен к Карлу, который собственноручно заколол его кинжалом. Однако город не капитулировал. Два раза приходил Карл осаждать Тулузу, и все напрасно. Но в третий раз начальник города Фределон отворил ворота, за что получил от Карла тулузское графство в собственное владение.

Пипин II же пока был признан королем на условиях верховного покровительства короля франков. Карл мечтал об итальянской короне и ради нее торопился приобрести дружбу отдельных государей и баронов. 12 июня 877 года в собрании вассалов в Керси он узаконил формальным актом феодализм, хотя на деле тот существовал уже ранее. В результате королевская власть становится одной тенью. Отныне наследственность наместников Аквитании признана юридически. С керсийского акта идет самостоятельный род тулузских графов, который тянется вплоть до XIII столетия.

Аквитанцы борются со своим королем и с врагами христианства арабами и норманнами. Обманутые, они всюду ищут себе государя. От Карла Лысого переходят к Людовику Баварскому, потом предлагают корону его сыну, потом одному из сыновьев Карла Лысого, потом опять Пипину, наконец не хотят звать никого. Пипин, дважды плененный войсками императора Карла, умер в монашестве; он почти обезумел под конец жизни. Карл Лысый успел заставить признать свои права в стране и поставить в ней своего сына Людовика Косноязычного. В год своей смерти он грамотой упрочивает новый великий авторитет Европы: римский епископ получает могучий титул «рара universalis». Так европейские государи сами сооружают и признают над собой силу, которая в страхе заставит их склонить головы.

Смерть Карла Лысого, умершего через несколько месяцев после этого, открыла папскому престолу ряд блистательных возможностей. Везде мы видим отсутствие королевской власти и множество постоянно ссорившихся между собою властителей.

Людовик Аквитанский становится королем Франции и соединяет в одно оба королевства, и таким образом мысль Карла Великого о самостоятельном южном государстве в его потомстве не была осуществлена. Феодализм уже был так могуч, что без соглашения с князьями и баронами сын Карла Лысого не решается на коронование. Королевская власть становилась совершенно бессильной. Бернард, маркиз Готии и Оверни, свирепый, неукротимый, уже давно отлученный церковью, был самым опасным врагом короля, и он же был опекуном королевских детей!

В это время анархии на берегах Роны возникает новое государство — Арелатское, или Провансальское. С давних пор нижняя Бургундия состояла из двух отдельных частей, разделенных рекою Дюранс, — то были на севере маркизат Арелатский и на юге между Роной, Дюрансом, Альпами и морем — графство того же имени. Королем стал Бозо, родственник итальянского короля Гуго. Он сам происходил из царского рода; честолюбие его жены, поддержка папы, симпатии вассалов и епископов наделили его короной восточной части Юга[47].

Следует заметить, что на судьбы Лангедока значительно влияли также многочисленность и могущество духовных феодалов. В IX столетии за Церковью было почти две трети всех поземельных владений. Понятно, что духовенство, обладая такими богатствами, не чувствовало особого призвания к подвижнической жизни и не служило примером умиротворения страстей. Своими светскими склонностями духовенство давно пришло в разлад со своим назначением. Еще Людовик Благочестивый, будучи королем Аквитании, боролся против такого явления и по возможности устранял его, хотя достичь полного торжества не смог.

Во многом то, что вызвало альбигойскую войну, создал Людовик Благочестивый. Уже с его времени начинает развиваться в стране та цивилизация, которая после послужила образцом для других средневековых народов. Дух южан издавна находил себе выражение в литературе. Склонные к удовольствиям, но многосторонние по характеру, романцы первые стали вдохновляться идеей креста. Настроенные мыслить свободно в вопросах веры, они же пока со всею пылкостью темперамента преклоняются перед католической догмой и обрядностью.

Для нас важно указать на эту подвижность, внезапную переходчивость, на эти крайности народного характера лангедокцев. Более, чем в ком-нибудь после кастильцев, в них зарождаются типичные черты будущего рыцарства; в устах этого народа в эпоху духовного сумрака слышатся родные поэтические стансы, и в его литературе появляются памятники, что особенно важно, на народном языке. Тогда как варварская, едва понятная латынь царила в остальном мире Запада, преграждая свободу и свежесть мысли, провансальцы уже пишут на своем мелодичном наречии. Такое явление дало в некоторой степени справедливое основание патриотам Юга считать свой язык, ранее других получивший грамматику, отцом всех романских языков. Оставляя в стороне верденский памятник провансальской письменности второй половины IX века [1_21], заметим, что в течение X столетия появляется несколько литературных эпических произведений на народном языке. В одной позднейшей рукописи дошла большая песнь о Боэции в двухстах пятидесяти семи стихах, составленная около середины X века. Поэма «О страстях господних» и легенда о святой Лео-дегарии написаны на языке полупровансальском, полуфранцузском; в некоторых латинских стихотворениях прорывается народная речь Юга.

С течением времени провансальские литературные памятники начинают появляться чаще и чаще, а в XII столетии за ними уже упрочивается высокое художественное достоинство. Скоро язык романский делается языком трубадуров, и тогда он получает глубокий исторический смысл, как орудие того протеста, который способствовал подрыву всемогущего папского авторитета. Так, вследствие подвижности племенного характера народная литература радикально изменила свое направление, сделавшись еретическою.

До того времени, пока сложилось рыцарство и пока трубадуры стали воспевать его вместе с наслаждениями, издеваясь над предметами священными для многих, страна лангедокская успела пройти через все степени анархии. Повторим, что для ясного понимания положения и условий страны в какой-либо момент надо знать предшествовавшие ее судьбы, по крайней мере в общих чертах. Оттого мы так рано начали политический очерк Лангедока, предварив даже время возникновения феодальных государств, опрокинутых на Юге только альбигойской войною. Эти государство появились во времена, когда династия Карловингов уже была близка падению.

Самым деятельным соперником падавшей династии был Эд, внук упомянутого Фределона Тулузского, сын Раймонда I (852—865 гг.) и брат своего предшественника Бернарда (865—875 гг.). В качестве государя Тулузы он назывался графом, как наместник марки Септимании — маркизом, как владетель части Аквитании, т. е. Альбижуа и Керси, — герцогом. Эд около 878 года успел присоединить к Тулузе альбигойскую землю, названную так по имени города Альби, страну, получившую после столь громкую известность как центр знаменитой ереси. Там Карлом Великим был поставлен граф Раймонд; после в Альби и Лотреке сидели виконты. Династия собственно альбийских феодалов идет от Одона I с середины X века. Раймонд Бернард (с 1062 года) придал ей особенную славу. Браком и наследством он прибавил к землям Альби и Нима графства Каркассон и Разес с виконтством Безьер. Это был самый сильный из вассалов тулузских.

Вообще графам тулузским выпала счастливая роль быть поддерживаемыми блеском и могуществом своих вассалов. Они воспользовались наследством Каролингов, и, когда каждая земля, лежащая вокруг какого-либо замка, стремилась сделаться самостоятельной, когда в городах Юга, связанных столькими республиканскими преданиями с далеким прошлым, возрождался дух самостоятельности, наследники Одона успевают получить верховный надзор за всем этим движением, захватить сюзеренитет. Они дали Тулузе тот авторитет, который простирался на все области политической, духовной и особенно церковной жизни. Действительно, немного спустя тяготение ереси из альбигойской области переходит в Тулузу, эту столицу Юга. Перед закреплением феодализма Тулуза видела в своих стенах съезд чинов феодальных, духовных и светских, под председательством местного епископа — это было замечательное государственное собрание, на котором юридически в такую раннюю пору (начало X века) были положены основания политической жизни Лангедока, разрушенные только альбигойскими крестовыми походами.

Уже тогда графу тулузскому были подвассальны другие бароны Лангедока. В то время, когда во Франции сидел Карл Глупый[48], дети Одона тулузского недаром именуют себя государями и маркизами Готии, подразумевая тем власть над Руэргом, Керси и Альбижуа. В силу феодальной чести они не отвергают сюзеренство французское, но никакой современный феодал Франции не мог сравняться в ту пору с графами тулузскими по могуществу. Политические события как нельзя более благоприятствовали усилению независимости и могущества тулузских государей.

В союзе с Вильгельмом Овернским тулузский граф Раймонд II в 923 году уничтожил в большом сражении силы норманнов, которых погибло за раз до двенадцати тысяч человек; там же пал и сам победитель. Родственник тулузского дома водворяется около этого времени на французском престоле[49]. Однако преемникам Карла III пришлось выдержать борьбу с Раймондом III Тулузским, умершим в 950 году, последним титулярным герцогом Аквитании. Рауль Бургундский пришел с большим войском на Юг; избегая сражения, граф Тулузы принес ему обыкновенную феодальную присягу в верности. Когда впоследствии права и власть Капетингов упрочились, эта присяга по наследству перешла к ним[50]. Она ничем не умаляла господства тулузских графов внутри государства; имена северных королей украшали только заглавия государственных актов.

Все более и более отчуждались два народа, их цивилизации, их государи. Номинальная связь не могла мешать полной отдельности и обособленности Юга в эпоху, избранную нами, и такая связь становилась одним преданием. Французские короли напомнят ее, но лишь для того, чтобы поработить страну северному абсолютному началу.

Между тем, обеспечивая графов тулузских с севера, феодальная присяга давала им возможность закрепить свои отношения с собственными феодалами, которые иногда, как, например, при Вильгельме III, получали поддержку из Франции. Жена Вильгельма принесла ему в наследие часть Прованса, отчего его наследники имели титул маркизов провансальских. Его сын Понс (1037—1060 гг.) прибавил к тому еще титул палатина, как воспоминание о происхождении династии наместников Аквитании[51].

Пользуясь постоянным смятением, духовенство укрепляет свою власть и увеличивает церковные бенефиции. Но попытки Церкви утвердить мир и спокойствие в стране, выказавшиеся особенно на съезде в Велэ, не привели ни к чему, — знак, что духовенство Лангедока всегда имело мало влияния на общество. Только организованная центральная власть могла бы несколько умиротворить страну и дать ей хотя бы внешний вид порядка. В конце XI века сплачиваются в окончательные формы владения тулузских графов, конечно в смысле феодальном, как владения через полунезависимых держателей земли (с 1088 года). К тому времени и руэргские земли, успевшие объединить вокруг себя еще и другие домены, за прекращением династии снова собираются в одно нарбонно-тулузское государство, пределы которого лежали от верхней и средней Луары до Пиренеев, Средиземного моря и Роны.

Претензии же местных государей были еще большими. Раймонд IV, первый герцог Нарбоннский (1088—1105 гг.), брат бездетного Вильгельма IV Благочестивого (1060— 1088 гг.), умершего на пилигримстве в Палестину, открывает эту новую эру могущества в тулузской истории.

Средние века к тому времени уже сложились в своеобразную, но целостную систему. Начинались крестовые походы. Идея войны за веру воспламенила впечатлительных южан, народные поэты поддерживали ее в своих страстных и энергичных стихах. Три тулузских герцога умирают за нее. Раймонд IV и его сыновья Бертран (1105—1112 гг.) и Альфонс Иордан (1112—1148 гг.) не вернулись из Палестины, святая земля стала их могилой. На Раймонда IV крестоносцы хотели возложить венец Иерусалима[52]. Одно из четырех христианских княжеств в Палестине[53] принадлежало роду герцогов тулузских и перешло преемственно к младшей линии их потомства.

С именами тулузских графов связана вся история первых крестовых походов. Их соседи, достаточно сильные, такие как герцог аквитанский, владевший нынешней Ги-еннью и Пуату, пользовались тем в своих интересах. Сражаясь в Палестине, графы тулузские часто получали известия, что сама их столица подвергается опасности попасть под власть герцогов Аквитании.

В связи с этим нам следует рассмотреть феодальную историю аквитанских герцогов, владения которых занимали большую половину Юга. Они были известны уже в середине IX столетия. Тогда Райнульф, происходивший из рода графов овернских, водворился в Гиенни — по договору с Карлом Лысым он получил власть на Гиеннь и на Пуату. Ему не стоило большого труда свергнуть своего титулярного повелителя; Пипин II был посажен им в темницу. Но тогда он не воспользовался своим успехом; его дети были лишены наследства. Потомство династии прежнего наместника (от Альбона с конца VIII века) вступило во владение Аквитанией. Эта династия не прервалась даже тогда, когда в роду не оказалось законных наследников. Райнульф II был отравлен Одоном Парижским, когда стал опасен для Севера; его владения были отданы послушному овернскому дому (Вильгельм I Благочестивый[54] и Вильгельм II Юный). Но у Райнульфа был талантливый сын Эбл, рожденный вне брака; его способностям и энергии обязана продолжением своего существования и могуществом своим династия Альбона, родством с которой были связаны французские и английские короли. Эбл прогнал пришельцев и временно соединил под своей властью не только родовые владения, но даже земли своего соперника: Овернь и Велэ. Новые полчища двинулись с Севера, едва Эбл стал мечтать о самостоятельности Юга. На этот раз опекуны Каролингов пробудили честолюбие возникавшей тулузской династии. Эбл бежал в Пуату, и Раймонд III Тулузский в 932 году стал государем Пенни, Оверни и собственно Лангедока, или, короче, повелителем целого Юга, т. е. Лангедока в обширном смысле.

Это был самый удобный момент к возрождению политической жизни Юга, но он продолжался недолго. Хотя Тулуза пользовалась популярностью между баронами и городами Аквитании, а особенно в Оверни, тем не менее господство ее графов было принесено извне, они не считались местными, полноправными государями. Вильгельм III, сын Эбла, восстановил права династии Альбона. Из Оверни и Велэ составился впоследствии отдельный феод под владычеством клермонских баронов. Вильгельм III (950—968 гг.), хотя и побежденный в борьбе с превосходящими силами французов, успел примириться с Гуго Великим и даже вступить в родство с первым Капетингом на французском престоле. Вильгельм IV (968—996 гг.) лишился Оверни, но тем счастливее был его сын Вильгельм V, прозванный Великим (996—1030 гг.). При нем впервые настало некоторое успокоение на Юге, взволнованном внутренней борьбой и постоянными нашествиями французов, норманнов, арабов.

Современники признавали государственный ум и величие Вильгельма; ему предлагали императорскую корону после Генриха II. Вильгельм соглашался лишь на особых условиях и требовал обеспечения ее действительной силы, так как искал не славы, а пользы. Посетив Ломбардию, он убедился, что среди борьбы итальянских партий императорство не может быть прочно[55]. Выгодным браком с Брискою, дочерью гасконского герцога Санчо, он открыл своим преемникам надежду на расширение герцогства. Счастливый воин, правитель, политик, он закончил свою жизнь в черной рясе монаха.

Его сыновья-- Вильгельм VII (1030—1037 гг.) и Эд (1037—1040 гг.) отражают нападения усилившегося графа анжуйского Жоффруа, прозванного Молотом (1040—1060 гг.). Это был предок английских Плантагенетов, и его подвигам графы анжуйские обязаны своим политическим счастьем[56]. У Жоффруа Вильгельм VI около года пробыл в плену; жена Евстахия выкупила его церковными сокровищами. Эд, опираясь на права своей матери, действительно вступил в обладание герцогством Гасконью и графством Бордо, но сильнейшему вассалу Франции, по примеру его предшественника, не посчастливилось в войне с Жоффруа. Те же неудачи постигли и Вильгельма VII (1040—1056 гг.), при котором произошло первое собрание чинов в Аквитании, созванное его матерью по поводу отделения одного феода. Вообще в графах анжуйских аквитанская династия приобретает опасных соперников, которые своими победами словно бы завоевывают себе право на будущее обладание ее государством. Зато аквитанские герцоги в свою очередь пытаются утвердиться в Тулузе, их наследственном герцогстве.

С Вильгельма VIII (1058—1086 гг.) начинается ряд таких попыток. Они продолжаются непрерывно при Вильгельме IX Старом (1086—1127 гг.) и Вильгельме X Юном (1127—1137 гг.). Последние-- типы феодального времени и тех страстных натур, которых только оно могло произвести. В Вильгельме IX дикая свирепость чередовалась с минутами тяжелого покаяния; после необузданного разврата наступали блестящие победы над маврами. «Я тебя слишком ненавижу, чтобы допустить тебя до рая», — сказал он одному епископу, опуская из рук меч, занесенный над его головою.

Но его преемник, удачливый в войне с Людовиком VI, склонился пред Церковью и могучим духом святого Бернара. В Аквитанию по приказанию папы Иннокентия II прибыл аббат Клерво (святой Бернар). Пораженный ужасом, герцог пал к ногам святого во время самой церемонии церковного отлучения, отдаваясь в полную его волю. Бернар необходимым условием прощения поставил пилигримство в Палестину. Вильгельм X умер в дороге. Его внезапная смерть повергла страну в смятение, о причине смерти ходили темные слухи. Известно только то, что Людовик VI первый узнал о смерти герцога и поспешил обручить своего сына с дочерью покойного Элеонорой, столь знаменитой между тогдашними трубадурами. Брак Людовика VII был несчастлив и непродолжителен, хотя им осуществлялась династическая мечта французских королей. Скоро другой государь воцарился в Аквитании. Разведенная Элеонора, предмет искательства государей Европы, отдала свою руку красивому Генриху графу Анжу, который позже возвел свою жену на английский престол. Тем опаснее становилось положение тулузских графов — ведь уже отец и дед Элеоноры домогались власти над этим заманчивым городом. Война с тулузскими графами могла обещать им некоторый успех, потому что, как было замечено, интересы и помыслы последних теперь сосредоточиваются в Палестине.

Столица наследников Раймонда была предоставлена своему счастью, но оно не обмануло ее. Неприятель овладел городом, однако не до конца и вскорости покинул его. Трудно было как-либо взять «великую, красивую Тулузу», потому что это «царица и цвет всех городов в мире», потому что это «благороднейший» город, как говорили о ней тогда.

Такому представлению о Тулузе способствовало явление, которое вместе с рыцарственным настроением феодализма составляет существенное содержание истории тогдашнего Юга. Оно в сильнейшей степени способствовало распространению альбигойской ереси и образованию в ней того политического духа, который она приняла. Это было создание республиканского городского самоуправления, общинного строя городской жизни, породившего настолько же политическую свободу народа, насколько 'религиозную, в такой же степени развившего его экономические силы, в какой содействовал развитию всех духовных сил, ---- словом, явление, составляющее один из жизненно важных аспектов средневековой истории.

Изучить политическое и социальное положение городов на Юге Франции — значит открыть ключ к познанию основных причин Альбигойской ереси. Вслед за обзором исторических событий мы обратимся к такому изучению. При общем обзоре правления Филиппа Августа были уже указаны побудительные причины зарождения самоуправления и организации коммун во французских городах. Тогда же мы указали на целый ряд особого вида городских политических учреждений, которые собственно следует называть муниципиями. Это были города Юга, ведущие традиции от древних римских муниципий. Их поддерживала близость Ломбардии, классической страны древних коммун. Эта-то коммунная жизнь и накладывает общий отпечаток на французский Юг и средневековую Италию. Апеннинскому полуострову принадлежит почин в возрождении таких учреждений.

Понятие о свободе и внутренней самостоятельности в них никогда не замирало, а между тем оно породило ряд серьезных последствий. Идея гражданской свободы подстрекала жителей муниципий к свободе в суждениях даже в вопросах религии. Города лангедокские подражали ломбардским, а итальянские общины прямо вели свою генеалогию от римских предков времен республики. Их свобода никогда не угасала и после падения Римской империи — даже варвары, которые отчасти привнесли и собственные общинные начала, уважали эту свободу.

Хаотическое состояние Европы темных веков, подавление всякой законности, забвение необходимых начал порядка и отсутствие какой-либо системы в человеческом общежитии — все это стало исходной причиной организации новых коммун и закрепления старых.

В ту эпоху, которой современно появление и особенное распространение альбигойской ереси, Италия вступала в период городских общин. То же движение, подготовленное собственной историей, начинается в Гиенни, Лангедоке и Провансе. Юг Франции в государственном отношении можно определить страною консульств, в юридическом же — страною права, писанного по преимуществу, «ordre de dreg», — как говорят провансальцы. Внутреннее управление городов, выходивших из-под власти епископов, строилось почти по одному образцу. Разница в большем или меньшем числе сановников; распределение же функций законодательной, судебной, административной одинаково.

Муниципальное городское управление с перевесом консульского элемента существовало с теми же признаками в Лангедоке, Венессене, Провансе, Гаскони, Беарне, Наварре, Фуа и Руссильоне, как в Гиенни, Перигоре, Оверни, Лемузене и Ла-Марше. Идея муниципии не замирала на Юге, когда за нее боролись граждане с епископом, стремившимся к абсолютизму, и потом феодальный барон, соперничавший с тем же епископом, за право господства над нею. Впрочем, чаще епископам суждено было поддерживать в городах начало избирательное. Они сжились с долгой историей южных муниципий и служили защитниками тех римских форм, которые в них преемственно передавались. С епископами городам чаще всего приходилось иметь дело; они утверждали своей святой санкцией должностных лиц и самое право выбирать их. Так было, например, в городе Альби еще в 804 году.

Графы, хотя и посаженные Каролингами, не всегда могли одолеть эту нравственную и политическую силу. Тем более крепок был союз, что в иных местах сами епископы были выбираемы общинами, ибо этот обычай проистекает в сущности из евангельского учения. Так было в первых веках в Арле, Авиньоне, Апте, Эре, Бордо, Бурже, Клермоне, Гаппе, Лиможе, Узесе, Везоне, Вивьере, Магеллоне [1_22]. Упоминаются в документах также Альби, Нарбонна и Тулуза. Позже это стали главные центры ереси.

После отнятия Римом прав выбора среди южных республик образовалась глухая оппозиция. Не санкцониро-ванные папой выборы епископов народом продолжались до середины XII столетия; последний записанный в источниках выбор народом был в Узесе в 1150 году[57]. Четвертый Латеранский собор 1215 года своей 24-й статьей счел нужным канонически уничтожить это право, так дорогое лангедокцам. Но до него и после историческая традиция южан самостоятельно избирать епископов служила одной причин к протесту против Рима.

Сами епископы ценили этот обычай: выборные, они лривыкли иметь дело непосредственно со своим городом и потому не всегда исполняли папские распоряжения относительно еретиков, которыми были полны города Юга. Примером такой привычки, обратившейся в обычай, служат акты, заключаемые епископом в разгар альбигойской войны и по окончании ее прямо с городскими сановниками, между которыми, конечно, были и еретики, так как устав не отчуждал их от исполнения общественных и гражданских обязанностей.

Альбижуа был центром ереси, там при святом Бернаре Клервоском почти все граждане были еретики, и вместе с тем эта страна была средоточием гражданской свободы. Раньше всех городов лангедокских в Альби в 1035 году узнают сословие буржуазии, и постепенно этот термин из города Альби переходит в акты южных общин. В Каркассоне буржуа известны в 1107 году; в Кастре говорят о них в 1150 году. Здесь же дольше всех сохранилась апостольская взаимная дружба между общиной и ее епископом, который является ее защитником и представителем. Потому местные епископы легко могли забывать свои духовные обязанности, и тем быстрее католическая Церковь могла смениться иноверным исповеданием. Такие характерные явления засвидетельствованы документами. До нас дошли: договор 1220 года между городским епископом и консулами Альби относительно общественной безопасности; документ 1236 года между епископом Дю-рандом, по воле и с одобрения мудрых мужей и всей общины Альбигойской о налогах и многие другие.

Опираясь на сочувствие епископов к установившемуся самоуправлению, южная община, подчинившая себе гордых феодалов, выросла без тех кровавых внутренних потрясений, которые сопровождали рост общин северной и средней Франции. Управление везде было разделено между дворянами и горожанами мирным образом; и те и другие одинаково служили общине. Без кровопролития не обошлось только в Тарасконе, где междоусобия продолжаются аж до XIII столетия, и только в одном Бринолле исключительно господствовала дворянская партия.

Тем не менее на южных коммунах лежит аристократический отпечаток. Здесь демократия не восторжествовала как в итальянских республиках, где часто человек знатный за заслуги возводится в торговое сословие (popolo grasso) и где список купеческий в глазах общества был почетнее рыцарского. В Провансе, напротив, бывали обратные примеры. Здесь видим торжество аристократических принципов, здесь демократия пользуется только уступкой. И в политической, и даже в литературной деятельности выступают на первый план бароны, рыцари, вельможи. Они и трубадуры, они и защитники особенностей Юга, они и еретики. Оттого здесь раньше замер республиканский дух, оттого он не дал столько экономических и духовных богатств и такой обильной государственной практики.

То, что близость Италии известным образом действовала на государственную жизнь Лангедока, подтверждает эпоха образования консульских должностей в городах. Близость к Ломбардии ускоряла эту реформу. В Арле консульство было введено в 1131 году, в Монпелье — в 1141, в Ниме — в 1145, в Нарбонне — в 1148. Но во всех этих и других городах до итальянских консульств были свои учреждения и сановники, которые отправляли такие законодательные, административные и полицейские обязанности, которые позже сосредоточились в консульствах. Было и то влияние большой силы на малую, которое заставило тяготеть к большим городам малые общины и десятки деревень, спешивших вместе с соседними замками образовать из себя общину, избрать сановников, советы и примкнуть под сильный покров Марселя, Бордо, Нар-бонны или царственной Тулузы. По примеру этих больших и могучих вождей складывались внутренние учреждения и жизнь малых городов. Для нас особенно важно ознакомиться с таковыми учреждениями города Тулузы, как центра ереси.

Тулуза еще при римском владычестве имела сенат и нечто, напоминающее консулов (capituli). Облик тогдашних учреждений сохраняется в течение всей истории средних веков. Известно, что городские власти могли не признавать графов и могли менять их по своему произволу. Эта укоренившаяся особенность давала городу претензию на полную независимость; Тулуза была скорее республиканским городом, нежели общиной. С незапамятных времен городской капитул был судьей гражданских и уголовных дел; он творил суд и расправу; он «создает гражданскую справедливость», как гласит старая латинская надпись на воротах консистории. Императорские министры, агенты правительства отказывались от вмешательства во внутренние дела города. Курия могла даже продавать городские домены, не испрашивая предварительного разрешения от правительства; только она могла возводить общественные здания, публичные места, водопроводы, строить дороги, мосты, укрепления, давать привилегии медикам, профессорам. Вестготские короли всегда гордились честью быть сберегателями римских законов и обычаев. Они не нарушили ничего из порядков Тулузы. Еще с императорской эпохи город получает дефензора[58], напоминающего по правам римского трибуна, обязанности которого перешли после на синдика, существовавшего до 1789 года. Живучесть местных учреждений была удивительна; их смогла уничтожить только Великая французская революция и беспощадный террор комиссаров Конвента. В городских должностях XVIII столетия можно узнать учреждения Рима и средних веков; они исчезли, обагренные кровью, чтобы после вернуться с тою же идеей, но в обновленной форме.

С какого именно времени главные городские сановники стали называться консулами — неизвестно. Именной их список сохранился с 1147 года, но они могли так называться еще раньше. Во главе этой должностной аристократии стоит имя Понса де Вильнева, вигуэра Тулузы. Prohomes, «мудрые мужи», судили под таким именем с 1152 года, но из акта уже видна стародавность их должностей. Из документа 1188 года следует, что они заменяли консулов и давали ту же клятву. В то время, когда альбигойцы достигли власти в этом городе, им управляли двадцать четыре консула, выбираемые по два в каждой из двенадцати городских частей или капитулов, отчего и самое название сановников; двенадцать назначались для бурга и двенадцать для города. Ни в какой другой южной общине не было столько высших чиновников. По роду их обязанностей один документ распределяет их так: шесть капитулариев, четыре судьи, два советника. Они созывали общее народное собрание, когда то требовалось обстоятельствами, на поле Карбонельском, иногда за городом, чаще же всего в городской церкви святого Петра. Граф Раймонд бывал простым свидетелем таких собраний. Относительно графа тулузские сановники назывались «господа спутники (комиты) и куриальные советники, капитулы». Вместе с судьями они составляли муниципальный совет; из представителей родов образовался большой городской совет. Это были итальянские «consiglio maggiore», «consiglio minore» и «del popolo»[59].

Муниципалитет заправлял как внешними политическими делами, так полицейскими и судебными. Войско принадлежало непосредственно городу; его водили в бой консулы; они же заключали договоры, мирные условия. Эти же сановники нанимали рыцарей к себе на службу, обязывая их, прежде всего, ничем не нарушать городского спокойствия и порядка [1_23]. Город объявлял войну и вел ее от своего имени, иногда помимо графов и даже в эпоху французского владычества посылал свой отряд в армию короля, как совершенно независимый, с собственными начальниками. Так, еще в 1294 году вздумалось городу совершенно неожиданно послать вспомогательное войско на войну с англичанами. Филипп IV избавил тулузцев от военной повинности, но и в XIV столетии они всегда сражались под своими знаменами и под начальством своего вождя.

Много других особенностей и привилегий представляет тулузская земля. Она была избавлена от налогов и тех податей, которые стесняли экономический быт средневековых людей; унизительные феодальные повинности, натуральные и денежные, не были и в помине во владениях республики; иностранцам давалась льгота в таможенном сборе. Рабы, становясь на тулузскую почву, тем самым приобретали свободу. По своим понятиям подданные тулузские не могли принадлежать никакому феодалу ни на каких условиях. Графу и королю тулузцы только служили на своей территории под командой своих начальников или самих консулов, которые и под французской короной всегда пользовались правом высшего дворянства на основании королевских патентов. Еще в XII столетии была в ходу поговорка, что нет высшей знати, как из капитула тулузского. Тем крепче стояли тулузцы за свои суды. Они сложились одинаково в южных городах.

Документ XIII столетия для города Альби, который может служить образцом таких актов, дает картину судопроизводства. Присяжные числом двадцать и более избираются из лиц, которые не были бы ни друзьями, ни врагами, ни родственниками обвиняемого. Их созывает бальи, главный судья. Перед ними прочитывается обвинительный акт; обвиняемый выслушивает его. Потом судья спрашивает по очереди каждого из присяжных, виновен преступник или нет; если виновен, то какое наказание рисудить ему. Собравши все мнения, он решает большинством; присяжному, не явившемуся или не желающему отвечать, угрожает пеня или подозрение в гражданской нечестности. Независимый и скорый суд составлял драгоценнейшее достояние лангедокцев и придавал высокую цену вольностям страны, бороться за которые каждый считал себя призванным.

«Если князья земли, — говорил один епископ конца ХII столетия, — позволят себе изменять или насиловать стародавние обычаи страны, то они призовут на себя тем гнев Всевышнего, потеряют расположение народное, а души свои обрекут вечной погибели». И много позже того повторяло само духовенство с кафедр церковных выборным властям городов: «Божественный Законодатель отвечал вопрошавшим его: воздадите кесарева кесареви, а Божья Богу. А мы вам скажем, следуя тому же примеру, — вам, которые в одно время и подданные Бога и вожди народа: „Возвратите Божье Богу, а народу воздайте все то, что подобает ему“» [1_24]. Но, как узнаем, благородная речь тулузского духовенства слышалась не везде.

Завершим прежде обзор политического состояния городов этой страны Юга, чтобы потом обратиться к ознакомлению с экономическими и духовными результатами такого политического строя, известным образом связанными с причинами появления и развития альбигойских ересей. Характер юридических учреждений на еретическом Юге везде остается одинаков; они отличаются только в составе инстанций и сановников. В собственно Лангедоке, после Тулузы, пользовалась большим значением Нарбонна. Здесь до половины XIV столетия шла борьба между магистратами замка (как всегда называлась самая крепость) и собственно города; две коллегии консулов, по шесть в каждой, вели независимое существование; приверженцы их часто вступали в борьбу, подобно враждебным политическим партиям итальянских городов. Ввиду этой вражды в замке нарбоннском организовалось общество мира, которое в 1219 году, во время общей опасности от крестоносцев, двинутых на Юг Римом, побудило сановников составить законодательный акт, в котором муниципалитеты и подписавшиеся клялись споспешествовать всеми силами миру и порядку. Каждый обязывался помогать другому во всех делах его, защищать друг друга денно и нощно, на море и на суше, в городе Нарбонне, вне его и повсюду, как самого себя, и каждый по мере сил своих обязывался сверх того хранить и защищать верно, честно и законно права города и замка [1_25]. Соглашение было заключено на три года, но могло иметь силу и после того. Всякий нарушитель его объявлялся лжецом и клятвопреступником. Подобные же междоусобия совершались в Ниме между замком и городом. Раздоры были прекращены шесть лет спустя после нарбоннского договора. Условлено было, чтобы соперники при посредстве своих консулов сошлись между собою. Собравшись в большом количестве, они говорили о мире и прекращении раздоров, клялись в дружбе и соединялись против всякого, кто попытается разорвать этот союз, объявляя того «пред Богом и людьми злодеем, изменником и клятвопреступником». Такой договор до некоторой степени достиг цели, хотя не сгладил следов местной враждебности в городе, оставив в нем разделение муниципалитетов.

Подобное разделение могло иметь и религиозное значение. Уже по хартии 1197 года, данной городу графом тулузским Раймондом V, избрание консулов предоставлено было коллегии двадцати «добрых мужей». Весь народ или по крайней мере в большинстве сзывался графским наместником под звуки труб и рогов. Из каждой городской части выбирались пятеро в эту коллегию, а она в своем собрании назначала четырех консулов, «на пользу графа и общины», для всего города. Несколько сложнее совершались выборы в Альби. Там в XIII столетии было двенадцать консулов и двенадцать советников, по два из каждой части города; после число консулов уменьшилось вдвое. Совет двадцати четырех выбирал двенадцать кандидатов и пятнадцать почетных граждан на текущий год. Новые консулы вместе с прежними советниками выбирали членов совета. Этим устранялось волнение в общегородских сходках. В Монпелье вместо консулов существовали «честные люди». Консульский магистрат млжду тем был так популярен на Юге, что немедленно упрочился, как только город попал под власть Арагона. Это совершилось в начале XIII столетия, внутреннее богатство города требовало более сложной организации управления. Потому, кроме двенадцати обычных консулов, там было двенадцать морских для таможенных сборов, для сношений внешних и дел торговых, и двенадцать коммерческих консулов с юрисдикцией нынешних консульских судов; наконец, по одному цеховому для семи городских ремесленных корпораций.

Особенности существовали в устройстве каждого города. В графствах Фуа и Руссильоне господствовал исключительно консульский элемент; в других местах — он же, но вместе с началом консилиумов (советы из двенадцати, шестидесяти, девяноста человек). В Эг-Морте, например, четыре консула были наделены правом собирать совет присяжных.

По мере удаления на север Лангедока города начина-являть собой борьбу различных начал; в большинстве аучаев консульства их теряются, смешиваются с мэрством шцузской общины. Так, в Оверни, которая с 932 года стала вассальством тулузских графов, пока в 1295 году не сделалась леном французских королей, исчезает понятие о консулах, должность которых исполняют сановники, назначаемые епископом, аббатом, графами. В Ла-Марше консульство сделалось простым титулом. Иное явление было в пределах древней Аквитании.

В Пенни, попавшем через второй брак Элеоноры под власть английской короны, появляются мэры, а общины пользуются тем же демократическим самоуправлением, какое было в коммунах северной и средней полосы Франции; жители Перигора, прежде раздробленные, теперь по примеру Нарбонны и Тулузы называют себя «государями-гражданами». В Бордо мэрство, введенное здесь в конце XII столетия, одолевает древнейшую магистратуру юратов, которые господствовали от Жиронды до Пиренеев. В XIII веке в Бордо было два больших совета юратов (пятьдесят, а потом двадцать четыре) и дефензоров (триста, а потом сто). Таким образом, выгоды централизаторства северной системы и совещательного характера южной были совмещены. Так было в Гаскони и графствах припиренейских. Беарн и Наварра управлялись своими статутами; юраты имели в своих коммунах полную власть в решении полицейских, гражданских и уголовных дел. В Байонне возникла община по образцу англо-норманнской, будто целиком перенесенной из Пуату.

Государем в Аквитании был тогда английский король Генрих П. Опасаясь абсолютизма королевского, против него поднялись местные бароны. Графы Ла-Марша, Ангулема, Лузи-ньяна были во главе восстания. Король Генрих II неотступно теснил феодалов, добился ряда успехов и уехал в Англию, оставив страну по видимости успокоенную. Но пораженный феодализм снова вооружился. В сыне короля Ричарде Львином Сердце, который доселе был любимцем Генриха, бароны впоследствии встречают себе сочувствие. Сын поднялся на отца. С невыразимой быстротой Генрих поспевает везде; из Шотландии он кидается в Руэрг. Ненависть к чужому игу в тот момент откликнулась и в духовенстве.

«Орел аквитанский, — восклицали монахи с кафедр, — когда ты разрушишь наши узы? Северный король тебя держит в страхе, возвысь же твой голос, чтобы он раздался подобно трубе мстителя».

Но свергнуть английское господство южные бароны были не в состоянии. Если сами они тяготели к Франции, то в романском народе были элементы, очень неблагоприятные французской власти. В свою очередь король английский должен был бороться с французскими претензиями на Юг и политикой Филиппа II Августа.

От английской гегемонии остались свободными только республики Прованса — эти «младшие дети Рима», как они называли себя, справедливо гордясь тем. Марсель среди них был древнейшей общиной; она представляла с первых годов XII столетия корпорацию трех городских ленов: епископа, аббата и виконта. Богатства этой общины, нажитые морской торговлей, давали ее внутренней жизни такой блеск, какого не имел никакой другой город. Система внутреннего управления этой колонии фокейцев, любимого галльского города римлян[60], послужила образцом не только для Прованса собственно, но вообще и для всего Юга. В этом многолюдном городе с давних времен правили двенадцать консулов; сорок мужей сидели в малом совете и сто пятьдесят в большом. Консулы, выбираемые торжественно при звуках колокола Мариинской церкви, властвовали над всей той окрестной территорией, которая была подчинена некогда фокейской республике.

Марсель пользовался большим авторитетом в Европе. Его корабли оказывали большие услуги крестовому делу. Иерусалимские короли дали Марселю свободу торговли и неоднократно подтверждали то грамотами. Непременно в каждом городе Иерусалимского королевства одна улица и церковь принадлежали марсельским торговцам. Королям последние обещали платить четыреста золотых монет, за что были освобождены от налогов.

«А вы, граждане Марселя, за все эти льготы, — писали короли, — постарались бы служить и помогать нам на море и на суше да не забывать нас и наших преемников» [1_26].

То же самое было подтверждено хартией 1152 года. Вассальное подчинение города было только номинальное.

Обстоятельства феодальной истории Прованса сложились вообще очень благоприятно для республиканских интересов. Мы отметили уже, что Бозо в начале X столетия провозгласил самостоятельность графства Провансальского. В 948 году графы дали присягу германским императорам, но в середине следующего века Конрад II владел только маркизатством Арльским; Прованс же освободился от инвеституры. Графиня Стефанида и ее зять Жильбер, граф Гаводана, много содействовали спокойствию и процветанию страны (рубеж XI—XII веков). Во время общего безначалия Прованс был счастливейшим уголком Европы. Две дочери Жильбера связали судьбу Прованса с Барселоной и Тулузой. Старшая браком с графом барселонским Раймондом Беренгарием отделила графство. Северную же часть от Дюранса до Изеры получил граф тулузский Альфонс Иордан по наследству, закрепив это приобретение трактатом[61]. Графы тулузские хотели быть едиными обладателями восточной части Юга; их честолюбие привело к войнам в Провансе.

После объединения Барселоны и Арагона графом Прованса становится король Арагона. Он передавал Прованс как феод своим братьям и сыновьям. Перед началом альбигойской войны графом Прованса считался дон Санчо Арагонский. Современный ему тулузский граф Раймонд долго не оставлял своих династических расчетов на Прованс. Лишь альбигойская война нанесла ему ряд страшных ударов, изменив прежние политические отношения. До вмешательства Тулузы города Прованса и особенно Марсель, таким образом, пользовались не только независимостью, но, благодаря характеру своих сюзеренов, даже спокойствием, что было одиноким явлением в период общей анархии и раздоров. Ограничение власти княжеской доходило до того, что Монтобан, могущественный феодал, клялся над Евангелием не продавать города Монпелье, ни дарить, ни отдавать его в феод, ни отчуждать, а обязывался присягой следовать решениям и советам мудрых мужей во всем, что касается общины и ее синьории. Поэтому в Провансе так прочно водворилось муниципаль-,иое начало и притом в чистейшей, древнеримской, форме.

Арль в этом отношении занимал первое место после Марселя. Некоторое время он был резиденцией римских императоров, он же был столицей независимого графства Бозо, который ничего ни делал без согласия муниципального городского совета. Двенадцать высших сановников переименованы были в консулы в середине XII столетия; они избирались из всех сословий; между ними были четыре рыцаря, четыре горожанина, два купца и даже два деревенских жителя (de bourian, от borа — пастбище). Архиепископ как бы посвящал в эту должность избираемых; он давал за них клятву народу. Жалования должностным лицам в Арле не полагалось, тогда как в Авиньоне консулы из дворян получали сто солидов, а купеческие — пятьдесят солидов. В Арле же, напротив, консул, хоть раз получивший деньги, лишался своего сана. Зато оскорбление, нанесенное им, наказывалось со всей строгостью: виновник отдавался в их полное распоряжение. Вместе с «мудрыми мужами» они разбирали уголовные дела.

Для изменения конституции и объявления войны требовалось согласие общинного совета. Раздоры между консулами разрешал архиепископ; каждый гражданин должен был, вступая в общину, давать клятву в повиновении консулам и обещать не противиться собственному избранию в консулы. Когда Прованс попал под власть императоров, то один из них передал свои вассальные права арльскому архиепископу[62]. Граждане не желали становиться в подчиненное отношение к духовному лицу; они всегда полагали видеть в нем советника, но не властителя. Духовенство тогда не пользовалось уважением провансальского общества. Между тем папы Целестин III и Иннокентий III своими решениями по этому вопросу еще более вооружили граждан Арля против архиепископской власти. Это было причиной к постоянным неудовольствиям, к столкновениям с духовенством — элемент, благоприятный для усиления последователей альбигойских ересей.

Подозрительное отношение к духовенству существовало и в Авиньоне, там в городской конституционной хартии было постановлено доносить на тех священников, которые с кафедр будут говорить что-либо неблагоприятное для городских властей. Вообще, горожане, будущее третье сословие, представляют собой элемент, который не всегда может быть в ладу с Церковью. Политическая свобода и богатство приносили городам самостоятельность, а она удаляла их от подчинения тому высшему авторитету, который представляло духовенство, противореча притом своей же жизнью претензии на нравственный авторитет. Церковь вырастила опасную для себя организацию; она предлагала народу вольности, и они прекрасно укоренялись в нем; она сочувствовала им до тех пор, пока не приметила важности той моральной и физической силы, которая в них заключалась. Тогда Церковь стала пытаться отобрать назад эти вольности и сопротивляться всем новым.

В Дофинэ, например, духовенство решительно заявило об изменениях в своей политике. В Гренобле и Вьенне продолжали существовать остатки слабой муниципальной организации; цеха там долго отстаивали коммунальное начало среди общего преклонения провинции пред Церковью и феодализмом. Но прошло два поколения, и свобода там была уничтожена. На Юге это было не так легко. Там слишком сжились со свободой и идеей коммуны. Там надо было сражаться оружием, и война альбигойская достаточно потрясла городское самоуправление, в чем и зак-|лючается ее политико-государственный смысл.

Таким образом, как раз к тому времени, когда в самом религиозном убеждении граждан и дворян совершалось некоторое брожение, поддерживаемое патриотической пропагандой, легкостью нравов, богатством, тяжелым впечатлением от неудачи крестовых походов, в успех которых прежде так слепо верили, сеть больших и мелких городов, промышленная и торговая деятельность которых наполняла Юг такою пестротой жизни, представляет, с государственной стороны, следующие явления.

Каждая община могла вооружаться для защиты своей чести и безопасности, как против соседних общин, так и против феодальных баронов, которые имели замки в пределах ее территории. Община сама заключала торговые трактаты и союзные договоры с другими городами, равным образом с чужеземными, например итальянскими. Суд отправлялся консулами, независимыми от графов и феодалов. Консульство наблюдало за порядком, за общественной безопасностью, одним словом, сосредоточивало в себе все административные обязанности; оно было потому облечено властью делать все необходимые распоряжения. Оно вникало во все отношения граждан между собой и всюду привносило в частную жизнь необходимый порядок и законность.

Консулы имели при себе советы, более или менее многочисленные и составленные из разных классов общества. Консулам подчинялись чиновники, назначенные ими же для исполнения разных обязанностей по делам муниципии; они представляли собой в общем власть исполнительную, подобно тому, как консулы, взятые в целом, обладали законодательной функцией. Верховенство графов и баронов оказывалось потому только номинальным. Это были почетные люди, жившие будто на жалованье у городов, которые содержали их вместе с двором и семейством, титуловали их ради древнего происхождения родов, но в сущности обращались к ним самим, к их вассалам и рыцарям только в случае внешней опасности.

Эти сюзерены, имевшие свои виды и цели относительно вассалов, были весьма снисходительны, когда дело касалось городов. Тут честолюбивые попытки вызывали волнения и часто наказывались скорой и жестокою расправой. Граждане Безьера в 1161 году умертвили в церкви своего виконта Тренкавеля, который, вероятно, стал стеснять их свободу, причем жестоко избили своего епископа. Жители Лиможа выгнали английского короля из своего города. В Марселе среди белого дня один зажиточный горожанин напал на виконта Тюренна и посадил его в башню. Как бы в предостережение другим, иногда площади городов орошались кровью буйных дворян и рыцарей, хотя редко доходило дело до тех диких схваток, которые составляли обыкновенное явление в современных республиках итальянских.

Будто в благодарность за умеренный дух и политическое бескорыстие своих властителей, города были расположены к их интересам, если они не касались вопросов о внутренней свободе общины. Они поддерживали их в таких случаях всеми силами. Когда у тех и у других вышел разлад с Церковью, силы, враждебные Риму, естественно, должны были сплотиться, как никогда прежде. Соединенные, они оказали геройское сопротивление, полное высоких подвигов храбрости и примеров самоотвержения. Опасность от Рима грозила одинаково и государям Юга, и его городам. За графа тулузского, заподозренного в ереси, его верные города погибали среди пожара и разрушения, грабежей и потоков крови. Поэты-горожане плачут об унижении и падении могущественных графов, а благородные трубадуры, дети гордых феодалов, государей Юга, грустными и полными отчаяния стансами провожают величие «царственной» Тулузы, порабощаемой папским Римом.

На частном быту городов, вследствие их самостоятельной истории, отразился, в общем, совершенно своеобразный среди окружающих явлений феодального насилия и произвола отпечаток. В общинах все введено в рамки законности. Обычные постановления старых коммун сохранились в городских сводах законов настоящего времени — от должности мэра до выборных органов. Но тогда они поражали обаянием новизны и теми благами, которые получало от них общество. Кутюмы, хартии, статуты дают ясную картину лангедокских городов XII и XIII столетий. Все, жившие в стенах общины, могли продавать, покупать, приобретать и отчуждать свое имущество, по произволу, без платежей, без всякого ограничения. Для продажи вещи требовалось предварительно вынести ее на городскую площадь. Вступать в брак всякий горожанин и всякая горожанка могли с кем угодно, но община хотела обеспечить их собственное безбедное существование. Вникая в домашний быть семьи, она, по примеру римскому, обращала много внимания на имущественное право. Каждый, получивший в приданое тысячу солидов, должен был по крайней мере половину дать жене в виде свадебного подарка. Если жена умирала, то этот дар возвращался мужу, тогда как приданое переходило в род жены. Завещание, хотя бы словесное, но сделанное перед людьми, достойными доверия, имело силу писанного и законно засвидетельствованного.

Южная община сжилась со всеми такими юридическими правилами; замена их другими, появившимися в условиях иной жизни, была знаком падения свободы, порабощения иному народу. Городское полицейское законодательство было на юге особенно подробно и обстоятельно. Проступки против порядка наказывались пеней. Ее величина определялась характером и важностью преступления.

Правительство в эту эпоху цехов и монополий должно было иногда принимать вид коммерческой агентуры; оно следило за рынками, равно за правильностью мер и веса, обман в которых вел за собою самую большую пеню, а в Виллафранке, например, уличенный в обмане, за неимением средств к уплате, должен был обнаженным пройти по главной улице города. В некоторых общинах продолжали существовать даже божьи поединки. Кровопролитие в городе было запрещено законом; даже угроза мечом влекла штраф (двадцать солидов). Убийца лишался имущества и изгонялся из общины.

Город мог гордиться своей обширной свободой: всякий, кто селился на его территории, уже тем делался свободным. Потому община была единственным светилом для земледельца, обреченного на несчастную участь, для этого раба, бывшего собственностью своего господина, и виллана, лично свободного, но прикованного к своей несвободной земле. Оттого вне общины ему не представлялось в будущем ничего отрадного и он должен был бы тяготиться своей жизнью, родясь, работая и умирая для своего господина. Когда барон из страха мучения ада, боясь Бога или чаще из земной корысти, освобождал крестьянина от крепости, тогда, радостно вступая в ворота гостеприимной общины, он делался равноправным и даже страшным для своего бывшего господина. В общине нивелировались средневековые сословия, и тем более это можно сказать про общины лангедокские, история которых и есть история Юга. Блеск ежегодных торжеств и праздников общины особенно поражал после суровых, повседневных впечатлений. Он был предметом восторгов и наслаждений в годы детства горожанина; он же занимал его под старость, как символ крепости и долговечности его родного города. С торжественным выбором консулов, с этими звуками вечевого колокола, знакомыми слуху каждого ребенка, с пышными процессиями, пестротой и яркостью цветов в нарядах мужчин и женщин, с этими античными багряными тогами, украшенными горностаем, были связаны лучшие воспоминания горожанина. Когда он венчался, то опять священный обряд приводил его к ногам консула, которому молодая пара приносила дары из цветов и плодовых ветвей, с соблюдением целого этикета по старому обычаю. Во всех случаях жизни он встречался с той же властью, в которой признавал силу самого себя и которая была его гордостью. Высоко поднимался гнев народа, когда задевали его интересы, когда затрагивали его богатства. Еще сильнее становился народ, когда грозили его свободе. И, конечно, отчаянное мужество должно было явиться в нем, когда оказались задеты его самые дорогие убеждения, без которых немыслима жизнь сердца, — убеждения религиозные.

Эти города, прекрасно награжденные природой, веками предоставленные самим себе, привыкшие пользоваться свободой, достаточно обеспеченные, стали напрягать все усилия к удовольствиям жизни, к обогащению. Богатство могло еще более возвысить их политическое положение. Каждый из них думал о собственных выгодах и в окружающих политических обстоятельствах привыкал видеть верное и удобное к тому средство.

Двенадцатому столетию, в которое организовалась община, современно великое крестовое движение, охватившее целым потоком святого чувства всю западную Европу. Этому движению суждено было не только сберечь общину, но и дать ей большое процветание. Действительно, дух и характер крестовых походов сильно благоприятствовали обогащению и потому усилению городов. Все, что в Палестину стремилось за небесными благами, оставляло в пренебрежении земные блага. Если крестоносцы были люди восторженные, если святое увлечение двигало их существом, то оставшиеся дома принадлежали скорее к числу хладнокровных натур, к категории материалистов века. Они, движимые совершенно иными побуждениями, более преклонялись перед земными идеалами. Потому имущества и владения крестоносцев, большею частью погибавших в походах, переходили целиком в их руки за ничтожные суммы. На эти средства граждане могли приобретать себе от феодалов и новые льготы, и новые источники доходов. Всякому коммерческому предприятию открывался тогда удобный исход; всякий практический расчет осуществлялся во время экстаза и общего увлечения любимой идеей.

Города Апеннинского полуострова особенно выиграли благодаря своей врожденной предприимчивости. Но и лангедокские республики, ученицы итальянских, воспользовались долей, предоставленной некоторым из них выгодами географического положения, близостью моря и судоходных рек, а всем прочим — счастливым соседством и агитацией политической деятельности. Добыть деньги, сделавшиеся тогда конечною целью всех стремлений, не было также особенно трудно. Перевозить крестоносцев, снабжать их всевозможными припасами было обязанностью городского класса. Отвечая меркантилизму, тогда всецело охватившему всякого, это обстоятельство в то же время развивало торговлю и промышленность. Капитал, труд, искусство становятся силой общественной и политической. Предприимчивость купца берет верх над храбростью рыцаря, знание — над физической силой; жизненный комфорт может привлечь скорее, чем железные доспехи. Часто самые фанатичные рыцари возвращались из Палестины с иными обычаями, склонностями и понятиями, весьма нехристианскими. Для большинства Палестина представлялась Эльдорадо, раем земным.

Между тем, не стесняемая никакой посторонней силой, торговая и промышленная деятельность с XII века начинает расти с возрастающей быстротой. Корабли Венеции, Генуи, Марселя, Арля, привозившие крестоносцев в Азию, возвращались назад с богатыми товарами малознакомого Востока. Эти товары преимущественно сосредоточивались в Италии, но оттуда они прежде всего передавались на берега Роны, Гаронны и Геро, течением которых достигали дорог Оверни и Велэ. В Марселе, Арле, Монпелье, Тулузе, Сен-Жилле, Нарбонне, Безьере, Лю-неле и Бокере возникли склады азиатских продуктов и изделий. Сюда же доставлялись товары итальянцев и испанских арабов, опередивших лангедокский Юг в мануфактуре, как и во всех других сферах жизни. По делам торговым вся земля провансальского языка должна была жить в постоянном общении с евреями и мусульманами. На образованном Юге они пользовались большими правами, чем где-либо; они невольно настраивали местных жителей на иноверие или по крайней мере на вольное толкование христианства.

Позже мы покажем, что альбигойская ересь была подготовлена духом других стран, что она была в большинстве случаев привнесена в Лангедок; но дело в том, что в лангедокских областях ересь встретил ряд благоприятных для нее условий, которые мы и излагаем. Евреи и сарацины, жившие во всех городах Прованса, со своей стороны значительно развивали успехи экономической жизни. Причиной широкого распространения материального благосостояния была, кроме политических условий и торговли, сама организация цехов и таможенных уставов.

Материального процветания страны не могли сдержать ни отсутствие научно-хозяйственных теорий, ни монопольные системы, ни стеснения в роде portaticum, pontaticum, ripaticum[63], ни разнообразие денежных знаков, из которых только в одном Альбижуа ходили мельго-риены (около 1 франка), рэмондены (62 сантима), местные солиды тюреннские (90 сантимов), тулузские (2 франка), руэргские, денарии (8 сантимов), мелы или оболы (1/2 денария)-- монеты неопределенной и неустановившейся ценности, вместе с которыми на рынках обращались без разбора монеты всего света.

На всех этих рынках в торговое время можно было видеть смешение племен, языков и вер. Тут вместе с мусульманами были все народности, подвластные некогда империи римской. Мавры, армяне, египтяне, сирийцы мешались с православными греками, с католическими римлянами, скандинавами, ломбардцами, французами, каталонцами, венецианцами, англичанами, пизанцами, немцами, генуэзцами. Тут говорили на всех языках тогдашнего мира. Сюда сносились предметы и необходимости, и изысканной роскоши, шелка и шерстяные ткани Азии и Италии, оружие Дамаска, зеркала, драгоценные камни, золотые и серебряные вещи. Вообще в городах Лангедока и Италии, так же как в зарождавшихся комунида-дах христианской Испании, можно было наслаждаться благами жизни, в то время как в других христианских странах нельзя было ручаться за личную безопасность.

Понятно, что быстрое развитие цивилизации не может совершиться без некоторого потрясения нравственных идеалов. Процветание, наслаждения, приносимые им, легко могут вести к уклонению от чистых начал нравственности к пороку, который представляется в таких случаях облеченным в изящную, соблазнительную форму. Роскошь и изысканность новой жизни, созданной счастливым экономическим переворотом, не всегда может удовлетворить требованиям строгого, нравственного суда. Впрочем, ввиду общего увлечения такой суд производился редко.

До нас дошел весьма интересный взгляд одного акви-танского духовного лица на своих современников второй половины XII века. Готфрид, приор Везона, не принадлежит к числу аскетов в строгом смысле этого слова; их тогда даже не могло быть в земле лангедокской, но тем не менее он судит с высоты нравственного идеала старого времени; он сторонник преданий Гильдебранда и последователь старой клюнийской реформы, которая только разве могла бы нанести удар распространению ересей. Оставаясь равнодушным к удобствам материальной изни и иронично отзываясь о них, Готфрид рисует верную картину домашнего и общественного быта тогдашних аквитанцев. Напомним, что строгий настоятель презирает блеск и удовольствия жизни.

«Некогда, — говорит он, — благородные бароны не стыдились носить плохих бараньих шкур, любили и лисьи меха; теперь того не наденет человек следственного состояния. Теперь изобрели дорогие и разнообразные наряды, в которых люди более походят на разрисованных дьяволов; этим нарядам понадавали много новоизобретенных названий (Chlamides vel cappas perforaverunt, quas vocabant Aiot). У платьев теперь понаделали такие рукава, что они стали походить на церковные ризы. Молодежь обоих полов покрывает голову тремя уборами: сперва колпаком, потом полотняной шляпой и уже поверх всего верблюжьей. У молодых длинные и остроконечные башмаки, а сапоги, которые могли носить только знатные, теперь сделались обыкновенною обувью простого народа. Я уж умолчу о длинных шлейфах, с которыми женщины появляются на улицах (заметим, кстати, со своей стороны, что в Провансе городскими статутами длина и качество платьев определялись в точности происхождением, чего не знали в республиках Италии). Цены на сукна и меха удвоились. Теперь публичные женщины носят одежду более ценную, чем прежде носили бароны, которые держали в былое время открытый стол, кормили горожан и могли расточать милостыню. Теперь бесприютные иностранцы поселились в домах граждан. Каждый хочет жениться и выделиться, а имущества между тем дробятся. Хотя в народе строго соблюдают посты, не едят масла по пятницам и мяса по субботам, но пусть они больше бы ели мясо, да меньше грешили… А между тем князья и рыцари разрушают церкви, которые созидали их отцы. В старину смотрели на процентщиков как на преступников; теперь же это ремесло так распространилось, что дает законный доход, будто плод земной. Все преисполняется пороками. Между родственниками зачастую совершаются браки и знатных и простых, так что кара Божья определила вредным животным истребить поля Аквитании» [1_27].

Тогдашнее общество должно было представлять с христианской точки зрения много ненормального. Развитие цивилизации шло в ущерб патриархальным идеалам, как бы те ни были благотворны в некотором смысле. Однако исторический суд не может исходить из одних пуританских начал, из одного нравственного ригоризма. Открывалась почва для посева семян новой мысли. Когда христианский авторитет поколебался в жизни, тем легче стало подрывать его в теории. Это дело взяла на себя литература, и преимущественно поэтическая.

Кипучая жизнь и материальное благосостояние страны вызвали в ней утонченность образования. Земля кельтов, басков, карфагенян, греков, римлян, германцев, Лангедок был ареной борьбы между христианством и мусульманством. В этой борьбе были совершены героические подвиги, способные возбудить самый пламенный энтузиазм. На них, как бы на последний звук рога умирающего Роланда, откликнулась своеобразная и блистательная поэзия. Толчок ей дан был испанскими арабами, чья культура давно создала изящные и пылкие стихи. Арабские рыцари были наставниками христианских если не в храбрости, то в гуманности, честности, изяществе, образованности, а также в умении пользоваться жизнью.

Германское начало уважения к женщине совместилось с теми духовными явлениями, какие выработало христианство и мусульманство. На провансальской почве вырос европейский рыцарь; он заговорил прежде всего на языке Юга, и скоро ему стала подражать вся западная Европа. Его храбрость, его великодушие, его идеалы чести и любви, его набожность выразились лирическими песнями жонглера и трубадура. С этой чистотой поэтического вдохновения, этой красотою звуков могла соперничать только древняя эллинская лирика. Общественная и духовная жизнь арабов, их жизнелюбивая наука становятся предметом зависти и подражания христиан-победителей еще с XI века. В Лангедок незаметно переходят и нравы мусульман, где принимается все их обаяние новизны и прелести.

Под влиянием всех этих обстоятельств сложилась жизнь южной знати. При многочисленных феодальных дворах, склонных к гостеприимству, рассказывают поэмы о старых подвигах и поют песни в честь дам, во славу их красоты. Там думают о наслаждениях и завидуют счастливому положению арабских рыцарей и многим другим сторонам мусульманства. Вместе с рыцарскими турнирами соединились приятные забавы дворов и судов любви, дававшие возвышенный полет стремлениям рыцарства, а иногда возбуждавшие и чувственность. Вместе с идеализмом трубадуров, принадлежавших преимущественно к высшему сословию, сосуществует и приземленный материализм. Центр поэзии был при дворах арагонском, провансальском, ту-лузском. Тут блистательнее всего проходила жизнь высших сословий, и тут удобнее всего развились духовные явления, противоположные воззрениям христианства.

Дамы, поля битвы наполняли собою все помыслы трубадуров. «Единственная обязанность мужчины, — говорил Бернард де Вентадур, — иметь свободное и доброе сердце, чтобы обожать всех дам» [1_28]. В самих личностях трубадуров, их характерах, подробностях их жизни рисуются духовные стороны, одушевлявшие эпоху.

Каждый трубадур прежде всего посвящал себя избранной даме. Если не всегда такой привязанностью руководило платоническое чувство, то тем не менее оно характеризует эпоху лучшего времени рыцарства и его историю. «Это уже не любовь, которая ищет награды», — говорили трубадуры, и такое убеждение подтверждается жизненными приключениями знаменитых трубадуров. Богатый и счастливый владетель своего замка трубадур Рудель влюбился в графиню Триполи, хотя никогда не видел ее; пилигримы из Антиохии занесли весть об ее красоте и доброте. Он стал воспевать эту даму, потом решился увидеть ее и посвятить ей себя. После многих приключений на море он, едва живой, с трудом доехал до владений своей дамы. Графиня, узнав о приезде знаменитого рыцаря, навестила его. Услыхав ее голос, умирающий поднял глаза, возблагодарил Бога, что тот дал ему возможность увидеть предмет своей идеальной любви. Он был счастлив тем, что мог умереть на ее руках.

Видал, отвергнутый своей дамой и позорно наказанный из ревности сеньором сен-жилльским, — что, впрочем, случалось весьма редко, — от печали и безнадежной любви потерял рассудок. Ему казалось, что он император византийский. В раззолоченном бумажном венце, предмет потехи в замках баронов, он занимал своими песнями и своим несчастьем дворы английский, тулузский, арагонский.

Бернард де Вентадур, горюя о смерти Раймонда V Тулузского, к которому он был сильно привязан, пошел в монастырь.

Но если при изучении эпохи нельзя забыть ее идеального фона, то тем важнее для нас открыть непосредственно практический, социальный элемент в поэзии трубадуров и жонглеров, сопровождавших своих учителей летом, а зимой внимательно выслушивавших курс веселой науки. Сборник Ренуара (Choix des poesies des troubadours) представляет интересные доказательства такого характера южной поэзии в эпоху альбигойских ересей.

Чувство любви в стихах южных трубадуров становится выше интересов религии и часто бесцеремонно смешивается с ними. «Сам Бог бы изумился, когда бы я осмелился покинуть свою даму, — поет один из них. — Всевышний не знает, что если бы я потерял ее, то никогда и ни в чем не нашел бы счастья, и что Он сам не знал бы, чем утешить меня». Другой трубадур, выказывая чувства к своей даме, признается, что, поглощенный всецело этим чувством, он забывает все остальное на свете. «Я забываю самого себя, чтобы думать о Вас, и даже когда хочу молиться, то только ваш образ занимает мои мысли» [1_29]. В лирических порывах южных певцов прорывается если не их равнодушие, то, по крайней мере, непочтительное отношение к религии. Потому простые любовные стансы своими намеками, сравнениями, оборотами, вообще складом служат материалом для характеристики нравов высшего сословия на Юге.

«Моя возлюбленная, — говорит Рамбо д’Оранж, — смотрела на меня с такой нежностью, что казалось, будто сам Бог улыбался мне. Один такой взор моей дамы, делая меня счастливейшим на свете, приносит мне больше радостей, чем попечительнейшие заботы четырехсот ангелов, которые пекутся о моем спасении» [1_30].

В тех стихотворениях, где прорывается чувственная страсть, намеки становятся еще решительнее:

«Когда сладкий зефир повеет в тех незабвенных местах, которые некогда Вы осеняли вашим присутствием, мне кажется, я чувствую обаяние рая… Когда я наслаждаюсь счастьем созерцать Вас, ощущать прелесть вашего взгляда, я не думаю о другом блаженстве. Тогда я владею самим Богом» [1_31].

«Ваш обольстительный стан, сладкая улыбка на устах, нежность, изящество, вся неодолимая прелесть вашего тела вечно в моих мыслях и в моем сердце. Если бы так я думал о Боге, если бы я к нему имел такую чистую привязанность, то, конечно, раньше кончины моей, даже в продолжение целой жизни был бы помещен им в раю»[1_32].

«Не думайте, чтобы я от гордости твердил о своем счастье. Нет — я люблю свою даму со всей нужной страстью, ей посвящены самые пылкие желания мои, и если смерть застигнет меня внезапно, то последняя молитва моя к Богу будет не о рае. Нет! Я буду молить его наградить меня, вместо его рая, еще ночью в ее объятиях» [1_33].

Издевка над церковными обрядами слышится в легкомысленном взгляде на характер семейных отношений, проявившийся тогда в лангедокских землях:

«Так как обеты и клятвы любви, некогда данные нами обоюдно друг другу, могут впоследствии помешать новым привязанностям и случайностям любви, то гораздо лучше отправиться теперь же к священнику и просить его о новом благословении. Разрешите меня от моих обещаний, а я Вас разрешу от ваших, скажем мы друг другу. И тогда, по окончании церемонии, каждый из нас будет вправе дозволить себе новую любовь. Если я в порывах ревности сделаюсь преступным в оскорблении Вас — простите меня, со своей стороны и я искренно прощаю вас» [1_34].

С еще большей смелостью прорываются некатолические чувства трубадуров того времени в сонетах Гюго Башелери и Бонифация Кальво:

«Да, я клянусь святым Евангелием, что ни Андрей Парижский, ни Флорис, ни Тристан, ни Амалис[64] не имели такой чистой страсти, такой верной привязанности, как моя. С тех пор как я посвящаю сердце своей даме, я не читаю pater noster, чтобы в словах qui est in coelis не подумать всем сердцем о ней»[65][1_35].

«Она была так чиста в своих речах, так разумна в поступках, — поет Кальво о своей даме, — что я просил Господа принять ее в свою святую райскую обитель. И нисколько не сомневался в том, ибо, как думаю, без моей дамы в раю не будет совершенства»[1_36].

Во всем этом нельзя видеть одни метафоры, одно увлечение певцов своими дамами. Вовсе не свидетельствуют эти строки в пользу религиозности, как то полагает Ренуар. Трудно поверить тому, чтобы, «служа в одно время Богу и даме, они хотели оставаться верными и культу Церкви и культу любви» [1_37]. В эпоху религиозного экстаза, доходившего в остальной Европе до дикого суеверия, подобные литературные приемы, незнакомые прежде нигде, обнаруживают по меньшей мере религиозное легкомыслие на Юге Франции, легкомыслие, общее с Италией. Это были признаки того, что почва уже подготовлена к восприятию еретических грез.

Со своей стороны и содержание эпической поэзии, полной чародейств германской мифологии, волшебства арабской сказки и преданий таинственной эпохи друидов, не всегда способно было воспитывать христианское миросозерцание. В то же время из академий Кордовы и Гренады[66] проливались лучи нового просвещения. Там зарождались попытки к объяснению начал бытия, и, пользуясь творениями мыслителей классической древности, арабские философы приходили к интересным и своеобразным выводам, легко и с увлечением воспринимаемым на христианском Юге.

Вместе с арабской наукой провансальцы могли ознакомиться с поучениями иудейских раввинов. Еврейские школы были особенно многочисленны; на гуманном и просвещенном Юге евреи пользовались тогда свободой, большей, чем где-либо. Врачи, философы, математики, астрологи Прованса были по преимуществу из евреев. Медицинская школа в Монпелье в XII столетии была наполнена арабскими и еврейскими профессорами, последователями Авиценны и Аверроэса; по всем большим городам Лангедока имелись еврейские коллегии. Особенно славилась нарбоннская и после нее — в Безьере, Монпелье, Люнеле, Бокере и Марселе. В академии Бокера славился доктор Авраам, в Сен-Жилле — еврейский мудрец Симеон и раввин Иаков, в Марселе — Фирфиний и его зять, другой Авраам. Преподавание в их училищах было бесплатное. Курсы иногда бывали публичные. Не имевшие необходимого достатка ученики и слушатели пользовались бесплатным содержанием за счет профессоров. Это был большой повод к соблазну и одно из средств к распространению ереси. Католическое духовенство было бессильно тому воспрепятствовать.

Под благотворным влиянием евреев и у христиан было учреждено собственное бесплатное обучение: так было в школе города Альби для предметов первоначального обучения, о чем можно заключить из одного документа позднейшего времени [1_38]. Но ересь уже слишком упрочилась в этих городах, чтобы подобное учреждение могло принести пользу интересам католичества. Иноверное влияние было могущественно по всей стране. В городском сословии евреи еще при арабском владычестве составили элемент, сильный богатством и деятельностью. Замечательно, что в тех городах, где их было особенно много, как в Монпелье и Нарбонне, муниципальный устав назывался «thalamus», что, по Фориелю, представляет филологическое сходство с наименованием законодательного кодекса Иудеев*[67][1_39].

Не только светские ученые, но и духовные, заимствовали из мудрости арабов и евреев. Арнольд, епископ Агеллонский в конце XI века, славился разнообразием сведений и знанием арабского языка. Манфред Безьерский, рассуждая об астрономии, исключительно цитирует восемь арабских астрономов. И арабская наука, и красноречие пользовались в Провансе обширным кредитом. Пьер Кардинал уже много спустя говорит, что он хотел бы обладать храбростью татарина и красноречием сарацина. Многие события библейской истории приняли на Юге легендарную окраску под влиянием восточного воображения. Таинство искупления даже у католиков облеклось в аллегорическую сказку. На провансальский язык было переведено с арабского апокрифическое Евангелие «Детства Спасителя».

Находясь под таким иноверным влиянием, трубадуры школ Аквитании, Оверни, Родеца, Лангедока и Прованса до того резко говорят в своих сирвентах о пороках католического духовенства, что захватывают и самые догматы, невольно или намеренно оскорбляя их, как уже было замечено. Обратимся теперь собственно к тем памятникам поэтического и чисто исторического характера, которые рисуют тогдашние нравы католического духовенства.

«Церковь, — восклицает трубадур де ла Гарда, — пренебрегает самыми священными обязанностями своими. Удовлетворяя корыстолюбию и жадности, она за низкую цену прощает все преступления. Священники неумолчно твердят с кафедр, что не следует желать благ земных, но они весьма непоследовательны. Они защищают убийство и кощунство, так как сами повинны в том и другом. По несчастью, наш век идет по их следам» [1_40].

«Священники стали инквизиторами наших поступков. Я не за то порицаю их, что они судят, но за то, что они властвуют по своим капризам. Пусть они сокрушают заблуждения, — говорит Монтаньян по поводу строгих мер, принятых Римом относительно еретиков, — но без злобы, одной силой убеждения. Пусть они с добротой приводят к истине тех, что отклонились от веры. Пусть они даруют милость и пощаду кающемуся, дабы виновный и невинный одинаково не делались несчастными. Напрасно твердят они, что золотые парчи неприлично носить дамам; если они не сделают другого зла, если они не возгордятся чем-либо, то красивый наряд никогда не лишит их милости Божьей. Те, которые исполняют обязанности свои к Богу, не отталкиваются им потому только, что роскошны их одежды' Точно так же и священники и монахи не заслужат еще награды от Бога, если ничего лучшего не сумеют сделать, как вырядиться в черные рясы и белые капюшоны» [1_41].

Так выражалось общественное мнение по поводу крутых мер Церкви, предпринятых против ересей, и еще ранее их. В то же время, когда начались войны, голос трубадуров, полный ненависти и мести, поднялся еще выше. Своей роскошью, богатством, недоступностью высшее духовенство того времени само возбуждало против себя общее негодование. Веселая и роскошная жизнь вельмож и купцов лангедокских всегда служила предметом соревнования в духовенстве. Если их жилища были убраны бархатом, шелком, самшитом, если камни и жемчуга блестели на их женах, если одежды их кидались в глаза великолеп-ными украшениями, а головные уборы изысканной странностью, то еще большею пышностью и роскошью отличались красные и белые наряды духовных лиц. Их поместья, десятины приносили им мешки стерлингов и соли-дов. На их конюшне стояли тысячные лошади, лучшие среди всей знати. Тогда как буржуа прекрасно умели прожить сутки на два солида и только двенадцать денариев обходился хороший стол, священники растрачивали сумму в двадцать раз большую за одни покои с расписными плафонами, за ячменный хлеб, так любимый в то время, за редкого лосося, за изысканное кушанье вроде соуса с индийским перцем и шафраном. Духовные лица не стеснялись ежегодно первого мая дарить своим возлюбленным кольца, ожерелья, браслеты, драгоценные запястья.

От такой жизни нетрудно было начаться распущенности нравов, так понятной при всякой утонченной цивилизации. Эту жизнь уже давно изобличали трубадуры вроде Вильгельма де ла Фабр и Вильгельма Лиможского. Их сирвенты звучат грустью и страданием за общество, но после них безнравственность в этом обществе еще более упрочилась, преимущественно в сословии духовном, которое даже превзошло светскую знать. Сирвенты трубадуров, беспощадные к феодалам, презиравшие императора, с заносчивыми выходками поучавшие всех государей Европы, тем смелее карали пороки духовенства.

«Чтобы излить свой гнев и печаль сердца, я, сильный моей надеждой на Бога, начинаю сирвенту против великого безумия, которое, прикрываясь обманчивой внешностью, овладевало этим двуличным племенем, — так поет марсельский трубадур при самом наступлении XIII столетия, — племя это любит расточать хорошие слова, но делать привыкло иначе. Те, кто должен был бы ходить по пути Господнем, подвизаться в жизни, по слабости человеческой уклоняются и погибают… Проповедник, внушающий надежду на Бога и убеждающий к добродетельной жизни, говорит прекрасные вещи; но на деле выходит другое. Истинная вера не нуждается в мече, чтобы рубить, разить. О вы, лукавые, вероломные, клятвопреступные грабители, развратные и нечестивые, вы столько уже совершили зла, что одним примером своим способны заразить всякого. Святой Петр не дал вам права золотом уравновешивать грехи преступного. Но не подумайте, чтобы я восставал против всех духовных лиц, с которыми они свыкались с первых воспоминаний детства, я порицаю только дурных между ними, не подумайте, чтобы я позволял себе сомнительно коснуться догматов святой Церкви. Нет, мое страстное желание, чтобы мир водворился между враждующими государями христианскими и чтобы теперь же они вместе с папою (Иннокентием III) спешили за море прославить христианское оружие» [1_42].

Несколько позже, когда война уже началась, карающий тон трубадуров становится тем беспощаднее:

«К чему выряжаются клирики, к чему эта роскошь, к чему эти камни, когда Бог жил так бедно и просто! Зачем клирики так любят брать чужое добро, когда они знают хорошо, что, отнимая крохи бедняка для своих яств, для своей роскоши, они поступают не по Писанию!»[1_43]

«Я не испугаюсь и не оставлю бичевать гнусных клириков; моими стихами да накажется низость этих душ, это коварное поповское племя, которое чем больше имеет силы, тем больше выказывает зла и неистовства. Все эти ложные проповедники вводят свой век в заблуждение; они совершают смертные грехи, и те, которые учатся у них, подражают тому же. Пастыри наши сделались волками, грабителями; они грабят везде, где могут, и всегда с видом ласковой дружбы. Они повергают свет еще новому, а Бога еще большему унижению. Сегодня один из них переспит с женщиной, а завтра оскверненными руками касается тела Спасителя нашего. Это страшное ере-тичество. Может ли священник ночь свою посвящать женщине, когда наутро он будет совершать таинство Христово? А между тем, если попробуете возвысить голос против него, то будете отлучены, и если не отплатитесь, то не ждите ни любви, ни дружбы от них; никто из них не станет молиться за вас. Пресвятая Дева Мария! Дай мне хотя день прожить в ладу с ними и избегнуть их господства. А ты, моя сирвента, лети и спеши успокоить лукавых пастырей; уверь их, что тот подлежит смерти, кто осмелился бы не уважить их могущество» [1_44].

Точно таким же тоном высказывалась литература XVI столетия, в эпоху Реформации. И в том и в другом случаях литература берет на себя обличительную роль; и в XIII и в XVI столетиях ее протестом руководит как порыв свободной мысли, так и чисто христианское желание остановить падение Церкви. И XIII век мог привести к тем же последствиям, что и Реформация, если бы не крепость папской теократической системы, только что утвержденной Иннокентием III.

Торжество пап над императорами в XII веке, выгоды, приобретенные римской курией в ее вековой борьбе, придали немалые силы и авторитет клерикальному элементу. После векового напряжения и труда наступила пора пользоваться победой. Приобретенные выгоды соблазнительно вели клир к злоупотреблению торжеством и властью.

Идеалы Гильдебранда были забыты. Высокие идеи, высказанные рядом пап — исправить духовенство самоотречением, — были благородной утопией, не оцененной современниками. В среде самих католических духовных лиц в разное время появляется ряд сочинений с нескрываемой печалью о порче Церкви. Мы не будем говорить о том, что предшествовало Гильдебранду в самом Риме и среди духовенства. Нравственной реформе, предпринятой Григорием, нельзя отказать в успехе. Но когда прекратилось действие инерции, данной католическому миру этим человеком, тогда стало грозить возвращение прежнего нравственного разложения. Симония еще господствовала в полной силе; свидетелем тому является Ивон Шартрский, который сообщает о том через двадцать лет после кончины Гильдебранда. Гильдеберт, епископ Турский, писавший в начале XII века, изображает правящее духовенство в своем «Curiae pomanae descriptio» как такое сословие, которого надо опасаться.

«Они везде стараются посеять раздор и пользоваться смутами», — говорит он [1_45]. Другой немецкий аббат сообщает о том же в особом сочинении: «Порча Церкви при папе Евгении III». «Неслыханное дело, — восклицает автор, — теперь вместо Церкви римской стали говорить курия римская!»[1_46]

Англичанин Иоанн (Джон) Солсберийский, не щадивший ни друзей, ни недругов, в своей «Поликратике, или О лжи духовных» между прочим рассказывает, что при свидании с суровым папой Адрианом IV он осмелился, увлекаемый побуждением свободы и истины, откровенно высказать все, что дурного говорят в провинциях про него и Римскую Церковь: «Она, мать всех Церквей, стала теперь не матерью, а мачехой. Заседают в ней книжники и фарисеи, они возлагают невыносимые тяготы на плечи людей, а сами не дотронутся до них пальцем… раздирают Церковь, возбуждают вражду, воздвигают народ на духовенство. Они не сочувствуют несчастьям и страданиям оскорбленных, они радуются унижению Церкви… Чаще всего они приносят вред, подражая бесам, обитающим в них и которые только тогда их оставляют, когда те перестают вредить; исключение составляют немногие — те, кои преисполнены понятия о долге и обязанностях пастырских. Но и сам первосвященник римский ужаснее всех и почти невыносим… Дворцы блистают духовными особами, и в руках их помрачается Церковь Христова. Они добывают богатства, провинции, думая сравниться с богатствами Креза; епархии часто преданы на разграбление самым низким людям. И я полагаю, что до тех пор, пока они будут блуждать в такой дебри, бич Божий не перестанет грозить им» [1_47].

Несколько позже, в конце XII столетия, те же голоса, те же латинские стихи слышатся из Англии и Германии. Это известное «in Romanam Curiam», которая, по словам автора, стала не чем иным, как рынком, где с аукциона продаются сенаторские места и в консистории все делают за деньги: «Если не уделить от имущества, Рим откажет во всем. Тот, кто даст больше, будет выбран за лучшего» 48.

Еще большее значение имеют свидетельства французских современников. Одному из них, строгому иноку клю-нийскому, приписывают главнейшее, написанное около 1203 года, в форме поэмы, носящей заглавие: La Bible de Provins. Это памятник высокого достоинства для ознакомления с той эпохой. Автор особенно нападал на высшее духовенство, кардиналов и легатов, которые своим появлением во Франции и особенно Лангедоке возбуждали, как позднее в эпоху великой Реформации, сильное негодование. «Все пропало и смешалось, когда наедут кардиналы, всегда алчные, ищущие добычи. Они приносят с собою симонию, показывая пример нечестивой жизни; как бы неразумные, без веры, без религии, они продают Бога и его матерь» [1_49]. А несколько далее идет обличение даже столпов католичества, хотя то нельзя относить к личности самого папы, это скорее отражение старых воспоминаний, плоды старой накипевшей злобы, привычка и разочарование в возможности поворота к лучшему.

"Всем видно, что Рим унизил наш закон. Князья, герцоги, короли должны о том безотлагательно подумать. Рим нас язвит и пожирает; он разрушает и умерщвляет всех. Рим-- это канал нечестия, откуда изливается преступный порок, это бассейн, полный гадов. В те же самые годы аббат Иоахим Флорский, мистик и аскет, называет Римскую Церковь вавилонской блудницей. «Насколько она удалилась от чистоты первоначальной Церкви, явствует из многого». Он уподобляет Церковь греческую Израилю, а латинскую — Иуде, из которых «первую можно назвать противоборствующею, а вторую вероломной, ибо иное дело уклоняться от веры и другое изменять ее» [1_50].

Еретики прямо заявляют главной причиной своей оппозиции нравственное падение западной Церкви, и апологеты последней, полемисты с ересью, сделавшиеся инквизиторами по убеждению (как, например, Райнер Сакколи), сами сознаются в том. Правда, что с самого начала XIII столетия новый Гильдебранд воцарился в Риме, но ему досталось наследие слишком запущенное, чтобы пло-- ды его деятельности можно было ощутить немедленно. Иннокентий III положил лучшие усилия к исправлению нравов духовенства, но ересь выросла под влиянием условий, уже до него накопленных историей. Он успел достигнуть своей цели уже впоследствии, когда факт совершился, когда альбигойство было побеждено насилием; самая ересь далеко опередила его появление, и не он виновник развития ее. Потому понятно, что образованные лица, принадлежащие к духовному сословию, и при нем продолжают рисовать жизнь духовенства мрачными красками.

Мы имеем два свидетельства такого рода, оба они, как слова современников начала XIII века, требуют внимания. Одно из них, несколько раннее, заключающееся в хронике приора Готфрида, касается непосредственно социального быта Аквитании и Прованса и потому имеет большое значение для альбигойского вопроса, тем более что, записанное в 1185 году, представляет картину нравственного разложения духовенства в эпоху особенного процветания ереси.

Уже тогда между католиками составилось убеждение, что совершать таинство Евхаристии некому, так как достойных для того лиц во всем духовенстве не имеется. О святости жизни в духовных пастырях теперь не слышно.

«Монахи, — говорит по этому поводу настоятель везонской обители, — покидают свое прежнее платье и ходят по улицам одетыми по новой моде; мясо они едят, когда хотят. Самые неприличные раздоры совершаются в монастырях при избраниях. Так, я знаю монастырь, в котором правят четыре аббата. Цистерцианцы еще чем-нибудь заслуживают похвалу[68], они расточают большие милостыни, изучают церковное песнопение, творят много добрых дел. Но и они искусны силой или хитростью присваивать себе имущества и доходы других орденов. Епископы же требуют от приходов большие взятки, а места продают за деньги. Они не дают даром церквей священнослужителям, а прежде требуют подарков, потому те и стригут своих прихожан, как торговцы овец. Последствия бывают еще ужаснее, когда священники подают пастве пример безнравственной жизни. Все преисполнилось пороков, и, как видно из слов приора, побудительная причина заключается в безнравственной жизни духовенства» [1_51].

Еще большим аскетизмом характеризуется взгляд другого высокопоставленного духовного лица, свидетеля самого разгара альбигойских войн и проповедника крестового похода. Надо, впрочем, заметить, что личности вроде Якова Витрийского, епископа города Акконы, появляются благодаря исключительным обстоятельствам. Полуаскет в жизни, носитель идеалов духовного и телесного подвижничества, суровый епископ не хочет ничего видеть в современной ему эпохе, кроме зла. Он был из тех служителей Церкви, которые оказались закалены борьбой Иннокентия III со старыми порядками, борьбой за идеалы нравственной чистоты, борьбой, породившей много неукротимых ригористов, которые, с вечными текстами на устах, в пылу ломки, думая вернуть неуместную патриархальность нравов, впали в противоположную крайность.

Тем не менее уже одно качество обличений автора «Иерусалимской истории» дает право вполне поверить ироническим и озлобленным трубадурам. Заметив, что весь мир потерял понятие о добродетели, что все гибнет среди «пьянства, обжорства, пороков нравственных и утех чувства, которое не кладет даже границ различием полов», что религия падает от нечестивого кощунства, суровый епископ, переходя специально к духовным лицам, так отзывается про монахов:

«Отказавшись от света и от самого века, связанные одним долгом молитвы и веры, они тем более пали нравственно после своих обетов. Вечно беспокойные, никого не признающие над собой, терзая друг друга, они носят крест Христов будто налог и, нечестивые, невоздержные, живут по плоти, а не по духу».

Тем резче епископ акконский говорит о своих высших собратьях по сану, об этих «ненасытных прелатах, которые из-за пламени страсти никогда не видят солнца, справедливости… Грабители, а не пастыри, новые Пилаты, а не прелаты, они не только пускают волков в стадо, но даже дружат с ними. Им надо сказать вместе с Апостолом: врач, исцели сам себя; проповедуя не красть, ты крадешь, говоря не прелюбодействуй, ты сам прелюбодействуешь (Поел, к Рим. II, 21—22). Невеста Христова, Церковь Божья так отдана была на поношение и любодейство теми, кои призваны были оберегать ее. Снова, распиная Сына Божья и ругаясь ему, они, в своем алчном корыстолюбии, не только обличают самих себя, но и со священных предметов снимают всякую благость и позорят их примером своей преступности. У них ночь в доме разврата, а утро пред алтарем; ночью они касаются публичной женщины, а утром Сына Девы Марии».

Тоном решительного памфлета написана его характеристика нравов и жизни французского духовенства. Тогда Париж в своем духовном сословии развращен был, по его словам, более, нежели в остальном народе [1_52]. В столичной жизни, частной и публичной, в продолжение второй половины XII века позорные явления стали общим правилом. Так, знаем, что черное духовенство, как и белое, приобщало отлученных от церкви за деньги, что больных навещали и напутствовали из вознаграждения, что монахини выходили из монастыря, бродили по всем площадям, посещали публичные бани вместе с мужчинами [1_53]. Священники жили с любовницами и часто покидали свои приходы ради женитьбы. Многие клирики, не довольствуясь тем, прибегали к содомскому греху, что давало повод потешаться народному остроумию.

Значительная часть среди духовных лиц имела лучшие намерения и, состоя из людей справедливых и богобоязненных, соблюдала правила своих орденов, насколько это было тогда возможно среди них, «но нечестие развращенных и злонамеренных одерживало верх. Их неправда была велика до того, что они часто допускали к священному сану тех, на кого прелаты налагали запрещение. Оттого могущественные узы церковной дисциплины ослабли; миряне и отлученные смеялись над приговорами своих прелатов и презирали церковное правосудие».

В достовернейшем историческом памятнике альбигойской эпохи — письмах Иннокентия III встречаем несколько примеров безнравственного поведения духовенства вообще и, между прочим, провансальского. Из них можно заключить официально, что священники сделались торговцами, процентщиками, фальшивомонетчиками. Они пьянствуют, разбойничают, святотатствуют и в то же время совершают всевозможные насилия над подчиненными. Из Бордо доносили о кровопролитных схватках между священниками, из Прованса — об азартных играх, причем обвиненный объяснял, что нет причины отказываться от поживы и не пользоваться счастьем, тем более что это укоренившийся обычай во всем французском духовенстве [1_54]. Иннокентий принимал все меры для уничтожения и предупреждения зла при каждом случае. Он увещевал, наказывал, лишал сана, отлучал. Его проповедь, сказанная вскоре по вступлении на престол, в момент самый решительный для альбигойства, объясняющая будущую систему его внутренней политики по отношению к духовенству, служит вместе с тем одним из материалов при изучении нравов духовенства в данное время. Рисуя идеал священника, с авторитетностью государственного документа она показывает присутствие в духовенстве тех же самых пороков, против которых восставали трубадуры, Готфрид и Яков Витрийский.

«Побуждения плотские, соблазны глаза и личная гордость — вот тройные узы греховного человека, — говорит Иннокентий. — Они опутывают и духовных лиц. Под тяжестью плотских страстей духовник не краснеет, что держит у себя женщин, которые, к вящему позору клириков и священников, бывали уже наказываемы за разврат. Узы похотей глаза в том, что влекомые ими не стыдятся вести торговлю и предаваться ростовщичеству, причем все от самых высоких лиц до малых, совершают тысячи обманов; они забывают, что священник, жадный к деньгам, служит не Богу, а идолу. А те, которые должны бы сдерживать других, как собаки немые, боятся лишиться своих приношений, десятин, богатств. Из гордости происходит то, что мы склонны более служить суете, чем смирению, выступая горделиво, разукрашенные нарядами, более приличными людям светским, чем духовным…»[1_55]

Содержание папской проповеди полностью применимо к положению лангедокского католического духовенства перед альбигойскими войнами.

Там в это время католическая Церковь находилась в страшном унижении. Там раздаются горькие жалобы, что опустевшие храмы разрушены или заросли мхом, что духовенству не платят десятин и что оно обречено на нищенство, что сильные феодалы спешили обложить церкви и монастыри налогами [1_56]. Епископы не заботились об интересах своей паствы, а, отправляясь в крестовые походы, оставляли священников в жестоких тисках баронов. Бывали примеры еще хуже. Один епископ нарбоннский, у которого, по словам Иннокентия, богом были деньги, подрядился на войну с разбойничьей шайкою [1_57]. В храмах народ часто вместо молитвы предавался танцам, сопровождая их эротическими песнями.

Авиньонский собор 1209 года должен был составить особый канон по этому поводу. Наконец около 1200 года при дворе маркиза монферратского, друга Раймонда VI, графа тулузского, в присутствии большого числа окрестных феодалов была представлена комедия под названием «Ересь попов», где в лжеучении обвинялось само духовенство. Полная самых резких намеков, она вызвала одобрительные рукоплескания зрителей [1_58]. Ее успех показывает полное отчуждение от Церкви баронов и горожан Юга. Все обстоятельства и условия тогдашней жизни шли в разлад с непосредственными интересами католицизма и приводили к ситуации для них самой неблагоприятной.

Такую же картину представляет и один из средневековых историков этой войны. Из нее видно все унизительное положение духовенства среди пышных феодалов и богатых граждан, духовенства, бессильного ввиду пропаганды свободных мыслей, занимательной ясности альбигойской философии и живых примеров нравственной чистоты последователей Петра де Брюи, Генриха, Петра Вальдо. Та причина, которая казалась особенно важною для капеллана тулузского двора, человека довольно беспристрастного, должна быть указана и в настоящее время, притом по возможности со слов самого автора, современника великих событий в истории Лангедока. Краски его самые мрачные. Он говорит тоном отчаяния за Церковь. В этом тоне вся земля провансальского языка предрасположена была к ереси.

«Она была недалека от проклятия, — говорит Вильгельм из Пюи-Лорана. — Грабители, разбойники, злодеи, убийцы, прелюбодеи, ростовщики покрывали ее. А духовные лица между тем были в великом презрении у мирян».

Из слов летописца видно, что их жадность, разврат и невежество вошли в пословицу. Их считали в обществе ничем не лучше жидов. Так, вместо того чтобы сказать: «Пусть буду я жидом», обыкновенно говорили: «Лучше я стану попом, чем сделаю это».

Репутация духовного сословия в пределах языка провансальского сильно компрометировала католицизм. Показываясь в обществе, священники старались скрыть тонзуру на голове; с ними не хотела мешаться светская феодальная аристократия; они часто не решались показываться на улицу. Знатные рыцари стыдились посвящать Церкви своих детей, для того предназначались дети бедных вассалов. Епископы потому должны были без разбора довольствоваться теми священниками, какие имелись в их распоряжении. В Лангедоке рыцарство по своему произволу следовало без всякой помехи той или другой еретической секте.

«Еретики были в таком большом почете, что имели свои собственные кладбища, где торжественно хоронили совращенных ими»[1_59].

Еретики пользовались большими гражданскими выгодами: они меньше платили налогов своим феодалам, в большинстве принадлежавшим к их вероисповеданию. В их общинах было больше спокойствия и общественной безопасности. Между собой семьи, села и целые города еретические жили мирно. Крепкой стеной стояли они друг за друга, хотя их мнения и различались друг с другом. И вскоре Рим увидал на юге Франции страшное общество с крепкой организацией, сильное чистотой жизни, дерзкой речью, смертельной ненавистью ко всему католическому.

То была новая вера, смесь гностицизма и манихейства с практической и гражданской философией. О новой Церкви знали не одни провансальцы. Не было страны в Западной Европе, где бы не следовали догматам, таинствам и обрядам этого нового вероисповедания. Оно имело свое богословие, своих проповедников, свой нравственный и практический кодекс. Рядом с ним существовали другие ереси, меньшие числом своих последователей, близкие к рационализму, христианские по принципу, позднейшие кальвинисты по догмату, но так же страстно ненавидевшие папство.

То были ученики реформаторов столь же пылких, сколько сильных собственным убеждением в своем призвании, — это люди, опередившие идеи Гуса, Лютера, Кальвина. Рим не хотел различать тех и других; для него все еретики были одинаково опасны. Он знал только то, что на юге Франции страшный центр тех и других, что в Альбижуа скрывался узел всякой оппозиции и под влиянием страха Рим смешал лангедокских катаров с протестантскими вальденсами, назвав тех и других общим именем «Albigeois», альбигойцев. Это слово сделалось символом враждебного лагеря, с которым хотели покончить смертельной борьбой, так как обоюдное существование Рима и альбигойства, столь желательное во имя прав человечества, во имя свободы мысли, при условиях тогдашней истории и при личном характере человека, носившего тогда папскую тиару, было невозможно. Философское равнодушие к отдельной церковной фракции послужило бы сигналом распадения католицизма и извне и изнутри.

Новая Церковь и ее пропаганда до того усилились, что папа Иннокентий III должен был в одном из своих эдиктов официально настаивать на необходимости внутренней реформы духовенства, дабы удержать дальнейшее распространение ереси и отнять у оппозиции один из предлогов к восстанию против католицизма [1_60]. В то же самое время, в начале XIII столетия, один из католических проповедников с ужасом говорит о ничтожном числе защитников Церкви и об огромном числе нападающих на нее [1_61]. То же повторил немецкий инквизитор позднейшего времени.

«Во многих городах Ломбардии и Прованса, — говорит Райнер, — а равно и в других землях и странах было множество еретических школ, как для подготовки к проповеди, так и для учащихся. В них публично дебатировали, и на торжественные диспуты сходился народ. На площадях, на полях и в домах не было никого, кто осмелился бы им помешать, по причине могущества и многочисленности их последователей» [1_62].

В сопредельных странах во всеуслышание говорили, что в Лангедоке больше учеников Мани, чем Иисуса.

Надо заметить, что необходимость реформы в духовенстве была осознана в Риме; в самый год начала альбигойского крестового похода о ней заявляет каноническое постановление; она проникает в сознание участников соборов. Но об этой мере спохватились слишком поздно; вместо нее уже вступило в дело оружие.

А между тем негодующие крики продолжали раздаваться на языке провансальском, на этом орудии и ненавистном органе ереси, заклейменном даже именем языка вальденского. Крик этот шел из уст трубадуров Лангедока и нес вызов непримиримой борьбы с католицизмом.

«Рим! Апостолы и ложные учителя твои погубили святую Церковь и возбудили гнев самого Господа. И столько нечестия и греха исходит из-за гор, что ересь да восстанет на тебя!»[1_63]

Этот голос будет зловещим для Рима, если не теперь, то после…

Однако в те дни, когда он раздавался, католическая сторона имела еще запас свежих сил и находилась под предводительством гениального вождя. На первых страницах этой книги мы видели, как силы эти были громадны, как весь запад Европы готов был повиноваться одному слову Иннокентия III.

Во имя чего, во имя каких убеждений, каких религий, каких жизненных правил, каких философских теорий сражались протестанты этого периода средних веков? Оставили ли они в истории следы своего существования? Во благо ли человечеству пронеслись они на сцене мира?

Отвечая на эти вопросы, надо обратиться к догматической стороне вероисповеданий, которые занимают нас, вероисповеданий, известных разным странам тогдашней Европы. Так как имя альбигойцев имело значение собирательное, то предметом изложения должны быть разнообразные ереси, подошедшие под общее понятие «альбигойских». Узнать содержание и смысл их можно только путем изучения исторических предпосылок. А приступив к такому изучению, мы откроем зарождение альбигойства с самых первых веков христианства.

Глава вторая.
Альбигойские вероучения

[править]

Развитие дуалистической догмы в трех ее направлениях: восточном, славянском и провансальском

[править]

Появление и распространение ересей современно самому началу христианства. Возникновение христианской религии совершалось при таких обстоятельствах, которые не могли не поставить ее в условия борьбы.

Борьба с иудаизмом и язычеством оставила глубокие следы на истории Церкви первых и всех последующих веков. Она благоприятствовала образованию в единой христианской догме других толкований, других учений.

Гностики

[править]

Гностицизм был результатом стремления постичь и уяснить философским путем, началами древнего мира, религию нового времени. Зороастризм персов, Каббала евреев, неоплатонизм александрийских греков — все это послужило источником гностического философствования[69]. Оно зародилось весьма рано, шло рядом с победами собственно христианского вероучения, и, уже при императоре Адриане, в теории Сатурнина, ученика Менандра, успело сложиться в отчетливые формы, отмеченные как мечтательностью, блеском воображения Востока, так и пытливостью Запада. Непрерывная традиция связывает первых гностиков — Евфрата, Симона, Менандра, Керинфа и особенно сирийской школы Сатурнина, Кердона, Маркиона, египетского Василида[70] — с теми катарами, против которых в XIII столетии Рим поднялся на бескомпромиссную войну. Два Бога — добрый и злой; борьба духа и материи; победа над демоном, над телесной темницей человека, отречение от плоти, воздержание от супружества, вина, мяса — все эти признаки дуалистического альбигойского верования были высказаны еще Сатурнином[71][2_1].

Василид объясняет загробную жизнь так, как объясняли ее некоторые альбигойцы: добрые души возвращаются к Богу, злые переселяются в создания низшие, тела же обращаются в первобытную материю. Прочие гностики прибавляют к этому целую самостоятельную космогонию, которая не могла не оказывать непосредственного влияния на историю позднейшего сектантства.

В эпоху, современную развитию гностицизма, появилось столько других самостоятельных теорий, сколько не производил никакой век ни до, ни после. Количество ересей увеличивалось удивительным образом. Некоторые церковные писатели первых веков христианства занимаются исключительно изучением ересей, они насчитывают огромное количество мистических и обрядовых христианских сект. Иероним [2_2] знает их не менее сорока пяти, но Августин насчитывает уже восемьдесят восемь, Предестин — девяносто, а Филастрий, писатель конца IV столетия, живший в эпоху арианства, находит возможность указать более ста пятидесяти [2_3]. Исидор, епископ севильский, один из авторитетных свидетелей, насчитывает в VII веке около семидесяти сект, большая часть которых вела свое начало с первых веков, и замечает, что «есть другие без основателей и без названий»[2_4].

В эпоху возникновения христианства были самые разнообразные общества, секты, всевозможно толковавшие каждый церковный догмат, следовавшие самым противоположным правилам жизни. Многие из них отличались странностью, невежеством, суеверием. Антропоморфиты придавали верховному Существу человеческие члены; артотириты[72], следуя примеру первых людей, принимали в пищу исключительно хлеб и сыр, как «плоды земли и стад»; адамиты, следуя тому же указанию, ходили нагими, как мужчины, так и женщины; николаиты[73] предавались крайнему разврату, по примеру вождя, который предлагал свою жену всякой общине, и т. п. Одни поклонялись исключительно Каину, другие считали Сифа Спасителем, третьи спорили о Мельхиседеке[74], четвертые, точно следуя нищете апостольской, отказывались от собственности. Но в большинстве этих сект господствовали учения, которые содержали в себе дуалистический элемент позднейшего катарства[75].

Под этим наименованием существовала секта еще в первый век христианства, хотя система ее дошла до нас смутно и отрывочно. Катары (kataros — греческое «чистый»; латинское — «пуританин») времени святого Августина называли так себя вследствие той чистоты жизни, которую они проповедовали. Они восставали против любодеяния, брака, отрицали необходимость покаяния [2_5]. По имени Новата, восстававшего против перекрещения и принятия отступников, с учением которого первые катары представляли нечто сходное, их часто называли новатианами[76] и смешивали с этими последними[2_6]. Но из слов источников не видно, чтобы тогдашние катары следовали основам системы альбигойского дуализма. Полагают, что эти первые катары или исчезли в IV столетии, или слились с донатистами[77]. Тем не менее, разбросанные элементы позднейшего альбигойства можно проследить во множестве гностических и других сект эпохи, современной как веку языческих императоров, так и веку Исидора Севильского.

Верования в борьбу доброго и злого начала, восточная космогония и вместе с тем воздержание составляли в тогдашних системах явления далеко не редкие.

Мы отмечали уже общие основы гностицизма. Они удерживались во всех ответвлениях этой обширной системы, во всех созданиях ее последователей, положивших начало собственным теориям. Каждый из них приносил с собою какое-либо новое понятие, что вместе послужило материалом для позднейшей мысли. Менандровцы, Василидовцы, Кердони-ане, Маркиониты и другие гностики, а также Архонтики не признавали мир созданием Бога[78]; Валентин считал Христа прошедшим через святую Деву и не оскверненным — как вода проходит через канал; тогда как Карпократ и Павел Самосатский, напротив, развивали теорию о человечестве Христа. Татиане и Севериане запрещали пить вино, а Гераклитовцы отвергали брак[2_7]. В учении Оригена были также гностические понятия, следы влияния неоплатонической философии[2_8]. В своем сочинении «О началах» он допускает, что души человеческие первоначально принадлежали ангелам и в наказание за грехи были заключены в плотские тела. Патрикиане же решительно утверждали, что плоть человеческая есть создание дьявола[79][2_9]. По их представлениям только тот может быть совершенным христианином, кто способен к самоумерщвлению; они искали смерти и ненавидели жизнь. Эта ересь была особенно распространена в Нумидии и Мавритании.

Христиан первых веков волновала та же мысль, над разрешением которой бились дуалисты XII и XIII столетия и из-за которой они вызывали столько отвращения к себе у католических современников.

Бог, создавший вселенную и человека, всеблагой Бог, полный любви к своим созданиям, — мог ли он быть виновником того зла, которое так обильно разлито по земле в людях; тех бед, которые ищут случая поглотить все живущее; тех препятствий, какие воздвигаются судьбой перед всем добрым?

В ответ на этот вопрос Коллуф, александрийский священник, прямо утверждал, что Бог никогда ничего злого не создавал [2_10]. Противники указывали коллуфианам на тексты Библии: «Я образую свет и творю тьму, делаю мир и произвожу бедствия» [2_11], и также: «Бывает ли в городе бедствие, которое не Господь попустил бы?» [2_12] Коллуфиане же между тем могли ссылаться на место из книги Бытия о первых днях творения: «И увидел Бог все, что Он создал, и вот, хорошо весьма» [2_13].

В связи с подобными спорами появилась противоположная теория. Другой пресвитер, Флорин (валентинианец), живший в конце II века, доказывал, что Бог создал только одно зло. Последователи учения Флорина, выходцы преимущественно из военного сословия (вот почему эти сектанты часто именовались «miles» — воины), отрицали, кроме того, суд и воскресение мертвых, рождение Христа от Девы и, следуя гностикам, считали плоть Христа взятой из небесной Материи [2_14].

В их собраниях существовал обычай, совершенно сходный с тем, в котором, впрочем бездоказательно, католические памфлетисты обвиняют альбигойских катаров и который по настоящее время совершается на чрезвычайных «радениях» одной из русских беспоповских сект, у так называемых «Людей Божьих»[80]. Флориниане под конец собрания, в глубокую ночь, погасив огни, мужчины и женщины, без разбора возраста и родства, предавались свальному греху, думая исполнить завет Бога «растится и множится».

Впрочем, своей односторонностью противоположные мысли, высказанные Коллуфом и Флорином, не могли приобрести большого числа последователей. Оба ересиарха, видимо, чуждались дуализма, хотя дальнейшее развитие их теорий непосредственно вело к этой мысли.

Получив таким образом раздробленное и извращенное понятие о Боге, последующие сектанты были недалеки оттого, чтобы в целях примирения и приобретения большей популярности признать двух верховных существ, враждебных между собой и противоположных по своей сущности. Из множества бродивших идей, под непосредственным влиянием гностиков, составлялись последовательно учения манихеев, присциллиан, ариан, павликиан и позднее болгарских богомилов — тех сект, которые, с большей или меньшей вероятностью, разными авторитетными учеными признаются за непосредственных родоначальников позднейших альбигойцев дуалистичес-эго или, как мы называем, восточного направления.

Рассмотрим прежде всего историю развития верования альбигойских дуалистов, составлявших большинство между еретиками XIII столетия.

Корень этого учения лежит в степях Средней Азии, и Мани, может быть, являлся первым альбигойцем [2_15].

Манихеи

[править]

Чтобы обстоятельнее изучить судьбы альбигойских дуалистических идей с самого появления их в истории, надо подробнее познакомиться с последовательными системами манихейства.

Восточная и греческая философия заметно влияли на решение заманчивых и темных вопросов, встававших в первые века христианства. Основателю манихейской секты открывалась возможность воспользоваться богатейшим материалом, системами разнообразного характера.

Родившись в Индии, Мани большую часть жизни провел среди магов Персии, неоплатоников и гностиков Александрии. Из далекого Востока этот страстный эклектик, полуязычник, полухристианин, полубрамин[81] принес с собой понятие о борьбе двух начал — демонов добра и зла. Он готов был верить в Ормузда и Аримана[82], как искренне верил в каббалу и магию. Посвятив себя всецело поприщу творца новой религии, он отказался от дел торговых, от своих богатств и весь отдался христианскому богословию, греческой науке и еврейской каббале. Идеи Эмпедокла и Пифагора; также оказали заметное влияние на его систему.

Мани считал себя призванным объяснить то, что доселе так противоположно толковалось, тем более что тогда, в конце III века, когда христианская религия готовилась стать религией государственной, было создано особенно много различных воззрений и систем. Он внимательно изучал каббалиста Скифиана, жившего при апостолах и склонявшегося к гностицизму. Учение Зороастра не могло во всей своей полноте удовлетворить Мани, который предпочитал верования более древних магов.

Вообразив себя призванным свыше очистить помраченное христианство, он назвался паранимосом (греческое — «утешителем»). Книги евреев и Евангелие христиан он судил с высоты собственной теософии. Он отвергал Ветхий Завет целиком, как творение божества второстепенного; Новый же он подвергнул критике и, откинув многое, составил собственное Евангелие, которое после выдавал за посланное с неба. Он не всегда верил Откровению, предпочитая философию классических мудрецов.

Из своей колыбели, из пределов Индии и Китая, Мани вынес пантеизм, который так присущ был всем гностическим сектам. Он говорил, что не только причина и цель всего существования в Боге, но одинаковым образом и Бог присутствует везде. Все души равны между собой, а Бог присутствует во всех них, и такое одухотворение свойственно не только людям, но и животным, даже растения не лишены того. Но старый азиатский дуализм несколько искажал это благородное воззрение Платона. Повсюду на земле нельзя не видеть преобладания или добра или зла; примирение — это вымысел, в действительности его не существует. Добрые и злые существа враждебны уже с самого дня своего создания. Эта враждебность вечна, как вечна преемственность созданий, населяющих мир. Так как в добрых и злых явлениях, физических и духовных, нет ничего общего, то они должны происходить от двух различных корней, быть созданием двух божеств, двух великих духов: доброго и злого, Бога собственно и Сатаны, ему враждебного. У каждого из них есть свой Мир, оба они внутренне независимы, вечны и враги между собой, враги по самой природе своей.

Такого рода дуализм не ведет происхождения непосредственно от Зороастра. В нем нет общего, хотя неведомого никому, отца мира, может быть, и благодетельного божества (Зрван-Акарна, отец Ормузда и Аримана, согласно некоторым зороастрийским сочинениям), которому подвластны оба великих духа. Это объединяющее Существо Мани не признает, желая избегнуть трехначалия. Его чистый дуализм безусловен, как безусловен он был в школе древних магов, к которым принадлежал Мани, и убеждения которых он так решительно высказывал, поддерживаемый всеми гностиками Сирии.

Власть доброго Бога, толковал Мани, можно уподобить свету, злого — мраку; один царь правит всем чистым во вселенной, другой, царь тьмы, всем злым.

Между тем как по Зороастру Ариман, начало зла, есть худшая степень добра, наказанная сочетанием с материей, для Мани его Сатана есть непосредственное состояние материи. В ней все зло, и человек, скованный ею, только победой над ней, подвигами самоумерщвления, подавлением страстей, чувств, любви и ненависти получает надежду высвободиться из царства зла. Во всяком случае, Бог света должен быть выше Бога мрака, и врожденное этическое чувство подсказало творцу системы победу первого над вторым. Самая борьба совершается согласно теории Зороастра. Тут участвует и Мать Жизни, которая призвана Богом охранять небо от слуг Сатаны и которая производит первое божественное существо, имеющее, таким образом, по своей природе родственную связь с великим духом добра. Существо это, опираясь на средства пяти стихий (свет, воздух, воду, землю и огонь), борется с орудием тьмы, но безуспешно. Только внезапное содействие «животворного духа», ниспосланного Богом, дарует ему победу, когда оно, истомленное, уже отчаивается в собственном спасении и готово потерять в борьбе своего сына.

Здесь миф выходит на христианский путь, с той разницей, что роль Митры играет Христос. При помощи его, то есть чисто небесного света, князь тьмы творит первого человека, чье тело из земной материи, а разум из небесной. Имя ему «Адам» — он одинаково принадлежит двум богам; оба начала ведут в нем свою вечную борьбу. Но животворный дух, сотворив новую небесную материю, заставляет ее вытягивать и присоединять к себе родственные элементы из небесной материи, захваченной Сатаной. Это и есть вечное тяготение материального человека к духовному совершенству, к освобождению из телесной темницы, из объятий дьявола. Душа первого человека уже готова была одолеть тело, когда демоны запретили ей касаться плодов знаменитого древа знаний; один из ангелов нашел средство устранить этот запрет, но час падения Адама уже был близок. Демоны, для его соблазна, решили создать Еву; ее прелести увлекли Адама, и он совершил любовный акт, который опять отдалил его от совершенствования, уже достигнутого, и отдал во власть материи и духа тьмы. Поэтому люди должны сторониться этих губительных чар и земных наслаждений, которые, обессиливая их, делают неспособными к принятию духа. Высокое призвание человека — в нравственной чистоте, вот почему иногда манихеи называли себя катарами, то есть чистыми [2_16].

Земля, видимый мир, созданный Богом при посредстве животворного духа, должен был послужить ареной духовных подвигов первых людей, свидетелем их борьбы с телом. Видимый мир потому исполнен тех же противоположных элементов, в нем — все степени истечения существ; из него должна постепенно извлекаться материя. Между тем грехи увеличились, и искушения рода человеческого стали велики. Оставалось нанести решительный удар по князю тьмы. Бог света, ревнуя о торжестве своего царствия, решился сам идти на спасение рода человеческого. Тело его было лишь видимое, призрачное. Христом, Мессией он назвался, чтобы исполнить давнишние ожидания евреев. Тогда, по словам Евангелия от Иоанна, «и свет во тьме светит, и тьма не объяла его» [2_17], — эта буквальность удачно соответствовала догматике манихеев. Князь тьмы, напуганный победами нового Освободителя, устроил так, что евреи распяли его. Смерть Христа, хотя только видимая, послужила символом освобождения всех душ. Вместо тела Иисусова остался крест света, который есть логос гностиков, Христос католиков, жизнь, истина, благо.

Такому толкованию верили «непосвященные слушатели», как они назывались в общине; избранные же поднимались до идеального созерцания предметов. (Подобное деление было и у альбигойцев.) Избранным или совершенным предлагался и более тяжелый практически кодекс морали, сходный с правилами сирийских гностиков и их суровым образом жизни. Очищение, освобождение от привязанностей земных, чистота и святость-- цель бытия; такой человек после смерти вступает в царство луны, где в большом озере очищается в продолжение пятнадцати дней, — это небесное крещение водой. После этого душа очищается огнем в царстве солнца — это небесное крещение огнем. Допущенная до созерцания Искупителя, восседающего в солнце среди ангелов, душа достигает верха блаженства; она свободна от тела. Но душа, еще не вполне очистившаяся, помраченная удовольствиями земными, переходит в другое тело, дабы опять посвятить себя очищению, совершенствованию. Все души достойных призваны со временем занять свое место в царстве добра, демоны же будут заключены в свои жилища, а материя, лишенная всякого света и постороннего влияния, будет превращена огнем в мертвую массу, и души, не высвободившиеся от мрака, будут приставлены охранять ее. Это — Плерома гностиков[83], в которой Сатана не находит, однако, успокоения, какое давала ему система Зороастра[84].

Воскресения мертвых Мани не принимал и стоял на воззрениях дуализма. Однако он внес в свое учение многое, непосредственно принадлежавшее христианству. С ним проповедовало двенадцать апостолов, семьдесят два епископа; у него были пресвитеры и диаконы для религиозного служения в различных местах.

Так были созданы манихейские богословие и Церковь, или, лучше, манихейская философская система. Пределы ее распространения были обширные, она с удивительной быстротой появилась на Востоке и Западе. Рядом с христианским воздвигался новый, манихейский молитвенный дом, и это было тогда, когда сама христианская религия еще не получила права на звание государственной. Церковная внешность и ортодоксальные приемы способствовали распространению манихейства. Подобно альбигойцам, манихейцы искусно умели пользоваться характером новых адептов, их ревностью к обряду, к букве. Поначалу они делали уступки, склоняя на свою сторону католиков евангельскими текстами, которые после начинали перетолковывать аллегорически. Будучи философами по убеждениям, они не отказывались от Крещения, но приводили его к простой обрядности и напоминали слова Спасителя: «Всякий, пьющий воду сию, возжаждет опять; А кто будет пить воду, которую Я дам ему, тот не будет жаждать вовек; но вода, которую Я дам ему, сделается в нем источником воды, текущей в жизнь вечную» (Евангелие от Иоанна, IV, 13—14). Под Причащением они подразумевали евангельское представление о духовном хлебе.

Основатель секты мученически погиб в 274 году от рук персидского царя, осужденный собором магов[85]. Для позднейших поколений Мани стал человеком-легендой. Для своих последователей он был то Зороастром, то Буддой, то Митрой, то, наконец, Христом. Как увидим, влиянию его мыслей трудно будет определить пределы. Могущество его духа проявляется тем решительнее, тем замечательнее, что его система была плодом лишь личных, и исключительно его, размышлений. Дуализм видоизменялся и развивался в разные эпохи в результате самостоятельного творчества, но в первой и самой влиятельной своей манихейской форме он был делом одного ума. Гнозис сирийской школы дал Мани особенный авторитет на Востоке, утвердив на Западе в следующем, четвертом, столетии дуализм его ученика, Присциллиана[86].

Присциллиане

[править]

Присциллиане опирались на догму египетского гностицизма. Испанец родом, будущий аквилейский епископ, Присциллиан учился в школах Мемфиса и Киренаики. Там же он познакомился с теориями магов и Мани, подобно которому увлекся богатством и воображением восточной философии. Но в противоположность Мани он всегда хотел исходить из христианских понятий, но не мог избежать влияния теорий гностицизма и манихейства.

Первые свои мысли Присциллиан посеял между женщинами; тут удобнее всего было приобрести силу и поддержку. Скоро он собрал вокруг себя не только множество простых граждан, но и некоторых епископов. Центры его учения были в Испании и Аквитании [2_18]. Он написал тогда множество сочинений, от которых теперь не сохранилось даже заглавий.

Известно, что при объяснении Нового Завета Присциллиан принимал апокрифы, вроде апостольских записок, в которых ученики задают Спасителю ряд вопросов. Из персидской системы Мани присциллиане удержали понятия о борьбе добра и зла, Бога и Сатаны, но с тем отличием, что не давали статуса самостоятельного божества Ариману, делая его творением материи, согласно учению валентиниан, и от материи же производя ангелов и демонов. Другое главное отличие — в создании видимого земного мира, который, по Присциллиану, выходит из рук не Бога, а сатаны. Земля управляется, таким образом, духом тьмы и его ангелами, чем объясняются хаос и зло между людьми.

Все эти положения целиком вошли в космогонию крайних альбигойских дуалистов, сходство простирается от религиозных обрядов до понятий о человеческой душе.

Если в мире столько злых начал, то человек по присциллианам имеет более высокое происхождение. Его душа исходит от Бога, она той же божественной субстанции и прежде появления в каком-либо человеческом теле пребывает в особом небесном мире. Демоны зла соблазном выманивают ее оттуда, мрачные духи подхватывают ее, влекут по всем мытарствам звездным и земным, облекают ее в телесную оболочку и столько приобретают власти над нею, что заставляют ее впоследствии переменить несколько тел, если сразу она не могла приобрести умерщвлением страстей во плоти должной и совершенной чистоты. Только тогда душа может вернуться к Богу и утвердиться в царстве света или, точнее, как полагал Присциллиан, в одной из звездных сфер.

Секта предлагает изучение астрономии, знаков зодиака, так как приписывает звездам особенное влияние на тело человека и даже на каждую часть его. Того же требовала и каббала. Если души поселяются на звездах и имеют некоторую связь с ними, то изучение последних дает основания судить о самой душе, об ее заслугах и страданиях. Так как материя заключает в себе губительное начало, то Христос не мог иметь ее, он не что иное, как то же Божество, которое послало его, он предвечен и несотворен, он не есть второе лицо. Удаляться от материи должно каждое существо, которое ищет очищенного места на хорошей звезде. Поэтому строгая жизнь, воздержание от мяса и вина, посты, молитвы, целомудрие составляют основу нравственности сектантов. Как флориниан, так и присциллиан противники обвиняли в тайном разврате, но утверждать то нет достаточных оснований, публичная нравственность их была безукоризненна.

Католики жаловались на них за пародию святого таинства при Крещении и Причащении, где они произносили какие-то непонятные, мистические слова, подобно гностикам, а также на то, что у них женщины допускаются к системе публичного обучения, что строго запрещено соборами. Вообще еретики в этот век разложения западной империи представляли собой общество более образованное, более крепкое своей нравственной силой. К ним часто обращались лучшие умы времени. Многие риторы, поэты, ученые, весьма знаменитые женщины и, наконец, священники, епископы принадлежали к этой секте, блиставшей дарованиями и красноречием своих основателей. Это учение было широко распространено в Испании и Галлии; Аквитания и Нарбоннская провинция скоро сделались центром присциллианской ереси. Собственно манихеи не могли бы удерживать за собой такого количества последователей, потому что не представляли христианской Церкви в строгом смысле этого слова.

Присциллиане на юге Галлии, а также и павликиане имели и то и другое. Их распространение было до того широко, что скоро пришлось действовать против христиан Зо-роастра мерами строгости и соборами. В Сарагосе в 380 году и через пять лет в Бордо было осуждено учение Присцилли-ана. Император Максим, уступая настояниям святого Мартина, сам казнил присциллиан и приказал везде предавать еретиков казни в случае сопротивления [2_19].

Это были первые соборы против еретиков. Для тогдашних мечтателей и утопистов в религии, смотревших на богословский спор, как на вопрос исключительно философский, такое административное и церковное преследование было неожиданным. Но эта новость послужила примером, которому стали подражать слишком часто. Из-за преследований еретики поспешили соединиться в более крепкие и дружные общества. Секта приняла таинственность обрядов и сделалась недоступной для непосвященных, тем заманчивее увлекая последних. До середины VI века она держится как отдельное и сильное вероисповедание, и только собор в Браге нанес решительный удар по ее существованию. Но, тем не менее, идеи присциллиан, так счастливо посеянные, нашли себе поддержку в скептицизме народного лангедокского характера. Эти идеи не исчезали а, обогатившись новым материалом, растили будущую, гораздо более сильную оппозицию альбигойцев.

Павликиане

[править]

Около того же времени в тот же Лангедок были занесены с Востока сходные воззрения павликиан — секты, родственной сирийскому гностицизму, того же греческого происхождения, с теми же неоплатоническими началами, но потерявшей многое из манихейских преданий[87]. Провансальские павликиане даже проклинали память знаменитых ересиархов древности, они предавали анафеме Скифиана, Будду и самого Мани [2_20]. В Галлии они назывались публиканами. Они сходились с манихеями только в понятии о дуализме и борьбе начал, отвергая, подобно будущим вальденсам, всякий внешний культ, придавая Крещению и Причастию одно лишь обрядовое значение произнесением известных слов. У них не было иерархии, никакого следа церковной организации, как не будет ее у вальденсов. Подобно последним, они признавали брак, не отвергали мяса. Собственно, на павликианскую систему надо смотреть не иначе, как на ту уступку, которую сделал азиатский дуализм европейскому рационализму в христианстве, как на первообраз будущих реформаторов XII столетия, смутно колебавшихся в вопросах веры и балансировавших между рационализмом и христианским богословием.

Поэтому если павликиане и занимают место в общей истории альбигойцев, то было бы жестокой ошибкой производить от них дуалистов альбигойских (катаров), хотя это делают даже такие представительные авторитеты, как Боссюэ, Риччини, Муратори, Мосгейм, Гиббон, наконец, некоторые историки ересей новейшего времени, такие, как Ган, русский исследователь духоборов Новицкий и англичанин Майтланд [2_21]. Такую непоследовательность можно объяснить только недостаточностью разработки истории альбигойцев. Дело в том, что из стремления объединить сектантов эти историки не хотели убедиться в двойственности религиозного направления альбигойцев, из которых каждое не имело почти ничего общего с другим, хотя оба они жили вместе, объединенные общими материальными и духовными интересами, а главное, единой опасностью, которая угрожала всякому уклонению от ортодоксии, установленной Отцами, канонами и соборами.

В отношении же догматическом поздние катары имели с павликианами столько же общего, сколько массилиане (от Массилии, Марселя), эти «полупелагиане»[88], названные так; потому, что составляли исключительное достояние Прованса, где появились в конце IV века с догматикой, развитой учеником Пелагия Кассианом и поддерживаемые марсельскими священниками и несколькими епископами Аквитании [2_22]. Совершенно чуждые дуализма, массилиане стояли на католической почве и привносили лишь собственный взгляд на благодать, необходимость которой если не совсем отвергали, то, во всяком случае, придавали ей второстепенное значение, содействующее человеку верующему. В манихейских обрядах упрекали только собственно пелагиан. Против массилиан же вооружились соборы в Арле и Лионе (475 г.), а аравзийский собор в 529 году наложил на них проклятие [2_23].

Ариане

[править]

Это было примерно в то время, когда в Азии и в Европе, а особенно на Юге Галлии с невероятной силой распространилось более влиятельное учение Ария, наводившее трепет на защитников православной Церкви. Арианство крепко внедрилось в Гиенни, Лангедоке и Провансе, сделавшись там государственным вероисповеданием в эпоху падения Рима и вестготского владычества, оно предрасположило целую страну к торжественному уклонению от правоверия и тем самым дало пример следующим поколениям. Хотя знаменитый Арий, пресвитер Александрии, опирался более на односторонние выводы разума, чем на сокровища воображения, однако и он не смог избежать влияния со стороны гностических учений[89], восточная философия скрывается и в арианстве.

Последователи Зороастра и каббалы говорили о ряде существ, эонов[90], истекающих одно из другого, они утверждали, подобно Арию, что совершеннейший из эонов низошел в человека Иисуса после его крещения в Иордане.

Тонкой, едва заметной струей манихейство вливается в арианство, и восточная философия, преследуемая основателем этой обширнейшей из ересей, тем не менее, часто служит материалом для систематических построений Ария. У Ария, наконец, встречаются слова «Логос», «София»; у него Бог-Сын — чуть ли не демиург, создавший первых людей вместе с Духом, который позже содействовал ему в делах творения. Тонкости и трудности системы, отсутствие ясности и точности, особенно в определении субстанции Сына, — те же признаки гностицизма; эти стороны особенно способствовали падению ереси. Арианские же соборы непрерывно проклинали своих собратьев по вере, если только они не сходились в философских тонкостях понимания Логоса, тогда как само это понимание давало возможность самым различным толкованиям, часто доходившим до обычных препираний, напоминавших состязания в школах Антиохии и Александрии и потому нередко уклонявшихся в космогонию Востока и вымыслы магов.

Это обстоятельство и самостоятельность Сына, как бы равнозначного Отцу и потому в некоторой степени похожего на второго Бога дуалистов, давали возможность заподозрить непосредственную связь ариан с альбигойскими катарами[91].

Современнику альбигойской войны, английскому летописцу Роджеру Говедену провансальские еретики прямо представлялись потомками ариан [2_24]. Такими же они казались знаменитому автору арианской церковной истории — Христофору Санду[2_25].

Но если в учении Ария скрывается гностический элемент, то далеко не в такой степени, чтобы без особенной натяжки он мог создать абсолютный дуализм, которым отличается главная ветвь катаров, и чтобы можно было находить какую-либо традицию, кроме косвенной, то есть той, какую оказывают на образование религиозных и философских систем события прошлого. В этом смысле арианство заметно повлияло на альбигойских еретиков, хотя ариан, как отдельных сектантов, в XIII столетии в пределах Лангедока не существовало.

Из всех вероисповеданий, уже рассмотренных нами, наиболее широкое влияние на альбигойство оказали манихейство и присциллианство. В средние века многие безусловно верили в тождество религии Мани с либеральными воззрениями провансальцев. Так как это вопрос первой важности, то надо остановиться на свидетельствах источников об отношении манихейской системы к альбигойской.

Роже, епископ Шалонский, живший в середине XI века, пишет об убеждении альбигойцев, что Святой Дух передается только через Мани и что ересиарх этот ниспослан самим Богом[2_26]. По Экберту, писавшему памфлет на катаров, «секта эта несомненно берет начало от еретика Манихея»[2_27]. В Италии полагали, что манихейство никогда не прерывалось и по документам можно проследить историю мер против него от Льва Великого до Бонифация VIII, тем более что другого имени для дуалистов там не существовало. Альбигойство являлось местным термином, вследствие ряда событий сделавшимся родовым названием манихейской секты.

Под именем манихейства дуализм известен в постановлениях ряда пап. Мы знаем о мерах, принятых против манихеев папами Геласием (492—496 гг.), Симмахом (498—514 гг.) и Гормиздом (514—523 гг.). Григорий Великий (590—604 гг.) два раза указывал на них в своей переписке и предписывал епископам обращение еретиков в католичество. Столетие спустя то же повторяет Григорий II (715—731 гг.) в послании от 723 года к клиру и народу Тюрингии. В фа-мотах к трем итальянским епископам, Герберту Капуанскому от 978 года, одному из его преемников Атенульфу от 1032 года и Альфану Салернскому от 1066 года, напечатанных в «Священной Италии» Угелли, сектанты называются тем же манихейским именем [2_28].

Наконец, что всего важнее, сам Иннокентий III, искусный в богословии и церковной истории, считает катаров манихеями. В этом же был убежден также автор главнейшего источника в изучении альбигойской догмы — доминиканец, лично допрашивавший еретиков, страстно добивавшийся истины, основательно знавший учение альбигойцев, Монета Кремонский, написавший свою знаменитую книгу в самой середине XIII столетия. Он называет ее «Adversus Catharos et Waldense» («Против Катаров и Вальденсов»), отличая тем самым различные корни еретиков, но решительно признает манихеев за предшественников дуалистов, ему современных, замечая только, что и другие сектанты не остались без влияния на них манихейства[2_29].

Такое же убеждение возникло в Германии, что видно на примере упомянутого Экберта, писавшего после 1163 года и хорошо изучившего рейнских катаров. У Экберта видно даже намерение направить все свои тринадцать речей непосредственно против Мани [2_30]. Во французских хрониках, говоря про еретиков, всегда стараются указать на манихеев, как, например, делает в своих мемуарах аббат Гвиберт [2_31] и другие. Рауль Арденнский, капеллан аквитанских герцогов, в своих проповедях высказывает общее убеждение о происхождении окружных еретиков[2_32]. На рейнском соборе 1157 года за альбигойцами утверждено наименование манихеев[2_33].

Наконец, французский памфлетист, доминиканец Стефан Бурбон, или Бельвиль, инквизитор, действовавший около 1250—1260 годов, в своем сочинении о семи дарах святого Духа говорит, что он старался по возможности точнее изложить заблуждение сектантов и пришел к убеждению, что Мани оказал главное влияние на содержание секты [2_34].

Испанский инквизитор Лука Тюиский, яростно преследовавший катаров в Галиции, во второй части своего сочинения об Исидоре Севильском, рассказывая тоном памфлетиста много интересных подробностей о катарах, главным образом он производит их от манихеев [2_35].

Рим долго был убежден в том и в позднейшее время.

В новой литературе ученый издатель Монеты, Риччини, столько же влияния на альбигойских катаров приписывает Мани, сколько и Присциллиану, но больше родства он находит с манихеями. Французские ученые не проводят глубокой параллели и, не утруждаясь полным изложением той и другой системы, ограничиваются указанием видимого сходства. Но такие немецкие исследователи, как Гизелер, Ган, Баур, склоняются на сторону непосредственного влияния манихейства на альбигойскую ересь.

Что касается преимущественного влияния присцилли-анства, черты подобия альбигойцев которому мы имели случай отметить, то в его пользу если и нет указаний источников, мало вникавших в догматические подробности ересей, то имеются суждения таких компетентных критиков, как бенедиктинские авторы знаменитой истории Лангедока[2_36]. Представляется, что этот вопрос заслуживает гораздо большего внимания историков. Следует заметить, что не всегда отличают точным образом манихеев от присциллиан, хотя такой прием нельзя назвать чисто научным. Во всяком случае, мысли Мани являются существенным источником, если не первообразом дуалистических воззрений.

Разобрав обстоятельно альбигойскую систему, мы окончательно подтвердим нашу мысль о близких соотношениях между присциллианами и альбигойцами; теперь же покажем верность основного положения о том, что формации всех дуалистических систем, а следовательно и альбигойской, коренятся в манихействе.

Мы видели, какое множество свидетельств, взятых из самых разнообразных источников, говорит в пользу этого вывода. Это не могло бы произойти без серьезных причин. Впоследствии мы покажем, что в систему альбигойцев вошло из манихейства отвержение Ветхого Завета, осуждение брака, вообще аскетический и пуританский принцип, теория традуционизма и метемпсихоза[92], наконец, деление сектантов на два разряда по степени большего или меньшего знакомства с верой. Если мифологический характер манихейства исчез у средневековых катаров, то это естественно объясняется условиями иной цивилизации, тогда как астрологическое начало, присущее присциллианству, удержано было вообще согласно идеям, господствовавшим в средние века.

Дуализм славян

[править]

Одним из решительных моментов в истории образования альбигойской дуалистической догмы было обращение ее в греческие формы «павликиан и эвхитов» и славянские тенденции «богомилов». В этих своих обликах манихейство еще на одну ступень приблизилось к альбигойству. Между собой оба названных явления находились в тесном взаимодействии и возникли в соседних географических регионах. Рожденный на Востоке, распространившись оттуда на Запад, дуализм на своей родине искал запаса новых сил и, обновленный, спешил совершить вторичное шествие по тому же пути. Теперь он приносит на Запад мысли молодого племени, только что вступившего тогда на историческую сцену, племени славянского.

Византийская империя, сумевшая сохранить свою внутреннюю государственную целостность, часто стояла на краю гибели от борьбы политических партий в государстве и в столице. Скоро к политическим фракциям присоединились церковные; они также не замедлили начать не менее жестокую междоусобную борьбу. Богословское состязание стало обычным занятием жителей Царьграда и предметом любопытства для народа. Еретиков в Восточной империи распространилось более, чем в Западной. Что они там составили политическую фракцию, это видно из истории восточных павликиан, которых следует отличать от западных, где эта секта далеко не имела такого значения [2_37].

Павликиане вышли из Армении. Когда часть их исчезла на Западе Европы, остальные представили тем более грозную силу в пределах Византийской империи. Они рано создали структуру своей религии под влиянием теологических идей Востока и позже своих западных братьев выступили на сцену истории. Некогда они называли себя детьми солнца, то есть его слугами. Их проповедники, Константин (в VII веке) и его преемники Симеон, Павел, Иосиф (в VIII веке), постепенно распространили павликианскую догму в Малой Азии, учредив административный центр своего общества в Фанорее на Геллеспонте. Они прекрасно умели ладить с арабами и греками; пользуясь тогдашними политическими событиями, они приобрели себе самостоятельность. Когда императоры приказали преследовать павликиан, то встретили в лице их вождя и пророка Карвеаса энергичное сопротивление. Все мелкие секты соединились вокруг него и сделались даже нападающей стороной.

Исповедники павликианства составляли как бы государство в государстве, они имели своего вождя, свое почти независимое общество, свою землю для поселения. Они вели прямую войну с императором Василием, но их полководцы, после многих неудач, подчинились правительству[93].

Позже император Иоанн Цимисхий дал им землю для поселения, обязав защищать ее от набегов скифов, предоставляя за то павликианам свободу веры. Это была большая страна во Фракии, около Филиппополя, имевшая особенное значение в глазах альбигойцев как центральный источник еретического учения. «Скоро, — говорит Анна Комнина, — все вокруг Филиппополя стало еретическим» [2_38]. Страна эта стала местом спасения всех преследуемых и гонимых за убеждения, преимущественно религиозные.

Эвхиты[94] или мессалиане были одним из таких обществ, ветвью павликиан. Лукапетра и его ученика Сергия они считали своими ересиархами, создавшими их догму. Сергий считался также общественным реформатором. Для доказательства своих убеждений еретики перетолковывали некоторые места Евангелия от Матфея. Новый Завет они принимали не вполне, офаничиваясь четвероевангелием, четырьмя посланиями Павла, посланиями Иакова, Иоанна, Иуды и Деяниями. Скорее католики, чем дуалисты, они не остались, однако, чуждыми некоторых обрядов и обычаев манихейства и магии. Их упрекали между прочим в сношениях с духами, которых они истребляли молитвой и изгоняли, совершая различные телодвижения. Но, придя в страну дуализма, они вынуждены были заимствовать элементы чужого учения, смешать с ним свое и составить систему, которая вышла в некоторых частях мистической, в остальных же манихейской. Крещение они отвергнули, церковная обрядность была для них делом посторонним. В каждом человеке, по убеждению эвхитов, присутствуют демоны, с самого дня рождения — исцелиться от них можно только неустанной молитвой. Потому качество пищи не казалось важным, воздержание от мяса не было обязательным. Но аскетизм, иноческая жизнь требовались этой системой более, чем какой-либо из манихейских. Страна скоро покрылась монастырями, около которых стали появляться отшельники. Догматика секты состояла в той же борьбе Сатанаила с добрым Богом, в исчезновении души на звездных сферах, в необходимости отчуждения злого духа. Православные феки рассказывали про их тайные собрания много ужасного, упоминали про свальный фех, про умерщвление младенцев, кровь и золу которых они-де истребляли, но подобные рассказы передавались и про первых христиан, и про другие общины, уклонившиеся от правоверия, если только оба пола участвовали в таких собраниях.

Зороастрийцы, сирийский гностицизм, манихейство — все эти стороны азиатской мудрости оказали влияние на фанатическое учение эвхитов, этот плод богомильства Болгарии [2_39]. С ними мы вступаем во второй период альбигойства, период славянский.

Третьим и последним периодом будет альбигойство собственно провансальское.

Богомилы Болгарии

[править]

Возникновение дуализма богомилов находится в тесной связи как с историей взаимных отношений между Римом и Византией, так и с существованием самостоятельной болгарской Церкви.

Сам склад первобытных религиозных верований древних славян-язычников безусловно повлиял на дальнейшую судьбу христианства в Болгарии. Нельзя объяснить распространения ереси между славянами исключительно одной пропагандой павликиан. Во многих частях Балканского полуострова, не только в окрестностях Филиппополя, дуалисты имели свои церкви, имели их еще раньше. Так было в западной Македонии, в городах Колонии и Кавоссе, в городе Филиппах, даже в Ахайе, то есть собственно Греции. Но тем не менее манихейство упрочилось в Болгарии и переплавилось там в новую систему. Более того, существуя в стране издавна, оно противодействовало введению в ней христианского вероучения. Великие просветители и апостолы славянские, даже по обращении царя Бориса, оставили в некоторых местах Болгарии язычество не искорененным. Так оно продолжало существовать до самого царя Петра Симеоновича[95].

Это было результатом деятельности манихеев, имевших своих проповедников и влиятельных представителей во всех пределах империи. Еретики отличались радушием, общительностью, красноречием.

Иоанн, известный экзарх болгарский, в своем Четвертом Слове смешивает язычников с еретиками: «Да ся срамляют убо вси пошибени исквернии Манихеи и вси погани Словени и вси языцы зловернии», — говорит он [2_40].

Не успел еще умолкнуть последний звук поучения просветителей Болгарии, как туда прибыли павликианские миссионеры из Армении[2_41]. Они повели дело с необыкновенным успехом, и скоро их заблуждения стали грозить православию. Если не стало язычников, то появилось несравненно более опасное и страшное общество, члены которого обладали большими средствами и нравственным авторитетом.

Еще опаснее стали павликиане, когда в их среде появился один из тех вождей, которые призваны быть ересиархами. Он совершил реформу в манихействе и создал особый вид этой ереси, названный по его имени. Это был поп Богоумил, о котором заметил православный обличитель: «а по истине Богу не мил»[2_42].

Богоумил жил в конце X века, в царствование Самуила. Успехам этого славянского Мани способствовали те самые политические обстоятельства, о которых мы говорили выше. Болгары и прочие славяне стали предметом столкновения претензий двух церковных властей — папы римского и патриарха константинопольского. Польский историк права Мациёвский убедительно доказал, что первый свет на славян был пролит с Востока и что они издавна вошли в состав восточного патриархата, но папы со своими светскими устремлениями насильственно вовлекали их в лоно римско-католической Церкви[2_43]. Характер проповедей тех и других миссионеров значительно различался в приемах. Речь западных проповедников была на непонятном языке, она часто приносила с собой только притеснения и нищету для обращаемых, в то время как греческая проповедь обладала тайной успеха. Славяне, обитавшие близ границ Греции, охотно принимали христианство, потому что святые апостолы объясняли им таинства веры на понятном для них языке. Хотя они и любили языческие обряды, продолжая следовать им даже будучи христианами, но никогда не защищали их с оружием в руках. Потому арена проповеди греческих монахов расширялась до далеких пределов. Католическим же ученым, и особенно Мациёвскому, принадлежит честь осознания, что во всех славянских землях, до гор Татры, первоначальным христианством было восточное и что только искусством и политикой Рима оно заменилось латинским. Оно первым было посеяно в Моравии, Чехии, Хорватии, Силе-зии, даже в Польше и, наконец, в Венгрии. Но зато римская курия отличалась удивительною прозорливостью. Она не только уничтожила здесь следы греческого миссионерства, но даже умела склонить болгар к отторжению от восточной Церкви, только что усыновившей их.

Едва успел император Михаил удалить римско-католи-ческого епископа[96], как поспешил дать большие права болгарской Церкви, чтобы удержать ее за собой. Болгарский архиерей получил второе место после константинопольского, а около середины X века стал независимым патриархом, но, впрочем, ненадолго [2_44]. Болгария, возбуждавшая зависть пап, долго была предметом вражды двух великих Церквей, она послужила, наконец, одной из причин их разделения. Важно то, что в отношении Болгарии столько же играли роль экономические интересы пап, сколько претензии германских императоров. В болгарской стране, где дьявол и немец стали синонимами, вместе с римской пропагандой грозило и онемечение, уничтожение национальной культуры. Папская политика заключалась в упорном сопротивлении введению отечественного языка в богослужение в то время, когда немецкая цивилизация напрягала со своей стороны усилия к уничтожению славянского языка и народности между западными славянами[97].

Поспешим заметить, что такая неприязненная политика, как мы увидим далее, должна была сильно способствовать образованию славянского дуализма, кототый в свою очередь был непосредственным предшественником альбигойско-манихейского верования. Принятие славянами из Царьграда христианства вызывалось характером византийской церковной пропаганды, которая никогда не претендовала на полное уничтожение местной самостоятельности. «Восточное христианство никогда не превращало обращаемых в рабов, проповедуя слово Бога на их языке и охотно дозволяя перелагать его на всевозможные глаголы человеческие»[2_45].

Не так поступала Римская Церковь имевшая, на основании исторических традиций великие унитарные цели.

Когда в результате разногласий с греками болгары стали колебаться между верховными Церквями, а чехи и мораване совершенно подчинились Риму, эта политика пап, проводимая со всем искусством, послужила причиной зарождения оппозиции, отклонявшейся от чистого христианства и ради любви к национальному культу выбравшей сторону манихеиского вероучения, которое не переставало до и после богомилов вести свою пропаганду.

Ряд папских грамот был направлен против славянских языков. Первые из них еще делают некоторые уступки, тогда еще живы были просветители[98], тогда необходимо было заручиться расположением новообращаемого племени и отвратить его от враждебных греков. Такой снисходительной политики держались Адриан II [2_46] и Иоанн VIII, из которых последний сперва запретил славянский язык, но потом, после принесения оправдания, защитил Мефодия от постоянных нападок немецкого духовенства [2_47]. Стефан V (885—891 гг.) восстает против местного языка с такой решительностью, которая показывает всю важность его для славянского населения, неправильно понимавшего догмат о Троице.

Культ славянского богослужения был распространен даже в тех странах, которые всегда имели связь с Римом своим духовным просвещением. Иоанн X (914—928 гг.) в послании к спалатрскому духовенству требует непременного употребления латинского языка и в грамоте к Томи-славу, королю хорватскому, замечает, что в славянских книгах много неправильных толкований [2_48].

Далмация и Славония, о которых папа так заботился, действительно служили позже посредствующим звеном в передаче богомильских воззрений в Италию к патаренам и в Лангедок к альбигойцам. Рим, таким образом, давно предчувствовал опасность. В той же Далмации сплитский собор в 925 году постановил, что «епископ не может посвящать в какой-либо церковный сан того, кто знает только славянский язык»[2_49]. Иоанн XIII (964—972 гг.) в послании к Болеславу II Чешскому, разрешая ему учредить свою епископию, обязывает его непременным условием совершать богослужение «не по обряду и секте народов болгарского или русского, и притом не на славянском языке, а следуя в точности учреждениям и постановлениям апостольским» [2_50].

В середине следующего столетия новый сплитский собор считает должным подтвердить запрет славянского цер-ковнослужения, постановив при этом, что ни один славянин не может быть возведен в священнический сан. Столь же серьезные причины для оппозиции латинству должны были существовать в славянских странах и при Гильдеб-ранде, который исходил из воззрений о католической исключительности.

Мы заметили также, что с самых древних времен славяне были предрасположены к дуалистическому представлению о верховных силах. Дуализм был сроден славянской натуре; еще язычником славянин знал о нем, о чем свидетельствует славянская мифология, которая не объединяла понятие о божестве, а, напротив, раздробляла его. Славянское человечество издревле привыкло выражать свое счастье белым цветом или светом, а несчастье черным или темнотой. В основе этого лежала холодная метафорическая мысль о причинах. Поэтому, олицетворив неведомую причину, славянин основал свое верование на мысли, что «доброе начало всегда производит для человека только добрые последствия, а злое всегда только пагубные». От этой мысли произошло разделение и самих олицетворений на «белых богов», которые уже никогда не делали зла, и «черных», которые никогда не приносили добра [2_51]. Между собой они всегда враждуют: добрые и злые духи соблюдают и защищают свои интересы. Доказательством этого служат произведения славянской народной поэзии [2_52].

Дуализм, присущий религиозно-христианским верованиям славянского племени, был замечен священником Гельмгольдом, путешествовавшим между померанскими славянами во второй половине XII века.

«Удивительно заблуждение славян, — говорит Гельм-гольд в своей хронике. — На своих сходбищах и играх они обносят круговую чашу, возглашая над ней слова не скажу благословения, но проклятия, именем богов доброго и злого, ибо они ожидают от доброго Бога счастливой доли, а от злого несчастливой; потому злого бога и называют на своем языке диаволом или чернобогом, то есть богом черным, а доброго белобогом» [2_53].

Славянские Белобог и Чернобог были обоготворением противоположных начал, столь влиятельных в судьбе человека: первое как символ развития, второе — увядания.

«Такое двойственное воззрение, — говорит один из русских специалистов славянской науки, — воззрение на природу, в царстве которой действуют и добрые и злые силы, должно было наложить свою неизгладимую печать на все религиозные представления. Поклоняясь стихийным божествам, одни и те же явления человек различал по мере участия их в создании и разрушении мировой жизни, по степени ближайшей или отдаленнейшей связи их с элементами света и тепла. Так, опустошительные бури и зимние вьюги почитались порождением нечистой силы — рыщущими по полям бесами. Тогда как весенние ветры, пригоняющие дождевые облака и очищающие воздух от вредных испарений, признавались благодатными спутниками Перуна, его помощниками в битвах со злыми духами»[2_54].

Через некоторое время славянин перенес власть злой силы на все имеющее подобие мраку, разрушению в мире нравственном, подобно тому как с Белобогом он слил понятие о Свентовиде, на основании тождества представлений о белом и светлом. Древняя дуалистическая система принадлежала всему славянскому племени. В странах, им занимаемых, даже в России, сохранились свидетельства о том в остатках географических названий. В земле лужичан, близ Будишина, есть гора Чернобог, и неподалеку от нее другая — Белобог. Здесь по преданию были места языческого служения [2_55], следовательно, каждому богу полагался отдельный культ.

Наконец, убедительное доказательство того, сколько благоприятных элементов для дуалистического христианского культа имелось в язычестве, представляет место из Густинской Летописи, где старинным славянским волхвам приписывается убеждение: «два суть бози: един небесный, другой во аде»[2_56]. Все это показывает, какое предрасположение к дуалистической ереси было в славянском духе[99], а, в свою очередь, политические события и происки пап объясняют, что неустойчивость тяготения Болгарии к Византии, ее колебание между Восточной и Римской Церковью со своей стороны побуждали к серьезному выражению недовольства между болгарами.

И действительно, в Болгарии из манихейско-павлики-анских воззрений образовалась Церковь с той иерархией и догматикой, которые послужили после образцом для провансальских сектантов.

Богомил, по иным сведениям он же и Иеремий, вождь первых еретиков Болгарии, создал эту Церковь, базируясь на манихейско-павликианских основаниях. «Синодик царя Бориса», предавая всех их анафеме, перечисляет имена проповедников и рассадников славянского дуализма. То были Михаил, Феодор, Добря, Стефан, Василий и Петр[2_57]. Каждый из них выдавал себя за Иисуса, окружая себя апостолами, а иногда и простыми учениками.

Наиболее известным из них был Василий: он давно прославился искусством проповеди и тайной влияния на человеческие сердца. Он был уже в летах, когда вышел на проповедь. Василий носил иноческую рясу, но оставался врачом по ремеслу во все продолжение своей пятидесятилетней проповеднической деятельности. Он назывался то апостолом Петром, то самим Спасителем [2_58]. Тогдашний император Алексей Комнин[100] отличался ревностью прозелита к православию. Еще в Филиппополе, пользуясь своим пребыванием в этом городе, он принял меры против павликиан. Негодование императора усилилось, когда он узнал, что еретики, последователи и ученики Василия, скрываются в самом Царьграде.

Император велел захватить престарелого проповедника и решил лично побеседовать с ним на духовные темы. Но напрасно он истощал все свое красноречие, он разочаровался в возможности когда-либо убедить его. Василий был осужден на сожжение, а его ученики заключены в тюрьмах, где император лично навещал их. Тем не менее, мученическая судьба Василия нисколько не потрясла Церкви Богомила. Центром ереси продолжал оставаться Филиппополь. Отсюда-то богомильство распространилось за Балканы, успев, между прочим, пустить вместе с греко-христианской проповедью слабые отголоски и в Россию, но главным образом тяготея к Западу, где ему предстояла целая история, полная грустного и вместе с тем драматического содержания.

Теснимое и гонимое властями богомильство не думало совершенно покидать своей отчизны, где следы его, как отдельной организации, простираются в глубь XII столетия. Богомилы называли себя также и греческим словом «катары», тем именем, которое, как мы видели, еще с первых веков христианской веры прилагалось ко всем движениям, имевшим одним из требований к своим участникам воздержание. Чтобы жизнь вполне соответствовала такому названию, дух должен осуществить полную победу над грубым материальным бытием, победу над дьяволом, который хочет быть совершенно равным Богу. Признание Нового Завета, переведенного с греческого текста на славянский, отвержение Ветхого, как изобретения дьявольского, общедоступная проповедь на отечественном языке, отрицание Крещения и Причастия, мысль, что Христос имел только видимое тело, неприятие образов и креста, соблюдение неко-торых практических обрядов — все это связывало богомильство с предшествовавшими ему манихейством и восточным павликианством, из которых оно органически развилось.

Собственно богомилами выработан обряд возложения рук для сообщения Духа Святого, впоследствии заимствованный у них альбигойцами (consolamentum). Фактическое разделение сектантов на два толка, безусловного дуализма и смягченного, повторилось в непосредственной истории собственно альбигойцев.

Уже Зороастр, как было замечено, решился смягчить не-утешительную, фатальную основу дуализма иранских магов. Он полагал, что искони существовало только одно божество, которое произвело из себя Христа и Сатанаила, доброе и злое начало. Сатанаил создал первого человека и весь видимый мир, Христос же открывает человеку путь к спасению.

В Болгарии манихейство и павликианство, существовавшие издавна, получили самостоятельное развитие. Это были две Церкви, которые инквизитор Райнер считает отдельны-- ми в ряду прочих Церквей, исповедовавших катарство. По предположению некоторых русских ученых, их самостоятельность доходила до того, что еретики имели даже особую азбуку, так называемую глаголитскую, которую будто бы они изобрели еще в IX столетии вместе со своим вероисповеданием, враждебным греческому. Это предположение принадлежит «к числу вопросов пока безответных, однако же возможных для филологии славянской»[2_59].

Двумя сказанными толками не ограничивались Церкви еретиков Балканского полуострова. Как ни неохотно говорит о них католический монах, он находит, однако, необходимым насчитать число всех дуалистических Церквей, современных ему, до шестнадцати. Необходимо заметить, что вся разница ограничивалась одной местностью, что внутренних различий в большинстве случаев не существовало. Из слов Райнера видно, что многие из этих Церквей существовали еще и в его время между славянами и греками. Это были: Церковь Славянская, Церковь Латинская Константинопольская, Церковь Греческая Константинопольская (со знаменитым патриархом Никитой, ставившим в XII столетии епископов альбигойских епархий), Церковь Филадельфийская Римская, Церковь Болгарская, Церковь Дуграницкая[2_60]. Две последние, послужившие, по словам Райнера, источником всех последующих дуалистических вероучений, и обозначают смягченный и крайний толки богомильского учения или славянского катарства, что, по нашему мнению, равнозначно. Слово же «Дуграницкая» обозначает, судя по всему, область Дреговичей. Место, где жили последние — в Македонии около Солуня и во Фракии вокруг Филиппополя, — достаточно объясняет крайности их философской системы (в отличие от других богомилов, чье название «кон-корецкие» идет от далматинского города Горице). Павликиане селились и проповедовали в этих местах с давних пор, сюда они принесли свой жесткий, безотрадный взгляд на мир, сюда насильственно их переселяло греческое правительство, к вреду государственной религии. Здесь павликиа-не внедрили фантастичный дух восточных систем, оставивший столько следов в истории ересей.

Неизвестно, каковы были первоначальные верования болгарских дуалистов, но несомненно, что исторические источники застают их в видоизмененном облике. Воображение играет большую роль в этой богословской эпопее славян [2_61].

Злое и доброе начало богомилы, будучи в массе своей умеренного толка, считали порожденным от высшего, особого верховного Существа и притом так, что Сатанаил был старшим его сыном, а Иисус — младшим. Все вместе они составляют Троицу, над которой витает еще вторая, явно гностическая, из Бога, Слова и Духа святого. Троица столь же духовна, как и само Существо, которое пребывает бестелесным, но человекоподобным. Сатанаил властвует над миром видимым. Полный гордости, он возмутил ангелов против Бога, отца их, и последний принужден был низвергнуть дерзких с неба. Сатанаил только этого и ждал. И вот он, довольный видимым успехом своих замыслов, основывает из новых подданных новое царство, мир телесный. Из материи, при помощи земли и воды, он создает Адама. Первый человек уперся ногой в землю, и из ноги его истекла влажность, принявшая форму змея, затем потек духовный эфир, но свойства нечистого; Сатанаил думал обратить его на человека, но он попал в змея. Тогда Сатанаил обратился с молитвой к верховному Богу и просил его дать ему для человека одну из запасных душ; потом понадобилась еще одна для Евы. Но прежде чем допустить Адама до Евы, Сатанаил сам совокупился с ней. Сын Евы Каин и дочь Каломена были плодом этого совокупления; в них семя великого нечестия. От Адама Ева родила Авеля. Если тело людей губительно, то в душах наследственно продолжает присутствовать часть небесного эфира, как ни старается мрачный Сатанаил ввести род человеческий в гибельное падение.

Верховное Существо сжалилось над людьми. Господь послал другого сына своего, Христа, чье имя Слово или архангел Михаил. Он вселился в одного из ангелов, в Марию, и, пройдя через ее ухо, как говорит тот же Евфимий, остался чист и свят по-прежнему, с тем же небесным, призрачным телом, чуждым земных ощущений, какое было у него всегда. Он погиб ради спасения людей, долго гонимый и наконец убитый своим могучим братом. Снизойдя в ад, Иисус приковал Сатанаила, но не избавил род человеческий от его происков. Отныне людям, дабы достигнуть спасения, необходимо бороться с плотью. Совершив свою спасительную миссию, Иисус вернется к пославшему его, с которым он и святой Дух сольются воедино, зло исчезнет, никакого иного Бога не станет, кроме бестелесного, но человекоподобного верховного Существа.

Вскоре мы увидим, что все это учение, конспект которого приведен нами, почти дословно было перенято большинством альбигойцев. Мы убедимся, что в форме религиозного вольнодумства проявился великий вклад славянской мысли в дальнейшую общеевропейскую историю.

Но прежде чем перейти к изучению альбигойства в его последнем и главнейшем виде и к его распространению под двойственным влиянием старого манихейства и нового богомильства, мы должны остановиться на одном интересном литературном и историческом памятнике, дающем ключ к сравнительному изучению богомильства и альбигойства. Труды богомильских богословов до нас не дошли, так как книги последнего из великих его проповедников, Константина Хризомата, были сожжены по определению константинопольского собора 1140 года, но «слово» пресвитера Козьмы, современника славной эпохи болгарского царя Самуила[101], согласное со свидетельствами латинскими и греческими, своим складом, типичной манерой обличения, может достаточно заменить отсутствие других документов, особенно с нравственно-практической стороны учения. Памятник этот, дошедший до нас в русской редакции, может быть, еще XI века, издан отрывочно в «Загребском Архиве», а целиком и с тщательностью в «Православном Собеседнике». Он распадается на две существенные части: «Слово святого Козьмы пресвитера на еретики препрение и поучение от божественных книг» и «О церковном чину слово». Для нашей цели необходимо рассматривать их как одно целое. Обличение Козьмы, как современника, довольно ясно решает вопрос об отношении богомилов к провансальским еретикам и о непосредственной связи последних с первыми.

С первых же строк Козьмы виден серьезный и опытный взгляд на ересь, ему современную. Автор жил во время самого широкого распространения ереси, он помнил самого Богомила и экзарха Иоанна. Он сознает искусство еретиков и тайную силу их влияния. Они «словно овца образом, кротки и смиренны, и молчаливы, бледны обликом от лицемерного поста, лишнего не рекут, не смеются громко, не любопытствуют, хранятся от чужих, и все творят тайно, так что, не узнав их, крестим с правоверными, хотя изнутри они суть волки и хищники». Сам обличитель сознается в их искусстве действовать на людей, сознается, что «многие пойдут за нечистотой их. Ибо мнят себя сведущими в глубинах книжных и хотят толковать, на свою пагубу».

Эти отверженные, опасные для православных своим умением проникать в душу обращаемого, часто твердили в укор им:

«Отчего живете не так, как то велено, как к Тимофею писал Павел. Не видим вас такими, но все противное тому творят попы, упиваются, грабят, и нет никого, кто воспрепятствовал бы их злым делам… Но что, говорят еретики: мы Бога призываем молениями… Мы более вас Бога молим, и бдим, и молимся, а не живем в лености, как вы».

Главные догматы богословского вероучения о самостоятельности и могуществе дьявола, создавшего мир, приводят обличителя в ужас:

«О некотором немного поведав, об остальном помолчу… рассказывают некие басни, которым учит отец их диавол, неподобно будет лжи их перед вами открывать». «Вам же, еретики, кто сказал, что Бог не сотворил всю сию тварь? Бог и нас и все видимое и невидимое сотворил. Ваши же мысли и словеса диавол всеял, не найдя места под небесами, он свил гнездо в ваших сердцах…» «Больше того, — замечает он в другом месте, — и над свиньями диавол не имеет власти, тем более над человеком, сотворенным рукой Божьей. Часто слышим от ваших, беседующих: почему Бог попускает власть диавола над человеком? Но эти словеса — суть детские и нездравы умом. Ради своих целей Бог попустил диаволу сеять мысли злые в человеческих сердцах… По воле диаволовой, они говорят, существует ныне все: небо, солнце, звезды, воздух, земля, человек, церковь, кресты, и все достояние Божье диаволу передают, и все, что движется на земле, и одушевленное и бездушное, называют созданным диаволом… Христа называют старейшим сыном, меньший же, который изменил Отцу, диаволом стал… И того дьявола нарицают творцом и создателем земных веществ, и его же считают тем, кто повелел человеку иметь жену и есть мясо и пить вино; и просто похулив все наше, сами себя считают небесными жителями, а женящегося человека и живущего в миру зовут слугами маммоны».

Желая доказать всю неосновательность таких требований от мирского человека, Козьма обращается к своему любимому источнику, посланиям Павловым, убежденный в успехе довода, и говорит:

«Видите ли, еретики, святого Духа речь сию, глаголющего, насколько законный брак чист и разрешен Богом, и что пища, и питие в меру не послужат к осуждению человека».

Так же основываясь на авторитете апостолов, аргументируется и осуждение отрицания богомилами Ветхого Завета. «Если и апостолам не имеете веры, то вы более неверны, чем поганые, и зловреднее бесов».

Ввиду свободомыслия противников и имевшегося у них разнообразия доводов обоюдное положение борющихся сторон было неравносильно.

«Какую неправду вы видите в пророках, почему хулите их и не принимаете книг, написанных ими? Каким образом называете себя любящими Христа, а прорицания о нем святых пророков отметаете? Пророки ведь от себя ничего не говорили, но как им велел святой Дух, так и возвещали нам».

О кощунстве еретиков над Богоматерью, «которую они не чтут, но много о ней лгут, их речи и ложь нельзя даже излагать в этой книге», сообщает одно из мест. Как ни подобны бесам еретики, но, впрочем, бывают они злее самих бесов:

«Бесы ведь креста Христова боятся, еретики же ломают кресты и делают из них свои орудия. Бесы боятся образа Господня, на доске изображенного, еретики же не кланяются иконам, называя их кумирами. Бесы боятся костей праведников Божиих, не смея приблизиться к ковчегам, в которых лежит бесценное сокровище, данное христианам на избавление от всякой беды; еретики же ругаются на них и над нами смеются, мы видим, что они не кланяются им и не просят от них помощи… И не хотят славы дать святым, и Божий чудеса хулят, которые творят мощи святых силой святого Духа, и говорят: не по воле Божией творятся чудеса, но диавол то творит на прелесть человекам, и многое иное о них лгут, кивая главами своими, как жиды, распинающие Христа».

По поводу насмешки сектантов над чудесами Христа обличитель предпочитает держаться одной иронии, как и по отношению к вопросу о крещении, необходимость которого они отрицали. Так как в младенцах олицетворяется исключительно телесное начало, это зло творения, то бо-гомилы, исходившие во всем из своей центральной идеи, гнушались их.

«А еще если доведется им увидеть младенцев, то как смрадного зла гнушаются, отворачиваются, плюются».

Подробнее «Слово» останавливается на святом Комкании, то есть Причастии.

«Что же эти говорят о святом Комкании? Что не Божиим повелением творимо Комкание, не есть, как они говорят, само тело Христово, но то же, что и вся обычная пища…» В ответ еретикам обличение восклицает: «Слушай меня, безбожный еретик, о чем рек Господь к апостолам, хлеб давая им… Тем же и тех самых жидов, распинавших Христа, еретики грешнее: они ведь над телом надругались, а эти — над божеством».

Изворотливость еретиков, их готовность к лицемерию, если то требовалось интересами веры, не укрылось от проницательности обличителя. Известно, что богомилы, как и альбигойцы, и последователи тайных русских сект, дозволяли себе скрывать перед православными свои убеждения и обряды, оправдывая то необходимостью.

«Еретики же, слыша слова апостола Павла о кумирах, говорят: не подобает нам повиноваться злату или серебру, сотворенному хитростью человеческой, мнят, что то сказано об иконах, и по причине этих слов не кланяются иконам, но лишь от страха человеческого и в церковь ходят и крест и икону целуют; если же о них узнают, что они обратились в нашу истинную веру, то говорят: все это делаем по человеческому, а не по сердцу, в тайне же храним свою веру».

Ожидание Антихриста еще более уподобляет их со средневековыми альбигойскими и русскими беспоповскими сектами нашего времени.

«Авраама же, друга Божия, и Даниила, и Азарии и прочих пророков не приемлют, их же и звери свирепые убоятся и огонь угаснет. Иоанна же Предтечу, эту зарю великого Солнца отрицают, называя его антихристовым предтечей… Сами еретики по истине — антихристы», — заключает обличитель. Он не находит предлога объяснить изменения, сделанные ими в обрядах и постановлениях церковных. Евангелие и Апостол «не просто пересказывают, но извращают все на свою пагубу». Их тайные собрания, эти радения раскольников, не рассказаны подробно, ибо это — «тысячи соблазнов, поклоняются же в своих, затворившись, храмах четырежды днем, и четырежды ночью, и все пять врат своих отверстыми имея, которые ведено держать затворенными; кланяясь же говорят: Отче наш иже еси на небеси. Кланяясь, не творят креста на своем лице». Исповедь их была такой же, какую требовали позднейшие кальвинисты: «Еретики же сами в себе исповедь творят и принимают, сами являясь связанными узами диавола; не только мужи ее творят, но и жены…»

«Кто вам указал, — вспоминает обличитель, — в день воскресения Господня поститься и кланяться и ручные дела творить? Вы говорите: человеки то установили, а не написано того в Евангелии. И все Господни праздники и память святых мучеников и отцов не чтете».

Учение еретиков было слишком радикально, ибо автор счел должным прибавить: «Прочие же их гнусные словеса оставлю; слишком многие лжи в них сплетены. Их только тем подобает говорить, кто ума не имеет» [2_62].

Элементы будущей церковной оппозиции были, таким образом, весьма грозны.

Сторона социально-гражданского быта богомилов представляла явления не менее резкие. Славянские еретики далеко не чужды были государственных идеалов и утопий. Они проповедовали политическое учение в таких формах, что обличитель должен защищать перед ними необходимость государственной власти. Надо полагать, по этому важному памятнику, что предшественники альбигойцев были, в наших терминах, коммунисты. Республиканские стремления альбигойцев, их тяготение к городской конституции, их борьба, на-- правленная столько же за веру, сколько за гражданскую свободу, — все это в значительной степени объясняется политическим характером ереси, предшествовавшей им.

«Учат же своих не повиноваться властителям своим, хулят богатых, царя ненавидят, ругают старейшин, укоряют бояр, мерзостью перед Богом считают работать на царя и всякому рабу не велят работать на своего господина»[2_63]. В результате обличитель весьма долго старается доказать, что «цари и бояре Богом поставлены».

Вследствие своей склонности к скрытности и лицемерию богомилы, как и альбигойцы, всегда обладавшие тактом, умели искусно прятать свой политический цвет, который ничем не обнаруживали, пока не рассчитывали на верный успех. Именно эту политическую струну, оживлявшую все их учение, они передали своим последователям на Западе Европы[102].

Патарены Италии

[править]

Посредницей в такой передаче должна была стать северная часть Италии. Там почва для распространения ереси была подготовлена самой историей страны. Там когда-то жгли манихеев; там в начале VI века против них издавались указы остготского короля Теодориха; там боролся с ними Григорий Великий. Обитатели долин Ломбардии долго были арианами; католические римляне по привычке презирали их. А в десятом столетии, когда славяне почувствовали потребность поделиться своим катарством, духовенство Ломбардии находилось в весьма жалком положении. Оно большей частью было настолько невежественно в делах религии, что вряд ли могло ясно увидеть противоположность новых воззрений по отношению к ортодоксии. Большинство веронских клириков тогда не знало Символа Веры, а в Виченце иные священники простодушно представляли себе Бога с человеческими членами.

Новое учение было заманчиво: непонятное в Евангелиях оно проясняло самым простым образом, жизнью своих последователей оно внушало стремление к подражанию. Дуализм начал распространяться в Ломбардии и готовить проповедников для соседней Галлии. Нельзя измерить духовное движение точными цифрами, идея способна разноситься с особенной быстротой и притом в самых широких пределах. Оттого во Франции почувствовали присутствие болгарской системы почти в то же время, как в Италии, что объясняется сходством манихейских учений старых и новых. В Италии, и именно в северной, болгарское присутствие запечатлело свое движение даже географическими терминами. В округе Туринском еще ранее 1047 года одно место носило название Вulgaro. Замок того же имени существовал и в диоцезе Верчелли. Одна знатная фамилия в Турине именуется Булгарелло, еще прежде 1116 года; рода с фамилиями Вulgaro, Вulgarii жили в Болонье, Сиене и других городах [2_64].

Около первой четверти XI века дуализм заявляет себя решительнейшим образом. Тогда у него нашлось немало влиятельных приверженцев в среде ломбардской аристократии. Замок Монтефорте близ Турина, соименный домену будущего истребителя ереси[103], был местом убежища проповедников учения, между которыми выделялся Джерардо, пылкий энтузиаст, отличавшийся дарованием и успехами. Он разносил воззрения альбигойских дуалистов, хотя умел прикрывать их видимым сходством с христианской догматикой. Он твердил, что жизнь — это нескончаемое покаяние, что, чем оно суровее, тем более спасает человека. Рай открывается только ценой земных самоистязаний, подавлением плоти и крови. Не только всякое чувственное наслаждение губительно, но соучастие со святым Духом само по себе требует скорейшего разлучения души с телом, отчего мученическая смерть представлялась отрадным блаженством. Особенно сильно восставали последователи Джерардо против папства и соблазнов Римской Церкви.

Архиепископ Миланский Эриберто да Канту, ненавидимый в стране, поднял против еретиков окрестных баронов. Готовность, с какой последние спешили осадить замок, куда отовсюду стали сходиться еретики, объясняется тем, насколько новое учение стало популярно среди крестьян. Слова Козьмы о богомилах: «учат не повиноваться властителям своим, хулят богатых… и всякому рабу не велят работать на своего господина» — можно применить и к онтефортским еретикам. Против них были озлоблены именно феодалы, которые и разрушили замок. Монтефортцам предстояло или отречься от своей ереси, или умереть на костре. Почти все с радостью бросились в огонь[104][2_65]. Это были первые мученики, таким образом, пример прован-Пальцам был подан из Италии, дуалисты которой только кбдним именем «патаренов» отличались от альбигойцев [2_66]. Впрочем, они назывались разными именами: Gazari, Arnoldisti, Giuseppini, Insavattati, Leonisti, Bulgari, Circoncisi, Publicani, Comisti, di Bagnolo, Vanni, Tursci, Romulari, Ceruntani — так приводит их самоименования итальянский историк Канту.

Церковь патаренов имела постоянные сношения с Болгарией и Византией. Из Болгарии сюда был доставлен апокриф Евангелия святого Иоанна[2_67]. Известный еретический патриарх Никита посылал к патаренам епископов, таких как Марка, Иоанна Еврея. Часто архиереи богомильские сами появлялись в Ломбардии для проповеди. Постепенное усиление ереси показывает всю важность посредствующей роли Ломбардии в истории альбигойцев.

Например, Милан около середины XII века был скорее еретическим городом, чем католическим. Проповедники патаренов публично произносили речи на площадях столицы. Местный архиепископ напрасно боролся с торжеством ереси, за которую были все городские власти. Даже женщины, увлекаясь общим духом, делались проповедниками и главами ереси. Так, в Орвието властвовали Милита и Джульетта, своей чистой жизнью внушавшие уважение и удивление. Из Феррары пришлось удалять еретиков при помощи оружия. Короче, в конце XII века католики принуждены были сознаться, что города и замки наполнены лжепророками, что ересь стучит в ворота самого Рима, что «пора идти на помощь Богу». Райнер Саккони приводит список итальянских еретических Церквей, ему современных; вариации их учений были весьма разнообразны, число последователей постоянно росло.

Меньше всего было исповедников крайней ветви. Ветвь Конкорецо преобладала в Ломбардии. Баньольцы, признававшие сотворение человека прежде вселенной, имели храмы в Мантуе, Милане, по всей Романье и Тоскане. В свою очередь, провансальские дуалисты впоследствии посылали своих миссионеров в Ломбардию.

Кипучая жизнь Апеннинского полуострова, занятого исключительно экономическими и чисто гражданскими интересами, не дала возможности сосредоточиться ереси в виде отдельной плотной массы, как произошло в Лангедоке. В Италии слишком развита была индивидуальность, вообще частный интерес, так что религиозный вопрос часто растворялся в ряду других, это и делало из Ломбардии удобный посредствующий орган. Поэтому Италия считалась рассадником дуалистического учения во Франции и Фландрии, а Джерардо Монтефортский мог восклицать, что единомышленники его рассеяны по разным странам и что Дух Святой невидимо и ежедневно посещает их [2_68]. Неудержимо шла ересь по итальянской почве, только Океан мог остановить ее.

Ереси Франции и Лангедока до 1170 года

[править]

Та страна, где ересь должна была невольно остановиться в своем течении, представляла собой самые благоприятные условия к восприятию славянского катарства. Все изложенное нами выше, смеем думать, достаточно поясняет такой вывод. На юге Галлии знали о катарах еще с первых веков христианства, здесь было царство манихеев, ариан, присциллиан. Здесь еретики держались долее всего и уступали только после кровавой борьбы. То, чему хотели поучать теперь, здесь уже привыкли видеть и слышать. Еще несколько веков тому назад священник Вигилий и епископ Марсельский Серен здесь ломали образа и мощи, не молились святым [2_69].

Страна эта прошла через горнило всех верований и обрядов. Она, как мы знаем, обладала выгодными для ересей политическими условиями, скептический дух народа, склонного к фантастическим учениям, заранее был предрасположен сочувствовать всякому свободомыслию в религии, философия должна была пленить одних, а аскетический пример укрепить других. Все соединилось таким образом, чтобы средневековая оппозиция Римской Церкви сосредоточилась, как в фокусе, именно здесь.

Итальянские миссионеры не заставили себя долго ждать. Они застали наклонность и вкус к богословским препираниям, множество верований, оттенков, несогласий. Прибыв в столь удобное время, проповедники дуализма приобрели быстрый и полный успех. Они избрали Тулузу центром будущей религии и разошлись по Аквитании и Сеп-тимании. Скоро их учение нашло множество последователей в этих краях.

В римской епархии о катарах знают документально с 991 года. Герберт, бывший учитель рейнской школы, избранный в архиепископы, должен был дать клятву, что не разделяет убеждений еретиков, которые, следовательно, уже тогда были известны. Как явствует из официальной клятвы, еретики провозглашали разницу между добрым и злым началом, у Христа принимали только призрачное тело, отвергали Ветхий Завет, как изобретение демона, восставали против брака и животных яств [2_70]. Недоставало только отвержения таинств да братского возложения рук на посвящаемых, чтобы появился будущий альбигоец.

Однако через двадцать лет тип альбигойского еретика появился на юге от Луары, и началась история непосредственных альбигойцев.

Она открылась мучениями и гонениями — они шли в ответ на быстрый полет вольнодумства. Епископ Лиможский принимает меры против них еще в 1012 году. Через восемь лет на площадях Тулузы казнили еретиков, а еще несколько лет спустя герцог аквитанский Вильгельм созывает собор в Сен-Кароффе для «искоренения нечестивой заразы». Но ничто не помогало. В двадцатых годах XI столетия ересь распространилась по всей Франции, и источник ее указывали в Орлеане.

После 1017 года об еретиках знают уже на юге от Луары, в Перигоре, Лемузене, Пуатье. Впрочем, в летописях останавливаются особенно на Орлеане. Здесь еретиков было особенно много, возможно потому, что в Орлеане они были носителями новой идеи, тогда как на Юге уже давно привыкли ко всяким еретикам. Теперь и здесь появился догмат, решительно отрицающий таинства Крещения и Покаяния.

Современник описываемых событий, монах Рауль Лысый, оставил подробное описание их учения. «Рассказывают, — говорит он, — что эта безумная ересь была начата в Галлии какой-то женщиной, явившейся из Италии и преисполненной дьявола, с помощью которого она увлекала всякого, кого хотела, не только людей глупых и бессмысленных, но даже таких, которые с виду казались ученейшими между духовенством» [2_71]. С 1017 года учение имело в Орлеане верных адептов и сильных покровителей. На первое время ее руководителями стали двое из известных духовных лиц города: Гериберт и Лизой, люди, уважаемые в Орлеане, славные родом, ученостью, чистотой жизни, близкие к королю[105] и любимые им. Гериберт, прозванный девственником, заведовал церковной школой; Лизой жил в монастыре. Через них ересь проникла ко двору Роберта и нашла там в лице Стефана, королевского духовника, крепкую защиту. Из Орлеана рассылались миссионеры катаров, они совращали духовенство в Руане. Скоро, говорили еретики, их учение будет принято всем народом.

Руанский священник, к которому пришли с таким известием, мало был расположен верить тому. Он сообщил об этом герцогу нормандскому Ричарду II, а тот королю Роберту. Это было уже в 1022 году. Добрый и христианнейший король «жестоко опечалился, опасаясь погибели государства в стольких душах человеческих». Он немедленно прибыл в Орлеан, где велел собрать собор из духовных и светских лиц. Подозрение падало на самих пастырей. На соборе решено было допрашивать порознь каждого из духовных лиц. Все чтили символ веры и заявили свое католическое исповедание; но когда дошла очередь до Лизоя и Гериберта, то, к общему удивлению, эти надежнейшие люди торжественно отреклись от католичества и высказали такие мысли, которые ужаснули все собрание. Тогда поднялись и многие другие их последователи, из светских и духовных. Они дружно объявили, что никогда не покинут своих учителей. Король и епископы допросили обоих священников, пытаясь по-дружески убедить их отречься от своих заблуждений. На вопрос, откуда и когда они узнали это учение, допрашиваемые отвечали: «Мы уже давно следуем этому учению, которое вы только сейчас узнали. Мы верили и верим, что вы и все другие, какого бы закона и какой бы веры ни были, присоединитесь к нам».

Учение орлеанских еретиков представляло смесь нового катарства с остатками павликианских воззрений. Они начинали с того, что давали мистическое объяснение смысла Библии, в своих ночных тайных собраниях толковали ее при помощи аллегорий и уподоблений. Рядом силлогизмов они отрицали всякую буквальность в понимании Библии и доходили до того, что отвергали реальность Христа, которому давалось только призрачное бытие.

«Христос никогда не рождался от девы Марии, — говорили они, — никогда не страдал для людей, во гроб не был положен и из мертвых не воскресал».

Отсюда они выводили бесполезность Причастия и Крещения как таинств.

Поколебав прочность католической догматики, они устроили свою собственную. Вместо христианской Троицы они привносили дуализм. Земля и небо, учили они, существовали предвечно, никто их не сотворил. Благодетель-Бог не мог быть творцом порочного. Чтобы отделить духа злобы, царя плоти, должно отказаться от телесных удовольствий, от брака, от мясной пищи.

Народ между тем говорил, будто они предавались тайным наслаждениям, пели песнопения в честь дьявола, который показывался в виде разных чудовищ; что детей, приятых на ночных собраниях, они сжигали, а пепел их съедали. Все это, естественно, возникало в умах по причине гадочности новых иноверцев, сильно занимавших народ, который окружал их толпами. Собор, видимо неискусный в богословской полемике, был скорее расположен верить тем слухам и сказкам, ходившим в толпе. Уже восемь часов продолжался допрос. Геройство обвиненных привело членов собора еще в больший ужас. Им предложили покаяться, а иначе, по приказанию короля, грозили сожжением. «Заканчивайте скорее ваши допросы и делайте с нами, что хотите, — отвечали еретики. — Смотрите, мы видим там Царя нашего небесного, он простирает к нам руки, чтобы вести нас в вечное блаженство».

Смертный приговор был произнесен над всеми; пощадили только монахиню и клирика, которые отреклись от учения. Раздраженная чернь хотела своими руками разорвать демонов; королева, бывшая тут же, предупредила толпу и, замахнувшись тростью, выколола глаз своему бывшему духовнику. Сначала думали устрашить осужденных, так как погибали люди, любимые королем и знатью за свой ум и чистую жизнь. Но один из догматов их веры требовал мученичества за убеждения. По дороге они сами торопили стражу, желая насладиться собственными мучениями. Все тринадцать человек, а именно десять каноников городского монастыря, предводимые Лизоем, Герибертом и Стефаном, отважно взошли в пламя костра. Еще долго оттуда раздавались их крики [2_72].

Летописцу, описавшему эти сцены в Орлеане, казалось, что впредь католичество будет нерушимо во Франции и что ересь исчезла с лица земли. В сущности, она только начиналась, внезапно перекинувшись отсюда в Люттих и Аррас. Там схватили еретиков, пытали, но ничего не узнали и только изменой добыли тайну учения, которое оказалось тем же орлеанским с примесью практических наставлений о делах милосердия, молитвы и воздержания.

Епископы Юга были настороже, они отовсюду получали извещения о симптомах, опасных для Церкви. Катаров видели везде — одна бледность лица, истомленный вид казались испуганным властям достаточным свидетельством в пользу еретичества.

Так, в сороковых годах шалонский епископ советовался с Вазоном Льежским о мерах против еретиков его епархий. Он получил от умного и кроткого епископа Льежа самое разумное наставление по этому поводу, которое, по-видимому, принесло благотворные последствия.

«Бог не хочет смерти грешника, — писал Вазон, — он ищет лишь покаяния и жизни его».

Между тем успех ереси так возрастал, что в 1049 году большой собор в Реймсе из двадцати епископов, пятидесяти аббатов и прочего духовенства должен был постановить отлучение на еретиков и всех тех, кто «чем бы то ни было будут оказывать содействие новому учению» [2_73].

Со второй половины XI века история катаров принадлежит исключительно Югу Франции. В 1056 году в Тулузе новый собор отлучил еретиков и их покровителей, которые скрывались даже между вельможами, но он же обличал духовенство в симонии и порочной жизни. Тогда же епископ Безьерский отлучает весь город Сен-Жилль, и, когда один приор этого города не послушался распоряжения епископского, папа Александр II подтвердил отлучение вторично в 1062 году, причем приказал вырыть из земли трупы умерших во время интердикта и вынести их с кладбища за черту города[2_74].

Мы не имеем сведений о мерах против еретиков во второй половине XI века. К началу следующего столетия число катаров столь увеличилось, что они стали населять целые города в Аженуа и проповедовать столь открыто, что капеллан Вильгельма IX Аквитанского Рауль Арденнский должен был писать против них особое слово. Катарам вторили другие голоса, разделившие ту же оппозицию против Рима, но основывавшиеся исключительно на Библии, подобно позднейшим кальвинистам.

Деятельность Петра де Брюи и Генриха, предшествовавших Петру Вальдо, относится именно к этому рубежу между XI и XII веками, но мы оставим ее пока, как не причастную чисто дуалистическому движению, которое в это самое время окончательно утверждается в Альбижуа.

Свидетельство о последнем записано по следующему поводу: епископ города Альби Сикарт и аббат Кастра Годефруа хотели заключить в тюрьму отлученных еретиков, но народ воспротивился этому, власти города и даже рыцари оказали энергичную поддержку во имя своей муниципии. По всей вероятности, духовенство уступило перед соединенной и крепкой силой [2_75]. Это обстоятельство достаточно показывает, что ересь в Альбижуа составляла тогда явление обыкновенное и признанное, если уже не охватившее большинства торгового и рыцарского сословия.

Это происходило около 1115 года, а через четыре года тулузский собор, состоявший из южных епископов, под предводительством самого папы должен был произнести анафему катарам и отлучить всех, кто, обязанный преследовать, допускает их к своим владениям или защищает как сообщников. Эту самую формулу вместе с обличением пороков в среде духовенства повторил латеранский собор, происходивший в 1139 году[2_76].

Упрочившись в Лангедоке, уже успев обратить на себя усиленное внимание римской курии и ее главы, ересь перекинулась к Северу. В Шампани, в замке Монтвимере, уже давно видели ее приверженцев. Там учение, подобное альбигойству, высказывал около 1000 года некто Лейтард. В XII веке ересь имела в Шампани более значительный успех: ею заразилось высшее сословие, она проникла в села и города, из-за нее жены покидали мужей и мужья жен. Многие священники не в силах были устоять против красноречия проповедников и покидали свои паствы, хотя авторитет духовенства не пал здесь так низко, как на Юге.

Граф суассонский считался покровителем ереси, главными учителями которой были два крестьянина окрестной деревни: Клементий и Эбрар, родные братья. Они были выданы церковным властям народом, ничем не походившим здесь на склонных к новизне южан, и посажены в заключение. Их, как коноводов, решено было пытать водой[106]. Один из братьев утонул, другой побоялся и отрекся. Когда епископ отлучился из города, то чернь приготовила костер, кинулась на темницу, куда посадили Клементия, и сожгла его.

Тогда же на побережье северной Галлии, в нынешних Бретани и Нидерландах, новые миссионеры распространяли особый вид альбигойской ереси. То были Танхелин и Эон де Стелла, полуманихеи, полурационалисты[2_77]. Они действовали в первой половине XII столетия. Танхелин, любимый народом фландрским, одетый в монашеское платье, ходил, окруженный телохранителями, перед ним носили меч и знамя. Огромные толпы слушали его поучения, произносимые под открытым небом на полях и площадях. Его считали за пророка или ангела, ниспосланного с неба, он сам полагал себя носителем Духа Святого. Он был в Риме и там возымел еще большее негодование против жадности и богатства духовенства. В Утрехте он сидел в заключении, но ходатайством влиятельных покровителей был освобожден, это был апофеоз его карьеры — он не встречал никакого противодействия себе, потому что во всем Антверпене был лишь один священник, и то подававший весьма дурной пример своею безнравственностью. Тысячами ходил к вероучителям народ и совращался в ересь.

Здесь Танхелин сменил рясу монаха на царскую багряницу. С короной на голове он ходил во главе трех тысяч человек, фанатически преданных ему. Обоготворение Танхелина доходило до того, что воду, в которой он искупался, пили, считая ее святой.

Когда он умер в 1125 году, то лишь проповеди и увещания святого Норберта вернули в православие совратившихся. Впрочем, иноверие прочных корней на севере иметь не могло. Это тем более относится к арианскому толкованию святой Троицы, принятому Танхелином. Главные доводы, приводимые им и сделавшие его популярным, были направлены против римского главенства и развратных священников, которых Танхелин считал недостойными совершать таинство, тем более что последнее было отвергаемо им. Ненавистью к господствующей Церкви он походил на другого современного ему ересиарха Эона де Стеллу, который своим царственным блеском, своим красноречием возбуждал подобный же энтузиазм в Бретани как раз в то самое время, когда из аббатства Клерво громили еретиков обличения Святого Бернара (1146 г.).

Стелла происходил из царского рода, привычка к роскоши осталась его слабостью. Его телохранители всегда были великолепно одеты, пища их была изысканна, жизнь не требовала никаких трудов. Изумленным современникам личность Стеллы представлялась демонической; говорили, что он питает воздухом своих многочисленных спутников, что в каждое мгновение он по своему желанию может иметь хлеб, рыбу, мясо, но эта пища не насыщает, а только возбуждает голод, и что каждый, кто только раз попробовал ее, уже тем самым попадает под его власть. Стелла выдавал себя за ангела и даже Христа, а учеников — за апостолов. Когда пленного, связанного на реймском соборе 1148 года, его стал лично допрашивать папа[107], то получил в ответ: «Я тот Зон, который должен был прийти в мир судить живых и мертвых, а вселенную преобразовать огнем». В руке он держал жезл в виде вил с двумя зубцами наверху. «В этом посохе заключена великая тайна, — внушал ересиарх членам собора. — Как высоко вверх уходят два зубца, так высоко распространяются два Мира могущества Божьего, оставляя третий мне. А если бы я захотел повернуть этот жезл, то Богу бы внизу осталась одна доля, а мне стали бы принадлежать две трети вселенной» [2_78].

Собор, который был развлечен этими странностями, может быть, искусно прикрывавшими нечто более существенное, снисходительно осудил Стеллу на пожизненное заточение, предоставив исполнение приговора аббату Сугерию, регенту государства, который посадил его в башню Святого Дионисия. Там Стелла вскоре умер, внушив надолго своим последователям глубокую ненависть ко всему католическому и посеяв в стране семена дуализма. Говоря, что Бог, пославший его, был Богом света, он указывал на существование второго божества, символически выражаемого его жезлом. Другие пункты учения еще сильнее сближали его с южными альбигойцами смягченного толка, последователем которых он, вероятно, и был в действительности.

Подобно им, он отрицал воскресение мертвых и христианское крещение, понимаемое им как дар Духа Святого, сообщаемый лишь преемственным возложением рук. Подобно всем протестантам, он бичевал Римскую Церковь, как блудницу, и духовенство, как позорящее ее своими нравами.

«Вы хотите, — говорил он католическим священникам, — изображать собой Церковь Божью. Докажите же нам, что вы заслуживаете того, покажите, где она и что такое Церковь Божья и почему она именуется так. Вы хотите казаться чистыми, но глаза наши напрасно ищут свидетельства тому, а неочевидному мы не верим. Нет, вы поступаете совсем иначе, вы не из Церкви Божией» [2_79]. За такие речи его ученики сгорали на кострах, на которые вступали с фанатичным торжеством. Только одно желание вдохновляло их в эти минуты — послать проклятие своим врагам, так страстно ненавидимым ими.

Если самые напряженные усилия Святого Бернара оказывались бесполезными, если и его могучее слово не действовало на еретиков, то никакие иные убеждения и доводы не могли достигнуть цели. Правда, биографы знаменитого проповедника говорят, что еретики бежали при его появлении даже из Альби и Тулузы, что народ встретил его восторженно, но эти уверения принадлежат к числу общих мест и не подтверждаются ни другими свидетельствами, ни последующими событиями. Тем более это относится к Лангедоку, где, повторяем, отступничество от католичества и даже христианства сделалось тогда явлением довольно обыкновенным, а переход в ересь — обыденным.

Крайний, так называемый албанский, толк катарства господствовал в епархиях Тулузы, Альби, Каркассона, Комминга и Аженуа, короче, во всей старой Готии, и в области Альбижуа по преимуществу. Смягченных воззрений здесь держались немногие. Народ, сочувствуя катарам за их чистую жизнь, назвал их «добрыми людьми» — Воnshommes, и это столь лестное для них название еретики навсегда оставили за собой. Их враги, думая уязвить их любимое занятие, прозвали еретиков ткачами — Тisserands, Техеrands, а на севере их часто называли публиканами, ошибочно смешивая это учение с павликианским, о котором католики знали со слов крестоносцев, вернувшихся из Малой Азии [2_80]. Общим и часто употребляемым названием для того времени было «еретики тулузские». Несколько позднее их стали изредка называть болгарами, в знак происхождения учения, сделав в следующем столетии из этого слова сокращенные формы: Виgares, Вugres, так как и название Болгарии звучало как «Воugrie». Когда дело еретиков уже было проиграно, то их имя стало позорным прозвищем. Наконец, в 1181 году впервые появляется знаменитый термин «альбигойцы» в хронике лемузенского аббата Готфрида [2_81], для обозначения главного и самого обширного центра ереси.

Но в середине XII столетия, на котором мы остановили рассказ о распространении ереси на Юге, тамошние ее последователи всех толков пока и чаще известны были под именем «еретиков тулузских» или «провансальских», так как они говорили на языке Прованса. Так их называет и собор, состоявшийся в Туре в 1163 году. Здесь епископам и всем духовным властям предписано с особенной бдительностью наблюдать за верующими, ограждать их от общества зараженных, и особенно от проповедников ереси, которые сим каноном предавались в руки светской власти, лишались имущества и вообще покровительства законов. Самое легкое наказание для еретиков было заключение. Это, впрочем, относилось к Северу, где ересь еще можно было " подавить определенными мерами. В свою очередь, католическое духовенство Прованса решило оказать сопротивление альбигойской пропаганде. Силой бороться было нельзя. Оставалось сразиться словом. Знаменитые вожди, отцы и учителя катаров, были призваны в 1165 году на публичный диспут в город Ломбер.

Ломбер, расположенный неподалеку от Альби, был любимым центром окружных еретиков. В нем находились их духовные власти, такие их проповедники, как Сикард, Селлерье и Оливье, архиереи катаров. Этот-то город, или, как тогда называли, замок, и был назначен местом состязания. По приглашению епископа Альбийского Жеральда туда прибыли: Констанция, жена Раймонда V Тулузского, Раймонд Тренкавель, виконт Альби, Безьера и Каркассона, Сикард, 'виконт Лотрека и много других феодалов. Почтенные горожане из Альби и окрестных мест, консулы и члены муниципалитета, богатые торговцы постепенно стекались на это увлекательней шее зрелище, столь живо всех интересовавшее и своей оригинальностью и великими последствиями, которых от него ожидали. В самом деле, на чьей стороне правда, кто одолеет, кто завтра приобретет успех, а с ним и будущее? Между духовными лицами было только лангедокских епископов шесть человек и много аббатов. Альбийский епископ Жеральд председательствовал на собрании.

Напрасно упоминать, что из массы присутствовавших вельмож и граждан значительная часть открыто исповедовала учение катаров и такая же часть симпатизировала им в душе, красноречие пророков могло привлечь остальных. Между тем, зная крутой и неуступчивый нрав ересиархов, щожно было сказать, что собор не приведет к благоприятному исходу. Ненависть еретических проповедников ко всему атолическому была слишком велика, чтобы противники могли прийти к какому-либо компромиссу или тем более примирению.

Действительно, еретики с первых же слов показали свою решительность. Католики хотели вести дело в форме допроса, противная партия гордо отвергла это и потребовала равноправного состязания. Католическое духовенство не смело сопротивляться и, уступая общему желанию присутствовавших, согласилось даже назначить посредников с той и другой стороны. Наконец, условившись о правилах диспута, председатель объявил собор открытым.

Тогда поднялся епископ Жоселин, один из католических ораторов, и спросил еретиков, принимают ли они Библию; ему отвечали, что принимают только Новый Завет, а Ветхий отвергают. «В чем же состоит ваше верование?» — спросили их. Они не хотели отвечать. Потом были предложены вопросы о крещении детей, о таинстве Причастия. Альбигойцы заявили, что последнее может быть совершаемо одинаково как духовным лицом, так и мирянином; подробнее они не пожелали распространяться. Так же сдержанны они были в вопросе о браке. Наконец, они доказывали, что больной может исповедоваться даже у мирянина. На вопрос же, достаточно ли только одного раскаяния или необходимы добрые дела в смысле искупления, они отвечали текстом из послания апостола Иакова: «Признавайтесь друг перед другом в проступках и молитесь друг за друга, чтоб исцелиться: много может усиленная молитва праведного» (Послание Иакова, V, 16), прибавляя, что, точно следуя наставлению, они не могут считать себя выше апостола, как делают некоторые епископы католические. Дождавшись, таким образом, удобного предлога, они излили всю свою ненависть к духовенству. Пророки их поднялись со своих мест и начали громовые речи против господствующей Церкви. Епископы и священники, говорили они, вовсе не имеют тех качеств, которые некогда завещал им апостол Павел: это жадные волки, соблазнители, тщеславные люди, они ищут только богатств и почестей, им нужны только поклоны на улицах да первые места на пиршествах вельмож, вся их забота в золотых кольцах с камнями да в пышных нарядах, во всем они идут наперекор заветам Христа, и народ потому не должен им повиноваться.

Это обвинение впервые было высказано во всеуслышание. Напрасно епископы пытались защищаться. Страстная речь произвела свое действие. Архиепископ нарбоннский, епископ нимский и аббаты пустили в ход всю риторику, все богословские знания, чтобы оправдать свое сословие от возводимых на него обвинений. Но противники непреклонно стояли на своем, усиливали обвинение и объявили, что диспут может производиться на основании книг Нового Завета.

Когда спор соскользнул из системы манихейской и перешел в область моральной жизни духовенства, то катары должны были значительно выиграть в глазах присутствовавших.

Когда возражения стали достаточно убедительны, то тот же Жоселин, открывший заседание, поспешил составить протокол, в котором противники были прямо названы еретиками за высказанные ими убеждения. Католическая Церковь и ее посредники одобрили проект обвинения. Так называемые добрые люди были названы последователями ересиархов Селлерье, Оливье и их учениками. Тогда еретики стали кричать: «Не мы, а ваш епископ альбийский, наш враг, от которого идет это решение, еретик; это волк и лицемер, так же как и бдругие епископы и священники. Мы отказываемся признавать то, что здесь написано, все это только предлог, чтобы эвинить нас. Мы не против на основании Нового Завета сейчас же подтвердить все сказанное и доказать, что враги наши вовсе не добрые пастыри, а злые наемники».

В свою очередь епископ Жоселин пришел в азарт и обещал торжественно подтвердить свои обвинения перед папою, при дворах тулузском и французском. Тогда Оливье, следуя обычаю и изворотливости альбигойского учения, обращаясь к своим последователям и к народу вообще, стал читать свое исповедание:

— Послушайте, добрые люди, — начал было он, — наше исповедание, которое мы высказываем из любви к вам.

— Вот и правда наша, — перебили его голоса между католиками. — У них нет Бога. Они говорят не по благости и любви Божьей, а лишь по любви к народу.

— Нет, неправда, мы верим в истинного Бога, в его сына Иисуса Христа, в сошествие Святого Духа на апостолов, в Воскресение, в необходимость Крещения, в возможность спасения и для мужчины и для женщины, даже для состоящих в супружестве.

Когда католики, пользуясь случаем, предложили Оливье подтвердить клятвой то, что он сейчас сказал, то ересиарх отказался, ссылаясь на запрет божбы самим Спасителем. Надо заметить, что высказанное признание не было несправедливо, оно было лишь замечательно уклончиво; это не могло не знать и католическое духовенство. Действительно, еретики, собравшиеся в Ломбере, верили в Бога истинного, но они также признавали и Бога зла; они верили в Воскресение, но не тела; у них было и Крещение, но не по обряду католической Церкви. Они не отрицали, что живущие в браке могут быть спасены, но при этом они требовали, чтобы ищущие спасения принесли покаяние и перешли в секту, хотя бы в последний предсмертный час.

В конце заседания католикам удалось настоять на своем. Было постановлено, что убеждения, высказанные катарами, не что иное, как ересь, что засвидетельствовали все духовные лица и некоторые из светских баронов, хотя это нимало не повредило авторитету и успехам еретиков[2_82].

Так кончился ломберский собор, знаменитый публичным заявлением ереси, решившейся выступить на торжественное состязание с представителями господствующей Церкви, в первый раз на глазах всего Запада. По некоторым авторам, альбигойцы получили самое имя свое вследствие того, что манифестация была сделана в Ломбере, то есть в пределах Альби.

Произнесенное на этом соборе решение вызвало новую манифестацию. Катары явно заявили свое полное отторжение от Римской Церкви, свою собственную организацию, свою связь с иною властью, с иным источником. Богомильский патриарх Никита прибыл в Альбижуа из далекой Болгарии. Он долго пробыл в Италии, где было много последователей секты Конкорецо. Неподалеку от Тулузы, в мае 1167 года, в Сен-Феликс-де-Караман, происходил торжественный съезд духовенства альбигойской Церкви со всех провинций, на котором Никита председательствовал. Тот же Селлерье представлял собственно альбигойский дистрикт. Тут были и епископ Ломбардии Марк, и французский дуалистический сектант в Италии Роберт Спероне. Оттуда, где не было епископов, были просто местные консистории духовенства, как, например, из округов Тулузы, Арена и Каркассона. Тулуза тогда же получила отдельного епископа: Никита посвятил ей наложением рук Бернара Раймонда. В Арен был таким же образом посвящен Раймонд де Казалис, в Каркассон — Жеральд Мерсье. Между всеми церквями богомильскими, жившими отдельно, был заключен союз. То были Церкви: греческая, македонская, болгарская, далматская, ломбардская, французская. Здесь были решены также частные вопросы о разделе Церквей Тулузы и Каркассона. Раздельная линия шла из Сен-Понса на Кабаред, Отпуль, Сейсак, Верден, Монреаль и Фанжо. Под этим кадастровым актом подписались известнейшие из катаров; он был написан в двух копиях и положен на хранение в городской архив[2_83].

После такого съезда существование новой Церкви среди католицизма приняло вид исторической реальности. Ее организация, заявленная столь торжественно, словно требовала признания себя от своих противников, с которыми предчувствовала вероятность борьбы и у которых настойчиво требовала равноправия. Эта новая Церковь сосредоточилась в Лангедоке, хотя ее проявления существовали и в других местах Франции. В графстве Невер, например, община Везелэ грозила целиком отторгнуться от католицизма. В нее проникли выходцы из Юга; они приносили вместе с религией своей страны ее республиканское начало. Во главе их стоял Гуго де Сен-Пьер; у него происходили тайные собрания катаров, число которых возросло до того, что местный аббат мог лишиться даже своей светской власти. Заговорщики связались с графом и выхлопотали у него признание общины с политическим устройством южных республик. Они уже хотели провозгласить свержение аббата. Аббат пожаловался королю и папе. Граф за деньги отказался от своих намерений. Еретики и республиканцы были выданы; они были обличены в павликианской ереси и на допросах в 1167 году торжественно признали ее. Когда они были осуждены на смертную казнь, двое из них решились засвидетельствовать истину своего учения испытанием водой[108]. Один из них выплыл, но при повторе испытания на другой день утонул. Остальные были сожжены.

В Шампани оставались прежние следы ереси. В Реймсе в нее были вовлечены и женщины. Одна девушка, встреченная на улице клириком, отказала его наглым предложениям, ссылаясь на то, что за такой поступок последовало бы вечное осуждение; это был предлог заподозрить ее в ереси. При допросе девушка указала на старуху, которая посвятила ее в учение катаров. Обе они были сожжены; толпа причислила их к мученикам Христовым.

В той же епархии, в пределах Фландрии, в городе Аррасе, также жгли еретиков (1182 г.). То же повторилось в Бонне, в Кельне (1163 г.), где один старец, вступая на костер, полный фанатизма и веры, благословляя своих друзей, говорил: «Будьте непреклонны в нашем учении; отныне вы мученики Христовы».

Из Кельна и Фландрии альбигойство проникло в центры Англии — в Лондон и Йорк. В Оксфорде Генрих II Плантагенет созвал собор против катаров [2_84].

Перед королем и епископом Англии катары не скрывали своего учения. Повторились ломберские сцены. Герард, глава еретиков Оксфорда, по словам летописца, одолел католических ораторов. Последним оставалось лишь угрожать силой. В ответ они услышали от еретиков: «Блаженны изгнанные за правду, ибо их есть Царство Небесное. Блаженны вы, когда будут поносить вас и гнать и всячески неправедно злословить за Меня; Радуйтесь и веселитесь, ибо велика ваша награда на небесах: так гнали и пророков, бывших прежде вас».

Собор велел выжечь еретикам на лбах клейма; их выгнали из города палками. Они же, бичуемые, весело шли по улицам и пели громким голосом слова Евангельские: «Блаженны вы, когда будут поносить вас и гнать и всячески неправедно злословить за Меня; Радуйтесь и веселитесь, ибо велика ваша награда на небесах». Всюду гонимые и преследуемые в Англии как прокаженные, они умирали от голода и жажды на чужой земле, не изменив своей вере.

Это было в то самое время, когда в Везелэ проявилось религиозно-политическое движение и когда под Тулузой торжественно съезжалось духовенство богомильское, патаренс-кое, альбигойское. Все это побуждает считать конец шестидесятых годов XII столетия началом полной самостоятельности новой Церкви, к специальному и всестороннему изучению которой следует перейти именно с этого времени.

Догматика альбигойских дуалистов: крайних и умеренных. Их обряды, иерархия, нравы. Отношение к ним валъденсов

[править]

Ознакомимся прежде с вероучением большинства альбигойцев, с их восточной ветвью, с догматикой религии дуалистов. Приступая к такому изучению, исследователь оказывается в несколько странном положении. Он должен судить об еретиках, об их обычаях, их учении со слов их противников. Оппозиция католицизму истолкована самыми страстными его адептами. До нас не дошло ни одного сочинения, написанного самими французскими катарами о своей вере, хотя мы знаем, что таковые существовали. Они принадлежали перу ученых, докторов своего дела, знакомых как с католической схоластикой, так и с философией древнегреческой и арабской. Нам известны только их имена. То были Петрик или Теодорик, бывший каноник неверский, Арнольд, плодовитый писатель провансальский (scriptor velocissimus, по словам католиков), итальянец Джиованни де Луджио, строивший отчасти собственную систему. У провансальских катаров была обширная философская энциклопедия: Perpendiculum scientarium[109], наконец, катехизис, гимны и молитвы на их национальном языке.

Все это было уничтожено отчасти самими еретиками и дотла сожжено инквизицией, допускавшей еще кое-где книги вальденсов, но беспощадной относительно катаров. Например, маркиз Монферрата в продолжение сорока лет собирал сочинения всех учителей и философов альбигойских и перед смертью велел сжечь все эти книги. Таким образом, непосредственным и единственным источником при изучении альбигойства являются обличения еретиков, написанные инквизиторами, источники памфлетного характера. Таковы латинские обличения Еврара (liber antihaeresis), Эрменгарда, Бернара, Алана, Стефана Бурбонского, фанатичного монаха Сернейской долины и историка альбигойских войн, Петра, дона Изарна. Все, перечисленное выше, написано во Франции. К этому списку следует добавить рукописи немца Экберта, испанца Луки Тюиского, миланца Бонакорсо, флорентийца Григория и особенно знаменитые сочинения Райнера Саккони из Пьяченцы (Summa de Catharis et Leonistis) и Монеты из Кремоны (adversus Catharos et Waldenses).

Все эти авторы были по преимуществу инквизиторами, производившими следствия над еретиками, и исключительно духовными лицами: епископами, аббатами, приорами и проповедниками. История рассудила так, что именно они должны предоставить науке данные для изучения системы своих заклятых врагов.

Канонические книги, принимаемые катарами, известны нам с их же слов. Замечено было, что славянские и французские катары отвергали Ветхий Завет. Новый Завет южане имели в провансальском переводе, сделанном, по всему вероятию, не с латинской вульгаты, а с греческого текста, если не со славянского кирилло-мефодиевского перевода. В еретических евангелиях, ходивших в Италии и Провансе, были те же уклонения от латинского текста, какие встречаем в византийском и славянском. Так, например, Молитва Господня кончается у них словами, смысл которых: «яко твое есть царство, сила и слава во веки веков», чего нет в переводе Святого Иеронима [2_85]. Многим местам они придавали мистический смысл и, видимо, выводили учения не из священного Писания, а, наоборот, Евангелием объясняли свою систему [2_86].

Кроме Нового Завета они держались еще апокрифов, и именно тех, которые возникли под восточным влиянием. Они принимали «Видение пророка Исайи о существе Троицы и искуплении рода человеческого», любимое гностиками, богомилами и крайними дуалистами, дошедшее до альбигойцев в итальянской редакции. Они принимали также евангелие Никодима и сильно цитировали апокрифическое «Сказание о вопросах Иоанновых и ответах на них Христовых». Последнее было очень важно для них: там Иисус беседует со своим любимым учеником о тайнах творения совершенно в духе альбигойского философа; в его ответах дуалистически толкуется о творении Мира, и разрешаются вопросы о его конце и общем суде [2_87]. Греческий оригинал этого апокрифа был занесен из Болгарии в конце XII столетия. Вообще характер канонических книг совершенно отожествляет ересь Богомила с альбигойством.

Альбигойцы были прежде всего высокие идеалисты. Односторонние в своем увлечении, они сохраняли логичность в выводах до крайних следствий. Поклоняясь бессмертному духу, они тем самым презирали смертное тело. Потому искреннейшие из них, так называемые «совершенные», и шли с такой охотой на казнь, что их жизнь за рубежами смерти освещалась тем новым бесконечным сиянием, перед обаянием которого ничтожны были земные страсти, страдания, наслаждения.

Альбигойская философия проистекала из представления о борьбе противоположных начал мира. Альбигойцы уверовали бы в Бога безусловно доброго, безусловно совершенного, но в то же время, встречая в области творения много несовместимого с величием Его, они признавали бытие другого Существа, совершенно противоположного первому. Гнушаясь телом, имея вообще слишком мрачный взгляд на вселенную, щедрую на несчастья, требующую борьбы, они этому другому Существу, этому врагу Бога и приписали творение вселенной. Этим объяснялось присутствие на земле зла, мрака, элементов, враждебных человеку. Довольные своим выводом, они спрашивали: можно ли говорить, чтобы всеблагой Бог был творцом существ вредных, начиная со змеи, отравляющей своим жалом, и кончая мошкой, причиняющей столько беспокойств, начиная с наводнений, истребляющих тысячи, и кончая пожарами, безвозвратно уничтожающими последнее имущество бедняка [2_88]. Если благодетельный Бог создал человека, то за что же он дал ему немощное тело, которое погибает, претерпев бесполезно при жизни столько истязаний всякого рода?

Спор шел только о том, всегда ли существовал демон. Надо полагать, что прежде господствовал исключительно положительный ответ на этот вопрос. С течением же времени появился более мягкий, примиряющий взгляд, благодаря чему секта приобрела скорейший успех. Демон зла, созданный Богом, уклонился из-под его воли, восстал против него, сделался злым гением и положил начало всему дурному. Последователи первой системы (Дреговичи на Балканах, Албанцы для итальянцев) являлись крайними дуалистами; последователи второй, более многочисленные, умеренными дуалистами. Последние придавали более светлые краски мрачным теориям абсолютного дуализма. Вторая система была порождением первой или, скорее, уклонением от нее. Потому первая должна быть рассмотрена прежде.

Злой гений положительных дуалистов, занесенный с Востока, знакомый Болгарии, назывался дьяволом, Люцифером. Он был супругом двух жен: Колланты и Коллибанты, этих Огола и Оголива Иезекииля, двух сестер-развратниц, «и блудили они в Египте» [2_89]. Произношение этих имен альбигойцами показывает заимствование такого понятия непосредственно с Востока. Люцифер — творец первоначальной материи, всего телесного и видимого, доступного материальным очам; потому небо, солнце, звезды также принадлежат ему. Он создает бури, громы и прочие природные катаклизмы. Он дает животворную силу земле, производящей растения, так как добрый Бог не причастен ничему земному. От жен своих дьявол народил сыновей и дочерей — от них и пошел род человеческий.

Космогония альбигойцев не была чужда и поэтических образов. Злое начало — солнце, луна — его жена; встречаясь каждый месяц, они производят росу, которая падает на землю; звезды — это низшие демоны. Впрочем, этот миф принят был между итальянцами.

Некоторые французские альбигойцы верили, что злой дух произвел землю любовным сожительством. Ему обязано бытием своим все безнравственное, варварское, несправедливое в обычаях, постановлениях, даже в государственных учреждениях, любое кровопролитие — хотя бы по судебному решению. Сотворив человека, он же породил первый грех. Злой рок гнетет человека; порок прирожден ему уже его телом.

Альбигойцы искали подтверждения основаниям своей теории в Библии. Они ссылались на место из Иисуса, сына Сирахова (ХLII, 25): «Вся сугуба едино противу единого», на Премудрость (XII, 10), Иеремию (XIII, 23) и особенно часто на Новый Завет. Иисус у Матфея говорит: «Всякое растение, которое не Отец Мой Небесный насадил, искоренится» (Евангелие от Матфея, XV, 13), и там же: «Никто же может служить двум господам» (Евангелие от Матфея, VI, 24). Подобным же образом в начале Евангелия от Иоанна различаются творения: «Которые не от крови, ни от хотения плоти, ни от хотения мужа, но от Бога родились» (Евангелие от Иоанна, I, 13), или далее: «Царство мое не от мира сего» (Евангелие от Иоанна, XVIII, 36), подразумевая, как казалось еретикам, иное царство, особый мир, создание иного духа.

Наконец, они упоминали все столь частые в Новом Завете указания на борьбу плоти и духа. Под именем последнего они понимали владыку всего невидимого, Бога света, источника душ, беспредельная область которого совершенно отдельна от царства мрака и материи. С высоты своей святости Он, чистый по природе, гнушается всего осязаемого, плотского и порождает только то, что доступно единому духовному, просветленному оку, отрешившемуся от мира. Он не имеет даже свободной воли [2_90] в нашем смысле этого слова, как и существа им созданные. Для него нет прошедшего, настоящего и будущего. В неведомом царстве его живут небожители. В их мире нет ничего похожего на наш мир. Там нет ни меры, ни числа, ни времени. У них тело сплетено из тончайших нитей духа, из которых состоит также их душа, их ум. Созданы они в единое мгновение, в начале всех вещей, и с первого же дня своего появления они сподобились лицезреть Бога, творца своего, во всей его славе. Это Иерусалим небесный, народ Бога, овцы Израиля по Писанию. Высшие ангелы, подобие божественного ума, блюдут за каждым из небожителей.

Признавая такой особый мир, альбигойцы всегда могли подразумевать его, говоря о своей вере в христианского Бога; скрывая главную сторону своего дуализма, они вносили аллегорическое понимание в сказания Библии. Бог сотворил, говорили они, не небо, а небесные души, не землю, а души земных людей, еще не освященных добродетелью, не море, а чистую воду спасения и веры.

Той же Библией альбигойцы подтверждали выводы о верховном владыке зла. Это Бог Ветхого Завета, ибо вообще Бог Евреев во многом противоречит Богу новозаветному. А если последний — добрый гений, то первый будет скорее злой. Противоречия они старались открыть в самой Библии. В начале Бытия говорится: «Земля же была безвидна и пуста, и тьма над бездною» (Бытие, I, 2), а первое послание Иоанна: «Бог есть свет, и нет в Нем никакой тьмы» (Первое Послание Иоанна, I, 5). Бог Моисеев по своим качествам во многом отличен от Бога новозаветного; он, вероятно, даже иного существа. Ему приписываются человеческие члены; он грозен, гневен и мстителен.

Бог, кощунствовали альбигойцы, который произвел потоп, разрушил Содом и Гоморру, дал законы возмездия и обрезания, истреблял так беспощадно врагов своих, не может быть Богом добрым. Этот Бог запретил Адаму есть с древа познания. Быть не может, чтобы он не знал, что последует за тем. Это значило бы, что он несовершенен; если же он предвидел губительный исход, то, следовательно, намеренно, полный зла, ввел в преступление первого человека — черта, вовсе не подходящая к понятию о творце благодетельном. Последний не стал бы внушать Моисею свирепых законов, не стал бы возбуждать страсти, проповедовать ненависть.

И Моисей, по словам альбигойцев, — обманщик, кудесник, достойный осуждения за повиновение наставлениям злого божества, обманщика же, убийцы, сжегшего Содом и потопившего египтян, чуждого любви и предписывавшего ненавидеть врагов. Он был заменен иным божеством, проповедовавшим добро, кротость, миролюбие и прощение, — божеством новозаветным.

Находя в Моисеевых и других исторических книгах свидетельства о злом божестве, дуалисты всех толков отвергали их, а крайние принимали Пророков, Псалмы, Иова, Соломона и Иисуса Сирахова как сказания о неведомом мире, предшествовавшем видимому, о мире духовном.

Вместо истории грехопадения по Библии крайние альбигойцы предлагали свои вымышленные, мифологические объяснения: злой Бог, завидуя тому, что добрый царствует над народом святым и блаженным, мучимый ненавистью к бесконечному счастью, появился в небе, обратился в ангела и, сияя светом и красотою, прельстил собой небесных духов, не подозревавших его хитрости. Тысячами соблазнов он убеждал их последовать за собой на землю, где обещал им наслаждения, более обаятельные, более сладостные, чем радости неба. Они послушались и оставили истинного Бога. Вскоре дьявол, довольный первой победой, явился вторично на небо, но уже с целой толпой демонов, вызывая своего великого соперника на бой. Пораженный небесными легионами и рхангелом Михаилом, он был низвергнут с неба и с тех пор поселился на земле, где управляет новым царством по примеру небесного, теперь умаленного. Но эфирные тела увлеченных душ не достигли земли; ангелы-хранители также не последовали за отверженными. Дьявол тотчас же поспешил принять меры, дабы укрепить за собой приобретенное. Он дал гнусную, телесную оболочку погибшим душам. Материя, порождение дьявола, приковала их к земле, и в этом их наказание за грехопадение. Однако бессмертные души земных Людей еще связывают их с небом. В человеке таким образом цве природы: добрая (это его дух, то есть ум и душа) и злая (его тело); одной он подвластен Богу, другой — Люциферу. По сие время в людях присутствуют частицы прежних душ, низринутых с неба (когда-то о них, об этом предсуществовании душ учил и Ориген). Первого человека, следовательно, не существовало, как нет постепенного создания душ. Добрый Бог спокойно взирает на падших, допустивших свою гибель. Он не воспрещает им возвращения в прежнюю обитель; он готов освободить их от уз, предательски наложенных на них его завистником и соперником. Но есть души, уже навсегда осужденные, не видевшие никогда небесного мира не способные увидеть его, созданные прихотью дьявола. Это души тиранов, изменников, непримиримых врагов Бога и его истинной Церкви. Сатанаил сам вложил в их тела существа подчиненных ему демонов.

Ношение тела, пребывание на земле и есть тот ад, которым пугает Писание. Призвание человека — рано или поздно избавиться от него. Крайние дуалисты думали, что все люди вернутся со временем в ту горнюю обитель, в которой нет печалей, нет этого тлетворного тела. Они полагали, что все без исключения будут спасены, ибо от рук доброго божества не может выйти ничего пагубного, ибо Христос послан освободить всех их без исключения [2_91]. Никакое предопределение, вроде Августиновского, не может иметь места. Обречь одних на мучение, освободить других было бы ужасной ошибкой, в которую Бог совершенства вовлечен быть не может; поступив так, утверждали еретики, он стал бы хуже самого дьявола. Редкий догмат христианский они ненавидели так страстно. «И если бы такой Бог, который позволил себе из тысячи людей, им сотворенных, спасать одного и осуждать остальных, попался в мою власть, то я сокрушил бы вероломного, разорвав его на части руками и зубами…»[2_92]

Потому учение катаров искренно признает миссию Спасителя. Христос призван искупить души человеческие и обратить их к Господу. Он послан Богом, значит подчинен ему. Но будучи, следовательно, ниже его по существу, он состоит с ним в духовном родстве. Можно заподозрить, что катары приняли гностическое объяснение эманации Иисуса из Отца, но, с другой стороны, Монета Кремоне-кии положительно утверждает, что их Христос есть творение доброго Бога и, следовательно, сам же Бог, причем они будто бы перетолковывали в свою пользу место из послания апостола Павла к Галатам[110][2_93]. Их Христос — это совершеннейший из ангелов Божьих. Догмат о воплощении они отвергали как «противный здравому смыслу и законам природы», но точнее и справедливее было бы сказать — вследствие собственных заблуждений относительно происхождения человеческого тела и вообще о существовании человека. Могло ли Божество принять на себя гнусное тело, могло ли вечное облечься в тлетворную материю и не позорно ли Богу быть заключенным в чреве жены?

По другим сообщениям, впрочем маловероятным, еретики несли страшную хулу на Христа: Марию-Магдалину считали, например, его любовницей.

Еще ниже Христа они помещали третье лицо Троицы — Духа Святого. Он отличен от Бога по существу, и деятельность его направлена в иную сторону, к миру. Сам Спаситель, по их словам, отличает его и от Отца, и от себя, как видно из Евангелия Иоанна[111]. Дух Святой — это тот Верховный Ум (гностический «нус» — греческий «ум»), частицы которого были заключены в каждом создании небесного мира. В том царствии он ближе всех к Богу, и он несказанной красоты, ангелы радуются, созерцая его. Поставленные некогда для охранения душ человеческих, они, хотя и потеряли свою паству, тем не менее сами не поддались ухищрениям дьявола и оставили за собой право именоваться святыми. Они ждут, чтобы покинувшие их души перестали скитаться во мраке, стали искать истины, то есть вступили в альбигойскую секту. В это самое мгновение их небесный ангел-хранитель нисходит на землю и осеняет на все время жизненной борьбы.

Своеобразно толкуя христианскую Троицу, катары считали должным возносить ей молитвы. «Мы поклоняемся Отцу и Сыну и Святому Духу», — говорили они, понимая между тем иное под вторым и третьим лицом.

Отрицая могущество и воплощение Спасителя в христианском смысле, но сознавая необходимость искупления, они должны были дать свое объяснение посланничеству Христа. По их мнению, Он имел небесное, эфирное тело, когда вселился в Марию. Он вышел из нее столь же чистым, столь же чуждым материи, каким был прежде. «Что Мне и Тебе, Жено?», то есть что общего между мной и тобой, говорил Он матери своей в Кане Галилейской (Евангелие от Иоанна, II, 4). Христос не имеет надобности ни в чем земном, и если он ел и пил, то делал это для людей, чтобы не открыть себя перед сатаной, который искал случая погубить Избавителя. Чудеса, которые творил Он, надо понимать духовно. Он не лечил болезни тела, потому что должен был радостно взирать на них, как на средства к скорейшему разрушению последнего, к освобождению души. Гробница, из которой Он вывел Лазаря, была гробница духовная, мрак, который опутывает грешную душу. Хлеба, число которых столь таинственно возросло, были хлеба духовные, то есть слова жизни. Бури, которые укрощал Он, — это страсти, возбуждаемые злым демоном [2_94]. А когда евреи, племя сатанинское, стали мучить его и распнули на кресте, то небесное тело Спасителя, конечно, пострадать ничем не могло, ибо дух немедленно отделился от него, а на третий день, низойдя вторично, воскресил Иисуса. Тела теперь не существовало, если ученики осязали его, то в результате помрачения, которое Господу угодно было низвести на них. Воскресение с плотью и костьми никогда существовать не могло, ибо это было бы унижение, посрамление Божества.

Необходимо заметить, что между некоторыми французскими катарами, вероятно от общения с иудеями, рассеянными во многих местах Юга, в начале XII века существовали совсем иные представления о Христе. Его считали творением демона, он нарочно пришел в мир, чтобы об-- мануть людей и тем помешать делу спасения, что действительно настоящий Христос существовал, но на земле не появлялся, так как не пил, не ел, не имел плоти, а жил, страдал и умирал в особой земле, невидимом мире, в небесном Иерусалиме[2_95].

Впрочем, такая теория принадлежала к числу фантазий, почти чуждых земле; ее последователи должны были считать подобного таинственного Христа не человеком, а воображаемым предметом. Многие же катары верили, что Христос, лишь по видимости пострадавший от демона зла, неуязвимый своим эфирным телом, призван был спасти живым примером весь человеческий род, научить людей отрешаться от тела, дабы они могли вернуться к истинному Богу и образовать истинную Церковь, то есть альбигойскую секту, которая только и живет по законам евангельским, духовно понятым ею.

Понимание Евангелия, иное альбигойским толкованиям, не может быть допущено, говорили еретики. Все, что только имело связь с материей, лишалось права на божественное освящение. Поэтому Иоанн Креститель, крестивший водой, а не духом, был слугой и послом сатаны, как говорили инквизиторам еретики, или, по апокрифическому евангелию, на которое часто любили ссылаться еретики, лживым пророком Неlia.

Дева Мария, так тесно связанная с понятием о Божестве, была одним из ангелов, одним из духов небесных. У нее не было земных родителей, и ни в одной канонической книге не сохранилось их имен [2_96]. Обликом она была женщиной, но в сущности у нее нет тела, как нет и никаких человеческих потребностей. Она была послана Богом на землю, чтобы предшествовать Иисусу. Христос прошел через ее ухо и вышел тем же путем, как говорит сам Спаситель в апокрифическом евангелии от Иоанна. Впрочем, это предположение выдумано не катарами, оно встречается и в старых латинских служебниках, а также в греческих и латинских проповедях и сочинениях древних Отцов, где имело метафорический смысл.

Катары заимствовали от гностиков и иное толкование, согласно которому Слово Божье не могло миновать уха Его ангела. Тогда как большинство признавало в Марии только видимость, призрачность женщины, в Болгарии и Италии верили в действительное ее существование, указывали ее родителей или же признавали ее рожденной «de sola muliere sine virili semine» (от одной женщины, без мужского семени), то есть согласно с католическим догматом беспорочного зачатия, или же, наконец, как кое-где во Франции, не считали ее ни за ангела, ни за женщину, а просто за метафору альбигойской Церкви, которая родила всех верных сынов ее, как для христиан она родила Иисуса[2_97].

Настаивая на необходимости спасения всего рода человеческого и указав вместе с тем исходный ключ к нему исключительно в альбигойской Церкви, крайний дуализм впал в невольное противоречие. Если все люди должны быть спасены, то чем вызвана судьба тех, которые имели несчастье жить раньше появления секты, и какова участь тех, кто не принимает альбигойских верований? Здесь доктрина дуалистов из далекого Востока приносит учение о метемпсихозе и переселением душ разрешает возникшее в системе противоречие. Небесная душа, не успевшая покаяться до исчезновения тела, в которое она была заключена, переходит в другие тела до тех пор, пока в какой-либо из моментов не принесет покаяния, не причастится к Церкви сектантов и тем не освободится от гнета материи. Таким образом, настоящий мир состоит из тех же небесных душ, какие угодно было создать доброму Богу. Ни одна душа со дня творения не погибла, она или мучается и пребывает на земле, или уже вернулась в царство неба, если уверовала в альбигойское учение. Этой примирительной гармонией доктрина воздавала награду своим последователям, и ею объясняется тайна быстрых успехов ереси. У Магомета ее заменяли райские наслаждения, утехи чувства, а здесь была, напротив, одна вера в покаяние, одна уверенность в достижение земной чистоты и в победу над чувством.

С этой мыслью катары подходили к Евангелию, которое всегда было для них основой системы, и находили указания на нее в воскресении мертвых в минуту смерти Спасителя (Евангелие от Матфея, XXVII; 52, 53). Система не сходилась в определении количества тел, доступных странствию одной души, но надо полагать, что это количество было безграничным [2_98]. Оно не ограничивалось телами человеческими. Те, кто упорно отказывались от покаяния, в наказание были помещены в животных или в птиц. Это было чистилище католиков. Предполагалось, что душа и в этой оболочке не теряет знания о своем происхождении и о своей связи с эжеством. Наказанная, она терзается мучениями своего падения и доводит себя до покаяния. В каждом животном, кроме гадов, может быть заключена одна из душ, поэтому геретики не убивали никаких зверей, кроме пресмыкающихся, потому и пища у них вегетарианская. Горько было человеку думать, что он снизошел до такого ужасного наказания, но еще горше было благодетельному Богу связывать свое творение с низкой материей. Одно желание спасти человечество от врагов его, от демона, руководило им при этом: погибшее от плоти да будет наказано плотью. Наказанное, оно очищалось и восходило до своего первообразного состояния.

При таком взгляде на творение, на судьбу душ не имелось надобности, рассуждали еретики, ни в загробной жизни по христианским понятиям, ни в общем торжественном воскресении, ни в страшном суде. Катары не могли понять, зачем плоть, творение демона, потребуется к созерцанию Божию. Они отрицали догмат самим авторитетом Писания. «Сеется в тлении, восстает в нетлении; сеется в уничижении, восстает в славе. Сеется тело душевное, восстает тело духовное», — говорил апостол Павел (Первое Послание к Коринфянам, XV, 42—44).

Если бы даже тело не было созданием дьявола, рассуждали еретики, то уже само по себе оно есть только орудие души, оболочка ее. Оно подчиняется душе и не действует самостоятельно, без нее оно ничто, взятое отдельно, оно бессильно. Никому не придет в голову обвинять инструменты, а не ремесленника за дурную работу, но ведь столь же нелепо привлекать плоть к суду за действия духа. Наконец, что судить: пепел костров, разорванные куски мяса на полях битв, пыль, землю, успевшую произвести новые творения? Но действительное воскресение тел — это обновление их в ту эфирную оболочку, которую некогда они покинули, это возвращение их в небесный мир, в небесные тела. Сто сорок четыре тысячи ангелов, низошедших вместе с Христом на землю, поджидали в особом небе возврата погибших душ, дабы приять там, где кончаются страдания и страсти, где не знают материи, где совершается возвращение к блаженной первобытной жизни.

По словам Эбрара, еретики не допускали, чтобы там существовало разделение полов и чтобы женщины возвращались туда в виде женщин же, причем основывались на словах Спасителя: «Придите, благословенные», относящихся только к мужчинам (Евангелие от Матфея, XXV, 34), а более на том, что все плотское создано демоном, а не истинным Богом [2_99].

Так как исходная цель для всякой души — переселиться на небо уже в силу того, что такова ее природа, то понятно, что никакие молитвы земной Церкви не могут оказать помощи. Души, сотворенные демоном, не могут быть спасены ею, а для прочих она бесполезна, ибо и без нее они будут участниками небесной жизни. Добрые дела живых, заслуги святых столь же бессильны по причине неизменного и неумолимого закона бытия. Согласно самому Новому Завету несправедливо заслугами одних выкупать грехи других, ибо там прямо сказано (Послание к Римлянам II, 6; Первое Послание к Коринфянам III, 8; Второе Послание к Коринфянам V, 10; Послание к Галатам VI, 5), что каждый должен быть судим по делам своим. Так из основного воззрения сектантов последовательно вытекает рационализм.

Это учение было слишком сурово, чтобы приобрести себе массу поклонников или покорить толпу. Требовалось смягчить, сделать его популярнее, доступнее. Иоанн де Луджио, родом итальянец, отчасти принял эту задачу на себя. Его толкование возникло одновременно с появлением теории смягченного дуализма. Он учил о постоянной взаимной борьбе двух начал, доброго и злого. Создать — не значит сделать что-либо из ничего, не значит вызвать бытие из небытия; творение людей было одарением обликом, формами уже существовавшей материи. Ни Бог, ни демон не были раньше ее, они так же неразлучны с ней, как солнце неразрывно соединено с лучами света, истекающими из него. Не было минуты, когда бы можно представить демона без материи или Бога без мира. Как вечны оба верховных духа, так вечны мир земной и небесный. Лишенные свободы воли, небесные души подчинились проискам дьявола, и тем началась их грустная судьба, аллегорически рассказанная в истории еврейского народа.

Таким образом, учение Луджио уже отличается от основных положений дуализма примирением с Ветхим Заветом. Вечность материи между тем означала представление о неустанной борьбе верховных духов, в которой добрый Бог часто играет страдательную роль и где, лишенный своих совершенных атрибутов, он не представляется уже абсолютным, возвышенным, бесконечным. Дьявол не имеет здесь творческой силы над материей; он лишь комбинирует ее элементы. Он сам не что иное, как падший из-за собственной гордыни дух неба. «Видение Исайи» рисует картину его обиталища[112]. К престолу Божию воздымаются семь небес, одно выше другого, одно чище другого, на последнем из них восседает Господь. Под небом же четыре стихии: облака, воды, земля и огонь. Каждую из них блюдет собый ангел, а Люцифер, красивейший и чистейший между ними, до падения своего господствовал над всем небесным воинством. Постоянно имея возможность созерцать Бога, он, обуреваемый гордыней, восхотел сравняться с пресветлым. Он стал совращать четырех ангелов, властвовавших над стихиями, к ним присоединились другие, и реть небесных душ попала под влияние Люцифера. Господь наказал их изгнанием с неба, а на земле они были Лишены чистого света, который заменило теперь сияние Огненное. Мучимый угрызениями совести, демон воззвал к Господу: «Прости меня, я покоряюсь тебе». На семь лет, то есть на семь веков обрек его Господь пребывать вне неба вместе со своим воинством. Тогда ангелы Люцифера создали землю. Сам демон снял корону с одного из них; из одной половины вышло солнце, из другой луна, а из ее драгоценных камней блестящие звезды. Животные, растения, камни сделаны из влаги земной. Но не надо думать, чтобы демон мог создать весь этот мир, он только преобразовал его. Следует отличать в этом случае понятие творения и изготовления. Творцом был Бог, демон же был демиургом[113]. Пророки были обманщики и слуги демона, которым Господь, впрочем, согласно своему промыслу мог дать силы предсказания.

Но если демону легко было устроить землю, мир видимый, то первые люди создали множество затруднений. Он быстро вылепил их тело из грязи морской, но создать душу не мог[114]. После напрасных попыток он предстал пред Господом и молил того низвести душу на новое творение, для чего просил двух ангелов. Ангелы второго и третьего неба прельстились честолюбивой мечтой разделить с дьяволом его могущество. Они молили Господа отпустить их, обещая скоро вернуться в небесные сферы. Господь разрешил, но напомнил, что обратный путь труден, что необходимо бодрствование, дабы не потерять дороги к небу, и что если они заснут на бесконечном пути, то только через семь тысяч лет могут надеяться на возвращение. Выслушав это, они отправились в странствие. По воле дьявола они погружаются в глубокий сон, во время которого обессиленные ангелы вселились в человеческие тела. Ангелом третьего неба был Адам, а второго — Ева. Очень нескоро они проснулись и, увидев на себе гнусные тела, залились горькими слезами. Они познали, что бессмертные слиты теперь со смертной плотью. Тогда, чтобы утешить их, дьявол создал рай, но поклялся никогда не расставаться с соблазненными. Он посадил яблоню в середине его и запретил касаться нее, зная, чем погубить человека, заключает апокрифическое евангелие Иоанна.

Таковы были первые дни человека, по учению умеренных дуалистов. Некоторые добавляли к этому легенды о составе человеческого существа. Дьявол слепил тело из глины, но когда пришел к Господу просить душу для него, то Бог заметил ему: «Если ты сделаешь человека из глины, то он будет крепче тебя и меня, возьми лучше морскую грязь».

Дьявол в точности последовал совету. «Теперь человек будет ни крепок, ни слаб», — сказал Господь, подавая ему душу, ибо без нее дьявол не мог заставить человека говорить. Когда Бог сам вдунул в него душу, человек тотчас встал на ноги и воскликнул: «Теперь, дьявол, я уже не твой!» [2_100]

Цель всех этих мифов одна — показать, что душа человеческая принадлежит Богу и его ангелам.

Дьявол не мог примириться с этим, он задумал осквернить ее во что бы то ни стало. Обратившись в змея, он прельстил Еву на грех вкусить запрещенного плода, то есть, без аллегорического смысла, вступить в плотскую связь. Сперва он сам насладился женой, и с тех пор сыновья дьявола и сыновья змеи начали подражать преступлению отца, утверждает апокриф. Плотское наслаждение, таким образом, есть источник первого и всякого греха. Совершенное по свободной воле-- в противность учению крайних дуалистов, — оно было одновременно и актом восстания 'души против Бога, и попыткой возвеличить Церковь тьмы, власть демона.

От ужасной связи демона с Евой родился ужасный под — Каин, а от него собаки; их привязанность к человеку показывает скрытое родство с ним. Указание на происхождение Каина от дьявола еретики находили в Библии (Бытие IV, 1 и далее)[115]. Таким образом, естественное отлитие умеренного дуализма от абсолютного состояло в принятии двух первоначальных душ, от которых рождаются все последующие, подобно тому как из одного тела происходит другое, «ибо, сказано в Писании, рожденное от плоти есть плоть, а рожденное от духа есть дух».

Другое важное отличие умеренных от крайних — в догмате о спасении. Здесь Христос показывает только кратчайший путь спасения. Так как преступление совершено по свободой воле, то спасение приобретается заслугами, хотя принятие альбигойства и есть непременное условие спасения, к существлению которого служило посланничество Христа.

Тело Иисуса, как и его Матери, — не из плоти Адама. Оно может терзаться, страдать, творить чудеса, воскреснуть, но не может вознестись на небо, оно не должно расставаться с материальным миром. В так называемом Вознесении Иисус сложил свою бренную одежду в высших частицах эфира и вновь наденет ее в день страшного суда. Согласно другим еретикам, Христос носил только призрачное тело, иначе апостол Павел не сказал бы про него: «Но уничижил Себя Самого, приняв образ раба, сделавшись подобным человекам и по виду став как человек» или «Бог послал Сына Своего в подобии плоти греховной в жертву за грех и осудил грех во плоти» [2_101]. Дева Мария представлялась им настоящей женщиной, и только немногие считали ее ангелом, спустившимся с неба вместе с Иисусом. Иоанн Креститель, в противоположность крайним дуалистам, здесь является посланником Бога, а не дьявола и родился от Елизаветы нисхождением Святого Духа, а вообще-то он принадлежит к числу ангелов неба.

По представлениям катаров тот суд, о котором беседовал Спаситель со своими учениками на горе Масличной, свершится, но при этом не будет разделения по преступлениям и по его качествам. Тогда все придет в собственную гармонию и первоначальный порядок нарушится. Троица исчезнет и вернется к единому божеству. Зло будет побеждено, виновник его навсегда будет низвергнут в пропасть, и лишь один вездесущий Бог останется на земле. Это — конец борьбы, торжество добра над злом, общее примирение [2_102].

Такая утешительная мысль должна была дать офомное число последователей умеренному дуализму. Лишь стройная организация неприятеля-- католической Церкви, общий нравственный принцип, одушевлявший культ того и другого толка, уравновешивали силы обоих и заставляли забывать различия.

Обратимся теперь к нравственной и практической стороне альбигойства. Катары в глазах самого строгого нравственного суда отвечали тому названию, которое они возложили на себя. Только аскетическое подвижничество в католической Церкви могло быть поставлено вровень с теми, кто являлся обыкновенными последователями альбигойства. Целью земного существования катар являлось высшее духовное совершенство, тяжелый путь вел к ее достижению. Смертный фех во всем виделся суровому альбигойскому ригористу. Даже на намерения эта секта смотрела как на преступление. Ее кодекс воспрещал под страхом исключения, вместе с убийством, нанесением кровавых ран, всякое обладание земными благами, этой ржавчиной души (rubigo animae).

Кодекс катаров предписывал воспитание души возвышенным созерцанием. Отсюда закон еретиков о совершенном нищенстве, по которому сектанты часто называли себя нищими во Христе (non pauperes Christi). Общение с людьми, не принадлежащими секте, привязанными к миру, могло быть только с целью обращения таковых к альбигойскому учению. Отступничество от убеждений в принципе преследовалось, но тем не менее риторика и уклончивость по примеру богомилов — практическое искусство хранить свою веру и избегать преследований — встречались нередко и между французскими катарами, хотя, с другой стороны, часты были примеры геройской честности и твердости.

Божба и клятва в альбигойских общинах не существовали. Тут еретики возвышались до идеального величия героев древности. Клятва не дозволялась даже при тех обстоятельствах, которые могли обещать непосредственные выгоды для ереси. Один альбигоец заявил перед трибуналом; инквизиции, что если бы его клятва в святости исповедуемого им учения могла обратить к нему весь мир и из религии гонимой сделать религией царствующей, то и тогда он не решился бы дать такую клятву.

Запрещая убийство, альбигойцы запрещали всякое кровопролитие, войну. Даже истребляемые за учение «совершенные» альбигойцы должны были терпеливо сносить раны и смерть, не поднимая руки в свою защиту. Хотя бы за самое святое дело проливалась кровь, «она не угодна Богу» [2_103]. Потому только непосвященные, простые верующие участвовали в тех страшных сценах, которые вскоре обагрили кровью поля Лангедока. Избегая убийства вообще, альбигойский кодекс запрещал убивать всех животных, кроме гадов, бывших вместилищем демонов и не приносивших ничего, кроме вреда. Принятие мясной пищи, как дело чревоугодия, считалось тем же смертным фехом: мясо, сыр, молоко служили орудием и порождением дьявольской силы. Наконец, поедая мясо, катар мог помешать покаянию какой-либо души, облеченной в этот момент в плоть животного. Они ссылались на апостола Павла, который писал: «Лучше не есть мяса, не пить вина и не делать ничего такого, от чего брат твой соблазняется» (Послание к Римлянам, XIV, 21). Совершенные катары скорее умирали от голода, нежели позволяли себе вкусить мяса. Рыба не запрещалась отчасти потому, что в средние века полагали, что рождение рыбы чуждо плотского акта, а также следуя указанию Христа, вкусившего рыбы и хлеба и той же пищей насыщавшего других. Дозволялось питаться хлебом, плодами, оливками, овощами, вообще растительной пищей, хотя некоторые полагали, что и это все — порождение дьявола. Прекратить жизнь голодом нельзя было уже потому, что тем мог остановиться процесс покаяния.

С той же точки зрения горькой необходимости катары смотрели на брак. Сам по себе он вреден, ибо брак узаконивает сладострастные наслаждения, но, говорили крайние дуалисты, если запретить размножение тел человеческих, то куда после смерти очередного тела поместиться душе, жаждущей покаяния? Зато когда весь мир примет чистую веру, брак потеряет всякий смысл, поскольку организация новых тел из прежних прекратится.

Между тем большинство умеренных еретиков, исходя из мысли о происхождении греховных душ из первой пары, не находило повода к оправданию брака, к этому умножению зла, и проповедовало его запрещение. В Новом Завете они встречали свидетельства и за и против. Всегда злоупотребляя Евангелием, они все неблагоприятное своей системе перетолковывали в аллегорическом смысле, говоря, что брак евангельский означает соединение души с небесным телом или с Духом Святым, а запрещение брака во плоти высказано у Павла: «хорошо человеку не касаться женщины» (Первое Послание к Коринфянам, VII, 1). «Не плотские дети суть дети Божий; но дети обетования» (Послание к Римлянам, IX, 8). Наконец, говорили они, сам Христос сказал: «Чада века сего женятся и выходят замуж; А сподобившиеся достигнуть того века и воскресения из мертвых, ни женятся, ни замуж не выходят, И умереть уже не могут, ибо они равны Ангелам и суть сыны Божий, будучи сынами воскресения» [2_104].

Если цель жизни всякого человека — покаяние, слитое с пребыванием в Церкви альбигойской, то принятие в нее, как важнейший акт жизни, должно было знаменоваться особым обрядом. Крещение водой катары отвергали как материальное, взамен того принимая «крещение духом», называемое «consolamentum», то есть утешение души на время земного пребывания посредством духовного обетования. Весь обряд состоял в возложении рук с произнесением символических слов. Получивший consolamentum и, следовательно, отрешившийся от власти демона, от угождений плотских, назывался другом Божиим, добрым человеком (lo bos homes), добрым христианином, но чаще «совершенным» (perfectus). Метафорическими наименованиями их, принесенными со славянской и греческой почвы, были отцы по Господу и «утешенные» или параклеты. Эту центральную силу секты католики ненавидели особенно и называли «совершенных» еретиками по преимуществу; даже малосведущие писатели строго отличали их от вальденсов. Остальную же массу катаров называли обыкновенно верующими или верными.

Совершенные считали себя непосредственными преемниками апостолов, свое призвание они ограничивали распространением и проповедью истинной веры. Они отрешались от мира и общества, их имущество принадлежало всей церкви и шло на ее цели так же, как и вклады, которые они получали от верующих и от новообращаемых, удостоенных «утешения» во время болезней или хотя бы в минуту смерти. Их жизнь была рядом аскетических подвигов. Они отрекались от семейных и родственных уз. Они давали обеты целомудрия и нищеты. Четыре раза в год они соблюдали великие сорокадневные посты, три раза в неделю они не ели ничего, кроме хлеба и воды. За каждым из них следил неотступный глаз другого.

Подобно позднейшим иезуитам, «совершенные» не оставались наедине ни во время отдыха, ни во время занявший, ни в путешествии, ни в молитве. Им часто сопутствовали «непосвященные».

«Как овцы среди волков, — говорили они о себе, — блуждаем мы из города в город, жизнь наша трудная и скитальческая, но святая и подвижническая. Мы терпим преследование и поношение, подобно апостолам и мученикам, проводим время в подвигах уничижения, в молитвах и в трудах, которые ничто остановить не может, но все это не трудно нам, ибо мы не принадлежим сему миру» [2_105].

Черная одежда, кожаная сумка через плечо с романским переводом Нового Завета являлись приметами странствующего проповедника. Они узнавали друг друга по особым жестам и символическим фразам (per solam loquelam et per solas gestas). Их дома также имели особые знаки, загадочные для других, но понятные еретикам. Женщины также принимались в число посвященных. Они могли совершать _______, но только в крайних случаях, проповедовать же они не имели права. Они или жили отшельнически в отдельных домах, или составляли особые общины, в которых занимались рукоделием или воспитанием девочек, принимая также на свое попечение больных. Это было нечто напоминающее католический монастырь. Женщинам не дозволялось сидеть за одним столом с посвященными. Даже враги сознаются, что посвященные никогда не позволили себе даже прикоснуться к женщине рукой [2_106].

Число посвященных того и другого пола один из инквизиторов середины XIII столетия насчитывает около четырех тысяч человек, но тогда многие были истреблены войной и кострами, ибо преследования всегда с особенной силою направились на них [2_107]. Понятно, что они пользовались безграничным уважением среди альбигойцев. Их появление в селе было праздником; широко растворялись перед ними ворота феодального замка, гостеприимный владетель его велел нести все лучшее для них и их спутников, зная, что деньги и яства будут сбережены для бедных и больных общины; знатный и гордый барон сам служил при столе «утешителя», он и его вассалы окружали плотной толпой проповедника, его поучения народ ловил с жадностью, его советов нельзя было не исполнять, он обладал сверхъестественной силой. Внешность таких людей, величавая походка, их манера говорить напоминали жрецов Востока и судей еврейских. Они назывались иногда диаконами. Они, как увидим в дальнейшем, являлись и духовными и светскими властями в альбигойской Церкви.

Благословение утешителя считалось милостью неба. В обряде благословения видны славянские истоки. Склонив голову и поклонившись земным поклоном, подходил к проповеднику альбигоец и говорил: «Добрый христианин, благослови меня» — и, обнявшись три раза, склонялся головой к его плечу; женщины же складывали на груди руки и также склоняли голову. «Да благословит вас Господь Бог», — было ответом. Перед женщинами, удостоившимися благодати утешения, складывали крестообразно руки и, преклонив голову, но не подходя близко, в таком положении ждали благословения, которое ценили столь же высоко. Входя в чье-либо жилище и оставляя его, эти святые люди наделяли дом своим благословением [2_108].

Вся остальная масса дуалистов делилась на верующих (credentes) и слушающих (auditores), то есть обучающихся. Последние представляли третью, низшую степень, они были новичками в альбигойской вере и имели только элементарные сведения о ней, философия учения, символика обрядов — все это было закрыто для них. Но надо полагать, что такое испытание не являлось необходимостью для каждого, переходившего в альбигойство. Иногда предоставлялась возможность сразу вступить в число «совершенных»; иные же только на смертном одре принимали consolamentum, и о таких нередко упоминают памятники.

Большинством всегда были верующие. Они могли жениться, носить оружие, им прощалось многое ради одного исповедания учения. Но тем не менее они должны были хотя бы под конец жизни принять посвящение, если этого не удавалось, то обряд совершался в последнюю минуту жизни, чтобы умереть с «хорошим концом». Бывали примеры, что над умершими младенцами совершали обряд посвящения, дабы не дать напрасно погибнуть душе. Consolamentum заменяло для еретиков и крещение и причастие вместе, в последнем случае оно называлось convenza, «согласие» («Встать в согласие с Богом»), Этот обряд совершался над больными, особенно если болезнь грозила смертельным исходом. При легких болезнях диаконы не всегда соглашались на обряд, опасаясь, что если больной останется в живых, то не будет в состоянии исполнять строгие правила посвященных. Впоследствии вошло в обычай придавать столь высокое значение этому обряду, что никто не решался принимать его иначе как в самый час смерти подобно тому, как в IV столетии христиане крестились толь ко умирая, так как таинству этому приписывали силу очищать все прежние грехи[116]. Так как в дальнейшей жизни принявшему утешение грозила опасность совратиться и тем потерять полученную благодать, то во избежание соблазна допускалось самоубийство, основанием к которому было твращение к материи. Это так называемая еndura [2_109].

Такое добровольное самоубийство, предпринятое ради спасения души, бывало двух родов: или мученическое или исповедническое. В первом случае принято было удушение, во втором — голодная смерть. Часто прибегали к самоубийству для избежания пыток и костров инквизиции: резали вены в ваннах, принимали яд, пили толченое стекло. Такая решимость считалась признаком святости. Самоубийство не было доступно для всех, и, напротив, к нему запрещалось прибегать иначе чем в крайних случаях. Жизнь альбигойцев строга, как узаконенный срок покаяния, как пример истинной Церкви, истинных последователей христианства, среди царства мрака и дьявола.

Достоинство этой Церкви, ее превосходство перед католической еще более увеличивались тем кротким духом, чуждым насилия и гонений, который был положен в ее основание, а также нравственной чистотой ее членов. Обладая множеством действительно замечательных достоинств, альбигойская Церковь считала себя вправе поносить соперницу. Еретики упрекали католицизм за блеск богослужения, театральность обрядов, обольщающих воображение и отвлекающих помыслов о Боге, за пышность и богатства прелатов, за почести, требуемые ими. Они указывали на корыстолюбие, жадность, насилие, чему так предавались прелаты католические. Падение началось, по их словам, со времени папы Сильвестра, которого еретики считали Антихристом, человеком беззакония и сыном погибели[117].

Теперь же Церковь стала великая блудница, о которой говорится в Апокалипсисе (главы 17 и 18), и крещение духом в новой Церкви, принятие consolamentum — единственное спасение от козней демона. Согрешивший после того уже не может получить прощение покаянием или воздержанием, для него нужно вторичное утешение; тогда оно называлось reconsolatio [2_110]. Оно могло повториться и в том случае, если не было преподано с должным благоговением, омрачено каким-либо нечистым помыслом, а это случалось очень часто. Тем только и можно объяснить, что некоторые «совершенные», склонные к сомнению, принимали два и три consolamentum. Этот обряд, возведенный в степень таинства, представлял единственное в своем роде явление в Церкви, внешней простотой напоминавшей Церковь позднейших кальвинистов и, подобно им, не признававшей необходимости собственно храмов.

Альбигойцы сходились на молитву везде, где представлялись к тому некоторые удобства. Они собирались в замках, хижинах, на полях и долинах, в пещерах и лесах. Имелись и особые молитвенные дома — там, где альбигойство пользовалось уже признанным авторитетом. В них не было ни малейшей роскоши. Все убранство состояло из скамейки и простого деревянного стола, накрытого белой скатертью, на нем лежал Новый Завет, открытый обыкновенно на первой главе Евангелия Иоанна. В молельнях не было кафедры для проповедника, колокольный звон не раздавался. Христос прислан был освободить людей от идолопоклонства, потому не пристало в местах, посвященных его памяти, поклоняться статуям, иконам и крестам, последние особенно должны бы быть отвратительны для взора христианина, как орудие торжества Сатаны над Богом.

Еретики употребляли все усилия, чтобы поселить отвращение к предметам, обожаемым у христиан. Они делали более, чем отвергали иконы. Они осмеивали в собственных рисунках образа и лица, изображаемые на них. Богородицу они писали с одним глазом и столь безобразно, что зрителям предоставлялось вообразить все унижение Христа, ставшего ее сыном. Эти рисунки, конечно, не помещались в молитвенных домах, но преднамеренно распространялись в книгах, назначенных для обращения в народе. Они должны были приучить думать о духе, а не о теле. Молитвенными собраниями еретиков руководил один из священнослужителей или старший между присутствовавшими «совершенными». Они открывались чтением какого-либо места из Нового Завета, проповедники толковали его в альбигойском смысле, причем объясняли отличия от латинского богословия и показывали, насколько католицизм отступил от Евангелия. После проповеди наступало так называемое благословение. Обыкновенные «радения» русских людей Божьих и молоканской секты[118], имеющей разительное сходство по характеру и учению с альбигойцами, напоминают собрания, описанные в актах инквизиции XIII столетия и в сочинениях Эрменгарда, Алана, Еврара, Райнера и Монеты Кремонского. Взявшись друг с другом за руки, все верующие падали на колени, делали три земных поклона перед своими старшими и говорили им после первого и второго поклона: «Благословите нас», и после третьего прибавляли: «Молите Бога за нас грешных, дабы он сделал из нас истинных христиан и даровал нам блаженную кончину». Священники и другие из утешенных на каждый поклон отвечали словами: «Бог да благословит вас», и в завершение: «Да соделает Господь истинных христиан из вас и да сподобит вас блаженной кончины».

От немецких катаров мы имеем даже подлинную молитву, составленную рифмованной прозой: «Nimmer musse ich esterben, Ich musse um each erwerben, Dass mein end gut werde», а священник, заканчивая, произносил: «Und werdest ein gut mann».

После того собрание начинало петь молитву Господню, «единственно указанную истинным христианам». Молитва вообще, по их мнению, должна быть по возможности короче и никоим образом не обращаться к святым и Богородице или к Сыну и Духу, она должна призывать только одного благого Бога. «Отче наш» они пели по греческому образцу, заменяя слова «хлеб наш насущный» словами «хлеб наш сверхъестественный» и прибавляя в конце «яко твое есть царство» и так далее, что принято восточной Церковью. После молитвы священник провозглашал христианскую формулу, хотя совсем иначе понимал ее: «Во имя Отца и Сына и Святого Духа», а собрание отвечало: «благодать Господа нашего Иисуса Христа да будет с нами». Служба кончалась коленопреклонением и вторичным благословением, причем иногда священник произносил: «Отец, Сын и Дух Святой да сжалятся над вами и да простят прегрешения ваши». Никаких обоготворений, подобных обычаям некоторых тайных русских сект, здесь не происходило, хотя намеки памфлетистов приписывали это альбигойцам, но акты инквизиции, приведенные К. Шмидтом, не дают права на такое заключение.

Перед священниками еретики преклонялись потому, что считали их одержимыми Духом Святым и стоящими ближе рядовых членов секты к Богу. Целью собраний было получить благословение этих людей, благословение, по верованию секты, мог сообщать Дух благодати, дух доброго Бога — так мистически перемешивали альбигойцы Евангелие со своей восточной системой.

С гораздо большим торжеством совершался другой обряд, имевший огромное значение, заменявший для еретиков, как было замечено, и крещение, а отчасти и причастие — consolamentum. Во время гонений и опасностей этот обряд был окружен всевозможной таинственностью и совершался в уединенных местах, среди немногих присутствующих, дабы не привлечь внимание, тем более что раз принявший consolamentum уже тем самым заслуживал непременной смерти в глазах католиков, к такому человеку инквизиция была беспощадна. Впоследствии, когда альбигойство заняло в Лангедоке положение, в некотором смысле равноправное с господствующей Церковью, оно сосредоточило в этом обряде весь блеск, какой только оно могло допустить при своей обрядовой сдержанности. К нему готовились при помощи строгого поста и молитвы, бывали примеры, что не ели по три дня.

Длинная зала, в которой происходил обряд, горела бесчисленными огнями, будто знаменуя огонь крещения; в середине стоял жертвенник, то есть стол, покрытый белой скатертью, и на нем — книга Нового Завета. Священники готовились к таинственному обряду омовением рук. Собравшиеся становились в круг по старшинству, соблюдая глубокое молчание, кающийся стоял посередине, неподалеку от огня. Священник держал в руке Новый Завет, он начинал рассказывать неофиту о суровости жизни, которую тот избрал для себя, наставлял его никогда не возлагать надежды на Римскую Церковь, но терпеть до последнего часа за веру альбигойскую. Потом священник неожиданно обращался к неофиту с решительным вопросом: «Брат, твердо ли ты решился принять нашу веру?» После утвердительного ответа обращенный становился на колени и, склонив голову между руками, испрашивал благословение. За этим следовала формула клятвы: «Я обещаю, — говорил коленопреклоненный, — служить Богу и Его Евангелию, никогда не обманывать, не клясться, не прикасаться к женщине, не спать раздетым, не убивать какое-либо животное и не есть ни мяса, ни молока, ни растений, ни рыбы, ничего не делать без молитвы, не путешествовать, не спать, не есть без спутника. А если попаду в руки неприятеля, то непременно в продолжение трех дней воздерживаться от пищи и никакими угрозами не отрекаться от своей веры». Он заканчивал призывом: «благословите меня», и все собрание вместе с ним падало на колени. Тогда приближался священ-: ник, давал испытуемому целовать еретическое Евангелие возлагал на него руки, потом подходили другие «совер-: шенные» и также возлагали на принимаемого руки, один на голову, другой на плечи. Все собрание восклицало: «Славим Отца, Сына и Св. Духа», после чего священник просил Бога, чтобы Дух (параклет) низошел на неофита. Следом за тем все собрание читало молитву Господню. Служба подходила к концу, священник прочитывал первые семнадцать глав из любимого сектантами апокрифического евангелия от Иоанна. «Утешенному» в память о столь знаменательном для него событии давали шерстяную или льняную нитку, которой он должен был перепоясываться. Прежде чем разойтись, все священники обнимали новообращенного и давали ему два поцелуя мира, он, в свою очередь, целовал одного из стоявших около него «совершенных», а тот передавал лобызание всем присутствующим. Если же обряд совершался над женщинами, то священники ограничивались прикосновением к плечу Библией, и таким же образом посвященная передавала поцелуй своему соседу. После поздравлений собрание, полное радости, расходилось. Посвященный, едва выдержав предварительный трехдневный пост, обрекался на новый, уже сорокадневный, весьма тяжкий — только хлебом и водой.

Если consolamentum следовало дать больному или умирающему, то блеск торжества значительно уменьшали. Священник с немногими спутниками входил в комнату больного. Требовалось, чтобы обращаемый был в памяти и мог читать должные молитвы, редкие исключения делались разве для раненых, сражавшихся за веру и дело альбигойцев с католиками. Обыкновенно при входе «добых людей» все присутствующие падали ниц и получали благословение, священники спрашивали больного, хочет ни он служить Богу и Его Евангелию. Тогда на грудь ольного клали белый покров, два «совершенных» становились в изголовии и в ногах; один клал правую руку на голову больного, не касаясь, однако, ее, если то была женщина, в левой же держал Евангелие и читал начало Евангелия от Иоанна. Заканчивался обряд призыванием Святого и молитвой Господней, после которых следовали те же лобызания.

На степень простого обряда низводилось у альбигойцев таинство Причастия. Это было просто-напросто благословение хлеба. Один из старших летами принимал на себя исполнение этого обряда, по примеру вечери первых христиан преломив хлеб. Сопровождая это обыкновенной застольной молитвой и благословением, он произносил, разделяя и раздавая куски: «Благодать Господа нашего да будет всегда между вами». Целью этого обряда было не воспоминание о смерти Христа, а подчеркивание братского общения между членами альбигойской Церкви. Наконец, этот хлеб не предназначался для исключительных целей, как в Церкви христианской, это скорее был освященный хлеб, его ели во всякое время и постоянно.

Один документ свидетельствует, что освященный хлеб заготовлялся в огромном количестве для дальнейшего употребления [2_111]. Там, где еретиков сильно преследовали и где открытое совершение обряда было немыслимо, такими хлебами дорожили и вкушали его лишь в торжественных случаях. Надежные лица тайно разносили его по городам и деревням, там он был символом единения и надежд всех рассеянных и гонимых.

Католики, зная об этих встречах, верили молве, что еретики едят пасху, приготовленную из пепла православных детей, которых будто бы они ловили и жгли. Вино на вечерях альбигойцы не пили, отвергая необходимость его не потому, что они, подобно манихеям, восставали против напитков вообще, а на том основании, что Христос и прямо, и аллегорически говорит только о хлебе: «Я семь хлеб жизни; приходящий ко Мне не будет алкать, и верующий в Меня не будет жаждать никогда» (Евангелие от Иоанна, VI, 35).

Отрицая всякое таинство в обряде благословения, еретики, конечно в силу своей догматики, должны были восстать против торжественного вкушения хлеба верующими, так как в их глазах тело не имело никакого значения, а тем более тело Спасителя, считавшееся только призрачным. Привычка во всем искать аллегорический смысл и своеобразная манера пользоваться Евангелием привели их к такому пониманию этого обряда.

Правда, Христос сказал: «Если не будете есть Плоти Сына Человеческого и пить Крови Его, то не будете иметь в себе жизни; Ядущий Мою Плоть и пиющий Мою Кровь имеет жизнь вечную» (Евангелие от Иоанна, VI, 53), но он там же прибавил: «Дух животворит, плоть не пользует нимало» и, наконец, ясно заключил: «Слова, которые говорю Я вам, суть дух и жизнь» (Евангелие от Иоанна, VI, 63).

Альбигойцы рассуждали: потому не может быть сомнения после таких слов самого Спасителя, что дело не в теле, а в словах Его, в Его учении. Вкушать хлеб — значит вразумляться высокими, божественными наставлениями, изложенными через ангела Иисуса. Тело Христово, чуждое материи, никогда не бывало и быть не может в руках священника, ибо это есть Церковь Божия. «Да и как хлеб и вино, эти произведения демона, могут обратиться в плоть и кровь небесного архангела, одного из ангелов?» Если Христос говорил когда-то: «Сие есть тело мое», то это относится к хлебу, который олицетворял как бы Его плоть, но никакого фактического смысла слова эти иметь не могут. Наименование простого хлеба телом Христовым, продолжали еретики, продажа его, самая обедня — все это дерзкая выдумка попов. «Да и каких невероятных размеров должно быть это тело, насытившее и насыщавшее столько миллионов людей? Скалы Эренбрейтштейна, самые Альпы ничто в сравнении с ним», — говорили еретики Бонна и Лангедока [2_112].

Для принятия святого хлеба вовсе не требовалось предварительного очищения от грехов посредством покаяния, хотя обряд этот признавался необходимым в альбигойской Церкви. На исповедь катары смотрели с точки зрения так называемой евангелической Церкви. Обыкновенно кто-нибудь один от имени всех перечислял грехи перед собранием «совершенных», особенные преступления высказывались наедине старейшему. Эти многолюдные собрания происходили по обыкновению раз в месяц. Желавший исповедоваться обыкновенно говорил, стоя на коленях: «Я пришел, чтобы здесь перед вами, как бы вперед лицом Божиим, исповедать все грехи, одолевавшие меня, и все зло присущее мне, дабы через ваше посредство получить прощение от Бога». Тогда священник клал Новый Завет на голову кающегося, другие «совершенные» подавали ему правую руку и, при пении молитвы Господней, даровали ему прощение и разрешение от грехов. За некоторые тяжкие грехи, по католическому придеру, следовали церковные наказания, епитимьи. Обряд исповеди назывался службой («appareillamentum»), так как при посредстве его жизнь катара направлялась по прежнему пути.

Таким образом, не став религией вполне самостоятельной и в то же время слишком отделившись от католицизма, чтобы вступить на путь примирения, альбигойство заключало в себе вместе с догматикой полухристианскую, полулиберальную обрядность, заимствованную во многом из культа, столь ей враждебного. Катары не отказывались от христианских праздников: Рождества, Пасхи и Троицы, но не праздновали еженедельные воскресенья.

В великие праздники говорились особенно торжественные проповеди, и те еретики, которые не могли почему-либо присутствовать на этих собраниях, отмечали празднество дома вкушением освященного хлеба. Конечно, еретическая догматика придавала совсем иной смысл празднествам христианским. Рождество означало Пришествие Христа в царство зла; Пасха — победу Христа над Сатаной; день Троицы служил воспоминанием об основании Церкви катаров, о нисхождении Святого Духа на «совершенных», духовном соединении с «утешителем».

Приготовление к этим празднествам сопровождалось десятидневными постами; первый начинался 23 ноября и продолжался до Рождества; второй — неделей позже христианского и заканчивался вместе с ним; летний пост — с Троицы до Петрова дня. Последняя неделя каждого поста называлась священной и сопровождалась особенно изнурительным воздержанием. Об особом осеннем празднике еретиков ходили мрачные слухи; он назывался Маlilosa-- слово непонятное и до сих пор не разъясненное. Некоторые приписывали ему манихейское происхождение.

Из христианской иерархии еретики взяли только два чина — архиерея и священника, или диакона [2_113]. Обязанности и пределы епископской власти были те же, как и в христианской Церкви. Епископ был и более почетным лицом и имел предпочтительное право в присутствии диаконов (соответствовавших христианским священникам, пресвитерам) на проповедь, consolamentum, appareillamentum, приготовление хлеба, раздачу благословений. Они посвящали в диаконы, только им принадлежала власть прощать так называемые смертные грехи. При каждом из них было два наперсника из диаконов, старший сын и младший сын, непременная обязанность которых состояла в посещении как «совершенных», так и верующих, принадлежащих дистрикту и ведомству епископа.

Диаконы делились на диаконов и иподиаконов. Они рассылались по тем местам, где не было епископов. По степени они стояли ниже наперсников епископских, старший из которых всегда сменял епископа после его смерти, а младший занимал место старшего, которого посвящали в епископы тем, что клали на его голову Новый Завет, а над книгой кто-либо простирал руки.

Впоследствии, с начала XII столетия, вошло в обычай, чтобы епископ сам указывал себе преемника, который еще при его жизни считался облеченным властью. При этом встречаемся с обычаем, подобный которому повторился в «кораблях» русской секты людей Божьих [2_114]. Будущий епископ готовился с детства к своему званию, хотя и не отличался своим рождением, как бывало у молокан. С самого рождения его отнимали от груди матери, его редко поили молоком животных, предпочитая миндальное. Впоследствии ему ничего не давали, кроме рыбы и растительной пищи. Таким образом его сберегали вдали от мира и мирских наслаждений до совершеннолетнего возраста, когда его посвящали возложением рук.

Такой епископ отличался достоинствами епископского сана. Случалось иногда, что община посылала его в один из университетов, где он, знакомясь с силами и наукой враждебной Церкви, приобретал против нее оружие. Количество епископов-еретиков равнялось количеству католических епископов. В Лангедоке и Ломбардии получилось так, что всякий округ имел двух епископов. С течением времени диаконы исчезли и были заменены старшинами из числа «утешенных» (аnciens во Франции, anciani в Италии); они имели ту же обязанность и стали последними, кто отстаивал альбигойскую Церковь.

Самый темный вопрос в истории катаров — это вопрос о верховенстве папы. Некоторые католические источники, такие как Экберт и Стефан Бурбонский, ошибочно приписывают альбигойцам церковную организацию манихеев, с их папой, двенадцатью апостолами и семидесятью двумя учениками [2_115], что приносит мало чести наблюдательности этих авторов. Другие, с большим авторитетом, приписывают еще с XII столетия верховенство одному лицу, называя его то папой, то апостолом [2_116]. Мы знаем, что такой папа заседал в соборе под Тулузой, он ярибыл из Болгарии и принадлежал к дуалистам умеренного толка. Об этом в своем донесении писал в Рим легат Гонория III. Во всяком случае, это было авторитетное лицо в богомильской Церкви, хотя и не имевшее юридических прав. Но то, что в самом Лангедоке не существовало старшего между еретическими епископами, доказывается отсутствием подобного рода известий в главных источниках для изучения ереси катаров. Ни Райнер, ни Монета, ни акты инквизиции не говорят ничего, что дало бы основание заключить о централизации альбигойской Церкви. Ее епископы были соединены между собой узами братства и взаиморасположения, ее соборы собирались вполне самостоятельно, в альбигойстве было столько элементов, опиравшихся на одни рациональные теории, что необходимость в единой связывающей и правящей власти отсутствовала.

При обзоре предварительных элементов альбигойского дуализма мы встречали частые указания на особый характер ночных собраний, который, по словам некоторых источников, был близок многим прежним сектам, как, например, манихейству, присциллианству и другим. Невозможно принимать на веру свидетельства, всегда исходящие из уст крайне враждебных альбигойству, из уст, не чуждых той клевете, жертвой которой были, между прочим, и христиане первых веков. То же самое повторилось и с альбигойцами. Их тайные оргии словно списаны с присциллиан, и если мы приводим здесь те слухи, которые вызывали они между современниками, то лишь с целью показать непрерывность дуалистических традиций, продолжающихся отчасти в некоторых беспоповских русских сектах, и вместе с тем древность альбигойского вероисповедания.

На своих ночных собраниях еретики якобы вызывали дьявола, который и являлся им преимущественно в виде животного. Тогда, перечислив каждого демона поименно, они начинали петь гимны в их честь. Очевидно, источник этих предположений лежит в веровании альбигойцев в демона как второго начала. Между прочими бытовали слухи, что они лобызали кошек, жаб и других животных, что, погасив свечи, они предавались свальному греху, где побуждения плоти якобы не удерживались никакими пределами: попадалась ли мать, сестра, монахиня, говорит один памятник, пощады никому не было. Детей, здесь зачатых, через шесть дней после рождения сжигали, и пепел их служил вместо христианского Причастия. Если, говорит другой документ, еретики осуждали законный брак, то позволяли иной, предписывая соблюдение его по неистовым правилам секты. За кровосмешение с матерью полагалось восемнадцать денариев: шесть за то, что зачала, шесть за то, что выносила, и шесть за то, что выкормила младенца. За преступление с сестрой платилось шесть денариев, вместе с матерью — девять денариев.

Обо всех этих сказках ни слова не говорят писатели достоверные и непосредственные источники. Допросы тоже не подтвердили этого ни в Италии, ни во Франции [2_117]. Дело в том, что католиков смущала чистота жизни альбигойцев, и, завидуя, они обвиняли их в тщеславии и притворстве: чисты-де они были днем, ночью же выказывали всю свою необузданность. Но, повторяем, вся эта клевета-- вымыслы мелких памфлетистов, неспособных стать на более высокую позицию и рабски следовавших за невежественной толпой. Образованные католики, враги их веры, отдают должное чистоте, патриархальности и легальности их нравов, столь противоположных с нравственным обликом тогдашних католических прелатов, которые, по словам одного стихотворного памятника, «прямо говорят, криво идут, обманывая простотой и благочестием имени, которое носят» [2_118].

Печаль всегда рисовалась на бледных, истомленных воздержанием и омраченных суровой думой лицах катаров, как замечал еще святой Бернар [2_119]. Они ничего не начинали без молитвы, без благословения Божия; и в отдыхе и в болезни они мечтали о небе; между ними не было ни слишком высоких, ни слишком малых; великий Бог, перед взором которого все умалялось, уравнивал всех между собою. Ровный, тихий голос, скромная походка, смиренный вид, поникший взор были признаками катара.

«Облик патарена печален, голос наполнен слезами», — справедливо характеризовали итальянских сектантов. По самому духу своего учения еретики (подразумеваются «верные», то есть те, кто не посвятил себя исключительно духовным делам) призваны были к труду и деятельности. Работа была единственным источником, который мог дать альбигойцу средства к существованию и одновременно содействовать успеху учения секты. Оттого они блюли свое хозяйство и, ведя умеренную жизнь, были часто упрекаемы в скупости, в жадности к прибыли. Оправданием им может быть то, что, подобно евреям, они должны были заботиться о будущем, должны были ожидать, не обеспеченные в настоящем, ежедневного грабежа своих муществ, даже изгнания в чужие края. Тысячи мелких оскорблений могли смягчаться разве что деньгами. Экономическое развитие Лангедока многим обязано характеру его обитателей вообще, но еще более характеру и личным свойствам последователей альбигойских сект. «Верные» должны были усиленно трудиться еще и потому, что в их обязанности входило содержание «совершенных», духовенства, больных и бедных братьев. Их пожертвования, а также и деньги на требы собирались в особую казну, которая была на попечении архиерея, в опасное время ее прятали в погреба в лесах, зарывали в землю и употребляли на общественные нужды.

Еретики — это сброд бедняков, тунеядцев, невежд, глупцов, — говорили монахи-хроникеры и восклицал святой Бернард. После всего сказанного очевидно, насколько это несправедливо. Создать стройную философскую систему, бороться с учеными богословами — дело ума далеко не невежественного. Полемисты сознавались, что противники их весьма искусны в знании святого Писания. Множество «совершенных» получило образование на скамьях Парижского и Болонского университетов. Церковь католическая не страшилась бы безграмотных невежд. Вернее было сказать, что еретики были интеллигенцией Юга. Все, чему мы были свидетелями в первой главе, являлось отражением религиозного свободомыслия.

Альбигойцев упрекали также в лицемерии. Святой Бернар, немец Экберт, испанец Лука говорят, что «верные» альбигойцы продолжали для вида посещать католические храмы, что они подходили к причастию, но бросали незаметно облатки в угол или прятали в молитвенник. В этом же обвиняли их манихейских и присциллианских предшественников. Не стоит думать, что к такой мере они должны были прибегать постоянно даже в дни, счастливые для своей веры, но, с другой стороны, нельзя отрицать, что необходимость в первое время часто ставила их в такое положение. Во всяком случае твердая энергия и неустрашимость — черта не тех, кто умеет лишь лицемерить, скрывая свои убеждения, а свидетельством тому, что еретики не только лицемерили, служит сама история или, лучше, способ распространения альбигойства.

Искусство и умение еретиков пропагандировать свое учение, их изворотливость, разнообразие средств, к которым они прибегали, — все это заслуживает особенного внимания. Вот какой-нибудь «верный», сопутствуемый искушенным в назиданиях духовным лицом или «совершенным», минуя замок, пробирается по живописной лангедокской деревне, населенной католиками. Время идет к ночи. У верного здесь есть знакомые, здесь его всегда считали за католика. Страннику охотно отворяют ворота. Завязывается тихий разговор, который незаметно, мало-помалу переходит к вопросам веры и необходимости спасения. Благоговейным тоном верный начинает говорить, как трудно достигнуть этого спасения. В разговор вмешивается старец, его незнакомый спутник, скорбный и крепкий вид которого внушают уважение и невольно располагают к себе. Он ведет красивую речь о Боге и Евангелии, говорит так набожно, так красноречиво, что назавтра хозяева не отпускают гостей и соседи, наслышавшись о старце, приходят послушать его. Он задерживается в деревне. Из его уст так убедительны уверения о зле, заразившем нынешних пастырей, о порче, которую они внесли в христианское учение, что остается только отступать перед доводами, преисполненными текстов Писания на родном языке, притом истолкованных так ясно. Тогда он начинает называть свое дуалистическое учение истинным учением евангельским, пока скрывая демоническое основание его. Убежденные искренностью гостя, евангельской простотой слова, слушатели просят проповедника продолжать. А между тем его товарищ начинает, со своей стороны, внушать хозяину необходимость спасения и соединения с Богом.

— Как достигнуть того?

— Если захочешь, то очень просто. Ты знаешь, какие преследования и мучения терпел Христос за нас, следовательно, если мы хотим достигнуть спасения, то должны брать пример с тех, которых гонят за него и казнят вслед за ним.

Собеседник хочет посмотреть этих подвижников. Его приводят в собрание «добрых людей», он все чаще посещает эти вечера, слушает «мудрые речи» и увлекается ими. Прежде всего ему открываются истины житейской мудрости, внушается презрение и ненависть к католическому духовенству и «идолопоклонству, которое оно ввело». Истинной Церковью, ведущею к блаженной кончине, окажется только одно альбигойское общество, пропаганда которого незаметно проникала всюду, пользуясь всеми обстоятельствами, часто прибегая к хитрости, не пренебрегая никакими средствами.

Лишь только становилось известным, что на собрании присутствуют посторонние, то двое еретиков, притворившись, вступали в богословский спор, один из них играл роль католика. «Католик», конечно, оказывался побежденным, чем готовил в слушателях будущих прозелитов. Еретики принимали все меры к распространению своих сочинений. Часто находили поучения их проповедников, катехизисы, памфлеты прибитыми на перекрестках, на мостах, у перевозов. На улицах дети католиков распевали гимны, сочиненные в альбигойском духе, изложенные красивыми, легко запоминающимися стихами.

Еретики знали, как и на кого действовать в целях вернейшего успеха. Очевидный пример строгой жизни, которую можно было разве что оклеветать, но не опорочить, безошибочно действовал на людей мыслящих, предпочитавших духовное совершенство земным благам. Бедным вилвланам же они напоминали, что по завету Спасителя не должно быть богатых и бедных, что в апостольской Церкви не было разницы в имуществе, ибо все было общим, все сносили к ногам апостолов (Деяния Апостолов, IV, 32, 34—35). «Если ты хочешь избавиться от твоего несчастного положения, — говорил альбигойский диакон бедняку, — приди к нам, мы берем на себя заботу о твоем благосостоянии, и больше не придется бороться с судьбой, ты должен будешь только почитать и слушать твоих наставников и уважать верных. Богатства земные в этом веке и вечная жизнь в будущем станут твоей наградой» [2_120].

Дар убеждения был в высшей степени присущ проповедникам альбигойства, самые стойкие и неподатливые католики опасались за себя. Один немецкий монах сказал, что он согласился бы лучше пробыть целый год между пятьюстами чертей, нежели четырнадцать дней в доме, где есть хотя бы один альбигоец. В иных местах секта принимала наступательный образ действий, так, в немецких городах на улицах распевались песни, полные кощунственного издевательства над христианской догматикой; о католических святых публично рассказывались самые скандальные анекдоты; служители господствующей Церкви во всеуслышание подвергались язвительной сатире.

В Германии доминиканцы опасались встречаться на улицах с еретиками, которые вообще редко выходили из дома без оружия. Напротив, еретики Лангедока и Италии отличались смирением, может быть потому, что тут они видели за собой целые массы и могли действовать на остальных кротостью и спокойным сознанием своей силы. Многих они увлекли своей геройской твердостью перед лицом инквизиторов, равнодушием к страшным пыткам, пафосом мученичества, жаждой умереть за свои религиозные убеждения. На допросах они говорили: «Мы переносим много трудов, много бед в нашей судьбе. Вся жизнь наша — это суровое покаяние. Друзья Бога преследуются Римской Церковью. Но путь в рай нелегок, он достигается ценой отречения от плоти и крови».

И самые заклятые католики не могли сказать, чтобы это были одни слова. Католическая Церковь причислила некоторых катаров, таких как итальянца Армано Пунджилово, к лику святых [2_121].

Вот те данные, которые сохранились в источниках об альбигойских дуалистах и которые мы, по возможности сжато, изложили. Жизнь, нравы этих еретиков вызывают симпатию; борьба, которую они вели, заслуживает полного сочувствия. Но несомненно, что основание системы, предложенной ими, вносило в христианскую сферу философию далекого Востока, уже прожившего отмеренное ему историей время. Грустный взгляд на мир во многом преграждал прогресс и развитие учения. Делая помыслы односторонними, он отвлекал их от земли и, требуя идеального совершенства, хотел того, что возможно только для избранных натур.

Альбигойство нападало на христианство, которое между тем, допуская бесконечную надежду на Бога, вносило уже одним этим примирение с жизнью. Мы еще будем иметь случай поговорить об историческом значении и заслугах этого верования, а теперь обратимся к другому направлению, которое, не будучи связано с отдаленной древностью, возникло само по себе из критического взгляда на католичество.

Если дуализм протягивал руку Зороастру и персидским магам, считая своим непосредственным творцом Мани, а организаторами славянских попов Болгарии, пробуждал фантазию вместо мысли, то рационализм, возникший как законный протест против всякого извращения религии и руководимый реформаторами и подвижниками XII столетия, оставил глубокий след во всей новой истории человечества.

Будто бы для того, чтобы сокрушить католицизм, оба враждебных меча были направлены на него в одно время на одной и той же почве.

Современники, как мы указывали, не всегда отличали одно направление от другого, смешивая их под именем альбигойских ересей и чаще приписывая катарам черты, принадлежавшие собственно рационалистам вроде вальденсов, а иногда даже прямо называя их вальденсами. Такая ошибка встречается даже у авторитетных специалистов, у церковных историков, у многих старых, новых и современных писателей французских, немецких, английских [2_122]. Такая же огромная ошибка, между прочим, присутствует во всех русских исторических учебниках, что в особенности заслуживает внимания, ибо является совершенным извращением истины в элементарном факте большой важности именно для славянского племени, заявившего в альбигойском вопросе некоторое влияние на историю Запада.

Именем «альбигойцы», правда, довольно часто обозначаются и в исследованиях и пособиях собственно дуалисты, но тот же смысл, в котором мы употребляем это имя, то есть как общий объединяющий термин для оппозиции средневековому Риму в Лангедоке, встречается и в Главнейших источниках, современных альбигойским походам.

Изложение Петра Сернейского показывает, что дуалистов было большинство во всей области романского языка и большинство столь значительное, что для него альбигойцы не кто иные, как дуалисты, что видно из его второй главы. Но все манускрипты его сочинения озаглавливают главу: «О различных еретических сектах», хотя автор зывает таковые то альбигойцами, то провансальскими еретиками, включая в них и рационалистов. В шестой главе он описывает диспут с вальденсами и замечает, что одна из сестер графа де Фуа держится этого исповедания. В девятнадцатой главе, рассказывая о разграблении Монфором владений Ратьера Кастельно, Петр имеет случай заметить, что крестоносцы повесили семерых вальденсов, так как последователи рационалистов находились в одном лагере с катарами [2_123].

Подобный же факт встречается и в латинской летописи 1214 года «О славных подвигах французов», об истреблении еретиков. Гильом из Пюи-Лорана, перечисляя еретиков Альби, говорит, что между ними были «одни ариане, другие манихеи, иные же вальденсы или лионцы» [2_124], хотя следующая, фраза «и, конечно, иные вальденсы против других ожесточенно диспутируют» заставляет подозревать, что автор не умел отличить их от дуалистов. Неизвестный провансальский поэт, так хорошо описавший Юг во время крестовой войны, рассказывает, что на латеранском соборе прелаты, защищая Монфора, говорили, что он изгнал из Каркассона еретиков (катаров), бродяг, разбойников и вальденсов [2_125].

В свою очередь, и религию вальденсов было бы ошибочно принимать за целостную и самостоятельную. Она также является общим термином для многих сект рационалистического или реформатского направления. В противоположность дуалистической Церкви, начало которой исчезает в древности, каждая из сект реформатских имела своего основателя, давшего ей догмат, практический и моральный кодекс.

Реформаторы XII столетия

[править]

Петр де Брюи, как он назван по месту рождения, был одним из числа ересиархов. Свою проповедническую деятельность он начал примерно в 1105 году. Он принадлежал к духовному сословию, и им руководило искреннее убеждение в необходимости церковной реформы. В Гиенни и Лангедоке его учение быстро достигло успеха. Он действовал и поучал одновременно с известным нам Танхелином, с которым был дружен некоторое время, пока в лице своего ученика Генриха не нашел себе верного продолжателя. Жестоко гонимый, Петр де Брюи был схвачен и сожжен в 1125 году в том самом Сен-Жилле, где позже наказывали Раймонда VI [2_126]. Тогда его заменил Генрих, получив в свое попечение большое пространство, охватывавшее всю южную Францию.

Учение Петра де Брюи изложено в пяти пунктах одним из католических историков, аббатом Петром Достопочтенным [2_127]. В первом пункте запрещается крестить младенцев, как еще не понимающих значения этого таинства. А если крещение, совершенное в детстве, недействительно, то не только прежнее человечество, но самые Отцы Церкви, мученики, тем более все папы, епископы и прочие должны быть осуждены как не христиане. Во втором пункте запрещается постройка храмов, ибо Церковь Христова складывается не из стен, не из камней, а из единения верующих, и притом единения духовного. Можно столь же удобно молиться в таверне — как в Церкви, на площади — как в храме, перед алтарем — как перед стойлом, и всегда быть услышанным Богом. В третьем пункте утверждается, что кресты должны быть сломаны и сожжены, как орудие, на котором так мученически пострадал и так жестоко был умерщвлен Спаситель. Никакого почитания или, что ужаснее, поклонения им не должно быть оказываемо, а, напротив, позор, меч и огонь надобно воздвигнуть на них. То же самое утверждали и катары.

Упомянутый противник ересиарха, имеющий обыкновение текстами возражать против положений Петра де Брюи, восклицает по поводу этого столь одностороннего взгляда: «Если уничтожить крест, то не уничтожится ли тем имя распятого и где останется память о крестных страданиях?» Но как бы в ответ на это еретики, назвавшиеся петробрусианцами, после казни своего учителя публично сожгли огромное количество крестов. Доводам о чудесах, творимых крестом, они также не могли поверить, потому что были столь же непримиримыми противниками чудотворства.

В четвертом пункте учения Петра де Брюи утверждалось, что хлеб и вино в тело и кровь Христовы ни силою божественной, ни заслугами священников не претворяются и потому все, что при совершении этого таинства делается в алтаре, излишне и бесполезно; так отвергалось все таинство Причастия.

Наконец, в пятом положении брюиский реформатор смеивает все остальные таинства, отрицает необходимость молитвы, милостыню и все то, что делается живыми, чтобы спасти мертвых. Все это ни малейшим образом не может быть полезно мертвым; ни умалить, ни уменьшить их наказание оно не может, ибо душа заранее предназначена к осуждению или к вечной жизни.

Еще больше сходства с позднейшим кальвинизмом представляла антипатия еретиков ко всякому церковному убранству, к украшениям, музыке, католическим органам, даже гимнам и молитвам, хотя бы обращенным к Богу; их собственные молитвы не допускали мелодики. Петробрусианцы, подобно катарам, принимали непреложным только Евангелие, но Ветхий Завет, равно как деяния и послания Павла, отрицали — либо потому, что считали излишними, либо подозревали его недостоверность.

Полная независимость Петра де Брюи от тенденций дуализма, совершенная самостоятельность его учения во многом опередили великих реформаторов XVI века. Это подтверждается еще и тем, что в противоположность катарам он отрицал необходимость плотского воздержания, признавал брак, последователи этого учения всегда ели мясо и не имели понятия о католических постах.

Отрицание Петром де Брюи Крещения и Ветхого Завета вызывалось совсем иными побуждениями, чем у дуалистов, и потому нет необходимости видеть в брюиском реформаторе посредника между манихейством и евангелиз-мом. Это было бы возможно сказать про Танхелина, Бона-корсо, Стеллу. Несомненно, что Петр де Брюи и его ученики подготавливали почву для альбигойцев, но общее значение и смысл его проповеди в истории человечества пока оценены мало. Он стоит в ней особняком, и в отдаленное время, на иной почве этот уроженец Юга блистательно формулирует те идеи, перед которыми через четыре столетия склонилась половина германской расы и могучую силу которых признал весь цивилизованный мир. Он же первый пострадал на костре за свои религиозные убеждения. Учение его приобрело большое количество последователей и вдобавок нашло нового вождя, который, идя по следам великого учителя, придал его идеям стройность и привлекательность.

Откуда был родом этот человек, по настоящее время не определено. Он назывался Генрихом и действовал еще при жизни Петра. Когда он появился в Лозанне, его принимали то за швейцарца, то за итальянца. Прежде он жил в клюнийском монастыре, где отличался воздержанием и достиг звания диакона. Очень скоро заговорили об его благочестии, больших дарованиях, даре пророчества и чудотворстве. В черной рясе, истомленный бдением, с длинной бородой, с крестом в руке, всегда поучающий, он уподоблялся апостолам. Слухи о нем через учеников дошли до жителей Манса. Они просили у своего епископа разрешить Генриху проповедовать в городе. В 1116 году Генрих прибыл в Мане и, восторженно принятый, первой же проповедью произвел фурор. Клирики сидели у ног его, толпы народа теснились вокруг кафедры. Пылкая речь очаровывала слушателей. Проповедник столь ярко говорил о порче и фарисействе духовенства, что народ тут же кинулся на присутствовавших священников, которые, избитые, едва спаслись бегством.

Городские клирики и власти обратились за помощью к епископу, которого до этого в городе уважали. Однако при его торжественном въезде в город, когда епископ расточал свои благословения направо и налево, в народе говорили: «Не надо нам твоих благословений, святи и благословляй эту грязь. У нас есть свой отец епископ, заступник, который не тебе чета, а ведет святую жизнь и знает больше тебя. Твои попы его оклеветали, потому что он обнажил их ересь, их разврат» — и так далее в том же роде. Как ни снисходительно выслушивал добрый епископ этот ропот, однако не преминул лично навестить Генриха и переговорить с ним. Результатом было удаление Генриха из города — по словам епископа, он оказался недостаточно сведущим в богословии и предметах духовных, чтобы поучать паству. Хотя позже духовенство и сумело унять народ, память о Генрихе еще долго продолжала жить среди обитателей Манса.

Генрих между тем отправился искать себе другое убежище. Через Пуатье и Бордо он прибыл в Лангедок. В нарбоннской епархии он встретился с Петром де Брюи. Как выяснилось, их убеждения сходились и цели были одина-рсовы. Генрих объявил себя учеником и апостолом Петра. Когда его наставник был сожжен, Генрих вернулся в Гасконь, здесь его в 1134 году схватил епископ арльский. Ересиарх был отвезен в Италию и представлен пред папой Иннокентием II на пизанском соборе. Его учение было осуждено, но поступили с ним снисходительно, хотя аббат Бернар сильно ратовал против еретиков. Именно его присмотру и исправлению был поручен Генрих.

Бежал ли ересиарх из заключения или был освобожден, только он внезапно опять появился в Лангедоке и снова начались его блистательные проповеди; особенно сильно было его влияние в Тулузе. Граф тулузский Альфонс открыто объявил себя на стороне Генриха. Понятно, что Риму "екогда было разбирать содержание учения новатора. Знали, что в Тулузе много тех самых еретиков, которыми славятся города Альбижуа, и Генриха причислили к тем же альбигойцам, к тем же манихеям. Знаменитый город открыто объявил себя за ересь, в Риме всполошились. Легат Евгения III, кардинал остийский Альберик в сопровождении нескольких епископов прибыл на Юг. На помощь призвали и красноречие святого Бернара.

Отправившись в Тулузу, Бернар в дороге послал письмо графу Альфонсу, в котором позволил фанатизму увлечь ребя до извращения истины.

«Неужели неизвестно тебе, государь, — пишет аббат, — сколь великие раздоры причинил еретик Генрих святой Церкви! В твоих владениях этот хищный волк принимает вид смиренного агнца, но попытайся узнать его по последствиям, какие производит его проповедь. Ни души не видно более в храмах Лангедока; духовные власти не уважаются; над святыми Таинствами кощунствуют; умирают без покаяния; детей не крестят. Может ли, после всего этого, причиной столь великого зла быть Божий человек? Без сомнения нет, а между тем этого человека слушают. Этот лживый „доктор“ успел уверить, что отцы наши обманывались, что мы заблуждаемся, что смертью Иисуса не искупляется смерть христиан и что спасется только тот, кто последует новому учению. Вот почему я решился предпринять странствие, несмотря на великие немощи мои. Я отправлюсь в страну, где чудовище это произвело более всего опустошений и где никто не смел воспротивиться ему. Хотя его нечестие достаточно известно во множестве городов королевства, однако он находит у тебя пристанище и под кровом благорасположения твоего безбоязненно опустошает стадо Христово. Не удивляюсь однако, да и удивляться нечему, что сей змий обманул тебя, ибо он имеет облик добродетели. Познайте же его! Это — отступник, избегающий власти начальников того ордена, к которому он принадлежит. Некогда он просил подаяние, после же стал проповедовать, дабы тем снискать себе пропитание. Все, что оставалось у него за издержками на необходимое, он или проигрывал или употреблял на самые преступные удовольствия — в продолжение дня упиваясь восторгами слушателей, он проводил ночи у развратниц. Осведомись, государь, о причинах, которые побудили еретика оставить Пуатье и Бордо, и тогда ты узнаешь: потому он не смеет вернуться туда, что оставил там самые постыдные следы своею разврата. Ты надеялся, государь, что такое древо даст тебе добрый плод, а из него не вышло ничего, кроме порчи, способной погубить твои начинания. И если я отправляюсь в Тулузу, то не по собственному желанию, а вследствие повелений Церкви, возложивших на меня долг исторгнуть плевелы, павшие на ниву Господню, — если только на то есть надежда. Но не я, недостойный, исторгну их; я сам по себе ничто. То сделают прелаты, которых я имею назначение сопровождать и между которыми значительнейший — кардинал легат Альберик, епископ Ос-тии».

В сущности, последние слова были излишней скромностью. Рим надеялся именно на проповедь Бернара. И знаменитый аббат с блеском оправдал эти ожидания. По свидетельству католических летописей на граждан Тулузы слово Бернара оказало огромное влияние. Мужчины и женщины плакали в церкви и публично каялись. Странствие Бернара по земле Лангедока уподоблялось победному шествию триумфатора. Бернар писал, что в Тулузе нет больше еретиков [2_128], а между тем их оставалось слишком много. Но вследствие мер, принятых римской курией и местным епископом, Генрих был снова схвачен и на соборе в Реймсе в 1148 году осужден на пожизненное заточение. Вскоре после этого он умер.

Своим примером и деятельностью Генрих, естественно, должен был увеличить число последователей евангелического учения. Сила оказанного им влияния обнаруживается в том взгляде, который имели на него католические историки Церкви. Петробрусианцев называли также ген-рисианами. В Генрихе совмещали все еретические учения. Из него выводили всякое зло, всякую оппозицию католицизму. В сущности это далеко не справедливо. Если, например, система Арнольда Брешианского возникла под влиянием лангедокского реформатора[119], то подобного нельзя с сказать о различных ересях того же Лангедока. Догматика Генриха была той же, за которую пострадал Петр де Брюи; он только обогатил и уяснил ее проповедью, но не внес новых оснований. Доказательством того служит молчание памятников. В них какое-то смутное, хотя и сильное, впечатление оставляет личность Генриха; но они не знают, в чем, собственно, заключается ересь знаменитого проповедника, хотя подробно передают все мелкие случаи его жизни, особенно указывая на дружественные отношения с Петром де Брюи и на сходство учений того и другого. На самом деле в Генрихе в совершенстве воплотилась религиозная мысль так называемых вальденсов, названных по имени своего непосредственного учителя, но в сущности наследников Петра и Генриха. Говоря о догматике вальденсов, мы должны помнить об учении их отдаленных предшественников.

Когда явился Петр Вальдо, бедняк Лионский[120], память о Генрихе уже начинала исчезать, о нем знали только по славному преданию. Оттого реформу Петра и Генриха связали с именем Вальдо. Это было в конце XII века, на том же Юге, где так развита была ересь катаров, хотя название последних куда больше могло подходить к последователям евангелического учения. Впечатлительную натуру Вальдо увлекала непреклонная верность евангелическому догмату в последователях Генриха. Богатый Лионский негоциант, Вальдо из любви к Богу и ближним распродал и роздал все свое имущество и стал «нищим во Господе».

Фамилия Вальдо встречается издревле, но так как два документа показывают существование имени вальденсов еще появления упомянутого Вальдо, то возможно принять "нение Мютона о том, что благодаря торговым сношениям Петр имел случай заимствовать идеи петробрусианских обитателей долин Пьемонта (именовавшихся Vallenses, Valdenses) [2_129]. Добровольно сделавшись нищим, Петр посвятил себя проповеди Евангелия. Его сильно беспокоила мысль о недоступности святого Писания для верующих.

Провансальский перевод Евангелия ходил по рукам, старательно распространяемый катарами. Пророков и Деяния апостольские Петр Вальдо перевел сам, при помощи католического священника Стефана со многими местами из святых Отцов, дабы убедить, что его учение вовсе не новое, а издревле было принято христианской Церковью. Он начал толковать Евангелие на улицах Лиона, народ осаждал его на площадях. Архиепископ запретил ему проповедь, но Петр лично оправдался перед ним и вернулся в Лион. Папа полагал, что это совершенный глупец, который не может отличить «credere aliquid» от «credere in aliquid»[121]. А он между тем продолжает говорить, что в деле религии надо повиноваться одному Богу, а не людям, что Церковь римская отказалась от истинной веры и от учения Христова и стала блудницей вавилонской и той бесплодной смоквой, которую некогда проклял Иисус и повелел уничтожить. Он учил, что не следует повиноваться ни папе, ни епископам, что католические монахи ведут дьявольскую жизнь, что их обеты целомудрия — только предлог позорить юношей, что латинские священники носят на себе все следы зверя, упоминаемого в Апокалипсисе. Он отрицал чистилище, обедню, святых, молитву за усопших, называя все это изобретением сатаны.

Его проповедь наделала в городе много шума. Народ увлекся новой верой, многие перестали посещать Церкви — этих людей охватила жажда узнать истинное Евангелие.

«Большие и малые, — говорится в летописи, — мужчины и женщины дни и ночи стали проводить в том, что учили, учились и учились».

Работник, натрудившись днем до усталости, ночью слушал или читал Евангелие. Другой переплывал в бурю реку, чтобы прочесть приятелю главы Писания. Были и такие, которые знали наизусть многие места из Нового и Ветхого Заветов. Дух искания, появившийся в народе, смутил католические власти. Архиепископ Лионский (Jean de Belles-Maison), видя, что и вельможи и бедняки оставляют католичество, донес Риму. Уже в 1179 году на латеранском соборе Петр был объявлен еретиком, а позже, в Вероне, в 1184 году Луций III предал его анафеме вместе с последователями, коих велел изгнать из лионской епархии.

В 1188 году Вальдо уже не было в Лионе, он ушел во Фландрию. В Пикардии он имел особенный успех, торговцы и богачи шли по его стопам. Филипп Август в одном из своих походов во Фландрию разорил до трехсот еретических семейств. Из Пикардии в 1197 году Петр и его ученики направились в Германию и Богемию; здесь вальденсов прозвали пикардами. Всюду гонимые, преследуемые, ограбленные, они не находили себе приюта, пока не рассеялись ., в долинах Пьемонта, где и прежде было немало последователей Вальда. Здесь они занимали дистрикты собственно Прованса (долины на западных склонах Приморских Альп: Pragela, Meane, Matthias, маркизатство Салуцкое) и Пьемонта (долины на восточных склонах Keiras, Cezane, Freisiniers, Val Louise, Suse и др.), где пережили все другие ереси и даже Реформацию, навсегда сохранив свое отдельное существование[122]. Дальнейшая участь их вождя осталась неизвестной.

К вальденсам примкнули все секты, исповедовавшие чисто евангелическое учение. Именем Вальдо стали обозначать петробрусианцев, генрисиан, сперонистов, лионцев и прочих. Религия вальденсов всегда была символом протеста против католичества. Благоприятные политические условия страны, в которой они поселились, способствовали сохранению не только чистоты учения, но даже его литературных памятников. Как последние были совершенно затеряны у катаров, так они вполне сохранились в долинах Пьемонта с самого первого появления петробрусианства. Когда во время возобновившихся гонений в XVII веке им стало грозить истребление, самые важные рукописи были переправлены в Англию к Кромвелю, который считался главой и покровителем протестантства («capo e propettore», по словам венецианских реляций). С 1658 года они хранятся в библиотеке Кембриджа. Это множество памятников богословского, назидательного, исторического, обрядового и чисто поэтического характера. Частью целиком, частью в извлечениях, они, как и остальные документы, перепечатаны в книгах двух гугенотов Лежера и Перрена. Теперь эти издания довольно редкие, но они имеются в библиотеке Казанского университета [2_130].

Поэтому, в противоположность катарам, в материалах для всестороннего изучения религии вальденсов нет и никогда не было недостатка. Мы имеем Катехизис, «Книгу добродетелей», заключающую в себе объяснение заповедей; «Сокровище веры» — толкование молитвы Господней; «Духовный альманах» — их нравственный практический кодекс; «Книгу о дисциплине», написанную с той же целью и еще более обстоятельной разработкой; такого же направления дидактико-историческую поэму под заглавием «Благородное поучение» («La Nobla leycon») — замечательнейший памятник между всеми и по полноте изложения правил практической нравственности, и по художественности исполнения; наконец, книгу о Таинствах и множество других.

Вероучение вальденсов

[править]

«Исповедание веры» в ранней редакции компактнее всего передает нам ту евангелическую религию, которую исповедывали как ученики Вальдо, так и его предшественники XII столетия. Прежде, полагаем, следует указать на отличие и несходство в учениях катаров и вальденсов. Первые верили в двух богов, доброго и злого; вальденсы признавали только одного, который создал вселенную. Катары отрицали Троицу, а «Благородное поучение» с первых же строк прославляет ее.

В поэме «Вечный Отец» написано: «Ты, единый в трех, напиши на челе моем имя твоей троичности».

Догматика вальденсов в этом вопросе была безупречно католической, даже Духа Святого они считали исходящим от Отца и Сына[123]. Троица именуется, говорит их катехизис, вследствие различия лиц, но не в смысле сущности Божества, ибо, будучи в трех лицах, она не перестает быть единым существом. Катары принимали разницу между Духом Святым, Утешителем, Верховным Духом, а вальденсы — нет.

Они отрицали свободную волю, а «Nobla leycon» говорит об Адаме: «Бог предоставил ему на волю поступать хорошо или дурно» [2_131].

Тем более вальденсы не разделяли учений крайних и умеренных катаров о природе человеческого существа, о небесных и земных телах, о количестве душ и их переселении. У них не было столь сильной антипатии к Ветхому Завету, о котором они отзывались не без сочувствия, они не принимали только те книги Ветхого Завета, достоверность которых была сомнительна даже для господствующей Церкви. Воплощение Спасителя они признавали и формулировали догмат точно так же, как и католики.

Лучше всего уясняется compendium их религии из упомянутого «Исповедания веры». Вот содержание этого памятника в дословном переводе: «Мы веруем и твердо уповаем во все то, что содержится в двенадцати членах Символа, называемого апостольским, и считаем за ересь все, что противоречит и что не подходит к этим двенадцати членам. Мы веруем в Бога Отца, Сына и Святого Духа. Мы считаем за святое Писание, за каноническое, книги святой Библии [2_132]. Все вышеперечисленные книги говорят, что Бог всемогущ, премудр, всеблаг, все соделавший своей благостью. Ибо он создал Адама по своему образу и подобию, но завистью дьявола и непослушанием сказанного Адама грех вошел в мир, и мы стали грешниками в Адаме и Адамом. Христос завещал отцам, которые получили закон, чтобы, сознав сердечно свои прегрешения, недостаток истинной правды, свою слабость, они просили бы пришествия Христа. Христос, рожденный во время, указанное Богом Отцом, и увидав, сколько развелось нечестия, низошел на землю, но никак не из-за одних добрых дел людей, ибо все были грешники, а с тем, чтобы оказать нам благость и милосердие. Христос для нас истина, жизнь, правда и мир, пастырь, заступник, жертва и искупитель; он умер за всех верных и воскрес ради нашего оправдания. Потому мы твердо постановляем, что нет другого Посредника и Заступника перед Богом, кроме Иисуса Христа; одна дева Мария была святая, кроткая и полная благости; а также мы веруем во всех других святых, которых ожидает на небе воскресение их тел перед судом. Также мы верим, что после этой жизни есть только два места-- одно для спасенных, которое называем раем, и другое для осужденных, которое именуем адом; совершенно отвергаем мы чистилище, придуманное дьяволом вопреки истине. Также мы не перестанем веровать, что поношением было бы говорить пред Господом о предметах, изобретенных людьми, каковы суть: праздники, вечери святых и вода, называемая благословенной, а также воздержание в известные дни от плотских наслаждений, от мяса и подобных вещей, а особенно об обеднях. Мы презираем предания человеческие, как изобретения антихристовы, возмущающие нас, и как противоречащие свободе духа. Мы верим, что Таинство-- это знак, видимая сторона святых дел, и сознаем необходимость время от времени прибегать к этим символам, если то возможно. Однако мы верим, что верующий может спастись и не прибегая к означенным средствам, если, например, для того нет места и не оказалось средств. Мы не знаем другого такого Таинства, кроме Крещения и Евхаристии. Мы должны шочитать светскую власть, подчиняться ей и повиноваться со всей готовностью» [2_133].

Церковь вальденсов, прозванная «бедняками лионскими», согласно своему исповеданию, отрицала всякие внешние институты. В ней не было ни установившихся обрядов, ни прелатов, ни монахов, ни десятин, ни церковных имений, ни привилегий, брак священников был дозволен.

Священники вальденсов, которых именовали «барбы» («barba»), посвящали всю свою деятельность проповеди. Их объяснения таинств, запрещение крестить детей напоминает подобное же учение русских духоборов[124]. Последние имеют столь же близкую связь с евангелической ветвью альбигойцев, как люди Божьи с их дуалистическим крылом.

Практический кодекс нравственной жизни вальденсов и обязанности их духовенства предписываются стихами той же «Nobla leycon»: «Пастыри церковные не должны проклинать и убивать лучших людей и оставлять жить в мире злых и обманщиков, этим узнается только, что они пастыри недобрые, что они любят овец только для того, чтобы стричь их. Но Писание гласит, да и видеть теперь можно везде, что есть добрые люди, любящие Бога и Христа, которые не хотят ни злоречить, ни клясться, ни лгать, ни любодействовать, ни убивать, ни красть, ни мстить своим врагам: это-то и есть вальденсы, за это-то их и влекут на казнь. Те злые пастыри совершают много грехов, за сто, за двести, за триста ливров они дают разрешение[125], а доверчивая паства не знает, что этим впадает в смертный грех, ибо я могу сказать вам, что все папы, после Сильвестра до настоящего времени, все кардиналы, епископы и аббаты, все вместе не могут дать ни одного искупления и простить смертных грехов кому бы то ни было. Ибо один Бог прощает, никто другой не может, а истинные пастыри должны проповедовать народу и непрестанно внушать ему божественное учение, очищать его добрым примером и добрыми увещаниями и так заставить его покаяться, дабы идти по следам Иисуса Христа, исполняя его волю, неуклонно соблюдая все, что повелел он. Только тем можно избежать антихриста и не подчиниться его делам и словам, а по Писанию уже много антихристов, ибо „антихрист“ означает все противное Христу» [2_134].

Частная жизнь этих сектантов была безупречна, она напоминает пуритан XVII столетия[126], с которыми вальденсы имеют удивительное сходство. Подобно им, они доходили до ригоризма и, живя на Юге, будто принесли туда начало северной стойкости и неодолимой крепости духа перед соблазнами мира. Подобно им, они любили говорить ветхозаветным языком, а кротость и молчание тех и других могли обратиться в неудержимое негодование только при виде иконы или католической статуи.

Барбы вальденсов старались принимать облик еврейских судей. Все это дало повод одному из несведущих французских романистов [2_135] совершенно превратно перенести весь культ вальденсов на массу альбигойцев-дуалистов, с которой вальденсы имели мало общего.

Великой и общей, как у вальденсов, так и у пуритан, была ненависть к светским удовольствиям. Танцы — это шествие дьявольское, и пришедший на бал присутствует на позорище дьявольском. Дьявол в начале, в середине и в конце всякой пляски. Сколько шагов человек сделает на балу, столько таковых он ступит по дороге к аду. В танцах грешат разными способами: излишним и долгим хождением, прикосновением к женскому стану, блеском украшений и нарядов, слухом, зрением, разговором, пением, мечтами и суетой. Бал — это несчастье, грех и суета, а мы хотим еще отличаться в плясках. О вреде танцев практический кодекс распространяется особенно долго. Женщины на балах прельщают тремя способами: своим прикосновением, взорами, слухом, и этими-то тремя средствами они завлекают людей маломудрых. На это позорище дьявол является со всей своей пышностью, точно католики на мессу. И женщина, поющая на балу, — игуменья дьяволова, а вторящие ей — клирики римские; зрители же — прихожане, а звуки и флейты — колокола, а гудочники — слуги дьявола. Суждение о вреде бала является, таким образом, поводом, чтобы разить ненавистные обряды католичества. Участвующие на бале грешат против всех десяти заповедей вместе и каждой отдельно. На нескольких страницах упорно доказывается и развивается это положение [2_136].

Управлять своими чувствами, подчинять тело духу, умерщвлять плоть, избегать праздности — вот четыре основных положения, к осуществлению которых должен стремиться всякий истинный христианин. Но ограничение потребностей тела, как мы видим, проистекало не из тех основ, которыми руководствовались в этом случае славянские и альбигойские дуалисты.

Столь же одинаковы с дуалистами были у вальденсов положения жизненного кодекса, составляющего последнюю главу их «Дисциплины». Она настаивает на том, что необходимо презирать этот мир, избегать дурного общества, жить в ладу со всеми, избегать всяких тяжб, любить своих врагов, переносить клевету, поношения, угрозы, претерпевать пытки, все мучения за истину, не предаваться дурным поступкам и мыслям и питать особенное отвращение ко всему, что напоминает идолопоклонство, вроде молитв к святым, которые в таком случае становятся выше Бога, вроде украшений храмов и вообще блеска и пышности в жизни светской ш. Никто не мог заподозрить исповедующих вальден-ство в безнравственной жизни.

Государственная сторона учения вальденсов была далеко не революционной. Используя тексты Ветхого и Нового Заветов, евангелисты XII века предписывают повиновение властям. Все люди, вредные обществу, должны быть искоренены, особенно обманщики, обмерщики, фальшивомонетчики; как похитители общественного блага, они по заслугам обречены, согласно Писанию, мучиться в кипящем масле. Игроки в их общинах также были преследуемы, поскольку игра есть «гробница живого человека» [2_137].

Такова была догматическая и моральная сторона религии вальденсов, этой западной ветви альбигойства. Ее поразительное сходство с будущим евангелизмом слишком очевидно, чтобы нуждалось в дальнейших разъяснениях, как и их несходство с альбигойцами восточной ветви, с дуалистами славянскими.

«В нашей вере вальденсов нет ничего, чтобы было несогласно со словом Божьим, — с чувством говорит историк, смешавший по незнанию оба альбигойских направления. — Вальденсы исповедовали грехи одному Богу со всеми признаками истинного смирения, великой ревности и святой надежды на милосердие Божье… Они призывали Бога в своих нуждах, как Иисуса Христа, нашего Спасителя. Таинство они совершали с верой, покаянием и без изменения обрядов. На брак они смотрели как на учреждение святое, завещанное Богом. Они познавали, сколько любви надо иметь, чтобы утешать, посещать и наделять больных и угнетенных. И неужели за все это они должны были быть осуждены на смерть как еретики, осуждены за то, что с чистотой учения соединяли набожную жизнь, осуждены за повиновение и за святую кротость?»

Так говорил гугенот, родственный по духу вальденсам, говорил четыреста лет спустя после ужасных событий, совершившихся на юге Франции, говорил под живым впечатлением окружавшей его реальности религиозных войн, нечто подобное которой он изображал в своей истории. Картина, нарисованная им, верно передает духовные черты исповедников евангелического учения, составлявших, во всяком случае, меньшинство среди манихеев, густыми полосами заселявших шумные города и плодоносные долины Лангедока. Эти-то люди и пугали Рим своей силой, странностями своего учения. Латинское духовенство, папские легаты имели дело с большинством, то есть с катарами; с вальденсами они встречались редко и то только со второй половины XII столетия.

Поэтому они судили об альбигойстве, как о манихействе, хотя, при непреложности своих принципов, папская курия не могла дружелюбно отнестись и к пуританам вальденсам. Они для них были теми же еретиками. «Манихей — еретик, следовательно всякий еретик — манихей» — вот принцип, по которому жили папские легаты.

История альбигойцев с 1170 до 1198 года

[править]

Альбижуа, имя страны, быстро перенеслось на все секты без разбора. Еретики обитали преимущественно в Альбижуа, следовательно все еретики альбигойцы. В каких бы краях Европы еретики ни жили, их хочется назвать альбигойцами, хотя бы их учение ничем не походило на лангедокские учения. Отсюда такая путаница в понятиях, этот хаос многообразных имен с противоположными определениями, хаос взглядов и суждений; отсюда такая долгая неясность истории «альбигойцев» и церковно-политических отношений того времени.

Риму, ввиду наступления противников, некогда было отличать последователей чистого Евангелия от последователей фантастического гностицизма, да там и не хотели этого. Для вождя католицизма была опасна смелость протеста, каков бы ни был характер последнего. Евангелие, к.да еще на народном языке, не могло служить ни защитой, ни оправданием. Оно было тут почти тем же, чем был для дуалистов апокриф Иоанна. Чистая жизнь еретиков тоже не искупала их смелости мысли, их попытки философски объяснить или евангельски очистить католическую религию.

И Рим приготовился поднять кровавое знамя. Тогда казалось, что он принужден защищать свое существование. Так были велики силы противников.

Мы оставили альбигойцев в годы торжества и прояснения собственных целей. Возвращаемся же к прерванному рассказу.

Семидесятые годы XII столетия наступили для альбигойцев под благоприятными предзнаменованиями. В Тулузе был блистательный центр ереси. Здесь дуализм открыто исповедывался двором, муниципалитетом, рыцарством; богатые купцы, множество цеховых ремесленников составляли его силу. Католические храмы были в запустении. В некоторых деревнях и замках, отступивших от католичества, храмы просто уничтожали. Правда, граф Раймонд V из политических интересов считал необходимым поддерживать папские интересы, а с ними и теснимую Церковь. Но это было делом непопулярным. В столице особенно агитировал знатный богач Петр Моран. Он считался покровителем ереси, в его крепком замке происходили торжественные собрания совершенных и верных, здесь совершались публичные моления и благословения хлебов.

Граф желал подавить столь популярную ересь. Он писал аббату Сито, что прольет последнюю каплю крови за католическое дело. Он начал переписку с папой Александром III, с королями французским и английским. Людовик VII и Генрих II обещали лично прибыть на Юг и уничтожить ересь, но прежде советовали папе отправить своего легата в Тулузу для исправления дел католичества. С этой целью в столицу Лангедока прибыл в сопровождении огромной свиты кардинал Петр. Это было в 1178 году. Кардинал знал, что кроме проповеди ему и его спутникам, людям ученым, обладающим даром убеждения, придется выдерживать публичные состязания с еретиками. Еще в дороге легат мог убедиться, как шатко положение католичества в стране, в Лионе тогда гремела слава Петра Вальдо, напоминавшего своим обаянием времена Генриха; казалось, что единая Церковь здесь распадалась. При въезде в Тулузу лицо кардинала должно было еще более нахмуриться: толпы горожан всех сословий теснились в воротах; сам граф, виконт Тюренн, граф де Кастельно и их рыцарская свита почтительно сопровождали легата, народ же выказывал процессии явное нерасположение. Легат мог прочесть на лицах толпящихся презрение, ненависть и даже угрозу.

«Вот они-то и есть отступники, лицемеры, еретики!» — кричали в толпе, указывая пальцем на легата и его длинную свиту.

— Это, кажется, еще меньшее из того, что предстоит увидеть, граф, — заметил кардинал, приехав во дворец Раймонда. — Полагаю, что нам придется столкнуться с нечто большим, чем с одной уличной бранью.

Вскоре был отдан приказ местному епископу и капитулу представить поименный список всех исповедующих ересь.

Сделать это было нетрудно. Имя Петра Морана красовалось впереди всех. На нем надо было показать пример строгости. Легат понимал, что всякие убеждения, уговоры народа были бы бесполезны. Противники опирались на права философской мысли, проповедники же должны были ци-Ётировать латинскую вульгату. Поэтому надеялись запугать страхом.

Вождь и защитник тулузских еретиков был поставлен Глред лицом легата. Когда его потребовали к папскому посланнику, он не отказался идти. На другой день его привели под стражей, посланной графом.

— Тебя обвиняют в арианской ереси, ты заражаешь ею своих сограждан, — сказал легат.

— Это неправда, — ответил, немного подумав, Моран.

— Поклянись, что тебя оклеветали.

— Это невозможно. Христос Спаситель запретил нам клятву.

После новых уговоров окружавшего его духовенства, быть может опасаясь быть обвиненным в еретичестве, Моран согласился дать присягу. Принесли реликвии, положили на аналой, начали петь гимн Святому Духу. Моран побледнел. Совлаладав с собой, он дал клятву. Но когда его спросили, верит ли он в таинство Причастия, то Моран решительно отвечал, что хлеб, освященный в алтаре, вовсе не есть тело Христово. "Все члены собрания поднялись с мест при этих словах. Этого было довольно. Морана без дальнейших оправданий предали в руки светской власти. Кардинал даже заплакал от его кощунства. Хотя народ волновался, граф посадил осужденного в строгое заключение. Морану объявили, что имущество его конфисковано, что от замка его скоро не останется и следа. Чувство самосохранения и корыстолюбия взяло свое. Моран попросил помилования. Был назначен день публичного церковного наказания.

Кающегося привезли в церковь святого Сатурнина, легат сидел у алтаря. От самого порога до кардинальского места полуобнаженного обвиненного бичевали с двух сторон епископ тулузский и церковный аббат. Стоя на колеях перед легатом, Моран просил пощады и объявил, что сам проклинает всех еретиков, своих вчерашних братьев. Граф Раймонд V, присутствовавший в качестве зрителя при этой церемонии, не знал, что то же самое повторится через тридцать лет и с его сыном. Спустя сорок дней Моран должен был оставить Тулузу и отправиться в Иерусалим, со смирением грешника молить небо о прощении. До отъезда же его присудили каждый день босым ходить по городским церквям, и так водили его, бичуя по плечам. После сорока дней унижения он отплыл в Палестину, где пробыл около трех лет. Вернувшись, Моран получил остатки своего богатства, кроме замка, башни которого были уже срыты, заплатив графу четыреста ливров штрафа. Его и после три раза подряд продолжали выбирать в капитул, несмотря ни на что, альбигойство осталось наследственным в этой фамилии.

Следом за Мораном потребовали к легату двух архиереев альбигойских, заправлявших Тулузой и Ареном. Их звали Бернар Раймонд и Раймонд де Баймиак. В то время их не было в столице. Чтобы встреча состоялась, им дали охранную грамоту. Со всех концов Лангедока съезжались совершенные и верные посмотреть, как будут состязаться их вожди. В церкви святого Стефана было назначено торжественное и долгожданное собрание. Одних духовных лиц и всяческой знати было до трехсот человек, тысячные толпы народа собрались возле церкви. Еретические архиереи прочли свое исповедание по обыкновению с таким евангельским обликом, что придраться было невозможно. Еретиков стали допрашивать относительно догматов, в их ответах, казалось, не было ничего вольнодумного. Восторг народа не знал пределов.

Через несколько дней было созвано новое собрание в церкви святого Иакова.

«Как же вы, — спросили обвиняемых, — считаете себя правоверными, а между тем верите в двух Богов, не признаете святого Таинства Причастия, отрицаете брак?»

Как прежде в Ломбере, так и теперь альбигойцы отказались от клятв, ссылаясь на то, что божба запрещена Спасителем. Тогда легат со всей торжественностью предал их церковному отлучению, что на них, конечно, весьма мало подействовало. Насилия над ними не смели сделать никакого, за свою свободу они не опасались. Граф Раймонд помог кардиналу только тем, что поклялся ни в чем не оказывать им содействия [2_140]. Ввиду популярности преследуемых должно было казаться наивным циркулярное посла ние легата о том, что тулузские граждане Бернар Раймонл и Раймонд де Баймиак преданы анафеме и потому должны быть изгоняемы отовсюду. В то же время, чтобы чем-нибудь поднять римский авторитет в главном центре ереси, в пределах Альби, туда были посланы двое приближенных легата — епископ Бата (в Альбижуа) и Генрих, аббат Клерво. Оба они соответствовали бы своему назначению, если бы только человеческие усилия могли вернуть в Альбижуа ситуацию двухсотлетней давности. Феодалы — виконт Тюренн и граф де Кастельно — взялись со своими рыцарями сопровождать посланцев. Они рассчитывали оказать посильную помощь католическому делу.

Виконт Безьера, Альби, Каркассона и Разеса Роже II сочувствовал еретикам. В его семействе открыто исповедовали учение добрых людей. Виконтесса Аделаида в этой вере воспитывала своего сына, она была окружена диаконами и проповедниками, мужами «утешенными». Роже вдобавок сильно враждовал с графом Тулузским, своим сюзереном. 1178 года он держал в плену католического альбийского епископа, хотя в то же время, следуя принципам веротерпимости, оказывал различные льготы малочисленным католическим храмам и монастырям. Узнав о скором прибытии тулузского посольства и не желая явно обнаруживать свое отступничество, он удалился в соседние горы. В Кастре оставалась его жена, этот идеал восторженных песнопений трубадуров. Во всей окрестности почти не было католиков, но пассивность альбигойства нисколько не препятствовала путешественникам проклинать доругой еретиков и их покровителя, называя его обманщиком, клятвопреступником. Наконец прелаты добрались до Кастра и отлучили виконта Роже в присутствии его жены и некоторых вассалов, тут же провозгласили, что папа, короли французский и английский отрекаются от него [2_141].

Но если Роже действовал уклончиво, то жена его была гораздо решительнее. На убеждения красноречивого аббата отказаться от ереси она отвечала, что, напротив, будет верной своему учению. Римские громы и торжественные отлучения потеряли в этой стране всякую силу. Посольству оставалось удалиться.

Аббату Клерво католическая партия в вознаграждение за его усилия предложила вакантную тулузскую кафедру, но он отказался, уступив свое место Фулькранду, позже приобретшему известность. Легат Петр также должен был вернуться в Италию ввиду общего равнодушия Лангедока к католическому учению. Он увозил с собой подозрение даже на самого графа Раймонда, все старания которого действовать вопреки большинству и угодить Риму оказались бесполезны. Кардинал рекомендовал папе аббата Генриха, как единственного человека, от деятельности которого можно ждать каких-либо успехов. В ожидании будущих побед аббату пожаловали кардинальство и епископство Альбано.

Генриху скоро пришлось проявить свои таланты. Из Лангедока вслед за отбытием легата писали, что не только виконт Безьерский, но и Бернар Аттон Нимский, Луп, барон Рабатский, Роже Таррагонский оказались в числе защитников ереси.

В следующем же году [1179] был созван собор в Риме. Это был третий латеранский или одиннадцатый Вселенский, он главным образом был направлен против еретиков Юга, называемых тогда «аженойцами» вместо альбигойцев, от области Аженуа. Количество присутствовавших доходило до тысячи человек, в их числе было более восьмисот епископов. На собор вызвали всех трех лангедокских архиепископов: нарбоннского, арльского, из Э и их викариев.

Двадцать седьмое постановление собора содержит строгие меры против еретиков: «Хотя Церковь, следуя святому папе Льву, довольствуется часто одним судом первосвящен-ническим и не принимает кровавых мер, однако он может быть вспомоществуем и мирскими силами, дабы страхом казни побудить людей следовать духовному врачеванию. А так как еретики, которых одни называют катарами, другие патаренами, прочие публиканами (павликианами), добились великих успехов в Гаскони, Альбижуа, земле Ту-лузской и иных местах и поскольку они явно распространяют свое заблуждение, пытаясь развратить слабых, мы предаем анафеме их с их покровителями и сообщниками и запрещаем всякому, кто бы то ни был, иметь с ними общение. Если они умрут во грехе, то никогда не поминать их и не хоронить между христианами» [2_142].

Этим постановлением еретики приравнивались к разбойникам и всяким бродягам. Порядочный христианин мог без раздумий поднять руку на тех и других, изгоняя их как «нечистую язву»; избиение еретиков только ставится в заслугу. Даже самому заклятому грешнику прощаются два года покаяния, если он убьет еретика. Епископы всеми силами должны покровительствовать таким убийцам, которые отныне считаются крестоносцами, и их семейства и имущество объявляются под защитой Церкви.

Архиепископ нарбоннский первый поспешил привести в исполнение угрозы латеранского собора. Он разослал по всем епархиям громовые циркуляры о гонении на еретиков, где предписывал привести в немедленное исполнение против них самые строгие меры.

«Если какой-либо дистрикт окажется еретическим, то повелеваю с соблюдением обычных торжественных церемоний предать всю такую землю отлучению, прекратить там службу, не совершать таинств, кроме крещения и покаяния…»

Мертвых запрещалось хоронить в городе, а тех, которые допустят это, — также отлучать. Главные покровители еретиков: граф тулузский, виконты безьерский, нимский, бароны рабатский и таррагонский, даже владетель Наварры отлучены, как участники зла [2_143]. Влияние решений, принятых на третьем латеранском Соборе, быстрее всего отразилось на французском правительстве. Королю Филиппу Августу было только пятнадцать лет, но он уже успел издать строгие указы против так называемых публикан. Вильгельм Бретонский, воспевший его жизнь и подвиги, с некоторой гордостью говорит: «Король не позволял никому жить вопреки законам церковным, никому, кто бы осмелился чем-либо оскорблять католическую религию, никому, кто бы пытался отрицать таинства» [2_144].

И действительно, во Франции еретиков уже начали жечь. Тем более неспокойные вести приходили из Лангедока. Сам ход политических событий был не совсем благоприятен для папской курии. Дело шло к тому, что король арагонский вскоре станет врагом Рима. Поводом к тому было одно из местных феодальных столкновений, к которым слишком привыкли в средние века.

У графа тулузского пошли раздоры с сильными еретическими вассалами: виконтами Безьера и Нима и виконтессою нарбоннской. Не прибегая почти к войне, одной искусной политикой граф тулузский сумел вооружить против виконтов несколько их собственных вассалов, которым пообещал от собственного лица владения еретиков; многие феоды он раздарил надежным друзьям. Тогда виконтам, лишенным почти всего, оставалось обратиться к Альфонсу II Арагонскому (1162—1196 гг.) и его брату Раймонду Беренгарию, графу Прованса. И Альфонс и Беренгарий лично прибыли в Лангедок со своим рыцарством в октябре 1179 года. Виконт нимский отдал в Безьере все свои города арагонскому королю и тут же получил их от него обратно в лен с обязательством стоять за короля и в мире и в войне, равно как за графа барселонского и его ленников — стоять за всех и против всех [2_145]. То же самое через несколько дней (2 ноября 1179 года) произошло и в Каркассоне. Виконт извинялся перед королем, что некоторое время считался вассалом Тулузы, за Каркассон и другие домены, «которые я должен бы, по примеру моих предшественников, признать полученными от вас, с которым я вел часто войны и которого должен был часто оскорблять своим поведением. Посему, признавая себя виновным, прошу Вашего прощения и отдаюсь в вашу волю» [2_146]. В случае смерти брата виконт объявлял своим наследником короля. Оставив своей собственностью город Минерву, Альфонс все остальное возвратил виконту, провозгласив его своим вассалом, который обязался, между прочим, не заключать мира и не вести войны с графом Тулузы и Сен-Жилля иначе как с согласия короля. За некоторые замки он становился одновременно вассалом графа прованского.

Во всем путешествии по Лангедоку Альфонса сопровождали виконтесса нарбоннская и сын его Педро, будущий защитник альбигойцев. Здесь он впервые проявил свою рыцарственность, здесь он впервые мог проникнуться симпатией к еретикам.

Война с Раймондом Тулузским продолжалась в течение 1180 и 1181 годов, хотя подробности ее не сохранились, известно только, что Альфонс осадил замок Фурк и совершил набег в Руэрг. Эта война привлекла на сторону Альфонса симпатию еретиков и обнадежила их по поводу поддержки со стороны Арагона, хотя обстоятельства скоро изменились и в своем враге, в Раймонде Тулузском, они нашли себе того сильного соратника, которого видели в короле арагонском. Война особенно разгорелась с той минуты, когда Альфонс получил горестное для него известие о трагической смерти брата, графа прованского. Беренгарий попал в плен к одному из католических тулузских баронов, который, вопреки обычаям страны, умертвил своего пленника в самый день Пасхи 1181 года (5 апреля). Альфонс ответил на это яростным вторжением в тулузские владения. Он подступил к самой столице: Раймонд спрятался за стенами, народ не поддерживал его. Граф понял тогда, что бороться за католичество среди альбигойцев невозможно. Война с Альфонсом могла обещать хоть какой-то успех на иной почве. там, где король не встретил бы поддержки от местного населения.

К счастью для Раймонда такое столкновение произошло в том же году. Альфонса пригласил к себе на помощь Генрих II Английский. Его младший сын Генрих, обойденный отцом при разделении феодов, искал себе удела. Из Нормандии он кинулся в Аквитанию, где правил Ричард Львиное Сердце, и присоединился к той партии вельмож, которой предводительствовал тогдашний противник Ричарда, знаменитый Бертран де Борн. Отец поспешил помочь Ричарду. Король арагонский, пройдя сквозь Лангедок, внезапно появился в Аквитании. Тогда Раймонд Тулузский, продолжая вражду с Альфонсом, объявил себя сторонником молодого Генриха. Французский король и бургундский герцог были за него же; образовалось два больших неприятельских лагеря. Гонимый сын погиб на руках у графа тулузского, который после этого вернулся домой.

Между тем английские наемники опустошали страну — и эта опасность постепенно сблизила Тулузу с Арагоном. Война закончилась официальным миром лишь в феврале 1185 года, скрепив те неожиданные дружбу и союз между Раймондом и Альфонсом, плоды которых обнаружились впоследствии так значительно. С этого трактата начинается крутой поворот Раймонда в пользу альбигойцев.

Вмешательство Альфонса могло только усилить подозрительность Рима и ускорить решительные меры. Посылая в 1180 году на Юг нового легата, Александр III снабдил его полномочиями прибегать где надобно к силе оружия и, призывать к службе светских князей. На этот пост был назначен Генрих, недавно избранный кардиналом, бывший аббат Клерво.

Везонский хроникер рассказывает, как среди огромного собрания Генрих проповедовал крестовую войну против еретиков Альбижуа — альбигойцев, впервые здесь официально названных таким именем. Он собрал первых крестоносцев, число их неизвестно [2_147]. Весной 1181 года Генрих прибыл во владение Роже Безьерского. В то время как неприятель приближался, архиереи альбигойские, так безвредно для себя всегда осуждаемые, продолжали жить в замке Лавор. Виконтесса Аделаида предводительствовала его защитниками. Самого Роже в замке не было, так что папскому легату и его пестрому воинству, набранному отовсюду, пришлось иметь дело с женщиной.

Крестоносцы, предводимые легатом, кинулись на приступ. Осажденные отбились. Однако атаки продолжались, и Аделаида вынуждена была сдать замок.

Архиереи попали в плен, их привели к легату. Рядом с ним сидели архиепископ Оша и епископ Кагорский. Под страхом смерти еретиков принудили отказаться от их веры. Они должны были заплатить большие штрафы в пользу двух тулузских церквей. Виконт Роже, узнав о взятии Лавора крестоносцами, запросил мира. Первым условием было .поставлено отречение от ереси. Роже, оставшийся один на один с крестоносцами, не мог не согласиться. Он не находил больше средств для борьбы. Вся его страна была опустошена. Примеру Роже последовало множество местных рыцарей. Впрочем, отречение их было притворно, дело ереси еще серьезно не пострадало.

Так кончился первый крестовый поход на альбигойцев. В сущности он был попыткой, пробой сил. О нем, как видим, сохранилось немного сведений, его никто не отображал обстоятельно [2_148]. Тем не менее последствия его для страны были серьезны. Один французский аббат, сопутствовавший кардиналу Генриху, рассказывает, что легат со своими воинами проник в Гасконь до самых Пиренеев и везде встречал следы опустошения от басков, арагонцев и разбойничьих шаек.

«Я следовал за легатом, — пишет аббат, — через горы и долины, посреди пустынь. Везде я встречал города, пострадавшие от пламени, разрушенные дома. Опасности, которые меня окружали, будто напоминали присутствие смерти. Но в Септимании, подъезжая к Тулузе, я был свидетелем сцен, ужасных более самой смерти. Я видел сожженные и почти разрушенные церкви; места, которые некогда служили обиталищем людей, сделались убежищем для зверей» [2_149].

Если крестоносцы жгли города, замки и села, населенные альбигойцами, то последние не щадили католических храмов. Папское правительство со своей стороны, приняло меры чтобы чем-либо гарантировать на будущее успехи католической проповеди в стране. Бездеятельные и потому ненадежные архиепископы нарбоннскмй и лионский были сменены. Один из баронов люнельских, Бернард Госелен, прежде епископ Безьера, был назначен в Нарбонну, а епископ Пуатье посажен в Лион. На местных соборах в Пюи (15 сентября 1181 года), в Базакле (8 декабря 1181 года) и в Лиможе (март 1182 года) речь главным образом шла об еретиках, против которых было решено прибегать к силе оружия. Но в сущности все попытки, направленные из Рима против лангедокских ересей, были бесполезны. Опустошение страны еще более усилило ненависть торгового и промышленного класса, призывая его к мести. Новые архиепископы оказались не полезнее прежних. Предписания соборов были неисполнимы. Как только легат с крестоносцами покидал местность, в ней все принимало прежний порядок.

Папство попробовало испытать еще одно средство. В Риме решили выдвинуть императорское имя, как знак той власти, с которой в умах средневековых людей долгое время соединялось представление о высшей на земле светской силе. В декрете, изданном против еретиков в год возвращения Генриха из легатства, папа Луций III, указав на «непрестанное развитие еретического яда», замечает следующее:

«И потому мы, опираясь на могущество и славнейшего сына нашего Фридриха, знаменитого и августейшего императора Римлян, и в его присутствии, а также с общего совета братьев наших кардиналов и всех других патриархов, архиепископов и многих князей, съехавшихся с разных концов вселенной, тех самых еретиков, лживые слова коих, а равно и их исповедание, полное всяческой лжи, силой настоящего декрета, утвержденного общей санкцией, а равно и всякую ересь, каким бы именем она ни называлась, властью нашей апостольской и содержанием сего постановления, мы осуждаем. И прежде всего катаров и патаренов, а также и тех, которые себя ложно именуют смиренными и лионскими бедняками, а также Пассагийцев, Иозефинцов, Арнольдистов, и навсегда объявляем всех таковых подлежащими анафеме. Осуждаем также всех, которые о Таинстве ли тела и крови Господа нашего Иисуса Христа, либо о Крещении, либо о браке, либо об остальных церковных таинствах толкуют не так, как святая Римская Церковь проповедует и наставляет, а равно и тех, которых она еще прежде сего признавала за еретиков, или если их таковыми считали отдельные епископы в своих диоцезах, с согласия своего клира, или сами клирики, когда кафедра состояла вакантной, с одобрения, если они того желали, соседних епископов, — всех таковых равно предаем анафеме. Их укрывателей и защитников, а равно и всех, которые вышеназванным еретикам оказывали какое-либо покровительство или расположение, были ли то „утешенные“, или „верные“, или „совершенные“, или одержимые иными позорными именами, подобным же образом объявляем подлежащими таковому же осуждению» [2_150].

Все эти громы на Юге никого не напугали; к ним слишком привыкли, как и к тем мерам, которыми они сопровождались. Епископы и архиепископы напрасно объезжали свои приходы и увещевали еретиков. Распоряжениям католических священников во всем противодействовали местные феодалы. Судьба насмехалась над усилиями римской политики. Лангедокское духовенство должно было снова дозволять публичные диспуты католических священников с еретиками. Такой диспут провел аббат Бернар де Фонткод с вальденсами около 1190 года, в пределах нарбоннской епархии. Свои доводы он позже изложил в особом сочинении [2_151].

Когда Роже, покровитель ереси, скончался, епископ безьерский Жоффруа попытался через свое влияние на опекуна молодого Раймонда Роже (которому суждено было позже погибнуть за новую веру) по имени Бертран де Сей-сак обеспечить по крайней мере безопасность личности и имущества католического духовенства в стране. Был заключен договор между опекуном и епископом. Поклялись друг другу в верности, обещая быть добрыми и верными помощниками против всех.

Впрочем, альбигойцев все это очень мало занимало. Епископу папским актом было предоставлено право издать новый эдикт об изгнании еретиков из графства Безьера, Альби и Каркассона. Кажется, епископ не прибегнул к этому средству, сознавая его бесполезность. Изгонять альбигойцев из Альби, когда папские власти вместе с Целестином III ничего не могли сделать у себя в Италии против патаренов, которые как раз произвели настоящую революцию во Флоренции; изгонять на бумаге из страны, на которую были обращены тогда взоры всех ревнителей мысли на Западе и где эта мысль была свободна, — означало бы для католиков лишний раз показать собственное бессилие и ничтожество своего морального влияния в Лангедоке. Но подобные договора с епископами заключал еще покойный виконт, которого нельзя было заподозрить в пристрастии к католицизму. Не желая, вероятно, предпринимать серьезной войны с Римом, он хотел казаться добрым католиком, предоставив епископу судебную и полицейскую власть в Безьере, оставляя за собой дела исключительно по убийствам и прелюбодеянию. Все такие акты имели лишь формальное значение.

В Тулузе же даже светская власть, а не только духовная, оказывалась бессильной. Когда Ричард, ставший английским королем, возобновил старую вражду и произвел вторжение во владения Раймонда V, отняв у того семнадцать замков, то одновременно с этим вспыхнуло восстание в столице. Здесь, вероятно, не обошлось без интриг Ричарда, хотя восстанием руководила могущественная альбигойская партия, выдвинувшая девизом восстания коммунное знамя. Известно только, что в присутствии всего народа тулузского граф должен был поклясться, между прочим, в следующем: под опасением суда никто не может впредь убить кого-либо из жителей, оскорблять их, делать им малейшую обиду. Суд же должен производиться консулами, а за отсутствием — их мудрыми мужами Тулузы. Сам граф отказывался от всякого суда, а обязывался только в точности исполнять то, что решат епископы и консулы. Их приговор имеет полную силу и на этот раз, в деле оскорбления графа, который обязан довольствоваться приговором правящих консулов.

«Я, граф Раймонд, клянусь над святым Евангелием, по моей собственной воле и из любви к тулузцам, исполнять все сказанное, именно потому, что я сам того желаю, сохраняя неприкосновенными все мои права и владение в том виде, как я их имел прежде и как должен иметь» [2_152].

Только после этого консулы и вельможи присягнули ему в верности. Все предприятия Раймонда V в последние годы его жизни не увенчались успехом. Какие-то невидимые преграды становились ему на пути. Филипп Август примирил его на время с Ричардом, но и в отсутствие последнего[127] война между баронами соседних стран, прежде столь мирных, не прекращалась. Само государство тулузское вместе с Провансом, германский император Генрих VI уступал врагу Раймонда Ричарду в вознаграждение за пленение последнего[128]. Император имел феодальное право на Прованс, переданный ему бургундскими королями[129], на Тулузу или на графа Сен-Жилльского, как называли англичане Раймонда V, на что со стороны Германии были высказаны претензии. От такого бессильного подарка даже Ричард отказался.

Почти в последние дни жизни старик Раймонд должен был делать оскорбительные для его достоинства уступки своим вассалам, направляемым интригами его врагов. Среди этих неудач в 1194 году на шестьдесят первом году жизни Раймонд умирает в Ниме, почти одновременно со своей сестрой Аделаидой Безьерской. Он оставил своим преемником сына, Раймонда VI. На воспитание и образ мыслей нового государя еретики могли положиться.

Как ни искренно был расположен Раймонд V к католичеству, однако он вполне мог быть упрекнут в безбожии. Для трубадуров при нем было золотое время. Они разносили веселье и легкомыслие по городам и замкам. Кроме того, католики уличали Раймонда V в святотатстве, за разграбление Сен-Жилльского храма он считался отлученным около трех лет. Как бы желая оправдаться, он в то же самое время преследовал и жег еретиков, думая выслужиться перед Римом и обеспечить себе новые средства к обогащению. Корыстолюбие, рыцарство, война, песни — все это причудливо соединялось в нем.

Вскоре после смерти Раймонда V в Тулузу прибыл новый папский легат Михаил, и в декабре 1195 года был созван новый собор в Монпелье. По-прежнему повелевалось по епархии нарбоннской проклинать каждое воскресенье в каждой приходской церкви защитников и покровителей ереси, хотя бы то были сами князья и государи, все подозреваемые в ней осуждаются на изгнание. Разбойники опять приравниваются к еретикам [2_153]. Особенно странно звучало это распоряжение, когда все три сильные престола ланнгедокские в Тулузе, Безьере и Фуа были заняты друзьями ереси. Ко всему этому успели привыкнуть. Все это успели осмеять.

Казалось, спокойствие должно было наступить в земле улузской. Англичане и арагонцы более не показывались.

Шайки разбойников не терзали страну. Ричард Английский, заключив мир с Филиппом Августом, повел переговоры с новым государем Тулузы. Он отказался от всех претензий на тулузское графство, отдавая Раймонду замуж свою сестру, вдову сицилийского короля тридцатилетнюю Иоанну и в приданое за ней Аженуа и Керси, с тем чтобы Раймонд и его дети считались вассалами аквитанских герцогов. Теперь Раймонду VI принадлежали герцогство Нарбонна, графства Венессен, Сен-Жилль, Фуа и Комминг, викон-ство Альбижуа, Виварэ, Геводан, Велэ, области Руэрг, Аженуа и Керси. Раймонд поспешил развестись со своей третьей женой и в октябре 1196 года при английском дворе обвенчался с четвертой. Вернувшись в свою столицу после свадьбы, граф присягнул тулузским консулам за городские вольности. Раймонд был счастлив и доволен судьбой; он избавился от самого сильного врага и не видел других. Образование и сердечные симпатии влекли его к еретикам. Казалось, и альбигойцы имели в этот момент обеспеченное будущее и даже могли надеяться на торжество своей веры. До сего времени ереси упорно и постоянно разрастались среди романцев Юга, теперь на горизонте открывались новые перспективы…

Но сердца еретиков невольно смутились, когда по Лангедоку пронеслась весть, что умер папа Целестин III и что 9 января 1198 года на папский престол избран кардинал-диакон Джиованни-Лотарь Конти.

Глава третья.
Переговоры и война

[править]

Отношение Иннокентия III к альбигойским ересям до 1208 года

[править]

Зная личность нового папы, его энергичный, упорный характер, его прежнюю деятельность, его всесторонние способности, его тщеславные мечты соединить в своем лице высшую духовную и политическую власть всего Запада, нетрудно предположить какими чувствами к еретикам Лангедока был одушевлен Джиованни-Лотарь Конти в ту минуту, когда надевал на себя тиару Григория VII.

Опасность для католицизма была велика, но Иннокентий III казался выше этих опасностей. Впервые облаченный в епископские одежды, среди конклава кардиналов и всего римского духовенства, с высоты кафедры, он первой же проповедью возвестил миру те начала, которых будет держаться:

«Царь царей, Владыка владык, имя которому Господь, в полноте могущества своего установил превосходство апостольского престола, дабы никто не дерзал сопротивляться порядку, им предначертанному, — говорил Иннокентий. — А так как он сам положил основу этой Церкви и так как он сам — ее основа, то никогда врата адовы не сокрушат ее, и корабль Петров, в котором почиет Христос, никогда не погибнет, как бы ни пытались сокрушить его бури. Да не печалится престол апостольский перед теми бедами, которые грозят ему, да утешится он божественным промыслом, повторяя вместе с Пророком: „в скорби распространил мя еси“, да утвердится в нем упование на завет Спасителя, данный им апостолам: „и се я, с вами до скончания века“. А если Бог с нами, то кто против нас? А так как папская власть исходить не от человека, а от Бога, или лучше от Богочеловека, то напрасно еретик и отступник, напрасно волк-похититель старается опустошить виноградник, разрывает розы, опрокидывает кадильники, гасит светильники. Так сказал некогда Гамалиил: если это творение рук человеческих, оно погибнет, если же Церковь от истинного Бога, вы не можете ее разрушить, и только поднимете войну против Бога.[130] Господь — упование мое и я не боюсь ничего, что люди против меня могут сделать. „Я — тот раб верный и благоразумный которого Он поставил над слугами своими, чтобы давать им пищу во время.“ Да, я раб, раб рабов, но да не пребуду я из тех, о которых говорить Писание: „всякий, делающий грех, есть раб греха.“ Я слуга, а не господин[131]… Какая почесть! Я приставлен к дому Господню, на всякое иго; я слуга этого дома, слуга мудрых и разумных. От вас всех, братья и дети мои возлюбленные, я жду одной лишь благодарности — чтобы вы подняли к Господу руки чистые от всякого раздора и неприязни, с верой вознесли бы ему молитву, дабы он дал мне благодать достойно исполнить обязанности апостольские, возложенные на слабые рамена мои, во славу имени его, на спасение души моей, для счастья вселенской Церкви и торжества всего христианства» [3_1].

Будущая политика Иннокентия III полностью высказалась в этих словах, исполненных тщеславия и, вместе с тем, сознания собственной силы. Между ним и альбигойцами должна была начаться борьба не на жизнь, а на смерть. Ни та, ни другая сторона не могла уступить. В этой кровавой драме обе стороны были поставлены в критическое положение. И та и другая заслуживает сочувствие. Враги и их литературные защитники осыпали Иннокентия проклятиями, а он воодушевлялся мыслью, что ведет борьбу во имя исторического прогресса, соединяя с представлением о нем католицизм. Он стремился увенчать и завершить здание католицизма, а лангедокские и итальянские противники уже думали о его paзрушении. Поставленный в такое положение, Иннокентий должен был бороться против свободной мысли, руководившей ересью, и переносить за это порицания потомства. Но закон истории свидетельствует в его пользу. Мы не спроста в начале труда посвятили столько страниц личности Иннокентия, его характеру, его политической, общественной и частной деятельности, чтобы те события, до которых дошли мы теперь, не представили бы его только с одной стороны, может быть единственно омрачающей его исторический образ.

Самым первым распоряжением Иннокентия после выбора в первосвященники, как знаем, было нравственное увещевание королю французскому о соблюдении общественного приличия, а предметом более важных помыслов и мер не могли не быть еретики Лангедока, восставшие не против-каких либо нравственных начал, но против всей системы пaпствa, против всего католичества, даже против догматики христианства. Их почтенная частная жизнь, их собственные нравственные устои уходили в тень перед значением проповедуемого ими учения. Иннокентий застал более тысячи городов, объятых различного толка ересями (лишь с частью из которых мы ознакомились).

Он застал аристократию Юга и Ломбардии почти открыто отложившейся от католичества. Он видел симпатии к ереси даже в собственных владениях, отступничество в духовенстве между аббатами и священниками [3_2].

Но основная черта его характера, чуждого насилию, не могла не проявиться в той борьбе, которая предстояла ему. Он думал, что она будет окончена лишь силой слова.

«Когда врачи узнают содержание болезни, — говорил он, — тогда лишь начинают ее исцеление. И мы думаем, что союз еретиков разрушится после солидного и приличествующего увещевания, ибо Господь сказал: не хочу смерти грешника, но да обратится он и живет. Только проповедью истины подрываются основы заблуждения» [3_3]. Он говорил: «пусть только священники дружно возвещают истину на серебряных трубах; стены Иерихона, проклятые Богом, сами падут при их приближении».

Он верил, что слова увещевания и проповеди глубже проникают, чем меч, всегда надежный, но всегда и обоюдоострый. Он полагал действовать так даже тогда, когда в итальянских городах альбигойское учение возвещалось открыто, когда богомильские архиереи имели резиденцию в Виченце, Сорано, Коризе, Брешии, Мантуе, Милане, когда семнадцать разных сект обладали столицей Ломбардии, когда еретики наполняли Флоренцию, Феррару, Прато, Орвието (откуда они хотели выгнать всех католиков), Комо, Кремону, Верону, Парму, Плаченцию, Фаенцу, Римини, даже Витербо, и имели смелость учить в самом Риме. С увещеваний начал он сношения с альбигойским вероучением Лангедока, присоединяя к ним в то же время угрозы использовать светскую силу, если бы слово снова не привело к цели. Интересно прослеть по папским актам, как постепенно развивалась эта политика и как дело дошло до той бойни, которой ознаменовалась альбигойская война.

В январе Иннокентий вступил на престол и первого апреля подписал первую граммату по вопросу о еретиках на имя архиепископа д`Э.

«Среди множества бурь, — писал в ней Иннокентий, — которые носят корабль Петров по бурному морю, ничто так глубоко не печалит наше сердце, как вид жертв порчи дьявольской, которая враждует с истинным учением, совращая простодушных, увлекая на путь гибели, пытаясь ослабить единую Церковь католическую. Насколько мы знаем из твоих донесений и слов многих других, чума этого рода особенно распространена в Гаскони и соседних землях. Мы надеемся, что, ревностью твоей и прочих епископов, будет остановлено распространение этой болезни, которая постепенно развивается в виде язвы, тем более опасной, что гибнет много сил и помрачаются умы верных. И потому просим твое братство этим посланием принять меры к искоренению всяких ересей и к изгнанию из пределов твоей епархии тех, кто уже заражен ею. Ты примешь меры против них и против тех, кто был вовлечен с ними в явные и тайные сношения: все те меры, которые будут в рамках духовно-церковной власти. В случае же, если ересь будет препятствовать тебе, ты можешь прибегать к строгим мерам, и даже, но только если того потребует необходимость, можешь обращаться при посредстве государей и народа к силе светского меча» [3_4].

На первых порах Иннокентий хотел показать доверие к южным феодалам, в том числе и самому могущественному из них, Раймонду VI Тулузскому, этому защитнику ереси. Через легата Райнера, он известил его письмом от 22 апреля, что снимает с него отлучение.

«Будучи присоединен к Церкви, от которой тебя отделяло множество грехов, ты должен теперь смыть прошедшие преступления соответственным покаянием», -писал он графу Тулузы в ноябре того же года. Как искупительное средство Иннокентий предлагал Раймонду крестовый поход в Палестину, предлагая идти по следам предков, погибших за Господа. Если бы он сам не мог поднять креста, то папа предлагал ему вооружить известное число вассалов и ратников и направить их за море, «дабы через других совершить то, что не по силам предпринять самому» [3_5].

Крестовый поход на мусульман занимал все помыслы Иннокентия. Всецело поглощенный им, он как будто забывал иногда, что Церкви надо самой обороняться, обороняться в собственных пределах, а не думать о торжестве над неверными. Те епархии, против неверия которых Церковь скоро должна была поднять меч, призываются пока к священной войне за католическую веру. С такой целью были разосланы циркуляры (15 августа 1198 г.) к архиепископу нарбоннскому, епископам, аббатам, приорам, всем церковным прелатам, а также графам, баронам и всем людям нарбоннской провинции.

Легаты и Раймонд VI

[править]

Иннокентий сильно надеялся на успех мер, принятых им. Два цистерцианских монаха, Райнер и Гвидон, уже прежде вели проповедь в Лангедоке. Надо сказать, что члены этого братства в большинстве случаев в точности следовали преданию основателей орденов, в отличие от остальных монахов. Те же люди, которые действовали среди еретиков, своими жизнью и характером во многом напоминали суровые аскетические типы первых католических миссионеров христианства. К этим чертам они добавляли фанатизм позднейших францисканцев. По отзыву Иннокентия, Райнер был муж испытанной честности, могучий божественными делами, а Гвидон — богобоязненностностью и ревностью к добродетели. Во всяком случае, неограниченное рвение того и другого не подлежит сомнению.

Исполнители планов Иннокентия всегда были людьми террора, деятелями беспощадными, и в этом выборе людей заключается весь внутренний разлад личности Иннокентия. Неутомимо деятельный, исполненный безграничных планов, папа находил лиц, столь же энергичных, непреклонных, но не всегда свободных от тщеславия, эгоизма и корыстолюбия. Подобно многим великим людям, он мало смотрел на нравственный характер исполнителей. Он набрасывал общий план, а им предоставлял исполнение, не анализируя тех средств, к которым они могли прибегать и действительно прибегали.

Между тем люди, подобные Райнеру и Гвидону, были облечены огромной властью, неограниченным правом интердикта над людьми и землей. Архиепископу нарбоннскому циркуляром от 13 апреля 1198 г. предписывалось оказывать им во всем содействие, все их распоряжения заранее одобрять. Все что они не постановят против вальденсов, катаров, патаренов и других еретиков, их последователей и защитников, местные духовные власти должны смиренно подтверждать. Светские же власти, — графы, бароны и вельможи должны содействовать проповедникам, а именно конфисковывать имущества отлученных, изгонять их, сперва приказом, а потом, если еретики будут презирать отлучение Райнера, то и силой оружия, «помощью светского меча» [3_6].

О том же были посланы циркуляры архиепископам д { Э, вьеннскому, арелатскому, таррагонскому, лионскому и их епископам, и также всем князьям, графам и баронам южных областей.

Только притворным спокойствием папы, его верой в несокрушимую крепость Церкви, можно объяснить предложение баронам тулузским гостеприимно принимать легатов-цистерцианцев. Не прошло и месяца проповеднической и административной деятельности Райнера, успевшаго произнести несколько интердиктов и удалить многих духовных лиц с их мест, как папа отправил его в Испанию по тем же церковным делам, и обязанности его всецело поручил Гвидону, послав о том (13 мая 1198 г.) циркулярное извещение по всем южным епархиям.

Через год Райнер вернулся; его полномочия на вторичное легатство были подтверждены 12 июля 1199 года, и в тоже время всему местному духовенству предписывалось удвоить наблюдение за еретиками [3_7].

Прошло полтора года опыта. Мирные распоряжения не приводили ни к чему; усердие бернардинских фанатиков в Лангедоке, оскорблявшие тамошнюю традицию свободы, только возбуждали ненависть в народе, безразлично — в католиках ли, или еретиках.

Ересь по прежнему стучалась в ворота Рима. Первосвященник римский не решился приехать в Витербо — город наполнен еретиками.

Влияние еретиков усиливалось, можно сказать, на глазах у папы, в его вотчине и было способно привести Иннокентия в негодование. Однако и тут он только повышает тон; дух относительной умеренности и теперь не покидает его.

В послании к жителям Витербо от 25 марта 1199 года он, под угрозой проклятия, запрещал им повиноваться еретическим сановникам. Как ленный государь, он освобождает их от клятвы и лишает должностей тех консулов, которые позволяли себе заседать рядом с еретиками. Патаренов он повелевает выгнать в течении е пятнадцати дней, и лишь на случай ослушания грозит им войной и гневом, который покажет им всю силу апостольского меча [3_8].

Все эти угрозы, как оказалось впоследствии, не оказали должного впечатления; всякое отлучение было бессильно; прекращение церковного католического богослужения только радовало большинство. Лишь одно личное прибытие папы могло поправить католическое дело, побудив еретиков удалиться из города.

Сцены в Витербо поэтому демонстируют неизбежность той политики, принять которую Иннокентий мог только в силу исключительности обстоятельств.

Ни о каком участии Юга в католических интересах нельзя было и думать. Одна партия никак не могла понять другой. У каждой были противоположные пути, сойтись на которых было невозможно. Каждая имела своих борцов, героев и вождей. Чем был для католичества Иннокентий III, тем для альбигойства в некотором отношении служил Раймонд VI. Мог ли он думать об уступках и смирении, даже если бы при его дворе верили слухам о крестовом походе? На него были обращены надежды последователей нового вероучения. Он не скрывал своего покровительства ереси. В церковь он водил своего шута, который подпевал священнику, кривлялся, гримасничал и, стоя спиной к алтарю, благословлял народ. Граф во всеуслышание говорил, что цистерцианские монахи не могут оставить свою роскошь, что он сам хотел бы походить на альбигойских проповедников и мучеников. Цистерцианский аббат жаловался ему на еретика Гуго Фабри, который хвастался тем, что осквернил католический храм в Тулузе и, между прочим, рассказывал, что в священнике, совершающем таинства, присутствует демон. Граф в ответ на это сказал, что за подобные пустяки он не накажет и последнего гражданина в своем государстве. Все знали, что в его свите были проповедники, утешенные и диаконы альбигойские. Раймонда часто видели на торжественных собраниях еретиков. Иногда эти собрания устраивались в его собственном дворце. Он преклонял колена, выслушивая молитвы утешеннных или принимая их благословение. Его желанием было умереть на руках «добрых людей».

«Ради них, — говориль он, — я готов лишиться не только всего государства, но и самой жизни».

Все знали, что своего сына он хотел отдать на воспитание альбигойским архиереям. Он презирал католические уставы, хотя не особенно следовал и альбигойским. Он по примеру своего отца поменял пять жен,; три из них пережили его. Раймонд мало стеснялся католическими приличиями, хотя официальцо держал капеллана. Раз, играя с ним в шахматы, в ответ на его замечание, он сказал: «Бог Моисеев, которому ты веруешь, тебе не поможет, а меня истинный Бог не оставит». Он прямо высказывал свои убеждение, мало стесняясь окружающих. «Сразу видно, что дьявол создал мир, ничего в нем не делается по-нашему», говаривал он, когда бывал в раздраженном состоянии духа [3_9].

Между тем, по своему характеру, это был типичный средневековый рыцарь; трубадуры воспевали его в песнях; он сам не забывал дам в своих сонетах. В войне он отличался блеском, пышностью и храбростью. Но, неукротимый на поле битвы, он терялся среди кабинетных рассуждений. Он не был создан для дипломатической деятельноти, для государственных дум. Его двойственный характер сложился под воздействием тех условий, в какие его поставило альбигойство. Он веровал в ересь, но, опасаясь католической Церкви, не смел высказаться. Такого же поведения он заставлял держаться и своих вассалов, еще более ревностных поклонников ереси, таких, как виконтов Раймонда — Роже безьерского, Гастона VI беарнского и графов Раймонда-Роже де Фуа, Жеральда IV Арманьяка и Бернарда IV Коммингского. Своей нерешительностью тулузский граф парализировал их и все дело альбигойцев.

Натура неравномерно одаренная, Раймонд, захваченный новыми обстоятельствами, бесплодно растратил свои силы и под конец жизни с болью в сердце, обесчещенный, сдался курии, которую так ненавидел. У него не доставало ясности политики, потому что недоставало твердости воли; это был его неисправимый порок. Он в одно время казался и способным и сильным, смелым, и робким, когда надо было действовать. Он старался постененно раздражить Иннокентия. Однако лишь до самой решительной минуты, когда у него непременно опускались руки — не от недостатка смелости, но от того, что он не понимал смысла борьбы и клонился к переговорам. Он, вместо четкой определенности поведения, кокетничал со своим врагом, с могущественнейшим человеком тогдашней Европы, с этим царем над царями.

А Иннокентий продолжал приписывать весь неуспех дела выбору легатов. К 1200 году кардинал Сан-Поль был послан сменить бернардинцев. Для образца ему указали в Риме инструкцию по делам в Витербо. Конечно это ни на йоту не изменило положение дел. К тому же новый епископ в Тулузе, Раймонд де Рабастен, избранный одной из городских партий и находившийся под покровительством графом, стал новым поводом для опасений. Находятся двое искусных к легатству людей — опять цистерцианцы, Петр де Кастельно и Рауль. Они, казалось, не должны были обмануть надежд курии, — и их послали в Лангедок.

Они были простыми монахами в аббатстве Фонфруа в пределах нарбоннской епархии. Оба они родились на Юге. Первый славился энергией xаpaктepa и подвигами, второй имел степень доктора. Непреклонный фанатик, Петр искал мученического венца. Рауль был более рассудителен, спокоен, враг крайностей. B конце 1203 года оба они начали исполнять свои обязанности в Тулузе.

Легаты решили воздействовать на демократический дух народа, ибо папа, определенном смысле, являлся покровителем и защитником республиканских начал в Европе. 13 декабря были созваны члены капитула и именитые жители столицы. Они принуждены были дать клятву блюсти католичество; а легаты, именем папы, обещали защищать свободу и привилегии города. Те, кто впредь будут давать такую клятву, всегда найдут покровительство и защиту в Риме; тем же, кто стал бы сопротивляться ей, заранее объявлялось об отлучении. При этом присутствовали бальи и вигуэры тулузского графа, все местное духовенство и 20 консулов [3_10]. Последние приложили свою подпись к акту без всякой охоты.

Впрочем, пока уничтожить еретиков было очень трудно, даже невозможно; в это время их духовенство было влиятельнее католического. Оно отличалось не менее стройной организацией, чем латинское. Четыре епископа сидели в Тулузе, Альби, Каркассоне и Ажене. То были: Жоселин, Сикард, Селлерье, имевший резиденцию в замке Ломбере, и Бернард де-Симорр в Каркассоне. У Жоселина тулузского «старшим сыном» был Жильбер, проповедник, зaведовaвший собраниями в замке Фанжо. «Младшие сыновья» и диаконы, рассеянные на всех пунктах, поддерживали постоянную связь с народом.

Множество проповедников с даром убеждения, вроде Тетрика (Теодорика), Аймерика, Годфрида вели блистательную пропаганду, противодействуя искусству и усилиям легатов. Вдобавок, последние поссорились с местной духовной администрацией. Петр де-Кастельно доносил в Рим на архиепископа нарбоннского, что он и его еписко?пы ничего не делают против ереси, что они предаются симонии, продают должности, наконец мешают деятельности самих легатов [3_11].

Между тем архиепископ нарбоннский, в свою очередь, жаловался на легатов; говорил, что они стесняют его, вмешиваются не в свое дело; что, не ограничиваясь увещеванием еретиков входят в круг епископских обязанностей, позволяя ceбе наказывать лиц, принадлежащих к Церкви и подотчетных исключительно ему.

Поняв, что эти раздоры не принесут ничего, кроме вреда католическому делу, Иннокентий, в мае 1204 года, решился назначить третье лицо, с тем же званием легата, но с полномочиями, еще более обширными. Его выбор пал на Арнольда, настоятеля главного цистерцианского монастыря, прозванного потому аббатом аббатов.

Арнольд имел огромную славу в церковном мире как ученый и искусный проповедник, перед словом котораго не мог устоять самый закоренелый еретик. Сцена предстоящих подвигов была хорошо ему известна. Арнольд был родом из Нарбонны. Говорили, что он происходил из герцогского рода. Долгое время он был аббатом в Тулузе. Католики считали его своей лучшей опорой; альбигойцы видели в нем весьма опасного соперника. Он не был так страшно фанатичен, как Петр; но поэтому-то он был опаснее его. Он умел властвовать над сердцами силой слова, то громового и сурового, то легкого и лукавого. Его действиями руководили рассчет и хитрость; в его глазах любые средства пригождались ради великой цели. На арену действий он принес с собой честолюбие, опытность и несомненный политический гений. Но все это омрачалось страстью к обогащению. Тщеславный аббат, подобно многим даровитым современникам своего сословия, не мог устоять перед мирскими соблазнами. Он поддавался подкупу ради блеска, наслаждений жизни, которую любил и возвыситься в которой поставил себе целью. Но его католический фанатизм не позволил ему, цистерцианцу, сделок с альбигойцами.

Указом Иннокентие все три легата должны были действовать вместе. Папа тогда же просил короля французского Филиппа Августа, а также его сына Людовика, подняться против феодалов Лангедока и оказать посильное содействие легатам к искоренению ереси. «Во имя власти, которую вы получили с неба, побуждайте графов и баронов конфисковывать имущество еретиков и употреблять общие усилия против тех, кто откажется изгнать их из своих земель».

Вместе с тем, желая показать свое доверие Петру и Раулю, Иннокентий велел легатам сменить Беренгария, архиепископа нарбоннского, на которого они жаловались, дозволив им самим выбрать другого, если капитул вдруг окажет сопротивление. Петр де-Кастельно приказал Беренгарию оставить Нарбонну. «Как последнего клирика, вы, отцы Петрь и Рауль, без совещаний с аббатом Сито, гоните меня из собственного диоцеза, под страхом отлучения и лишения бенефиции», — так жалуется гонимый архиепископ, сообщая о самоуправстве легатов на имя папы [3_12].

Но за Беренгарием было преступление — он дал возможность сосредоточиться ереси в своем диоцезе, ибо Тулуза и Альба всегда принадлежали его ведомству; а здесь, благодаря его нерадению, во всей архиепископии почти не существовало искренних католиков. Очевидно, что он был не на своем месте.

Суровый Петр между тем просил папу или вернуть его в монастырь, если он виновник прежних раздоров, или же оказать ему свою поддержку. Иннокентий подтвердил его распоряжение, а Беренгарию повелел повиноваться. Вместе с тем папа вновь побуждает Филиппа Французского и его сына прибыть на Юг и исполнить «его волю над баронами», сочуствующими ереси, то есть побудить их к изгнанию альбигойцев или лишить их владений.

Между тем легаты успели вооружить против себя уже не одних альбигойцев: с ними столь же решительно боролся местный католический элемент в лице своего духовенства. Отлучив архиепископа нарбоннского, легаты вслед за ним за такое же нерадение к церковному делу отлучили епископов безьерского и тулузского. Отлучаемые сильно сопротивлялись и вооружили против легатов свои города. Напрасно духовенству и властям запрещались повиноваться епископам. Для муниципалитета это был предлог усилить торжество ереси, которая не смела восставать так явно, как именем закона и папы это делала епископская партие. Ясно, что куда бы легаты не повернулись, везде они встречали нерешительность, слабость, неуверенность, если не глухое противодействие и подземную борьбу. Эти чувства Петр де Кастельно высказал в откровенном письме к папе.

«Святой отец! — взывал де-Кастельно к Иннокентию. — Никакие легатства не в силах более остановить зло; церковные сосуды и священные книги встречают в Провансе ужасное кощунство над собой. Еретики публично крестят на манихейский лад; они не стесняются проповедывать свои преступные заблуждения. Раймонд де Рабастен, епископ тулузский, преемник благочестивого Фулькранда, — человек жадный и неспокойный, которому никогда не ужиться со своими прихожанами. Уже три года он, помазанник Господа, продолжает войну с каким-то дворянином, своим вассалом, вместо того, чтобы обратить оружие против еретиков, усиления которых вовсе не замечает. Мало этого; он обесчестил себи, торгуя церковными предметами. Архиепископ нарбоннский и епископ безьерский, устрашенные возрастающим волнением в своих епархиях, или забывают о своей пастве, или отказываются от всяких карательиых мер по отношению к еретикам. Если говорить правду, то надо сознаться, что раздоры между духовенством здесь стали столь вопиющими, что нельзя смотреть на этих недостойных пастырей иначе, как на воинов, случайно забредших в овчарню Иисуса Христа. Феодалы тулузские и безьерские отказали нам в своем содействии. Все они — явные или тайные сторонники и покровители еретиков. Только угрозы французского короля могут побудить их исполнить свой долг…»

Неизвестно, чем бы кончилась эта вражда легатов с местными духовными и гражданскими властями, если бы не умерли оба епископа, тулузский и безьерский, уже собиравшиеся лично ехать в Рим, для оправдание. Того же желал Беренгарий нарбоннский. Папа дал свое согласие выслушать его впоследствии; если же он «по болезни, по старости или другой уважительной причине, не мог бы прибыть в Рим, то обещался расследовать дело через особых посредниковь, понимающих и надежных». Своего арагонского аббатства Беренгарий был лишен навсегда, а архиепископство осталось за ним, «дабы дать ему время покаяться в преступлениях, которые он совершил» [3_13].

Епископ вивьерский не был так счастлив. Легаты низложили его, ссылаясь на то же нерадение, и тем обеспечили себя от новых опасностей.

Новым епископом тулузским легаты утвердили Фулько, известного трубадура, друга и поклонника графа Раймонда, человека пылкого характера, родом марсельского негоцианта, некогда блистательного красавца, автора девятнадцати песен, преимущественно посвященных графине Монпелье, «этой царице всякой доблести, вежливости и ума». После смерти ее и своих друзей, Ричарда английского и Раймонда V тулузского, он пошел в цистерцианцы; его жена последовала примеру мужа. Счастье вывело Фулько из тесных стен аббатства Торонэ на широкую арену деятельности в сане тулузского епископа. Обряд посвящения Фулько должен был совершать епископ Арля. Местные жители ожидали, что новый епископ поладит с графом, хотя последний и сочувствовал Раймонду де-Рабастену, его предшественнику, — но вышло совершенно противное. Вряд ли в ком, после папы и легатов, альбигойцы приобрели себе врага более опасного, как в лице этого некогда веселого трубадура.

Католики надеялись, что красноречивый Фулько, будет привлекать в церковь своими проповедями так же, как привлекал некогда рыцарей своими песнями. Но лишь только бывший трубадур переменил тон и вместо нежных стансов любви стал цитировать псалмы, среди тулузцев его популярность пала. Храмы по-прежнему оставались пусты. Арнольд был в отсутствии. У легатов и его товарищей опустились руки. Петр и Рауль хотели уже отказаться от возложенного на них дела и удалиться в монастырь. Но тут их выручило неожиданное обстоятельство.

В это самое время случилось проезжать через Тулузу епископу кастильского города Озьмы, дону Диего. Его, в сопровождении нескольких монахов, послал король Леона Альфонс VIII в Скандинавию сватать невесту инфанту Фердинанду. Один из спутников епископа, его любимец, кафедральный пpиор, по имени Доминик, еще во время первым проезда через Тулузу успел заставить говорить о себе. Сказывали, что он в одну ночь успел обратить закоренелого еретика, у которого им пришлось остановиться. Теперь путешественники возвращались из домой. Дон Диего, увидавшись с легатами в Монпелье, с первго слова стал говорить об еретиках, которые, после византийского похода[132], тогда всецело занимали Церковь.

— Увы! — говорил Рауль, весь в слезах. — Здесь мы совершенно бесполезны. Наше пребывание только унижает достоинство святейшего отца и величие Церкви. Время нам удалиться на гору для молитвы с Моисеем, так как биться с врагами в рядах Иосии мы больше не можем.

— Братья, — отвечал дон Диего, помните, что врач только тогда и напрягает все усилия, когда велика опасность для больного. Чтобы восстановить сокрушенную веру, надо, мне кажется, употребить те самые средства, которые содействовали ее торжеству.

— Какие же?

— Вспомните, как проповедовали апостолы. Они питались милостыней, ходили пешие, блистали не царским блеском, а добродетелями, были сильны силой возвещения истины. Нам следует подражать их святому примеру.

Легаты почувствовали намек на характер своих действий, на свою гордость, пышность, честолюбие. На этот раз в их внутренней борьбе одержал победу их католический энтузиазм.

Кастельно молчал. Рауль продолжал говорить.

— О, Боже! Чего бы мы не сделали для славы имени Твоего, для торжества Твоего дела. Но кто же направить нас по этому новому пути, по евангельской стезе? Ведите нас, епископ, помогите нам сокрушить еретиков.

— Мне ли, грешному, указывать путь спасения другим! Нет, я никогда не буду вашим вождем; но во мне вы найдете брата и помощника. Вместе мы станем трудиться, дабы изгнать демона, который овладел этой несчастной страной [3_14].

И, следуя своему oбещанию, епископ тот час же распустил свою свиту, слуг, отослал экипажи. Показывая пример легатам, подобно нищему, он остался без всяких средств к существованию, обрекая себя на милостыню. При нем остался тот самый Доминик, которому когда-то удалось здесь совершить чудо и о котором ходила молва как о святом.

Этому человеку суждено было играть немаловажную роль в будущем прозелитизме католичества, а системе его, косвенным путем, в искоренении альбигойства.

Жизнь святого Доминика (1170—1221 г.), как и не менее знаменитого современника его, св. Франциска, не лишена налета легендарности. Он происходил из богатого кастильского дома д’Аца, из местечка Каларнога, недалеко от Озьмы. С шести лет он был определен к духовной должности. Он пошел в Налепсию, в тамошнее высшее училище, послужившее родоначальником саламанкского университета. Здесь он выказал большие способности и, вместе с тем, склонность к созерцательной жизни. Вернувшись домой, во время голода он раздал все, что имел, и тем подал пример другим. Епископ, отдавая ему должное, сделал Доминика каноником и записал в августинское братство, только что открывавшееся; в монастыре вскоре его избрали приором [3_15]. Обладая энергией и кpacнopечиeм, он видел свое призвание в проповеди и нашел свое поприще в Лангедоке. Он стал руководителем того дона Диего, который позже стал руководить другими.

Самоотречение епископа, провозглашенное в беседе с легатами, подготавливалось и совершалось под влиянием Доминика. Босой, истекая кровью от острых камней, Диего иногда терял энергию, тоскуя о привольных палатах своего аббатства. «Смелее, веселее, — тогда раздавался голос его спутника. — Бог обещает нам победу; кровь наша льется за грехи наши». В Монреале проповедники, с трудом добывавшие себе дневное пропитание, встретились с аббатом Арнольдом, который привел с собой 12 других аббатов, ходивших за ним, «наподобие апостолов». Здесь повторилась монпельерская сцена с той разницей, что убеждал на этот раз не епископ, а Доминик.

«Вы путешествуете с целыми обозами мулов, полными нарядов, и всяких яств — с чего бы еретики стали верить вашим поучениям! Они и без того ищут предлоги для обличения разврата наших духовных лиц, а особенно монахов. „Посмотрите, — скажут они, — как эти пышные люди поучают о Cпacитeле, который ходил босым; послушайте, как эти богачи презирают бедных.“ Если вы хотите что-нибудь сделать, то прежде всего бросьте ваш суетный блеск, ступайте босыми, поучайте собственным примером.» Арнольд вполне сочувствовал тому. Он разослал своих апостолов по всей стране, предписав им искать диспутов с еретиками.

Рвение же Доминика росло постоянно. Среди католиков не переставали говорить о его чудесах. После одного богословского диспута он изложил свои доводы на бумагу и вручил ее еретикам. Те на первом же своем собрании решили ее сжечь. Трижды бросали ее в огонь, но бумага не занималась пламенем. Один солдат, пораженный этим, якобы поспешил обратиться в католичество. Но не только подобными чудесами достигал успеха Доминик. Когда ему приходилось сталкиваться с неминуемой опасностью во время споров с ожесточившимися альбигойцами, он поражал их тем же хладнокровием, каким они привыкли поражать католиков. Вообще Доминику его поприще казалось недостаточно обширным: он говорил, что пойдет искать мученического венца за неведомым морем [3_16].

При перемене целей и способов борьбы и при таком новом деятеле, каким был Доминик, удаление Диего не могло повредить успеху католиков. На обратном пути в Испанию, в Памьере, Диего встретился с вальденсами, с которыми имел большой диспут, в присутствии епископов тулузского и каркассонского. Свидетелем его стал сын графа де Фуа, Раймонд Роже, один из могущественных покровителей альбигойцев; жена его и сестра были рьяными последовательницами Вальдо. Граф отвел для состязания свой дворец. Католическая летопись говорит, что Диего остался побежденным, но граф, посредник при диспуте, как ни расположен был к еретикам, принужден был обличить их и приговорить к светскому наказанию [3_17].

Диего не суждено было увидеть родину; он умер через несколько дней. Новым проповедником стал французский аббат Гюи, дядя историка альбигойских походов. Перемена системы проповедей смогла несколько поднять упавшее католичество, хотя и не надолго.

Среди непрестанной борьбы, в голове Доминика зародились новые замыслы. Он давно понял, что духовный способ воздействия на ересь скорее всего приведет к цели. Братство, состав и характер которого он уже представил, могло, по его мнению, реализовать цели Иннокентия 1[133] Назидание и христианское воспитание согласовывались с помыслами папы. Но доминиканцам не суждено было соблюсти свою миссию в чистоте. Прежде чем просить разрешения Рима на утверждение общины с ее широкими задачами, Доминик захотел испытать его на деле. Недалеко от Монреаля, в земле тулузского епископа, он основал монастырь de Prouille, где поместил для обучения 11 девиц известных фамилий; девять из них прежде были в альбигойской вере. Учащимся было запрещено оставлять свое жилище и предписывалось оттонять скуку работой. Потом, там же появляются и мужские школы, весь настрой которых был на проповедь. Открылось и общество бедных католиков; основателем его был испанец Дюран де-Гуэска, душой же — Доминик.

Постепенно монастыри этого братства появились в разных местностях. В них учились между прочим и полемике, искусству обращения еретиков; братья и ученики их жили милостыней, ходили в белых или серых рясах.

Иннокентий был в восторге от них; он принял монастыри под свое верховное покровительство. Из этих монастырей и вырос впоследствии доминиканский орден. Развивать риторические таланты было необходимо тем более, что на больших диспутах с еретиками католики нередко оставались побежденными. Так, незадолго до этого времени, произошло знаменитое состязание с вальденсами в Монреале, где сошлись талантливые борцы той и другой стороны. Тут были все легаты, Гюи де Во-Серне, сам Доминик и столпы ереси: Арнольд, Оттон, Жильбер Кастрский, Бенуа де Терм, Павел Иордан. Толпами любопытных, помпой и блеском диспут напоминал Ломбер, но разница была та, что здесь посредники были лицами, не питавшими к ереси отвращения. В нем заседали бароны и князья. Увлечение спорящих было до того сильно, что они не могли закончить спора в продолжении 15 дней [3_18]. Было решено продолжить его путем богословско-литературной полемики.

Таково было направление римской политики на Юге, когда случились события, потрясшие всю Европу и послужившие непосредственным толчком альбигойских войн.

Петру де-Кастельно однажды удалось встретиться с графом Раймондом VI. В последнее время Раймонда, поглощенного феодальными войнами в Провансе, увидеть было трудно.

Между тем Петр искал его давно, ибо о сути происходящего следовало объясниться открыто. Между ними произошел следующий разговор, воспроизведенный позднейшим историком из летописных данных.

— Граф, вам пора наконец объявить, кто вы, друг или враг наш, — начал легат. — Если вы — покровитель ереси, то присоединяйтесь явно к еретическим баронам; если же вы не расположены к ней, то разите ересь в сердце, ибо иначе она, как язва, пожрет все ваши домены.

— Я так бы и сделал, господин легат, если бы некоторые провансальцы не причинили мне тяжкого зла, думая отложиться от своего законного сюзерена.

— Но они предлагали вам мир.

— Знаю; но на каких же условиях?

— Вам, конечно, герольды передавали их.

— Да, хороши условия! По нашему, господин легат, такой мир во сто крат хуже войны. Они хотят мне связать руки и ноги и заставить ходить на их помочах. Клянусь Сен-Жиллем! Нет, я достаточно хитер, чтобы не попасться на зубы волку, которого сам же затравливаю. Дайте нам кончить эту войну; тогда, в качестве феодального сеньора, я сделаю для Церкви все, что могу.

— Если так, то сейчас же удалите из вашей армии осужденных еретиков, которые заражают остальных воинов.

— Никогда, государь легат, никогда. Вальденец ли, католик ли, — все одинаково храбрые служаки в день битвы.

— А! Теперь я вижу, вы прямой защитник ереси.

— Ничуть. Я терплю ее, и только.

— Вздор! Тот, кто не за нас, — тот против нас! Читайте, -воскликнул, теряя самообладание легат и, положив сверток, запечатанный папской печатью, вышел из комнаты [3_19].

Раймонд развернул грамоту и прочел следующее.

«Благородному мужу Раймонду, графу тулузскому, дух мудрого совета! Если бы мы могли раскрыть твое сердце, то нашли бы в нем и увидели гнусные мерзости, совершенные тобой. Но так как сердце твое крепче камня, то можно еще пробить его словом благости, но невозможно проникнуть в него. О! какая гордыня овладела твоим сердцем, сколь велико твое безумие, язвительный человек; ты не хочешь знать мира с соседями и нарушаешь законы божеские, желая присоединиться к врагам веры. И кто ты такой, один противящийся миру, чтобы подобно врагу кинуться на труп в то время, когда могущественнейшие государи и сам король appaгонский клялись блюсти мир по приказу легатов апостольского престола. Не краснеешь ли ты, нарушив клятву, которую дал, обещая изгнать еретиков из своих владений? Когда, во главе разбойников apaгoнcкиx, ты свирепствовал по всей арелатской провинции, епископ оранский просил тебя пощадить монастыри и хотя бы в праздничные дни воздержалъся от опустошения страны, а ты клялся в это самое время, что не будешь уважать ни праздников святых, ни воскресных, и что лишишь бенефиций всех тех, кто служит Церкви. Клятву, или лучше клятвопреступление, тобой совершенное, ты держишь гораздо крепче, чем твои клятвы, вынужденные обетованием блаженной кончины. Нечестивый, жестокий, варварский тиран, не ты ли себя покрыл позором покpoвительcтвo ереси, не ты ли отвечал на эти упреки, что найдешь среди еретиков епископа, вера которого лучше католической? Не тебя ли обвиняют в вероломстве, когда ты, презирая просьбу Кандельских монахов восстановить истребленные тобой виноградинки, тщеславно оберегал имущество еретиков? Легаты по справедливости oтлучaют тебя и налагают интердикт на твою страну. Поскольку ты предводительствовал шайкой арагонцев, презирал дни поста и праздников, в которые должен бы был заботиться о безопасности и мире, поскольку ты отказываешься поступать честно с твоими врагами, клятвенно предлагающими тебе мир, поскольку даешь общественные должности жидам, к стыду имени христианского, поскольку опустошаешь монастыри и церкви, храмы обращаешь в укрепления, увеличиваешь налоги, поскольку изгнал нашего почтенного брата, епископа Карпантра из его епархии, — за все это мы подтверждаем их распоряжение и сим повелеваем, чтобы оно было приведено в исполнение, если ты немедленно не дашь нам должного удовлетворения. Но, несмотря на тяжелейшие прегрешения твои, как против Бога и против Церкви вообще, так и против нас в частности, мы, следуя данной нам власти исправлять заблудших, обращаемся к благородству твоему и увещеваем, напоминанием суда Господня, принести скорее покаяние, сообразное твоим преступлениям. Однако, не будучи вправе оставить без наказания столь великие несправедливоси против вселенской Церкви и против самого Господа, даем тебе знать, что мы накладывем интердикт на земли, которыми ты владеешь от Римской Церкви. Если же и подобное наказание не заставить тебя вернуться к своему долгу, тогда мы примем меры, чтобы все соседние государи поднялись против тебя, как против врага Христова и гонителя Церкви, и удержали бы за собой те земли, которые захватят, дабы исторгнуть их из твоей власти, потворствующей еретической заразе. И всем этим не истощится гнев Господень над тобой; рука его, доселе над тобой распростертая, раздавит тебя и покажет, что трудно избегнуть гнева Его, так преступно вызванного. Написано в Риме, у Святого Петра, 26 мая, лето же папствование нашего десятое от Рождества Xристова год 1207 [3_20].»

Так, ровно с середины первосвященничества Иннокентия, изменилась его политика. Все паллиативные меры отжили в его глазах свое время: он успел потерять веру в пользу той системы, которую создали Диего и Доминик, не угрозой, а собственным примером и увещеванием дейcтвoвaвшие на заблудших. Папа, доселе гуманный, с высоты своего престола грозит оружием. Как объяснить эту резкую перемену?

Дело в том, что Иннокентий наконец понял: компромисс с альбигойцами немыслим, на его убеждения его они, сильные своим духом, не сдадутся; папа понял, что вскоре католицизму грозит борьба за существование. Если не он, то его преемники должны будут действовать против ереси оружием. Оказавшись перед этой горькой необходимостью, Иннокентий III осознал свою миссию. Трагичность истории поставила его в положение, противное принципам его характера, но совершенно соответствовавшее чертам той мировой теократической системы, которую он хотел создать.

Внезапной переменой его убеждений объясняется и редакция буллы. Она полна натяжек, и потому доводы убедительные в ней чередуются с ничтожными; в ней заметно желание придраться, по возможности мотивировать свое дело, отыскать какие бы то ни было доводы, взять количеством аргументов и характером их подачи. Указав на распоряжение легатов, булла выражается: «Итак, поскольку одновременно с тем и перед этим и т. д.», будто дальнейший перечень нов, будто он не исчерпан самой сущностью прежней формулы, будто не ясно просвечивает желание поразить одним ко-личеством видимо разнообразных преступлений. Виноградники кандельские слишком не важны сравнительно со всей системой оппозиционных действий тулузского графа. Судьба одного епископа была незаметна в сравнении с систематическими гонениями на католическое духовенство в Лангедоке. Частная феодальная тяжба наскоро привязана к религиозному и мировому вопросу. Папа изображает себя защитником политических прав свободного народа цветущей страны, только кое-где терзаемой шайками арагонцев, но, если демократизм Иннокентия не противоречил римской политике, и тем более его личным убеждениям, то здесь он — одно из орудий к страстным нападкам на графа тулузского.

Но Раймонд VI в душе прекрасно понимал, что он, в глазах Рима, внолне заслуживает и такой буллы и ее угроз. Он знал, что ему давно уже следовало ждать их исполиения, и все-таки теперь, в решительную минуту, когда пришло время расквитаться с папой и католицизмом, у него по-прежнему не было отваги. Разлад, слабость личного характера взяли свое. Он испугался борьбы как раз когда надо было обнажить оружие, — и губил тем самого себя, как и всех остальных альбигойцев.

Убийство Петра де Кастельно

[править]

Раймонд спешит заключить требуемый мир и принимает условия провансальских католических баронов. С горечью в сердце он приехал в Сен-Жилль, где ждало его все семейство. Там же произошла неожиданная встреча с вечно преследующим его, подобно тени или мрачному духу, Петром де Кастельно. Петр один во всей стране бурно работал на католическую партию. Он, вместе с Арнольдом (Рауль умер вскоре после смерти дона Диего), подтвердил мирный трактат и обязательство графа принять решительные меры против еретиков. Но он вновь не видел их исполнения. Началось крупное объяснение. Теперь легат наступал решительно, со всем самозабвением фанатика. Присутствие многих свидетелей побуждало графа смягчать свои высказывания, а на легата, напротив, действовало возбуждающе. Петр повысил тон до последней возможности, как бы стирая в прах Раймонда и всех его единомышленников, и, наконец, разошелся так, что звуки его голоса проникали в отдаленные части готической залы, заполненной баронами и рыцарями.

— Теперь, граф, я объявляю тебя клятвопреступником; гнев Божий да разразится над тобой. Я отлучаю тебя от Церкви. На всех землях твоих отныне объявлен интердикт. С этого дня ты враг Бога и людей. Подданные твои освобождены от присяги. И, — сказал он, возвыснв голос, так что его гул наполнил высокую залу замка, — тот, кто свергнет тебя, поступить справедливо, очистив престол, опозоренный еретиком!

— Повесить негодяя! — закричал в бешенстве граф, делая движение в сторону легата.

— Именем святого посланничества моего, — произнес Петр с яростным вдохновением, — я запрещаю всякому поднимать руку на помазанника Господня!

Раймонд еще продолжал грозить легату, когда тот вышел из залы. В свите было сильное движение графа, ибо тут большей частью присутствовали люди, явно или тайно исповедывавшие ересь. Проклятия и смелость Петра вызывали в них лишь чувства негодование и мести. Раймонд, со своей стороны, имел неосторожность заметить, что наглец не выйдет живым из его владений. Нашлось немало людей, готовых услужить графу, хотя известно, что аббат Сен-Жилльский, консулы и даже многие влиятельные граждане приняли все меры, чтобы утихомирить страсти.

Легату дали спокойно выехать из города. Он торопился перебраться через Рону. Утром на другой день, 15 января 1208 года, он был у переправы и отслужил короткую мессу; с ним оставалось несколько монахов. У берега стояла лодка; в ней находились двое людей, по-видимому гребцы.

— Если вы не еретики и не иудеи, — сказал он, — садясь в лодку, — то не откажитесь дать убежище проповеднику Святого Евангелия, который бежить с земли гонения.

Он уже занес ногу в лодку, какогда один из гребцов поднялся, будто желая пособить ему, и одним ударом кинжала опрокинул Петра. Смертельный удар попал в бок возле сердца. Несколько взмахов весел — и убийцы были в безопасности; лодка скрылась по течению.

Обливаясь кровью, легат на руках своих спутников, твердя, едва шевеля губами: «да простит их Господь, как я их прощаю.» Он успел передать еще несколько наставлений и тихо скончался со словами молитвы на устах [3_21].

Мнимые гребцы были из числа тулузских придворных. Граф Раймонд, видимо, являлся соучастником этого преступления. По слухам, он даже наградил убийцу.

С ужасом узнал об этом товарищ Петра, Арнольд; с неменьшим ужасом узнали о страшном убийстве и в Тулузе. Арнольд донес обо всем Иннокентию и крестовый поход был предрешен.

Воззвание папы

[править]

Негодование папы и римской курии не знало границ. За всю историю католической Церкви подобного случая не бывало. Гибель первых апостолов Христовых от руки язычников производила впечатление гораздо более слабое. Только убийство древних римских послов некогда волновало площади вечного города с той же силой, как теперь весть о злодействе над легатом. Неприкосновенность легата была делом свято узаконившимся. Ею определялось все могущество, все влиение курии на мир. У папы не было легионов чтобы охранять своих послов и доселе в том не виделось надобности.

Провансальским епископам и всему католическому миру возвестилась воля Иннокентия. Через несколько недель в Тулузе читали следующую грамоту:

«Иннокентий, епископ, раб рабов Божиих, нашим возлюбленным детям, благородным мужам, графам, баронам и всем рыцарям, находящимся в провинциях: Нарбонны, Арля, Эмбрюна, Э и Вьенны, а также архиепископам их, передает привет и апостольское благословение.

Мы услышали ужасную весть, которой принуждены были поверить лишь вследствие общей печали, овладевшей всей Церковью. Мы узнали, что брат Петр де-Кастельно, блаженной памяти монах и священник, муж добродетельный между всеми людьми, знаменитый своей жизнью, знанием, славой, предназначенный вместе с другими к евангельской проповеди мира и к утверждению веры в Окситанской провинции, — узнали, что этот труженик, достославно исполнявший обязанности, возложенные на него, и не перестававший работать, как вполне постигший в деле Иисусовом то, чему учит оно, умерщвлен.»

Описав со всеми подробностями это убийство, булла продолжает:

«Хотя несчастное общество заблудшихся провансальцев не заслуживает, при всем жeлaнии своем, того, чтобы на нем запечатлелось мученичество брата Петра, мы все-таки склонны думать, что он смертью своей хотел искупить души, дабы не погибла вся страна, которая, терзаемая ересью, могла бы только кровью мученика исцелиться от своего заблуждения. Такова была, и вечная заслуга Иисуса Христа, такова и чудодейственная тайна Спасителя, который, будучи видимо побежден на земле, в сущности торжествует той благостью, в силу которой Он, умирая, разрушил смерть, продолжая давать своим слугам торжество над победителями, некогда поражаемыми. Семя пшеницы, упавшее на землю, но не взросшее, остается одиноким, а исчезнувшее дает обильные плоды. И потому, пребывая уверенными, что плод от этого обильного посева должен произрасти в Церкви Христовой… и в тоже время не теряя надежды на то, сколь великая потеря будет для Церкви в пролитии крови, и сколь великий успех обещал Господь его про-поведи в стране, за которую мученник пал, мы сами рачительнейше приказываем нашим почтенным братьям, епископам и их суфраганам[134] известить по их диоцезам, что отныне убийцу слуги Господня, а вместе и тех, кто помогал его ужасному преступлению, делом, словом и помышлением, тем более его укрывателей и защитников, именем Всемогущаго Бога, Отца, Сына и Святого Духа, властью блаженных апостолов Петра и Павла и нашей, — считать всех таковых отступниками и пораженными анафемой. Отныне церковному интердикту подлежит всякое место, где покажется убийца или какой-дибо из его соучастинков. Об этом епископы и все духовенство должны объявлять по воскресениям и по праздникам утром при звоне колоколов и при зажженых факелах, пока отлученный не осознает преступление и не склонится к Церкви римской. Мы приказываем им, епископам, вместе с тем объявить безопасное отпущение грехов именем Бога и eгo наместникa тем, кто одушевлены или ревностью к вере православной, или местью за кров праведника, вoпиющей oт земли к небу; а также и тем, кто мужественно опояшется и вооружится на зачумленных нападающих на веру и истину. Труд, начатый ими, да будет для них искуплением грехов, за которые, они должны были принести Господу сокрушение своего сердца и искреннее покаяние. Мы пребываем уверенными, что зачумленные провансальцы думали не только отнять у нас паству нашу, но и совершенно сокрушить нас самих и что не удовольствуясь изощрением ругательств на погибель душ христианских, они простирают руки даже на сокрушение телес, будучи таким образом развратителями одних и убийцами других.

Что же касается до вышеупомянутого графа, то, хотя он уже с давних пор поражен ножем анафемы по причине многочисленных и великих преступлений его, о которых разсказывать здесь было бы слишком долго, но, поскольку, на основании достоверных свидетельств, он оказывается виновным в смерти святого человека, не одним тем, что грозил публично умертвить его и подготовил засаду, но еще и потому, что убийцу подвижника принял под свое покровительство, наградив его большими дарами, повелеваем архиепископам и епископам торжественно объявить его преданным анафеме. И так как, следуя каноническим постановлениям Святых Отцов, вера не должна быть хранима для того, кто не хранит ее для Бога, то сказанного графа отлучить от общения с верными и, желая скорее удалять от него, чем привязывать к нему, властью апостольской приказываем объявить освобожденными всех тех, кто связаны с этимь графом клятвами верности, общности, союза и другими подобными причинами, и предоставляем всякому католику не только преследовать его, но даже занять и держать его земли и домены с соблюдением прав его государя — сузерена, дабы этими средствами завершить очищение от ереси, силой и умением, земли, которая но сей день была позорно повреждаема и попираема злодейством сказанного графа; ибо не будет несправедливым, если руки всех поднимутся на того, кто сам на всех поднимал свои руки. Если же такое осуждение не заставить его опомниться, то мы будем вынуждены сильнее наказать его. Но если, каким бы то ни было способом он будет oбещaть нам удовлетворение, то следует принудить его в знак раскаяния употребить все усилия к изгнанию последователей еретического нечестия.

В силу того, что, по гласу истины, должно бояться не тех, кто убивает тело, а скорее тех, кто могут послать тело и душу в геенну огненную, мы, веруя и уповая на того, кто, стремясь избавить верных от страха смерти, умер и в третий день воскрес , — надеемся, что умерщвление раба Божия Петра де-Кастельно не только не внушит никакого страха ни нашему почтенному собрату енископу консеранскому, ни нашему возлюбленному сыну Арнольду, аббату Сито, легату апостольского престола, ни другим православным последователям истинной веры, но, напротив, воспламенить их любовью. И,пусть они, одушевленные примером того, кто счастливо заслужил жизнь вечную ценой смерти временной, не поколеблются пожертвовать ради Христа, если бы то оказалось необходимо, и самую жизнь свою.

Посему, мы сочли за благо советовать архиепископам и еписконам, чтобы они, увещевая свои паствы молитвами, а также наставлениями и дружным подчинением спасительным распоряжениям и повелениям наших легатов, содействовали послединм во всех тех случаях, в которых они решат дать им повеление по желанию своему или их храбрых соратников; сим извещаем их, что всякое обнародованное постановление легатов не только против мятежных, но и против ленивых, мы повелеваем признавать как бы одобренным нами и выполнять беспрекословно.

Написано в Латеране, шестого марта, лето же папствования одинадцатое» (10 марта 1208 г.) [3_22].

Римская государственная канцелярия, как и надо было ожидать, проявила необычную деятельность в дни получение известия об убийстве Петра. Тем же числом были помечены и другие буллы, написанные по данному поводу и содержавшие ряд мер и распоряжений, имевших великие последствия.

Архиепископ лионский должен был требовать от своей епархии содействия «в столь святом деле, в службе достойной Господа». Аббат Арнольд получил вместе с ободрением и извещение о назначении ему помощника в лице епископа консеранского, с которым вместе он «должен благоразумно и неотступно ведать дело вселенской Церкви, как укажет Господь».

Среди конклава и в голове его вождя создавались различные политические соображения и планы. Архиепископу турскому и епископам парижскому и нивернскому было поручено действовать к возбуждению французского короля и вельмож против еретиков. Все графы, бароны и народ французский получили подобное же послание, как и сами южане [3_23]. Епископу турскому и местным цистерцианским аббатам предписывалось употреблять все усилия, чтобы короли французский и английский как можно скорее помирились или хотя бы немедленно заключили перемирие, дабы тем не подавали дурного примера своим поведением ввиду церковных бедствий[135].

Политика королей французского и арагонского

[править]

Но важнее всего и, вместе с тем, труднее было убедить Филиппа Августа содействовать Церкви и целям папы, а без него все планы расстраивались. Читатели могут припомнить, в каких отношениях находился с ним Иннокентий по поводу дела Ингебурги. Возмущенный вмешательством Рима, своей вынужденной уступкой, интердиктом, рядом оскорблений, находившийся и теперь под каким-то гнетущии взором Иннокентия, король мог или решительно отказать в помощи, или поставить доставить римской курий затруднения. Но Иннокентий, всегда счастливый, не терял надежды на успех и когда писал к Филиппу. Он смотрел на эту грамоту как на воззвание к фанатичному духу средневековых народов. Оттого-то в этой булле использованы особые приемы, то обличительные, то делающее ее скорее грозным обращением могущественного государя ко всему миру, чем посланием представителя высшей духовной власти. Эта булла — один из лучших литературных памятников европейской теократии.

"Если твоя королевская ясность, обозревая своим взором всех государей мира, сознает себя преимущественно пред другими осененным покровительством Господа, который no благости своей, а также по заслугам, которые ты и предки твои сделали перед врагами его, и так как многочастно имя твое достойно прославления, то и почиет на тебе благодать в настоящем и уготовалась слава в будущем, особенно потому, что, доверяясь одной святой католической и апостольской Церкви, ты всегда ненавидел и чуждался секты еретического нечестия ". Затем, изложив все подробности убийства легата и сделав указание на необходимость крестового ополчения, папа обращается прямо к королю, восклицая: «Итак, гряди, воин Христов, гряди христианнейший государь, да подвигнется благочестивейший дух твой стоном святой вселенской Церкви и да будешь ты самым ревностным в отмщении столь великой несправедливости к Богу твоему. Услышь, как взывает к тебе кровь праведника и побуждает стать щитом Церкви против тирана и врага веры. Если кто до сих пор со славой вооружался за мирское дело, то тем более достоин хвалы ополчившийся за Христа, который тяжко гоним своими недостойными рабами. Восстань в удобное время для совершение праведного суда и не отврати ушей своих от вопля Церкви, неумолкно взывающей к тебе: „Восстань и суди дело мое (Псал. LXXIII)…“ Посему, возлюбленный сын, возьми меч против злодеяний, и прийми славу добрых от Господа, соедини меч свой с нашим, дабы мы отомстили столь позорным и дерзновенным злодеям. Последуй Моисею и Петру, этим двум отцам обоих Заветов, обозначивших единство между царством и священством, из которых один основал царство священническое, а другой наименовал царственное священство… И князь Апостолов говорить: „вот два меча“ (Лука XXII) и, наконец, сам Господь ответом своим показал, что есть два меча, вещественный и духовный, содействующие друг другу, из которых один помогает другому. А так как, после убийства сказанного праведника, Церковь в странах тех находится в тоске и печали, без помощи и утешения, вера же погибла, мир исчез, а еретическая язва и ярость вражеская восторжествовали, и также принимая в соображение, что, с начала бури, нет достаточного утешение в религии и что корабль церковный представляется совершенно погибшим в крушении, мы обращаемся к твоей королевской честности и увещеваем тебя, отпуская тебе прегрешения твои, с доверием на благость Христову, дабы в такой крайности и великой необходимости, ты не замедлил прийти на помощь… Мы же не перестаем ожидать, что ты будешь напрягать все усилия к умиротворению тех народов, ибо твое призвание царственное в государстве своем — водворять дело мира, подобно мудрейшему из царей, Соломону, который, пред лицом Бога вечного, призван был быть миротворцем. Всеми путями, какими направить тебя Господь, ты будешь стараться уничтожить вероломство еретическое, как и последователей нечестия, сражаясь с ними рукою могучей и дланью далеко простертой, суровее чем с сарацинами, ибо они суть хуже их. Помимо этого, повелеваем тебе, если вышеназванный граф Раймонд, который, заключив союз с духовною смертью, пока продолжает грешить и пока не отказывается от своих преступленй, вздумал бы избрать иной путь в покаянии, определенном ему, и, с лицом покрытым бесчестием, воспринял бы намерение снова искать имя Божье и дать должное удовлетворение нам и Церкви или, скорее, Богу, то все-таки желаем тебе не переставать пользоваться над ним предоставленными тебе королевскими правами, изгоняя его самого и последователей его из замков и лишая их земель, им принадлежавших. Очистив долины от еретиков, ты водворишь католических жителей, которые, следуя уставам твоей православной веры и пребывая в святости и справедливости, под твоим счастливым правлением, не перестанут служить пред Господом» [3_24].

Теперь Рим становится неумолимым и сторонится всяких дальнейших сделок с еретиками. Не доверяя им более, он отказывается от увещаний, вместо которых направляет на Юг армии крестоносцев.

Впрочем, на Филиппа II столь решительное послание подействовало мало. Практичный король предпочитал пользоваться готовой добычей, кровью и трудами других, чем рисковать всем, чего он успел достичь, уклоняясь от задачи восстановить единовластие в феодальном королевстве, и без Лангедока представлявшем собой пеструю смесь элементов. Самое большее, что он обещал сделать для крестоваго дела, — это не мешать вооружаться своим подданным. Раймонд, по жене, приходился ему двоюродным братом. Есть свидетельства, что король продолжал поддерживать с ним дружеские отношения. Еще в мае 1208 года король писал ему о церковных бенефициях [3_25].

Когда, после римского воззвания, авантюристы и фанатики, из простого народа и рыцарства, стали собираться во Франции для похода на Юг, то Раймонд при личном свидании просил Филиппа Августа воспрепятствовать тому. Как у близкого родственника он просил у него совета. В ответ, король предлагал ему помириться с папой. Понимая затруднительность положение своего сузерена, Раймонд обратился к сопернику Филиппа, императору Оттону[136], чем вызвал против себя естественное негодование французского короля.

Устранить или задержать крестовое ополчение Филипп не мог, даже если бы и захотел. Католическое духовенство и народ явилиcь деятельными помощниками папской политики. Легаты успешно вели свое дело, дело пропаганды. Главному из них, аббату Арнольду, поэтическая провансальская летопись приписывает даже мысль о самом крестовом походе, и это место важно для нас, ибо оно выражает общее убеждение того времени. Будучи в Риме, он якобы сказал Иннокентию:

«Святой Отец, скорее пишите ваши латинские грамоты, поднимите великий шум, а я разнесу их по Франции, по всему Лемузену, Пуату, Оверни, до самого Перигора. Объявите повсюду индульгенции от здешних стран до самого Константинополя, по всей земле христианской, что тому, кто не вооружится, будет запрещено пить вино, есть за столом по утрам и вечерам, одеваться в ткани пеньковые и льняные, и что если такой умрет, то будет похоронен, как собака».

И все сделалось по этим словам, прибавляет хроника, по этому совету. Папа с грустным ви-дом сказал аббату:

«Брат, поезжай в славную Тулузу, раскинувшуюся на берегах Гаронны. Ты поведешь туда ополчение крестоносцев против неверующего племени. Именем Иисуса Христа прощай верным их грехи, и проси и увещевай их от меня изгнать из среды себя еретиков».

Вот что говорит летописец:

«И настолько далеко, насколько простирается земля христианская, во Франции и во всех других королевствах ополчались народы, лишь только узнавали о прощении грехов и никогда, как родился я, не видал столь великого воинства, как то, которое отправилось на еретиков и иудеев. Тогда надели крест герцог бургундский, граф неверский и другие многие синьоры. Не стану я перечислять тех, которые нашили себе кресты из парчи и шелка, наколов их на правой стороне груди; не стану описывать их вооружение, доспехи, гербы, их коней, закованных в железо. Еще не родился на свете такой латинист или такой ученый клирик, который из всего этого мог бы рассказать половину или треть, или переписать одни имена всех священников и аббатов, которые собрались в лагере под Безьером, за стенами города, на полях окрестных» [3_26].

Нет сомнений, что перед таким движением, при таких приготовлениях, отвага Раймонда тулузского пала. Он хотел отклонить удар новым изъявлением папе своей покорности. Он пытался просить о заступничестве даже Арнольда. «Я ничего не могу сделать для вас без папы, да это и не в моей власти», было ответом легата.

Тем более ничего не могли сделать в его пользу новые легаты, ни Наварр Консеранский, ни Гуго-Раймонд, епископ Риеца, только что уполномоченный Иннокентием. Тогда Раймонд отправил в Рим знатное посольство из архиепископа Бернарда д`Э и Раймонда Рабастена, бывшего епископа тулузского [3_27]. Они имели целью ходатайствовать перед папой о милосердии и принести жалобу на бессердечие легата Арнольда и его крайнюю суровость.

Примерно в это время из Рима выехали Фулькон, епископ тулузский и Наварр, епископ консеранский. Как местные католические верховные власти, они со своей стороны успели представить дело Иннокентию в своих красках и по-прежнему требовали удаления Раймонда. При всем том, Иннокентий еще был настолько беспристрастен, что принял доверенных послов графа, откровенно беседовал с ними и видимо снова думал о примирении.

Послы привезли ему формальную уступку графства Мельгейль, за которое Раймонд обещал присягнуть папе, «как за собственность Святого Петра» [3_28]. Папа, нуждаясь не в территории, а в приобретении ручательства за будущую верность Раймонда, отказался от этого дара. Он обнаружил некоторую благосклонность к графу. Прощаясь с послами, Иннокентий III сказал им:

«Мы и вся курия апостольская довольны смирением графа тулузского. От него самого зависит подчиниться Церкви и ее приказанием; мы же, со своей стороны, обещаем поступить с ним справедливо. Пусть он докажет свою невинность — и прощение тотчас же будет дано ему; отлучение будет снято. Но прежде того, в доказательство искренней веры, его непритворного благочестия, пусть он даст в залог семь своих крепких замков. По окончании суда они немедленно будут возвращены ему. Ему кажется подозрительным аббат Арнольдь, — мы устраним и его. Граф непосредственно будет иметь дело с новым легатом a latere[137]; это Милон, наш секретарь, которого мы теперь же посылаем в Прованс» [3_29].

Граф был доволен, когда узнал об этом. Сам хорошо не зная Милона, он почему-то рассчитывал на него. В советники к легату послан был каноник из Генуи по имени Феодосий, он слыл за человека энергичного и весьма ученого. Прежние легаты не были подчинены Милону, как и он не был подчинен им. В то же время папа, не оставляя своей решительной политики, писал им со всей тонкой хитростью какого-нибудь итальянского дипломата эпохи Возрождения. Решившись на чисто светскую, политическую борьбу, он обладал достаточным искуством для успеха в ней. Понятно, что одно уклонение от идеала ведет к другому, одно снисхождение к средствам ведет к дальнейшим и соблазн с возрастающей силой ставит под сомнение всю политику.

«Посоветовавшись с легатами и вождями крестоносцев, — предписывал Иннокентий легатам, — вы должны порознь нападать на еретиков, начиная с тех, которые отделились от остальных. Вы не должны трогать графа тулузского, если увидите, что он не старается помочь другим и что поведение его стало более обдуманным; вы оставите eгo на время в стороне, дабы тем удобнее было вести войну с прочими еретиками; поскольку все они будут разъединены, можно, руководствуясь благоразумной скрытностью, надеяться покорить их. Не рассичтывая на помощь от графа, они тем скорее будут побеждены и тогда сам граф, видя поражение, может быть почувствует раскаяние; если же он будет коснеть в своем лукавстве, гораздо легче обрушиться на него, когда он остался один и будет лишен всякой помощи со стороны своих друзей. Мы предлагаем вам эти мысли на всякий случай, и просим скрывать их. Вы же, как свидетели всего происходящего и потому знающие его обстоятельнее нас, будете действовать так или иначе, смотря по ситуации и внушениям с неба: вы вмешаетесь в дела графа и тогда, благоразумно обдумав все предприятие, увидите, что будет полезнее всего для чести Божьей и выгод Церкви» [3_30].

Тогда же папа писал всем «архиепископам, епископам и прочим прелатам королевства французского», предписывая им увещевать своих прихожан идти против еретиков. Он давал индульгенции тем духовным и светским лицам, которые примут в том хотя бы некоторое участие. Он обещал, если они были должниками, выплачивать за них проценты до самого их возвращения. Наконец он увещевает всех прелатов следовать примеру архиепископа сеннского и его помощников, которые заставили всех тех, кто имел владения в землях графа бургундского, графа неверского и других именитых крестоносцев, платить десятину с их доходов на содержание войска, предназначенного к походу. Духовным же лицам, которык окажут содействие тем или другимь способом в войне с еретиками Прованса, обещаны были все цеpкoвныe доходы за два года. Крестоносцы брались под защиту святого престола [3_31].

В феврале 1209 года Иннокентий просил французского короля назначить главнокомандующего над армией, которая должна идти против провансальских еретиков, чтобы соблюсти порядок и единство в действиях. Он сам, в особом послании к этим «всеобщим опорам в послушании ко Христу», призывал крестоносцев cpaжaться за дело Божие и вечную славу [3_32].

Число крестоносцев постепенно увеличивалось. В их рядах, помимо рыцарей, были целые толпы виланов и крестьян; по одному стихотворному преданию — более двухсот тысяч [3_33]. В отличие от тех, кто собирался на мусульман и нашивал кресты на плечах, новое ополчение нашило кресты на правой стороне груди.

Папа так надеялся на Арнольда, хорошо знавшаго край, что и Милону приказал совещаться с ним в важных случаях. Свидание двух легатов произошло в Осере. Арнольд чувствовал, что должен стать к Милону в отношения несколько подчиненные. Он изложил ему письменно свои планы и соображения по поводу предстоящих событий и передал в запечатанных пакетах. Тут же указал на необходимость собора, при чем назвал надежных и умных прелатов, советами которых можно пользоваться.

Вместе с Милоном, Арнольд отправился к Филиппу II. Он стоял тогда лагерем при городке Вильнев-ле-Руа на реке Ионн. Тут были и крестоносцы, — герцог бургундский, графы Невера и Сен-Поля и множество других феодалов. Легаты вручили королю папское послание: в них заключалась просьба или лично прибыть на Юг, или прислать сына Людовика. Филипп отвечал, что и без того два льва сидят у него на шее, немецкий (Оттон Гордый) и английский (Иоанн)[138], что Францию ни ему, ни сыну покидать нельзя и что самое большее, что он может сделать, — это не препятствовать своим баронам действовать против «возмутителей мира и врагов веры». Популярность войны среди северян была столь сильна, что 15 тысяч человек тогда же оставили французский лагерь [3_34].

Переговорив с королем, легаты расстались. Арнольд остался во Франции, чтобы наблюдать за сбором и движением крестоносцев. Милон прибыль на берега Роны в городок Монтелимар, где назначил большой собор для совещания, как о предстоящей экспедиции, так и о судьбе графа тулузского. Он просил подать советы в письменном виде. Впрочем, все они оказались похожими: Раймонд должен был предстать пред Милоном в городе Валенсии.

Граф исполнил наставление собора. В первых числах июня Раймонд был в Валенсии. Он поклялся выполнить все повеления легата и в залог соблюдения своих обещаний передал ему семь исправных замков. Кроме того он согласился, что консулы Авиньона и Сен-Жилля дадут за него клятву легату, в случае же его дальнейшего неповиновения, откажутся от подчинения ему, а графство Мельгейль навсегда останется во власти Римской Церкви. Раймонд присягнул перед Милоном и вручил документы, содержание которых было следующее:

«Да будет ведомо всем, что в лето от воплощения Господня 1209, месяца июня, я, Раймонд, Божией милостью герцог Нарбонны, граф Тулузы, маркиз Прованса, передаю вместе с собой и семь замков: Оппед, Монферран, Бом, Морна, Рокмор, Фурк и Фанжо, — милосердию Божию, и полной власти Римской Церкви, папской и вашей, господин Милон, легат апостольского престола, дабы замки эти служили порукой исполнения тех статей, за которые я пребываю отлученным. Я обязуюсь отныне держать эти замки именем Церкви Римской, обещая немедленно возвратить их тому, кому вы укажете и кому присудите, а также не препятствовать ничему, что вы прикажете их правителям и жителям и вообще в точности охранять их в то время, как они будут во власти Римской Церкви, несмотря на верность, которую они мне должны и не щадя на то никаких средств» [3_35].

Тотчас же Милон послал своего помощника Феодосия принять эти замки, раскинутые по обоим берегам Роны, в пределах Арля и Монпелье. Сама же церемония прощения, обряд торжественного покаяния, назначена была в Сен-Жилле, в том месте, где Раймонда должны были тяготить воспоминания, близ той церкви, в которой хранились теперь мощи убитого Петра, причисленного к лику блаженных.

Там произошла та знаменитая сцена, которую мы описали в начале этой книги…

Несоблюдение клятвы, данной здесь графом столь торжественно, при обстоятельствах, еще не вызванных насилием, всегда приводилось историками в укор Раймонду VI. Но условия клятвы были слишком тяжелы. Редакция этой клятвы, как и всех других присяг, произносимых на торжественном собрании сен-жилльском, была составлена усердным Милоном, в выражениях, которые унижали самые тонкие чувства Раймонда. Вот ее содержание:

«Во имя Господа Бога. Двенадцатый год первосвященства господина папы Иннокентия III; четырнадцатый день июльских календ. Я, Раймонд, герцог Нарбонны, граф Тулузы, маркиз Прованса, перед находящимися здесь святыми мощами, дарами Христовыми и древом честного креста, положа руку на святое Евангелие Господне, клянусь повиноваться всем приказанием папы и вашим, учитель Милон, нотарий господина папы и легат святого апостольского престола, а равно и всякого другаго легата или нунция апостольского престола относительно статей всех вообще и каждой порознь, за которые я отлучен папой ли, легатами ли его, или самым законом. Сим обещаюсь, что чистосердечно исполню все, что будет приказано мне самим папой и его посланиями по предмету всех упомянутых статей, а особенно следующих, которые называю:

1) В том, что когда другие клялись соблюдать мир, я, как говорили, отказался от клятвы.

2) В том, что я, как считали, не хранил обещаний, которые дал относительно изгнания еретиков, и их последователей.

3) В том, что, как полагали, я всегда потворствовал еретикам.

4) В том, что всегда считался подозрительным в вере.

5) В том, что содержал шайки разбойников.

6) В том, что, как считали, нарушал дни поста, праздников и четыредесятницы, которые должны ознаменовываться спокойствием.

7) В том, что не хотел оказывать справедливости моим врагам, когда они предлагали мир.

8) В том, что поручал иудеям обшественные должности.

9) В том, что удерживал домены монастырские Святого Вильгельма и других церквей.

10) В том, что укреплял церкви, которые служили у меня вместо крепостей.

11) В том, что брал недозволенные подати, а также возвышал и возвышаю налоги.

12) В том, что изгнал епископа Карпентра из его епархии.

13) В том, что заподозрен в убийстве Петра де-Кастельно блаженной памяти, преимущественно потому, что в последствии я укрыл убийцу.

14) В том, что пленил епископа Везонского и его клириков, что разрушил его дворец вместе с домом каноников и опустошил замок Везон.

15) Наконец в том, что мучил в плену церковных особ и совершил многие злодейства (multas rapinas).

Я присягаю за все эти пункты, а также за все другие, которые могут мне предложить; я присягаю за все те вышеупомянутые замки, которые даль в залог.

Если же я нарушу эти статьи и другие, которые мне могут предлагать, то соглашаюсь, что эти семь замков будут конфискованы в пользу Римской Церкви и что она войдет во все те права, которые я имею над графством Мелгейль. Я хочу и беспрекословно соглашаюсь в таком случае считаться отлученным. Тогда пусть предадут интердикту все мои домены; пусть те, кто присягал вместе со мною, консулы или иные, даже их преемники, будут освобождены от верности, обязанностей и службы, которой они обязаны мне, и пусть тогда они принесут и станут хранить присягу в верности Римской Церкви, за те феоды и права, которые имею я в городах и замках.

Также я обещаюсь заботиться о безопасности дорог. Если все вышесказанное или что-либо из перечисленного не соблюду, то вновь желаю подвергнуться тем же наказаниям».

Вместе с Раймондом подобную же присягу дали его шестнадцать обличенных в ереси вассалов, присутствовавшие здесь [3_36]. Они послушно обещали исполнять все приказания папских легатов. Они обещали изгнать все разбойничьи шайки из страны, всех бунтовщиков, которым прежде покровительствовали, уволить евреев от всех общественных должностей; не увеличивать налогов и податей, соблюдать Божий мир[139], по распоряжению и назначению папского легата; блюсти католические храмы, уничтожить все укрепления, какие они сделали в некоторых церквях, никогда не возводить новых и вознаградить убытки, которые они делали храмам и монастырям; заботиться о сохранении порядка и сохранении общественного имущества. И, наконец, что было вместе и самое новое: беспощадно действовать против еретиков, их защитников и укрывателей, явных и тайных, против всех, на кого укажут легаты и местные духовные власти.

Кроме того Рим выговорил себе право, пользуясь обстоятельствами, исключительного распоряжения церковными бенефициеми, назначения епископов и прелатов на вакантные места.

Унижение, которому подвергся тулузский граф, все еще казалось недостаточным. В следующие два дня, после снятие отлучения, ему были предложены еще новые условие, едва ли не более тяжкие. Он обязывался отныне ни единым словом не вмешиваться в судьбу еретиков, предоставляя их полному произволу и «милосердию» крестоносцев; свято исполнять все дисциплинарные постановления последнего латеранского собора о праздниках, постах, воскресных днях, оказывать правосудие церквям, монастырям, богоугодным домам, бедному люду; предоставить духовенству церквей и монастырей полную внутреннюю свободу, не накладывать на эти бенефиции никакой денежной тяготы, не захватывать епископского наследия; не вмешиваться в церковное правление и в дела прихода и ничем не влиять на избирателей. Также было подтвержено запрещение повышать подати и налоги земные и водные в сравнении с теми, что были утверждены королем и императором, постройку хлебных амбаров на чужой земле, обязательство беспрепятственного пропуска путешественников на море и на суше, обязанность заботиться о безопасности дорог, блюсти мир и перемирие. Граф должен был заранее обещать беспрепятственно принять все распоряжения легатов относительно него, без возражения считать еретиками или укрывателями и защитниками всех тех, на кого в таком смысле донесут легаты, бальи или другие церковные власти, заранее обязаться не нарушать настоящего мира, предписанного легатами, или того, какой предпишут они, заранее присягнуть и исполнить все статьи, которые после им вздумается приказать ему.

Наконец, 22 числа, Раймонд, положа руку на Евангелие, обязывается повиноваться всем приказам, которые дадут ему вожди крестоносцев, прибывшие в его землю.

Легат, педантичный законник, хотел заручиться обязательством муниципальных властей. Консулы Авиньона, Нима и Сен-Жилля поклялись действовать всеми силами, чтобы побудить графа верно исполнять его торжественные обязательства перед легатом, а в противном случае лишить его всякой помощи и перестать смотреть на него как на законного государя, объявив свое подданство Римской Церкви с теми же условиеми, на которых присягал граф. Тогда ежегодно перед лицом своего епископа, консулы будут приносить обычную вассальную присягу и всякого отказывающегося от нее будут считать за еретика. Блюстителями городов и уступленных замков были назначены духовные лица, которые, в свою очередь, присягнули не передавать их обратно графу иначе, чем после особых распоряжений или папских булл; собираемые с доменов доходы они пока должны употреблять на военные

Со своей стороны и Милон обязался блюсти мир в стране, устраняя всякую вражду между графом и его баронами. В случае несогласий и недоразумений, Милон предлагал им духовное посредничество легата Гуго, архиепископа арльского и других церковных лиц, связывая тем графа по рукам и ногам, лишая его всякой самостоятельности и теперь и впредь.

Так были использовано все искусство римской политики, чтобы разделить Раймонда и еретиков. Цель была достигнута, хотя и временно.

Слабохарактерный Раймонд согласился принять крест и идти на своих друзей; причем его примеру последовали только двое вассалов.

Выполнив свои поручения, Милон вернулся в Рим, поручив дальнейшее ведение дела аббату Арнольду, а Феодосий поехал навстречу крестоносной армии, уже собранной в Лионе и готовой к наступлению.

Крестоносное воинство

[править]

Со всех концев Франции собрались на зов Рима охотники побороть провансальских еретиков. Двадцать тысяч рыцарей и двести тысяч вооруженного простого народа (даже если эта цифра преувеличена) были страшной силой. Тут были воины Оверни, Бургундии, Иль де-Франса и Лимузена; тут же были немцы, пуатийцы, гасконцы, руэргцы. И не родилось еще такого искусного клирика, — говорит современный походу провансальский поэт, — который мог бы переписать всех их за два или даже за три месяца.

Ради прощения грехов сошлись сюда люди Прованса и всей Вьенны от Ломбардии до Родеца. Их высокие хоругви, — а они шли широким строем, — наводили страх не на одного каркассонца. Они хотели взять Тулузу, но благородная Тулуза была спокойна благодаря клятве графа; тогда они решили покорить Каркассон и всю Альбижуа. Водой, на кораблях, плыли припасы и снаряды этого воинства.

Навстречу крестоносцам поспешно выезжает граф тулузский, так как он обещал действовать с ними заодно.

А из Аженуа приближается другая армия крестоносцев, хотя не столь многочисленная, как французская. Уже месяц войска были в дороге. С ними шли: граф Гюи, галантный овернец, виконт Тюренн, епископ Лиможа и Базаса, добрый архиепископ бордосский, епископы когорский и агдский, Бертран Кардальак и Бертран де-Гордон, Бертран де-Кастельно и вся Керси. Воины эти прежде всего взяли Пюи-ла-Рок, не встретив там сопротивления; они разрушили Гонто и опустошили Тоннейнскую страну, но долго не могли взять Шаснейля. Эту хорошую крепость отважно защищал гарнизон, который еще прежде туда поставил граф тулузский. Но как ни храбро защищались осажденные, замок был взят крестоносцами. Из-за обладания городом у графа Гюи с архиепископом произошел раздор. Победители осудили на сожжение нескольких еретиков; между прочим была сожжена одна красивая девушка; она гордо отринула предложение пощады и с презрением отвергла все убеждения отречься от своей веры.

Жители Вельмура, который лежал на пути шествия армии крестоносцев были напуганы ложным слухом, что неприетель идет на город. Услышав об том, граждане, исполненные самоотвержения, решились сжечь свой город. Под вечер они зажгли замок и разбежались в разные стороны. Так велик был ужас, наводимый крестоносцами [3_39].

Главная армия шла прямо на Безьер. Виконт и его жена более всех других феодалов возбудили против себя негодование католического духовенства своим явным отступничеством. Его самого не было в это время в городе, который, по его распоряжению, укрепляли днем н ночью. Он выехал навстречу армии и, подобно своему дяде, стал оправдываться перед Милоном; он сваливал все покровительство еретикам на консулов и на своих баронов.

В неприятельском стане, однако, ему не поверили. Когда крестоносные полчища переправились через Рону и заняли Монпелье, Роже оставил их стан. Он велел седлать боевого коня и на заре примчался в Безьер. Здесь он встретил граждан взволнованными; «и старые и молодые, и бедные и знатные, все спешили к нему.» Виконт успел только ободрить их храбро сражаться, обещал скорую поддержку, и поспешно уехал. «Я поеду в Каркассон, сказал он при прощании; — я проберусь туда старой дорогой, — а там ждет меня помощь».

Только он уехал, как католический епископ Гено стал агитировать в городе в пользу крестоносцев. В городском кафедральном соборе епископ велел сзывать всех граждан, будто на совет. Когда они сели, он стал увещевать их покориться крестоносцам, если они не хотят быть побежденными и перебитыми. Но на северных неприятелей смотрели как на врагов городской свободы и независимости; в этой ненависти соединялось и вероисповедание. Красноречивых убеждений епископа не послушали; еретикам он предлагал по крайней мере войти в переговоры с вождями армии и с легатами. Граждане о всем этом и слышать не хотели. Тогда епископ, сопутствуемый городским латинским духовенством, решил выехать из города; с ним ушло свосем немного католических граждан. При свидании с аббатом Сито, главным лицом в армии, он представил ему безьерцев, как народ мятежный и злобный [3_40].

Безьер между тем готовился достойно встретить неприетеля. Энтузиазм овладел всеми, так что думали справиться со столь громадным войском, которое 15 дней сходилось и занимало позицию в окрестностях Безьера, на пространстве одного лье, раскинувшись по всем дорогам и тропинкам. Никогда Франция не видела такой огромной армии. Осажденным казалось, что со времен Менелая, у котораго Парис похитил Елену, не сходилось столько воинства, не раскидывалось столько богатых шатров, «блеском подобных стану Микенскому».

В этом войске отличались так назывемые рутьеры (бродяги) — своим пьяным, наглым видом, неумолкаемой бранью, белыми полотняными хоругвями. Этих разбойников было тысяч до пятнадцати. Подъезжая к стенам города, они вызывали горожан на поединок громким криком, кривляниями и оскорблениями. Без доспехов, в одних рубашках, с диким криком, предводимые своим «королем», стремительным натиском они внезапно кинулись на стены и опрокинули защитников и горожан, которые, увлекая своих жен и детей, бежали в церковь и ударили в набат, не находя другой защиты. Общий крик «к оружию, к оружию» раздался в рядах крестоносцев. Их регулярные силы начали вливаться в город; на улицах резали граждан, церковь окружили. Под звуки колоколов и клики умирающих немногие священники запели похоронную мессу; двери церковные рухнули и разбойники ворвались в храм. Их товарищи в это время рассеялись по домам; все они думали о поживе. Богатств нашли множество; каждый брал, что хотел.

«Разбойники эти алчны до грабежа, — говорит очевидец, — они не боятся смерти, они бьют и убивают все, что попадается им под руку» [3_41].

Действительно, рутьеры убивали всех, кто попадался под руку, не разбирая даже монахов и священников; крестоносцы же искали еретиков. Ни женщина, ни младенец не были пощажены. Вряд ли кто из безьерцев остался в живых после этого штурма, приобретшего позже столь печальную известность. Их богатый город в несколько часов сделался бедным. Французские рыцари имели по крайней мере ту заслугу, что не дали рутьерам истреблять напрасно сокровища, бывшие в их руках; мечами они разогнали их и на лошадях своих и ослах стали свозить добычу. Тогда в рядах разбойников пробежал крик: «Огня! Огня!»; их король готовился отомстить соперникам. Зажженные пуки соломы, дымящиеся факелы и лучины были брошены в разные места, — и город запылал. Гибель города свершилась в день св. Магдадины, годовщину оскорбления епископа. Весь Безьер горел и вдоль и поперек; тогда каждый из грабителей и воинов почувствовал опасность; каждый кинулся бежать, оставляя граждан и их богатства добычей пламени. Горели дома и дворцы, горели доспехи, сложенные в них, горели склады сукон и ремесленных изделий, горели кольчуги, шлемы, деланные в Шартре, Блуа и Эдессе. Сгорел и старый кафедральный собор; прочные арки его долго не поддавались, наконец и они рухнули.

«Никогда, я думаю, — говорить провансальский певец, — со времен самых сарацинов, такого избиение не было ни задумано, ни исполнено».

По официальному донесению легата папе, погибло до 20 тысяч человек. Безьерцы, замечает католический историк, «хотели лучше умереть еретиками, чем жить христианами» [3_43].

Теперь путь крестоносцев лежал на Каркассон. Простояв три дня на богатых полях под Безьером, они выступили. Шли они широкой долиной; ничто не остановило их; только многочисленные значки воинства развивались в воздухе. Замки, расположенные на дороге, были пусты; и бароны и народ собирались в Каркассон, где быль сам виконт, готовившийся к обороне. Между тем слух о безьерском побоище давно дошел до Каркассона и привел в ужас жителей. Здесь, среди суматохи и приготовлений, произошел первого августа военный совет. Враг приближался; его передовые толпы уже располагались на холмах. Одни на совете предлагали всей массой кинуться на неприетеля; другие — сделать это завтра, когда он решит отрезать снабжение города водой и для этого подойдет к самому оврагу. В конце концов был принят второй вариант.

Ночью виконт почти не спал. С первой же зарей он вышел из шатра, осмотрел стены и старался рааглядеть неприетельский лагерь. Французы зажгли предместье, взяв его штурмом, причем особенно отличился граф Симон де Монфор, позже столь знаменитый. Один, стоя на краю стены, он долго оборонялся, пока не получил подкрепление и не ворвался в улицы.

Тогда, к стенам второго предместья крестоносцы подкатили камнеметальные машины. Первое время, безустанно день и ночь, они громили из осадных машин город, хотя нисколько не поколебали отваги и стойкости защитников. Когда, по вечерам, в крестовом лагере католики пели псалмы и гимны св. Духу, граждане Каркассона заделывали пробоины. На решительную вылазку они не решались, хотя у виконта было чеиыре сотни превосходных рыцарей. Крестоносцы также не решались на штурм.

В таком выжидательном положении прошло несколько дней. Но однажды в средине августа, осажденных смутило внезапное движение в стане крестоносцев. Это была встреча короля Арагона.

Дон Педро приехал с сотней испанских рыцарей, рассчитывая примирить католических вождей с местными феодалами. Если альбигойцам он не сочувствовал, называя их пустяшным племенем, то с романцами его поэтическую натуру связывало сходство языка, этнических корней и симпатий. Виконт получил позволение переговорить со своим царственным посредником. Он прибыл в католический лагерь с небольшой свитой. Он жаловался королю на свирепость крестоносцев, на опустошение страны.

— Я предупреждал вас, что следует изгнать еретиков; вы сами накликаете на себя опасность, — ответил король виконту. — Из-за чего было подвергаться такому риску? Но мне очень жаль вас. Я не вижу другаго исхода для вас, как помириться с французами. Не рассчитывайте на сражение. Армия крестоносцев столь многочисленна, что вам на удастся долго держаться против нее. Вы говорите, что город ваш крепок, но другое бы дело, если бы вы в нем не было столько народа, столько женщин и детей. Горько, горько мне за вас, барон; но нет ничего, на что бы я не рушился из любви моей к вам, из сострадания; клянусь в том. Предоставьте мне вашу участь.

— Государь, — отвечал виконт, — делайте что хотите с городом и со всеми нами. Мы все люди ваши, как обещали еще вашему отцу, который так любил нас.

Король тотчас же отправился в легату Арнольду Амори, который в католической армии был первым по влиянию лицом. Педро просил о снисхождении. Аббат наотрез требовал безусловной сдачи города, обещая свободный пропуск только виконту и одиннадцати баронам. Раймонд-Роже благородно отвечал, что он скорее перебьет сам всех жителей, после чего умертвит самого себя, нежели позволить себе согласиться на подобные условия. Король был очень опечален [3_44]. Ему оставалось ни с чем вернуться в Арагон. Но он возвращался с затаенной злобой на крестоносцев. Он уносил с собой сочувствие к бедам еретиков; в этот момент из покороного папского вассала, он в душе делается врагом Рима.

Между тем долгая засуха и жара изсушили реку. В городе недоставало припасов и воды, а у католиков, благодаря распорядительности Арнольда, прозванного за это чудотворцем и волшебником, не испытывали нужды ни в чем. Крестоносцы предприняли сильное нападение на второе предместье, но были отбиты и, расстроенные, бежали далеко за свои прежние позиции, хотя число регулярных крестоносцев доходило под Каркассоном до 50 тысяч.

Монфор вторично отличилcя при этом; под мечами, направленными на него, он вынес из оврага раненного рыцаря.

После этой неудачи крестоносцы подкатили к стене новую машину, четырехколесную; она могла подкапывать стены и, наполненная людьми, была защищена от огня бычьими шкурами. Если верить католическому историку, то к другому утру католические саперы успели сделать брешь и обрушить часть стены: таким образом, крестоносцы пo готовому пролому ворвались в город. По другому же сообщению, со слов противной стороны, крестоносцы и этим не достигли цели, а взяли город хитростью.

"Легат, — рассказывает автор тулузской хроники, — понимая, что он никаким образом не утвердится в Каркассоне, решился послать рыцаря в город под предлогом переговорить с виконтом о мире, а на самом деле разузнать положение осажденных. Этот посланный прибыл к городским воротам в сопровождении 30 человек свиты и изъявил желание видеть виконта, который и приехал. С ним было 300 человек. Неизвестный рыцарь открыл виконту, что он из близких к нему людей, что его не может не печалить судьба виконта, и что Роже, оставленному без всяких средств, остается только немедленно заключить мир с легатом.

— Я полагаюсь на вас, — отвечал ему виконт. — Я сам пойду к легату и к вождям армии; я согласен принять их условия, если только они обеспечат мою безопасность; я докажу им, что невино-вен, и что вынужден был так действовать.

— Господин виконт, — сказал в ответ парламентер. — Я клянусь вам рыцарским словом, что если вы пойдете за мной, то я доставлю вас в совершенной безопасности в стан крестоносцев и с вами не приключится никакого зла.

Легковерный виконт после клятвы рыцаря, последовал за ним в поле и с той же небольшой свитой явился в шатер легата, где были собраны все главные лица крестовой армии. Они давно домогались видеть храбраго защитника города и потому приняли его со всей воззможной вежливостью. После взаимных приветствий он начал говорить в свою защиту, доказывая, что ни он, ни его предшественники никогда не разделяли еретических заблуждений, что он не утаивал еретиков и всегда чистосердечно следовал католическому исповеданию, верно исполняя повеления Церкви.

— Если, — прибавил он, — еретики и находили прибежище в моих городах и на моей земле, то это вина должностных лиц, которых отец назначил моими опекунами и которым поручил управлять нашими доменами на время моего малолетства.

Он говорил далее, что не сделал никакого преступления, за которое заслуживал бы столь ужасного наказания, и, наконец, отдавался со всеми своими доменами в руки Церкви и просил только, чтобы его откровенному объяснению было оказано какое-либо внимание. Когда виконт кончил, продолжает та же хроника, легат отвел в сторону вождей армии, которые ничего не знали о готовившейся измене, и стал совещаться с ними относительно виконта.

Было решено удержать его в плену до тех пор, пока не сдастся город. Виконт со всей свитой был отдан под стражу солдатам бургундского герцога. Каркассонцы же, как только узнали о пленении виконта, пали духом и решили искать спасения в бегстве. Они давно знали о подземном ходе, который вел от Каркассона до городка Тур де-Кабардэ, находящагося на расстоянии трех лье. Когда настала ночь, то все осажденные хлынули этим проходом и в городе не осталось никого. Одни бежали к Тулузе, другие по направлению к испанской границе.

На другой день в лагере были чрезвычайно удивлены, не видя никого на валах; сперва думали, что это хитрость осажденных и, чтобы убедиться в том, стали готовиться к приступу. Не встречая ни малейшаго сопротивление, крестоносцы овладели городом, и, изумленные, не могли понять, каким путем исчезли жители. После напрасных поисков их объяло горе, ибо они рассчитывали, полагает провансальский историк, поступить с беглецами так, как они поступили с безьерцами. Всю добычу по приказанию аббата Сито собрали в кафедральном соборе. Когда легат въехал в город, то велел посадить виконта Раймонда-Роже в одну из толстых башен и держать под стражей [3_45].

В этом рассказе мало достоверного и много сказочного. Он не подтверждается даже тем поэтом, у которого главным образом и заимствует подробности автор приведенного рассказа. Видимо, на этот раз, он хотел отличиться и блеснуть собственным полуарабским воображением. Верен только основной мотив, т. е. что виконт был задержан обманом и заключен в темницу.

Далее известия разноречивы. Прованвальский поэт и монах Петр сходятся на том, что жители капитулировали и согласились выйти из города без всякого имущества — лишь в одних рубашках, с той лишь разницей, что Петр говорит о задержании виконта на определенных условиях, а провансалец объясняет это обманом кре-стоносцев. Источники более беспристрастные, хотя и монашеского сословия (французы Робер и Вильгельм Нанжисский), склоняются на сторону последнего, боязливо обходя факт обмана, историки же, более заинтересованные в походе, такие как Вильгельм из Пюи-Лорана и автор «Славных деяний» [3_46], повторяют слова Петра Сернейского и все они единогласно утверждают, что жители вышли из города полунагие. Большинство, довольно авторитетное, соглашается в том, что виконт был задержан хитростью, как давнишний и опасный враг католического дела; сам он сдаться, очевидно, не мог. Крестоносцев нужно было содержать; добыча была одной из целей легата, так как она заменяла жалование стотысячной армии.

«Я запрещаю вам именем Господа захватывать себе хоть малей-шую вещицу из добычи под страхом вечного проклятия», проповедывал он по взятии города.

В то время как добыча и богатства города делились между крестоносцами, пока виконт томился в башне, в ожидании казни или подлого удара в спину, который действительно вскоре настиг его, — легат Арнольд созывал к себе всех вождей и знаменитостей армии на очень важное дело. Рим не хотел довольствоваться взятием двух сильных городов. Долго собирая силы, он хотел нанести решительный удар, после которого ересь должна была исчезнуть навсегда. Многочисленное и разноплеменное, разнохарактерное воинство следовало объединить одной волей. Для продолжения войны следовало духовную власть дегата заменить искусной военной рукой. Легат прямо предложил вождям выбрать между собой одного начальника, в награду которому предстояло получить целые домены на Юге. Арнольд указал на герцога бургундского, но тот отвечал, что у него много своих земель, чтобы он решился обидеть виконта Роже, что уже и без того последнему слеоано достаточно сделано. Легат взглянул на герцога неверского, тот отвечал почти теми же словами. Он обратился к графу Сан-Полю и получил тот же благородный ответ.

Тогда Арнольд назначил комиссию из двух епископов и четырех рыцарей. Они избрали французского графа Симона де-Монфора [3_47], который теперь становится главным героем альбигойской драмы. С ним связан политический смысл крестовых войн, — подчинение самостоятельных южан северным французам.

Симон де Монфор

[править]

Граф Монфорский давно славился католической ревностью, безумной храбростью, своеобразным благочестием и доходившим до болезненности фанатизмом. Таких людей могла производить только теократия. Это был «атлет веры», по выражению его историка, «Иуда Маккавейский XIII столетия». Даже в век господства католических идеалов, подобные личности встречались редко.

Предметом гордости Симона был знатное происхождение. Он вел свой род с Х века, по мужскому колену через графов Гено, от которых собственно и происходил, а по женскому — генеалогия Монфоров терялась среди первых варварских поселений на берегах Сены. Старинный замок Монфор, в 8 лье от Парижа, на берегу Сены, в самом центре французской земли, пережил многие поколения. Когда, к Х столетию, пресеклась линия его владельцев, то молодая наследница этой фамилии, последняя в роде Монфоров, вышла замуж за Вильгельма, графа Гено; их сына звали Амори. Он присоединил к своему имени исчезнувший титул фамилии Монфоров. Альбигойский герой был его правнуком.

Сила этого дома росла при попмощи удачных браков. Отец нашего Симона, именовавшийся бароном Монфора и графом д’Эвре, женился на английской графине Лейчестер. Знаменитый барон, придавший такую историческую, хотя и печальную известность дому Монфоров, был последним плодом этого брака [3_48]. Симон женился на Алисе Монморанси, женщине мягкого характера, довольно умной, принесшей ему богатое приданое и много детей, но не сумевшей смягчить характер своего задумчивого, упрямого и жестокого мужа. В Симоне не исчезал родовой тип полудикого франка, будто сейчас со всей страстностью воспринявшего религию. В его жилах текло немного галльской крови.

Симон успел ознаменовать себя подвигами во время византийского похода 1204 года. Когда он хотел, Симон мог казаться разговорчивым, даже утонченным в обращении. Но в большинство случаев, он казался недоступным. В его характере было много энергии, но еще больше честолюбия.

Чувствуя себя призванным и способным к власти, он был вдвойне опасен, ибо мог прикрываться маской набожности, если того требовала ситуация. Впрочем его религиозность почти всегда была непритворной. Он был создан повелевать и словом и страхом. Его строгость доходила до жестокости и даже свирепости. За честолюбие и жестокость, его упрекает даже ультракатоличеекий историк, Райнальди, который считает смерть, постигшую Монфора, справедливым наказанием Божьим. Провансальский поэт угадал скрытые замыслы крестоносного героя, влагая в его уста слова, сказанные, якобы, при избрании: «Я принимаю власть под одним условием: при всех крайностях присутствующие здесь бароны всюду пойдут за мной.» На войско и рыцарство он производил впечатление своею величественной наружностью, гордым взором и редкой физической силой даже для того железного века. Он не был чужд военных талантов, хотя часто руководствовался необдуманной храбростью и слепым презрением к опасностям.

Теперь была достигнута заветная цель его жизни. Он собирался стать государем всех земель, которые крестоносцы отвоюют от еретических феодалов. Именно таковы были обещание и условие легата.

Ход крестовой войны с альбигойцами до первой осады Тулузы

[править]

Первым делом Симона, по избрании в военачальники, было издать грамоту, в которой он достойным образом награждал духовенство, так возвысившее его. В ней господин Монфора называет себя «графом Лейчестером, виконтом Безьера и Каркассона» [3_49]. Тогда же он распорядился обложить десятиной, в пользу церквей, всех без исключения лангедокцев, объявив что всякого, кто того не исполнить, он будет считать своим врагом. Вместе с тем он установил ежегодный налог в три денария на дом (очаг), в пользу собственно Римской Церкви.

В то же время последовало оригинальное постановление, показывавшее, как истощились средства крестоносцев. Ересь была обложена штрафом. Все отлученные, т. е. еретики нераскаявшиеся в продолжении 40 дней, должны откупаться смотря по званию: рыцарь 100 солидов, гражданин 50, ремесленник 20 солидов. В благодарность, Монфор, со своей стороны, обязался платить св. Петру ежегодную лепту, подобно королям английскому и арагонскому.

Между тем, в крестовом стане происходили раздоры и неурядицы. Герцог бургундский, граф неверский и многие другие считали себя оскорбленными, когда увидели своим начальником монфорского барона. Все они объявили, что оставят лагерь и уведут свои отряды. Легат с трудом упросил остаться бургундского герцога. Тем не менее, силы крестоносцев значительно уменьшились; впрочем, с другой стороны, они выиграли в единодушии. Герцог бургундский поступал великодушно; он видимо обладал талантом полководца; советы, данные им Монфору, отличаются блaгopaзумиeм, знанием всех обстоятельств — и Симон исполнял их беспрекословно. К счастью альбигойцев, герцог скоро уехал. Но под его руководством, Монфор успел предпринять поход в самый центр ереси, в Альбижуа.

Укрепления Минервы, Терма и Кабарета, было трудно взять; поэтому их решено было блокировать особыми отрядами, что продолжалось целую зиму вплоть до будущего лета. Вторжение же в Альбижуа с главными силами было более удачно.

Выйдя из Каркассона вместе с герцогом бургундским и миновав Альбонну, Симон, на другой же день, взял замок Фанжо, который заняли арагонцы. Далее, по дороге, он встречал пустые села и покинутые замки; движение крестоносцев наводило на еретиков вполне понятный страх. Вдобавок, граф тулузский, следовавший за католической армией, нарочно советовал Монфору опустошать страну, рассчитывая поднять против крестоносцев население без различий вероисповедания [3_50].

В эту страшную минуту вполне проявилась переменчивость альбигойского характера.

Депутаты самих еретических городов, Кастра и Ломбера, приезжают в лагерь к Монфору и не просят пощады, а безусловно сдаются ему. Симон принимает их условия; он не думает мстить целому городу за ересь, выбирая для того лишь «совершенных», как самых опасных; в этот момент его волнуют лишь политические замыслы. Он оставил герцога позади, а сам поспешил занять Кастр; в Ломбер же даже и не заехал, и почему-то внезапно поворотил назад, приняв покорность города на словах.

Подробности описанной кампании определяют весь будущий характер альбигойских войн. В тактическом отношении они состоят из подобных экспедиций, маршей по лангедокским областям, всегда направленных из одного и того же центра. С каждым разом радиус вторжения увеличивался, постоянно сопровождаясь теми же последствиеми для страны. Поэтому особенному опустошению подверглись области смежные с дистриктами Безьера и Альбижуа. На «совершенных» еретиков всегда обрушивалась одна и та же кара; они обрекались костру; с «верными» же Монфор поступал снисходительно, может быть потому, что сами условия их исповедания дозволяли им скрываться и искусно лавировать между соблюдением наружных обрядов католичества и сердечной верой.

Хотя Кастр сдался безусловно, однако казнь, совершенная в городе, полном еретиков, была явлением настолько исключительным, что обратила на себя внимание католического историка. Решено было сжечь для примера только двух еретиков, которые очевидно не считали нужным следовать общей покорности граждан. Их привели на суд к Монфору. Один из них был «совершенный», другой — «верный»; первый гордо смотрел на судей, второй стал плакать, молить и, каясь, обещал перейти в католичество. Многие из присутствовавших баронов требовали пощадить молодого еретика. Голоса разделились; некоторые говорили, что раскаяние его притворное, из страха костра, что казнь он заслуживает уже тем одним, что прежде позволил себя совратить с истинной веры. Монфор согласился с этим доводом, прибавив, что костер заменит ему искупление. Осужденных тут же связали между собой лицом к лицу; руки каждого были привязаны к спине. На пути к костру молодого еретика в последний раз спросили: в какой вере он хочет умереть. «В католической», — было ответом. Пламя охватило костер. Тем бы дело и кончилось, но легенда добавляет, что искреннее покаяние было вознаграждено. Когда старый еретик уже обратился в пепел, раскаившийся остался невредимым; только концы его пальцев обгорели; на теле даже не видно было следов ожогов. Подобные костры, даже немногочисленные, были непременным знаком того, что город занят крестоносцами.

Вернувшись в Каркассон из похода на Альбижуа и намереваясь покорить его вторично, Монфор вздумал в промежутке совершить диверсию против владений графа де-Фуа. Он быстро взял замки Мирепуа, Памьер и Савердюн. Уважая права духовенства, он согласился дать присягу памьерскому аббату, который считал, что имеет больше прав называться феодалом города, чем граф де-Фуа [3_51]. От столицы графа Монфор был таким образом не далее как в трех лье. Но, держась своей обыкновенной политики утомлять противника, веря, что тот не уйдет его рук, Симон свернул с дороги и направился на Альби. Католический епископ Вильгельм принял его с понятным торжеством и присягнул ему.

И вот Монфор в краткое время увидел себя обладателем главных притонов ереси, тех центров, которые пользовались особенным уважением у всех еретиков Европы. В короткое время были заняты города Лиму (старая столица графства Разеса) и Прейссан (в нарбоннском диоцезе), принадлежавшие графу де-Фуа; наконец и сам граф явился к Монфору, обещая во всем следовать повелениям Церкви, а в доказательство верности оставил заложником своего сына.

Так важейшие покровители провансальской ереси оказались в руках католиков. Между тем Раймонд тулузский продолжал жить в лагере крестоносцев и действовать с ними заодно против собственных подданных. В последнее время он унизился до того, что просил руки дочери Монфора. Можно было думать, что он рассчитывал при помощи этого сохранить свои обширные домены и достигнуть прежнего преобладания на Юге. Но у Симона было много родных сыновей. Брак этот не состоялся; на Раймонда католики продолжали смотреть подозрительно.

В армии постоянно происходили столкновения. Граф тулузский объявил, что будеть жаловаться на вождей крестоносцев и легата французскому королю, императору и наконец самому папе. Монфор послал в Тулузу инквизиционную комиссию; она должна была потребовать всех лиц, подозреваемых в ереси, оправдываться перед армией, в ставке ее главнокомандующаго и легата. Консулы и Раймонд отвечали, что они уже получили прощение и отпущение за себя и всю столицу, что никаких дальнейших расследований не нужно. В ответ Монфор грозил войной. Тогда-то Раймонд и решился обратиться прямо к папе, а Арнольд между тем, пользуясь своей властью, отлучил консулов и сенаторов Тулузы за неповиновение Церкви. На город был наложен интердикт [3_52].

В это же время легат Милон, опять начавший действовать в Лангедоке, отлучил виконта марсельского Росселина, как отступника и клятвопреступника, за покровительство ереси; под интердиктом оказался весь Марсель [3_53]. Между прочими заботами авиньонского собора, проходившего в то же время (а на него собрались все местные архиепископы и епископы), главной было принять меры против еретиков собственно Прованса. Оба легата председательствовали на этом соборе, происходившем в сентябре 1209 года. Духовные власти должны были принять дисциплинарные меры против светских; евреи были удалены от должностей; подозреваемые в убийстве Петра де-Кастельно и других духовных лиц, были отдалены от церковных бенефиций до третьего поколения. Но все это далеко не но-во. Новым было то, что увеличился список отлученных городов. Граф тулузский был также предметом толков членов собора.

«Не верьте, ваше святейшество, хитростям этого графа, — писал Милон Иннокентию; — Он продолжает по-прежнему быть врагом Бога и Церкви; не уменьшить, а увеличить надо нам тяжесть церковного наказания, ибо он заслуживает того. Он не соблюл ни одного из 15 обязательств, данных им мне. Потому-то и конфискованы в пользу Церкви четыре из заложенных им замков. Граждане Авиньона, Нима, и Сен-Жилля готовы принести ту же присягу».

В другом письме он так формулирует причины нового отлучение графа тулузского. «Раймонд по настоящее время не возвратил домены епископов Карпентра и Вэзона с их клиром, как он обещал под клятвой мне, Милону. Он не изгнал из своих государств еретиков и покровителей и не отдал их в распоряжение крестоносцам, Он не сделал подношений храмам, благородным дамам и бедным, как ему было приказано. Он не назначил посредников, которые должны бы были разобрать его раздоры и недоразумения с духовенством. Он не срыл укреплений, построенных им при церквях, вопреки приказаниям местных епископов. Он не уничтожил лишних налогов и других несправедливых домогательств. Мы однакоже смягчаем по возможности строгость приговора: если Раймонд предстанет перед нами раньше праздника Всех Святых и исполнит все условия, мною с ним заключенные, то не будет более связан этим отлучением, но если того не последует в сказанный срок, то все домены его будут подлежать интердикту. Мы узнали, что граф собирается в скором времени ехать в Рим, дабы заступничеством короля Оттона, короля французского и многих других, дружбой которых он льстится, выпросить у вас возвращение замков данных им нам, что было бы ошибкой злейшей. И если это так, то мы считаем должным надеяться, что, коли государь этот получит аудиенцию у вашего святейшества, то найдет в вас твердость, достойную преемника Петрова.»

Описав причины отлучениям марсельского виконта, — бывшего монаха, основавшего монастырь, однако вступившаго в брак, а теперь друга и защитника ереси, -легаты (Милон и Гуго, епископ Риена) в конце письма снова оправдываются по поводу своих распоряжений относительно тулузцев.

«Господин аббат (Арнольд), с согласия всех прелатов, которые находятся в армии, отлучил тулузских консулов и советников и подвергнул весь город интердикту за то, что они отказались выдать крестоносцам еретиков и „верных“, которых такое множество в стране, со всем их имуществом»[3_54].

Раймонд VI не отказался от своего решение аппелировать в Рим и лично объясниться с Иннокентием. Перед этим он хотел переговорить с французским королем. Отправляясь в далекое путешествие, опасаясь неизвестного будущего, он счел нужным составить завещание в пользу своего сына. Подробности его важны для знакомства с политикой Раймонда и его истинным отношением к Церкви. Сына, так же по имени Раймонд, он объявил законным и единственным наследником; опекунами и защитниками ему он назначал брата Балдуина, кузена Бернарда, графа Комминга и консулов Тулузы. До тридцати лет он не властен был что-либо отчуждать от своих земель, и даже достигнув зрелого возраста, всегда должен был подчиняться советам Балдуина, которого просил не оставлять племянника и помогать ему против всех. Балдуин получил земли в Руерге на условиях вассальства тулузского и 10 тысяч солидов ренты с доходов государства. В случае прекращение потомства Балдуина графы тулузские становятся его полными наследниками. Король французский и император германцев Оттон объявлены протекторами малолетнего Раймонда. Первый был опасным протектором; в добавок, Филипп Август был объявлен наследником доменов французской короны, если Раймонд и Балдуин умрут без законного потомства; немецкие земли, по ту сторону Роны, должен был наследовать император Оттон.[140] Большие даяния он завещал тамплиерам и госпитальерам[141]; все натуральные поборы хлебом и вином во время его отсутствия предоставлялись в их распоряжение; свое оружие, доспехи он также отдал тамплиерам. Приняв таким образом меры на будущее, граф Раймонд отправился в путь.

Если верить свидетельству провансальской хроники, всегда сочувствующей Раймонду, то он встретил ласковый прием у французского короля. Однако кроме обещаний, никаких выгод не последовало. Тот же памятник говорить о пребывании Раймонда при разных французских дворах [3_55]. Он был у герцога бургундского, графа неверского, у графини Шампани и у многих других сеньоров и владетелей. Особенно ласковый прием был оказан ему и его спутникам графиней Шампани. Раймонд жаловался на оскорбление и домогательства, которые причиняли ему в его государстве легаты вместе с графом Симоном.

Все государи эти приняли в нем участие и дали ему рекомендательные письма для папы. Заехав ненадолго в Тулузу, граф взял с собой несколько баронов, городских депутатов, консулов и отправился в Рим. Напрасно уговаривал его легат Арнольд, показывая ему всю бесполезность столь далекого путешествия; напрасно он предлагал ему на месте решить все недоразумения. Граф ни минуты не колебался. Он надеялся на справедливость Иннокентия III.

Ожидания не обманули его. Разнообразные свидетельства сходятся в том, что папа отнесся справедливо к несчастному положению графа. Опасался ли Иннокентий, что, отвергнутый, граф явно пристанет к церковной и политической оппозиции, или действовал исходя из чувства человеколюбия, только римское правительство взглянуло на жалобы Раймонда внимательно.

Раймонд прибыль в Рим в середине января 1210 года. Торжественную аудиенцию у папы старый граф получил вскоре после своего приезда. Иннокентий принял его, окруженный кардиналами и всем двором. Он выслушал его весьма любезно, как истинного государя; седины венценосного просителя тронули Иннокентия.

Граф изложил перед собранием причины своих расхождений с легатом и Монфором, говорил, «что они не перестают терзать его», несмотря на paзрешение, которое он получил от первого и формальный договор, который он заключил со вторым. Тогда Иннокентий взял Раймонда за руки и сказал ему, что он заново расследует это дело, сделает все что предписывает ему долг, если найдет справедливыми жалобы графа, и, в знак доверия к нему, теперь же во всеуслышание произносит отпущение всех его грехов. И папа, положив руки на голову графа Раймонда, опустившегося на колени, торжественно повторил над ним формулу отпущение.

Иннокентий в вине тулузского государя принимал только два пункта: участие его в убийстве Кастельно и сочувствие к ереси. Только эти стороны он велел принять в соображение при переписке, которая снова возникла по делу Раймонда с лангедокским духовенством.

Между тем графу оказывали в Риме всевозможное внимание. Папа велел показывать ему все исторические и священные достопримечательности вечного города. Он допускал его до интимных бесед; оба они казались искренними друзьями. При прощании, столь же торжественном, как и прием, Иннокентий подарил Раймонду графскую мантию, дорогого коня с своей конюшни и золотой перстень, один камень которого стоил 50 марок. Они расставались в полном согласии [3_56].

Через Париж, где Раймонда постигло горькое разочарование со стороны французского короля, недовольного успехом своего вновь сильного вассала, и где потому он пробыл только один день, Раймонд вернулся в Тулузу с обычным торжественным въездом. Великая радость настала в те дни у тулузских граждан.

Иннокентий исполнил свои обещания. В интересах графа он разослал грамоты лeгaтaм и лангедокскому духовенству.

"Раймонд, граф тулузский, — писал папа архиепископам Нарбонны и Арля, от 25 января 1210 года, — представ перед нами, жаловался на легатов, которые причинили ему много зла, хоти он уже исполнил большую часть тех тягостных обязательств, которым господин Милон, блаженной памяти (тогда легат этот уже умер) нотарий наш, счел нужным подвергнуть его. Он представил нам свидетельства (testimoniales litteras) от разных церквей в знак сделанного им удовлетворения, прибавив к тому уверения, что он исполнит в последствии все те свои обещания, которых не удалось ему привести в исполнение теперь же.

Он просил нас также дозволить ему оправдаться перед нами касательно его католической веры, в которой он с давних пор заподозрен, хотя не совсем справедливо (licet injuste), и, по принесении им, в нашем присутствии, законного оправдания, просил возвратить ему заложенные замки, ибо действительно было бы несправедливо удерживать без конца то, что дано только на сохранение (sub praestitae cautiouis). Хотя и уверяют меня, что эти замки должны считаться за Римской Церковью в силу неисполнения графом условий договора при их передаче, но, так как Церкви не приличествует обогащаться за счет чужого имущества, то мы решили отнестись в означенному графу с апостольской благосклонностью (eumdem comitem apostolica benegnitate tractantes), и, с согласия наших братьев, постановили, что граф не должен быть лишен тех прав, которые он имеет над замками, если он по справедливости исполнит все, что было ему приказано. Но так как мы должны быть вполне внимательны к интересам веры, то мы предлагаем легатам созвать спустя три месяца по получении этих распоряжений собор в удобном для того городе, куда пригласить архиепископов, епископов, аббaтов, князей, баронов, рыцарей и других лиц, присутствие которых они сочтут необходимым. Если во время соборных заседаний явится обвинитель на графа и докажет, что он погрешил против православной веры (super divinatione) и повинен в убийстве блаженной памяти Петра де-Кастельно, тогда легаты, выслушав обе стороны и учинив следствие до окончательного мнения, представят нам на рассмотрение это дело, тщательно со-ставленное, и известят подсудимых о времени, когда они должны будут предстать перед нами и выслушать решение. Если же не явится никакого обвинителя, то легаты известят нас, каким образом они постановят свой приговор по сказанным двум пунктам, и дело в таком случае должно кончиться там, где оно началось.

Если граф приведет свидетельства в доказательства своей невинности, следуя тому порядку при производстве дела, какой будет указан ему легатами, то пусть они употребят все усилия его к оправданию. Но если придется обвинить его, то легаты не преминут известить нас, всегда удерживая в своих руках oбладание замками, которые заложил он; они сообщат нам также, доволен ли граф способами оправдания, ему указанными, и станет ли он жаловаться на притеснения и несправедливость. В том и другом случае, легаты имеють ожидать решение апостольского престола. Если граф оправдается законным образом, ему указанным, по суду каноническому, легаты торжественно и всенародно объявят его католиком и непричастным к смерти Петра де-Кастельно; ему будут возвращены его замки, по исполнении всего того, что ему будет приказано… " [3_57].

Так исполнил Иннокентий все, что мог требовать от него долг чести, насколько позволяли ему это обстоятельства и условия, в которые было поставлено тогдашнее папство. Исполнителям его распоряжений оставалось поступить таким же образом. Но в том-то и заключалось историческое несчастие Иннокентие III. Корысть крестоносцев и местного католического духовенства взяла свое и на этот раз.

Монфору нельзя было допускать оправдание своего соперника, на богатые страны котораго он рассчитывал. Легаты поддались его влиянию. Если их корыстолюбивые разсчеты не подтверждаются фактами, то они могли проявляться незаметно, после смерти сурового и честного Милона. Так, Арнольд весьма мало блистал подвигами добродетели, хотя папа продолжал верить в него. Арнольд был дорог своей преданностью католицизму и теократии, своими способностями, основательным знанием края. Но какое-то темное подозрение закралось в последнее время в душу Иннокентие. Повидавшись с Раймондом, пана перестал быть в такой степени легковерным к своим исполнителям. Он понял, что личные счеты играют большую роль в отношениях старого феодала и Арнольда. Поэтому он решился избавить Раймонда от хитрого и искусного аббата, хотя тем и становился к последнему в положение весьма неловкое. Чувствуя это, он старается и оправдаться в послании своем к Арнольду и вместе уколоть его под ласковыми фразами, полными благодарности к его деятельности [3_58].

Самому Феодосию и другому легату, епископу Риеца, почти словами грамоты к архиепископам, предписывалось через три месяца созвать собор, на котором принять способы к беспристрастному суду над Раймондом и, если можно, то к оправданию его. Через несколько дней была отправлена Феодосию экстренная записка, где высказывалось решительное желание видеть графа тулузского оправданным. Легаты и Феодосий особенно должны выслушать от Раймонда все жалобы на оскорбления и несправедливости, причиненные ему во время его отлучения [3_59].

Арнольд не мог не почувствовать оскорбления, косвенно нанесенного ему из Рима. Скрыв досаду в сердце, он хотел по крайней мере приписать себе одному те мягкие меры, которые теперь требовались, его самолюбию было больно полномочное вмешательство и даже контроль со стороны его подчиненного. Он изъявил желание сам ехать в Тулузу и лично отменить иитердикт, им же наложенный.

Граждане столицы сумели заключить соглашение с легатом, по которому их собственный епископ Фулькон, человек коварный, притворившийся другом Тулузы, даст им разрешение, а Арнольд получит сумму в тысячу тулузских ливров. Если бы даже достоверность этого известия и подлежала сомнению, как опирающаяся на свидетельство полупоэтического провансальского источника, однако обстоятельства, подавшие повод к тому, сами по себе дают повод заподозрить изворотливого Арнольда в корысти.

Далее тот же источник замечаеть, что в выдаче суммы, при раскладке на тулузцев, произошло затруднение, что легату дана была только половина и что потому де он снова наложил интердикт, на город и отлучил от Церкви консулов. Тулузцы испугались и решились покориться. Они обещали повиноваться епископу и папе во всем, что касается Церкви, и в залог того дали в руки епископа, по его желанию, знатных заложников. Фулькон отослал их в Памьер под надзор Монфора. Отлучение было снято легатами, хотя о получении ими полной суммы уже больше не упоминается.

Тот же Фулькон и вторично открыл перед Тулузой свое отступничество от интересов города, имевшего слабость довериться ему. Во время пребывания легата в Тулузе, Раймонд уже успель вернуться в свою столицу. Силой прекрасных речей, льстивый Фулькон добился расположения графа.

-Государь, — говорил он ему, — теперь наступила дружба и любовь между вами, легатами и графом Монфором. Я могу ручаться вам, что если бы теперь чья-либо рука поднялась против вас, дабы причинить вам зло и неприятность, то оба они положат жизнь и имущество, чтобы защитить вас и вашу землю. Мне кажется, государь, что вы поступите прекрасно, если в знак дружбы дозволите легату жить в нарбоннском замке.

Граф Раймонд, убежденный притворным добродушием епископа, согласился допустить своего злейшего врага к обладанию столицей, поселив его в крепости [3_60]. Легат занял крепость, надежным гарнизоном, а «народ тулузский, от мала до велика, как только узнал о том, пришел в неописуемый гнев». Он видел себя в полной власти беспощадного Монфора.

В то время, когда граф тулузский испытывал на себе все превратности судьбы, когда он от отчаяния переходил к надежде, а потом, благодаря хитрости своих врагов, опять становился их игрушкой, Монфор, руководимый лишь практическим рассчетом, преодолевал все препятствия и упорно домогался своей цели. Он, при внешней рыцарственности, представлял собой тип полной политической безнравственности, нарушая самые священные права, не разбираясь в средствах.

Мы оставили его во время успехов, за покорением графства Разес. Тогда Раймонд собирался ехать в Рим, а король арагонский, Педро, понимая опасность, которая грозила бы ему, если бы на его границе появилась централизованная, абсолютно-теократическая монархия, обещал содействие лангедокским феодалам. Сперва он мог оказать им лишь моральную поддержку; он подстрекал их к борьбе и давал надежду на помощь. Вероятно, этой таинственной поддержкой и объясняются успехи, которых именно в это время добилась альбигойско-национальная партия.

Замки, недавно покоренные Симоном в пределах Альби, Каркассона и Безьера, отлагаются от Монфора; католические гарнизоны или оставляют их или осаждены лангедокскими отрядами. Так, два знаменитых католических барона Амори и Вильгельм Писсаки должны были сдаться почти на глазах самого Монфора, который напрасно пытался переправиться через реку Оду. Также напрасны были попытки друга и любимца Монфора, Букхарда де-Марли овладеть замком Кабарет, местом весьма важным и в стратегическом и в церковном отношении. Теперь уже ясно обнаружились интересы крестоносцев; кроме католических целей, французы имели свои собственные; северные бароны, с берегов Сены и гор Нормандии, хотят водвориться на берегах Гаронны и в долинах Лангедока. Лишь только они получили в свои руки исполнение церковного наказания, как стали в глазах провансальцев чужеземцами и поработителями южных республик вместе с их религией.

В Кабарете засел один из рьяных бойцов альбигойского вероисповедание, старик Петр-Роже; он приходился родственником виконту безьерскому. Выждав приближения неприятеля, он приготовил засаду и Букхард, разбитый на голову, потеряв убитыми многих товарищей, был взят в плен и посажен в башню замка, где альбигойцы держали его в цепях в течении 16 месяцев, пока тот же самый Петр-Роже не освободил его.

Монфора в продолжение этой зимы вплоть до поста преследовали мелкие неудачи и причиной всего было отсутствие главных сил крестоносцев. Такова была вся система альбигойских войн; первый год служить ее прототипом. Зимой, Монфору приходится прибегать к хитрости и интригам, так как его отряды расходились по домам; к весне, они приходили вновь и увлекали своим примером других. Ho неприятнее всего подействовала на Монфора измена одного из близких ему. Жерар де-Пепье, особенно любимый Симоном, умел скрывать свои религиозныя убеждения перед суровым графом.

Этот француз, человек жестокого характера, втайне исповедывал альбигойство. Раз, он был отправлен в экспедицию; дорога шла через замок Пюисергье, занятый крестоносным отрядом. Жерар, въехав в замок со своей небольшой свитой, к которой присоединились еретики, объявил гарнизон военнопленным. Жители восстали. Рыцари Монфора сдались на том условии, что им будет сохранена по крайней мере жизнь. Между тем сам граф Симон, узнав об измене, спешиль к замку; с ним был Амори, барон Нарбонны. Но он отказался помочь Монфору при осаде замка, а без него дело устроиться не могло.

Пока Симон, удалившись на ночь в соседний замок, обдумывал месть, Жерар ушел со своим отрядом. Он увозил с собой двух главных пленников; 50 остальных были опущены в ров. Ускользнув от Монфора, он прибыль вь еретический замок Минерву.

Жерар по своему сдержал слово; он оставил пленникам жизнь, но лишил их зрения и, если верить католическому историку, свирепо наругался над ними. Он обрезал им уши, нос, верхнюю губу и раздев донага, отпустил к Монфору. Зима стояла довольно холодная; один из них погиб, другой, едва живой, повстречался с нищим, который привел его в Каркассон [3_61].

Так, в короткое время, Монфор потерял 40 замков. Еще сильнее должна была подействовать на него весть о смерти легата Милона, скончавшегося в Монпелье, ибо это был его надежнейший друг. Счастье как будто отворачивалось от Симона.

Однако даже при таких неудачах, положение Монфора на Юге не стало критическим. К началу 1210 года в его руках было до 200 замков, а также несколько городов. Постоянные передвижения, прилив, а чаще отлив, в лагере крестоносцев, более всего занимали сторонников католического дела в Лангедоке. Вторым важным вопросом было удержать за графом Симоном владения, приобретенные им пока скорее номинально. Для этого необходимо было папское утверждение. Посольство и просительное письмо самого Монфора, отправленное как бы в противовес поездке графа тулузского, не могло иметь особенного успеха. Рыцарь Роберт де-Мовуазен вез это письмо и конечно в Риме он должен был стушеваться рядом с старым Раймондом, некогда столь могущественным, блистательным и теперь еще хранившим прежнюю гордость.

Монфор писал папе Иннокентию III, что посвятит себя всецело во славу Божию, на преуспеяние веры и на гибель еретиков.

«Но дело это требует больших усилий, по двум причинам, — писал Монфор. — С одной стороны, бароны, принявшие участие в этой войне, оставили меня почти одного против еретиков, блуждающих по горам и скалам. С другой, я буду не в состоянии управлять сколько-нибудь продолжительное время страной, почти обедневшей от oпуcтoшeний, ее постигших. Еретики покинули большую часть своих замков, или расхитив или разрушив их; они прочно берегут те, что достаточно укреплены, имея намерение защищать их. Мне приходится делать огромные затраты, не в пример других войн, на те отряды, которые при мне; едва за двойную плату я могу удерживать около себя необходимое число солдат».

Он просил папу подтвердить за ним право на завоеванные владения и извещал при этом, что в пользу Римской Церкви он ввел налог по три денария с дома, что в ее же пользу, он определил обычные десятины с еретиков. «За все это я прошу ваше святейшество оставить за мной обладание этой страной, которая поручена мне и наследникам моим Богом и вами, через посредство легата вашего аббата Сито и с согласия всей армии. Я прошу вас также оказать таковую же милость тем, кто разделяли мои труды и в вознаграждение чего получили часть страны» [3_62].

О том же просили Иннокентия и его легаты, откровенно добавляя к тому, что финансовые дела крестоносцев в дурном положении, и надобность в деньгах дошла до крайности. «При содействии и того небольшого числа рыцарей, которые остались около него, граф Монфор отвоюет все остальное в стране; надо только, чтобы Церковь, за которую он борется, приняла на себя материальные издержки. Хотя он, кроме городов, обладает уже двумястами весьма надежными замками и держит в цепях виконта безьерского, защитника еретиков, он тем не менее сильно нуждается в помощи, как для того чтобы укрепить уже прибретенные пункты, так для того чтобы делать новые завоевание».

Письмо Монфора равно как и ходатайство легатов имели свою долю успеха. Тот самый Роберт де-Мовуазен, который был послом воителя Юга, привез ему ответную грамоту папы. Иннокентий выказывал свою радость по поводу побед Монфора над еретиками и согласно желанию графа утверждал его в обладании завоеванными землями и городами; он обнадеживал его в борьбе с остатками еретичества и уверял, что он всегда найдет в нем совет и должную помощь.

Но помощью, в системе понятий Иннокентия III, чаще называлось моральное влиение на европейских государей, подчиненных его авторитету. И действительно, с этой целью он писал императору Оттону, котораго уверял, что за то добро, какое сделает тот на пользу Господа, Оттон «получит воздаяние в жизни настоящей и славу в будущей». О том же шла речь и в письме к королю арагонскому. Иннокентий не знал, что последний уже давно переменил свои убеждения, что из слуги Рима он готовился стать в ряды его врагов. К выгодам Монфора были сделаны указания лангедокскому духовенству. Местные власти должны были еще раз опросить еретиков и, если они откажутся перейти в католичестео, предать их светскому наказанию, т. е. конфискации имуществ, которое переписать на Монфора. Баронов, помогающих Монфору, он особо просил, не оставлять его до конца дела; он писал, что к Пасхе пришлет им помощь, а теперь пока пусть они примут издержки на себя. Консулам Арля, Авиньона, Сен-Жилля, Нима, Монпелье и Тарасконы, а также барону нарбоннскому со всеми гражданами, графам Форкалькье, Савойи, Женевы, Масона и Руссильона, новым циркуляром напоминалось об их обязанностях относительно католической веры. Но Иннокентий предупредил Монфора, что главные феодалы не лишаются своих владений; только явное отложение от Церкви и вооруженный образ действий противь нее подвергают их такому наказанию [3_63].

Все это были, к счастью, прежние бесконечные сделки. Мы должны признать, разбирая ход альбигойской войны с ее первого года, что, или Иннокентий не хотел прибегать к крайним мерам, или средневековая римская теократия из идеи никогда не переходила в область факта, или что у большинства католиков XIII столетие было достаточно человечности и снисходительности, чтобы не резать братьев ради веры.

Те неудачи, которые испытывал Симон, должны были сильно подействовать на его тщеславие; они привели его к совершению преступления, если уже весь его образ действий не был сам по себе великим преступлением.

Мы сейчас читали, насколько легаты ценили плен старого безьерского виконта. Раймонда-Роже содержали строго. Он сидел в тесной башне своего собственного дворца, что еще больше должно было мучить его все шестнадцать месяцев. Он не видел никого, кроме стражей. При условиях средневекового плена, трудно было выдержать такое заключение человеку, даже менее привыкшему к привольной роскоши провансальской аристократии. Есть достаточные подозрения, что тюремщики старались ускорить смерть виконта, если не прямым убийством, то иными мерами. Смерть его была необходима в интересах нового виконта, в интересах страшного для Прованса Монфора.

Католическое историки говорят, что Раймонд-Роже умер от дизентерии; они как-то боязливо проходят около тени человека, ненавистного им [3_64]. Все знали также, что перед смертью мнимый еретик принял Причастье из рук епископа каркассонского. Монфор, желая по возможности оправдать себя, велел выставить тело с открытым лицом в кафедральной церкви. Народ собирался толпами и молча плакал вокруг гробницы любимого государя. Торжественные похороны также не могли заглушить подозрений.

После Раймонда тулузского и виконта безьерского, граф де-Фуа составлял третье сильное лицо между феодалами Лангедока. По необходимости, он покорился Монфору и даже заключил с ним союз, но при первых неудачах ненавистного француза изменил ему [3_65]. Монфор понимал, что положение его самое непрочное. Его армия вынужденно обессиливала себя сама. По взятии какого-либо замка приходилось оставлять в нем гарнизон, но завтра нельзя было ручаться, что этот гарнизон не будет вырезань или изгнан. При приближении Симона некоторые местности покорялись, но, уходя, он всегда оставлял в тылу у себя опасных врагов.

Однажды, в январе 1210 года, возвращаясь из экспедиции в свой лагерь под Каркассоном, он не нашел и следов своих сооружений: машины были сожжены, склады уничтожены, здания разрушены, караулы перерезаны. В его отсутствие восстали окрестные жители, вооружились и отомстили за свои страдания; тут, вместе с религиозной ненавистью, в равной степени действовала и патриотическая.

В негодовании Монфор хотел выместить свой гнев на тулузцах. Он потребовал, чтобы столица выслала в его лагерь людей и денег. Муниципалитет отказал. Действовать силой Монфор не решался; папские распоряжения в этом отношении стесняли его. Легаты, проживавшие в Тулузе, тогда только что сняли отлучение; убеждения Фулькона, державшаго, как знаем, сторону крестоносцев, также не привели ни к чему. Монфору оставалось скрыть свою обиду. Если бы он имел дело с каким-нибудь замком, то конечно поступил бы не так.

Кинувшись на городок Бром после тулузского поражения, он в три дня овладел им, без всяких машин. Первым делом он ослепил более 100 человек, которым в добавок были обрезаны носы; один глаз нарочно был не внолне поврежден, чтобы, изуродованные, они могли вести своих остальных товарищей в Кабарет. Достойно внимания то оправдание поступков Монфора, к какому прибегает по этому поводу его католический историк.

«Граф поступил так не потому, чтобы нанесение таких уродств (talis detruncatio membrorum), ему доставляло удовольствие, но оттого, что противники его, сами первые прибегая к тому, умерщвляли и резали в куски всех наших, которые попадались к ним, точно жестокосердые палачи (историческое беспристрастие должно подтвердить справедливость этих слов). И действительно, падая в яму, которую еретики сами себе выкопали (Пс. VII), они иногда пили из той чаши, которую слишком часто предлагали другим, что не было несправедливо. Что же касается до благородного графа, то он никогда не предавался никаким жестокостям, никаким истязаниям, ибо он был самый кроткий из людей (omnium siqmdem mitissimus erat)»[3_66].

Если есть правда в первой половине этой заметки, если действительно лангедокцы, гонимые иноверцами и чужеземцами, в пылу борьбы, слабейшие, не пренебрегали никакими средствами и весьма часто, как увидим, не уступали в жестокости и свирепости крестоносцам, то только особым складом взглядов и односторонностью Петра Сернейского можно объяснить наивный панегрик его предводителю крестоцосцев.

Но подходило лето, а с ним могли прибыть новые отряды северян. При таких условиях местные феодалы не могли уже рассчитывать на счастливый исход своей обороны. Тогда все их усилия были направлены на поиск надежного союзника. Преследуемые Римом, они не могли найти сочувствия и поддержки у европейских государей. Взоры их могли остановиться разве только на короле арагонском. Кстати, дон Педро был тогда в Лангедоке; он возвращался из Прованса.[142] Вассалы графа тулузского, его родственника, надеялись найти в нем если не защитника, то ходатая. По этому поводу в Монреале, у сеньора Амори собрались бароны Кабарета и Терма. Они отправились в качестве лангедокской депутации навстречу королю. Они просили его принять их под свою защиту, добровольно подчиняясь ему в качестве вассалов, очевидно отстраняя тем законного сузерена своего, короля французского. Казалось бы, не было ничего проще, как просить защиты у последнего. Филипп был во всяком случае сильнее и влиательнее арагонского государя; он уже проявил самостоятельность, непокорность в борьбе с Римом по делу Ингебурги, тогда как Педро не нашел другого выхода, кроме полурабской покорности. И теперь, сойдясь с Филиппом теснее, он мог рассчитывать на его решительную поддержку.

Но тут-то и проявляется вся ненависть лангедокцев к французам, все родство их с тогдашними испанцами. Понимая, что Филипп выручит их из беды, они не менее того сознавали, что воинственная французская раса поглотит их собственную национальность, что и случилось вскоре. Они искали других союзников и в этом отношении обстоятельства не могли предложить им иного, кав короля Арагона.

Но личный эгоизм лангедокских вельмож иначе направил ход событий. Педро готов был протянуть им руку помощи. В последнее время у него часто происходили раздоры с Римом; он, вследствии крайностей характера своих соотечественников, готов был сделаться столь же сильным врагом Иннокентия, сколько верным другом его он был до того времени. Но вместе с тем он хотел верных ручательств; он был настолько благоразумен, что не решался проливать кровь подданных, не ожидая успеха. Он прежде всего спросил, сдадут ли они ему свои замки на время ведения войны, т. е. сделают ли его хозяином в стране. Получив на то сперва нерешительный, а потом отрицательный ответ, король не мог взяться за рискованное предприятие. Он не хотел ссориться с папой, не имея оснований ввериться тем людям, которые только нуждались в его содействии.

Монфор же, как бы желая показать, с каким соперником арагонцы будут иметь дело, упорно осаждал замок Бельгард в то самое время, когда король подъезжал к Монреалю. Бароны, сопровождавшие Педро, просили его въехать в замок, обещая там принести обычную присягу, но король желал хотя временно быть неограниченным властителем страны. Он отказался от всяких дальнейших переговоров. Увидевшись на пути с Монфором, король просил его снова снизойти к графу де-Фуа и не трогать его до Пасхи. Симон обещал исполнить желание короля. Но еще более безуспешны, чем альбигойские, были попытки легатов склонить Педро на свою сторону. Мы увидим, что только год спустя им удалось достигнуть своей цели, и то только необходимость и исключительные обстоятельства заставили короля уступить я настояниям легатов и принять вассальную присягу новаго виконта Каркассоны, оставив ему в залог своего малолетнего сына. Теперь же король возвращался из Арагона если и безутешным в своих мечтах пособить делу симпатичных ему провансальцев, то по крайней мере с убеждением, что он своим влиянием не склонил весов счастья в пользу Монфора.

Когда Монфору изменяла сила, он прибегал к интриге. В этом ему от души содействовал епископ Тулузский Фулькон. Благодаря последнему, в столице возникли междоусобия. Епископ успел составить в городе ультракатолическую партию, вероятно из низших классов; он образовал общество из 5000 человек под названием «белого товарищества.» Члены этого братства посвящали себя надзору за соблюдением церковного устава и католических приличий: они же должны были разыскивать еретиков и искоренять их даже силой оружия. Начальниками братства были двое дворян и двое купцев; они составляли никем не признанный комитет, в котором рассматривали преступления против нравственности и особенно по делам ростовщиков. Комитет этот самовольно присвоил себе право исполнять свои приговоры. Его вооруженные агенты наказывали виновных разрушением и грабежем домов. Общество считало себя одним из отрядов Монфора. В ознаменование своего тождества с крестоносцами, члены братства носили белый крест и давали ту же присягу быть верными и всегда служить Церкви.

В противовес этому обществу образовалось другое, уже в самой крепости, в бурге, и называлось «черным товариществом». Последнее было гораздо многочисленнее и могущественнее, так как опиралось на общий дух, господствующий в столице и подогреваемый ее властями. Часто на улицах сталкивались вооруженные пешие и конные соперники, начинали свалку и обагряли кровью городские площади, как позднейшие религиозные партии во Флоренции, во время Савонаролы. «Этими раздорами, — с горьким чувством говорить певец провансальский, — граждане губили друг друга, тогда как, если бы они были соединены, никакие крестоносцы на свете не могли бы сделать им зла. А теперь они готовы погибнуть все и с ними вся страна, опустошенная, обезлюденная. Ибо французы, итальянцы и все другие преследуют их с большим озлоблением, с большею ненавистью, чем саррацины» [3_68]. Напрасно граф тулузский пытался прекратить эти междоусобицы; напрасно впоследствии, он сопротивлялся удалению в неприятельский лагерь 5000 белых, когда те решительно заявили о таком намерении. Они сумели-таки настоять на своем с помощью обмана; переправившись через Гаронну под Базаклем там, где их ожидали менее всего и где их не стерегла тулузская милиция, они явились на поле лаворском и соединились с отрядами Монфора.

Летом 1210 года, силы Монфора были сосредоточены в другом месте, за восточной границей тулузского графства, недалеко от Кабарста, а именно — под замком Минервой. B крестоносном лагере были все три легата: Арнольд, епископ Риеца и Феодосий. Выгодное стратегическое положение Минервы уже давно обращало на себя вни-мание Монфора. В прошлом походе крестоносцы миновали этот пункт; недоступность замка делала его основной базой для еретиков; сюда последние стеклись во множecтве и находили здесь много заготовленных средств для cущecтвoвaния.

Вся местность вокруг Минервы, некогда носившая имя графства Минервуа, изрыта горами; здесь главный узел этих хребтов, возвышающихся во всех частях Старого тулузского графства к югу от Гаронны и неприметных только в северной стороне. В самой возвышенной точке так называемых Черных гор, скалы растут над скалами и поднимают на себе угрюмую и до-вольно обширную крепость, вокруг которой цепляются дома вилланов. Стремнины, овраги, пропасти, делают едва доступным этот замок, извилистая дорога к которому известна только обитателям его, да немногим окрестным жителям. Охранял Минерву значительный гарнизон; он находился под личным начальством своего владетеля, барона Вильгельма.

Симон де Монфор, понимая всю трудность дела, усилил свое войско отрядами виконта нарбоннского. В его лагере была жена, недавно прибывшая из Франции и везде почетно встречаемая французами как будущая властительница Лангедока. Крепость была обложена со всех сторон; сам Симон стоял с запада, гасконцы с востока, нарбоннцы с севера, — а с юга был назначен штурм. Приготовили метательные машины. Особенно в этом деле отличились гасконцы; они изготовили особый по величине снаряд; камень, которым заряжали его, был невероятной тяжести; содержание артиллеристов, которые обращались с этим огромным сооружением, ежедневно стоило более 20 ливров. Эту диковинную машину Монфор взял к себе. Стрельба производилась первое время день и ночь.

Раз, когда уже первый жар крестоносцев остыл, и когда губительные действие машины несколько приостановились, ночью на воскресенье, осажденные незаметно сделали вылазку с пучками пакли и сухой соломы, подложили их к самой машине и зажгли ее. Удушливый густой дым распространился в воздухе и без того накалившемся от постоянной июльской жары. В лагере спали все, даже караулы; только один солдат вышел из палатки и, поняв, в чем дело, пронзительно закричал. В это самое мгновение копье, метко направленное, опрокинуло его мертвым на землю. Но некоторые уже успели проснуться и через минуту весь лагерь был на ногах; осажденные отступили; пламя успели потушить. Машина стала действовать по-прежнему; прочие неустанно поддерживали ее.

У осажденных недоставало припасов; они начали думать о переговорах. Граф Монфор отказался вести их от своего имени; так объявил он барону Вильгельмy при свидании с ним. Без совета и благословений папскнх легатов, а особенно аббата Арнольда, он ничего не предпринимал, ни на что не решался. Положение же аббата Сито было очень затруднительно; как крестоносец, он считал своей обязанностью отбить врагов Христа; как священник и духовное лицо, он не мог обречь смерти часть жителей Минервы. Арнольд предложил заключить письменную ка-питуляцию, но когда, условия со стороны барона были прочтены, легат не одобрил их и объявил возобновление военных действий. Арнольд настаивал на безусловной капитуляции, на выдаче всех еретиков — «верных» и «совершенных», которым обещал жизнь только на том условии, если они обратятся в католичество; самый замок легат предназначал Монфору; Вильгельму же обещал жизнь.

Замечательно, что в лагере крестоносцев были такие лица, которые считали очень снисходительными условия, предложенные легатом. Рыцарь Роберт де-Мовуазен душевно сожалел, что нечистым еретикам предлагают пощаду; он боялся, что они из страха согласятся на притворное отречение и тем избегнут костра, который уже давно был присужден им храбрым французом. Легат успокоил его, заметив, что бояться нечего.

«Я полагаю, что очень немногие из них обратятся», — сказал Арнольд [3_68].

Между тем необходимость заставила осажденных принять условия, как они ни были тягостны. Ворота были отворены неприетелю. С хоругвями, крестами и распущенными знаменами вступило в город крестоносное воинство, предводительствуемое легатом. Монфор на этот раз отказался от участия в процессии; он остался в своем лагере. Один из проповедников, аббат сернейский, «с особенной ревностью работавший над делом Христовым», узнав, что множество еретиков собралось в своем молитвенном доме, направился прямо к ним; он думал обратить их в католичество. Сопутствуемый стражей, он вошел в длинную залу, наполненную мужчинами, преимущественно из «совершенных» альбигойцев; они понимали, что это последняя их дружеская беседа в жизни. Католический аббат стал говорить с ними в своем духе. — «Зачем пришел ты сюда проповедывать? — говорили ему. — Нам не надо вашей веры; мы проклинаем Церковь Римскую. Напрасно трудитесь вы, ибо ни смерть, ни жизнь, как гласит Апостол, не могут отлучить нас от той веры, которую мы исповедуем.» После таких слов аббату оставалось только удалиться. Он пошел в другой дом, где собрались одни женщины, но нашел их еще более непреклонными и еще более решительными. Тогда-то вступил в город сам Монфор. Первым его распоряжением было согнать на одну площадь всех еретиков. «Этот истинный католик, — говорит его летописец, — хотел всех их спасти и привести в лоно истины.» Но, так как все такие попытки оказались напрасными, то Монфор приказал выдти вперед «совершенным»; те безмолвно повиновались. Их оцепили солдатами и повели за городские ворота. Тут, на скалистой площадке, был приготовлен огромный костер. Более полутораста человек мужчин и женщин было перевязано и кинуто в огонь. Они, благословляя имя Божие, радостно приветствовали свою участь. «Даже не было бы необходимости прибегать к силе, — замечает католический летописец, — ибо закоснелые в своем нечестии, они с веселой сердечностью кидались в пламя» [3_70]. Только три женщины были выпрошены одной католической баронессой для обращения их в католичество. Остальные еретики, т. е. «веpные», как будто были обращены в католичество; конечно такое обращение альбигойцев было притворное. С Вильгельмом Монфор поступил довольно великодушно, хотя объявил себя государем Минервы, согласно условиям договора: он дал Вильгельму в вознаграждение несколько доменов в окрестностях Безьера. Духовные на радостях получили награды, как например, епископ безьерский Регинальд, которому достался замок, конфискованный крестоносцами. За то он должен был признать своим прямым государем Монфора. Непосредственным следствием падения Минервы было подчинение Амори, владетеля Монреаля. Он прислал депутацию Монфору и сдал ему ской замок, в замен чего получил домен не столь надежный, без укреплений и открытый для нападений.

Все такие подчинение не были прочны. При первом же случае покорившиеся лангедокские бароны поднимались и снова становились врагами пришельцев.

Кроме Монреаля, подчинились следом за Минервой и другие окрестные замки. Пейриак защищался только два дня; Рье неделю. Венталон сдался добровольно, хотя Монфор тем не менее приказал срыть замок в наказание за его помощь осажденным в Минерве. Когда же прибыли новые крестоносцы под предводительством рыцаря Вильгельма Капка и когда известили о скором прибытии бретанцев, то надежды Монфора должны были сильно возрасти. Теперь он задумывал уничтожение самых крепких баз национальной оппозиции, а вслед за этим — о решительном движении на Тулузу. К тому обнадеживало его одобрение из Рима, как раз теперь высказанное в папской булле от 28 июня 1210 года; она пришла в лагерь крестоносцев после взятия Минервы. В ней Иннокентий III «апостольской властью» подтверждает за Монфором и его наследниками обладание «государством альбигойским» со всем, что относится к нему. В этот же день была подписана булла к лангедокскому духовенству нарбоннской и других епархий с приказанием отдавать в распоряжение Монфора все имущество еретиков, которые не обратятся в католичество. Легатам своим, Арнольду и епископу Риеца, папа предписывал собрать денежные пособия на крестовое дело в диоцезах Безансона, Бордо, Вьенны, Памплоны, Лиможа, Клермона, Пюи, Кагора и Родеца; кроме того им предлагалось принять меры к сбору приношений и по другим провинциям [3_71]. Надеясь на успех таких мер, Монфор мог предпринять осаду того крепкого пункта, который всего бoлее всего страшил его после Минервы, а именно замка Терм.

На скатах гор, которые идут параллельно морскому берегу по направлению от северных границ нарбоннского графства вплоть к Пиринеям, замок Терм представлял единственно сильную крепость после Минервы. Взятием его обеспечивался тыл крестовой армии; ранее же того нельзя было приступить к осаде самой столицы. Терм возвышался на гребне высокой горы, окруженной с трех сторон скалами и стремнинами; доступ к замку был открыт только с одной стороны, по высокой ложбине высохшего потока, подниматься по которой было весьма затруднительно и опасно. Два предместья, отделенные одно от другаго стенами, окружали крепость. Стены возвышались одна над другой; наружная, со стороны доступной нападению, упиралась в искуственный бастион из обрыва огромной скалы; проникнуть в крепость можно было только через тройную битву у каждой стены. Издали вся эта масса природных и искуственных укреплений представлялась гигантской чалмой. В замке давно ждали нападения; потому гарнизон был усилен каталонцами, привыкшими к войне; здесь же во множестве из окрестного края, по примеру Минервы сосредоточились альбигойцы. Барон термский, Раймонд, славился на всем Юге своим строптивым и отважным характером. О нем ходила молва, что он имел обыкновение выражаться: «народы боятся виконта безьерского, графа тулузского и короля арагонского, а король аррагонский с графом тулузским и виконтом безьерским боятся господина Терма». И Раймонд термский искycнo соответствовал такому изречению; он прекрасно лавировал между сильными соседними государями и до сих пор не признавал ничьей посторонней власти над собой. Без королевства, без графства, он был сам себе королем и графом. Седины его, прямота и честность характера внушали уважение. Как задорный провансальский феодал, он считал за долг чести покровительствовать местной вере, делавшейся (так казалось) национальной. Говорили даже, что он открыто присоединился к альбигойству; уже 30 лет, как в Терме дуализм был признанной религией. Тем большая досада и злоба овладела им, когда он узнал о пришельцах французах, которые свои честолюбивые цели освящали крестом. В Монфоре для него воплощалось всё ненавистное и злоба душила его, когда он услышал, что крестоносцы идут на Терм.

Оставив Каркассон под формальной властью своей жены, граф Симон со всеми силами пошел на замок. Крестовое воинство было тогда в полном cбopе. При всем том, когда армия приблизилась к цели похода, то оказалось, что она не в состоянии будет обложить со всех сторон город, расположенный на такой местности. Жители знали все тропинки, все пути из замка и по прежнему имели свободное сообщение с окрестностями. Из за своих стен они посмеивались над крестоносцами и часто делали нападения на неприетельский лагерь. Ряды Монфоровых войск заметно убывали. Но с прибытием бретонцев его надежды снова поднялись. Бретонцы считались лучшим войском; дорогой они перенесли много бедствий и лишений; их числом достигало пяти тысяч. За ними прибыли отряды двух воинственных и славных рыцарей — Роберта Дре и его брата, епископа Бове, по имени Филипп. Последний славился своей храбростью; духовное платье он надевал редко; его всегда видели в шлеме и кольчуге; на своем коне в бою он наводил ужас. Он прославился в Палестине и в войнах с англичанами на юге и севере Франции; тогда редкая битва происходила без его участия. Пример знаменитого прелата, предложившаго свой меч и услуги Монфору, при-влек в лагерь войско епископа шартрского и крестоносцев Абевиля.

Теперь, оглядевшись вокруг себя, Монфор увидел достаточно сил, чтобы действовать решительнее. Он приказал готовить штурм. Но личная храбрость оказалась бессильной против условий местности, столь удобной для обороны и так губительной для нападающих. Цепляясь один за другого, крестоносцы лезли по скалам на стены, но, опрокинутые, летели со страшной крутизны; их трупы наполнили пропасти, которые служили естественными рвами для осажденных. Оставалось отступить.

После этого успеха, уверенность осажденных в собственной недоступности и непобедимости стала еще большей. Еретики начали появляться на городских стенах без всякого вооружения; они смеялись над крестоносцами и кричали им: «бегите, скройтесь от лица нашего» [3_71]. В свою очередь, энергия Монфора не остывала; к храбрости надо было добавить искусство. И в его стане нашелся человек, который под церковной рясой скрывал таланты полководца.

Это был Вильгельм, архидиакон парижский. Он более всех других ревновал о соблюдении в лагере церковного благочиния и об исполнении духовных треб; он же в решительную минуту первый нашелся и первый предложил тот план действий, который только и мог сокрушить неодолимый замок. Его деятельность была неутомимой; не знали, когда он ел, когда спал; его всегда заставали за работой. Он ободрял баронов и воинов, упавших духом от постоянных неудач. Он то устроивал новые машины, то поправлял старые; часто он работал сам с топором в руках, если работники не умели привести в исполнение его указаний. Мало того; на машины нужен был лес; доставать его было не безопасно: альбигойцы чутко сторожили своих врагов в лесу, где их резали целыми партиями. Вильгельм сам взялся предводительствовать этими охотниками и, видя его впереди себя, последние отважно кидались в бой. На первом военном совете он предложил изменить систему осады; надо было действовать долгим трудом. Глубокие овраги решено было засыпать и наносной почвой заменить отсутствие природной; исполнить такой замысел было уже само по себе гигантским предприетием. Поневоле взялись все; сперва смеялись, потом роптали, наконец увидели, что дело подходит к концу, что упорную природу можно одолеть — и из армии Монфора поскакали гонцы с известием, что падение Терма неминуемо, как ни тяжки труды и усилие, положенные для того [3_72]. Огромные машины были поставлены на созданном для них месте; из них была открыта безпрестанная пальба. В первой стене была пробита брешь; через нее крестоносцы ворвались в нижнее предместье. Тогда защитники отступили во второе предместье, заманивая за собо уже расстроенные ряды неприетеля. Атака второй стены была отбита и, осыпаемые камнями и огненными зарядами, крестоносцы скоро оставили даже первое предместье, будучи горячо преследуемы. После новой неудачи Вильгельм и Монфор направляют все усилия на башню Термет, которая особенно вредила осаждающим; из нея сыпалась масса снарядов. Овладеть ею значило обладать всем замком. У самых ее стен были поставлены охотники, которые взялись прервать всякое сообщение башни с городом. Они не только сумели продержаться, будучи всегда между двух огней, но успели даже поставить в промежутки большую стенобитную машину, которая стала действовать против башни. Тогда осажденные видвинули против нее свою машину, метавшую тяжелые камни. Но во всяком случай сообщение между башней и городом было прервано; отряду грозила голодная смерть и ему оставалось только темной ночью незаметно от стражей пробраться к предместью. Пустая башня на следующее утро была занята воинами епископа шартрского.

Еретики употребили в свою пользу все, что могла дать им храбрость, изобретательность и стойкость. Каждый из жителей, решившийся или спастись или погибнуть, хотел во время этой достопамятной пятимесячной осады сделаться героем. Когда часть стены обрушилась, то следом за ней воздвигалась другая, из камня и дерева; историк Монфора сознается, что альбигойцы Терма не теряли ни минуты даром и как бы предупреждали и устраняли всякий вред, который старались делать им противники; мгновенно появлялись у них запасные стены. Архидиакон Вильгельм, неусыпной бдительности и искусству которого приписывали все ведение и весь успех осады, велел поставить еще одну метательную машину на возвышенном и недоступном месте. С высокой скалы она метала в город тучи камня. Знали, что неприятель постарается уничтожить ее — поэтому Монфор в охрану дал 300 солдат с 5 рыцарями. Когда, однажды утром, 50 человек из города, вооруженные длинными копьями, со множеством зажигательных снарядов, кинулись на машину, то крестоносцы, обуянные паническим страхом, бросились бежать, опасаясь сгореть или быть свергнутыми в пропасть. Только один молодой рыцарь остался и долго геройски оборонялся против нападавших, пока не дождался помощи; он четыре раза скидывал головни, неуязвимый за стеной машины от копий.

Наконец Монфор, узнав, что во многих местах сделаны проломы, приказал новый генеральный штурм, но, встретив везде двойные стены, пораженные страхом и потерявшие энергию, крестоносцы везде повернули назад и отступили. Дух армии Монфора падал, когда однажды совершенно неожиданный звук рога и белое знамя возвестили, что неприятель просит мира. Что было причиной того? Крестоносцы не подозревали, что если у них истощились припасы, что если сам граф Симон стыдился обедать при посторонних, потому что часто за его столом не было ничего, кроме сухого хлеба, то в осажденном городе началось самое ужасное бедствие. В Терме уже несколько дней небыло ни капли воды, хотя вина, оставалось месяца на два или на три. Как нарочно настала засуха и всему городу оставалось или сдаться или умереть от жажды. При таких обстоятельствах сам гордый Раймонд решился на переговоры с ненавистным ему врагом. Монфор назначил Гюи де-Левиса для подписания соглашения от своего имени; они были очень кротки и снисходительны. Раймонд в самый день Пасхи обязывался сдать город Монфору и взамен Терма получить какое-либо другое владение. На другой же день договор был подписан и утвержден. Изнуренные католические вожди обрадовались окончанию этой тяжелой осады; сам епископ Бовэ, привыкший к боям и штурмам, спешил ехать домой; также снялся с места епископ шартрский и светские вельможи и рыцари, уже пропустившие обыкновенный срок отъезда. Напрасно Монфор уговаривал баронов повременить; только епископ шартрский согласился подождать некоторое время.

Предчувствия не обманули Монфора. Через несколько дней пошел проливной дождь; каналы и бассейны городские обильно наполнились водой и граждане тотчас отказались от сдачи; их свободный дух воскрес. Монфор думал подействовать на их совестливость, послал к ним самого Левиса, чтобы побудить их исполнить обещания. Раймонд отвечал, что сами крестоносцы не держат своих обещаний, что они изменнически погубили виконта безьерского. Надо было начинать осаду снова. Между тем строптивые вожди пилигримов выходили из подчинения; епископ шартрский, не смотря на всю важность настоящей минуты объявил, что он более оставаться не может. Скрыв досаду, Монфор даже отправился провожать епископа. В его отсутствие, альбигойцы сделали яростное нападение на неприятельский лагерь; они проникли до самых палаток и зажгли их. Огонь уже начал распространяться по линиям, как крики «Монфор, Монфор»! раздались на той и другой стороне. То был он сам, в железе, на огромном коне, с тяжелым мечем, страшно разившем направо и налево. Альбигойцы теперь в свою очередь повернули назад и побежали в город. Темь не менее надо было возобновлять осаду с ее прежними жертвами.

На этот раз Монфор собрал всю неодолимость своих физических сил, всю крепость своего закаленного характера. В окончании термейской осады как бы сосредоточились и обнаружились все богатые способности его природы, достойные иных подвигов, лучшей деятельности. Настала зима, довольно суровые холода, снега и бури; казалось надо было отступать, но крестоносцы продолжали дрожать на холоде и не двигались из своих просыревших палаток; Монфор не решился ни на один шаг назад, а с радостью приветствовал прибытие лотарингцев с графом Баром. Зато и положение осажденных было самым печальным. Дождевая вода, которую они с жадностью собирали в бочки и всевозможную посуду, стала портиться и гнить. На ней пекли хлебы, готовили пищу, и, в результате, такой изнурительный понос распространился между жителями, что никто не мог узнать себя.

«И все они решились бежать, чем умирать в таком положении», — как рассказываеть современник [3_73]. Они собрали женщин в центральной башне и, когда настала глубокая ночь, вышли из замка, оставляя в нем свои сокровища и унося самое дорогое — свои семейства. Это было на 23 ноября 1210 года. Пройти незамеченными в таком большом количестве мимо неприетельского лагеря они не могли. Их услышали — и тогда, в ночной темноте, на обрывистой местности, началось побоище. По одним известиям все беглецы погибли; по другим, более достоверным, потеря заключалась всего в нескольких убитых и пленных. Раймонд благополучно миновал крестоносцев, но ему отчего-то понадобилось вернуться в город. Он вторично выбрался из него, но тут наткнулся на пилигрима шартрского отряда, который нанес ему несколько ран. Истерзанного Раймонда привели к Монфору. Победитель не смеялся над ним, но, в наказание за измену, велел заключить барона в каркассонскую тюрьму, где некогда томился и погиб славный виконт безьерский. Барон Терма недолго переносил заключение. Он скоро скончался от душевной боли и суровости содержания [3_74].

Монфор, въехав в город, объявил прощение женщинам, вернувшимся из бегства, и велел поместить их в безопасное место.

Непосредственным следствием падение Терма было занятие замков Констанса, Абаса, Пюиверта. Несмотря на неудобное время, Монфор пошел на Альбижуа. Кастр и Ломбер покорились добровольно. В начале декабря 1210 года, Монфор уже был обладателем всего леваго берега Тарна.

Такие успехи должны были невольно смутить стараго государя Лангедока. Всякий прибыток в завоеваниях Монфора уязвлял сердце Раймонда тулузского; каждый счастливый шаг Симона на почве Лангедока грозил будущему этого несчастного государя, попавшаго в сердцевину борьбы религиозных и политических интересов. Прежде всего Раймонд, как и все соотечественники его, видел в Монфоре иноземца, пришедшего завоевать страну для тех французов, с которыми доселе она была связана формальными и вассальными отношениями или точнее узами союзничества. Зимой 1210 года никто не сомневался, что Монфор пойдет на Тулузу, чтобы прогнать старого графа и сесть на его престол. Никто не догадывался, что борьба затянется надолго и что не Монфор распутает ее узел. Недоставало только юридических причин к свержению Раймонда, но и они не замедлили явиться. Легаты взяли на себя труд доказать Раймонду, что он совершенно не на месте. Вспомним, что прежние их сделки с графом не привели ни к чему. Легаты продолжали говорить, что Раймонд не исполняет условий договора, что милости папской он не заслуживает и что отлучение с него снято быть не может. Раймонд в свою очередь жаловался, что домогательства легатов явно своекорыстны, что они имеют целью поставить его в затруднительное положение перед римским двором, что ему не дают оправдаться. Прелаты писали в Рим, что граф тулузский не исполняет постановлений сен-жилльского съезда, что он по прежнему потворствует ереси.

Тогда Иннокентий отправил Раймонду, которому в душе не мог не сочувствовать, следующую грамоту: «Неприлично мужу столь высокого имени, писал папа, не исполнять законных обещаний, им данных, особенно когда он сам желает; чтобы другие исполняли те, которые даны ему. Так как ты обещал изгнать из земель твоих еретиков, то мы сильно изумились, узнав, что они живут еще на тех же местах вследствие твоего нерадения, чтобы не сказать, вследствие твоего дозволения. Кроме опасности для твоей души, так как и имя твое может сильно пострадать, мы просим благородство твое, приказываем и увещеваем сим апостольским посланием, во что бы то ни стало и безотлагательно изгнать еретиков из твоей земли, согласно твоему обещанию, данному нам лично. В противном случае их имущество и земли, по суду праведному, будут отдалы тем, кто возмет на себя труд искоренения еретиков» [3_75]. Это было написано в середине декабря 1210 года.

Намек прямо был направлен на Монфора. До сего времени папа противился узурпаторству французов. Он наградил Монфора виконтством безьерским, но никогда не думал отнимать непосредственный домен Раймонда VI. Теперь ход событий вел к более решительным результатам. Замыслы французов-крестоносцев грозили осуществиться вполне. Но что было делать Раймонду в таком безвыходном положении? На что решиться? Он хотел пойти на сделку с Монфором, но это было бы по меньшей мере напрасно. Легаты и другие духовные власти явно встали теперь, после папского намека, на сторону католического воителя. В таких обстоятельствах Раймонда застало, в январе 1211 года, приглашение на нарбоннский съезд. Тут присутствовал король арагонский, Монфор и все три легата; был также приглашен и другой феодал, столь же заподозренный Церковью, граф де-Фуа. Целью съезда было найти средства к примирению с этими вождями национальной партии, — цель, в случае достижение ея, очень неприятная для французов и Монфора. Легаты на этот раз испытали последние средства, зависевшие от них. За изгнание еретиков Раймонду обещали не только ручательство в сохранении всех его владений, но еще сверх того прибавку четвертой, или даже третьей части всего завоеванного крестоносцами. Это был тонкий и искусный подкуп. Благородный Раймонд отвергнул его и не согласился предать альбигойцев из-за корысти. Столь же неудачны были попытки легатов склонить на свою сторону графа де-Фуа. Король арагонский в этом деле был искренним посредником. Благодаря его стараниям, было постановлено утвердить за графом де-Фуа его прежние и нынешние вдадения, исключая замка Памьер, если только он поклянется в повиновении Церкви и в дружбе с крестоносцами. Но граф, подобно другу своему Раймонду, не принял этих условий. Король между тем клятвенно обязался перед легатами наблюдать за поведением графа и, в случае неповиновения и возмущения, сдать легатам или Монфору замок Фуа в вассальное владение, так как он, король, считался его верховным сюзереном [3_76].

Педро был почти вынужден к тому, чувствуя сродство с лангедокцами; он не мог сочувствовать французскому владычеству в стране. Легаты стали просить его принять присягу графа Симона за Каркассон, который фактически уже давно считался зa ним. Король отказался. Арнольд вместе с епископом д’Узеса ие теряли надежды. Назавтра они возобновили свои просьбы; они пали на колени пред королем и самым унизительным образом молили Петра не отказать в своем признании нового владения. Отказаться при такой оригинальной настойчивости, королю было невозможно; он дал свое согласие и Монфор тут же присягнул ему.

Это стоило Педро известных сил. Когда заседание было перенесено в Моннелье, то король почти против воли ехал туда. Действительно, ему было в высшей степени неловко на этих заседаниях. Он едва мог выдержать внутреннюю борьбу с самим собою, это мучительное колебание, борьбу клятв и обязательств повиновения папским легатам с привязанностью к угнетаемому Лангедоку и Раймонду. Его просили отдать своего младшаго сына Монфору, с тем, чтобы позже женить его на дочери графа; у короля отняли трехлетнего сына Иакова и отдали его на воспитание человеку, которого отец ненавидел в душе. Но, чтобы показать лангедокской партии, что его симпатии к ней не остыли, что такой постунок вызван лишь нежеланием разрывать связи с папой, он тут же обещал Раймонду женить его сына на своей сестре донне Санче, дабы тем перед целым миром скрепить узы между двумя государями. Этим поступком, который через год был приведен в исполнение, Педро протестовал против церковных претензий на Лангедок и пoказал, каково будет его отношение к гонимому графу тулузскому и Риму. Что же касается до Раймонда, то он уже не мог выносить всех мелочных домогательств и решиительных настояний со стороны легатов. Он долго отмалчивался; наконец согласие его было получено.

На другой день назначено было подписание условий и принесение присяги. К торжеству готовились вовсю, но графа уже не было в городе. Он убежал!

Наивный монах думает объяснить это обстоятельство несчастливым пророчеством: птица пролетела слева от него, а граф тулузский по примеру сарацин, верил в гадание [3_77]. В сущности же, Раймонда поставили в такое положение, что долее нельзя было уворачиваться; надо было назваться или католиком, или еретиком, — а он все еще не хотел сказать последнего слова.

В его отсутсвие, заседания не могли продолжаться в том же Монпелье; надо было дать им более торжественную обстановку. Новый собор был назначен в Арле, в пределах собственно Прованса. Легаты прибыли сюда с решительным намерением покончить с Раймондом. Ему было через вестника послано приглашение прибыть в Арль. Он не приехал, хотя до того времени считался одним из крестоносцев и всегда имел свое знамя в их лагере. Надо заметить, что в небольшой промежуток времени между соборами в Монпелье и в Арле, оба симпатизирующих еретикам государя успели увидеться и переговорить между собой. Они встретились в Нарбонне; король Педро тогда уже собирался вернуться домой; беглый граф просил его о помощи. Они пробыли несколько дней вместе в глубокой грусти и разъехались, не придумав никакого примирительного исхода, — а к войне Педро не был еще готов.

Король, расставшись с графом, печальный, поехал по дороге в Арагон, где его застало приглашение легата немедленно прибыть в Арль по важному церковному делу. Он повиновался вместе — как и Раймонд. Духовенство сочло за нужное прибегнуть к полицейским мерам. И тому и другому государю запрещено было, без особого разрешения, удаляться за черту города. Король Арагона и граф Тулузы очутились под домашним арестом. Скоро граф получило ультиматумы от легатов и членов собора. Ему предлагали войну или мир; в противном случае безотлагательно требовалось исполнить предложенные условия, а условия, между прочим, были таковы:

1) Граф тулузский распустит немедленно свои войска, собранные им, и остановит те, которые находятся в походе.

2) Он отдаст в руки аббата Сито и Монфора, в продолжение этого года, всех, на кого ему укажут легаты, и не будет ни в чем препятствовать относительно их участи.

3) Bcе граждане его доменов не будут отныне носить ценных нарядов, им дозволяются только черные плащи и шляпы.

4) Граф сроет до основашя все укрепления в своих замках.

5) Его вассалы и рыцари будут отныне жить в своих деревнях, а не в городах.

6) Новых налогов и податей в казну графа не будет; останутся только те, которые существовали издревле.

7) Государство облагается податью: каждое семейство платит по четыре тулузских денария ежегодно легату или его доверенному.

8) Графу Монфору и его крестоносцам будет открыт беспрепятственный доступ в тулузское государство, где все они будут содержаться за счет жителей.

9) Приняв все эти условие, граф Раймонд отправится за море, в орден госпитальеров, рыцарей св. Иоанна Иерусалимского, и не вернется в свое государство без позволение легата.

10) Его государство объявляется под властью Церкви и все замки синьории будут возвращены легатом и графом Монфором тогда, когда они признают то возможным [3_78].

Когда призванный капеллан прочитал графу эти условия, Раймонд разразился смехом «будто от великой радости» и показал бумагу своему кузену, королю арагонскому.

— Вот дикие предложения, которым меня заставляют повиноваться, — проговорил он с негодованием.

Пробежав глазами бумагу, король горько улыбнулся.

— Вам прекрасно отплачивают за вашу верность, — заметил дон Педро.

Недолго думая, Раймонд решился бежать; король одобрил это и сам согласился сопутствовать ему. Оставив у себя хартию, не сказав ничего легатам, король и граф, в эту же ночь, тайно исчезли из города [3_79]. Чрез Монтабан и Муассак Раймонд поскакал без оглядки в Тулузу. Теперь легаты считали себя вправе произнести последнее слово. Собор отлучил Раймонда и торжественно объявил его отступником и врагом Церкви; его владения и имущество объявлялись собственностью каждого желающего ими воспользоваться. Но собор знал, что, в силу прежних предписаний Иннокентия, всякие дальнейшие меры легатов относительно Раймонда должны быть утверждены самим папой.

Потому они послали в Рим одного аббата с донесением о всем происшедшем в последнее время и о своих решениях. В апреле 1211 года Иинокентий отвечал согласием на меры легатов в циркулярах к архиепископу арльскому и всему местному духовенству. «До сих пор, — пишет папа, — мы были убеждены, что благородный Раймонд, граф тулузский, последует нашим увещеваниям и окажет Церкви то пoчтение, какое должен оказать ей всякий католический государь. Между тем, прельщенный ду-рным советом, он не только обманул наше ожидания, но со злобой противился всяким предначертаниям Церкви и без стыда презрел свои oбещания и клятвы. Потому наш почтенный брать, епископ Узеса и возлюбленный сын аббат Сито, легат Церкви апостольской, произнесли против него отлучение, согласно совету многих прелатов, вcледcтвиe его явного ослушания; мы же сим апостольским посланием приказываем вам как можно успешнее распространить это решение по вашим диоцезам и непременно привести его в исполнение согласно требованиям церковного устава» [3_80].

В тот же день, в Риме сделаны были распоряжения об удалении архиепископа д’Оша, Бернара де-Лабарта, и епископов Каркассона и Родеца. Иннокентий писал лично архиепископу о том, что дейcтвия его слабы, что теперь епархия его, наводненная еретиками, нуждается не в таком пастыре, что теперь, к сожалению, настало время, когда надо напрягать одинаково и светские и духовные орудия. Легат Арнольд должен был предложить архиепископу очистить место и искать другое лицо, более энергичное и деятельное. Епископ Роде-ца получил такого же рода послание; курия ссылалась на его старость, как причину бездеятельности. Действительно, ему было уже за 60 лет; в случае сопротивления ему грозили принятием дисциплинарных мер. Одному из местных епископов было поручено принять вместе с легатом должные меры по этому вопросу. Ему же было приказано свергнуть епископа каркассонского, на которого, как видно из письма, он же и доносил в Рим. Через 8 дней, капитул должен был законно избрать нового епископа, более полезного; все сопротивление и всякие возмутители должны караться церковными мерами [3_81].

Капитул Каркассона получил такую же грамоту с напоминанием, что он дoлжeн избрать себе пастыря по существующим законам и каноническим обрядам, именно такого, который мог бы вынести не только почести, но и всю тяжесть своего звания [3_82]. Из всех этих распоряжений Иннокентия видно, что он действовал в пре-делах законности, что он смещал епископов, как не соответствовавших тогдашним стремлением Церкви, что, считая себя за верховного цензора, он не дозволял ceбе поступать самовластно, предоставляя по всем юридическим формам избрать тех лиц, которых пожелают на месте. Такому примеру следовали и позднейшие первосвященники. Замечательно, что если предписания Иннокентие относительно епископов были исполнены, то архиепископ продолжал еще сидеть на своем месте несколько лет. В Риме между тем принимались все необходимые меры к успешному окончанию войны с тулузским государем, войны, теперь неминуемой.

Раймонд также со своей стороны не оставался без дела н не допускал застать себя врасплох. Он хорошо понимал, что теперь у него с Монфором начнется смертельный бой. Только теперь, зимой 1211 года, ясно очертились интересы и пути противников, только теперь Монфор бесцеремонно раскрывает свою политику. Раймонд понимал радость своего врага, которому теперь была открыта дорога в его государство, и перед неприятельским нашествием тулузский граф cделaл воззвание ко всем подданным своих доменов. На его зов откликнулись прежде всего тулузцы. Тотчас по приезде в столицу, он велел особым глашатаям читать грамоту легатов по всем рынкам и площадям своих городов. Когда в Тулузе услышали ее позорные условия, то чувство оскорбленного негодования в одно мгновение охватило все сословия. И рыцари, и гpaжданe, и простые вилланы говорили единогласно, что они лучше согласятся погибнуть или лишиться свободы, чем так страдать и обратиться в ничто.

Горожане понимали, что грамота делает всех их рабами Монфора и католических прелатов. Грамоту эту успели прочесть во всякой деревне, считавшейся в зависимости от графа тулузского, во всяком замке, ему подвассальном. Католики и еретики соединились в одном патриотическом чувстве, в любви к своей родине. Жители Муассака и Агена объявили, что они скорее своей родной рекой поплывут в Бордо, чем признают власть попов, или французов (ni barrau, ni Franses), и, если графу угодно, то они выселятся вместе с ним в другую страну, всюду, куда он хочет. В Монтабане и других городах говорили в том же духе. Граф велел благодарить их за такие чувства. Он приказал изготовить письма во все концы своего государства насчет приготовлений к войне. Он поднимал Альбижуа и Каркассон против Монфора; он просил помощи у самостоятельных графов Беарна, Комминга, де-Фуа, аквитанских синьоров, Саварика и Молеона. Все они тогда же предложили ему свои услуги от всего сердца [3_83].

Тулузских католиков в этом общем патриотическом движении занимало одно — церковное отлучение. По настоянию властей, оно было снято епископом Фульконом [3_86]. Приготовления Раймонда были закончены к началу поста, но он не хотел первым приступать к военным действиям.

Такую же деятельность развивали и в лагере крестоносцев. Арнольд, понимая, что предстоящая кампания важные всех прочих, заботился об увеличении войска. Он послал епископов вербовать крестоносцев во Францию и Германию. Тот самый епископ тулузский, который только что снял отлучение со своих сограждан, прибыв к легатам, принял на себя поручение проповедывать новый ноход во Франции. Фулькон был типом ловкости и изворотливости провансальца. Он, умея льстить и ладить с тулузцами, также сумел найти для них страшных врагов. В лагерь Монфора прибыл славный между тогдашним рыцарством епископ парижский. Вместе с ним приехали и другие вельможи, известные своими подвигами, приключениями, храбростью. То были: Петр, граф д’Оксера; Роберт де-Куртнэ; Адольф, граф Монса; Юлий, граф Майэнна и Энгерран де-Куси, потомок знаменитых сеннских баронов. Вслед за их отрядами шли и ехали новые толпы воинов и пилигримов, блистательные рыцари, бароны, князья и графы, в парче, золоте, камнях, но чаще в железе, на высоких боевых конях. И главной приманкой, поднявшей это воинство, была проповедь Фулькона тулузского [3_85]. Плоды его измены должны были стать ощутитимы для тулузцев. Между знатными рыцарями появился, наконец, хотя и ненадолго, угрюмый, злой и вечно одетый в броню пленитель Ричарда Львиного Сердца — Леопольд, герцог австрийский[143]. Весь этот блеск тогдашних военных знаменитостей сосредоточился в Каркассоне почти в одно время, около первых чисел марта. Пост уже давно начался и в это вреля обыкновенно открывались кампании против альбигойцев, обязательные для каждого крестоносца по крайней мере в течении сорок дней.

Готовы были на той и на другой стороне; и Раймонд и Симон были вооружены. Но, в последнюю минуту, меч как будто не желал появляться из ножен соперников. Монфор давал вид, что продолжает заниматься прежним усмирением уже покоренных феодалов и уничтожением их еретиков. Начало похода должно было непременно быть толковым. Монфор собрал все именитое рыцарство на совет и предложил пока заняться осадой Кабарета. Родственник замученного виконта безьерского, Петр Роже, по-прежнему неприступно сидел в своем замке и держал в заключении неосторожного Букхарда де-Марли. Уже 16 месяцев томился пленник в оковах, ожидая освобождение. Его властелин не решался на преступление, понимая, что для него содержание пленника всегда будет выгодно. Имея его в своих руках, барон Кабарета мо выгадать для себя многое.

Но теперь, когда Монфор готовил столь ужасные для местных феодалов действия и когда первой жертвой начатой им бури готовился стать Кабарет, вся отвага старого барона мгновенно пропала. Им овладел невольный испуг; он, при первых же слухах о появлении неприятеля, велел призвать к себе пленника, в душе решившись на капитуляцию. Букхард был уже не в цепях, а в богатой одежде. «Синьор, — сказал ему барон, — вам предстоит получить не только свободу, но даже и самый замок мой; вы должны со своей стороны принять на себя посредничество для заключения мира между мной и легатами вместе с графом Симоном. Я обещаю им служить против всех и на всех и прошу только об одном, сохранить за мной мои домены.» Букхард согласился на роль примирителя. Барон сам проводил его за город; его сопровождали пажи и оруженосцы на дорогих конях. Прощаясь, он обещал достойно отблагодарить барона по окончании войны. Букхард встретил армию Монфора на подходе. «Maдонна оказала нам величайшую милость (gran proeza е granda cortezia), какой во Франции никогда не бывало, — говорил он в порыве радости. — Но, государь, я должен предупредить вас об одном; я обещал старому барону, что он не потерпит никакого вреда, что все будет прощено ему, а он за это обещал честью служить вам и покориться.» Монфор и легаты приняли предложение, но только с тем, что Петру Роже дадут какой-нибудь другой домен. Вестник поскакал в Кабарет уведомить обо всем феодала.

Ночлег прошел весело. Наутро главные силы повернули на Каркассон, а Монфор с легатами приехал в Кабарет, где и водворил свое знамя, заняв город сильным гарнизоном [3_88]. Таким образом сильный пункт достался крестоносцам без пролития капли крови. Примеру Кабарета, как всегда бывало, последователи многие мелкие окрестные замки.

Следуя заранее составленному плану, поход на тулузские домены должен был открыться нaпaдeниeм на сильную крепость Лавор. Лавор теперь принадлежаль женщине, знаменитой по всей стране, по имени Жиро. Она была вдовой владетеля, вассала виконта безьерского, а через него и графа тулузского. Еретические убеждение владетельницы Лавора далеко не были тайной. Ее город был самым, может быть после Тулузы, опасным центром ереси во всей Европе. Недаром в Лаворе собирались соборы; недаром здесь всегда устраивались дебаты между альбигойскими и католическими богословами. Жиро еще была молода; ее красота, вместе с грациозностью и внешней представительностью, обаятельно действовала на многих; добрый характер, привлекательное обхождение заставляли любить и привязываться к ней. Но о любовных похождениех молодой вдовы не было слухов. Она в точности следовала альбигойской нравственности; для того она имела достаточно твердости и мужской энергии характера. С общиной баронесса была в ладу. При ее дворе было убежище церковной и политической оппозиции, убежище всех новых гражданских и религиозных идей, выработанных эпохой. Понятно, что много рыцарей, даже католиков готовы были служить ей. Она была «целомудренной Аспазией» альбигоизма; судьба определила ей быть и чистой мученицей своей веры. Можно было предсказать, какой отпор встретят крестоносцы в этой героине.

Граф тулузский прислал своему верному вассалу искусных в военном деле рыцарей, и между, прочим своего собственного сенешаля, Раймонда де-Рекальда. Ограбленный Монфором, бывший владетель Монреаля, храбрый и блистательный Амори, приходившийся Жиро братом, начальствовал над ее войском. Восемьдесят рыцарей нетерпеливо ожидали случая состязаться в бою и получить благодарность из уст или очей прекрасной и знаменитой дамы.

Тот город, на который устремлялось теперь крестовое воинство, расположен в пяти лье от Тулузы, на среднем течении неширокого Агута, который, вытекая из возвышенностей Кастра, стремится к Тарну, чтобы влить воды свои в Гаронну. Город был хорошо укреплен; крепостные стены были толсты; рвы глубоки. Местность была такова, что окружить город со всех сторон для армии Монфора было затруднительно. Главнокомандующий расположил свое войско против одной стороны, в тоже время разделив его на две половины. Со своей всегдашней быстротой он велел приставить машины, пробить брешь и кинуться на штурм. Встреча, оказанная неприятелем, была такова, что Монфор остановил все дальнейшие попытки к штурму; он говорил, что у осажденных более войска, чем у него, и сознавался, что и сражаются его солдаты не очень храбро. Выморить их голодом нельзя было и думать, пока не удалось оцепить город со всех сторон. Съестные припасы привозились осажденным из Тулузы, а в лагере осаждающих, при всей дороговизне, чувствовался крайний недостаток. Так как война Раймонду еще не была объявлена, то Монфор просил его не помогать осажденным и, конечно, напрасно. Раймонд просто приказал своим подданным поступать осторожнее.

С прибытием новых подкреплений, циркумвляционная линия крестоносцев начала раздвигаться[144], а когда чрез Агут был перекинут мост, то город был оцеплен и подвоз припасов должен был прекратиться. В то же время «белое товарищество» католиков вышло из Тулузы, изменило своему родному городу и перешло окольной дорогой в лагерь Монфора. Скоро, около самых стен города, показались насыпи с небольшими деревянными башенками (castella quaedam de lignis) и над ними крестовое знамя. Ни что не возбуждало такой ненависти в альбигойцах, как вид креста. Машины лаворцев стали успешно действовать по сооружениям неприятеля; кресты были сбиты; на самом большом Распятии была отбита рука. Граждане и воины со своих стен громко поносили предметы, так им ненавистные. «Они кричали и смеялись так, -говорить католический историк, — как бы одержали совершенную победу» [3_87]. Монфор, не достигнув цели, велел строить т. н. «кат» (провансальское guate), огромную катапульту, катившуюся на колесах. Ее подкатили к самому рву крепости. Из нижнего этажа этой машины накидали фашины в ров до самого верха и думали таким путем взобраться на стены. Но крестоносцы не знали, что ров подкопан. Подземными ходами проникли лаворцы до оврага и снизу обрушили фашины. Их охотники, из своей засады, крюками стали вылавливать смельчаков, которые продолжали работать в овраге. В следующую ночь, они, тем же подземным путем, добрались до самой машины, думая зажечь ее; у них с собой были пенька, жир, и другие легко воспламеняющиеся вещества. На этот раз около машины дежурили два немецких графа; они велели трубить тревогу. Пока крик: «к оружию!» оглашал воздух, и пока прошла паника в крестовом лагере, лаворцы захватили обоих графов и много других немцев, храбро защищавшихся и увлекли их пленными. Много крестоносцев было переранено и убито благодаря этой вылазке лаворцев.

Тогда и крестоносцы, после всех своих неудач, захотели отличиться хитростью. Стоить заметить, что они приписывали свою простую выдумку особому хитроумию, тогда как к ней надо было прибегнуть уже давно. Они догадались засыпать ход и заминировать его сухим и зажигательным материалом, таким как сало, пенька, жир, дерн и бревна, которые было сдвинуть не так легко, как простые фашины. Они наложили все это снаружи и в подкопе распространился удушливый дым; с тех пор он сделался недоступным. Пользуясь этим, Монфор велел всем работать над засыпкой оврага. Засыпав его почти сполна, крестоносцы подкатили по твердому грунту машину к самой стене; напрасно со стен кидали камни, колья, наконец зажигательные снаряды, — рыцари и воины, сидевшие в башне, не отступали ни на один шаг. Назначен был штурм. Духовенство всем хором запело «Veni creator Spiritus»[145] — и под эти звуки крестоносцы пошли на штурм. Брешь, особенно в результате усиленной пальбы последней ночи, была довольно велика. Неприятель проник через нее и город был взять, в праздник св. Креста, как бы в ознаменование того, что еретики так позорили изображение креста.

Все 80 альбигойских рыцарей, вместе со своим предводителем Амори, без дальнейших рассуждений, были присуждены к повешению. Наскоро приготовили за городом виселицу; крестоносному воинству хотелось скорее насладиться кровью. Первым подвели Амори. Когда его вздернули, столбы виселицы, неплотно вбитые, закачались и рухнули. Тогда Монфор велел просто перебить всех осужденных. Пилигримы и крестоносцы с радостью дикарей спешили исполнить поручение. Началось ужасное побоище… Геройские защитники Лавора погибли мученически. Но это было только началом варварских распоряжений Монфора. Владетельницу города, эту прелестную даму, он велел побить камнями. «Монфор велел взять Жиро и поставить ее живой в колодец; и когда она встала на его дне, на нее накидали столько камней, что совершенно завалили ее…» «Наконец, — лаконично восклицает один из победителей, наши крестоносцы с превеликой радостью сожгли бесчисленное множество еретиков [3_88].» Эта выходка свидетельствует о всей силе религиозной идеи над человеком, доводящей его до забвения самых обыкновенных понятий; она же показывает, в какие условия к католической Церкви была поставлена новая религия, объясняет характер и губительную для человечества безысходность крестовой войны.

До конца света станут говорить о казнях лаворких, предсказал поэт провансальский. Тут сожжено было, но крайней мере, 100 человек [3_89]. Им предложили жизнь на условиях возвращения в католичество, но они были люди, не менявшие убеждений. Они с радостью бросились в огонь. Сколько погибло, кроме того, мужчин, женщин, детей на улицах города, во время и после штурма, нельзя определить даже приблизительно. Крестоносцы резали с наслаждением. Между ними мало было истинных рыцарей. Как исключение, записан один пример, весьма замечательный при тех обстоятельствах. Куртуазность не забывалась средневековым рыцарством даже в самые ужасные минуты. Во время кровопролития, одновременно начавшегося на всех пунктах, какой-то рыцарь направился к Монфору и сказал ему, что собирается передать на его попечение женщин и малолетних детей, которых он спас в разных местах. Граф предоставил распоряжаться рыцарю своей добычей по его желанию. Он и рыцарь велели особой страже охранять жизнь женщин; под страхом смерти, стража должна была наблюдать, чтобы пленницам не было сделано ни малейшего оскорбление. Приказание было в точности исполнено. По окончании побоища, рыцарь навестил своих дам и предложил им идти куда угодно. «С его стороны это было делом истинного благородства и куртуазности» (que fouc una grand noblessa et cortesia faicta), замечаеть провансальский историк [3_90]. Тем более выделялся такой поступок рядом с резней и грабежом остальных. Весь город был разрушен. В нем не было ничего, чтобы не перерыли крестоносцы. Огромные богатства этого торгового города достались Монфору. Говорили, что все они перешли в руки его банкира, купца кагорского, Раймонда де-Сальваньяка, которого он после сделал бароном [3_91]. Это было наградой за небольшие суммы, занятые Монфором. Лавор оплачивал вождя католиков. Никакой город, после Безьера, не вынес на себе столько свирепостей католиков; нигде в эту войну не было пролито столько крови. Особая причина подстегивала ярость крестоносцев при побоищах и разграблении Лавора; в ней виновны были сами альбигойцы. Для объяснения этого, мы должны рассказать о событии, которое случилось несколько ранее и которое послужило одним из поводов страшной мести, обрушившейся на Лавор.

Во время осады, когда силы и средства крестоносцев ослабли, на помощь к ним шел пятитысячный немецкий отряд. Он был уже в нескольких переходах от Лавора. Эти крестоносцы миновали Пюи-Ларан и расположились ночевать в замке Монжуа, нисколько не подозревая, что поблизости их сторожит сильный отряд графа де-Фуа. Во всем Лангедоке не было человека более ненавистного для крестоносцев. Он чистосердечно платил им той же ненавистью. Он говорил, что для него нет большего удовольствия, чем убить крестоносца. Он разорял и жег монастыри и храмы. Бесконечны были его преступления; злодейства графа против Церкви превышали всякую меру, говорили католики. Он сумел овладеть замком Памьером, который недавно был покорен Монфором. Теперь, вместе с своим сыном и Жераром де-Пепье, граф де-Фуа расположился в засаде, намереваясь перебить немецких гостей. Его план удался вполне [3_92]. Большая часть крестоносцев(по крайней мере до 1500 человек) была перерезана. В тесноте и паническом смятении, воины Фуа произвели побоище. Пощады не давалось и, при всем том, много пленников они повели за собой в Тулузу. Согласно преувеличенному провансальскому свидетельству, из всей массы немцев прорвался только один, который и привез ужасную новость в лагерь под Лавором. Окрестные крестьяне добивали раненых [3_93]. Монфор с главными силами кинулся в Монжуа, но провансальцев и след простыл. Монфор мог видеть множество мертвых и умирающих, кучами покрывавших окрестные луга. Он велел собрать раненых и отвести их в свой лагерь, а сам -бессильный что-либо сделать, хотя при нем было 14000 человек, -остался на несколько дней хоронить мертвых. С той минуты в его душе сложился страшный план мести альбигойцам Лавора. Резня лаворская была отплатой за Монжуа.

Падение Лавора было сигналом для последовательного падения соседних городов, менее сильных; а именно Пюи-Лорана, владетель которого добровольно покинул свой замок и бежал в Тулузу, а, после этого, Рабастена, Галвака, Монтагу, Латгарда, Пюисельза. Сан-Антонина и Сан-Марселя. Вся альбийская страна теперь была приведена к повиновению, благодаря своему епископу, который был помощником Симона и действовал с ним заодно. Теперь Монфор стал явно действовать против графа тулузского, хотя войны еще объявлено не было. Разрушив до основание замок Монжуа, навевавший неприятные воспоминания, Монфор двинулся на город Кассер, находившийся в прямой зависимости от графа тулузского. Раймонд выступил на помощь, но дошел только до Кастельнодарри. Узнав о силах Монфора и не решаясь на столкновение, он зажег этот замок и оставил Кассер на произвол судьбы. Гарнизон капитулировал на условиях свободного отступления и выдачи всех еретиков. Монфор пошел в город для католического увещевание, но оно было отвергнуто и 60 совершенных сожгли с той же превеликой радостью (cum ingen-ti gaudio), которая впервые обнаружилась в Лаворе [3_94]. Затем Монфор двинулся на замок Монферран, где сидел брат графа тулузского, Балдуин, человек отважный и смелый, «один стоивший Роландов и Оливье», способный к разнообразной деятельности, но не имевший средств для нее [3_95]. Замок был не из особенно крепких. Но у Монфора уже не было славных соратников; его армия значительно уменьшилась. Такие знаменитые воители, как епископ Парижский, барон Куси, Роберт Куртенэ и другие оставили его. Но у него было еще тысяч до десяти войска; с ним он и подступил к замку. Гарнизон был довольно значителен и Балдуин сумел бы дольше продержаться, если бы только крепость была надежнее. Орудия и машины крестоносцев не испугали рыцарей, которые скоро успели поломать многие из них и разрушить труды неприетеля. Убедившись тогда, что отвагу осажденных можно одолеть только терпением или хитростью, Монфор остановился на последней мысли. Он послал передать Балдуину, что хочет переговорить с ним, и на рыцарское слово просил его приехать в свой лагерь. Балдуин согласился и отправился в ставку Монфора в сопровождении всего лишь одного спутника. Симон принял его почтительно и со всеми знаками уважения. Он начал говорить о храбрости Балдуина и его сподвижников и перешел к тому стесненному положению, в которое его повергает брат, забывший о нем и оставивший его, как на острове, среди войск неприетеля. Он прибавил, что, как рыцарь, сочувствует ему и желает помочь. Он предлагал ему в полное владение замок с окрестной страной, требуя только полного нейтралитета. Он так растрогал Балдуина своим по видимости искренним участием, что тот дал ему слово впредь ни в каком случае ни воевать с ним, ни помогать его врагам. По другому известию, он дал ему обещание помогать во всякое время и против всех [3_98]. Более того: будто очарованный Монфором, он взял на себя труд вновь склонить Раймонда на сторону крестоносцев. Заключив договор с Монфором, Балдуин действительно поехал к брату с монфоровой свитой и пересказал ему обо всем происходившем. Как только Раймонд услышал из уст брата все эти подробности, то пришел в такое негодование, будто потерял все свое государство, — так это его огорчило и изумило. Он сказал Балдуину и его свите, чтобы они убирались с его глаз и прибавил брату, что отныне он его недруг, так как заключил союз с его непримиримыми врагами и, что ужаснее всего, принес клятву в верности тому человеку, который беззаконно начал с ним войну.

Балдуин уехал. Долго после этой сцены никто не смел показываться на глаза Раймонду; так был он страшен и печален. Единственная надежда его, родной брат изменил ему. Но в эту решительную минуту он не отступил. Когда Балдуин постыдно присягал Монфору и из слуги дьявола делался слугою Христовым [3_97], Раймонд взывал к своему народу.

Противники дождались наконец открытого боя. Монфор становился нападающей стороной. Причиной объявления войны графу тулузскому, он называл вмешательство последнего в лаворскую осаду. Говорили, что в городе нашли вспомогательный отряд, посланный тулузским графом [3_98]. Все знали, что Раймонд запретил осажденным давать присягу. Но главный повод заключался в том, что Раймонд был отлучен легатами и что Монфору, с французами и немцами, надлежало «исполнить над ним месть Божью».

Формального вызова и теперь не было. Крестоносцы шли прямо на Тулузу потому, что теперь иначе им некуда было идти.

Всему Лангедоку не могло не казаться, что это движение будет роковым во всей истории альбигойских войн.

Глава четвёртая.
Торжество Монфора

[править]

Ход альбигойской войны от первой тулузской осады до подчинения Лангедока и Тулузы Симону Монфору

[править]

Тулуза давно уже привлекала к себе крестоносцев своим богатством, стратегическим положением, а главное — значением центра провансальской ереси. Столица Лангедока была союзницей альбигойцев. Искоренить ересь было нельзя, не поколебав ее столпа. Можно было разрушить еще сотню замков и городов, но не нанести такого удара ереси, каким была бы одна сдача Тулузы. Это событие стало бы сигналом к сокрушению ереси во всей Европе. Все средневековые протестанты Запада обращали свои взоры к этой царственной общине. Подчинение Тулузы и без этих причин соответствовало замыслам Симона де Монфора — оно делало его повелителем Лангедока. Его французам предстояло здесь окончательно восторжествовать над провансальской расой. Множеству простых крестоносцев взятие Тулузы принесло бы деньги, богатства, удовольствия и спокойный приют. Фанатичным монахам она сулила наслаждения видом костров с еретиками; по их убеждению, лишь пепел самых опасных распространителей нечестивого учения мог дать им спокойствие за будущее католицизма. Легатам взятие Тулузы возвещало окончание их трудов, достойное вознаграждение и долгую славу в той теократической монархии, которая должна была основаться на развалинах блестящего, веселого и свободного царства Раймондов.

Такие мысли воодушевляли армию крестоносцев, когда она шла осаждать Тулузу.

А столицу тогда охватил самый искренний энтузиазм. Религиозные и политические страсти всплыли наружу и смешались между собой. В самом деле, мало кто не понимал, что Монфор столько же, если не более, желает стать государем Тулузы, сколько искоренить ересь. Республиканский интерес мог явно пострадать, если такой честолюбивый и деспотический государь сядет на престол тулузских графов. Никакая из северных и центральных французских общин, которым естественно было сочувствовать тулузской, не пожелала бы видеть в стенах своих Монфора и его рыцарей и не пожелала бы того Тулузе.

За республиканским принципом в столице скрывался религиозный. Призывая сограждан защищать знамя свободы, многочисленная альбигойская партия видела в том спасение своей веры. Она успела уже показать свою силу, изгнав из города католического епископа, явно тяготевшего к крестоносцам.

Фулькон был злым гением Тулузы. Если он не переставал действовать против альбигойцев, то это было, конечно, его долгом, как католического пастыря, но этот некогда веселый трубадур стал фанатиком и другом крестоносцев, когда надел рясу монаха. У него постоянно происходили столкновения с Раймондом, отлученным Церковью, готовившимся к обороне города и теперь явно поддерживавшим еретиков. Понятно, что епископ стал беспокоиться за свою личную безопасность, когда увидел, что альбигойское вероисповедание восторжествовало, что еретики появляются на всех городских должностях, что католичество здесь скоро станут преследовать. Фулькон чувствовал, что он виноват перед городом. На страстной неделе великого поста в 1211 году, в то время когда Монфор стоял еще под Лавором, епископ объявил, что не может приступить к католическому праздничному богослужению в городе, где находится отлученный, заражающий своим присутствием всякое место, на которое ступит. Он просил Раймонда на время Пасхи удалиться за город. Граф прогнал посланного и отвечал, что епископ сам может совершить такую прогулку, и прибавил притом, что еще лучше тот поступит, если навсегда оставит Тулузу. Тогда епископ объявил, что готов перенести все гонения за веру, что готов даже умереть за нее, что безоружный отдастся он палачам Раймонда и мести еретиков…

…И тут же поторопился уехать. Он направился прямо к Монфору и в лагере крестоносцев оказался столь же хорошим воином, сколь счастливым проповедником и дипломатом. По его следам покинуло Тулузу и все католическое духовенство. Согласно одному свидетельству, сам епископ, видя, в какое положение были поставлены в столице его подчиненные, приказал всему духовенству собором выйти из города. Босые, неся святые Дары на головах, длинной вереницей священники и монахи вышли из ворот Тулузы, направляясь под защиту крестоносцев [4_1].

В лагере Монфора разрушение Тулузы было уже решенным делом. Это советовали и вновь прибывшие рыцари, французские и немецкие, которые с разных сторон стекались под знамена Монфора. Между ними особенно отличались графы Бар, отец и сын, и граф Шалона. Тибо де Бар особенно настаивал на скорейшем движении к Тулузе. Под Монтобаном его отряд соединился с армией Монфора — великолепная столица Юга была всего в нескольких дневных переходах.

Неожиданно, перед самым выступлением, в лагерь прибыло посольство от тулузских граждан. Многие в рядах крестоносцев боялись, что эти переговоры вырвут у них добычу, что легаты остановятся перед решительным ударом и удовольствуются некоторыми уступками. Но опасаться снисходительности легатов было излишне; думать, что тулузская депутация привезла решительные предложения, было по меньшей мере наивно. Целью посольства было выиграть время, это обнаружилось из общих выражений, с которыми оно обратилось к легатам. При аудиенции присутствовали епископ Фулькон, сам Монфор и все вожди армии. Послы старались доказать, что вторжение крестоносцев в тулузские пределы несправедливо и беззаконно, что, со своей стороны, город сделал все, чтобы отстранить от себя ужасы войны, что он присягнул по требованию легатов и дал заложников. Легаты отвечали, что главная причина похода в том, что тулузцы продолжают держаться Раймонда, ослушника и еретика, что если они откажутся от него и возьмут в государи того, кого им укажет Церковь, то повод к войне устранится. Иначе на всех тулузцев без исключения будут смотреть как на таких же еретиков [4_2]. Напрасно добавлять, что такое предложение было отвергнуто. Посольство достигло своей цели уже тем, что дало время Раймонду придвинуться с большим отрядом к месту расположения неприятеля.

Крестоносцы снимались с позиции. Они начали переправу через Лер. Вестники полетели сообщить о том Раймонду. Он стоял на берегу реки с шестью сотнями рыцарей; с ним были графы Фуа и Комминга. Когда неприятель показался перед крестоносцами, то последние, не решаясь прорываться на его глазах, стали искать брод в другом месте. Они наткнулись на мост и частью по нему, а частью вплавь стали переходить на другой берег. Раймонд успел встретить их, но был опрокинут после кровопролитной схватки. Погибло около двухсот рыцарей с той и другой стороны. По богатым пашням, виноградникам и садам, окружавшим Тулузу, Монфор теснил Раймонда до самых стен города. Несколько десятков вилланов, спасавших свои имущества, погибло под копытами лошадей. Крестоносцы, не разбирая, рубили всех, кто попадался под руку. Через несколько часов все окрестные селения, сады и поля были уничтожены огнем и копытами; благоустроенный край обратился в пустыню.

Когда перед взорами Монфора развернулся живописный вид огромного города, то он тотчас же понял, что обложить Тулузу со всех сторон его армия не в состоянии. Скоро Симон на опыте убедился, что и долгой осадой, и штурмом взять Тулузу одинаково затруднительно, что Тулуза не принадлежит к категории тех замков, брать которые вошло в привычку Монфора. Для начала он решил взять укрепленное предместье святого Сернина. Его орудия беспрерывно громили камнями двое ворот предместья. Осажденные же, чтобы показать Монфору, как они равнодушны к его пальбе, день и ночь оставляли ворота отворенными. Монфор приказал начать штурм, но встретил такое стойкое и блестящее сопротивление, что велел отступить.

Раймонд в ответ сделал вылазку. До глубокой ночи продолжалась схватка. Графы тулузский и де Фуа блистали среди боя. Сражение было беспощадное, в стане крестоносцев было большое количество убитых и раненых.

После такого поражения дух в крестовом лагере упал: к горечи поражения присоединились утомление от жары и недостаток в воде.

Раймонд готовил между тем вторую генеральную вылазку. Сенешаль Аженуа, Генрих д’Альфар, кинулся на главный отряд Монфора, а граф де Фуа на войска графов Бар. Смятение распространилось по неприятельскому лагерю. Крики «Тулуза, Фуа!» смутили крестоносцев. Рассеянные войска едва успели спастись. С богатой добычей и множеством пленников вернулись храбрые горожане, предводимые альбигойскими рыцарями, в родные стены.

На третий день Монфор перед рассветом с досадой, доходившей до бешенства, покинул лагерь, не успев забрать даже всех раненых [4_3]. Есть известия, что его соратники по тулузской осаде, столь же, как и он, опечаленные неудачей, при отступлении напоминали ему о незаконности войны и советовали заключить мир с тремя сильными феодалами Юга, но епископ Фулькон был категорически против этого.

Оставленный многими крестоносцами, Монфор пошел на землю графа де Фуа, рьяного друга Раймонда. Не более недели продолжалось ее опустошение, но оно оставило по себе немало следов. Монфор успел занять Готрив, Памьер и кинулся на столицу графов Фуа. Но штурм крепости не удался, хотя предместья были заняты и сожжены дотла, окрестности города опустошены, виноградники и плодоносные деревья вырублены с корнем.

В это же время крестоносный гарнизон Готривской крепости был заперт окрестными альбигойскими отрядами, которые у католиков назывались не иначе как разбойничьими. Жители крепости сговорились тайно впустить своих друзей и уничтожить крестоносцев, но не успели. Гарнизон, лишенный всяких припасов, не мог выдержать сколь-либо продолжительной осады. Альбигойцы же торопились занять город и согласились отпустить гарнизон, сохранив ему жизнь. Еретики исполнили условие в точности, они никому не причинили вреда.

Монфор тем не менее по возвращении жестоко наказал город, Готрив был обращен в пепел [4_4]. Устроив в Памьере свой временный лагерь, граф Симон предпринял поход в Керси. Эта область, как мы уже знаем, считалась подвассальной тулузским графам. В ней не было почти ничего провансальского, она имела вид земли чисто французской. Население ее, тяготея к Монфору, вероятно, с удовольствием желало видеть его своим государем вместо Раймонда. С этой целью местный епископ и знатное дворянство отправили к Симону депутацию. Подлинного расположения горожан и народа к владычеству Монфора крестоносцы не знали, но полагали, что армии предстоит прогулка, а не поход. Граф Бар отказался сопровождать Монфора и уехал домой, немецкое же рыцарство не оставило своего вождя.

Легат Арнольд шел другой дорогой к Роквемадуру. Не увлекаясь династическими интересами Монфора, он думал только об еретиках, разыскивая их повсюду. Ему сопутствовали самые фанатичные крестоносцы. Он знал, что в Кассере много «совершенных» еретиков, и потому кинулся на замок, взял его и к великому удовольствию своих монахов и воинов сжег восемьдесят заклятых альбигойцев [4_5]. Сам город Кассер был опустошен до того, что в нем ничего не осталось. Совершив такой подвиг, легат отступил в Роквемалур, где расположился отдыхать на осень и зиму, между тем как Монфор пожинал дешевые лавры в Керси.

При первом вступлении в пределы этой области, граф, впрочем, встретил неожиданное сопротивление. Замой Келюс он должен был взять и сжечь; зато в Кагоре его приняли с радостью. Прожив несколько дней в этом городе, получив присягу и проводив своих немецких соратников до самой границы, он, уже отправляясь в обратный путь, узнал, что граф де Фуа пленил двух знатных крестоносцев-- французского рыцаря Тюрси и английского Готьера Лангтона, брата знаменитого кентерберийского архиепископа[146]. Монфор бросился на владение Фуа, взял еще один небольшой замок, перебил его гарнизон, а в Памьере между тем узнают, что Пюи-Лоран вернулся под власть свого прежнего барона Сикарда.

Барометр военных действий опустился: крестоносцы разъезжались, многие от усталости, другие, отбыв условленные сорок дней. Монфор полагал, что причиной капитуляции Пюи-Лорана была неприятельская сила, но каково стало его изумление, когда он узнал, что город просто продан самим рыцарем, которому он поручил его охрану. Подобный поступок способен был произвести изумление во всей Европе. Изменника звали Гюи де Люс. Ему предложили оправдаться поединком[147], но он отказался и по приказу крестоносных баронов был повешен.

В это же время в Тулузе завязывались дипломатические и военные узлы, имевшие большое влияние если не на развязку, то на дальнейший ход войны. Избавившись от Монфора и так счастливо отразив неприятеля, тулузцы не могли надеяться, что подобное счастье всегда будет сопутствовать им. Между тем рано или поздно надо было ожидать вторичного появления крестоносцев под стенами столицы. Значительное увеличение сил в неприятельском лагере было бы сигналом к новой осаде, за исход которой нельзя было поручиться. Поэтому тулузцы должны были, в ожидании будущих событий, прибрести себе сильного союзника.

В Лангедоке и Провансе его быть не могло: лангедокские государства, кроме тулузского графства, покорились, лишь изредка напоминая о себе восстаниями, которые вспыхивали в разных концах края. Сами феодалы или носили французское ярмо, или бежали к Раймонду. Заронскому Провансу предстояла та же участь: Монфор уже собирался нагрянуть туда. Рассчитывать на короля французского тулузцам было более чем бесполезно: Филипп Август, у которого возникла мысль централизовать будущую монархию, недолюбливал свои собственные общины и, конечно, не стал бы поддерживать оппозиционно-республиканский дух Юга, зараженного ересью. Взоры тулузского муниципалитета остановились на рыцарственном короле родственного Арагона.

Дон Педро пока был рьяный католик, но, давно бывший не в ладах с римской курией, а особенно с Монфором, должен был внять голосу справедливости. Городские власти Тулузы, освободившись от осады, послали ему письмо. Перед глазами католика, всегда привязанного к интересам Церкви, перед глазами человека, преклоняющегося перед Иннокентием III, государя, может быть искренно восторгавшегося идеей теократии, тулузский муниципалитет должен был предстать, искренно или притворно, во всей католической обстановке. Надо было скрыть в собственных интересах всякое подозрение в ереси и казаться страдающими чуть ли не за сам католицизм.

И действительно, прошение тулузцев составлено в таком духе, что исследователю, кажется, нет и причин сомневаться в религиозном чувстве авторов письма. Он должен только удивляться, как можно было таких искреннейших католиков считать за альбигойцев. Преследования легатов выставляются исключительно своекорыстными, если в этом есть много правды, то также правда и то, что сущность дела в этом прошении скрыта. Иного средства судьба не предоставляла, а альбигойство «верных» оправдывало средства, дозволяя и явную ложь, если она приносила пользу. Показывая себя искренними католиками, тулузцы будто с удивлением узнают, что их могли и могут еще считать за друзей ереси, от которой они отрекаются чистосердечными клятвами:

«Мы переспрашивали всех, которых нам указали как последователей ереси, и они нам постоянно отвечали, что они не были еретиками, и обещали жить без всяких уклонений, под властью и наставлениями Церкви. И сами мы никогда не считали их за еретиков, ибо они живут между нами как люди преданнейшие христианской вере. Когда по приказанию и воле легатов господина папы, отца Петра де Кастельно и отца Рауля, весь город наш клялся в подчинении святой римско-католической вере, они также принесли клятву, а легаты сами же объявили, что все, давшие, согласно их воле, присягу, считаются в вере католической и истинными христианами».

Сделав так кстати и так искусно намек на вынужденность и формальность присяги, тулузские власти продолжают:

«Тем сильнее и глубже мы поражены всем происшедшим, что знали, как отец нынешнего графа, следуя повелению исправить народ тулузский, актом, изданным по этому поводу, предписал, что если хоть один еретик найдется в крепости и предместьях Тулузы, то он казнит его вместе с тем, кто его укрывал, и имущество обоих конфискует. Вследствие чего мы и сожгли многих и не перестаем это делать каждый раз, как только таковых находим».

После таких оговорок тулузцы переходят к своекорыстию легатов, указывая на грамоту Иннокентия еще 1202 года, которая не была приведена в исполнение, так как заключала в себе приказание снять интердикт и впредь поступать по-божески. Далее раскрывается все дело по порядку, с большими и часто новыми подробностями, как Тулуза просила папу вторично, как за тысячу ливров легат Арнольд согласился снять отлучение, как, получив пятьсот ливров, и «только из-за этого», не обвиняя ни в чем другом, он подверг отлучению городских консулов, как консулы, не желая прослыть изменниками, снова присягнули, как город дал заложников, как тулузцы помогали (?) крестоносцам при осаде Лавора, как их отблагодарили за это разорением графского замка, как два раза (?) Раймонд пытался призвать Монфора к примирению, причем чуть не был захвачен при помощи обмана, как, наконец, Фулькон принуждал их отречься от своего графа. Описав тулузскую осаду и поражение крестоносцев, авторы письма заключают:

«Не успев исполнить, благодаря Божественному всемогуществу, всего того, что они желали, крестоносцы, от печали, которой они были объяты, учинили великую несправедливость. Более озлобленные, чем когда-либо, они, удаляясь, грозили нам бедствиями — гораздо более ужасными, чем те, которые мы перенесли. Вот почему мы настоятельно просим ваше королевское благоразумие и благоволение отнестись с негодованием к оскорблениям и несправедливостям, которые нам беззаконно причинены, и если вам ложно будут внушать противное тому, что мы говорили, то не верьте. А так как мы готовы исполнить все, что следует по отношению к Церкви, все, чего требует справедливость, то мы просим вас и ваш народ не вредить нам никаким образом, ибо нет сомнения в том, что все уже сделанное ими или еще предпринимаемое против господина нашего графа и против нас они предпримут и против остальных государей и князей, против горожан и буржуа, ибо когда соседняя стена запылала, то пламя пойдет и дальше. Не следует обходить молчанием столь несправедливую, столь пристрастную жестокость духовных пастырей по отношению к нам. Они гонят нас и отлучают из-за рутьеров и рыцарей, которых мы наняли не для чего иного, как для того, чтобы защититься от смерти, когда же рутьеры покидают нас из-за денег и начинают проливать нашу кровь, то те же пастыри не преминут разрешить их от всякого греха. Случается и то, что в их ставке, за их столом, сидят те разбойники, которые своими руками убили аббата из Она и варварски изуродовали монахов из Больбона, обрезав им нос, уши, выколов глаза, не оставив им даже подобия человеческого образа» [4_6].

Последний факт, рассказанный так просто, так откровенно — что всегда отличало акты общин, красноречивые в своей ясности, — если в нем есть хоть доля истины, уже сам по себе достаточно показывает корыстолюбие и произвол папских послов. Они имели неограниченную власть и были слишком честолюбивы и алчны, чтобы не злоупотреблять ею. Жалуясь королю Педро на папских легатов, тулузцы хотели прежде всего поколебать его католические привязанности, и они достигли своей цели. Еще несколько дипломатических бумаг и объяснений с Римом — и король готов будет лично содействовать утесняемой ереси, принимаемой им за национальность, поддерживаемый в борьбе своими подданными, рыцарями Арагона.

А пока значительный удар успел нанести непобедимому Монфору и сам граф тулузский. Симон хотел идти Прованс, когда узнал, что Раймонд оправился, собрал силы и на исходе августа 1210 года предпринял поход на тные замки, теперь подчинявшиеся Монфору.

Раймонд получил неожиданное и сильное содействие из Аквитании. Сенешаль Савари де Молеон, английский вассал, привел ему двухтысячный отряд басков, живших в пиренейских горах и сочувствовавших альбигойской вере. Раймонд шел на крестоносцев, и монахи утешали всегда победоносного Монфора.

«Вы думаете, что я боюсь чего-либо, — отвечал он им. — Нам нужно заботиться о деле Христовом, вся Церковь молит за меня, и я не опасаюсь, чтобы кто-нибудь одолеет нас»[4_7].

Монфор спешил занять Кастельнодарри, названный так потому, что его укрепления были построены еще вестготами-арианами. Раймонд шел на тот же город другой дорогой. Монфор отовсюду узнавал о гибели своих гарнизонов. Наконец он пришел в Кастельнодарри, где его армию осадили со всех сторон графы Беарна, Фуа с их басками и сам владетель Тулузы. Крестоносцам казалось, что город окружен «тучами саранчи», они насчитывали до ста тысяч неприятелей. Жители предместья отдались осаждавшим, но Монфор выбил их из города.

Тулузцы заняли позиции на неприступных горах. Вечером они вновь штурмовали предместья, Монфор отбросил альбигойцев и пытался сам ворваться в неприятельский лагерь, но был отбит. Раймонд велел готовить осадные машины, а его союзники приводили под руку своего главы окрестные города и замки, в том числе — Кабарет.

Стенобитные машины вовсю использовались по разрушению укреплений, во время одной из вылазок против них Монфор едва не погиб. Опасаясь превосходства неприятеля, Симон отправил своего маршала Гюи де Левиса в Каркассон за подкреплениями. Однако виконт Каркассона отказался идти на помощь северянам. Изменил даже один ближайших, как казалось Симону, его сподвижников, провансалец Вильгельм Кат. С тех пор Монфор поклялся не верить лангедокцам.

Гюи де Левис привел скудную помощь — всего несколько сотен человек. Правда, к нему присоединился Букхард де Марли. Монфор выслал навстречу подкреплениям почти все свои силы, оставив в городе лишь сорок рыцарей и пехоту. Раймонд Роже, граф де Фуа, хотел устроить засаду на пути крестоносных подкреплений. Однако Гюи и Букхард узнали о ней, послали гонца к Монфору и остановились, слушая мессу и принимая Причастие. От города также подходили крестоносцы. Они тесным строем сходились с противоположных сторон. Тогда де Фуа построил свое войско в боевой порядок: в центре стояла кавалерия, на флангах — пехота. Монахи тем временем благословляли крестоносцев на бой. Вожди дали сигналы, и французские рыцари понеслись на неприятельские ряды. Их встретило стойкое сопротивление. Французы были отбиты. Выдержав натиск, альбигойцы, в свою очередь, набросились на крестоносцев. Началась рукопашная схватка, строи смешались, десятками падали рыцари с той и другой стороны. Когда один знатный француз упал с коня, епископ кагорский заставил его сесть снова.

Французы были неистовы, как львы, и дрались, как добрые воины. Но после отважного сопротивления крестоносцы отступили, потеряв множество солдат убитыми. Альбигойцы не щадили католиков, Преследование было стремителиьное. Арьергард крестоносцев не успел еще приготовиться к отступлению, как был рассеян провансальцами, кричащими: «Фуа, Тулуза!»

Монфор был зрителем битвы, когда она, приближаясь ближе и ближе, подошла наконец к лугам Кастельнодарри. Он стоял с гарнизоном в задних воротах города, со стороны, противоположной тулузскому лагерю. Он не мог равнодушно видеть поражение своих бойцов. Оставив в городе только пять рыцарей, он бросился на помощь. Его отборные рыцари неслись на своих конях с предельной скоростью, но все же опоздали.

Гюи решил снова сразиться с альбигойцами; его смяли вторично, а Монфора еще не было. Граф де Фуа торжествовал, но его воины, вместо того чтобы приготовиться к новой битве с Монфором, кинулись грабить убитых и добивать раненых. Епископ кагорский воспользовался этим и снова повел свои отряды на неприятеля.

Раймонд Роже предпринял всевозможные усилия, чтобы оставить за собой поле сражения, от ударов его меча летели головы знатнейших крестоносцев, но его многочисленная армия потеряла всякий порядок. Пехотинцы, захваченные врасплох, побежали сломя голову кто куда.

Тогда-то и примчался Монфор. Ему не стоило большого труда добиться победы теперь, когда он привык одним своим появлением изменять ход битв. Бурей налетел он ни бегущих с криком: «Дева Мария!» Возгласы «Тулуза, Фуа!» уже слабели. Погибая под копытами коней, альбигойцы стали кричать: «Монфор, Монфор!» Они думали спастись, обманув этим паролем крестоносцев. Но Монфора трудно было обмануть. «Если так, то бейте передних!» — кричал им Симон, и из чувства самосохранения каждый из несчастных резал своего товарища, чтобы очистить себе дорогу. Груды трупов, граждан и вилланов Лангедока, покрыли черной массой поля Кастельнодарри.

«И никогда вы не услышите описания таких страшных битв, небывалых со времен Роланда и Карла Великою, когда он победил Галафра, славного эмира земли испанской»[148], — замечает провансальский трубадур [4_8].

Между тем, во время всего боя, тулузская армия про должала стоять в своем лагере, выжидая исхода сражения, кипевшего в противоположной стороне. В самом конце дсчц Савари де Малеон пытался совершить нападение на город, но так слабо, что был отбит ничтожным количеством ры царей. Когда же в лагере узнали о поражении графа де Фуа, то Раймонд не мог понять, как это случилось. «Ведь наших было вдесятеро больше», — твердил он. В тулузском лагере царила паника. Раймонд хотел сниматься и отступать, но Савари остановил его. «Господа, будьте спокойны, — говорил он баронам, — не собирайтесь, не снимайте палаток, иначе вы погибнете в одно мгновение» [4_9]. Его послушались и повременили.

Между тем Монфор победителем возвращался в город. Его встретили кресты и хоругви. В воротах он сложил свои доспехи «в знак того, что Господь даровал ему победу» и босым пошел в церковь. Дорогою пели Те Deum.

«Наши, — рассказывает католический летописец, — возносили молитвы со всем благоговением и энтузиазмом, благословляя гимнами Милосердого Бога, знаменуя тем благочестивую преданность Тому, Кто сотворил великие дела для своего народа и дал ему торжество над врагами» [4_10].

Граф де Фуа после поражения первым делом разослал во все концы гонцов с ложным известием о своей победе. Про Монфора говорили, что он пленен и повешен…

Действительно, против всякого ожидания Монфор ушел из Кастельнодарри раньше, чем осаждающие оставили свой лагерь. Препятствовать его отступлению Раймонд не решался, тогда как вступить в битву, если бы на него напали, он был в состоянии. Путь на Нарбонну был открыт. Узнав о выступлении Монфора, Раймонд велел жечь машины, бараки и приказал сниматься. Столкновения с крестоносцами он теперь, конечно, не искал, так как не решился показываться из своих укреплений, пока действительно не убедился в том, что Монфор ушел.

Впрочем, Монфор скоро вернулся в Кастельнодарри. В Нарбонне к нему присоединился новоприбывший отряд французов, и поход возобновился. Из дальнейшего хода событий видно, что причиной внезапной слабости действий Монфора был недостаток средств. Раймонд значительно превосходил своего противника, даже после поражений. Все усилия Монфора обращены теперь на возвращение городов, быстро и почти одновременно отпавших от него. Все его внезапные диверсии не достигают цели. Не успеют крестоносцы куда-либо прийти на помощь своим, как узнают, что город уже сдался. Таким образом, в короткое время Монфор потерял более пятидесяти замков в пределах Альби и Тулузы; между ними были Рабастен, Гальяк, Пюи-Лоран, Сен-Феликс и Монферран.

Поставленные Монфором бароны или изменяли, или были бессильны ввиду восстания жителей, большая часть которых были еретиками. Покоренные лангедокские феодалы возвращались в прежнее подданство графу тулузскому.

При таких обстоятельствах два красноречивых проповедника, Вильгельм, архидиакон парижский, и Яков, епископ витрийский, начали вербовать новых крестоносцев. Они застали за той же деятельностью Фулькона Тулузского и аббата из Во-Сернэ. Суровый епископ витрийский отличался особенной ревностью к своей миссии; с его фанатизмом мы знакомы уже из первой главы, когда говорили об обличении, написанном им на современное ему светское и духовное сословие. Он уже не первый раз брался за крестовое дело, не первый раз он приносил на его алтарь свои таланты и свое счастье. Иннокентий именно от его красноречия ожидал иного поворота альбигойской войны. Местное лангедокское духовенство обращало на французских проповедников взоры, полные ожидания.

Всю зиму 1211/12 года епископ с архидиаконом громили еретиков в городах и селах Франции. Из Франции они перешли в соседние земли Германии.

«Они завербовали невероятное множество воинов Христа, — говорит официальная летопись, — и, после Бога, им более всего обязана вера христианская во Франции и Германии»[4_11].

Скорее всего, эти слова надо понимать в том смысле, что одной из целей проповеди было удержать распростри нение ереси в этих землях. И судя по всему, эта цель была достигнута.

Но если во французской земле шла успешная вербовка крестоносцев, то ее король не выказывал особенного расположения к подвигам этого воинства в подвассальных ему странах. Есть известие, что скрытая досада Филиппа Августа на Монфора, существовавшая всегда, около этого времени обнаружилась явно. Король французский жаловался папе, что Симон не воздает должного своему сюзерену. Иннокентий в ответном письме, еще осенью 1211 года, разъясняет королю дело графа тулузского, а также права нового государя Лангедока. Папа считает нужным опран даться в пристрастии к Раймонду, в котором могли бы ею заподозрить. Он пишет, что граф тулузский не соотве: ствовал в точности тем задачам, которые были перед ним поставлены.

«Мы вполне убеждены, что он не оправдал ожиданий, но мы не знаем, зависело ли это от него самого, хотя вообще он считался в стране за еретика. Вследствие неиспоч нения предложенных задач он и потерял свои домены, которые мы приказали нашим легатам тщательно беречь для тех, кому они принадлежат. Мы и теперь пишем им, стараясь сделать все то, что соответствует твоим выгодам и твоей чести» [4_12].

Это послание было написано осенью, во время действий под Тулузой. В самый разгар борьбы Иннокентий не сходил с почвы законности; он не увлекся ненавистью к ереси настолько, чтобы забыть человечность и вторить диким выходкам легатов и епископов Лангедока. Несколько раз, разочарованный в Раймонде, папа, видимо, терял всякую надежду сойтись с ним, но Иннокентий часто возвращается на прежний путь примирения. Все уже считали Раймонда развенчанным государем, однако папа выказывает прежнее чувство сожаления к нему. Он входит в его положение. Действия легатов были снова взяты под контроль. И к тому был достаточный повод, притом слишком явный. Арнольд в мае 1212 года сделался архиепископом Нарбонны вместо Беренгария, наконец низложенного. Но с первого же дня избрания он принял на себя функции не духовного лица, а нарбоннского герцога. Это было слишком смело, если не нагло.

Тогда же епископом Каркассона был назначен аббат из Во-Сернэ, в награду за услуги крестовому делу [4_13]. Теперь стало видно, что легаты прекрасно, нисколько не стесняясь, умеют сами награждать себя, что их труды не проходят даром. Завеса больше и больше спадает с глаз Иннокентия. Он пишет тому же Арнольду:

«Хотя Раймонд, граф тулузский, и найден виновным по многим статьям против Бога и против Церкви и хотя легаты наши, вследствие его неповиновения и восстания, сами постановили отлучить его самого, а землю передать тому, кто окажется достойным ее, следуя их собственным побуждениям, но даже если доказано, что сказанный Раймонд еретик, еще не доказано, что он соучастник в убийстве блаженной памяти Петра Кастельно, хотя в том и очень заподозрен. Вот почему мы и повелели, что если в известное время явится против него законный обвинитель, то назначить определенный день для оправдания, но по нашему предписанию не было исполнено ничего. Впрочем, мы не понимаем, каким бы образом мы имели право отдавать другим его владения, которые юридически не были отняты ни от него, ни от его потомства. Апостол не желает, чтобы и тень зла была сделана ему, а следовательно, не должно обманом лишать его тех замков, которые он нам доверил. Потому, если последует против графа решение по этим двум пунктам, то в какую бы форму оно ни было облечено, не должно придавать ему никакой силы. По всему надзору твоему, сим апостольским посланием приказываем тебе употребить все усилия к тому, чтобы покончить это дело как можно справедливее и осмотрительнее, так как мы не желаем следовать твоему совету, не хотим и передавать владений сказанного графа кому-либо другому. Мы приказываем также епископу Риеца и господину Феодосию, канонику Генуэзскому, поступать сообразно нашему предписанию. Если же причиной несоблюдения наших повелений служит граф, то должно сообщить ему и прочим, что мы намерены поступать так, как того требуют блага мира и веры, ибо поучать истине мы призваны всегда» [4_14].

В письме к другим легатам Иннокентий, рассматривая сделанные ими распоряжения, находит их преждевременными, пристрастными, вообще несправедливыми. Он не подтверждает отлучения графа, его изгнания и насильственную передачу его владений другому лицу. Он сам не соглашается признать нового архиепископа Нарбонны в звании герцога, чего так бесцеремонно домогался Арнольд, ссылавшийся на свою верховную власть как легата. Иннокентий был отнюдь не расположен прикрывать узурпацию легатами светской власти авторитетом своего имени. Папа продолжал удерживать за собой только замки, данные Церкви в залог, а также графство Мельгейль, которое считал вассалом Рима, передав его теперь Иоанну Бокадосу непосредственно от своего имени с правом собирать доходы, за чем должны были надзирать духовные власти.

Папа и впоследствии, как, например, в июне 1212 года, продолжал сноситься с новыми подданными, которые, конечно, только в письмах благословляли ненавистную им римскую власть. Графство Мельгейль было единственным непосредственным приобретением, которым воспользовался Иннокентий, чтобы вознаградить издержки, понесенные им в альбигойских войнах.

В то время, когда сомнения в правоте действий запал и в душу Иннокентия и когда он стал склоняться на сторону Раймонда, графу тулузскому готовилась поддержка с другой стороны, от Педро Арагонского, только что прославившегося подвигами в войне с маврами. Он был деятельным соратником Альфонса VIII Кастильского в великой битве под Толозой[149]. Новый архиепископ нарбоннский Арнольд принимал главное участие в битве. Две тысячи рыцарей, десять тысяч конных и пятьдесят тысяч пеших составляли французскую вспомогательную армию.

Христианские силы, предводительствуемые кастильским королем, были огромны. Мусульмане одолели было первым натиском; христиане подались назад, но архиепископ Арнольд, подобно старому Турпену[150], сам повел рыцарей в бой. Строй африканцев был прорван, сам Мухаммед ан-Насир едва избегнул плена[151]. Произошло страшное побоище, армии Мухаммеда больше не существовало, шестьдесят тысяч сарацин покрывало поле битвы. Это было великим днем торжества христианского имени, днем, радостно отозвавшимся во всех концах Западной Европы. Аларкос был блистательно отомщен[152].

Королю Педро битва принесла еще более славы, блистательно продемонстрировав его верность христианству и чести. С тем большим авторитетом он мог теперь вступиться за правое дело тулузского графа.

С наступлением лета удача опять повернулась лицом к Монфору: к нему прибыли новые отряды крестоносцев, преимущественно из Франции. Надо было вернуть старые завоевания и сделать новые. Симон отправился на Отпуль. Город был взят на четвертый день после сильного сопротивления жителей, которые разбежались лишь тогда, когда удары таранов сделали дальнейшее сопротивление бессмысленным. Укрепления были разрушены, город разграблен, не успевшие бежать перебиты. Так как дело происходило ночью, сумятица была страшная. В довершение всего крестоносцы сожгли замок [4_15].

Вслед за падением Отлуля были возвращены многие другие замки и между ними Сен-Феликс, Монферран, Сен-Мишель, который был разрушен до основания. Кинувшись на Пюи-Лоран, Монфор вызвал было против себя графа тулузского, который, заняв город своими войсками, видимо, решился защищать его. Но отвага Раймонда исчезла, когда крестоносцы стали сходиться к городу; он поспешно оставил Пюи-Лоран, а жителей повел за собой в Тулузу.

Монфор нашел город опустевшим. Через десять дней армия снялась с окрестных долин и, увеличив свою численность новыми французскими ополчениями, направилась в путь. Высшее французское духовенство меняло пастырский посох на меч: архиепископ руанский, епископ лаонский и знаменитый проповедник, архидиакон парижский Вильгельм привели Монфору свои и набранные из добровольцев отряды.

Города Рабастен, Монтегю и Гальяк сдались без сопротивления. Граждане Сен-Марселя выслали депутацию, но она не была принята, потому что Монфор решил никогда впредь не вступать ни в какие переговоры с лангедокскими баронами и общинами. Граждане предчувствовали беду, но сохранили геройскую твердость духа. Они не хотели, чтобы их богатства стали достоянием ненавистного врага, — одни спешно вывозили все, что казалось им ценным, другие разрушали свои дома. Монфор нашел опустевший город. Он велел сжечь его, а стены и башни разрушить.

Крестоносцы пошли на соседний замок Гэпи, но, к своему удивлению, и там не нашли «присутствия жизни» [4_16]. Монфор велел и здесь исполнить то же самое; город был разрушен и зажжен, а армия двинулась на осаду Сен-Антонина.

Когда дела Монфора шли так легко и счастливо, он не подозревал, что его юный сын подвергается сильной опасности от рук непокорных горожан, не привыкших сносить рабство, которое предлагали им французы. Молодой Амори вместе со своим дядей Гюи, недавно прибывшим из Палестины, был оставлен в Нарбонне. Заняв со своей свитой герцогский дворец, в котором всегда имели обыкновение жить тулузские графы, он уже тем одним навел на жителей много невыгодных для себя воспоминаний. Альбигойцы, распустив слухи, что вооруженные французы производят насилия, приучили граждан смотреть на них, как на опаснейших врагов, от которых надо ежеминутно ждать вреда. Однажды молодой Амори хотел открыть старое готическое окно дворца, которое уже давно не открывали; рама от ветхости разбилась и обрушилась на людную улицу. Очевидцы происшествия воспользовались случаем, подняли шум, и в народе заговорили о каких-то страшных событиях, о насилиях, совершившихся во дворце. В результате в Нарбонне началось восстание. Толпы бросились ко дворцу, осадили его и принудили графа удалиться в одну из башен. Двое из оруженосцев Монфора были убиты; лишь с трудом одному из посторонних лиц удалось успокоить возмутившихся [4_17]. Народ разошелся по домам, но это происшествие показало пришельцам, как непрочно их положение в стране, за которую они так упорно воевали.

Многим баронам, еще не успевшим столкнуться с Симоном де Монфором, даже не верилось, чтобы они могли быть побеждены. «Никогда крестоносцы не возьмут моего замка», — говорил барон Адемар Иордан, наместник Сен-Антонина.

Об этих словах сообщили Монфору тогда, когда его армия уже шла на замок. Сен-Антонин расположен у подошвы высокой горы, омываемый позади водами реки, делающей его с этой стороны неприступным, спереди он лежал перед обширной равниной, на которой и расположились лагерем крестоносцы. Как только в городе это заметили, из замка была произведена вылазка. Отразив ее, французы кинулись на приступ и завладели тремя наружными бастионами городской стены. Наступившая ночь разлучила сражающихся, но на горожан этот стремительный натиск крестоносцев произвел такое впечатление, что они начали падать духом и многие немедленно покинули город через задние ворота. Монфор послал отряды в обход — кровопролитие и схватки не прекращались и ночью.

Но Симон вряд ли ждал столь легкого успеха, когда па следующее утро к нему явилась депутация от города, который недавно так презрительно отзывался о крестоносцах. Дело в том, что в городе кроме Адемара, наместника Раймонда, одинаково начальствовал и виконт Понс, непосредственный владетель его.

Виконт хотел выговорить свободное отступление. Монфор отказал в свободном пропуске, требуя безусловной сдачи города. Его желание исполнилось. Наместник не успел заранее оставить город и оказался таким же пленником Монфора, как и виконт Понс. Крестоносцы помпезно вступили в замок. Тридцать именитых жителей были немедленно казнены, город разграблен; по признанию самого католического историка не были пощажены ни монастыри, ни церкви. Граждане после произведенных казней были прощены, потому что Монфор не собирался разрушать город. Наместник Раймонда и другие тулузские рыцари были под стражей отправлены в Каркассон, где заключены в тесное подземелье [4_18]. Изгнанник Балдуин, родной брат графа тулузского, был оставлен в качестве барона и представителя Монфора, который теперь направился в область Аженуа.

Эта земля была таким же средоточием ереси, каким некогда славилась Альбижуа. Она досталась тулузской короне по наследству от матери Раймонда VI, Иоанны, сестры Ричарда Английского. Местный епископ давно уже призывал Монфора. Главной целью похода был замок Пеннь; все, что встречалось крестоносцам на пути, они истребляли. В названном замке начальствовал родственник Раймонда Тулузского, Гуго д’Альфар. С четырьмя сотнями альбигойских воинов он решился погибнуть в своей крепости, но не сдаваться неприятелю.

Место было довольно укрепленное, окрестности плодоносные; взять эту крепость значило повелевать над страной. Монфор хотел прежде занять Ажен, где надеялся на более радушный прием [4_19]. Действительно, в столицу области его пустили беспрекословно, и, отдохнув в ней, он двинулся на осаду Пеннья. Гуго находился в положении очень затруднительном. Он не получал никаких вестей от Раймонда и был отрезан от него линией осаждающих. Тем не менее он героически защищался. Крестоносцам жестоко досталось от его вылазок. В продолжение всего июня Монфор ничего не мог сделать, хотя окрестные бароны добровольно съезжались в его лагерь и приносили ему присягу. Симон не рассчитывал на удачный исход осады и счел необходимым просить помощи брата Гюи, который с успехом действовал в диоцезах Альбижуа и Тулузы.

Разгромом замка Анаклет, где он распорядился вырезать весь гарнизон, Гюи навел ужас на всю область. С обаянием вандала он подходил и к пригородам Тулузы, но так как столица была не из числа тех замков, с которыми привыкли расправляться оба Монфора, то Гюи миновал ее и осадил было один из городков неподалеку, как прискакал к нему от брата гонец с предложением прибыть на помощь в лагерь под Пенньем. С Гюи был архидиакон Вильгельм, епископ лаонский и достаточное число других известных воителей.

Армия Гюи расположилась с восточной стороны Пеннья, Симон стоял на противоположной. Приказано было строить новые машины больших размеров, так как прежние не приносили почти никакой пользы. Но едва от действия этих новых баллист, упорно бивших по одному месту, стала появляться брешь, как многие крестоносные ба роны, особенно из духовных лиц, задумали разъезжаться из лагеря, видимо разочарованные в удаче предприятия.

Убеждения и просьбы Монфора подействовали только на архиепископа руанского. Между тем осажденные проявляли еще большую решимость и самоотвержение, но это была уже последняя агония. Из города выслали тех жителей, которые были в нем бесполезны, но Монфор не принял их; они радовались тому, что вообще остались целы и неприятельском лагере. В замке же гарнизон умирал от жажды — река, огибавшая город, была отрезана от осажденных; как нарочно, жара стояла невыносимая. Все соедини лось, чтобы стойкие защитники Пенньи потеряли присутствие духа, а о графе тулузском не было и слухов. Гут д’Альфар рисковал погубить весь гарнизон самой мучительной смертью. Чтобы этого не произошло, он начал переговоры с Монфором и получил согласие на свободный выход. Через семь недель после начала осады крестоносцы заняли Пеннь, оставленный еретиками.

Отряд, посланный Симоном, успел взять замок Марманд, а сам Монфор, выступив далее, осадил и разбил машинами город Бирон [4_20]. Альбигойские воины геройски защищались. Вытесненные из города, они заперлись в замке. Существовала особая причина решимости и отваги осажденных — их начальником был рыцарь Мартин д’Альгэ. Эш был тот самый д’Альгэ, который уже два раза изменял родине: он продался Монфору и обманом увлек виконта безьерского в подземелье Каркассона. Он оставил католиков и таким образом изменил в третий раз. Снисходительный граф тулузский доверил ему замок Бирон. На этот раз он не ошибся, ибо Мартин должен был бороться до последней крайности. Между тем привязать к себе гарнизон он был не в состоянии.

Монфор не преминул воспользоваться этим и склонил к себе многих биронских рутьеров. Его впустили в крепость, где, вытесненный из города, засел со своими воинами комендант. Крепость была взята и Мартин захвачен живым. Он предчувствовал, что ему предстоит страшное наказание от рук беспощадного Монфора, и его предчувствия сбылись.

На другой день к десяти часам утра все крестоносное воинство было в полном сборе перед крепостью. Назначено было совершить обряд лишения чести, а потом смертную казнь над пленным изменником, которого только теперь постигла месть за Роже Безьерского. На платформе возвышался эшафот. Д’Альгэ привели со связанными руками. Вряд ли у него были какие-либо искренние религиозные убеждения, но когда-то альбигойцы видели в нем одного из своих; во всяком случае, он рисковал жизнью на службе их делу. Монфор между тем не хотел считать его еретиком, поэтому осужденный вошел на подмостки в сопровождении двенадцати католических священников в белых одеждах; по одну сторону от него шел герольд в полном вооружении, по другую — палач огромного роста, весь в красном. Когда все бароны заняли свои места около эшафота, герольд развернул пергамент, на печати которого был изображен крест. Герольд прочел приговор, которым обвиненный присуждался к смертной казни за измену, предательство и клятвопреступление. По прочтении приговора епископ каркассонский поднялся со своего места и предал осужденного анафеме; двенадцать священников запели похоронным голосом псалом: Deus laudem meam non tacueris[153], осуждавший изменников. Пение кончилось; герольд трижды воскликнул:

— Палач, кто этот человек?

— Рыцарь Мартин д’Альгэ, — произносил палач в ответ на каждое воззвание герольда.

— Нет, — отвечал герольд, — клятвопреступник и обманщик не может быть рыцарем. Да не будет он более рыцарем!

Палач вырвал меч у осужденного и воскликнул:

— Вот меч изменника!

Потом он стал сдирать с него все рыцарское вооружение и каждый раз возглашал громким голосом:

— Вот латы, поручни, наколенники, набедренник, вот кинжал изменника!

Когда сорван был шлем, герольд взял склянку с горячей водой и вылил ее на голову осужденного: это было позорное крещение — символ того, что этой водой с чела преступника смывалось помазание, а со щеки его рыцарский поцелуй. Потом палач разрубил топором щит д’Альгэ, герб его выпачкал грязью. На д’Альгэ накинули веревку; палач в таком виде стащил его до подножия эшафота, положил на носилки и накрыл их гробовым саваном. Обесчещенного рыцаря отнесли в церковь. Двенадцать священников окружили живого покойника и пели погребальные гимны, как бы прощаясь с человеком, умершим для рыцарства. После такой торжественной церемонии д’Альгэ положили на дровни, привязали к лошадиному хвосту и в таком положении, среди толпы народа, поволокли по городу. Наконец, уже около четырех часов вечера, его повесили. Труп оставили висеть на виселице, как пример позорной казни за измену, предоставив его на съедение хищным птицам [4_21].

Побудительной причиной падения замка Бирон были измена, а непременным условием-- выдача д’Альгэ, так как известно, что почти весь гарнизон вышел из Бирона невредимым. Сдача этого города служила сигналом уничтожения самостоятельности Аженуа. Получив обладание нал целой областью, Монфор выступил на покорение Керси.

К нему присоединилось пятнадцать тысяч крестоносцев. Ими начальствовал другой изменник, брат графа тулузского Балдуин, прозванный за то «отступником». Соединенная армия Монфора прежде всего устремилась на Муассак. Этот город, расположенный у подошвы горы, и плодоносной долине Тарна, был окружен обильными водами. Поэтому его трудно было осаждать, еретики же явно издевались над многочисленными католиками. В городе, пораженном интердиктом, постоянно раздавался насмешливый колокольный звон кафедрального собора. Когда началась осада, граждане Муассака имели все причины презирать силы Монфора.

Огромные машины не могли разбить городской стены; епископ каркассонский и архидиакон Вильгельм употребляли все свои знания и усилия, но долгое время все было бесполезно. Даже гомеровская храбрость Монфора должна была отступить перед силами природы и стойкостью. Осажденные в одной из вылазок опрокинули Симона; мало того, вождь рисковал собой, подвергаясь опасности погибнуть или попасть в плен. Под ним была убита лошадь, кто-то из альбигойцев направил на него копье, которое ранило героя в ногу. В этой схватке в плен к альбигойцам попал племянник архиепископа римского. Его дядя перенес несчастье с твердостью и, узнав о том, показал окружавшим пример терпения и самопожертвования ради службы Христовой.

Скоро осада превратилась в блокаду, ибо условия местности были таковы, что гарнизон мог свободно выходить на гору и оттуда пускать в крестоносцев стрелы. Чтобы еще более устрашить неприятеля, а вернее, из чувства мести и религиозной ненависти, альбигойцы ежедневно показывались на городском валу и истязали пленных кинжалами и копьями.

Наконец к крестоносцам стали подходить из Франции новые подкрепления. Значительные силы вел Регинальд, епископ Туля, но он едва было не потерял их, столкнувшись под Кагором с графом де Фуа, который заставил егоукрыться в ближайшем замке. Граф Балдуин был послан принять над ними начальство и привести их в лагерь. С того времени осада пошла деятельнее. Был изготовлен большой «кат»[154], покрытый воловьими шкурами; он был подвезен к самому рву крепости. На горе между тем альбигойцы уже не смели показываться. Тогда они попытались зажечь кат. Со всеми зажигательными снарядами и с луками, которые у них были, они устремились на неприятеля. Отважнейшие из крестоносцев бросились защищать машину, но удушливое пламя распространись в воздухе, и осаждавшие были приведены в невольное расстройство. Симон и Гюи Монфоры были среди тех, кто защищали машину своими мечами.

Во время боя монахи и все невооруженное духовенство босыми молилось с воздетыми руками, их головы были посыпаны пеплом. Их гимны все еще раздавались, когда дружно нападавшие альбигойцы неожиданно отступили и скрылись за городскими стенами. Попытка прорваться за ними была неудачна. Монфор понял, что этот город можно взять только выжиданием, и потому занялся рекогносцировкой и захватом соседних замков.

Вскорости вся область Керси, кроме замка Монтобан, подчинилась оружию крестоносцев, и только тогда граждане Муассака поняли, что их дальнейшее сопротивление бесполезно, тем более что бреши делались день ото дня значительнее. Из города просили о свободном выходе для гарнизона; крестоносцы же требовали безусловную сдачу, Монфор обещал пощадить город от разграбления, если ему заплатят сто марок золотом. Сложность ситуации заставила согласиться и на это.

На альбигойских защитников французские бароны не хотели смотреть как на рыцарей. Симон Монфор стал таким же государем Муассака и всей Керси, каким был граф тулузский. В грамоте было сказано, что «Господь лишил графа тулузского власти за грехи его и бесконечные бедствия, причиненные им Церкви и вере католиской» [4_22]. Прежде город зависел от аббата; владетели Тулузы считались лишь сюзеренами его. Монфор же, вероятно, приносил с собой иную систему, иные взгляды, ибо с первых же дней своей власти вооружил против себя аббата, который так умел ладить с Раймондом. Аббат отправил от себя послание королю французскому, как верховному сюзерену, с жалобой на вымогательства крестоносцев и особенно их предводителя [4_23]. Соглашаясь признать себя непосредственным вассалом короля, он просил у него защиты.

Ввиду этого Монфор счел удобным обратиться к другому защитнику. Он всегда любил выставлять себя представителем Церкви, исполнителем ее велений. И в этом случае он старался всеми мерами заискивать перед местным духовенством, не скупясь на подарки, десятины, а также на ежегодные ренты в Рим, которые по обычаю приезжали собирать чиновники папской канцелярии. Одному из таких лиц приказано было получить с вождя крестоносцев тысячу серебряных труаских марок; деньги эти предназначались в подарок папе, нисколько тем не компрометируя его нравственных идеалов [4_23]. Ежегодные расходы римского двора составлявшие, согласно бюджету кардинала Ценция, несколько тысяч марок, часто пополнялись такими внешни ными ресурсами.

Случалось, что на Юге некоторые феодалы добровольно отказывались от своих владений, делились доходами с Римом и становились под покровительство Церкви, избавляя тем себя от преследований. Все эти доходы папы вместе с данью королей Англии, Скандинавии, Дании, Арагона уходили на расходы по управлению Церковной областью, на содержание двора, а главное, на осуществление замыслов той мировой теократии, которыми увлекся Рим. Крестовые походы и предприятия (вроде альбигойского или ливонского[155]) поглощали значительные суммы папского казначейства. Монфор не останавливался перед материальными издержками, всегда надеясь окупить их с лихвой. В это время он стремился дать решительное сражение своим сильнейшим противникам — графам тулузским и де Фуа.

Граф де Фуа беспрестанно беспокоил крестоносцев партизанскими действиями и в то же время избегал всякой решительной встречи с армией Монфора. Раймонд был в Савердене, когда туда кинулся Монфор с немецкими крестоносцами. Тулузцы покинули этот замок, тотчас же занятый неприятелем. Монфор полагал столкнуться с графом де Фуа, владения которого он уже заранее уступил французскому рыцарю Энгеррану де Бовэ, но по-прежнему безуспешно преследовал графа. Жители Готрива, пропустившие через свой город альбигойцев де Фуа, разбежались при приближении крестоносцев. Город опустел, но для Монфора он был очень важен как укрепленный пункт между двумя столицами Лангедока — Тулузой и Фуа. Узнав о вооружении графа Комминга, Монфор решил опустошить его земли и, двинувшись на них, встретил на пути крепкий и довольно обширный город Мюрэ.

Мюрэ лежит в привлекательной долине Гаронны, по соседству с Тулузой. Многие жители, узнав о наступлении Монфора, разбежались, но тем не менее крестоносцы должны были встретить сопротивление. Первым делом было решено сжечь деревянный, большой мост на Гаронне, через который проходили неприятельские коммуникации. Хотя в Мюрэ почти не было кавалерии и хотя наступление католиков было стремительно, однако альбигойцы сопротивлялись как могли и задержали неприятеля на той стороне реки. Неудачи крестоносцев продолжались до тех пор, пока сам Монфор не показал примера. Он вместе с храбрейшими крестоносцами кинулся в воду и переплыл реку. Появление такого ужасного воина на городской стороне изумило мюрэйцев и заставило их запереться в городе. Но положение небольшого отряда Монфоровых героев сделалось довольно опасным, когда проливные дожди переполнили Гаронну.

Гарнизон, обрадованный этим и заметивший затруднение Монфора, решился дать сражение, отправив между тем в Тулузу гонца с изложением всех обстоятельств и намерений мюрэйцев. Тулузцам предлагали воспользоваться оставшейся на их долю крестоносной армией без ее страшного вождя. Монфор видел свое воинство с другого берега, а между тем не мог и думать об оказании какой-либо помощи. Крестоносцы, как показал опыт, были сильны только им; без него им грозило совершенное истребление. Мысли, одна другой смелее, возникали в голове героя, но никто из крестоносцев не полагал, что он решится на единственный исход, который предстояло выбрать ему перед опасностью полного проигрыша всего крестового похода.

Ему дали знать, что тулузское войско наступает. Прошло несколько часов, и он сам увидел знамена, доспехи и оружие тулузских альбигойцев. Он был отделен от неприятеля и от своих Гаронной. Как нарочно, поднялся сильный ветер; река закипела. Монфор порывался кинуться в волны, братья, сыновья и свита удерживали его. Но препятствия в тот момент для него были ничтожны. На мольбы удерживавших его он пригрозил мечом.

— Я должен спасти их, они гибнут за меня. Если же я погибну — значит так угодно Богу! — воскликнул Монфор и, дав шпоры своему коню, опрокинул Гюи, перескочил через него и ринулся в ревущие и кипящие волны.

Началась борьба между рекой и героем-всадником. Неукротимая стихия оспаривала победу у человека и часто, как бы издеваясь над всеми его усилиями, увлекала на дно, волны скрывали его… После страшных для крестоносцев мгновений, в которые жизнь Симона висела на волоске, он достиг-таки цели, к несчастью альбигойцев. Крестоносцы наблюдали за борьбой своего вождя внимательно и с гробовым молчанием. Вдруг оглушительное ________! раздалось на противоположном берегу. Тяжелый конь, скользя, взбирался по покатому берегу. Он нес торжествовавшего всадника.

Пятеро рыцарей вышли вслед за ним. Восторг и крики долго не умолкали, они должны были грустно отозваться в сердцах жителей Мюрэ и Тулузы. Но альбигойские воины того и другого города были обмануты — они полагали, что крестоносцы нашли где-нибудь брод и тем заявляют свою радость; никому из них в голову не приходило, чтобы Монфор решился на переправу при таких условиях. Тулузцы поспешили отступить, а крестоносцы стали спокойно исправлять мост. Как только постоянная переправа была приготовлена, вся католическая армия появилась у стен Мюрэ. Это было в тот же вечер.

На следующее утро армия приготовилась к приступу, город был взят [4_26]. Монфор учредил в нем свою главную квартиру; из нее он стал тревожить соседнюю Тулузу Раймонда, у которого в руках только и оставались столица да замок Монтобан — за исключением их, вся тулузская область была покорена Монфором. Кроме нее французескому победителю в конце 1212 года принадлежали Альбижуа, Каркассон, Разес, Минервуа, Аженуа. Каркассон был назван столицей этого нового государства.

Стремясь покончить с графом Комминга, который после графов Тулузы и Фуа был единственно сильным противником, и дорожа временем, Симон сделал из Мюрэ экспедицию в его область. Ему содействовал в том епископ Комминга, который, прибыв в крестоносный лагерь, поднимал Монфора против своей непокорной паствы, настаивая на немедленной кампании. Епископ также хотел принять участие в экспедиции, но ему поручили сидеть в Мюрэ и укреплять город. Взятие города Сен-Годана в Комминге имело результатом то, что вся местная знать явилась к Монфору на поклон — альбигойство там было непрочно. Местные бароны радовались возможности получить свои земли от Монфора обратно.

Вернувшись из Гаскони, Симон усилил свои операции против Тулузы; его отряды часто появлялись у самых ворот города. Нельзя было знать, откуда ожидать его. Тут нападал изменник Балдуин, там — Гюи Монфор, здесь внезапно являлся сам Симон, всегда неодолимый, которого боялись альбигойцы и который наводил на них ужас. Граф Раймонд утомился в этой блокаде. Положение его, столь безысходное, столь мучительное, выводило его из себя. Он решился наконец прибегнуть к последней мере, о которой думал давно и которая, как ему казалось, принесет лангедокцам победу.

В октябре 1212 года граф Раймонд Тулузский со свитой галантных баронов ехал по направлению к Пиренеям. Он пробирался в Арагон — просить прямой помощи у короля дона Педро. Тогда же пышный кортеж выехал из Тулузы по направлению к нижним Альпам. Это было торжественное посольство к папе Иннокентию с последними объяснениями тулузцев.

И тогда же новый могущественный повелитель Юга граф де Монфор созывал своих верных друзей и союзников, светских рыцарей и духовных прелатов, а также усмиренных баронов провансальских в город Памьер.

Памьерские постановления

[править]

Здесь предстояло дать прочную административную организацию завоеванию, предстояло закрепить за собой все отнятое от законного графа и распорядиться добычей. Симон не был настолько государственным человеком, чтобы в тех политических идеях, которые он спешил осуществить теперь, быть способным следовать новому духу, начинавшему тогда веять во Франции. Монфор далеко не обладал преобразовательным гением своего государя Филиппа Августа. Он действовал в духе средних веков, воплощая общий государственный идеал своего времени.

Тем не менее акты, составленные на этом собрании, весьма важны. Памьерские ордонансы и статуты 1212 года — важнейшие из правовых памятников средних веков. То был новый кодекс Юга, некоторое обновление феодальной, государственной и социальной жизни Лангедока, и потому эти любопытные документы должны привлечь наше особенное внимание.

Но прежде следует взглянуть на общую государственную реформу, произведенную нашествием французов. Если рассматривать дело проще, без его церковного обоснования, то завоевание Лангедока Монфором является таким же фактом, каким в свое время было нашествие саксов на бриттов, норманнов на саксов, норманнов на южную Италию или попытки латинян захватить области Византийской империи. Пришельцы должны были вносить в завоевываемые места новые государственные и социальные начала.

Феодально-государственный быт северной Франции того времени мало чем отличался от южной, хотя централизация уже заявила о себе; те Монфоры, которые некогда были жертвой французских королей XII века, в Лангедоке сами уподобляются Людовику VI[156]. Но другое дело было влияние социальное. Из вечно веселого, смеявшегося Юга памьерские статуты создали угрюмый монастырь, из царства трубадуров — царство прелатов с невыносимейшим из гнетов — клерикальным. Государство Монфоров стремилось поработить и стереть местную светскую аристократию, заменив ее французской, назначаемой победителем. Эю государство было разделено в политическом отношении на две области: Каркассэ и Аженуа. С новой столицей, Кар-кассоном, этим первым завоеванием крестоносцев, столицей сенешаля, оно вносило в страну не только незнакомое государственное начало, но делало из нее нечто вроде французской области, находившейся на военном положении В руках этого сенешаля, который из Каркассона переезжал в Безьер и Лимож, сосредоточивалась и военная и судебная власть; он совершал неограниченную расправу с тем же самовластием, с каким созывал ополчение. Устройство Аженуа было таким же. Изменник Букхард де Марли из рода баронов Монморанси был первым сенешалем в Каркассоне; он властвовал от пределов Фуа до города Монпелье, творя суд над баронами, прежде независимыми и склонявшимися разве только перед городскими властями. Сперна сенешаль властвовал один, но впоследствии получил днух помощников или наместников, из которых один вел уголовные дела, другой гражданские, так что на его долю остался надзор над совершением судебных функций, да и то к судьям был приставлен королевский прокурор. Апелляция на их решения передавалась, по французскому обычаю, в парламенты, которые стали утверждаться около того времени. Вообще Юг в судебном отношении был приравнен к Северу [4_27].

На социальный быт, то есть на нравы и общественную жизнь Юга, нашествие сподвижников Монфора имело или по крайней мере хотело иметь фатальное влияние. Католическому историку знаменитого воителя казалось, что социальные и административные реформы его героя имели в виду разрушить какое-то зло, господствовавшее до него в Лангедоке; под этим злом подразумевались образованность, блеск общежития, изысканность нравов, богатство страны.

«С прежних времен области эти были жертвой грабительства и хищений всякого рода, вельможа терзал бедняка, сильный теснил слабого. Потому-то благородному графу угодно было определить все порядки, а также известные пределы, которые никто не должен нарушать, указать, насколько по справедливости рыцари имеют право пользоваться законными доходами и при каких условиях меньшие люди могут существовать под крылом господ, не будучи обременены их чрезмерными вымогательствами»[4_28].

Читатель знает из первой главы этого сочинения, были ли на самом деле неблагоприятными сословные условия, на которые счел нужным указать сернейский монах. Реформа, замысленная Монфором, предназначалась совсем для другой цели — для удовлетворения более практических интересов завоевателей.

Монфор хотел оправдать себя перед историей, предоставив исполнение дела не себе, а парламенту чинов. В парламенте участвовали епископы, рыцари и горожане, число их неизвестно. Монфор предложил собранию статут для государственного управления; парламент поручил его редакцию особой комиссии из двенадцати членов. В ней участвовали четыре духовных лица: епископ Тулузы, епископ Консеррана, один тамплиер и один госпитальер, четыре французских рыцаря и четыре местных уроженца — два барона и два горожанина. Введением в собрание последних хотели замаскировать его цели и характер. Эти немые члены должны были беспрекословно одобрять и принимать для своей родины кутюмы, действовавшие в окрестностях Парижа.

Симон был заранее уверен в том, что офранцузит страну, что его первая преобразовательная мера будет самой деятельной. Поэтому перед началом заседаний комиссии он вместе со своими товарищами дал клятву на Евангелии никогда не нарушать того, что будет постановлено ее членами. К 1 декабря они закончили свои заседания и составили акт «Ордонансы и Регламенты», получившие после известность под именем Монфоровых.

Этот акт, написанный на пергаменте, был скреплен печатью самого графа и всех епископов, присутствовавших на съезде. В нем было написано следующее, с таким предисловием:

«Именем Господа нашего Иисуса Христа мы устанавливаем генеральное судилище к подавлению всего, что противно Богу, Римской Церкви и справедливости, к искоренению ереси, к уничтожению всех преступлений, грабителей и других злодеев. Мы, Симон, Божьей милостью граф[157] Лейчестера и Монфора, виконт Безьера и Каркассона, сеньор д’Альби и Родеца, преисполненные желания совершить это предначертание и удержать государство и мире и покое, в честь Господа, святой Римской Церкви, нашего господина короля французского и для пользы на ших подданных, с совета почтенных сеньоров, архиепископа Бордо, епископов Тулузы, Каркассона, Аженуа, Перигора, Консеррана, Комминга, Бигорра, мудрых мужей, баронов и именитых вассалов наших, обнародуем по всем землям нашим, что следующие пункты повелеваем всем народам нашим хранить ненарушимо, а именно:

I) Привилегии и свобода церквей и молитвенных домов, освященных каноническим ли, гражданским ли правом, должны быть всеми уважаемы и оберегаемы. Мирянам воспрещается обращать в замок или крепость какую либо церковь или считать ее себе подвластной. Приказываем также, чтобы все таковые церкви были срыты или переданы в руки епископов, которые никогда не должны допускать, чтобы эти храмы оставались укрепленными и замках или в других городах.

II) Все обеты, данные церквям, должны быть исполняемы без всяких затруднений, сообразно обычаям кал дои страны; все десятины следует платить, как предписано и поведено святым отцом нашим, папой.

III) Никакой клирик, хотя бы при получении наелся ственного состояния, не может быть подвергнут налогу, разве если только он считается за купца или состоит в браке. Так же должно поступать и относительно бедных вдовиц.

IV) Никогда базар или ярмарку не следует открывать в день воскресный. Пусть всюду, где имелось обыкновение торговать в этот день, изберут какой-либо другой день согласно указанию местного владетеля и государя-графа.

V) Кто уличит клирика в каком бы то ни было преступлении, то, если бы даже этот клирик имел одну простую тонзуру, того должно безотлагательно представить епископу или архидиакону или их представителям. За неисполнение этого, за удержание имущества при себе, виновный подвергается немедленному отлучению.

VI) Каждый дом в стране должен платить ежегодно три мельгорских денария нашему святейшему отцу папе и нашей святой Матери Церкви Римской в ознаменование и постоянное напоминание того, что помощью его (папы) земля эта отнята от еретиков и навсегда предоставлена графу и преемникам его. Дань эта должна быть отбываема от начала великого поста до дня Пасхи.

VII) Бароны и рыцари не смеют принуждать платить налоги тех вассалов или те феоды (вилланы и деревни), которые даром или уступкой приобретены церквями и молитвенными домами от королей, князей и других господ и которые всегда считаются изъятыми от всяких поборов со стороны тех господ, в областях и городах которых эти вассалы живут. Если такой род владения сомнителен вследствие проделок еретиков и других злых людей и если сомнения в вопросах платежа не выяснены, то истина должна быть безотлагательно отыскана и справедливость восстановлена.

VIII) Прихожан должно принуждать ходить в церковь в воскресные и праздничные дни, когда прекращается всякое будничное занятие, и слушать там обедню и проповедь. Если же случится, что в эти дни господа и госпожи города или деревни не будут в церкви, без достаточных оснований в виде болезни или других уважительных причин, — то таковые подвергаются штрафу в шесть денариев ходячей монеты, из которых половина принадлежит сеньору города или деревни, другая же часть делится между церковью и приходским священником.

IX) Во всех тех деревнях, где нет церкви, а вместо того имеются молитвенные дома еретиков, то одно пригодное на то здание предназначается для церкви, а другое на жительство священнику; если же есть церковь, а нет священника, то ближайшая еретическая молельня отводится для жительства священнику.

X) Кто впредь отважится дозволить за деньги или другим каким образом проживать еретику на своей земле, тот, побежденный, теряет навсегда всю свою землю, а его личность отдается в полную власть сеньора, который поступает с ней по всей своей воле.

|,Х1) Предлагается каждому, кто бы он ни был, рыцарь или простолюдин, жертвовать из собственного имущества пятину на милостыни, согласно кутюмам Франции и обычаям парижской области, исключая из счета баронии, замки и подобные домены, разве только сюзерен проживает в стране, наследованной им и населенной прежде еретиками.

ХП) Во всяком процессе и решении судья не может, ни под каким видом, ни по каким кутюмам, прибегать к какому-либо вымогательству над тяжущимися сторонами. Суд производится безвозмездно, и съезд сам дает защитника тому, кто не мог его приобрести.

XIII) Еретик, хотя бы и возвращенный Церкви, не может быть ни превотом, ни бальи, ни судьей, ни заседателем, ни свидетелем, ни защитником. Так же поступать и с иудеями; впрочем, иудей может быть свидетелем против своего соплеменника.

XIV) Еретик, если он еще не обращен к Церкви, не может проживать в том городе, где он считался еретиком. Он должен жить лишь там, где графу угодно будет указать ему.

XV) Все клирики и монахи, равно пилигримы и орденские рыцари, проходя через наши земли, если только они не занимаются торговлей, свободны от всяких побором.

XVI) Бароны и рыцари французские обязаны служить графу Монфору всегда и везде, где ведется война против него, по поводу земель покоренных и впредь имеющих быть покоренными, вместе с теми рыцарями, на которых господин граф давал им земли и лены, хотя бы по соглашениям они и пользовались вполне самостоятельно землями, им данными. А если надел не обусловлен в точности, то вассал служит графу с теми рыцарями, которые написаны на землях, порученных вассалам. Если же граф без явной необходимости, не вынужденный защищать себя или свои земли, а добровольно, захочет оказать военную помощь соседу или кому другому, — то ни вассалы, ни их люди не могут быть принуждаемы служить ему, разве если того захотят по доброй воле, из любви к нему.

XVII) Французские ленники, обязанные военной службой графу Монфору, в продолжение двадцати лет должны непременно служить с французским же рыцарством, если не получат особого разрешения заменить французов рыцарями покоренной страны (то есть провансальцами). По истечении же двадцати лет всякий служит с теми рыцарями, которых найдет годными к войне.

XVIII) Рыцари, получившие отпуск во Францию, не должны оставаться там долее срока, назначенного графом Монфором, без уважительных причин. Граф может, по прошествии срока и после семимесячной отсрочки, не обращая ни на что внимания, лишить ленника земли, с которой поступает по своему усмотрению.

XIX) Все бароны, рыцари и другие владельцы в государстве графа Симона должны, по требованию его, без замедления и без противоречия, возвращать ему замки и укрепления, полученные от него. Граф же должен, как надлежит то доброму государю, вернуть эти замки и укрепления в том же виде.

XX) Все бароны и военные люди должны являться по первому зову графа Симона на помощь ему туда, где он будет терпеть осаду или утеснение. Если будет доказано, что кто-либо отказался идти на помощь графу во время его затруднений, и если не окажется оснований к достаточному оправданию, то земля, которой владеет такой ленник графа, будет конфискована в пользу последнего. Что касается прочих служилых военных людей, как горожан, так и простолюдинов, то они должны являться на помощь графу по зову его: по два человека с дома или один, если больше мужчин в доме нет. Те, кто не явятся и не принесут достойного оправдания, лишаются половины их движимого и недвижимого имущества, которое конфискуется в пользу сеньоров, их повелителей.

XXI) Бароны, рыцари и другие ленники, которым наступает очередь отбывать службу графу Монфору в продолжение узаконенных пятнадцати дней, должны являться в свой срок, если же замедлят и не явятся на назначенный пункт, то повинны заплатить пятую часть из годового дохода с земли, данной им графом. А если они явятся с меньшим числом рыцарей против положения, то платить вдвойне за каждого недостающего рыцаря до полного числа. Такая же пеня полагается с баронов и рыцарей провансальских, если они не будут являться на службу, которой они обязаны графу.

ХХП) Никто из подданных графа не станет сооружать новых укреплений в земле своей без его согласия, не станет даже возобновлять разрушенных крепостей.

XXIII) Католические рыцари, уроженцы Юга, остаются в тех же отношениях службы к своим сюзеренам, в каких они находились до крестового похода. Но те, кто придерживался ереси, обязаны служить графу и своим сеньорам по их требованию.

ХХIV) Бароны, рыцари и другие ленники, наделенные землями государем-графом, не могут требовать более тех поборов, какие определены ордонансами их сеньора графа, каковы бы эти поборы ни были, как-то: налоги, сыски, жертвования, подати и другие доходы с земель, виноградников, домов и всяких иных достояний и прав. Ибо эти поборы учреждены и установлены так, что вне их никто бы не мог требовать и домогаться чего иного. А если кто решится поступить вопреки тому, то граф имеет право принудить такого уступить и возвратить все взятое против хартии, которая должна быть уважаема и соблюдаема всеми.

ХХV) Дозволяется всем подданным менять по их произволу сюзерена, под тем лишь условием, что люди свободные берут с собой только движимое имущество, оставляя ему все недвижимое, от него ли или от другого полученное; рабы же, то есть люди господина, оставляют ему как движимое, так и недвижимое, требовать которого они лишаются права с тех пор, как переселились в другую сеньорию.

XXVI) Всякий заключенный или задержанный не лишается своих гражданских прав, если только может дать достаточных поручителей.

XXVII) Никакой сеньор не может удерживать заложников или других ручающихся за своих людей, если имеют намерение удалиться в чужой домен, по общепринятым законам.

XXVIII) Сеньоры получают оброк со своих людей сообразно старому обычаю земель, городов и деревень и согласно таковым же их содержат.

XXIX) Принимая во внимание то, что подданные князей и сеньоров, родившиеся в этой стране, чрезмерно обременены налогами, на что они уже жаловались графу Симону, наши сеньоры и рыцари соберутся еще раз в парламенте, дабы приискать более справедливые основания в распределении налогов и взносов. Если сеньоры рыцари от того откажутся, то граф может их принудить к тому.

XXX) Горожане и крестьяне сохраняют за собой права на леса, воды и дороги в том виде, как было тридцать лет назад лет от настоящего времени. Если же возникнут споры между ними и их сеньором, то действительный владелец сохраняет свое владение до тех пор, пока дело не решится клятвой старейшин или иным каким способом.

XXXI) Никакой подданный не может быть взят за долги своего господина, если он не поручитель и не действительный должник.

XXXII) Никакой барон, рыцарь, горожанин или крестьянин не может силой отнять чужое имущество, но тот, над кем будет совершено такое насилие, может мстить лишь с согласия своего сеньора, которому будут приноситься все подобные жалобы. Тот, кто осмелится совершить насилие, должен заплатить в пользу своего сюзерена двадцать ливров, если он барон, десять ливров, если он рыцарь, и сто солидов, если он буржуа. Кроме того, по приказанию своего сеньора виновный должен возвратить похищенное и вполне удовлетворить того, кому нанесена обида. Тот же, кто решится на самовольную расправу, равно должен быть подвергнут пене и сверх того заплатить шестьдесят солидов тому, кому он отомстил, и вернуть ему то, что он взял у него, с вознаграждением убытков. Исключается тот случай, если кто отражает силу силой.

ХХХIII) Бароны, рыцари, горожане и крестьяне не должны сметь принимать участие в каком-либо заговоре ни словом, ни клятвой, даже под предлогом простого братства, хотя бы и с доброй целью, без согласия и желания государя-графа. Если же кто сговорился действовать против него, то жизнь и имущества таковых в его власти. А когда заговор направлен не против него, а против всякого другого лица, то заговорщики подвергаются пене в десять ливров, если они бароны, в сто солидов, если они рыцари, шестьдесят солидов, если они горожане, и двадцать солидов, если они селяне. Этой пене не подлежат общества герольдов и пилигримов, которые дают временную клятву быть во взаимном общении ради собственной безопасности.

ХХХIV) Кто впредь, без ведома и желания графа, будет доставлять припасы или другие предметы потребления, а также помощь людям тулузским или другим врагам графа, тот теряет навсегда свою землю вместе с остальным своим имуществом; если же то будет сержант или бальи, решившийся на содействие без ведома и против воли своего господина, то последний конфискует все его имущество, а самого его передает на расправу графа Монфора. Все предметы и лица, взятые при этом, без всякого умаления и протеста достаются тому, кто успел завладеть ими.

XXXV) Кто, имея возможность взять во владениях графа врагов католической веры, того не сделает, то, побежденный, передаст свою землю и личность милосердию графа. Так же будет поступлено с тем, кто не будет явно восставать против врагов и преследовать их по искреннему побуждению, согласно обычаям земли.

XXXVI) Хлебопеки пекут и продают хлеб согласно порядку, мере и весу, указанным их сеньором. В случае неисполнения того их хлеб конфискуется. То же постановление действует и в тавернах.

XXXVII) Публичные женщины, проживающие в городах, будут изгнаны из них. Пошлины, установленные князьями и другими сеньорами, будут уничтожены через двадцать лет.

XXXVIII) Владения, подлежащие цензу[158], не могут быть даримы и продаваемы ко вреду сюзеренитета.

XXXIX) Налоги, в известные сроки, должны быть выплачиваемы своим сеньорам и представляемы в их курии. Всякий раз, когда такие должники не представят суммы в известный срок, они будут оштрафованы на пять солидов за каждый пропущенный срок, а если они не заплатят следуемого в продолжение трех лет, то сеньор властен, не обращая внимания на протест должника, отдать или про дать его собственность другому лицу, а если сеньор пожелает сам удержать ее и даже возвратить ее должнику, то, тем не менее, последний заплатит по пять солидов за каждый пропущенный срок.

ХL) Как бароны и рыцари, так горожане и сельчане, приобретая права, получают свои наследства, по правам и обычаям Франции, господствующим около Парижа.

ХLI) Жены изменников и неприятелей графа Монфора должны оставить пределы своей страны, хотя бы они и считались за католиков, дабы на них впоследствии не пало какое-либо подозрение. Они могут оставить за собой доходы с их земель и приданных, если поклянутся, что не принимали никакого участия в тех войнах, которые вели их мужья против христианства и графа.

ХLII) Ни вдовы, ни другие благородные дамы, ни иные невесты, ни наследницы, обладающие крепостями и замками, не осмеливаются выходить замуж по своему желанию за уроженцев Юга без согласия графа, впредь до истечения десяти лет, во избежание опасностей, какие могут приключиться с их землями. Но им дозволяется вступать и брак с теми французами, которых они изберут, хотя бы и без согласия государя-графа и других господ. По истечении же десяти лет им дозволяется вступать в брак по их желанию и с французами, и с южанами.

Дано в Памьере, во дворце нашем, первого декабря 1212 года».

К этим статьям было прибавлено три следующих, предписанных Монфором его вассалам, а именно:

«ХLIII) Как бароны и рыцари, так буржуа и крестьяне наследуют свои владения согласно обычаям, установившимся в окрестностях Парижа.

ХLIV) Бароны, рыцари и сеньоры не допустят поединков в своих куриях, исключая проступков измены, похи щения и грабежа.

ХLV) Граф обязуется хранить относительно баронов французских и других, которым он пожалует земли в этой стране, обычаи и порядки, господствующие во Франции, около Парижа, касательно жалоб, судов, тяжб, ленов и феодальных дел.

Подписано тем же днем, первого декабря 1212 года».

В этом статуте совместились все тайные желания Монфора. В нем он предусмотрел все, что могло быть полезно как в интересах Римской Церкви, так и в его собственных. Привнося полумонастырские нравы на веселый Юг (статьями IV, VIII и XI), упрочивая по возможности выгоды духовенства как местного (статьи 1—111, V и VII), так и римского (статьи VI и XV), Монфор не забыл гарантировать и себя (понимая непрочность завоевательной системы) целым рядом статей (XVI—XXI, XXXIII), часто даже стеснявших тех людей, которые были его друзьями и помощниками в покорении Лангедока. Не говоря о том, что всякая возможность национальной местной оппозиции была предусмотрительно отстранена, что ересь не имела и возможности возродиться вследствие французского террора, господствовавшего в стране, нельзя не заметить, что в памьерском акте оказалось заранее узаконено то, что должно было фактически совершиться гораздо позже, — это лишение Юга его особенностей, объединение его с Францией и подчинение новым государственным идеям, которые уже с того времени начинают развиваться на севере от Луары; парижские кутюмы провозглашаются обязательными для Лангедока (статьи ХL, ХLIII, ХLV), отныне страны завоеванной, которой можно повелеть изменить свои хозяйственные и юридические традиции.

После таких мер вся дальнейшая история альбигойских войн имеет лишь один смысл — добиться торжества государственных начал, провозглашенных в памьерском дворце Монфора, в многознаменательный для Лангедока день декабря 1212 года.

Борьба, сопротивление этому нашествию — отныне борьба слабого против сильного, хотя она продлится еще более полустолетия. Все военные силы Франции придут оружием насадить в стране памьерский статут.

Дипломатические сношения

[править]

Покоренные, офранцуживаемые лангедокцы думают найти единственное спасение в чужой помощи, в народе, который только один во всей Европе был близок к ним по родству и по истории, который только один во всей Европе мог симпатизировать им, — в народе арагонском и его рыцарственном короле. Высшее общество Арагона должно было сочувственно откликнуться на вопль трубадуров. Дон Педро уже давно громко высказывал свое сочувствие альбигойцам. Вспомним, как он, раздраженный, оставил лагерь крестоносцев.

Теперь к нему направлялся сам граф тулузский просить заступничества и помощи, оставив свою столицу на попечение графа де Фуа, боровшегося вместе с ним. Педро радушно принял своего несчастного родственника, он обещал Раймонду все, что было в его власти. Политические дела короля шли как никогда прежде хорошо: он победил мусульман и слыл героем толозской битвы. Обещая Раймонду всякое содействие войском и деньгами, король хотел последний раз попытаться решить вопрос переговорами с могущественным противником ереси, папой Иннокентием. Граф тулузский знал, что это ни к чему не приведет, но король тем не менее отправил от своего лица посольство в Рим. Оно состояло из двух почетных духовных особ.

В январе 1213 года послы короля арагонского уже беседовали в Риме с Иннокентием. Папа был склонен выслушать голос оправдания, исходивший из Тулузы, центра ереси. Он уже не раз делал замечания легатам. Тем более теперь он должен был склониться к заступничеству постороннего короля, который был его вассалом и которого он не имел оснований подозревать в отступлениях от католицизма. В ответ на уважительные речи арагонских послов папа велел немедленно подготовить послание к легатам, продолжавшим действовать в Лангедоке от его имени. Это были: Арнольд, теперь пышный архиепископ Нарбонны, епископ Риеца и тот же каноник Феодосии. Из их действий было видно, что они забыли и о своем звании, и о цели назначения в Прованс. Они совершенно предались светской жизни и, в упоении успехов и счастья, спокойные со стороны Монфора, который иногда становился простой их креатурой, стали для страны главным предметом ненависти и страха. Недаром, думал папа, послы дона Педро так резко изобразили поведение легатов, уверяя, что вся кое дальнейшее ведение крестовой войны излишне, что оно только служит предлогом утолить алчность местного духовенства и французских пришельцев, похожих на сброд сподвижников Монфора, что ересь исчезла, что такие лангедокские феодалы, как графы Комминга, Фуа и Беарна, ничем к ней не причастны [4_30].

Папа поверил доводам послов. Феодалы, считавшиеся оскорбленными в своем лице и в лице короля арагонского, будучи вассалами графа тулузского, только частью своих владений подлежали сюзеренитету дона Педро; это был результат политики его предшественников, графов барселонских[159]. Тем не менее феодальное право было оскорблено, крестоносцами и Иннокентий счел должным принять на себя посредничество. Но от этого дела он отделил другое, в котором еще резче обнаружилось самовольство Монфора.

Граф Симон не хотел признать себя вассалом короля за Каркассон, уступленный Педро. В этом поступке француза нельзя было не видеть явного нарушения права, бесцеремонного неуважения к установившемуся обычаю. Так как в вопросе о Каркассоне не осталось никаких сомнений, а дела пиренейских баронов римская курия хотела обдумать, то Иннокентий прежде всего предписал вождю крестоносцев присягнуть арагонскому королю за Каркассон.

«Сим апостольским посланием повелеваем тебе, чтобы ты не преминул исполнить относительно короля то, чем ему был обязан прежний граф, ибо как мы ни любим тебя во Господе, не желаем и не должны желать, чтобы король потерпел что-либо или чтобы справедливость была нарушена» [4_31].

Это распоряжение было написано 15 января 1215 года, а через три дня было отправлено к тому же Монфору такое резкое по тону послание, к которым не привык этот католический из католических баронов и которое достаточно показывает, что Иннокентий убедился в реальности страшных насилий, совершаемых на Юге его именем, и в наглости французских завоевателей и всех крестоносцев.

«Любезнейший сын наш во Христе, Петр, знаменитый король арагонский, изъяснил нам через посланников своих, что ты, оружием своим обратив в католичество тех, среди которых распространилось еретическое нечестие, тем не удовольствовался, а обратил крестоносное воинство на пролитие неповинной крови и на насилия против непричастных ереси, отняв земли таких королевских вассалов, как графов Фуа, Комминга и Гастона Беарнского, чем причинил ему, королю, тяжелое оскорбление, тем более что в землях тех не жили еретики и обитатели их никогда не осквернялись ужасами еретической заразы. Сверх того, королевские посланники объявили, что ты взял с тех обитателей присягу на верность и, следовательно, дозволил еретикам свободное проживание, выдавая их за католиков и тем делая себя последователем ереси. В самом деле, как не считать тебя покровителем ереси, когда ты незаконно взял и присвоил себе их землю. Послы жалуются преимущественно на то, что в то время, когда король, их государь, вел войну с сарацинами, ты несправедливо завладел имуществом вассалов его, и что именно тогда ты, зная, что король не может оказать помощи последним, ибо он отвлек все свои силы против вероломного племени сарацин на помощь народу христианскому, устремил все свои усилия на порабощение тех вассалов. Так как король имеет намерение продолжать войну с сарацинами и так как тем деятельнее он может действовать против них, чем более будет уверен за спокойствие другой части своих доменов, то он требует, чтобы спокойствие и его самого, и вассалои его было обеспечено апостольским престолом. Потому, не желая лишить его прав, ему принадлежащих, и не желая препятствовать исполнению его похвальных намерений, мы повелеваем тебе возвратить ему и вассалам его все те земли, которыми ты завладел, дабы, в случае несправедливо го их удержания, ты не оказался бы ревнующим более для собственной выгоды, чем общей, то есть блага католической веры»[4_32].

Столь же резкой грамотой папа разразился относительно легатов. Иннокентий снова стал сомневаться в нравственном характере действий своих представителей, и сомнения свои вместе с видимым неодобрением поступком легатов выразил в следующей к ним грамоте, отправленной на другой день после письма Монфору[4_33]:

«Хотя пораженные части тела должны быть усекаемы, дабы язва не распространилась на здоровые места, однако надлежит искусно и благоразумно прилагать врачующую руку, дабы вместе с зараженными частями не были, по неблагоразумию, поражены и части неповрежденные. Письма и послы нашего возлюбленного сына во Христе Петра, славного короля арагонцев, достаточно убедили нас, что он, король Петр, не согласился оказать помощи вассалу своему, виконту безьерскому, который просил о ней в то время, когда, после издания апостольской буллы на ерс тиков провансальских, крестоносцы вступили во владения этого виконта, и что оный же король, не вняв мольбам о помощи со стороны виконта и в то же время не желая препятствовать исполнению предначертаний Церкви, решился вовсе не помогать католикам, дабы тем самым не оказать содействие и находящимся между ними еретикам. Потому названный виконт, лишенный поддержки, потерял свою землю и был наконец, к несчастью, умерщвлен Ты же, брат архиепископ, вместе с благородным мужем Симоном де Монфором, приведя впоследствии войско крестоносцев во владение графа тулузского, не только занял все те места, где находились еретики, но алчным образом оба вы захватили и те, которые никак нельзя было заподозрить в еретичестве. Нельзя же думать с какой-либо вероятностью, чтобы те народы, которые принесли клятву и получили дозволение оставаться на местах прежнего жительства, были еще заражены ересью. Те же самые уполномоченные сказали нам, что вы захватили против всяком справедливости чужое имущество с таким хищничеством что у графа тулузского едва остались только замок Монтобан да город Тулуза. Сверх того в числе владений, несправедливо захваченных вами, как извещает король, находятся те земли, которые Ричард Английский, славной памяти, дал в приданое сестре своей, выдавая ее замуж за вышеупомянутого графа, а также владения графов де Фуа, Комминга и Гастона Беарнского. Король обращает также особенное внимание на то, что ты, архиепископ, и упомянутый Монфор в тех землях, которыми вы завладели, вынудили подданных трех означенных графов дать присягу на верность другому, хотя графы те — вассалы короля арагонского. Государь этот присовокупляет еще, что, по возвращении его после побед над сарацинами, вышеназванный граф тулузский, увидевшись с ним и изложив все притеснения, нанесенные ему крестоносцами, объявил, что отказ Церкви в принятии от него, графа, удовлетворения, им предлагаемого, он приписывает грехам своим и готов, насколько то будет возможно для него, исполнить наши повеления. Впоследствии граф сказал, что не только понесет ярмо того наказания, но что он передаст ему, королю, владения свои, сына, жену свою, дабы он, король, по усмотрению своему или взял их под защиту, или оставил на произвол судьбы. Потому король, ожидая немалого ущерба себе в этом предмете и в то же время не считая справедливым, чтобы наказание превышало преступление, униженно просит оставить тулузское графство во владение сыну вышеназванного графа (Раймонда), который никогда не был и, при помощи Божьей, никогда не будет заражен ересью. Король обещал сверх того держать во власти своей как сына тулузского графа, так и самого графа во все то время, пока нам угодно будет, дабы первого из них воспитали в вере и благочестии, равно и обратить все свое внимание на истребление ереси в королевстве арагонском, с тем что во исполнение всего этого будет представлено такое ручательство, какого мы потребуем. Король присоединил к тому, что граф тулузский соглашается, в очищение прежних прегрешений своих, подвергнуться такому духовному наказанию, какое назначим мы, и служить против неверных, как за морем, так и в пределах Испании, около границ, против вероломного племени сарацин. Но так как дело это было затруднительно и, благодаря Богу, приведено уже к счастливому концу, то и надлежит поступать в сих обстоятельствах с большой осторожностью и должной обдуманностью, дабы не разрушить того, что совершено с таким великим трудом. А потому мы повелеваем созвать собор в месте безопасном и благонадежном, пригласив на него архиепископов, епископов, аббатов, графов, баронов и тех сановников, присутствие которых на этом соборе вы сочтете необходимым, и, изложив им беспристрастно просьбы и желание короля арагонского, решительно отстранив при этом всякое личное раздражение, ненависть, страх, привязанности и все плотское, вы тщательно донесете обо всем, что будет предусмотрено и решено относительно сказанных пунктов, или доставите хотя бы и частное, но разумное мнение, дабы мы, согласно вашим донесениям, приняли решение, которое считали бы согласным с волею Божьей, покончив тем или другим образом вон рос о лучшем управлении упомянутых земель. „Ибо, где двое или трое собраны во имя Мое, там Я посреди них“ [160]».

Заканчивая свое послание евангельским текстом, папа выказал со своей стороны непритворное желание завершить распрю справедливым исходом. Эта грамота снимаем с него долю ответственности за нелицеприятные и корыстолюбивые действия его легатов, которые должны были убедиться теперь, что дальнейшая их политика должна быть направлена лишь к чистым интересам веры.

Наконец, папа высказывал сомнение в необходимости продолжать крестовые войны. Из его слов можно было заключить, что католицизм на Юге снова восстановлен и восстановлен вполне, что теперь настало время умиротворения страны, никаким образом не нарушая однако же старых условий ее государственной и юридической жизни; по край ней мере, в папских грамотах нет распоряжений в таком смысле. По мнению Иннокентия, силы соединенного христианства должны быть направлены теперь на неверных, так как ересь представлялась уже вполне подавленной. И в Кастилии сам король униженно просил папского содействия и помощи европейского рыцарства для дружного изгнания сарацинов.

Как бы в ответ на мольбы Альфонса VIII, Иннокентий в том же январе приказывал своим легатам употребить все усилия, чтобы двинуть крестоносцев против испанских мусульман. «Мы приказываем тебе, — писал папа легату Арнольду (архиепископу нарбоннскому), — связаться с возлюбленным сыном нашим Педро, королем арагонским, как и с графами, баронами и другими мудрыми мужами, которых ты созовешь, дабы возвратить мир и спокойствие Провансу, дальнейшую безопасность которого долженствует обеспечить основательным договором. Раздав индульгенции апостольские, какие полагаются тем, кто боролся с еретиками, ты ничем иным более не должен обременять христианский народ»[4_34].

В то самое время, когда писались эти бумаги, в Лангедоке происходили совсем другие сцены. Если Иннокентий считал войну оконченной, если он, довольствуясь торжеством католицизма, человечно относился к Югу, то его легаты еще не считали оконченной свою миссию, еще не хотели проститься с теми материальными выгодами, которые она им доставляла. Теперь все помыслы легатов, их честолюбивой креатуры и Симона Монфора, узнавших об арагонском посольстве в Рим, направлены к тому, чтобы затемнить дело, запутать его и снова сделать крестовую войну орудием мести и личной выгоды. И они достигли своей цели.

Альбигойцы благодаря эластичному характеру своей догматики уже были подавлены; в Лангедоке трудно было указать «верных», там не знали даже, где скрываются «совершенные», эти агитаторы, плоть и кровь альбигойства. Надо было отыскать их, и тогда нашелся бы предлог к возобновлению войны. Опыт показал, что лучше всего замутить дело, перетолковать истину на сборище единомышленников, людей одних стремлений. Собор католического духовенства лангедокского был полезен для этого, тем более что на него намекал сам папа.

Король Педро между тем прибыл в Тулузу лично; он виделся с Арнольдом и с Монфором и предложил им свое посредничество в споре с альбигойской партией. Этому прямо не противились, заметив, что согласие будет делом собора. Король требовал восстановить домены графов тулузского, коммингского, беарнского и Фуа в их прежнем виде. Ему опять дали понять, что раньше собора об этом не может быть и речи [4_35]. Собор еще в конце прошлого года предполагался в Авиньоне, во исполнение прежних папских предписаний закончить дело о графе тулузском и простить его после канонического наказания, но заседания того собора не могли состояться по причине заразы, господствовавшей в городе.

Теперь наконец собор собрался в Лаворе, некогда ознаменованном славным диспутом альбигойских и католических богословов. Несчастный для альбигойской партии поворот дела заключался в том, что заседания в Лаворе открылись раньше получения папских предписаний от 18 января.

Этот город значительно изменился с тех пор, как в нем прошел знаменитый альбигойский съезд. Некогда кипевший альбигойцами, он теперь оглашался звоном вечерних колоколов католических церквей; альбигойство сделалось семейной тайной, наружу оно появляться не смело. На лаворском собрании заседали архиепископы Нарбонны и Бордо, все епископы тулузской епархии, множество аббатов, председательствовал Арнольд. Дон Педро выговорил себе право участвовать при открытии собора. Он потребовал, чтобы было объявлено перемирие на время переговоров или, по крайней мере, на восемь дней. Это было совершенно справедливо; Монфор не мог с тем не согласиться, хотя тому и противились хищные французские бароны.

— Вы, видимо, не перестанете вредить тулузцам, — говорил ему Петр.

— Да, государь, не следовало бы переставать, но из почтения к Вам я удержусь от этого доброго дела на восемь дней [4_36].

Это было все, что смог выхлопотать король. В душе он не ждал от собора ничего доброго; с самого открытия заседаний собрания, понимая, каковы будут их последствия, он обдумал собственный образ действий — и, внезапно оставив Лавор, уехал в Тулузу. После разных формальностей на соборе хотели приступить к решениям по поводу прежнего папского предложения (последние же в этот день только составлялись в римской государственной канцелярии).

Однако в этот момент от короля прибыло посольство из духовных лиц и привезло собранию меморандум под скромным заглавием: «Петиции короля арагонского к прелатам, собравшимся на собор в Лаворе». Вот его текст:

«Так как святая матерь наша, Церковь, не только наказует, но и милует, то я, почтительнейший сын ее, Педро, милостью Божьей король арагонский, униженно и настоятельно прошу вашу святость за Раймонда, графа тулузского, который желает возвратиться в недра матери нашей Церкви и обязуется исполнить все то, что вы ему предпишете сделать во очищение прегрешений его и в вознаграждение за поношение и оскорбление, причиненные им как самой Церкви, так за убытки и обиды, сделанные им разным храмам и прелатам, и если на то будет милосердие этой святой матери, то просит он, граф, милостиво восстановить его во владениях и в других ущербах. Если же Церковь не соблаговолит внять нашей просьбе королевской, ради личности графа, то король настаивает и просит за сына его, ибо отрок никоим образом отвечать лично не может за все случившееся, — под тем условием, что сам он (старый граф тулузский) обязуется, во очищение грехов своих, с рыцарством своим служить или в помощь испанским христианам на сарацинской границе, или в заморских странах, сообразно тому, что сама Церковь признает лучшим. За поведением же юноши, дабы он поступал как следует во славу Господню и Святой Римской Церкви, будет иметься строгий при смотр, а управление его землями предоставлено будет ему не прежде того, как он предоставит явные свидетельства своей доброй жизни.

Так как граф Комминга не только никогда не был еретиком или их единомышленником, а скорее врагом их, и так как он притом уверяет, что лишился владений своих единственно потому, что оказал помощь графу тулузскому, своему родственнику и сюзерену, то король ходатайствует за него, как за вассала, и просит возвратить ему земли его с тем, чтобы он сделал удовлетворение Церкви, если бы оказалось, что он в чем-либо погрешил против нее.

Равным образом, так как граф де Фуа не причастен ереси и никогда еретиком не был, то король ходатайствует также и за него, как за возлюбленного родственника, которого оставить по справедливости он не может без поношения себе самому, и просит, из почтения и любви к нему, королю, возвратить графу де Фуа его земли, обязав его, графа, исполнить в удовлетворение Церкви все то, чему присудит его милосердие матери Церкви, если окажется, что он погрешил против нее.

Равным образом тот же король ходатайствует за вассала своего Гастона Беарнского и убедительно просит возвратить ему землю и сюзеренские права, тем более что он готов повиноваться решению Церкви и беспристрастных судей, если вы не согласитесь допустить нас к расследованию и решению по этому делу.

В заключение король, считая должным взывать скорее к состраданию, чем к суду, касательно всего вышеупомянутого, и предлагая вниманию вашему своих клириков и баронов, посланных к вам для переговоров, обещается, со своей стороны, утвердить все, о чем вы условитесь с ними. Король просит вас отнестись к послам с радушием и вниманием и не задерживать их, дабы с тем большей пользой помощь этих баронов, равно как и самого графа Монфора, могла быть употреблена в земле испанской на дело всего христианства, в честь Господа и распространения святой матери нашей, Церкви» [4_37].

Эта грамота была подписана в Тулузе 16 января, по странному стечению событий за два дня до того, как была доставлена из Рима, за печатью Иннокентия, приведенная нами инструкция легатам, составленная в том же самом духе. Дон Педро опередил Иннокентия, не имея сведений от своих послов, — и это оказалось одним из несчастных обстоятельств для альбигойцев, для Раймонда и для всего Лангедока. События могли развернуться иначе, если бы Педро выждал время и не предупреждал распоряжений Иннокентия; иное бы впечатление на прелатов лаворских произвело послание папы, открыто объявлявшего себя на стороне короля арагонского и требовавшего удовлетворения для его вассалов и, между прочим, для графа тулузского.

Когда же на соборе прочли королевскую грамоту, то поняли, что заступничество короля за еретиков и его самого делает причастным ереси, против которой направлены все крестовые усилия. Легаты догадались, что Арагон и короля его можно втянуть в войну и сделать предметом новых походов, которым не предвиделось конца и которые всегда могли поддерживать суеверие и фанатизм. Решено было потребовать мнение каждого члена собора по поводу королевского вмешательства, а пока покончить с вопросом о прощении и разрешении от наказания тулузского графа, так как имеющееся папское предложение было сделано в слишком общих выражениях.

Понятно, что при таких обстоятельствах напрасно было рассчитывать на исход, сколько-нибудь благоприятный для графа Раймонда. Об январском послании Иннокентия прелаты лаворские никак не предполагали. Архиепископ нарбоннский потому не имел причин смягчаться относительно арагонского короля, а тем более относительно тулузского графа. Вместе с епископами альбигойским, коммингским и тулузским он прочел от имени всего собора заявление в жестких тонах. Он говорил, что нет причины оправдывать тулузского графа от обвинений в ереси и в смерти легата де Кастельно, что в том и другом случаях граф достаточно не оправдался. В подтверждение этого Арнольд приводил следующие причины:

1) Граф Раймонд много раз под присягой обещал изгнать еретиков и всяких рутьеров из своих владений и ни разу не сдержал клятвы.

2) Вернувшись из Рима, где он встретил такой прием, какого не заслуживал, граф увеличил поборы, жертвовал интересами Церкви ради обогащения еретиков и рутьеров, которым продолжал покровительствовать.

3) Эти рутьеры погубили более тысячи крестоносцев, духовных и светских.

4) Граф держал в своих темницах более года аббаток Муассака и Монтобана и, будучи во главе разбойничьей шайки, изгнал епископа аженского из его епархии; лишни этого прелата всех его доменов, он, не довольствуясь этим, подвергнул его штрафу в пятнадцать тысяч солидов.

5) В продолжение столь долгого времени подозрение и его еретичестве нисколько не уменьшилось.

По всем этим причинам, заключило собрание, и «по многим другим, которые было бы долго исчислять» нет оснований простить графа тулузского и примирить его с Церковью. Только по особому повелению святейшего папы отлучение могло бы быть снято с него, — так решили члены собора, а январские бумаги были близки к такому исходу!

Теперь собор взялся за ответ королю арагонскому.

«Мы с удовольствием заметили, — написано в ответной грамоте, — что ваша королевская светлость именует себя преданным сыном Церкви, отчего мы и благодарим Господа Иисуса Христа и вас, короля, и во всем, где можно было бы поступить по Божьему, мы согласны были бы склониться к вашим просьбам, по причине той постоянной любви, которую Святая Римская Церковь вам оказывает. Что же касается до ходатайства вашего за графа тулузского, то мы должны ответить вашей королевской светлости, что все относящееся до дела графа и его сына, который зависит от своего отца, нашему ведению не подлежит, тем более что с согласия самого графа тулузского дело его, под известными условиями, предоставлено господином папой епископу Риеца и отцу Феодосию. Мы знаем, что в этом деле, господин папа, невзирая на все многочисленные преступления графа, оказал ему многие милости; известно также, что легат апостольского престола, почтенный архиепископ нарбоннский, тогда аббат Сито, вследствие нашего посредничества и в уважение к вашим ходатайствам, уже сделал ему, графу, два года тому назад выгодные предложения в Нарбонне и в Монпелье. Тогда легат соглашался на то, чтобы сохранить в целости и неприкосновенности все владения графа и все его права и оставить неприкосновенными его права над замками прочих еретиков, составлявших часть его доменов. Что же касается до тех замков, которые принадлежали иным еретикам и не составляли его феода и число которых, по его же словам, доходило до пятидесяти, то легат соглашался, чтобы четвертая часть их, и даже третья, подчинилась ему же, графу[4_38]. Между тем граф, презрев эту великую милость господина папы, его легата и Церкви Господней, стал действовать вопреки всем клятвам, которые он сам прежде приносил легатам и, совершая насилие за насилием, преступление за преступлением, зло за злом, продолжал преследовать Церковь Господню и наносить великое бедствие христианству, сговариваясь и соединяясь с еретиками и рутьерами, — чем оказался совершенно недостойным каких-либо милостей и благодеяний.

Что касается до просьбы вашей за графа Комминга, то мы постановили ответить вам касательно его, что он, после многих преступлений и клятвопреступничества, заключив союз с еретиками и их покровителями, вместе с ними гнал Церковь, не будучи ничем оскорблен ею, а после, увещеваемый вернуться на лоно Церкви и присоединиться к католичеству, упорствовал в своем злочестии, — по всем тем причинам он не может быть разрешен от отлучения и проклятия. Известно даже, что граф тулузский неоднократно указывал на графа Комминга как на подстрекавшего его к войне, из чего можно заключить, что он-то и был причиной многочисленных бедствий, перенесенных Цер ковью. Впрочем, если он окажется заслуживающим отпущения, то, дав ему возможность оправдаться, Церковь не преминет оказать ему справедливость.

Кроме того, ваше королевское величество ходатайствует за графа Фуа. На это мы ответим вам, что с давних пор он считается покровителем еретиков и еще по сие время он самый рьяный из их последователей, ибо несомненно, что к их числу принадлежат так называемые „верные“. Этот граф, после многих преступлений, после всех клятв его, после разрушения и грабежа церквей, после пленения духовных лиц, которых он содержал по тюрьмам, и разграбления имуществ, был наконец предан анафеме. Легат едва простил ему — и то по вашим настояниям, — что он перерезал крестоносцев, духовных и светских, которые беспечно шли к Лавору. Вашему величеству небезызвестно, насколько велика была снисходительность легата, если ом в таком деле решился уступить вашему заступничеству; заблуждения самого графа являются причиной того, что это обстоятельство не привело к иным последствиям. Еще по сие время хранятся ваши письма, адресованные графу Монфору и скрепленные вашей королевской печатью, и которых между прочим написано: „Мы соглашаемся, что, если граф де Фуа не примет этих условий и если вы но захотите позже выслушать наших предложений в его пользу, не настаивать на продолжении мира“. Впрочем, если это: граф окажется достойным получить отпущение и если он заслужит того, то, в случае его просьб, Церковь не отки жет ему в должной справедливости.

Вы ходатайствуете также за Гастона Беарнского и просите возвратить ему его домены и восстановить его сюзе ренские права. На это мы вам ответим, что он известней ший враг и гонитель церквей и духовных лиц, не говоря про другие многочисленные или, лучше, бесчисленные с: о преступления и про союзы его против Церкви и кресто носцев с еретиками, их последователями, и защитниками Он помогал тулузцам в битве под Кастельнодарри, он держал при себе убийцу Петра де Кастельно, легата апостольского престола, он долго держал в своих войсках рутьеров и имеет их еще по сие время. В прошлом году он привел их с собой в кафедральный собор Олерона, где, порвав шнур, который поддерживает завесу алтаря, он бросил на землю — что ужасно и произнести, — тело Господа нашего Иисуса Христа. Вдобавок, нарушив все клятвы свои, он совершил насилие против клириков. Поэтому-то и по многим другим причинам, о которых мы теперь умолчим, он и повергнут в узы отлучения и анафемы. Тем не менее, если он даст должное удовлетворение Церкви и если заслужит отпущение, то его жалобы будут удовлетворены, в случае, если он их представит. А вашему королевскому величеству, государю столь знаменитому, не следовало бы вступаться за отлученных, не принесших оправдания, ибо пока мы не можем ничего иного сказать про этих людей и их дела. Мы молим Бога сохранить надолго вас, в честь Господню и всей Римской Церкви. Если же ваше королевское величество не останетесь довольным этим решением, то мы вынуждены будем донести обо всем господину папе, ради почтения и любви нашей к вам» [4_39].

Так были отвергнуты петиции арагонского короля. Казалось, настал час разрыва, но столь велико было влияние католических идей на умы современников, что и теперь еще дон Педро не прервал сношений с людьми, явно к нему нерасположенными. Он до последней минуты скрывал мысль о возможности войны между ним и крестоносцами, действовавшими под могучей эгидой Рима. Видимо, он хотел выговорить мирным образом интересы своего друга и потому использовал любые возможности. Он отправляет новых послов на собор; им поручено было выхлопотать перемирие до Троицы или по крайней мере до Пасхи.

Получив извещение из Рима, что некоторые надежды есть, он рассчитывал хотя бы выиграть время, полагая, что легат скоро должен получить папское предписание, благоприятное для тулузцев. Но собор дурно принял арагонское посольство, и легат поспешил отказать ему. Только теперь дон Педро решился на разрыв. Он объявил себя покровителем гонимых Церковью феодалов — графа тулузского и его друзей, заявив при этом, что донесет папе о действиях собора. Но было уже поздно: собор предупредил его.

Так новая жертва была впутана в тонкие, но крепкие сети Арнольда. Могущественный легат спешил закрепить силки.

Собор отвечал на вызов короля грозной грамотой — если выражения ее были пока дипломатические, то смысл должен был навести на невольное раздумье всякого католического государя первой половины XIII столетия.

«Вы решились принять под свое покровительство город Тулузу и замок Монтобан, вы решились защищать против армии крестоносцев земли, преданные Сатане, земли, за ужасные злодейства отлученные от всякого общения с Церковью… И если это так, то это не только повредит вашему спасению, но и вашему королевскому достоинству, вашей чести, вашей славе… Потому мы заклинаем вас от такого соучастия, заклинаем всей нашей властью, дабы таким покровительством вы не попали под позор анафемы. Наконец, мы не скроем от вашего величества, что если вы позволите кому-либо из ваших баронов защищать эти страны, вследствие отлучения лишившиеся всяких прав, — то мы вас, король, торжественно объявим защитником ереси»[4_40].

Тогда же собор, слепо повиновавшийся указаниям Арнольда, отправил с депутацией донесение папе о всем происходившем, составленное в известном духе. Отец Феодосий, архидиакон Вильгельм, епископ Консеррана, могли как нельзя лучше перетолковать дело перед римской курией. Пока Иннокентий узнал об этом и пока донесение дошло до него, арагонская политика успела раскрыться окончательно и крестоносцам пришлось бороться с новым врагом, явно ставшим на сторону еретиков.

Угрозы легата уже не могли остановить короля. Он тем теснее сблизился с гонимыми владетелями, графом тулузским, коммингским, де Фуа, виконтом беарнским и их вассалами. В Тулузе, 27 января 1213 года он торжественно принял всех их под свое подданство и принес присягу сюзерена. Граф тулузский с сыном передали здесь самих себя, замок и город Тулузу, замок Монтобан с их правами, бывшими и имеющими быть, все домены свои, своих вассалов и подданных в волю короля Педро и его наместников [4_41]. Знакомый с условиями феодального государственного строя поймет, что этим тулузское графство не стало одним из подданных Арагона; оно имело известные отношения только с личностью ее государя, и то через своего прирожденного графа. Королю было предоставлено сноситься с папою и ратовать за тулузское государство.

Собрался капитул. Присутствовали все наличные консулы из крепости и города. Они не лишались своей свободы, когда отдавались королю; они только сближались с арагонским народом, почти единокровным тулузцам. Они читали свою клятву без горького чувства; если между ними и были альбигойцы, то они не могли оскорбиться видом реликвий, замененных Евангелием, к которому они всегда относились с благоговением. Этим «священным Евангелием», а не Римской Церковью, клялись они, не на папскую, а на Божью помощь полагались они [4_42]. Впрочем, ввиду силы и интересов своего державного покровителя, они обещали следовать велениям папы и не противодействовать им. Следом за ними выступил граф де Фуа, храбрый воин, легкомысленный, всегда любимый и теперь такой же веселый, как в своем дворце в обществе провансальских дам. За себя и за сына отдавал он свои замки, которые при этом перечислил, арагонскому королю, которого назвал своим господином. Потом выступил Бернард, граф пиринейского Комминга, и прочел формальный акт с тем же почтительным воззванием к матери Церкви и к господину Иннокентию, и отдавался королю вместе с сыном своим, Бернардом же. Он и Гастон Беарнский уже давно считались вассалами Педро, давно, собратья по оружию и походам, они питали к нему одинаковое рыцарское чувство, полное преданности и особой искренности.

Король должен был скоро оставить Тулузу. Его с нетерпением ждали в Арагоне, где быстро узнали о всех приключениях дона Педро и о важных событиях, сделавшихся предметом напряженного внимания арагонского рыцарства. Общее впечатление было хорошее: рьяные католики, арагонцы видели в тулузцах людей, гонимых жадностью духовных феодалов. Между светской и духовной аристократией в Лангедоке всегда был раздор, из-за сходства культур и умонастроений он передавался и за Пиренеи. Короля встретил восторженный прием.

— С тысячей моих рыцарей я уничтожу крестоносцев, — говорил король, и арагонцы откликнулись на эти слова [4_43].

Дон Педро объявил съехавшимся баронам, что он решился воевать за Тулузу.

— Он мой брат, а сын его женат на моей сестре. Я должен идти против этого подлого племени, которое хочет лишить его законного наследия. Попы и французы желают изгнать его из родной земли ради своего удовольствия. Я прошу вас, друзья мои, собрать и вооружить своих людей, через месяц мы пойдем в поход.

— Государь, — отвечали бароны, — все, что вы говорите, совершенно справедливо, и мы ни в чем не будем противиться вашим намерениям.

И вслед за этими словами по всему Арагону началось вооружение.

Между тем, желая по возможности оправдать себя перед римским правительством, король отправил в Рим протест против поступков легатов. В то же время, пользуясь наступающим летом, он спешил открыть военные действия и, приготовившись к ним, хотел идти на Монфора, которого ненавидел и как личного врага, и как непокорного вассала, и как чужеземца. Но Монфор предупредил его своим вызовом. Он отправил от себя с этой целью в Арагон дворянина Ламберта де ла Тура, своего приближенного. Впрочем, ему поручалось вести себя осторожно, и если можно, то даже склонить короля к миру.

Ламберт был представлен Педро в большом собрании баронов. Его предложения запоздали. После первых объяснений король прочел письмо Монфора, оно вызвало негодование собрания.

Посла Монфора посадили под стражу. На другой день его потребовали снова. Некоторые настаивали, чтобы Монфор приехал к королю с повинной.

— Государь, — сказал посол королю, — позвольте заметить вам, что мой властитель ничем не провинился перед вами, он по-прежнему готов исполнить все свои вас сальские обязанности.

— Теперь уже я избавлю его от этого.

— Но если ваше величество недовольны тем, что граф, по повелению папы и при помощи католических пилигримов, завоевал земли еретиков, то он предлагает вам пере нести дело на суд в Рим или, наконец, предоставить спор решению легата, архиепископа нарбоннского.

— Славных судей выбирает Монфор! Это, по правде сказать, означает: разбойники будут судить разбойника. Впрочем, вестник, если вы приехали для переговоров, то можете сесть на коня и вернуться в Каркассон.

— Нет, король, я имею передать вам еще несколько слов. Слушайте, государь! Граф Лейчестера, Монфора и Каркассона, виконт безьерский и государь нарбоннский извещает вас через меня, что отныне вы не сюзерен его, а он не вассал ваш. Отныне он не считает себя обязанным вам ни службой, ни повиновением и будет биться с вами всюду и всяким оружием. И если при дворе вашем есть какой-нибудь рыцарь, который скажет, что граф Монфор оскорбил вас несправедливо, я вызываю этого рыцаря на поединок, лицом к лицу, пешим, на коне, на копьях, на мечах, на секирах или на кинжалах, как ему будет угодно…

В собрании при этих словах, которые были сочтены дерзостью, поднялась буря. Оскорбительный вызов отчаянного де ла Тура, высказанный так смело, никто из арагонских баронов не хотел принять. Только Педро откликнулся на него.

— Ламберт, скажи твоему государю, что скоро мы сами принесем ему ответ на конце нашего копья.

Разгоряченные рыцари едва ли выпустили бы поели живым из залы, несмотря на его благородное звание. Но некоторые из королевских приближенных, знавшие Ламберта лично, просили короля взять его под защиту и скорее выслать из пределов Арагона. Не без опасности герольд вернулся к Монфору[4_44].

Перед выступлением в поход король получил послание от Иннокентия, чье содержание было довольно грозным. Папа грозил королю за поднятое против воинов креста оружие и за покровительство еретикам.

Дело в том, что Иннокентий уже успел получить донесение лаворского собора, пристрастно составленное в интересах легатов, и выслушал посольство, в котором, между прочим, участвовал отец Феодосии и архидиакон Вильгельм. Это донесение заключало в себе оправдание того терроризма, которого легаты считали нужным держаться по настоящее время и всю ответственность которого по-прежнему продолжали приписывать тулузскому графу.

«Язва ереси, посеянная здесь с древних времен, в последние годы дошла до такой высоты, что всякое богослужение впало в поношение, что еретики и рутьеры делали открытые насилия духовенству и грабили церковное добро. Виной всего был и есть граф тулузский, хотя побежденный Монфором, но еще владеющий убежищами, из которых он может проливать яд свой. С тех пор как он удостоился быть у вашего святейшества и был ободрен снисхождением и приемом, которого он не заслуживал, стало очевидно, что ангел сатаны вселился в его сердце; отплачивая неблагодарностью за ваши милости, он не исполнил ничего, что обещал в вашем присутствии».

Далее, доказывая нерасположение Раймонда к Церкви, собор указывает на его дружбу с Оттоном, этим мятежником против Церкви и Бога, и от сношений графа с мнимым императором зависело его отношение к еретикам.

Действительно, Оттон в это время находился во враждебных отношениях с Римом, который выдвинул против него другого претендента на престол в лице Фридриха II Гогеншгауфена[161][4_45]. Преследуемый имперагор пригягивал к себе всяческую оппозицию римскому правительству. Раймонд, видевший явное нерасположение к себе со стороны Филиппа Августа, принявшего на себя обязанность уничтожить Оттона, должен был, естественно, видеть в последнем своего союзника. В качестве преступления ему также вменялись переговоры с Савари, английским сенешалем, союз с которым ясно обнаружил приязнь графа с английским королем, тогда союзником Оттона. Раймонда укоряют в том, что он призывал на гибель христианству марокканского короля[162].

«Изгнав епископа Ажена, граф Раймонд ограбил все имущество его. Захватив аббата Муссака и аббата Монтобана, он почти целый год продержал их в своих тюрьмах. Ею рутьеры и единомышленники всячески истязали пилигримов светских и духовных в неисчислимом количестве; многих из них держали подолгу в тюрьмах, других держат и по сие время. Всем этим еще не ограничилась его злоба. Рука его всегда распростерта над нами, с каждым днем он становится все ужаснее и творит Церкви и Богу всякое зло, какое только в состоянии сделать он сам, его сын и друзья его, такие как графы Фуа, Комминга и Гастон Беарнский, преступнейшие из людей и столь же развращенные, как и он сам».

Содействие же, теперь оказываемое ему королем ара гонским, собор считает последним препятствием, каким враги Господа хотят расстроить его святое дело.

«Знайте, ваше святейшество, — так заканчивается послание, — что если страна, отнятая от этих тиранов, так справедливо и с таким пролитием христианской крови, будет возвращена им же, то не только новые заблуждения восторжествуют там с возрастающей силой, но настанс! неминуемое падение духовенства и Церкви. Нельзя в этом донесении исчислить бесконечных злодейств и других про ступлений их, — это вышла бы целая книга. Поэтому мы поручили послам словесно передать о многих предметах, сердечно желая, дабы их речь достигла до святого слуха вашего»[4_46].

Понятно, что Иннокентий расположен был больше верить своим легатам, на которых он полагался вместе со всей курией. Мы знаем, как он враждебно был настроен относительно легатов до представлений арагонских послон, что он велел снять отлучение с обвиненных графов и воч вратить им земли, но знаем также, что пастырская слабость Иннокентия III, исходившая из всех преданий и условий папской политики, заключалась в излишней доверчивости к легатам, злоупотреблявшим его именем и авторитетом.

Но теперь как будто сами обстоятельства восстали па альбигойцев и их державного покровителя. Не одни легаты делают представление Иннокентию против Раймонда. Около того же времени в том же духе пишет архиепископ арльский Михаил к епископам своей епархии, в порыве католической ревности он предлагает уничтожить Тулузу, как пораженный член. Города еретиков, которые сравниваются с Содомом и Гоморрой, он советует искоренить вместе с обитателями.

Архиепископ Бордо Вильгельм приносит тогда же благодарение папе за все добро, оказанное крестоносцами провинции Нарбонны и Оша, и впредь просит продолжать оказывать те же благодеяния [4_47].

Епископ Безьера Бертран просит папу разрушить дотла город Тулузу с окрестностями, где пребывают последние еретики, дабы тем отнять у графа Раймонда возможность вредить Церкви.

«Если бы король арагонский, — добавляет епископ, — стал испрашивать у вашего святейшества милости и возвращения земель графу и его сообщникам, то тогда он оказался мятежным сыном, который содействует еретикам, разбойникам, святотатцам, убийцам и людям, обремененным всякими преступлениями. Действительно, если Тулуза, это убежише еретиков, бывшее таковым издревле, останется жилищем этих вероломных людей, то из нее выйдет пламя, которое пожрет наши страны и области, с ними соседние» [4_48].

Архиепископ д’Э Бернар прямо говорит, что теперь ересь столъ же опасна, как была прежде.

Так глубока была вражда лангедокского духовенства к светской феодальной аристократии. Но не одни эти известия должны были вооружить Иннокентия на Петра Арагонского. К этому времени поспело разводное дело короля с его женой Марией, которое должно было кончиться так, как кончались подобные же дела с Беренгарией и Ингеборгой.

Дон Педро давно уже не любил Марию, принесшую ему в приданое Монпелье, и давно уже не жил с нею. К решительным и несправедливым поступкам он прибегнул в то время, когда задумал поддерживать альбигойскую партию. В бытность в Тулузе он в январе 1213 года, презирая права своего сына Иакова (будущего Короля-Завоевателя), торжественно окруженный всеми независимыми феодалами Юга и рыцарством Арагона и Каталонии, передал в лен город Монпелье пасынку Марии — Вильгельму V вместе с доменами, принадлежащими ему, короче все графство Монпелье, за исключением области Мельгейль, феодально принадлежавшей Тулузе, и теперь считавшейся за Церковью. В это же время Педро отправил послов к королю французскому и просил у него руки его дочери.

Но Иннокентий, победивший самого Филиппа, не мог смягчиться относительно короля арагонского, тем более при настоящих обстоятельствах, когда Педро обнаружил желание предпринять наступательные движения против Церкви. Иннокентий не любил отступать от своих нравственных принципов. При дворе французском уже знали о предстоящем решении папы. Арагонских послов встретил отказ. Епископ Памплоны, которому вместе с южными легатами папой было поручено вести это дело, из-за феодальных отношений к королю и из-за епархиальных занятий обращал на него мало внимания. Но тс перь легат Арнольд имел основания иначе отнестись к разводу короля.

Сама Мария, недовольная медлительностью, решилась ехать в Рим и лично объясниться с Иннокентием. Дон Педро послал своих представителей, но его доводы не были приняты во внимание. В заседании консистории постанон лено было объявить брак законным и узы Марии неразрешимыми; 19 февраля 1213 года папа уведомил о том короля. Он напоминал ему, что бесчестно покидать женщину, с которой он прижил сына, притом женщину, славную святой жизнью и любимую всеми. Но недолго Мария скорбела о своем горе. Через два месяца ее не стало; развенчанная королева не видала более ни Монпелье, ни Арагона, ни мужа, ни сына. Она скончалась в Риме от лихорадки и от душевных потрясений. Перед смертью она успела изменить завещание, приказав похоронить себя в базилике святого Петра. Скорбно проходит ее женственный образ среди тех кровавых событий. Эта «лучшая дама на свете, эта святая женщина» (как называет ее поэт) будто унесла с собою счастье и саму жизнь своего мужа, оттолкнувшего ее. Только в Иннокентии она нашла симпатию и защиту.

Заметим, что папское распоряжение по поводу развода было сделано только месяц спустя после январской буллы Иннокентия. В ней Иннокентий действует в силу одних нравственных начал, попранных в его глазах. Папа не имел причины ждать наветов на Педро; он пока сочувствовал ему, как государю, как сюзерену, как другу Раймонда. Навет лаворского собора только что составлялся в те дни. Но в следующий месяц все переменилось.

Беседы с лаворской депутацией создали у папы друюо представление об арагонском короле. Феодосии, Вильгельм и им подобные обладали тайной склонять на свою сторону Иннокентия, всегда доверявшего им. Неизвестно, что происходило в тайных беседах папы с депутацией собора. Мп жет быть, он лишь высказал недоверие к образу действий последнего, и легатов в особенности. Тогда тем более дур но, что под конец он уступил приносимым оправданиям; может быть, он заявил полное нерасположение к легатам, доносы на которых происходили довольно часто, — топи еще хуже для него, что он, вопреки собственному убеждению, разразился угрозами по поводу короля, которому он прежде так сочувствовал.

Как бы то ни было, Иннокентий изменяет свое отношение к арагонскому королю и грозит ему отлучением за дальнейшее покровительство еретикам. Видимо, его снова сумели убедить, что ересь далеко не подавлена, что к ее одолению теперь даже требуется больше усилий, так как еретики, изгнанные из своих городов, разбежались и сосредоточились в одной Тулузе, сделавшейся теперь, по словам папы, клочком ереси, — оттуда альбигойцы могли оказать сопротивление, которое по настоянию легатов можно уничтожить только новым напором крестовых сил.

Иннокентий с согласия своего кардинальского совета предписывает арагонскому королю, ради его собственных интересов, ради его спасения, во имя божественной и апостольской благодати, оставить тулузцев и, пока те будут еретиками, не оказывать им ни совета, ни содействия, ни благоволения.

«Если они пожелают возвратиться в лоно единой Церкви, — пишет папа, — как нас уверяли посланцы твои, то мы дадим об этом наставление нашему почтенному брату Фулькону, епископу тулузскому, человеку искренних мыслей и праведной жизни, который заслужил такую славу не только от соотечественников, но и от чужестранцев. Мы поручаем ему сообща с двумя легатами обратить к Церкви тех, кто пожелают того чистым сердцем и истинной верой и дадут на то достаточные ручательства. Что же касается тех, кто упорствует во мраке заблуждений, то тот же епископ должен изгнать их из города за еретическую развращенность и конфисковать все их имущество, с тем чтобы они никогда не возвращались в Тулузу, или по крайней мере до тех пор, пока добрыми делами не покажут, что они истинные христиане, согласно правоверному исповеданию. Когда же этот город будет примирен с Церковью и очищен, то будет принят под покровительство апостольского престола, дабы впредь ни Монфор, ни иные католические бароны не угнетали его, а скорее защищали и помогали».

Свое мнение о преследуемых графах Иннокентий теперь решительно изменяет. Он говорит, что они действительно принесли много вреда Церкви и справедливо заслужили отлучение; прощение им можно дать лишь тогда, когда они чем-либо особенным, а не простой порукой, которая уже нарушена ими, докажут свое католичество. Устроить их дело поручается тому же архиепископу нарбоннскому, этого, по мысли Иннокентия, требовало доверие к его системе. Но то, что внутреннее недоверие к Арнольду продолжало существовать в Иннокентии, доказывается следующим распоряжением.

«Когда предварительные условия будут исполнены в доказательство их благочестия, — писал папа королю Арагона, — мы, согласно твоей просьбе, не преминем послать в те пределы нашего кардинала, легата „со стороны“, человека честного, осмотрительного и твердого, который, но уклоняясь ни вправо, ни влево, а идя по прямой стезе, подтвердит и одобрит все сделанное правильно, исправит и уничтожит заблуждение, который, наконец, выкажет полное беспристрастие как относительно всех феодалов, так относительно противной стороны».

Папа обещает тулузцам и графам продолжать войну ними до тех пор, пока не искоренит среди них ересь.

«Мы не можем думать, чтобы ты, король, поступил вопреки нашим наставлением, ибо тогда ты понес бы тяжелый и неотвратимый ущерб, не говоря о негодовании Божьем, которое обрушится на тебя вследствие такого образа действий, и то, если бы мы даже желали, мы не могли бы щадить тебя, несмотря на всю нашу любовь к тебе, не могли бы отнестись равнодушно, вопреки интересам веры христианской. А сколь великая опасность угрожает тебе, если ты воспротивишься Богу и Церкви, во всем, что касается веры, и если ты пожелаешь воспрепятствовять успеху святого дела, ты можешь убедиться не только из прежних примеров, но видеть и на примерах, тебе очевидных». Последний намек на горькое положение Раймонда VI и гонимых феодалов резко заканчивал письмо[4_49].

Но дон Педро не смутился темного предчувствия, которое должно было запасть в его сердце с этой минуты. Он был готов к войне; рыцарство ждало его со всем нетерпением и боевым пылом, а сам король и не думал отказываться от нее. Он объявил поход. В чувстве светлой радости мчались арагонцы на подвиги, они не хотели верить в несчастье.

В то время, когда они переходили Пиренеи, Монфор перенес истребительную войну в пределы тулузские. Он опустошил дотла семнадцать феодальных замков окрест Тулузы. В Пюжоле, на два лье к югу от Тулузы, он поставил сильный гарнизон под командою Пьера де Сесси, которому первому должно было выдержать напор арагонцев. Сам же Монфор отправился в Кастельнодарри, где торжественно совершил церемонию посвящения в рыцари своего сына Амори. Ареной первых подвигов новопосвященного были выбрана Гасконь. Там с успехом действовал его дядя Гюи, которому на помощь теперь спешил Симон с сыном.

Отбытие главного воинства из католического лагеря давало графу тулузскому надежды на успех. Раймонд выступил с целью отнять у католиков замок Пюжоль, из которого неприятель всегда и всячески мог беспокоить соседнюю Тулузу. Французские рыцари сопротивлялись отважно; но шаг за шагом, после кровопролитных схваток, они уступали осаждающим. Наконец Раймонд стеснил замок до крайности. Стало известно, что Симон и Гюи Монфоры спешат на помощь своим, и тулузцы стали напирать еще с большей стремительностью. Замок вынужден был сдаться при условии сохранения жизни гарнизона. Однако в пылу национальной и религиозной ненависти альбигойцы не сдержали условия, и в данном случае на Раймонда трудно возложить ответственность за это.

Пленных рыцарей и их вождей вывели из города; альбигойская армия стояла перед стенами взятого замка. Как только увидели французов, всякая дисциплина была потерна. Альбигойцы прежде всего кинулись на Пьера де Сесси и разорвали на куски вместе со многими рыцарями, остальные пленники с трудом были перевезены в Тулузу. Их хотели посадить в тюрьму и беречь для размена, но народ не допустил этого — толпа отняла их и начались истязания. Многих привязывали к хвосту коней и пускали в поле, других просто вешали. Не осталось в живых ни одного француза, ни богатого, ни бедного, одни были повешены, другие погибли от меча. Шестьдесят самых славных рыцарей закончили жизнь мучительно и страшно.

Упившись местью и насладившись ею, народ пошел дальше. Уличные толпы разломали тюрьмы, поливая их кровью пленных католиков [4_50]. Этот день был несчастливейшим для крестоносцев. Ненависть к ним провансальских альбигойцев обнаружилась со страшной силой. Этих дней не скрывают и писатели альбигойской партии.

Что касается других обвинений католических авторов, то их нужно принимать, естественно, условно. Только одно из них бросает достаточно мрачную тень на знатнейшего из альбигойцев, сына графа де Фуа, Роже Бернара. Он, а это было перед памьерским заседанием, якобы без нужды тиранил пилигримов, которых захватил в плен из засады, когда они проходили безоружные; убив многих и немалое число истерзав, он остальных привел в Фуа, где, надев на них оковы, тщательно изобретал самые изысканные пытки, придумывал новые мучения, прежде неизвестные, словом, «уподоблялся Диоклетиану и Максимилиану, если не превосходил их»[4_51]. Но дело в том, что этот факт не записан у других историков, тогда как пюжольских и тулузских сцен не скрывает хроникер, даже расположенный к альбигойцам.

Монфор торопился из Гаскони помочь Пюжолю, но не успел. Брат шел впереди его, но и Гюи Монфор был только в Авиньоне, когда чернь неистовствовала на тулузских улицах. Гонец прямо поехал в капитул сообщить это известие, которое сперва держал под секретом, чтобы не испугать народ, который по провансальской натуре мог впасть в противоположную крайность. Говорят, что когда Гюи услыхал о гибели французов, он не мог подавить в себе слез: «На сердце его залегла с тех пор великая печаль и тоска, он плакал от стыда и от поношения, которое теперь обрушилось на него» [4_52].

В то же самое время дон Педро со своими арагонцами спускался с Пиренеев. С ним было до тысячи рыцарей. Где он проходил, там свергал иноземное иго. Амори уже оставил Гасконь и спешил к своим. Альбигойцы в припиреней ских областях торжествовали вновь. Монфор решил не сопротивляться первому натиску; он оставил открытой дорогу в Тулузу.

В сентябре Педро прибыл в столицу, где сосредоточились все гонимые феодалы, все эмигранты и патриоты. Соединенная альбигойская армия имела две тысячи рыцарей; пехотинцев можно было набирать только из одних тулузцен; их набрали, однако, до сорока тысяч. Нужно было приступать к делу скорее, так как, будто в ожидании великих событий, все лето прошло в одних переговорах. Провансальские феодалы и рыцари, собравшиеся в Тулузе и составившие из себя род военного совета, решили двинуться в Мюрэ, откуда производились частые нападение на столицу.

Осада Мюрэ одновременно открылась на всех пунктах 10 сентября 1213 года. Король арагонский продолжал начальствовать над всею армией. Первое предместье было взято штурмом на следующий же день. Альбигойские колонны в чаду успеха кинулись на второе. Они уже врывались с победными криками на улицы предместья, уже дон Педро приписывал себе полное торжество, как на другом берегу Гаронны показались знамена крестоносцев. Известно, какое влияние на самых храбрых альбигойцев производило одно имя Монфора. В тулузских рядах произошло замеша тельство, лишь только узнали, что Монфор близко. Присутствие духа, которое дает победа, было потеряно, и началось отступление. Теперь все старания короля направлены были на то, чтобы не допустить сообщений Монфора с гарнизоном. Но дон Педро обладал талантами рыцаря, а не полководца, чтобы искусно совершить такой маневр. Ему следовало бы встать между замком и движениями Монфора, немедленно разрушив мост на Гаронне, но дон Педро или боялся, или не успел на то решиться.

Лишь только крестоносцы перешли мост, они становились победителями своим нравственным влиянием. Король не только допустил их до того, но сам отступил. Из-за этого недостатка смелости и решительности, даже робости было проиграно будущее. При первом столкновении Монфора и короля, еще без пролития капли крови, Симон уже торжествовал.

Открыв крестоносцам дорогу и добровольно предоставив им возможность соединиться с гарнизоном Мюрэ, дон Педро не распорядился даже занять Дефиле, лежащего по пути, около Савердена. Он сосредоточил свой лагерь с противоположной стороны и надеялся взять город отсюда, хотя бы то требовало отчаянной храбрости.

Между тем Монфор поспешно приближался на выручку города; с ним была вся армия. Его не останавливали ни помехи, ни предчувствия жены. Еще перед началом экспедиции графине Алисе приснился сон, сильно напугавший ее: она видела свои руки обагренными кровью. Она предостерегала Симона, но он отвечал ей так:

— Вы говорите, графиня, как женщина. Неужели мы — испанцы, которые верят всяким снам и гаданиям? Если бы я увидел во сне, что в эту ночь буду убит в экспедиции, которую начинаю, и то не стал бы остерегаться, чтобы посмеяться над глупостями испанцев и провансальцев, которые верят всяким предчувствиям и сновидениям.

Путь лежал на Саверден. Монфор свернул с дороги и заехал в ближайшее цистерцианское аббатство Больбон. Здесь настоятель стал пугать его королевскими силами.

— Ваши силы недостаточны в сравнении с королевскими, — говорил он ему. — Сам король арагонский предводительствует ими, а он человек опытный и искусный. С нимвсе графы.

Вместо ответа Симон вынул записку и показал ее собеседнику.

— Прочтите, — сказал он.

Это было письмо короля к одной даме, жене тулузского дворянина. Дон Педро писал, что из любви к ней он выгонит французов из Лангедока.

— Что же из того? — спросил монах.

— А то, что Бог будет помощником моим и что не следует мне бояться человека, который из-за прелестницы идет разрушить дело Божье.

Вероятно, кто-нибудь из домашних той дамы снял копию с королевского письма. Оно оказало большую услугу истории; благодаря ему можно судить о различии нравов и рыцарского тона во Франции и Лангедоке.

Уединение аббатства больбонского, его лесистые окрестности располагали к молитве. Монфор вошел в церковь и преклонил колена пред алтарем. Он долго молился молча, потом, вынув свой меч и положив его на алтари, сказал:

— Великий Боже, Ты избрал меня, недостойного, воевать за Тебя. В этот день я кладу оружие свое на Твой алтарь. Сражаясь за тебя, я хочу, чтобы меч сей вел меня во славу Твою [4_53].

Уезжая из монастыря, он поручил себя и своих воином молитвам больбонских иноков.

Ночлег был в Савердене. Здесь подоспел к армии легат Арнольд; он был противником этой экспедиции. Она, по его мнению, началась слишком рано, когда еще не закончились дипломатические переговоры. Видимо, он был напуган неблаговолением папы. Монфор не чувствовал усталости и хотел в эту же ночь быть в Мюрэ, но спуч ники его требовали отдыха. С рассветом следующего дин (11 сентября) Симон призвал к себе священника, исповедовался и приобщился. Приору больбонскому он велел передать свое завещание и приказал обнародовать его только в случае смерти. Все рыцарство с духовенством отправилось в церковь. После мессы было громогласно произнесено отлучение графов де Фуа, Комминга и Раймонда Тулузского со всеми их сообщниками, покровителями и защитниками.

Армия крестоносцев была выстроена на полях Савердена. Она двинулась в бой в то самое время, когда в арагонском лагере было приказано штурмовать крепость. Минуя Готрив, крестоносцам оставалось только лье до Мюрэ; здесь дорога, уже сама по себе узкая и гористая, была размьпа дождем. Альбигойцы не догадались сделать засаду. Монфор же, рискуя собою, не упустил случая заехать в уединенную часовню. Лил проливной дождь; небо было мрачно. Когда Симон вышел из часовни, небо прояснилось, дожди перестал. Фанатики приписывали это чуду, явному покровительству неба над «апостолом господним».

Крестоносцы появились в виду неприятеля именно тогда, когда второе предместье было уже занято тулузцами и когда передовые отряды готовы были ринуться через стены. Появление крестовых знамен и Монфоровой орифламмы заставило победителей отступить назад в лагерь и очистить предместье. Легат для формальности, а частью по причине не совсем решительного настроения папской политики, хотел предварительно объясниться с королем. Он посылал к королю, заклиная его отказаться от еретикок, но дон Педро благородно не покидал своих вассалов и друзей. Самые рьяные из рыцарей между тем требовали у Монфора позволения теперь же ринуться на арагонцев. Назначен был военный совет в замке Мюрэ. Мнения разделились; военная партия требовала боя, духовная хотела переговоров, опасаясь взять на себя ответственность за войну с королем, считавшимся так долго другом Церкви и вассалом папы; припоминали его путешествие в Рим и его присягу. Не прошло еще десяти лет, а на этого самого государя, католического из католических, призывается меч Христова воинства.

Между тем к крестоносцам стали прибывать отставшие, наконец показались подкрепления, не успевавшие нагнать армию на походе и теперь прибывшие в самую важную минуту. Надежды пылких рыцарей увеличивались, но прелаты твердо стояли на своем. Они сказали, что скорее пойдут босыми и, отложив в сторону свой сан, униженно, на коленях, станут молить короля не восставать против Церкви, чем допустят крестоносцев обнажить меч на него, не получив прямых повелений папы.

Тем и кончилось это бурное заседание, где впервые светский и клерикальный элемент крестоносной армии не нашли взаимопонимания, впоследствии этот разлад стал еще большим. Прелаты не шутили и хотели было уже привести в исполнение свое обещание, но, лишь только мост был спущен, передовые каталонские пикеты с такой быстротой кинулись на него, что едва не прорвались в крепость.

— Видите! Ничего вам не удается сделать, — сказал Монфор легатам. — И будет еще не то, довольно оскорблений мы перенесли, пора дать позволение воинству сразиться.

— Лучше умереть со славой, чем жить опозоренным! — чикнул рыцарь Балдуин, и слова его повторили все французы [4_54].

Легаты согласились. Мост был поднят. Войско начало готовиться к бою. На открытом воздухе была совершена последняя месса. Симон стоял на коленях и усердно молился, два дурных предзнаменования не смутили вождя, при всем его суеверии. Во время молитвы его наплечники лопнули и кираса упала, но он спокойно велел принести другую. Когда он встал и садился на лошадь, конь взвился и опрокинул всадника на землю. При колоссальной фигуре Монфора это могли видеть из неприятельского лагеря — они подумали, что атлет погиб, и воздух огласили крики радости.

Это обстоятельство послужило только на пользу Монфору.

— Вы видите, — говорил он своим, оправляясь, — я остался жив. Значит Богу угодно даровать мне победу. А вы, — указал он на тулузцев, — вы кричите и радуетесь, но, клянусь Господом-победителем, я оглашу воздух криком, который настигнет вас у самых стен Тулузы [4_55].

Ему предлагали сосчитать крестоносцев.

— Не надо, — отвечал он. — Нас достаточно, чтобы с Божьей помощью победить неприятеля.

Действительно, силы были далеко не равны. Надо отметить, что на бурном заседании тулузского капитула решено было идти всем владеющим оружие в лагерь королевский; многие последовали этому зову, как ни пугали их оробевшие, что французы страшны на войне, что у них «львиные сердца». Таким образом, в альбигойской армии вместе с пехотой собралось более пятидесяти тысяч. У Монфора же не было и одной тысячи рыцарей, пеших он вообще не вводил в дело, да и было их очень мало — нескольку сотен; им приказано было охранять мост.

Епископ тулузский Фулькон благословил крестовых рыцарей, каждого отдельно. Но епископ Комминга прервал его и, осеняя крестом все воинство, воскликнул громким голосом:

— Грядите во имя Христа, я порукой вам, что в день последнего суда грехи каждого, павшего в этом бою, буду прощены, глава его покроется венцом мученическим, а сам он причастится жизни вечной.

Рыцари начали обниматься, как в предсмертный час, и поклялись помогать друг другу во время боя. Ворота растворились, и крестоносцы, распустив знамена, встали против альбигойцев.

А там, на совете, благодаря настояниям короля, ибо он прекрасно умел говорить, решено было немедленно дать сражение. Предложение Раймонда окопаться не было уважено.

В это время в арагонском стане совершалась необычная сцена. Какая-то неодолимая сила увлекла дона Педро в решительные часы; он хотел сражаться как простой всадник и не узнанным померять свои силы с Симоном Монфором, который стал так ненавистен ему. Потому он предложил своему приближенному рыцарю Гомесу обменяться мантией, броней и оружием[163].

— Я найду тебя, Монфор! — воскликнул он, с обнаженным мечом поскакав к своим благородным рядам, блестящим сталью шлемов и доспехов.

По примеру крестоносцев король разделил ряды своей кавалерии на три части: в авангарде стал граф де Фуа, в центре сам король, а в резерве Раймонд Тулузский. На возвышении, за рядами войск, виднелась стройная фигура еще очень молодого человека, но уже в рыцарских доспехах, окруженного небольшой свитой с тулузскими гербами; это был сын графа тулузского, будущий Раймонд VII. Он на-за ходом битвы, нетерпеливо ожидая начала боя.

Монфор же, как опытный полководец, встал в арьергарде своей армии, дабы контролировать ход боя. Впереди крестоносных знамен носился Верль д’Энконтр, в центре командовал изменник Букхард де Марли.

Вот подан сигнал, и альбигойцы, предводимые графом де Фуа, уверенные в многочисленности своих войск, заранее рассчитывавшие на успех боя, атаковали французов; за ними неслись каталонцы. С привычным искусством встретили крестоносцы этот налет и отразили его. Граф де Фуа повторил атаку, но крестоносцы, точно испуганные, не допустили его до рядов, повернули коней и понеслись назад в предместья Мюрэ. По тесным улицам города они выехали в поле и помчались в тыл атакующим. Прежде чем альбигойцы въехали в предместье, они были уже отрезаны. Сперва де Фуа не мог понять, кто и откуда сражается с ним. «Как пыль, гонимая ветром на широких полянах» рассеялись крайние ряды альбигойцев от стремительного удара крестоносцев, налетавших с флангов. Смешение началось и между альбигойцами, которые скоро были вытеснены из предместья; победители, преследуя их, помчались к арагонскому центру, где по знамени можно было приметить короля.

Здесь их встретило сильное сопротивление. Началась беспощадная сеча. Гром оружия, стук и шум ударов был столь же силен, рассказывает летописец, слышавший об этом бое от очевидцев, как шум, производимый падением целого леса под ударами множества топоров[4_56].

Сопротивление альбигойцев и арагонцев было отчаянным; прорвать неприятельский центр крестоносцы не могли, но де Марли успел произвести смятение на левом крыле. Король примчался на поддержку своим, он хотел сомкнуть разорванные ряды; началась борьба насмерть. Сражающиеся знали, что от этого момента зависит успех и слава битвы, а может быть, и судьба крестового похода. Под стук мечей и ржание коней раздавались крики: «Аrаgon, Тоulouse, Foiz, Comminges!»; девизом их противников было страшное слово «Montforte». Скоро все перемешалось. Бились один на один, не думая о товарищах. Облака пыли не позволяли различать предметов и сражающихся.

В густых толпах арагонцев, которые спешили поддержать своих, виднелась статная фигура воина в золотых доспехах, с позолоченным щитом; на шлеме его сверкала корона из драгоценных камней. По всему вероятно, думали французы, это был король. Два рыцаря, Ален де Руси и Флоран де Билль, давно прорывались к нему, одолевая все препятствия. Ударом палицы мнимый король был вышиблен из седла. Легкая победа и упавший шлем вывели рыцарей из заблуждения. Дон Педро был близко: он искал Монфора, но не находил его между сражающимися. Увидав своего друга в опасности, он поспешил ему на выручку.

— Король перед вами! — воскликнул он, поднимая забрало и вызывая противников. Но, попав в самое жаркое место боя, он со свитой был увлечен в сторону.

Два рыцаря между тем не переставали следить за ним. Лишь только свита его отделилась, несколько всадников с опущенными забралами приблизились к нему. Между ними были Руси и де Билль. Король не смутился перед столькими мечами, занесенными над его головой. Скоро центр боя оказался в этом месте. Сюда съехались храбрейшие французы и славнейшие арагонцы. Король отбивался спокойно и удачно; броня его была непробиваема. Он изрубил нескольких человек, но в самую решительную минуту, когда удары ожесточенных врагов стали учащаться, меч и истомленные силы короля отказались служить ему; секира выпала из его рук. Острием меча хотел он заколоть де Билля, однако Руси положил его насмерть. Король упал на трупы крестоносцев. Знатнейшие арагонцы дрались за своего короля, давно лишались они товарищей; теперь остальные дрались из-за его трупа.

Смятение начало распространяться между альбигойцами еще с той минуты, как пронесся слух, что всадник с короной опрокинут. Не все в армии знали, что дон Педро переодет, и альбигойцы не могли утешать себя этою мыслью. Когда погиб король и когда вокруг его трупа пали храбрейшие рыцари, думавшие защитить его, альбигойская армия была поражена. Раймонд Тулузский и Роже де Фуа оказались неспособны оживить дух войска.

Они скрылись, за ними бросилась бежать вся альбигойская армия. Всякий спешил спастись, никто не заши щался. Французы ожесточились до того, что альбигойцы, оставшиеся в живых, приписывали свое спасение чуду. Арагонцы, тулузцы, каталонцы, рыцари пиренейских графcтв представляли пеструю смесь бегущих [4_57].

В Тулузе с нетерпением считали каждую минуту; галеры и лодки стояли на Гаронне. Те, которые были догадлп вее, укладывали на них свое имущество. Вот беглецы стали показываться — и в городе начались плач, стоны, ужас.

Между тем тулузская пехота, отделенная от остальной армии, делала напрасные попытки овладеть замком Мюрэ. Два штурма было отбито, и тулузцы готовились к третьему. Тогда епископ Фулькон из-за крепостных стен стал увещевать свою бывшую паству обратиться ко Христу, для чего прислал свою епитрахиль. Еретики отослали ее назад, исколов копьями. Третий приступ был также отражен. Вдруг прискакали гонцы с роковой вестью о поражении, а следом за ними показались конные отряды крестоносцев. Альбигойская пехота в паническом страхе пустилась бежать без оглядки, минуя город.

Многие в отчаянии думали найти спасение только за Гаронной и, не дожидаясь переправы, хотели теперь же переплыть реку, большая часть таких смельчаков утонула. Едва удалось восстановить некоторый порядок и начать переправу на судах. Но всякий порядок исчез, когда подоспели крестоносцы. Остатки армии сдались в плен. Немногие успели достигнуть благополучно стен столицы.

Во время сражения сам Монфор едва избежал опасности. Какой-то арагонский рыцарь нанес ему такой тяжелый удар, что чуть не вышиб из седла. В то же мгновение один альбигоец рассек его шлем, но секира не задела голову. Какая титаническая сила была у этого человека, видно из того, что Монфор, отбиваясь мечом, зажатым в правой руке, латной перчаткой левой раздробил челюсть нападавшего альбигойца [4_58]. Вождь показался во главе крестоносцев, когда победа уже была решена. Лагерь и обоз тулузский остались на поле сражения. То была не победа, а разгром. Монфор отдал неприятельский лагерь на разграбление пилигримам.

Наступила ночь. В Тулузе царило зловещее молчание. Кто не находил возможности бегства, заперся в доме, будто боясь движением указать на присутствие жизни. Между тулузцами не было никого, кто не потерял бы в этот день друга или родственника. Ни Раймонда, ни его верных друзей не было видно. Но вот группа всадников, обрызганных кровью, остановилась у капитула. Консулы, с важностью сановников великой общины, не прекращали даже в эти страшные часы своих заседаний. В залу капитула вошел Раймонд, его сопровождали графы де Фуа и Комминг. Раймонд был в слезах. Он переживал страшные минуты. Ему было совестно перед этими почтенными людьми, повелителями этого города, который он привел к гибели своими обещаниями, своей опрометчивостью. Теперь оставалось проститься со всеми мечтами, и, собрав все присутствие духа, граф произнес роковое слово:

— Друзья мои, мы погибли, покоряйтесь Монфору, а я, будь что будет, паду к ногам папы и скажу ему, что всего лишился из-за него. Печаль моя хуже лезвия меча[4_59].

Капитул Тулузы принял предложение графа. Действительно, при настоящих критических обстоятельствах это казалось единственным исходом. Страшный Монфор был под стенами; крестоносцы, гордые своей блистательной победой, могли поступить как хотели с несчастным и бессильным городом. Быть может, все было бы не так, если бы в армии не присутствовали легаты. Только они мешали осуществлению политических расчетов Монфора, особенно в последнее время.

Из города была отправлена депутация в лагерь крестоносцев с предложением покорности. Депутации поручено было именем города отречься от Раймонда и обещать перед лицом легатов послушание и подчинение католической Церкви. Легаты в залог потребовали двести заложников. Им обещали шестьдесят; это казалось мало для такого большого города.

«Наконец прелаты, — рассказывает Петр Сернейский, — дабы лишить всякого предлога уличать их в пристрастии, ответили, что охотно согласятся и на шестьдесят заложников, которых им предлагают, и что даже при этих условиях они примут тулузцев в Церковь и даруют им мир ради единства католической Церкви» [4_60].

Но когда тулузцам оставалось только вручить заложников, произошло непредвиденное затруднение. У капитула появилась смелость отказать в утверждении заключенных условий. Легаты не получили ничего; переговоры были прерваны. Настояние победителей не уважается… Откуда такая смелость взялась у погибавшей Тулузы? Вероятно, первая паника прошла; стены царственного города, видавшие врагов более страшных, были крепки по-прежнему, а у городских сановников проявилось римское присутствие духа. Во всяком случае, произошло нечто малопонятное.

Во время этих переговоров главнокомандующий объезжал радостные ряды крестоносцев. Он уже знал о смерти дона Педро. Герольды, монахи и лекари еще с ночи искали труп короля. Монфор сам принимал в том участие, чтобы оказать телу героя должные почести. Среди груды убитых, обезображенных и обнаженных тел трудно было признать кого-либо. Сброд бродяг из разных стран жил в лагере крестоносцев только для грабежа; они всегда дожидались лишь окончания сражения, как знака начинать свой промысел; их рук не миновал и король.

«Наши пехотинцы, — простодушно рассказывает очевидец, — лишь только увидели победу рыцарей, выбежали из замка и ограбили все, что только нашли на земле».

Король еще дышал, когда эти злодеи добили его и раздели донага. Труп признали только по величественному росту славного воителя. Подъехав к трупу своего врага, с которым ему не довелось встретиться в честном бою, Монфор сошел с коня и преклонился перед телом королевским, «как второй Давид перед Саулом» [4_61]. Он оплакивал павшее величие знаменитого короля.

Дон Педро не был отлучен от Церкви, он далеко не питал сочувствия к религиозным убеждениям еретиков, сражаясь за них, он думал рыцарски защищать угнетенных и гонимых. Монфор велел с честью похоронить тело короля и передал его на руки госпитальеров. Те привезли его в Арагон и похоронили в сиксенском монастыре. В 1555 году крышку гробницы вскрывали; тело короля сохранилось, только нос был несколько поврежден. Сын его, знаменитый Иаков Завоеватель, очевидец битвы под Мюрэ, посвятил страницу своих воспоминаний личности своего отца.

«Мой отец умер героем и в день битвы явил себя с такой славой, как все мои предки; его девизом было победить или умереть».

Воин, поэт, страстный поклонник женщин, он и на последнюю свою битву смотрел весело. В то время, как его счастливый противник проводил ночь в молитвенном бдении, король от неумеренных чувственных наслаждений был наутро так утомлен, что на мессе не был в состоянии стоя слушать Евангелие[4_62].

Оплакав короля, победитель весьма любезно обошелся с пленным ребенком, сыном покойного, и распорядился пока отправить его в Каркассон. Потом он велел продать своего боевого коня, все доспехи и оружие, какое было на нем, а деньги раздать бедным на поминовение душ. Затем с обнаженной головой он отправился в церковь возблагодарить Бога за такое неожиданное счастье. Тысячи душ надо было замолить этому человеку. Но он не забыл наградить помощников. Так, Балдуин получил все домены в Керси [4_63].

А между тем граф тулузский в это время был уже на пути в Прованс, имея намерение отправиться в Рим. Послы же его пробирались к английскому королю, его зятю, прося у него помощи. По одному свидетельству, король впоследствии явился в Аженуа и, взяв под свою защиту отложившиеся города, одним грозным появлением внушил Монфору некоторые опасения [4_64]. Тулуза отказала в капитуляции после того, как первое потрясение прошло, и Симон, несмотря на прибытие французских подкреплений, не находя достаточных средств взять ее силой, пошел к Роне, будто преследуя одинокого Раймонда, предварительно опустошив замки графа де Фуа.

Здесь его встречает неожиданное противодействие. Города Прованса решаются на новую борьбу. Горькое положение Раймонда только придало им новые силы. Нарбонна затворила перед Симоном ворота; ее примеру последовал и Безьер. Лишь Монпелье не решился на такую смелость. Ним был взят штурмом под тем предлогом, что на основании актов принадлежал некогда каркассонскому графству. Это обстоятельство впоследствии, как увидим, возбудило негодование Иннокентия на насилия Монфора. Теперь Монфор силен был разве одним впечатлением, которое привык производить на альбигойцев и вообще провансальцев. Крестоносцы покидали его с наступлением зимнего времени, при нем остались только немногие бароны, служившие у него на жаловании. Правда, герцог бургундский Оттон заявил о сочувствии крестоносцам, но для католического дела от того, что он вместе с бароном лионским и архиепископом вьеннским явился в лагерь Монфора, пользы было мало. Его прибытие стало предлогом к брачным переговорам. Он был братом герцога Дофинэ, с дочерью которого Симон, умевший закреплять династические связи, собирался обручить своего сына.

В начале 1214 года силы Монфора стали настолько слабыми, что он был не в состоянии защищаться от нападения арагонских отрядов, мстивших за дона Педро. Когда Симон вернулся под Тулузу, то арагонцы своей искусной партизанской назойливостью до того озлобили его, что он велел своим бандам опустошать окрестности столицы.

Арагонцы требовали выдачи молодого Иакова, своего короля, но Монфор распорядился отправить его к французскому двору. Однако потери, наносимые неприятелями, глубоко печалили Монфора, так же как известия о плене и казни его друга, Балдуина Тулузского, изменившего своему брату и отечеству. Всякий провансальски и рыцарь, кому было дорого национальное дело, искал головы Балдуина; знали, что Раймонд будет беспощаден к нему — иначе и не могло быть.

Однажды, а это было на второй неделе поста, Балдуин с небольшим отрядом остановился в замке Ольме. С ним был французский воитель Гильом д’Энконтр, их свита была незначительна. Барон замка принадлежал к альбигойской партии. Он дал знать о гостях в соседний замок Мон-Лео нард, где стояли альбигойцы. Подозрения Балдуина постарались усыпить, а ночью в ворота были пущены альбитом цы во главе со злейшим врагом Балдуина Ратьером де Кастельно. Барон сам предложил ключ Ратьеру и повел его к спальне Балдуина. Чтобы убийство не приняло вид откровенного злодейства, по данному знаку в городе был поднят шум, дабы разбудить французов и приготовить их к бою; на каждый дом, занятый французским постоем, бросались провансальцы и вооруженные жители.

Произошла резня, посреди которой Балдуина удалось схватить живым. Сердечно исповедуя католичество, он прежде всего попросил священника приобщиться, ему хотелось уморить себя голодом, но до этого его не допускали. Он знал о своей участи. Раймонду сообщили о пленнике, которого привезли в Монтобан.

Туда поспешили Раймонд, граф де Фуа с сыном и арагонпский предводитель Бернар де Портелес. Как изменник, советом рыцарей Балдуин был приговорен к виселице; Раймонд велел исполнить приговор. Осужденному не дали католического священника. В те дни, если духовенство альбигойское не рисковало показываться, то тем не менее между разгромленными провансальцами господствовало равнодушие к вере. Балдуин, по словам крестоносцев, идя на казнь, заявлял свою преданность Монфору.

Скоро Монфору пришлось перенести еще большее огорчение. Амори, барон Нарбонны, поднял против него оружие; граждане отозвались на его призыв и оказали ему усердную поддержку. Они пустили к себе так называемых рутьеров, которые состояли теперь преимущественно из арагонцев и каталонцев. Примеру нарбоннцев последовали окрестные замки. Восстание охватило всю страну. Монфор собрал крестоносцев и пошел на Нарбонну тремя колоннами; сам он был в авангарде. В узком и малодоступном дефиле его поджидали лучники. Стрелы, выпущенные из засады, пронзили круп его лошади. Симон упал на землю; закованный в железо, он не мог подняться. Около него началась схватка. Копья смельчаков уже доставали до него, когда оруженосцы помогли ему встать. На ногах Монфор был снова страшен и недосягаем благодаря своей секире. Гильом де Бар стремительно ударил на нарбоннцев, которые, будучи не в состоянии выдержать бурного натиска рыцарей, отступили в город [4_65].

Особые обстоятельства не позволили Монфору теперь же овладеть Нарбонной. Эти обстоятельства были новым папским легатом, будущим деятельным помощником государя-графа.

Кардинал-диакон Петр Беневентский получил политическое воспитание в Риме, при папском дворе; он вырос среди борьбы партий. Его способности развились путем политической практики; он привык к государственным делам с легкостью итальянского дипломата Возрождения, когда он был бы более к месту. Про него говорили, что нет препятствий, которых бы не одолело его итальянское искусство; нет людей, самых упорных, которые устояли бы против его убедительного, лукавого красноречия; нет противников, которые не последовали бы его доводам и не принесли бы собственные интересы в жертву его, по видимости простодушным, настояниям. При нем не было ни одной лиры, ни одного рыцаря; но, прибыв с неограниченным полномочием в качестве легата а latеге, он не преминул тотчас же доказать нарбоннскому виконту, что его спасение — в немедленном перемирии с Монфором, а начальников арагонских отрядов убедил в том, что, выручив своего короля, они должны непременно очистить провансальские области.

Архиепископы Арля, Э и Нарбонны должны были повиноваться в силу папских предписаний; следовательно, сам всесильный Арнольд должен был временно склониться перед новым светилом[4_66]. Инструкция, данная Иннокентием кардиналу Петру в январе 1213 года, показывает, что подозрения, под знаком которых составлялись январские распоряжения прошлого года, в папе не исчезли. Симон должен был повиноваться новому легату, относиться к нему с уважением, соответствующим его высокому сану. Иннокентий предписывает Монфору теперь же возвратить малолетнего Иакова, наследника арагонского, которого тот незаконно держал пленником. В противном случае «легат примет меры против тебя, — писал папа, — сообразуясь с теми указаниями, какие мы ему на сей раз словесно дали»[4_67].

Из этого можно заключить, что Иннокентий в это время склонен был отлучить Монфора. Жалобы Раймонда Ту-лузского, графов Комминга и Беарна уже достигли слуха Иннокентия через послов; военные действия изменили планы Раймонда, желавшего отправиться лично жаловаться в Рим, и потому папа приказывает разрешить от отлучения графов Комминга и Беарна. Новый легат имел сверх того повеление защитить город Ним от несправедливых притязаний Монфора, как виконта безьерского, властвовавшего самоуправно, а между тем ссылавшегося на Римскую Церковь. Несчастная Тулуза опять обратила на себя взоры Иннокентия. Послы от капитула ясно представили ему интриги и цели легатов, рьяно поддерживавших Монфора. Папа склоняется на сторону тулузцев, которых велит, по приобретении достаточного ручательства, приобщить к Церкви, так как они много раз просили о том, несмотря на многие их преступления; «ибо нельзя отталкивать тех, кто униженно стучатся во врата церковные»[4_68]. Дело же Раймонда требовало особого рассмотрения.

«Город Тулуза, который будет таким образом принят в лоно Церкви и изъят впредь от угнетения графа Симона или других каких-либо католиков, умиротворенный будет взят под покровительство апостольского престола, где и пребудет, пока не перестанет находиться в вере католическом и мире церковном, — обещает булла. — Если же жители откажутся дать удовлетворение и не отстанут от своих заблуждений, то мы предписываем тебе снова поднять крестоносцев и других верных, возобновить индульгенции и уничтожить эту язву как в самом городе, так и в среде всех иных укрывателей и защитников, которые еще опаснее, чем самые еретики» [4_69].

Перед распоряжениями папы Монфору оставалось только повиноваться. Он без всяких отговорок выдал пленного арагонского короля; то, чего Арагон не добился войною, было достигнуто одним словом папы. Епископ Сеговии, посланник арагонский при римском дворе, мог сказать, что речи Иннокентия острее меча рыцарей руссильонских и испанских. В Нарбонну за своим королем прибыла депутация из знатнейших дворян, здесь Монфор передал ребенка из рук в руки. Вильгельм де Монтредон, магистр арагонских тамплиеров, взял на себя его воспитание. Часть его прав на Прованс, по причине малолетства, была потеряна. Монпелье, например, не хотел признать его государем; но, в то же время опасаясь и Монфора, город отдается французскому королю, который и принял коммуну под свое покровительство со всеми ее правами в апреле 1214 года [4_70]. Коммуна по возможности получала гарантии; король объявлялся только ее протектором, и то на пять лет, но мы знаем, какой политики Филипп держался относительно общин. А принимая в свою державу Монпелье, он прямо высказался, что будет смотреть на горожан «как на прочих своих буржуа».

Тем не менее, не действуя в этом случае помимо крестоносцев, на этот раз он тесно примкнул к римской курии. В его уме уже созревал план приобретения Юга и уничтожения провансальской национальности, а в крестовом походе он видел удобнейшее средство к достижению своих целей. Он боялся оскорбить Иннокентия своим вмешательством в арагонское дело.

«Если папа, — пишет он в хартии, — в продолжение этого времени известит нас своими грамотами, что Иаков, сын покойного короля арагонского, должен наследовать Монпелье с его доменами, то жители этого города воспользуются всеми своими правами, не лишаясь нашей защиты и покровительства. Если же случится, что Петр, который теперь исправляет обязанности легата в тех провинциях, передаст город возлюбленному и первородному сыну нашему Людовику, как бы завоеванный крестоносцами и от их имени, то в таком случае мы будем считать себя осво божденными от всех обязательств, которые заключили с депутатами этой коммуны»[4_71].

Смысл последней фразы очень ясен. Ясно и то, что если бы судьба позволила Филиппу занять место Монфора, то Лангедоку не было бы от того ни лучше, ни хуже. Так или иначе, он неминуемо попал бы под ту же французскую власть. Филипп при первом же дележе добычи выступает с претензиями неограниченного монарха.

Казалось, альбигойская драма близилась к завершению. Получив в свои руки малолетнего Иакова, новый легат достиг вместе с тем и других целей своего посольства. Он имел свидание с Раймондом VI и его гонимыми друзьями, феодалами Юга. К общему удивлению, кардинал своим дипломатическим искусством, путем компромисса, примирил их с Церковью. Никто не полагал, что все это лишь жестокое коварство кардинала, смело злоупотреблявшего авторитетом папы. Нарбонна и даже неодолимая Тулуза изъявляют ему покорность. Тот граф тулузский, который имел столько причин ненавидеть Церковь и крестоносцев, который в последнее время, казалось, мог быть более всего несговорчивым, преклонился пред судьбой. Разгадка отчасти лежала и в том, что красноречие легат было поддержано слухами о приближении со стороны Лиона и Пенни чуть не стотысячной армии крестоносцен, поднятой на ноги проповедью известного нам Якова Виг рийского и предводимой кардиналом Робертом, легатом французским, и Гюи, епископом Каркассона [4_72]. Тон актом отчасти объясняется этим обстоятельством; в них, однако, гонимый государь Лангедока не отказывается от своих прав.

«Я, Раймонд, божией милостью герцог нарбоннский, граф тулузский и маркиз провансальский, — так гласил договор его с легатом, — не будучи вынуждаем ни угроза ми, ни обманом, по доброй воле, вручаю вам, господин кардинал, мое тело со всеми доменами, которыми я владею теперь ли или когда-либо прежде и которые желал бы передать сыну моему Раймонду. Если бы последовало ваше приказание, то я обязан даже отказаться от всего имущества моего и удалиться к королю английскому или в какую-либо иную землю и прожить там до тех пор, пока будет позволено мне приблизиться в престолу апостольском у и испросить там благости и милосердия. Сверх того, я согласен передать вам или вашим посланным все земли, ко торыми владею, и тем предоставить все мои домены в пол ную власть господина первосвященника, Церкви Римской и вашу. Если же кто-либо из тех, кто чем-либо владеют от меня или для меня (то есть из вассалов тулузских), не согласится на вышесказанное, то, в силу повелений ваших и моей сюзеренской власти, я отрекаюсь от него. Наконец, я поручаю вам моего сына со всеми его доменами и вассалами, полагаясь на милосердие и повеления господина папы и ваши, господин легат, обещаясь, со своей стороны, употреблять все усилия, чтобы склонить к таким условиям советников сына и чтобы заставить их повиноваться такому решению» [4_73].

Примеру Раймонда должны были последовать и его друзья. Они боролись с Церковью больше из-за него, так как собственно альбигойский, религиозный интерес постепенно исчез. Наконец, можно было надеяться что-нибудь выговорить этой своевременной покорностью. С такой целью капитул послал к легату семерых консулов, снабдив их договорными условиями и поручив им присягнуть от имени своих товарищей и всего города. Присягу эту легат принимал в Нарбонне, где он представлял собой повелителя провансальских государей, окружавших его раболепной толпой, как наместника того халифа христианского мира, который именовал себя Иннокентием III. Условия, на которых присягали тулузские консулы, были унизительны: город отказывался от всей своей прежней политики, от прозелитизма альбигойства, даже от своего графа, становясь одним из орудий католической теократии. Но что же было делать, когда самые напряженные усилия не вели ни к чему, когда новая сотня тысяч крестоносцев шла почти на явный грабеж? К чему была борьба теперь, когда виновник ее склонялся в прахе у ног посла Иннокентия? Униженные консулы несчастного города думали выиграть дело полной покорностью.

«Мы проклинаем всякую ересь и торжественно отрекаемся от всякого исповедания, которое в чем-либо несогласно со святой католической Церковью, — говорили они, — и принимаем и одобряем учение этой Церкви Римской. Мы добровольно, на святых мощах, на Причастии и древе креста Господня, положив руки на святое Евангелие Его, без обмана и всякой дурной мысли, клянемся, что впредь ни мы, ни сограждане наши не будем ни еретиками, ни сектантами, ни покровителями, ни единомышленниками, ни защитниками еретиков и что всем таковым, а также наказанным Церковью Римской рутьерам или другим врагам ее, мы никогда ни окажем помощи, совета или защиты».

Они поклялись никогда, без особых папских приказаний, не занимать и не отнимать земель, приобретенных крестоносцами. Они отказались от права войны и мира. Они обязались слушаться только повелений римского правительства. Они предоставляли в распоряжение папы и легата заложников, уже не шестьдесят, как прежде, а сколько угодно будет кардиналу; издержки на их содержание город принимал на свой счет, а легату предоставлял держать их, сколько заблагорассудится. Наконец, консулы обещали, что они принудят каждого из тулузцев свыше четырнадцатилетнего возраста порознь принести такую же присягу[4_74].

Чего недоставало для полной покорности? Развенчанная Тулуза отказывалась от всякой самостоятельности, признавая себя побежденной. Риму оставалось праздновать победу. Но крестоносным легатам этого было мало. Легатам нужны были богатства жителей, а Монфору слава государя и повелителя Тулузы.

Графы Фуа и Комминга также полагали, что все бедствия их кончатся, если они примирятся с Церковью и изъявят эту покорность перед лицом легата. Каждый из них клялся в тех же выражениях, но по разным документам, обещая повиноваться легату во всех делах, касающихся веры, мира и общественной безопасности. Они с соблюдением всех должных обрядов поклялись не оказывать какого-либо покровительства еретикам и отказались от союза с врагами Церкви и рутьерами, обязавшись вести беспощадную войну с ними. Граф де Фуа теперь же отдавал кардиналу Петру в залог Фуа, а коммингский граф — замок Салье; оба обещали на будущее время уступить легату все, чего он потребует, хотя бы даже в собственность Римской Церкви. Вместе с покорившимися графами клялись в такой же покорности их наследники. Граф коммингский обязался, кроме того, дать легату в заложники одного из своих сыновей, по выбору кардинала[4_75].

Нарбонна принесла такую же повинную, отказавшись от всяких прав на замки, которые будут находиться в руках крестоносцев. Она искала того же мира, необходимость которого признавал весь Лангедокский Юг.

Но все эти трактаты, заключенные так торжественно, были не чем иным со стороны католиков, как кощунством над святыней, над которой присягали побежденные. Крестоносцы хотели только выждать время, когда подойдет новая стотысячная армия, и потому предоставили легату право заключать какие угодно трактаты. Может быть, и сам кардинал Петр не был чужд такого коварства.

По крайней мере, участник и историк похода, апологет Монфора, монах Петр Сернейский разделяет такие мысли. «О неистощимое обилие благодати божественной! -восклицает он с иезуитским простодушием. — По признанию многих, ни крестоносцы не сделали бы ничего важного без легата, ни он без них». Вся эта проделка была не чем иным, как… «благочестивым обманом» [4_76], этим верным средством к достижению политических целей вождя крестоносцев, т. е. к порабощению Юга.

Ни Раймонд Тулузский, ни граф де Фуа, ни граф коммингский не хотели понять, что Монфору и его французам нужно не укрощение их, но свержение и уничтожение. Неужели ни Нарбонна, ни развенчанная Тулуза не осознали еще, что составляют для Монфора слишком ценную добычу?

Как только новые десять тысяч крестоносцев, возбужденные фанатизмом и проповедью Якова Витрийского и Вильгельма Парижского, стали приближаться к Роне, а с другой стороны к Аженуа, легаты попрали мир и война началась снова. Требовалось добить умирающего.

Для летописей теперь уже теряет интерес личность Раймонда. Один из современников глухо замечает, что Раймонд с сыном и семейством избрал местом жительства Тулузу, но поселился не во дворце, а в частном доме. Он был, следовательно, по договору лишен престола, по крайней мере временно[4_77]. Легат Петр уехал умиротворять Арагон, считая, может быть, дела Лангедока оконченными. Но они еще далеко не закончились.

Лангедок не воспользовался даже тем незначительным промежутком спокойного времени, которое один историк называет перемирием [4_78]. Легат, может быть с коварством, а может быть с искренним желанием дать покой стране в ожидании утверждения мира, распорядился, чтобы крестоносцы не занимали силой тех городов, которые им еще не принадлежат, и чтобы всадники ездили не в полном вооружении и не на боевых конях. Все это не исполняли, да и исполнять было некогда.

Как только открылась возможность начать кампанию, Гюи и Монфор получили приказание ехать в Руэрг и принять там начальство над прибывшими из Франции войсками, с тем чтобы осадить замок Марильок. Видя многочисленность неприятеля, замок сдался в первый же день осады. Крестоносцы замучили и сожгли там «с превеликой радостью» семерых вальденсов, которые отказались отречься от своей веры.

Мы заметили уже, что католики смешивали их с альбигойцами-катарами. В то же время Симон Монфор бросился на земли Ратье де Кастельно, чтобы «опустошить их, в возмездие за казнь Балдуина». Во время военных действий Симон успел побывать со своим сыном Амори при бургундском дворе. Как ни молода была невеста, но Монфор дорожил временем и спешил закрепить свои связи с Бургундией. Беатриса была отпущена, и в Каркассоне молодые были обвенчаны под шум военной тревоги, хотя невеста еще долго не могла быть способна к брачной жизни [4_79].

Теперь Монфор пошел на Аженуа. Уже давно ходили слухи, что английский король Иоанн намерен поддержать своего племянника, тулузского графа. Но те подчиненные отношения к Риму, в которых привык находиться этот бесхарактерный государь, несколько успокоили Монфора. В последнее время король действительно прибыл в Аженуа и открыто начал поддерживать Раймонда. Это обстоятельство было в связи с переменой, совершившейся в прихотливой политике Иоанна. После унизительной для короля сцены в Дувре 15 мая 1213 года папа снял с Англии отлучение. Прелаты, изгнанные Иоанном, возвратились, и Лангтон занял архиепископскую кафедру в Кентербери. Иоанн догадывался, до чего дойдут требования светской и духовной аристократии. Бароны готовились вынудить короля дать гарантию гражданской свободы. Иоанн понимал, что исходной причиной его унижения является Иннокентий III, который так тяжело дал ему почувствовать свою силу.

В 1214 году король старался своими поступками доказать папе, что он снова может сопротивляться Риму. Известно, что летом Иоанн оказывал материальную поддержку провансальской армии и еретикам Аженуа. Имея враждебные отношения с французским королем, он лично высадился в Гиенни. Французам в Аженуа пришлось иметь дело с английскими рыцарями.

Но Монфор, завладев многими местами, хотел запугать страну террором; он опустошал и жег феодальные замки мелких вассалов, которые попадались ему в руки. Он остановился под городом Мармандом, занятым английским гарнизоном, и начал его осаду, несмотря на английское знамя, выкинутое над башней. Крестоносцы смело пошли на штурм. Жители уже в самом начале свалки стали перебираться через Гаронну. Англичане и еретики не выдержали напора и, сбитые со стен, заперлись в главной башне Монфор дозволил своим воинам грабеж. Засевшие в башне не могли сопротивляться долго; получив уверения в сохранении жизни, они сдались победителю. Монфор, распорядившись разрушить часть городских стен и укрепить сам замок с башнями, удалился в Ажен, откуда скоро двинулся на осаду Кассенеля, города, «переполненного еретиками и клятвопреступниками» и расположенного на самых границах Керси. Этот город, по его выгодному местоположению, осаждать было трудно.

Потому Монфор вместе с главными силами расположился в соседних долинах, а ведение осады предоставил своему сыну Амори и епископу каркассонскому, исполнявшему обязанности полководца [4_80]. Стенобитные машины наносили сильный вред городу; гарнизон все надежды строил вокруг прибытия короля, который уже подходил к Перигору. К Иоанну большими толпами стекались его аквитанские вассалы; силы его были весьма значительны. Он мог бы с успехом действовать против крестоносцев; но, по обыкновению, в решительную минуту на него нашла робость и то уничижение духа, которое всегда губило его бесхарактерную натуру. Он думал испугать отважного и искусного неприятеля одними маршами и диверсиями. Конечно, такая тактика не могла воздействовать на Монфора. Узнав, что крестоносцы не намереваются снять осаду, Иоанн отступил. Это происходило в июле 1214 года, почти в те самые дни, когда его англичане вместе с немцами были разбиты французами под Бувином, о чем нам еще придется говорить.

Между тем Монфор, при всем сопротивлении граждан Кассенеля, не думал прекращать осады. Прервать сообщения города он не мог; горы и реки представляли для того неодолимые препятствия. Для тогдашней военной истории особенно интересны действия Монфора. Он, сам приняв начальство над осадным корпусом, пустил в ход с замечательной настойчивостью все инженерное искусство того времени. Штурм был невозможен; рвы глубоки и полны водой. Несмотря на град стрел, крестоносцы имели терпение построить мост из сплоченных бревен; но его снесло течением. Тогда велели строить другой на деревянных лодках; но от тяжести он не мог держаться сам по себе. Кардинал Роберт де Курсон, прибывший в армию из Франции, где он был легатом и рьяным бичом еретиков, потерял терпение. Он решил оставить армию, но, уезжая, хотел на бумаге завершить альбигойское дело.

Вспомним, что в этот момент альбигойцы потеряли всякую поддержку в Европе; их друзья по политике потеряли свое счастье под Бувином. Филипп, сюзерен Монфора, оставшийся победителем, влиял тем на дальнейшие судьбы Лангедока, на самое существование ереси. Папа, друг Иоанна и враг Оттона, странным образом выигрывал от результата той же битвы. Страдали только одни альбигойцы. И, как бы с целью довершить и узаконить их политическое поражение, легат французский, не миновавший чар «атлета веры и столпа католичества», то есть Симона Монфора, своей властью провозглашает его государем Юга.

Сочувствовал или нет Иннокентий Монфору, хотел он или нет подтвердить такое самоуправство, — кардинал Курсон этим мало интересовался. Он знал только, что косвенно папа будет непременно замешан в этом акте, и составил его. Симону Монфору по сему акту уступаются, в пол ное владение его и его преемников, все земли, завоеванные им от еретиков и их покровителей, и все таковые, имеющие быть впоследствии завоеванными, «ибо всякое такое приобретение дается от Бога». В силу грамоты постороннего легата (тогда Арнольд стал заметно сходить со сцены) граф Симон Монфор титулуется государем Альбижуа, Аженуа, Руэрга и Керси [4_81]. Но что в Лангедоке такое титулование было мало уважаемо, видно уже из того, что жители Кагора заперли свои ворота перед легатом. Вооруженные альбигойцы хотели приветствовать кардинала стрелами, но, по-видимому, католическая партия взяла верх и муниципалитет должен был за такое оскорбление легата торжественно извиниться перед ним, принести ему клятву в верности и, кроме того, заплатить полторы тысячи серебряных марок штрафа в пользу Монфора.

Что альбигойство уже умирало в стране после крестоносных погромов, видно из того, что власти кагорские, несмотря на все свое унижение, еще продолжали бояться гнева папы, через нарочных уполномоченных отдавали себя его милосердию и жаловались на разбой людей графа я с Фуа, который из ненависти пленил нескольких кагорцев; а Кагор, столица Керси, как читателям известно, прежде был одним из центров альбигойской ереси.

По отбытии щедрого кардинала Петра Монфор еше деятельнее стал трудиться над осадой Кассенеля. Копа мосты не оправдали ожиданий, инженеры крестового лагеря после совещания придумали особую машину, которая должна была уничтожить все надежды осажденных. Это была высокая деревянная башня в пять ярусов, поставленная на широкий деревянный помост с колесами; по своей наружной отделке она была неуязвима для не приятеля. Сверху и с боков она была обшита плетенками, которые всегда поливали водой. На случай пожара в башне имелся достаточный запас воды; со стороны же не приятельской башня, кроме того, предохранялась сыры ми бычьими кожами. В верхних ярусах сидели отборные стрелки, которые с достаточной высоты свободно могли обстреливать город; в нижних помещались отважные охотники, преимущественно из рыцарства. В таком виде гигантскую башню подкатили к стенам замка. Тучи камнем полетели на нее из неприятельских орудий. Из нижнею яруса стали забрасывать рвы турами и фашинником; из верхних началось губительное действие лучников, у которых ни одна стрела не пролетала мимо. Вдобавок ко всему этому крестоносцы приблизили к крепости лодку, наполненную зажигательными снарядами. Осажденные сумели залить ее и тем отвратить опасность. Наконец достаточная часть оврага, перед башней была до того завалена фашинами, что образовала плотину, по которой башня подкатила почти вплотную к самим воротам.

Тогда Монфор велел войску готовиться к штурму; епископ каркассонский совершал молитву. Колонны штурмующих стали проходить через башню и свободно перешагивали через ее второй ярус на стену. Зловещими казались для защитников Кассенеля двери башни, когда из них бесконечным узким потоком текли крестоносцы. Под их копьями гарнизон очистил стену. Между тем настала ночь; штурмовых лестниц было мало. Крестоносцы сочли нужным очистить занятый пункт и провели ночь между стеной и оврагом; они воспользовались временем и разрушали неприятельские завалы и бойницы. На другой день рабочие из крестового лагеря изготовили множество лестниц для штурма, который был назначен на следующий день. Гарнизон, узнав о предстоящем штурме, выдержать который он не надеялся, счел за лучшее удалиться, оставив жителей на произвол судьбы. Начальник его пошел при этом на хитрость, сказав консулам, что отправляется в обход на вылазку. Местность благоприятствовала подобному отступлению; в тылу Кассенеля крестоносцев не было. Преданный город должен был отдаться великодушию Монфора, который между тем распорядился преследовать гарнизон. Заняв город после шестинедельной осады, Симон не пощадил его стен, которые сравнял с землей [4_82]. Это было 18 августа 1214 года. Крестоносцам после перенесенных при этой осаде трудов победа казалась тем отраднее.

Падение Кассенеля было сигналом вторичного покорения Аженуа французами. Вместе с еретическими баронами и замками Монфор уничтожил разбойничьи притоны некоторых местных феодалов вроде Бернара де Касенака, который совершил множество злодейств и по справедливости заслуживал наказания. Монфор лишил его владений и отдал виконту Тюренна, которого имел на своей стороне. Как государь, он не склонен был допускать местного самоуправства феодалов.

Между тем, пока Монфор приводил под французскую власть Аженуа и истреблял там ересь, римские легаты пеклись о его непосредственной пользе. Кардиналы один за другим и Роберт де Курсон из Реймса объявили по южным епархиям сбор 17 декабря 1214 года на собор в Монпелье. Сюда должны были прибыть архиепископы Бурже, Нарбонны, Оша и Бордо с их епископами, аббатами и архидиаконами. Председательство принял на себя кардинал Петр Беневентский, возвращавшийся в то время из Арагона.

Заседание открылось 8 января 1215 года. Пяти архиепископов, двадцати шести епископов, множества аббатов было достаточно для местного собора. Тридцать канонов, постановленных на соборе, касались разных предметов церковной дисциплины; но исходным пунктом было политическое положение Лангедока. У членов собора последнее обстоятельство было обдумано заранее. Они решили, что графство тулузское, т. е. главная часть Лангедока, будет принадлежать завоевателю, сделается французским леном. Насколько это было сообразно с местными условиями, можно было видеть из того, что жители Монпелье не соглашались допустить в город своего будущего государя, который потому должен был приютиться в соседнем замке. Легаты и епископы должны были для совещания ездить к нему, как к изгнаннику, за город. Он был, следовательно, душой собора, хотя и не присутствовал на нем.

Однажды кардинал попробовал было привезти Мои фора в город; он благополучно привел его на заседание, происходившее в церкви Богородицы. Но лишь только французские рыцари показались на улицах, как народ поднял тревогу; до того были ненавистны эти северяне. Одни толпы бросились к церкви, где был сам Монфор, другие торопились занять улицы, по которым он должен был возвращаться. Предупрежденный, Симон хитростью избегнул опасности. Ни легат, ни собор не думали обращать какое-либо внимание на подобный способ манифестаций.

— Я вас заклинаю, — говорил кардинал прелатам собора, — именем будущего суда и всеми вашими обязанностями перед Римской Церковью, подать мне добрый сове: по вашему разумению, без всякого пристрастия и личной ненависти, относительно вопроса: кому лучше и полезнее, в честь Господа и святой матери Церкви, для мира этих стран, уничтожения и искоренения еретической заразы, уступить Тулузу, которой владел граф Раймонд, а также и другие земли, покоренные крестоносцами.

Тогда, рассказывает католическая летопись, архиепие копы и епископы стали долго совещаться, сперва между собой, потом каждый из них с аббатами своего диоцеза и своими личными секретарями. Позже каждый написал свое мнение на особом листе.

Только такому историку, как Петр Сернейский, может казаться предметом удивления и даже чудом, что Монфор был избран единогласно государем и монархом лангедокской земли.

Ревнуя о Монфоре, прелаты друг перед другом настаивали на том, чтобы легат теперь же дал ему инвеституру на владение. Это превышало власть кардинала. Он объявил, что пошлет все протоколы к папе вместе со своим донесением. Собор отправил от себя депутацию из одного архиепископа с несколькими духовными лицами. Он должен был просить у папы дать Югу государя и монарха в лице Симона Монфора[4_83].

Но и Иннокентий не решался на такое дело, 2 апреля 1215 года он послал с той же депутацией нерешительный, чтобы не сказать уклончивый, ответ. Он писал легатам и лангедокским епископам, а также и самому Монфору, что признает его государем всех бывших тулузских доменов и всех земель, завоеванных крестоносцами, но с условием, что его избрание должно быть утверждено собором, который должен собраться в ноябре следующего года. В продолжение же этого времени, в качестве временного государя или лучше папского викария, Монфор может пользоваться всеми доходами с тулузских доменов, творить там суд и расправу[4_84].

Что касается легата, то такой ответ должен был произвести на него впечатление тем более неприятное, что в последнее время он сделался рьяным патриотом Монфора. Он приказал епископу Фулькону занять город Тулузу вместе с крепостью от имени Церкви и графа Монфора. Во дворце Раймондов был поставлен караул крестоносцев, прибывших вместе с Фульконом. Несчастный Раймонд, делаясь частным человеком, должен был перебраться к дворянину Давиду Роэ, который не побоялся приютить знаменитого изгнанника[4_85]. Впрочем, законодательные акты продолжали вершиться его именем.

Как допустила столица такое насилие над собой? Куда в минуту опасности исчезла ее отвага, ее былая неустрашимость? В католических и провансальских летописях этот вопрос остается неразъясненным. Поэтому провансальская анонимная эпопея считает, что подчинение Тулузы было непосредственным результатом битвы при Мюрэ. Это было бы вероятно, но в противоречии этому мнению находится молчание Петра Сернейского, который никогда не мог бы упустить такого важного факта. Не подлежит сомнению, что «коварнейший из епископов», Фулькон, вытребовал двенадцать заложников из числа членов капитула. На советников развенчанного Раймонда было поднято гонение; все прежние чиновники были сменены; город сделался чисто католическим. Ересь скрылась.

Народ и граждане встречали наступающую реакцию тупым молчанием. «Друзья, — говорили друг другу тулузцы, — будем переносить все с кротостью; все это Бог посылает нам. Только Бог-- спаситель наш, только Бог поможет нам» [4_86].

Искренни ли были эти слова? Нет причины отвечать отрицательно. Их говорили альбигойцы, всегда слепо веровавшие в волю Божью. Они составляли пока главным элемент тулузского населения. Они могли быть подавлены страхом, но совершенно искоренить их в продолжение каких-нибудь шести лет войны было невозможно. Для этого требовалась целая государственная система, именно такая, какую принесло Тулузе правление католическо-французское.

Победителей страшили стены и укрепления Тулузы, многочисленность ее населения. Но и они не решались ни то дело, на какое решился тот государь, потомкам которого судьба принесет в конце концов корону Юга, благодаря политике пап, легатов и всяких Монфоров. Надобно заметить, что около того времени прибыл в Лангедок сын и наследник французского короля Луи, словно с целью воспользоваться готовой добычей, приобретенной усилиями крестоносцев; это было большее, что решился сделан. Филипп для крестового дела, препятствовавший сыну приехать три года тому назад, когда исход войны еще трудно было предвидеть.

Война с Иоанном Английским не давала возможности Филиппу пойти навстречу требованиям папы и его легатов, требованиям, заявленным еще в 1209 году в Вильневе Милоном. Читатель видел, как часто принужден был Филипп отказывать приказам, исходившим из Рима. Знакомый с характером этого государя поймет, что не одни политические обстоятельства обусловливали нерешительную медлительность французского Августа. Как сухой практик и искусный политик своего века, он считал за лучшее предоставить другим укрощать свой номинальный лен, дабы после погрома воспользоваться жертвами и кровью других, чем самому тратить свои средства. Это был тот самым король, который, имея надобность в деньгах, спокойно приказывал среди белого дня обирать евреев и поднимал, против них страсти черни, с тем чтобы после получить с них выкуп. Если не был он так ребячески прихотлив, как Иоанн Английский, который за двести кур, пару соколом и даже за пять лошадей соглашался нарушать законы, зато он не останавливался перед преступлениями великими, которые вели, по его мнению, к последствиям и целям не менее великим.

И теперь, отправляя на альбигойцев своего сына, Филипп не переставал быть тем же холодным политиком, тем же практическим человеком. Он приказал ему держаться осторожно, не восстанавливать против себя ни легатов, ни крестоносцев, признать существующий порядок и быть в Лангедоке не чем иным, как простым крестоносцем. Этого требовал легат Иннокентия. Людовик вынужден был оказать такую покорность по отношению к Церкви, но скоро обнаружилось, что он не имел ни гения отца, ни его частных свойств. Монфор почтительно встретил принца во Вьенне. Он вместе с легатом сопровождал Людовика, и нельзя сказать, чтобы оба остались довольны обращением и личностью будущего государя. Кардинал Петр склонил принца на свою сторону; Монфор понял, что Людовик, видимо, недоволен им.

Действительно, сам Филипп II не совсем был расположен видеть на Юге такого сильного государя, каким был, хоть и временно, Симон Монфор. Людовик не смущался открывать чувства своего отца. Но с первых же дней своего пребывания в Лангедоке он успел возбудить против себя недовольство южан, даже католиков. Галло-римская муниципия не привыкла видеть в странах своих франкских королей. А Людовик, со своей стороны, понял, какой сильной оппозицией может быть муниципальный дух южных городов. Потому, прибыв в Тулузу, он дал совет крестоносцам срыть славные городские стены, на которые прежде не посмели подняться разбойничьи руки бродяг и полудиких фанатиков крестоносного лагеря.

Но даже этого показалось ему мало. Он думал поступить еще ужаснее. Мы имеем одно прямое указание о его намерениях, но из такого источника, который показывает, что на Юге с именем принца Луи соединяли представления о каком-то личном враге Тулузы, о человеке, перед которым сам Симон Монфор мог быть символом кротости. Таков был голос народный.

«Сын короля французского, — говорит большая провансальская хроника, — был склонен к такому злу; господин Симон, кардинал Петр и Фулькон — все вместе тайно решили разграбить город, а потом сжечь его. Но Симон понял, что это дело опасное и ужасное, понял, что если он разрушит город, то это будет к его же вреду, что для него же лучше, если „везде будет золото да серебро“. Наконец они постановили на том, что следует засыпать городские рвы, дабы жителей лишить оружия и всякой возможности защиты; потом все башни, укрепления и стены должны быть срыты до основания и сровнены с землей».

Так было решено, и решение оказалось приведено в волнение, — лаконически заключает хроника. Граф тулузский с друзьями был лишен своего наследства, а королевский сын вернулся во Францию [4_87].

Несчастному графу тулузскому оставалось искать защиты у того, во имя кого производилась вся борьба с его подданными. Он решился ехать в Рим и там у ног Иннокентия в последний раз молить о справедливости. Конем но, он еще не оставил некоторой надежды на государей Запада. Отвергнутый и преданный французским королем, он надеялся, хоть и не сильно уже, на короля английского, приходившегося ему родней. Свою жену и невестку, двух принцесс арагонских (отец и сын были женаты на родных сестрах), сестер погибшего дона Педро, он отослал в Прованс, а сына отправил к английскому двору.

Но читатель знает, что за человек был Иоанн. К тому же те затруднительные политические обстоятельства, и которых он находился, его вассальные отношения к папе, не давали ему возможности развернуться. Раймонд VI дол жен был знать все это и потому вряд ли смотрел серьезно на свою попытку и вряд ли решился лично ехать к Иоанну, как уверяет один английский хроникер[4_88]. У Иоанна появилось желание самостоятельности, желание восстать против папы, но стоило последнему только приказать легату поддерживать баронов, волновавшихся из-за Великой хартии, как король понял, что все его существо опутано Римом. Тут мы должны прервать рассказ и взглянуть на политическое состояние Европы.

Ход важнейших политических событий в тогдашней истории Запада влиял на обстоятельства альбигойской крестовой войны. Как относились к ней народы? Почему империя осталась равнодушной зрительницей крестовой войны, столь оригинальной, прежде неслыханной в Европе? Где была та уравновешивавшая все сила императора, которая недавно составляла предмет страха римской курии? Отчего Оттон, в силу старой вражды, не поддержал Раймонда, раскаявшегося в ереси, и дал Монфору возможность воцариться в Тулузе и Лангедоке?

Взглянув на тогдашнее положение империи, мы нам дем ключ к объяснению политических событий во французском и английском королевствах; последние были известным образом связаны с первыми. Мы говорили уже, что Иннокентий считал выгодным для папства поддерживать кандидатуру вельфа Оттона на императорский престол. В нем он думал видеть государя надежного, удовлеч воряющего тем представлениям о светской власти, какие составил себе Иннокентий. Папа искренне был расположен к нему. Иннокентию казалось, что его теократия создалась и чго настает тот желанный вечный мир, о котором в своих интересах мечтали властигели каголичесгва; думал, чго наступало время осущесгвления его идей о примирении великих властей Запада.

«И вот, мой любезный сын, — с искренним порывом чувства писал папа Оттону, — наконец-то душа наша соединяегся с твоей, сердца наши сливаются; мы начинаем ощущать присутствие одного духа. И что будет из того? Перо не в состоянии изобразигь, язык высказагь и ум понять всех грядущих следствий этого примирения. Двоим нам вручено теперь верховное управление над вселенной. Если мы будем жить в согласии, если мы соединимся, чтобы делать добро, тогда сбудутся слова Пророка: солнце и луна придут в свой порядок, все правое будет прямым, все неровное сгладится для того, чтобы мы, под покровом Божьим, не встречая препятствий и сопротивления, властвовали, владея этими двумя мечами, о которых апостолы говорили Господу» [4_89].

Обнадеженный при коронации, Оттон сделал уступку папе, отказавшись от императорского права регалий. Угодив папе, новый император примирил с собой и враждебную ему швабскую партию женитьбой на гогенштауфенке Беатрисе[164]. Поэтому встреча Оттона в Италии была самой пышной. У него было много горячих приверженцев в Ломбардии; веронцы добровольно передали ему замок и построили мост через Адидж. Его встретил граф Аццо д’Эсте и Эсселин II ди Романо; тосканцы признали его своим главой. Все соединилось, чтобы уверить его в невозмутимом политическом счастье. Но, коронованный, он изменил свою политику и тем проиграл свое дело. Он слишком понадеялся на собственный гений, тогда как сила его заключалась всегда в поддержке со стороны Церкви, брошенный ею, он легко мог потерягь свою звезду.

Так и случилось. Он захотел возобновигь императорские претензии на южную Италию — и погому напал на сицилийские владения Фридриха, сына имперагора Генриха VI, еще несовершеннолетнего государя, находившегося под непосредственным покровительством Иннокентия. Опираясь на свою итальянскую партию, он начал завоевания на полуострове. Не обращая внимания на замечания и увещания своего могущественного друга, он овладел почги всей Апулией. Он захвагил и папские земли — в его руках был даже город Витербо. Таким образом, дружба с Иннокентием не продолжилась и года. После бесполезных убеждений папа в конце 1210 года отлучил Оттона — и счастье стало быстро покидать развенчанного императора. Умерла Беатриса, а немецкие князья задумались о молодом Фридрихе Роджере.

Вскоре по отлучении Оттона два швабских вассала тайком пробирались через итальянские земли с посланием к сицилийскому королю [4_90]. Это было посланное от имени многих немецких князей, собравшихся в Нюрнберге, приглашение прибыть на престол славных гогенштауфенов-ских предков.

Юноша, о котором послание говориг, чго он, «наделенный великими дарами природы, молод лишь по летам, а стар по уму и по опытности», получил свое воспитание под надзором и особенным попечением Иннокентия. Его главный наставник был кардинал Ченчио, родственник дома Конти, после известный под именем папы Гонория III. У Иннокентия не было каких-либо личных, а тем более своекорыстных целей в деле воспитания Фридриха. Он виделся с ним первый раз 30 мая 1208 года в Палермо, здесь он предложил ему жениться на дочери того же Альфонса II Арагонского, который дал жен обоим Раймондам Тулузским. Тут же была приведена в порядок администрация Обеих Сицилий, запуганная и расстроенная отсутствием политической власги. Папа повелел, чтобы все сицилийцы хранили между собой мир. Если кто будег оскорблен, гог должен искагь суда у графа, а не прибегагь к собственной расправе, в противном случае грозила опала.

В эгом постановлении сказался государственный взгляд Иннокентия, опередившего распоряжения других государей Европы. Обручив юношу, папа дал ему возможность получигь самое полное для того времени образование. Развигие Фридриха было действительно многосторонне. В нем как бы совместились три цивилизации. Он был грек, араб, германец. Богатое образование развило в нем те высокие побуждения, с какими он приступил к исторической деятельности, столь блистагельной и в го же время для него столь несчастной. Он жаждал простора, славы, мечтал о власги, дающей право единоначалия, и планировал преобразования у себя в Италии, когда явились к нему послы швабских друзей. Их предложение подстегнуло Фридриха. Иннокентий не возражал. Он рассчитывал, что питомец всегда сохранит признательные чувства к своему опекуну и воспитагелю. Эги ожидания не обманули Иннокенгия.

Вмесго непокорного Оттона папсгво получило в лице Фридриха, казалось, преданного друга и даже клиента. Действительно, таким был юный император до самой смерти Иннокенгия III. Он будто из чувства благодарности затаил в себе ту ненависть к духовной власти, к ее политическим и умственным влияниям, к папству вообще, какую он приносил с собой на престол Германии и за какую он погиб после геройской, симпатичной и правой борьбы.

Будущий император приехал в Рим в апреле 1212 года и признал не только папский протекторат над Сицилией, но отказался от королевства в пользу своего сына Генриха. Рим теперь мог спокойно довериться Фридриху. Трудно было только добраться до Германии: дорога вплоть до Майна кишела вельфами. Фридриха сторожили. Проходы в горах представляли вмесге с опасносгью еще и большие неудобства. Свита его была незначительна. Только он успел прибыть в Констанс, как три часа спустя перед городом показался Оггон (август 1212 года).

Три года еще предстояло Фридриху бороться с Оттоном. Это время прошло в ряде битв и мелких схваток. Фридрих силой отвоевал себе императорский престол, но во многом ему помогла поддержка французского короля. Фридрих имел личное свидание с принцем Луи (ноябрь 1212 года); король прислал двадцагь тысяч марок. Первым в Германии протянул ему руку сильный чешский король Оттокар II Пржемыслид. Сеймы в Майнце и Франкфурте в конце 1212 года дали швабской армии много надежных приверженцев. Через три года за Фридриха была почти вся Германия. По крайней мере, уже не было явного противодействия его деятельности.

Фридрих уже тогда ожидал коронации, но Оттон предпринял последние усилия, чтобы не допустить ее. Диалогическое искусство вельфа приготовило некоторые затруднения для Фридриха, но все сооружения Оттона обрушились на его же голову. Он видел явное нерасположение к себе Филиппа Августа, хотя не сознавал и не понимал, что сам постепенно становится причиной того. Время его борьбы с папой совпадает с теми годами, когда Иоанн Безземельный попал под гнев Иннокенгия; естественно, они должны были сочувсгвовагь друг другу. Рим, как читатель знаег, поднял против Англии силы Франции, и потому Филипп из личных соображений должен был самим течением собыгий приведен во враждебные отношения к Иоанну и к сочувствию его сопернику, Фридриху, которого он начинает поддерживать. Общие интересы организовали на тогдашнем Западе две великие коалиции. Уже Иннокентий подчинил себе Иоанна; уже он приказывал Филиппу прекратить свои вооружения против Англии, но страсти, возбужденные ожиданиями нескольких лет, укротить было трудно. Филипп отвечал на убеждения и даже угрозы легата Пандольфо, что издержки, затраченные на сбор ополчений и флота (а их было шестьдесят тысяч ливров), должны быть окуплены добычей.

Иоанну удалось отклонить от Филиппа его фландрского вассала, который отказался идти в поход[165]. Но в результате получилось так, что сам легат благословил поход. Разгадка в том, что во Фландрии было много еретиков. Это были те альбигойские катары, с которыми мы еще встретимся в следующем томе. Вообще духовенство не расположено было к фландрским католикам, которые, как, на пример, в Генте, умели оградить себя от духовного иммунитета.

В 1213 году армия Филиппа обрушилась на Фландрию. Гравелин, Кассель, Ипр, Брюгге и богатый Гент с товарами целого мира сдались королю. Но как только прибыл из Англии огромный флот из пятисот кораблей, то триста транспортных французских судов было потоплено, другие корабли десантной армии сожжены. Против Филиппа поднялись все феодалы нынешних Нидерландов, то есть, кроме фландрского графа, герцог брабантский, граф булонский и другие. Зато сухопутные французские силы, впервые соединенные под знаменем патрона Франции, имели успех.

Погром Лилля французскими рыцарями внушил некоторый страх союзникам. За фландрского графа поднялись бароны Лотарингии, опасавшиеся потерять самостоятельность. Берега Рейна и Мозеля были объяты ужасом. Бедные, но гордые феодалы, привыкшие считать себя неприкосновенными в своих крепких замках, с вершин своих башен презиравшие всякую власть и в последние годы увлекаемые проповедниками катаров, переполошились, думая, что настал час новой франкской империи Карла Великого, о которой стали даже ходить слухи, поддерживаемые клириками и поэтами французского двора Граф булонский Рено возбуждал гордый дух нидерландского дворянства; даже детей он призывал на защиту свободной родины от французского тирана. Иоанн Английский, победоносный на море, последние свои средства, грабежом и насилием добытые от баронов, употребил на наем немецких войск. С этою целью он дал Оттону сорок тысяч серебряных марок.

Поднялись массы немецкой и французской милиции; вся северо-западная Германия пришла в движение. Аристократию Нидерландов и Лотарингии волновал энтузиазм, солдат Оттона — надежда добычи. Съезд в Бурже, где Оттон видел себя окруженным всеми союзниками (английского короля заменил его посол граф Солсбери), был как бы вызовом оппозиции, обращенным к Риму. В это самое время Иоанн высадился в Ла-Рошели, на юго-западе Франции, и овладел Пуатье, возбудив тем ряд напряженных ожиданий в альбигойской партии. Но он был разбит наголову принцем Луи на берегах Луары и постыдно уплыл, гонимый сграхом. Надежды провансальских патриотов оказались развеяны. Аженуа было очищено от англичан.

Монфор торжествовал здесь над ними в те самые дни, как его король пожинал лавры на севере, в Геннегау, под Бувином (27 июля 1214 года).

Битва под Бувином

[править]

Если верить местным фландрским хроникам, то на полях Бувина сражалось до трехсот тысяч человек с обеих сторон — сто тысяч ополченцев французских коммун с одной и двести тысяч оттоновых наемных немцев, брабантской и фландрской милиции с другой. Здесь шестнадцать коммун, по преимуществу северной Франции, спасли Филиппа и создали королевскую власть. Если бы союзники выиграли битву под Бувином, если бы они уничтожили коалицию общин, то этот удар отразился бы и во Франции, которая в этот момент и на эту карту ставила все свои шансы, все будущее, и в Риме. Вызов был брошен и Филиппу, и Иннокентию, так как предметом распри становится императорский престол. Не без понятных оснований союзники, собравшиеся под председательством Оттона, в ожидании победы распределили будущие ее плоды. Оттон по этому плану получил бы императорские права над всей Францией, терявшей свою целостносгь; части ее раздробились бы между ним, графом булонским, фландрским и Бовэ.

Что же касается прелатов, клириков и монахов, то, как ненавистные слуги папы, они должны были пострадать более всего; их бенефиции должны быть распределены между рыцарями-победителями, а сами они вместе с монастырями должны довольствоваться лишь частью десятин или скорее милостыней.

Этот импровизированный дележ в достагочной степени показываег все значение Бувинской победы. Торжесгво союэзников, в рядах которых не было ни одного прелата, было бы торжесгвом всякой тогдашней оппозиции, действовавшей против Иннокентия; оно было бы вместе с гемм торжеством альбигойцев, а следовательно, и Лангедока.

Может быть, ни один человек из многочисленного воинства Оттона не думал об альбигойцах и не сочувствовал им, но таков был ход событий. Может быть, воины немецкие были фанатически набожны, но тем не менее ни одно духовное лицо в Европе не пожелало бы им победы. Поражение французов на Севере было бы сигналом удаления Монфора. На Бувинское поле должны были быть направлены последние надежды погибающих альбигойцев. Потому можно судить, как грустно отозвалась в сердцах альбигойцев и даже всех провансальцев весть о победе Филиппа

Здесь, в противоположность мюрэйской битве, опасное положение короля вызвало энтузиазм ополченцев его армии, хотя бароны французские мало сочувствовали делу Филиппа[4_91]. Недаром после битвы только их лица не сияли радостью на этом общем празднике, где король французе кий сблизился со своими верными городами. Король, опершийся на горожан, государь, обязанный всем этим ненавистным коммунам, не мог возбуждать их симпатии. Первая народная победа пророчила первую народную монархию, в которой кастовость должна была искорениться после веков борьбы.

Филипп, счастливый, торжествующий, истинным августом возвратился в Париж. Он не высадился, правда, на английских берегах; он не завладел королевством Иоанна, о чем думал прежде; но выиграл больше, чем полагал, — судьбы своего королевства, привязанность французскою народа. Король английский получил пятилетнее перемирие. Союзники рассыпались и должны были ждать мест поодиночке. Графы фландрский и булонский, главные агитаторы коалиции, были в плену у короля и находились уже в заключении. Оттон скрылся.

— Вы никогда не увидите его лица, — сказал король, и это была правда.

Из Кельна за деньги его выпроваживают горожане, что бы очистить место его сопернику. В следующем году Фридриха коронуют в Ахене 25 июня. Это было торжеством папской политики. Империя была у ног Иннокентия. Оттон умирает в неизвестности чегыре года спусгя.

Французский король мог бы после победы свободно бросигься на Юг и тем завершить свое счастливое царство вание; но он был слишком осгорожен для обширных предприятий, если они не вызывались необходимостью. Видимого сопротивления в Лангедоке не было, но Филипп понимал, что эго лишь загишье, навеянное первым впечатлением великого народного сграха. Ересь скрылась, но тем стала опаснее; она влилась в кровь народной жизни и заразила ее той же враждой к французам, какую альбигойцы должны были питать к католикам. Филипп был так расчетлив, что всегда предпочигал тайную и легкую борьбу явной и рискованной. Он подготовил своим наследникам материальные и духовные средства к покорению Юга, а сам упорно отталкивал от себя добычу. События оправдали его расчеты. На Юге таились еще те патриогические силы, которые дали впоследствии (в двадцагых годах) Лангедоку возможность и средсгва свергнугь иноземное владычество. После Бувина Филипп не хотел пытагь счастья на непокорном Лангедоке, опасаясь проиграгь такую умную игру, какой была вся его жизнь, и по-прежнему отвечал молчанием да денежным пособием на римские предложения принять крестовое предводительство.

Тем решительнее обозначились последствия Бувинской битвы на внутренних событиях английской истории. Они отразились на усилении средсгв и козней многочисленных врагов Иоанна в Англии. Еще во время Эдуарда Исповедника феодалы английские могли опираться на привилегии, данные им от имени короля. Генрих I подтвердил их[166].

Деспотизм же Иоанна не признавал ничьих прав. Церковь искусно пользовалась этим элементом оппозиции, пока имелась в том надобность. Но когда Иннокенгий восгоржествовал над королем и некоторым образом сменил в стране его авгоритет, то не мог продолжать прежнюю политику. Он решился поддерживагь исключительно тот порядок, который мог быть выгоден для королевской власти. В свою очередь, и прежний клиент Церкви, личный друг Иннокентия кардинал Стефан Лангтон, лишенный при внезапном обороте дел всяких надежд на прежнее влияние и могущесгво, пожертвовал дружбой папы ради интересов целого феодального сословия, поддерживаемого владетелем Уэльса и королем Шогландии[167]. Интерес городов скоро совместился с феодальным. Общине было обещано участие в плодах победы над королевской властью. Бароны поклялись не прекращать войны до тех пор, пока не вынудят у тирана-короля подгверждения сгародавних привилегий. Стефан Лангтон был одним из тайных вождей этого движения. Иоанн, по пятам преследуемый баронами, не мог сопротивлягься перед столь единодушной коалицией. Девизом ее было восстановить старую свободу и преобразовать Церковь; предлогом же — присутствие всяческих рутьеров и иностранных солдат на английской земле и постоянные войны беспокойного короля.

Тем не менее в «Magna Charta Libertatum», данной Иоанном в июне 1215 года[168], отразились следы особенности и той исключительности интересов, которая присуща была светской и духовной аристократии средневековых государств. В сущности, эта хартия подтвердила те феодальные права, которые имели английские бароны и которые отнимались нормандскими королями. Редакция шестидесяти трех статей этой знаменитой хартии может отчасти служить кодексом некоторых феодальных инстинктов, одним из истом ников к изучению гражданского феодального права.

Иннокентий с самого начала движения стал к нему в оппозиционное отношение. «Ты всегда найдешь апостольскую нашу помощь», — писал он к королю [4_92]. Папа прямо высказал свое неудовольствие депутации баронов. Он слишком преувеличивал силу и цели революции, тогда как тезисы хартии оказались позже санкционированными ею легатом Пандольфом, примасом Англии, магистром английских тамплиеров, архиепископом дублинским и восемью епископами, осенившими ее покровительством Божьим. Последняя статья хартии если и предписывает свободу англиканской Церкви, то тут же прибавляет, что «ни тех началах, на каких существовала она до настоящих недоразумений и какие были уступлены нам (королю) и утверждены грамотой нашей, а также согласием господним папы Иннокентия III и каковые намерены хранить как сами мы, так и завещать всегда хранить наследникам нашим»[4_93].

Основная статья хартии, по которой король не имей права назначать налогов без согласия своего «совета», и также — «каждый да будет судим судом ему равных»[169] — не противоречили интересам Церкви и Иннокентия [4_94]. То же надо сказать о местных комиссиях «двенадцати» по наблюдению за течением дел и о суде «двадцати пяти»[170]. Но папа понимал, что теократии противодействует уже то влияние, тот дух, в силу которого произошло самое движение. Ни нокентий сейчас должен был бы убедиться в непрочности системы, указанной ему его предшественниками. Она оказалась неприменимой при первом же освободительном движении в стране.

Была еще и другая причина: получив английское кори девство, Иннокентий смотрел на него как на великий церковный феод и считал себя обязанным поддерживать там своего наместника, то есть короля. Потому он не мог признать законности революционного движения баронов, тем более что Иоанн иначе изложил ход дела, лживо и превратно изложив законные стремления баронов. Надо вспомнить также, что в лице Иоанна папа видел будущего крестоносца, изъявившего желание биться с неверными по его слову, ради блага Церкви. Становясь, таким образом, на сторону абсолютистских стремлений, Иннокентий предпочитал видеть в легальных требованиях баронов от их взбалмошного государя нарушение королевских прерогатив, а следовательно, и своих лично[4_95]. Иоанн, прежде всего отдав приказ распустить иноземные банды, снова пригласил на службу известного нам Савари де Молеона. Мирный порядок в стране нарушился вопиющими злодействами. После геройской защиты крепости Вустера бароны нашли нужным обратиться к другому тирану. Сын французского короля, тот же принц Луи, вопреки запрещению папских поверенных стал готовиться к высадке в Англии, которая произошла почти через год после провозглашения Великой хартии. В июне 1216 года французский принц в самом Лондоне короновался английским королем, чтобы через четыре месяца позорно покинуть остров[171].

Иннокентий уже не получил этого известия; ни его, ни Иоанна к тому моменту не стало. Приготовления к освобождению святой Земли и борьба за своего вассала с английскими баронами были предметом последних помыслов Иннокентия — он уже был свидетелем торжества всех других своих планов, когда вспыхнуло революционное движение в Англии. А это еще больше побуждало его противодействовать последнему.

Четвертый латеранский собор

[править]

Иннокентий наслаждался своим торжеством, председательствуя в сонме католического духовенства и послов от государей всей Европы, прибывших в Рим на поклон своему вождю. То было высшее и последнее торжество теократии, воплощение этой грандиозной и ненормальной идеи. Происходили заседания так называемого четвертого Латеранского собора.

Открывая заседания этого собора, Иннокентий был наверху своего счастья. Он пока не знал о восстании в Англии, будучи уверен в непоколебимости своего авторитета. Будто предвидя скорую кончину, ему хотелось привести и исполнение главнейшую мечту своей жизни. Он думал о новой войне с неверными, которая должна быть решительна и губительна для врагов Христа. Еще двенадцать лег тому назад он имел право рассчитывать на успех этого предприятия, но оно разрешилось странным и неожиданным обстоятельством — покорением христианского народа Византии, основанием новой империи, тогда как дело христианства в святой Земле было в плачевном положении.

Теперь Иннокентий ждал от созванного им собора тою, в чем он обманулся в первые годы своего правления.

В самом деле, этот собор был истинным апофеозом Иннокентия. В какой бы конец Европы он ни бросил взор, он видел осуществление своих замыслов. Даровитейший из германских императоров был его питомцем и преданным другом; Вельфы были подавлены; король французский смирился; Англия составляла удел римской короны; Арагон и пиренейские государства были под опекой легатов; Византия была покорена, а европейская часть Восточной империи разделена между латинскими баронами и венецианскими патрициями; ересь альбигойская, некогда страшная для католичества, была разгромлена; могущественный го сударь Лангедока, граф Тулузы, был лишен владений; прочие бароны провансальской речи были под той же опалой; непокорные общины Юга, имевшие смелость приютить еретиков, трепетали за свою безопасность; на далеком Севере, у берегов балтийского поморья, прививалась, хотя и насильственно, католическая проповедь[172]. Счастье, удивительное торжество шло в след каждому проблеску мысли Иннокентия. И теперь он созывал католическое духовенство, чтобы создать в его присутствии не только последние каноны латинской Церкви, но и окончательно сформулировать ее догматику. Он завершает этим собором здание католицизма.

И собор вполне соответствовал величию дела. Такою многочисленного и блистательного собрания никогда не видали стены Латерана. Приготовления к нему производились еще с начала 1213 года. Монфор торжествовал тогда над альбигойцами и на полях Мюрэ поражал их пылкого союзника. Манифесты, разосланные тогда, говорили, что целью этого двенадцатого вселенского собора, задуманного по обычаю древних отцов Церкви, будет: искоренение всяких пороков, насаждение добродетелей, преобразование нравов, уничтожение ересей, укрепление веры, прекращение раздоров, закрепление мира, ограждение свободы. Наконец, Иннокентий собирался подвигнуть христианских князей и народы на завоевание св. Земли и произвести должные изменения в быте высшего и низшего клира. Последние две цели были главнейшими [4_96].

Срок в два с половиной года был достаточен, чтобы прелаты заблаговременно обдумали все, что необходимо для улучшения положения их паств и епархий; большая часть должна была лично прибыть в Рим. В каждой провинции оставалось только по два епископа, но и им велено было присылать за себя аббатов[4_97].

Одной из главных мыслей, воодушевлявшей членов собора и самого папу при открытии заседаний, были те же еретики Лангедока; настоящий собор должен был провозгласить и узаконить их уничтожение, которое, как ошибочно всем тогда казалось, фактически уже было достигнуто оружием. Но, — прихотливо распорядилась судьба, — от этого же собора гонимые феодалы Юга и даже сами альбигойцы ожидали облегчения своей участи. Монфор ждал одобрения своих подвигов и распоряжений; Раймонд здесь же искал защиты от них.

В день святого Мартина, 11 ноября 1215 года, под сводами церкви святого Иоанна Латеранского открылось первое заседание достопамятного собрания. Запад и Восток прислали своих представителей. Тут присутствовало четыреста двенадцать епископов, девятьсот аббатов и приоров и большое число прочего духовенства и монахов всех орденов[4_98].

Рим был тогда в полном блеске и отчасти напоминал дни своей старой славы. Тут сидел сам патриарх Иерусалимский, вытесненный из своей столицы и просивший защиты Иннокентия. Тут были послы патриархов Антиохии и Александрии и католический архиепископ Константинополя. С цветным духовенством мешались рыцарские доспехи герцогов, князей, баронов, мантии и кресты госпитальеров и тамплиеров. Тут были послы императоров германского и константинопольского, королей французского, английского, арагонского, кастильского, наваррского, леонского, португальского, венгерского, датского, иерусалимского и деспота эпирского. Тут были рыцари из армии Монфора с крестами на рукавах, вместе с его братом Гюи, под эгидой всесильных легатов и пышных епископов Лангедока, — всеми уважаемые, всех интересовавшие и от всех скрывавшие свои нерыцарские подвиги в стране, которую они опустошили. Тут же были гордые горожане богатых итальянских республик; тут же искал милости скромный посол развенчанного Оттона.

И между всем этим множеством лиц уединенно сидели, в простых одеждах, как бы ожидая ужасного приговора, два Раймонда Тулузских, отец и сын вместе с осужденным виконтом; с ними было несколько лангедокских феодалов, лишенных родины и наследства. Этих людей чурались все, кроме нескольких горожан, соединенных с ними одними чувствами, — депутатов некогда царственной, а теперь опальной Тулузы, посланных разделить участь своих государей и, если возможно, — защитить их и свой го род от нападок легатов и Монфора, перед которым Тулуза с горечью сердца недавно принуждена была склонить свою голову. Среди этого подавляющего блеска патриархов, прелатов и князей всех концов света, ожидавших реформ и Церкви, как-то затерялись Раймонд и провансальцы, как то умалились их альбигойские интересы с их собственной Церковью. Но эти отверженные сознавали, что их не столько презирают, сколько опасаются как заразы, хотя они, бывшие католиками по обрядности, виноваты были только тем, что сочувствовали горькому положению альбигойцев, их земляков.

С первых же звуков папского голоса они поняли, что они, ничтожные, призваны играть здесь не последнюю роль, что их родина не уходит из мыслей Иннокентия, появившегося в храме и открывшего речью торжественный собор. Раймонд Тулузский, участь которого, может быть, зависела от этого дня, стал слушать с напряженным вниманием.

Иннокентий говорил на текст Евангелия от Луки по поводу слов Спасителя, сказанных на тайной Вечери: «Очень желал Я есть с вами сию пасху прежде Моего страдания…» (XXII, 15). Грустным предчувствием смерти отзывается начало папской речи.

«Так как Христос есть дух мой, — говорил Иннокентий, — а смерть — благо мое, то я не откажусь испить чашу страданий, если Всевышнему угодно излить их на меня в своих неисповедимых предначертаниях. Я должен принять эту чашу, которая вручена мне для защиты веры католической, освобождения Святой Земли и свободы нашей Церкви. Может быть, много бы еще мне хотелось пожить между вами, до тех пор, пока увижу плоды того дела, которое Господу угодно было возложить на меня. Но да ис полнится Его святая воля, а не мое мирское желание. И теперь снова повторяю вам: я пылаю искренним желанием вкусить с вами грядущую Пасху, прежде нежели оставлю этот мир… Призываю Всевышнего во свидетели, что жела ние это духовное; я хочу вкушать пасху между вами не ради удовлетворения земного, не ради славы мира сего, а для блага Церкви, особенно же во освобождение Земли Святой…»

После объяснений значения пасхи еврейской и христианской Иннокентий провел перед слушателями аналогию настоящего празднования с одним из событий еврейской истории.

«В книгах Царств мы читаем, что храм иерусалимский был восстановлен в восемнадцатый год царя Иосии и что тогда, по причине этого события, праздновалась пасха с такой торжественностью, что подобной не видали со времен судей. Не служит ли это напоминанием того, что должно сейчас произойти здесь, между нами? Не знак ли это того, что в этот восемнадцатый год первосвященства нашего храм Господень, то есть Церковь, будет восстановлен и что мы вместе будем праздновать пасху, то есть святой собор, который знаменует эру наступления добродетели, собор народа христианского, собор князей и владык католических, это зрелище невиданное со времен св. Отцов? Я твердо полагаюсь на того, который дал такой завет своим верным слугам, сказав: „где двое или трое из вас соберутся во имя мое, там и я посреди их“, верю, что Он теперь находится в этой самой базилике среди нас, собравшихся во имя Его и ради великого дела Его».

Затем, в изящно отделанных оборотах, папа перешел к объяснению аллегорического понимания троякого смысла Пасхи: телесной, духовной и вечной, где между прочим сравнивал и себя с тем слугой, который, бодрствуя, должен ожидать своего господина и блюсти чистоту паствы. Он намекнул собравшимся пышным прелатам на их пороки, не скрыв, что сама римская курия не безупречна от них. Его обязанность не только лечить эти пороки, но и карать, разить их. Иначе горе земле, горе народам… Тогда и вера исчезнет и умрет, религия станет одной формой, свобода погибнет в развалинах, правосудие будет попрано ногами. Еретики выплывут на поверхность, злые выкажут всю свирепость свою, а сыны Агари (так назывались мусульмане) восторжествуют. Под конец речи папа сменил тон. Он говорил, «что теперь, если планы его на наступающем соборе осуществятся, настанет то время, когда мир должен перейти от труда к покою, от порчи к исправлению, от печали к радости, от страданий к счастью, от смерти к жизни» [4_99].

В последних словах этой обширной речи проявилась средневековая теократия, заговорили ее надежды и замыслы. Никакая оппозиция, никакая самобытность, как греческая Церковь, хранившая нерушимо святое учение и более христианская, не принимались во внимание в этом системе, рассчитывавшей охватить весь мир, под формулой, столь резко и безапелляционно провозглашенной здесь: Римская Церковь есть мать всех Церквей.

Тем ужаснее грозила быть судьба альбигойских еретиков. Еретики были не последним предметом многочисленных распоряжений собора. Семьдесят соборных канонов, в большинстве исходивших от папы, охватывают всю организацию Римской Церкви, начиная с учения, причем первый из них объясняет догмат о пресуществлении. Тот же канон, под видом обязательного вероисповедания, в сущности исключительно направлен на альбигойских еретиков. Всякое уклонение от того, что предписывалось на этом соборе, было нечестием.

Невидимое, но всевидящее папское око через посредство духовенства должно было оцепить весь мир одной со тью, подчинить его своей власти. Каноны, занимающие нас, являются не только литературным памятником, но и государственным документом теократии [4_100]. Достаточно того, что почти весь протокол трех заседаний латеранского собора 1215 года вошел в знаменитое _____________________________ и составил его существеннейшее основание.

Каждый католик обоего пола должен был непременно избрать себе духовника и исповедовать перед ним все свои грехи по крайней мере раз в год, соблюдая установленное покаяние (по канону XXI). Каждый, если на нем не лежи: духовного запрета, должен по крайней мере раз в год приобщиться к святым Таинствам под опасением отлучения от Церкви и лишения достойного христианина погребения. Каждый должен советоваться в делах совести со своим духовником. Сами духовники должны исповедоваться или у своих старших, или у священника постороннего прихода Родство, даже в четвертой степени (по канону L), признавалось препятствием к браку.

Принимая на себя чисто государственные обязательства, папа на этом же соборе подготовил основания для инквизиционного судопроизводства, вошедшего впоследствии в светский, гражданский и уголовный кодекс (канон VIII).

Вместе с тем папа хотел, чтобы католическое духовенство при той безграничной деятельности, которая пред назначалась ему, было достойно своей жизнью обязанностей, возлагаемых на него. На епископах отныне лежал долг улучшать нравственное состояние клира, безапелляцион но им подчиненного; в наказаниях они пользуются нео граниченными правами (канон VII). Поведение духовных лиц расписывалось со всеми подробностями (каноны XIV и ХIХ) — для них был воспрещен пестрый цвет одежды, они отрекаются от всяких удовольствий, в обязанностях богослужения они должны быть особенно искусны (канон LIХ). При кафедральных церквях для проповеди должны быть особые ученые магистры, которые учат клириков богословским наукам, а при епархиальных церквях — доктора богословия, которые учат самих священников «Писанию и душевному спасению» (канон XI).

Иннокентий, мало расположенный к монахам, запретил им брать в руки деньги без разрешения аббата (канон VI). Он не только не хотел утвердить новых монашеских орденов — доминиканского и францисканского (вопрос об утверждении которых в то время был насущным), но даже постановил, что никто впредь не может основывать особого ордена, а всякий новый монастырь должен подчиняться одному из прежних уставов (канон XIII).

Сохранив за собой право вмешиваться в светскую юрисдикцию, духовные лица не должны произносить смертных приговоров, им было запрещено присутствовать при казнях. Они не должны ни под каким видом делать хирургических операций, в которых приходится прибегать к прижиганиям и ампутациям, они должны избегать одного вида человеческой крови.

Стараясь поставить духовное сословие вне влияния дурных человеческих страстей, собору следовало обратить внимание на симонию, особенно сильную в женских монастырях. Она была запрещена во всех ее видах (каноны LХIII— LXV). Цены, придуманные епископами за посвящение и за раздачу мест, были строго запрещены, так же как и торговля при монастырях священными предметами, особенно мощами и таинствами (каноны LХII LХV, LХVI).

Епископы отныне могли пользоваться отлучением лишь в силу самых крайних причин, и притом с особою осмотрительностью (канон ХLVII). Зато духовенство не подлежало светской юрисдикции (канон ХLII), оно не приносит мирянину присягу верности, иначе как за земли (канон ХLIII), в своих бенефициях оно может не исполнять приказаний сюзеренов (канон LХIV).

Доходя до всех мелочей церковной и практической жизни, проникая в частный быт семейств, предписывая, например, особые одежды евреям и сарацинам в отличие от христиан (канон LХVIII), в то же время снисходительно дозволяя евреям занимать общественные должности, если только эти должности не подчиняют им христиан (канон LХIХ), собор был беспощаден только относительно еретиков, то есть альбигойских дуалистов, составлявших большинство в тогдашней оппозиции.

Мы заметили, что первый канон намеренно приводит ортодоксальное исповедание католической веры, чтобы тем дать средство предотвратить заблуждение и увлечение альбигойством, о котором не упоминается здесь ни единым словом, с целью показать, что собор считает для себя унизительным вступать в полемику с еретиками. Вся эта полемическая статья имела скрытый смысл, каждая ее фраза была направлена против известных положении дуалистического богословия. Тут говорится о трех лицах единого Бога: Бог-- единое начало всего существующего, мира, духа, тел, ангелов, людей, дьявола, демонов. которые если некогда и были равны с ангелами, то по губили себя по собственному произволу; далее о воплощении Сына, о двух природах его, о его крестной смер ти, воскресении, вознесении и втором пришествии, о будущем суде живых и мертвых, о Церкви и таинстве причащения, о Крещении, которое имеет такую силу, что впавший в грех после совершения таинства, исполненного с раскаянием, может снова обратиться к Церкви; наконец, о том, что не только девы и целомудренные, но одинаково и состоящие в браке, истинной верой и доброю жизнью угодившие Богу, могут достигнуть вечного блаженства [4_101].

Не вступая в полемику с альбигойцами, собор в следующей же статье опровергает заблуждение калабрийского монаха Иоахима Флорского, этого мистика и визионера XII века, учителя Томаса Мюнцера и всех современных ему немецких утопистов, увлекшегося пантеизмом и религией чистого духа. Его ересь не имела ничего общего ни с альбигойской, ни с рационализмом вальденсов; ее даже нельзя назвать ересью в смысле учения систематического, так как она была плодом напряженных мечтаний порывистого, недовольного формальностью и буквой религии ума, в туманных видениях грезившего о будущем царствии, ожидавшего после всемирного пожара золотой эры счастья и свободы.

Собор напал на этого мечтателя по поводу его сочинения «О единстве или троичности Церкви», направленного против Петра Ломбарда, сторону которого принял Иннокентий, открыв в учении Иоахима четвертое лицо Троицы [4_102]. Открывая таким образом мнимое противодействие там, где его вовсе не было и где оно, во всяком случае, не могло быть опасным, собор из какого-то чувства гордости не хотел вспоминать про учение альбигойцев, которое между тем не переставало занимать его более всего.

Это обстоятельство показывает, какую магическую силу продолжало иметь альбигойство, представляя собой что-то демоническое даже в то время, когда на Лангедок уже обрушились все грозы Рима.

Зато в третьем каноне собор предписывает ряд карательных и предупредительных мер против еретиков вообще, и уже одни эти меры показывают, что опасность существовала, что оппозиция еще грозила Риму из Лангедока и что относиться к ней тоном победителя было несколько несвоевременно.

«Все подозреваемые в ереси, — так гласит соборный канон, — лишаются своих светских прав, и бальи (королевские наместники) облагают их штрафом». Если они из духовных лиц, то предварительно лишаются своего сана. Имущество единомышленников ереси конфискуется, если они лица светские; если же духовные, то оно отдается той церкви, собственность которой оно составляло прежде. Тот, кто заподозрен в ереси, отлучается и, если в продолжение года он не может оправдаться, будет признан еретиком. Светские власти должны принести присягу в том, что откажут в покровительстве законов тем, кто будут признаны еретиками; иначе их следует принудить к тому мерами церковной дисциплины. Епископы отлучают таких непокорных государей и князей и доносят папе о тех, кто будет упорствовать в продолжение года, тогда папа объявит их вассалов освобожденными от вассальных обязанностей и принадлежащие им земли отдаст первому католику, кото-захочет ими воспользоваться. Новый владелец будет владеть новоприобретенными землями без всяких препятствий, он обязан только очистить свои владения от еретиков. Те, кто примет участие в крестовой войне с еретиками, получат отпущение, какое постановлено за походы в Палестину. Все альбигойцы, так называемые «верные», их соучастники и защитники отлучаются, если в продолжение года не принесут покаяния; тем самым они объявляются неспособными к общественным должностям, к свидетельству и судебным делам, они не могут составлять завещаний и получать наследства. Никто не должен защищать их — если они из рыцарей, то их честь не признается, если из судей, то их приговоры не имеют силы, если из духовных лиц, то лишаются всех прав своего сана и своих земель. Лишение всех гражданских прав для них настанет с того времени, как обнародованы их имена, и если кто тогда будет иметь с ними общение, тот тоже отлучается; священники ни в каком случае не должны давать им святых Тайн, не допускать к церковному погребению; запрещается уделять для них милостыню. Запрещается публичная и частная проповедь светским лицам, которые незаконно, без разрешения католического епископа, под видом благочестия, присвоили себе это право, — в этом заключался намек на обычай вальденсов, никому не возбранявших проповеди.

С целью предотвращение ереси каждый епископ должен был посещать разные местности своей епархии и если не успевал, то отправлял доверенного викария. Трое искусных и знающих лиц должны сопутствовать ему — они-то и выведывают места убежищ еретиков. Обвиненных приводят к епископу, и он вынуждает их сознаться. Тот, кто отказывается принять требуемую присягу, признается за еретика. Наконец, епископы, мало ревностные в исполнении обязанностей относительно еретиков, теряют свои кафедры.

В три заседания (11, 20 и 30 ноября) была создана эта полная редакция канонического права. Уже только поэтому трудно поверить, что она была делом исключительно собора, который должен был, кроме того, заняться другим важным делом: разбором тяжбы государей. На одном из заседаний в качестве подсудимых явились перед синклитом соборным наши старые герои — граф Раймонд, его сын и граф де Фуа. Представителем Симона Монфора был его брат Гюи. Дело вышло так, что защитником провансальцев явился… сам Иннокентий.

Провансальская поэтическая летопись довольно долго останавливается на этом споре, где одна сторона защищала стародавние права и обычаи, другая же была представительницей силы. Стихотворцу-хроникеру, самому ревнителю старины, казалось, что лучшим людям собора нельзя было не сочувствовать и не поверить знаменитым графам Тулузы и Фуа и прекрасному юноше, сыну первого.

Предупреждаем, что будем держаться слов певца Тулузы и провансальских феодалов.

Папа, говорит певец, взглянул на отрока, на его грустное лицо. Он знал благородное его происхождение, знал про все обиды от Церкви и от ненавистных прелатов, которые вытерпел он. Сердце папы было так тронуто жалостью, что он вздохнул, а потом слезы потекли из его глаз. И не было бы оказано на этом соборе ни права, ни веры, ни справедливости, если бы не папа, который всегда был мудр и рассудителен. Перед всем двором своим, собором и баронами он доказал документами и засвидетельствованными словами, что за графом тулузским нет таких пре ступлений, за которые он должен был бы лишиться государства своего, доказал, что находит его добрым католи ком, и что в силу всего этого он хочет заключить с ним договор, по которому граф удерживает свои земли и управляет ими, пребывая в вассальной зависимости у виконта Монфора, без согласия которого пока не будет распоряжаться своими землями. Таково было искреннее желание Инокентия, и на такое условие Раймонд согласился с большой охотой. Но тому не суждено было осуществиться.

Граф де Фуа, продолжает рассказчик, услышав папское решение, также стал надеяться на счастливый исход. Со свойственным альбигойцам лицемерием он говорил папе, этому «истинному отцу, который также наполняет весь мир своею славой, как город святого Петра и свой собственный удел», что напрасно считали его неверующим и еретиком, что он таким никогда не был. Он говорил, что «его государь, граф тулузский, отдал милосердию святого Престола себя и свое государство, Прованс, Тулузу и Монтобан, а между тем все граждане были преданы казням и истязаниям и отданы злейшему из врагов, коварнейшему из людей — Симону Монфору, который их заковывал и вешал, уничтожал и беспощадно тиранил. И потому с тех пор, как мы попали под покровительство вашего святейшества, — продолжал граф де Фуа, — к народу нашему пришли бедствия и тяжкое ярмо». Он сослался на кардинала-легата Петра, который действительно подтвердил его слова. Аббат, в свою очередь, засвидетельствовал, что граф «послушно ходит перед Богом и папой». Тогда смутился Фулькон, епископ тулузский. Он с решительным видом поднялся со своего места и посыпал на графов обвинения.

— Господа, — начал он, — вам говорили сейчас, что граф де Фуа не причастен ереси, а я вам должен сказать совсем иное. В его-то земле ересь и пустила свои корни. Он уважаем и любим еретиками, все графство его ими переполнено. Замок Монсегюр построен именно с той целью, чтобы прикрывать и защищать их. Все знают, что сестра его сделалась еретичкой с тех пор, как овдовела; в Памьере, где она провела более трех лет, она совратила множество людей в свое нечистое верование. Не он ли, наконец, разбил, рассеял и умертвил шесть тысяч тех несчастных пилигримов, которые шли служить Богу и кости которых покоятся теперь на полях Монжуа и которых Франция и по сие время еще оплакивает? Может быть, и сейчас в воротах Памьера раздаются стоны и крики истерзанных и ослепленных пилигримов. Нет, тот, кто убивал, мучил, тиранил, не должен более владеть христианской землей. Это будет ему лишь законное возмездие.

При последних словах неожиданно поднялся один провансалец, Арнольд де Виламур, из свиты тулузского графа. Он не мог терпеть насилий крестоносцев. Он не мог умолить о чувствах даже здесь, в нем заговорила ненависть.

— Господа, — сказал он, — если бы я знал, что слух об этом происшествии дойдет до Рима, то еще больше бы носов и ушей потеряли эти разбойники крестоносцы!

— Этот смельчак — сумасшедший! — раздалось со всех концов залы.

Но граф де Фуа не дал обрушиться мести на голову своему неловкому защитнику и продолжал свое оправдание.

— Меня защищает моя совесть, — продолжал он. — Если бы только суд был справедлив, то, конечно, я вышел бы из него оправданным. Я никогда не любил еретиков, ни их «верных», ни «совершенных». В монастыре больбонском меня всегда знали за благочестивого человека и за друга; там похоронены все мои предки. Что же касается до замка Монсегюра, то я должен сказать вам, что этот замок вовсе не принадлежит мне. А если моя сестра прелестница и грешница, то не должен же я погибнуть из-за нее. Если она и жила на моей земле, то имела на то полное право, ибо отец мой умирая указал, что каждый из его детей может вернуться в свою родную страну, где воспользуется ласковым приемом и всем необходимым. И я клянусь вам, господа, что никогда добрый пилигрим или богомолец, направлявшийся ко святым местам, не бывал ограблен, оскорблен, никогда не трогали его мои люди. Но что касается до разбойников, не имеющих ни чести, ни веры, но носящих крест, для нас столь тяжелый, то сознаюсь в том, что ни один из них не миновал рук и расправы моих слуг, и я радуюсь душевно, если кто-нибудь из них убит или замучен, и это понятно: избавляясь от них, я защищал себя от зла… Что же касается до епископа тулузского, здесь присутствующего, то не ему бы говорить обо мне. Этот епископ убил более десяти тысяч человек больших и малых, и. сказать по истинной правде, он своими делами, словами и поведением походит более на антихриста, чем на римско го легата. Легат обещал, что государь-папа возвратит мне мое наследие, и если это сбудется, то клянусь именем Божьим, что впредь соблюду Его закон. Кардинал, господин мой, засвидетельствует, что я заслуживаю того, а если мне не возвратят того, что надлежит, то значит хотят нарушить всякую правду и закон.

При этих словах папа прервал графа.

Провансальский поэт, пользуясь этим случаем, влагает в уста Иннокентия речь, которая выражает отношение друзей альбигойского дела к знаменитому вождю католичества.

— Граф, ты благородно говорил, но, вступаясь за своп права, ты старался умалить наши. Я сам знаю все, что надлежит делать с тобой и чего ты заслуживаешь. Если будет доказано, что ты прав, ты получишь твой замок в том виде, как передал его. Хотя святая Церковь осудила тебя, тем не менее ты найдешь снисхождение в ней. Церковь должна изреть всякого грешника, заблудшего, потерянного, как бы он ни был преступен, если только он искренне раскаивается и подчиняется ей. И вы все, здесь присутствующие, внемлите словам моим — я хочу, чтобы все знали волю мою, желаю всегда видеть моих учеников поступающими законно, желаю, чтобы они несли прощение с убеждением, как воду с огнем, чтобы снисхождение, кротость и смирение не оставляли их, чтобы судили они мудростью, а не одним мечом и крестом, чтобы шли по стезе справедливости, следуя внушениям истинной чистоты и не делая ничего, что запрещено Богом. Всякий, кто проповедует что-либо иначе, не исполняет моих приказаний и не следует моей воле.

Еще один человек порывисто поднялся в защиту юного виконта безьерского. Монфора гласно уличали в убийстве старого виконта, со смертью которого пропала половина благородства и куртуазности.

— Если ты, святой Отец, не возвратишь наследственной земли виконту, — сказал поднявшийся барон, — то грехи жертвы падут на твою голову. Возврати ему теперь все, ибо в день последнего суда никто не избегнет возмездия.

— Какая гордая речь! — послышалось между баронами.

— Друзья, — сказал папа, стараясь потушить общее волнение между прелатами, — справедливость будет восстановлена.

С этими словами Иннокентий оставил собрание, в котором напряжение дошло до крайности. За ним стали расходиться остальные. Заседание было закрыто.

Папа удалился в аллеи своего дворцового сада, рассказывает провансальская летопись. С ним были его приближенные, которые успели сдружиться с прелатами Юга. И те и другие стали, по обыкновению, жестоко обвинять провансальцев вообще, и особенно альбигойских графов.

— Если ваше святейшество возвратит им земли, — говорили прелаты, — мы совсем пропали. А если государем будет Монфор, то мы спокойны за себя и за веру.

Но Иннокентий не имел личных интересов ни в системе, которую проводил, ни в тулузском деле. Он не был фанатиком, подобно прелатам, и не позволял тщеславию заглушить голос справедливости.

— Как я могу без оснований, без причины совершить такую ужасную несправедливость, лишить наследства графа, который считается истинным католиком, отнять у него всякие права? — отвечал Иннокентий. — Нет, это было бы беззаконием, и я не могу согласиться, чтобы Симон владел всем тулузским государством. Кроме доли сирот и вдов, я исключаю оттуда всю сторону от Пюи до Ниорта и землю еретиков от Сен-Жилля до Порта.

Казалось, всякий должен бы согласиться с таким решением, которое стремилось примирить обе партии. Недовольна была только крайняя партия легатов и Фулькон, епископ тулузский, действовавший с последними заодно.

— Государь-папа, — начал он, — как ты можешь столь несправедливо лишить владений графа Монфора, который считается вернейшим сыном святой Церкви, лучшим подданным и твоим другом? Сколько бедствий и трудов перенес он, чтобы уничтожять еретиков и всяких разбойников, и вдруг, когда цель достигнута, ты отнимаешь у него все плоды завоеваний, отнимаешь земли, города, крепости, завоеванные крестом и мечом. Ты отнимаешь у него таким образом Монтобан и Тулузу вместе с землями заклятых врагов. Никогда не было суда столь несправедливого, приговора столь безжалостного! Над графом Монфором производится насилие. Если графы тулузский, коммингс-кий и Фуа — истинные католики, то прекрасно, за что же лишать их того, что они имеют? Тогда отдай им Прованс, отними у Монфора все его завоевания. А я тебе, святой Отец, прямо скажу по истинной совести, что между этими «невинными» нет ни одного католика, ни одного верного клятвам. И если ты осудишь Симона, то пред всем миром покажешь, что презираешь настоящие заслуги и не имеешь благодарности.

Архиепископ Оша, со своей стороны, поддержал эти смелые слова.

Папа хотел знать мнение всех прелатов собора. Он вернулся в церковь и возобновил заседание. Многие настаивали на наказании Раймонда. Протестовал только архидиакон лионский.

— Братья, — начал он, — эти обвинения не угодны Богу. Известно, что граф Раймонд одним из первых поднял крест на еретиков. Он защищал Церковь и исполнял ее повеления, и если теперь Церковь вместо того, чтобы защищать его, начинает преследовать, то поступает несправедливо, и каждый из нас должен огорчаться в глубине души такому поступку. А вы, государь-епископ, — продолжал он, обращаясь к Фулькону, — вы своими ярыми проповедями и жестокой речью возбудили кровопролитие, в котором погибли сотни тысяч людей, которых нельзя не оплакать. Го сударь-папа милостив и справедлив, он не допустит, чтобы такой благородный человек, как граф Раймонд, лишился всего, оплакиваемый всей землей.

Арнольд, заклятый враг Раймонда, постарался загладить неблагоприятное впечатление, произведенное этой благородной речью:

— Великий государь, святой Отец, не верьте этим словам, крепитесь, не уклоняйтесь с прямого пути, не увлекайтесь лестью и сомнением, судите смело и повелевайте!

Иннокентий долго не позволял себе увлечься общим настроением прелатов. Но он понял, что теперь трудно не исполнить обещанного. Провозгласить Раймонда правым значило со стороны прелатов отказаться от всего прошлого, идти против себя. Папа также зашел слишком далеко, чтобы повернуть назад. Одна несправедливость влекла за собой другую. Такое положение было тем неприятнее, что в душе своей папа сознавал правоту дела провансальцев — так, по крайней мере, думает провансальский историк. Его мнение, конечно, было распространенным в то время голосом народа, следовательно, оно не было лишено оснований, как и все словопрения на соборе, записанные им.

— Церковь должна прощать кающихся, — продолжал утверждать папа. — И если бы граф Раймонд был действительно виновен или сделал дело, неугодное Богу, я должен помнить, что он пал к ногам моим с раскаянием и с готовностью повиноваться. Потому выслушайте мое мнение. Я объявляю графа Раймонда истинным католиком. Я не могу согласиться на то, что вы от меня требуете. Я не могу отдать Монфору тулузскую землю, ибо не вижу к тому достаточной причины.

Известный нам Феодосий, бывший легат, перебил Иннокентия:

— Государь, великие заслуги Монфора, изгнавшего ересь и защитившего Церковь, дают ему право на обладание покоренной страной.

— Но, отец Феодосии, мы знаем, что Симон действовал без разбора, он истреблял и католиков, как еретиков. Каждый месяц я получал сведения о великом плаче той земли.

Тогда несколько южных прелатов вступились за Монфора.


Хорошо ли известно вашему святейшеству все происходившее в Лангедоке? Известно ли, что Монфор для того так долго пробыл в Каркассоне, чтобы уничтожить нечестивых и изгнать еретиков, альбигойцев, разбойников и вальденсов и заселить страну католиками, норманнами и французами? После, с крестом в руке, он покорил Аженуа, Керси, тулузскую область — все, кроме столицы, Фуа и Монтобана, и все это он повергнул в руки святой Церкви. После этого нет причин лишать его и Церковь всего приобретенного. И мы объявляем, что будем защитниками его против кого бы то ни было.

Иннокентий еще пытался устоять на законной почве:

— Я не могу, друзья мои, скрыть сожаления о том, что между вами поселились несправедливые и гордые. Мы должны поступать в каждом случае по справедливости, а вы хотите, чтобы мы забыли ее и последовали злым внушениям. Если граф тулузский заслуживает осуждения, то чем же наконец виноват его сын, почему он должен лишиться своего законного наследства? Иисус Христос сказал, что сын не повинен в грехах отца. Вспомните, прелаты и бароны, — когда первые крестоносцы шли на Лангедок и взяли Безьер, отрок был еще так юн, что не мог отличить хорошего от дурного. Кто же посмеет произнести над ним смертный приговор, когда закон и справедливость за него?

Тогда со всех сторон раздались крики:

— Государь, не бойтесь: пусть и отец и сын идут куда хотят и куда им назначите. Государство же отдайте графу Симону, пусть он будет государем.

Слабого голоса епископа Озмы и провансальских рыцарей никто не мог расслышать. Папе пришлось быть защитником обвиненного. Ввиду решительного настроения собора он опасался идти наперекор и успел отстоять только одно — оставить за юным Раймондом Венессен и имперское вассальство, а если он будет любить Бога и Церковь и не встанет перед Ним ни мятежником, ни изменником, Бог передаст ему Тулузу, Ажен и Бокер. Напрасно было также заступничество английского посла, представлявшего письма своего государя. Мы знаем, каким слабым авторитетом пользовался Иоанн между тогдашними теократами.

— Аббат, — с горьким чувством сказал Иннокентий послу, — я не могу сделать ничего. Все прелаты восстают против меня, и я должен скрывать свои чувства и не давать никакого повода, дабы молодой граф не нашел во мне ни друга, ни покровителя. Но я уверен, что молодой человек с его благородным сердцем сумеет терпеть и страдать, и если будет достаточно смел, то возвратит и свое наследство. Пусть только он будет благочестив, и Господь поможет ему, пусть всегда помнит, что камень падет на главу грешника [4_103].

Эти слова относились к Монфору, который тем не менее был признан государем Тулузы. Несправедливость была возведена в закон. Все вышеизложенное показывает, насколько виновен в том Иннокентий, и оно же объясняет, что система, за которую обвиняют Гильдебранда и Иннокентий III, обязана существованием своим не им, а духу времени, — они только восприняли ее идеи и пошли во главе их..Если бы приведенные слова в действительности не были сказаны Иннокентием, то одно то, что так думает современный ему трубадур, патриот Юга, друг коммуны, феодалов, писатель, снисходительный к ереси, дает право утверждать, что Иннокентий разделял мысли, высказанные выше.

Против личной воли Иннокентию выпало на долю сформулировать соборное решение и подписать грамоту, беззаконно завершающую первый и важнейший акт альбигойской борьбы, которым мы завершаем первую часть нашего труда. Вот ее содержание:

«Целому миру послужит то, что предпринято проповедниками и крестоносцами для истребления еретиков и мятежников в провинциях нарбоннских и в соседних землях. Милостью Божьей, успех сопутствовал нашим попечениям. Теперь еретики и разбойники изгнаны, в стране царит католическая вера и господствует братский мир. Но так как эта новая лоза должна быть орошаема на той же почве, то мы решили, по совещании с собором, принять к тому надлежащие меры.

Граф тулузский Раймонд, виновный в тех двух статьях, с давних пор и по разным причинам признанный неспособным управлять страной в интересах веры, должен быть навсегда исключен от государственной власти и жить вне земли своей, в приличествующем ему месте, и там, принесши достойное покаяние по грехам своим. Ежегодно он будет получать на содержание четыреста серебряных марок. Жена же его, сестра покойного короля арагонского, которая, согласно общему свидетельству, женщина добрых нравов и чистая католичка, может пользоваться вполне и беспрепятственно деньгами, которые даны ей в приданое, под условием, что управлять ими она будет согласно предписаниям Церкви и притом так, чтобы дело мира и веры не терпело никакого ущерба, иначе ей дадут вознаграждение, какое заблагорассудится престолу апостольскому.

Все же домены, какие крестоносцы отняли от еретиков, от „верных“, их соумышленников и укрывателей вместе с городами Монтобаном и Тулузой, которые более всего повреждены ересью, должны быть предоставлены, с сохранением прав католических мужчин, женщин и церкви, графу Монфору, мужу храброму, более всякого другого содействовавшему успеху этого дела.

Остальная же часть страны, не завоеванная крестоносцами, должна быть отдана, согласно велению Церкви, на охрану людям, способным соблюдать и защищать интересы мира и веры, с тем чтобы после передать ее единственному сыну графа тулузского, когда он достигнет законною возраста и будет заслуживать владения всей этой землей или только частью ее, как будет признано лучше» [4_104].

Владения графа де Фуа другим актом признавались под покровительством и властью Церкви впредь до особого распоряжения. Графа коммингского постигла, вероятно, та же участь.

Отсюда можно судить, какие перемены грозили наступить на Юге и какую роль суждено было играть в них альбигойству. Ересь самим папой провозглашалась уничтожен ной. Цель крестового похода достигнута. Католичество насаждено и представляется на Юге «новой лозой».

Из лотерейной игры с сильным врагом Раймонд, снаружи католик, в душе друг и вождь альбигойцев, вышел несчастным изгнанником. Побежденный, лишенный родовых земель, он должен был довольствоваться пенсией. Чуждый барон овладевает большей частью его государства. Монфор царит от пределов Безьера до океана, его владения граничат с Пиренеями. Ничтожный клочок достается сыну Раймонда. Чуждые нравы, характеры вторглись в Прованс.

Все это было накануне появления нового завоевателя, который уже давно сторожил альбигойцев и крестоносцев. Четвертый латеранский собор подготовил формальное завоевание Юга французскими королями, заранее узаконю" офранцужение страны.

По окончании заседаний собора Раймонд испросил у папы прощальную аудиенцию. Иннокентий принял его вместе с графом де Фуа. Позже Раймонд передавал содержание этой беседы, воспроизведенной провансальской поэмой. Раймонд начал жаловаться папе на насилия и описывать свое ужасное положение:

— Кто не удивится, когда увидит графа тулузского в таком положении, графа, у которого нет ни города, ни замка, куда он мог бы приклонить голову. Надеясь на тебя, я покорился, передал тебе свой город — и что же вышло? Твои слова и мое доверие сделали теперь то, что я не знаю, куда идти. Страшно подумать, что я, который привык одалживать других, теперь должен довольствоваться чужою милостью. А сын мой? Он даже не умеет грешить, ты же лишил его наследной земли. О ты, который должен служить олицетворением благородства и справедливости, вспомни Бога и правду. Твоя вина в том, что на всем свете нет теперь пяди земли, куда бы я мог бы ступить своей ногой.

Папа выслушал его, он был задумчив и грустен.

Граф, — ответил он, — ты не должен терять смелости. Я знал, что делал. Жди, надейся, — и, может быть, я буду в состоянии возвратить твои права и исправить совершившееся. Если я лишил тебя наследства, Бог пошлет тебе другое, потерянное Он может возвратить тебе. Сети, опутывающие тебя, Он может разорвать, мрак — прояснить. Так как все во власти Божьей, ты не должен отчаиваться в Нем, и если Господь продлит дни мои, чтобы восстановить Церковь правды, то я возвышу права твои так высоко, что тебе не придется обвинять ни Бога, ни меня. А что касается клеветников, которые восстают на тебя, то скоро ты увидишь, как я намерен поступить с ними. Иди, и если ты прав, то Бог поможет и защитит тебя. Но оставь мне твоего сына, я поговорю насчет его и, может быть, что-нибудь сделаю для него.

— Государь, — сказал растроганный граф, — твоему святому покровительству поручаю я сына, себя самого и всю судьбу мою.

Папа благословил его в последний раз в своей жизни, и они расстались. Раймонд VI выехал из Рима. В Витербо его нагнал граф де Фуа, которому папа прямо обещал возвратить его замок (и сдержал обещание). Проезжая через итальянские монастыри, оба графа казались искренними католиками — они везде принимали Причастие и пользовались всяким случаем лобызать мощи.

Иннокентий между тем через пятнадцать дней после закрытия собора, когда большая часть прелатов разъехалась, издал грамоту на имя епископа Нима, архидиакона Вильгельма из Конфлана, в которой спешил изменить соборное постановление относительно графа де Фуа. В ней говорилось, что Монфор и его люди несправедливо разоряли лангедокские замки и деревни, что крестоносцы поступали незаконно и бесчестно. Упомянутым духовным лицам было поручено через три месяца представить в Рим подлинное донесение о всем происходившем с графом и исследовать, почему именно он лишился своих владений. Пока город Фуа должен охранять аббат Тибери, под верховной властью папской, а после папа укажет, как с ним поступать. Если же владения будут возвращены графу де Фуа, то Монфор обязан жить с ним в дружбе и никогда не предпринимать войны ни с ним, ни с его племянником Роже Коммингским [4_105].

В конце декабря Иннокентий пригласил к себе молодого Раймонда, которому все время оказывал постоянное внимание и расположение. Юноша не мог умолчать о своем несчастье и в слезах жаловался папе, возлагая на него свои надежды.

— Дитя мое, — отвечал Иннокентий, — если ты будешь соблюдать мои советы, ты не погибнешь ни в этом мире, ни в том. Старайся любить, почитать и благодарить Бога; исполняй святые постановления Церкви, внимай богослужению и совершению святых таинств. Преследуй ересь и соблюдай мир, не разоряй монастырей и не давай оскорблять путников. Никогда не бери чужого добра для своего обогащения. Не обижай баронов и мудро властвуй над под данными, снисходи к побежденным. Но ты можешь заши щать свое право против всякого, кто хотел бы обидеть или ограбить тебя.

— Но, государь, — сказал Раймонд, — бедность и нужду тяжело переносить. Где мне думать о завоеваниях, когда негде приклонить голову.

— Не делай ничего противного Богу. Господь, если ты правдиво послужишь ему, обильно наделит тебя землями. Ты знаешь, что я даю тебе Венессен, Аржанс и Бокер, пока этого будет достаточно тебе. Монфор же будет государем над остальными землями, до тех пор пока Церковь не признает должным восстановить тебя во всех твоих правах.

— Государь, — возразил Раймонд, по словам провал сальского патриота, — горько слышать мне о дележе между чужеземцем и мною. Если так, то кто-либо, один из нас, живым или мертвым, должен владеть всей землей безраздельно. Все это решит меч, и я осмеливаюсь просить у вас только одного, государь, чтобы вы позволили мне отвос вать мою землю оружием, если я в том преуспею.

Папа посмотрел на него, тяжело вздохнул, потом поцеловал юношу и благословил.

— Делай как знаешь и помни, что нечистое дело всегда выйдет наружу. Пусть Господь Бог даст тебе силы хорошо начать и хорошо закончить все, что бы ты ни задумал [4_106].

С этими словами они расстались. Раймонд уехал из Рима, в Генуе он нагнал отца и графа де Фуа.

Законный, но развенчанный государь Юга плыл в Марсель, где ему готовилась торжественная встреча. Весь город был на берегу — народ приветствовал с энтузиазмом графов, которые были близки ему по отчизне и несчастьям. Здесь же Раймонда известили, что в Авиньоне, на берегу Роны, его ждут четыреста провансальских рыцарей, между которыми, конечно, могло быть много альбигойцев. Напутствуемые благословениями и теплым изъявлением сочувствия, графы оставили Марсель.

В это самое время Монфор стал готовиться к новым операциям. Он понимал, что значат эти манифестации, эти изъявления преданности, быстро заявленные на всех концах Юга. Этот энтузиазм был как бы народным протестом на решения латеранского собора, протестом горячим и неподдельным. Протестом массовым и потому опасным.

И понятно, почему Раймонд и де Фуа возбуждали своим появлением энтузиазм в Марселе и далее, при своем появлении в Авиньоне, Бокере; почему их имя было так популярно во всех концах Юга, и особенно популярно именно теперь, когда Церковь поработила Юг. С их именем соединялось понятие о национальности, о цивилизации, о просвещении, о всей прелести местной жизни. Монфор же и его французы были олицетворением победителей, насилия, жестокости и алчности.

Если бы подчинение Лангедока французам совершилось путем мирным, (например, браком), то не было бы той причины к ненависти и национальной вражде, следы которой можно открыть еще по настоящее время. Эта вражда обрекла побежденных оказывать долгое, но бесполезное сопротивление, а победителя презирать все, составлявшее достоинство и блеск местной цивилизации. Тогда бы южные гуманные нравы, высокая степень общежития, провансальская образованность, промышленность, торговое движение Лангедока могли бы скорее оказать благотворное влияние на северную Францию. Тогда бы от тесного взаимодействия жизни, от мирного общения культур Франции и Прованса значительно ускорился бы ход истории. Сирвенты и горькие стансы южного трубадура поставили обе нации в недоверчивое, подозрительное и враждебное отношение друг к другу.

Следствия этой враждебности в ее политических и литературных фактах, пронизывающие всю позднейшую французскую историю, проявятся в свое время, при дальнейшем изложении «Истории альбигойцев», во втором томе этого труда. Но и теперь, не забегая вперед, можно продемонстрировать эту национальную оппозицию, вошедшую в кровь провансальцев после походов Монфора.

По смыслу и содержанию событий, ненависть провансальцев (безразлично — альбигойцев или католиков) должна была столько же, если не более, обращаться против французов, сколько против римского католического духовенства, управлявшего крестовым движением. Насколько сильно было оппозиционное движение между трубадурами, видно из того, что легат Арнольд еще в самом начале походов оказался вынужден официально запретить писать стихи против папы и крестоносцев. Несмотря на то, Бернар Сикар не может скрыть чувств патриотической скорби в самую ужасную для южан минуту, в дни безьерского погрома.

«Не проходит часа, — поет он в 1209 году, — чтобы озлобление не овладевало мной; ночь проходит в воздыханиях, во сне и наяву те же стоны. Куда бы ни обратились глаза мои, везде я вижу куртуазность, низко попранную французами. О, Боже! Есть ли какая жалость в этих людях? Они яростно кидаются грабить; есть ли у них какое право на это? О Тулуза, о Прованс, о земля Ажена! Безьер, Каркассон! Чем вы были и что стали теперь?»

Со злой иронией тот же поэт обращается к духовенству:

«Прелаты Франции, чудную правду я должен поведать о вас, и если бы можно, то я готов дважды подтвердить ее. Вы избрали выгоднейший путь и прекрасно поучаете нас. За такие хорошие примеры мы вознаграждены по заслугам Не правда ли, ведь вам ничего не надо для себя; вы жерт вуете всем; у вас нет никаких желаний; самые тяжелые лишения кажутся нипочем вам; ведь вы не знаете грязной гнусности разврата… Да хранит нас Бог от того, чтобы высказать про вас всю правду!» [4_107]

Торжество Монфора было торжеством клерикальной партии. И потому правы были голоса трубадуров-обличителей, когда они горячо говорили:

«Попы теперь хватают все своими руками, хотя бы это им самим стоило несчастий. Вселенная в их руках, они еде лались ее властителями. Грабители относительно одних, щедрые к другим, они пускают в ход индульгенции, лице мерят; одних обольщают Богом, других дьяволом» [4_108].

Но какова участь несчастных феодалов-рыцарей? Не когда люди сильные, они позволили себе сочувственно смотреть на альбигойцев и потому теперь лишились всего. Они дорого заплатили за свои религиозные убеждения или, точнее, за свой религиозный индифферентизм. Оставленные под подозрением, они должны были считать милостью со стороны легата Петра (кардинала капуанского) само пребывание в отечестве. Легат отнял у них замки и дозволил им избрать свободное местопребывание, с тем чтобы они не въезжали в укрепленные города и не носили оружия. Для отличия от простолюдинов им дозволялось иметь одну шпору и ездить только на ослах. Но люди, столь униженные, тем не менее оставались самыми популярными.

Вид страны в 1216 году переменился. Наступило мрам ное затишье, обычной веселости не стало. Везде обоюдное недоверие, монастырские уставы, предписанные памьерскими статутами, сделались обязательными, куртуазность забыта, торговля пришла в упадок. Экономический кризис оказывал самое губительное и решительное влияние на жизнь граждан; трубадуры молчат, как бы ожидая случая призвать народ к восстанию. Тулуза, до сих пор спасавшаяся от разорения, порабощенная, теперь замерла в бессилии. Ее новый граф пока не приносил присягу — она была дана лишь в августе 1216 года. Некоторые города, множество замков и деревень претерпели все ужасы штурма и расправы жестокого победителя.

Государем этой страны был Монфор. Как один из баронов французских, он считал своим сюзереном короля Франции, которому в апреле 1216 года принес формальную присягу. Филипп Август пока довольствовался феодальным правом, предоставляя своим наследникам быть непосредственными государями Юга. Он, не принимавший участия в крестовом походе и довольно равнодушный к интересам Церкви, признавал земли «своего возлюбленного и верного графа» отнятыми от еретиков и врагов Церкви Христовой. [4_109]

Необходимо заметить, что эта присяга была результатом происков местного французского духовенства. По настоянию последнего, на съезде новых духовных и светских феодалов Лангедока было решено просить инвеституры у французского короля, дабы она стала порукой в прочности нового государства, опасность для существования которого неожиданно обнаружилась в самом лагере победителей. Это государство Монфора, отчасти представлявшее собой образец теократической державы, могло быть прочно только равновесием своих элементов и непременно при преобладании главного, то есть духовного начала.

Но едва только вселенский католический собор успел признать совершившийся факт, как победители рассорились из-за добычи. Знаменитый Арнольд, архиепископ нарбоннский, возвращаясь из Рима, торжественно въехал в свой город в конце января 1216 года. Церемониал был совершен с царской пышностью, так как архиепископ никого не знал в Нарбонне выше себя. Объявляя, что все должны принимать его за герцога, так как этот титул он получил в Риме, вместе с тем он приказывал виконту Эмерику отказаться от присяги, данной им Монфору, как недействительной. Он принял меры, чтобы жители Нарбонны построили за собственный счет два замка: один в городе, другой в крепости, а город обвели стенами.

Велико было удивление Монфора, когда он получил известие о действиях архиепископа. Он тотчас же обратился с жалобой в Рим, напоминая, что город Нарбонна, его законный домен, находится под покровительством папы.

В свою очередь, Арнольд писал в особой грамоте, предупреждая всех вассалов Монфора:

«Если граф Симон осмелится присвоить герцогство Нарбонну или хотя бы часть его или если окажет какое-либо сопротивление сооружению стен вокруг города, то тогда я отлучаю его со всеми его сообщниками, а также и тех, которые окажут ему совет и помощь».

От угроз Арнольд всегда быстро переходил к исполнению. Произошло необычайное явление: легат отлучил главного воителя Церкви.

Теперь личные побуждения заставляли обнажать истинную причину побуждений и действий крестоносцев. Так Монфор наказывался собственным же оружием. Арнольд наотрез отказался от всяких сношений с графом Симоном, если последний вооруженным образом займет Нарбонну. Два раза Арнольд последовательно произносил отлучение над Симоном. Монфор не обращал на него внимания. Таково было взаимное раздражение противни ков. Архиепископ грозил силой воспротивиться Монфо ру, а последний объявил, что непременно займет Нар бонну.

Арнольд расположился в воротах города; Монфор приближался. Прежде чем архиепископ успел распорядиться запереть ворота, французы бросились на него с обнаженными мечами. Монфор сдержал обещание, и знамя его взвилось над герцогским дворцом Нарбонны в то самое время, как архиепископ в присутствии всего кафедрального духовенства торжественно предавал его анафеме. Во всех церквях нарбоннских и в самой придворной капелле было зап решено богослужение на все время пребывания Монфора в пределах герцогства. Но граф, презирая эти распоряжения, заставил священнослужительствовать у себя во дворце, где по-прежнему раздавался колокольный звон.

Даже Монфор понимал, сколько лицемерия и своеволия заключалось в поступках папских легатов и особенно его прежнего покровителя и патрона аббата Сито. Продолжая разить своего врага, Арнольд снова жаловался в Рим; Монфор не оставался в долгу.

Смерть Иннокентия III

[править]

Из Рима целый год не приходило решения по этому делу, в Нарбонне долго не могли объяснить причины мел лительности. Между тем Монфор, узнав, что Арнольд очень решительно настаивает перед папой на его отлучении, и припоминая обстоятельства, при которых сам Иннокентий иногда становился к нему в неблагоприятные отношения, стал хлопотать о примирении с архиепископом. В начале марта он предложил посредничестве и разбор недоразумений епископу нимскому с обещанием подчиниться решению третейского суда.

Иннокентий получил известие об отлучении Монфора весной, среди обширных приготовлений к новому предприятию — в то время курию всецело занимал вопрос об освобождении святой Земли. Для этого требовалось прежде всего восстановить мир и дружбу между государствами Европы. Ввиду этого в Риме под страхом отлучения думали остановить волновавшихся английских баронов. Иннокентий путем убеждения хотел добиться скорейшего примирения итальянских республик.

Без участия Генуи и Пизы трудно было осуществить восточные походы — а между этими государствами шла война. Иннокентий старался примирить их — и неудачно; тогда он решился на последнее средство: личным участием прекратить раздоры и водворить мир в северной Италии. С этою целью в начале мая он выехал из Рима с несколькими кардиналами. Дорогой его свалила лихорадка. Он должен был остановиться в Перудже. Больной, он не переставал заниматься делами, что еще вреднее отразилось на ходе его болезни. Врачи дурно лечили его недуг. Неблагоприятные вести между тем сильно раздражали больного и причиняли ему постоянные беспокойства, что и было причиной угрожающего хода болезни.

Особенно досадовал Иннокентий из-за вестей из Англии и Прованса. Если помнить, что папа только по необходимости должен был поддерживать вопиющие жестокости Монфора, то очень могло быть, что он воспользовался бы представившимся случаем и подтвердил бы отлучение, произнесенное Арнольдом. Но силы оставили его. За несколько дней до смерти он впал в беспамятство и оставался недвижимым. Только редкое дыхание напоминало о слабом присутствии жизни.

17 июля 1216 года Иннокентия не стало. Тело его похоронили в Перудже. Ныне лишь простая гробница скрывает кости человека, «слава которого некогда наполняла целый мир».

Наличный состав кардинальского конклава собрался в Перудже. Он избрал преемником умершего кардинала Ченчио Савелли, бывшего воспитателя Фридриха II. Он назвался Гонорием III.

Известие о смерти Иннокентия решительно подействовало на ход политических и церковных дел всей католической Европы. Крестовый поход опять сделался маловероятным. Государи Германии, Франции и Англии могли изменить свою политику и из слуг Рима сделаться его соперниками. И действительно, 1215 год был высшим годом в истории папства и последним в истории западной теократии.

Альбигойцам смерть Иннокентия обещала новую эру. Самым смелым из них казалось, что тот человек, который, может быть против своих убеждений, сделался бичом их родины, навсегда уносил с собой в могилу былые несчастья Лангедока. Но их ожидания оправдались только отчасти. Альбигойский принцип восторжествовать не мог потому, что в будущем он представлял своей религиозной формой мало прогресса для истории. Рационализм вальденсов действительно мог влить новые силы в жизнь тогдашнего человечества; но последователи этой религии составляли меньшинство между средневековыми протестантами Лангедока. Умозрения же альбигойцев, презиравших и игнорировавших все материальное, отклонявших брак, блага и радости жизни, могли оказаться в противоречии с развитием цивилизации.

Экономический расцвет Лангедока, совпавший с распространением альбигойства, коренится все-таки в муниципальных формах жизни Юга; падение южной цивилизации есть следствие не уничтожения альбигойского вероисповедания, а гибели местной государственной жизни, за мены ее новыми политическими порядками.

В вопросе о превосходстве тогдашних католических церковных институтов над альбигойскими исторически верен взгляд Маколея. Он смотрит на альбигойцев с протестантской точки зрения.

«Но, — замечает знаменитый историк, — просвещенный и умеренный протестант едва ли согласится, что успех альбигойцев мог вообще возвысить счастье и нравственность человеческого рода. Как ни была испорчена Римская Церковь, тем не менее есть основания полагать, что, если бы Церковь эта была ниспровергнута в XII или даже XIV столетии, место ее заняла бы другая, еще более испорченная система» [4_111].

Не всякая оппозиция прогрессивна сама по себе только потому, что она есть оппозиция.

Зато не без влияния альбигойцев сложилась легенда о загробном суде над Иннокентием III. В хоре современных летописцев, почти единогласно прославлявших знаменитого первосвященника, ставивших его на первое место среди римских иерархов, едва заметным диссонансом пробегает сказание о том, как душа папы из чистилища приходит на землю, преследуемая демонами. Склонившись у подножия креста, она призывает в заступничество молитвы праведных [4_112].

В этой легенде может скрываться месть побежденной оппозиции еретиков Юга, как и радостное чувство католической духовной партии, которой не нравились суровые меры покойного папы, клонившиеся к исправлению нравов клира, — это справедливо тем более, что и все духовное сословие скорее обрадовалось, чем опечалилось смерти Иннокентия, как замечает Вильгельм Бретонский. Эта легенда отчасти справедливо обвиняет папу в пренебрежении умеренностью в действиях.

Такой характер политики Иннокентия особенно заметен в последний год его жизни. Множество дел и замыслов, постоянные успехи в них, а также разочарование в близких людях, так злоупотреблявших его именем и доверием, наконец, пошатнувшееся здоровье были причиной такой перемены. Иннокентий изменил своему обычному спокойствию и беспристрастию.

Заключение

[править]

Что касается главной цели жизни Иннокентия III — утверждения независимости папской власти и духовного подчинения ей всякой другой, то такое стремление входило в систему, которая составляет жизнь и дух средних веков.

Человек не отвечает за такую систему. Политические и социальные системы вырабатываются и слагаются целыми веками. Потребность в папском всевластии была осознана гораздо раньше Иннокентия III. На нем только лежал долг поддерживать и развивать ее. Иннокентий имел все данные для такого назначения, но таковы были свойства западной теократии, что она губительно отражалась на их личном характере. Действуй Иннокентий с той же энергией, с тем же гением на другом посту, ради других целей, — его исторический образ остался бы чистым от той грязи, которая теперь омрачает его.

Содержание настоящей книги, смеем думать, показало, как несправедливо возводить на Иннокентия всю ответственность за ужасы крестового похода на альбигойцев. Папа не всегда даже узнавал о них и, насколько было в его власти, устранял всякие несправедливые притеснения. С его смертью радикально изменяется папская политика и в характере, и в целях. Тогда она отжила свое время; она миновала период, в который могла быть полезна. Протест из Лангедока переходит на императорский престол. Папы, современные Фридриху II. отстаивают невозвратимое — и тогда историческое оправдание оставляет их.

Альбигойская ересь, как опасная и целостная церковная оппозиция, была побеждена.

После смерти Иннокентия III борьба в Лангедоке изменяет свой характер. Весть о кончине славного папы будто придала силу альбигойцам и всему Провансу. Утесненные снова восстали.

Уже с января 1216 года Монфор был занят осадой замка Монгреньера, соседнего с Фуа. Этот город, прекрасно защищаемый природой, в последнее время стал убежищем гонимых альбигойцев. Взять его штурмом было невозможно. Несмотря на ропот своих подчиненных, Монфор простоял под замком два месяца и дождался наконец истощения припасов у осажденных. Замок сдался в день Пасхи 1216 года. Но и теперь даже альбигойцы выхлопотали себе свободный пропуск. Роже Бернар, граф де Фуа, обязался не воевать с Монфором в продолжение года, но не сдержал обещания. Раймонд VI искал помощи в Арагоне, а между тем национальное движение обнаружилось в Лангедоке. Сен-Жилль, Ним, Бокер составили клятвенный союз. Монфор пошел на них войной. Восстание вспыхнуло сильнее…

Умирающие силы воскресали; больной напряг свою последнюю мощь, поднялся и устрашил врага. Муниципальный дух Тулузы творил чудеса. Клич свободы и независимости в последний раз пробежал по городам Юга.

С 1216 года наступает для альбигойцев и Лангедока несколько счастливых лет. Страшный Симон де Монфор потерял жизнь при подавлении восстания, молнией охватившего провансальцев. Преемники его бегут из Лангедока, передавая свои права французской короне. Слабый граф тулузский борется с сильными королями Франции за независимость и, побежденный, покоряется.

Правда, инквизиторы жгут и карают еретиков во Франции еще целое столетие, но правда и то, что еще и после этого альбигойцы не исчезли в Европе. Так, в Боснии катары существовали до XVI века-- только ислам с турецким владычеством сломили их на самом пороге новой истории Но после первой четверти XIII столетия, альбигойцы перестали быть национально-религиозной индивидуальностью, хотя в Лангедоке война религиозная слабо продолжи ется и после Парижского мира 1229 года.

Этим миром тулузское государство отказалось от политической самостоятельности и само прокляло альбигойцев. Еще полстолетия, до смерти графа Альфонса Валуа в 1271 г., оно имеет признаки самостоятельности. В 1361 году исчезнет и самый титул тулузских графов. Политикой Людови ков VIII и IX, Филиппов III и IV Юг слился с Севером древней Галлии.

История этих событий — то есть внезапное возобновление альбигойско-провансальской оппозиции и войны с Францией за свободу, падение независимости Лангедока, судьбы гонимых инквизицией еретиков в разных странах Европы, вместе с влиянием и историческим значением альбигойских сект — составит содержание второго тома сочинения.

Первый том имел дело с альбигойцами, как с особой Церковью, боровшейся против Римской Церкви. В год смерти Иннокентия III такая борьба заканчивается.

Но, не забегая вперед, можно и на этом рубеже подметить влияния альбигойцев и крестового похода против них. Не надо было обладать особой политической дальнозоркостью, чтобы убедиться в необходимости перехода от господства Монфора к господству французского короля. Мы исследовали значение и влияние памьерских постановлений. Внесенные крестоносцами, они возвестили новые французские порядки. Крестоносцы были в большинстве своем французы, и потому французы, прибывшие позже с королем, были отождествлены с воинами Монфора. Они вызывали между южанами ненависть, доходившую до отвращения; подчинение еще более усилило это чувство. Трубадуры срывали свою ненависть злыми стихами, провансальцы не произносили имени француза без прибавки к нему какого-либо оскорбительного эпитета, вроде пьяницы, лгуна, коварного и тому подобного выражения. Местные поэты молили небо, чтобы Раймонд VII с помощью короля арагонского отвоевал Тулузу и сделал себе мост из трупов французов [4_113].

При таких неблагоприятных обстоятельствах готовятся походы французского короля, имевшие целью полное покорение Юга и уничтожение его индивидуальности. Они были предприняты как раз в то время, когда, после смерти Иннокентия III и Симона Монфора, оружие крестоносцев оказалось бессильным и когда сами победители поневоле должны были подарить другому свою военную добычу.

Но, кроме политических последствий, начинает выявляться и духовное влияние, оказанное альбигойцами. Мы не можем пока исследовать этого вопроса в такой степени, в какой требует его всемирная важность. Теперь мы должны только наметить этот вопрос. Заявление самостоятельности в делах веры неразлучно с расширением простора этой самостоятельности. Право, заявленное в такой запретной области мышления, как религиозная, и притом высказанное ценой уничтожения национальности даровитого народа, не могло не вызвать дальнейших попыток.

Правда, такая смелость была жестоко наказана; за нее целая нация поплатилась своим политическим существованием, целая нация потеряла самое дорогое на свете — независимость. Но если нация и была обессилена, то не была подавлена; она скрылась в лучших преданиях этого народа. Свою ненависть к Риму южные трубадуры разносят по всей Европе. Им запрещено было петь в родной стране, и они эмигрировали, кто куда смог.

Один поэт под влиянием раздражения провозгласил, что вселенная досталась в руки «духовным лицам, людям, которые готовы служить дьяволу».

Ум, права свободной мысли теперь протестовали против клерикального гнета. Развитие скептицизма будет, следовательно, непременным следствием холодного отношс ния к вере. Уже со второй половины XIII столетия такое явление делается довольно частым.

В то же время идея папского всевластия, еще прежде скомпрометировавшая себя, а после окончательно опозорившая светскими претензиями и мирским, часто мелочным, честолюбием, ниспадает со своей высоты. Такое падение в сущности начинается с кончины Иннокентия III, но в силу инерции, данной этим человеком, папство продолжает пользоваться своим историческим правом до се редины XIII столетия.

Судьбы папства связаны с поступками легатов Прованса и крестоносцев Монфора. Разгадку событий, совершившихся с Бонифацием VIII в замке Ананьи[173], надо искать в погроме Безьера и кострах Лавора. Папское могущество так резко рухнуло в XIV столетии потому, что не поддерживалось более общественным мнением, которое после альбигойских войн было против него.

С точки зрения религиозной мысли, катары XII и XIII века были вероисповеданием малопрогрессивным, но тем важнее было их косвенное влияние на дух Реформации. Своими страданиями они открыли путь протестантизму. Мученичество заразительно и обаятельно, — а кто больше альбигойцев пострадал за веру? Альбигойцы-катары погибли и потеряли связь с дальнейшей историей протестантизма, но тем большую веру в самих себя, тем большее подвижничество к страданиям они внушили вальденсам, с которыми жили одной судьбой и с которыми были связаны узами общей родины.

Изгнанные из родных сел и городов, лишенные отечества, эти младшие сверстники альбигойцев сохранили свои религиозные убеждения для будущего, тяжело пострадам за них в долинах Пьемонта, которые после были прозваны юдолью печали и слез.

Примечания автора

[править]

К главе первой книги первой

[править]

[1_1] Petrus Vallium Cernay. Historia Albigensium; c. 12. Processus negotii Raymundi comitis Tolosani apud Migne. Patrologia; t. CCXVI, p. 89—98. Vaissete. Histoire de Languedoc, cont. par du-Mege; V, 114—116.

[1_2] Hurter. Geschichte Papst Innocenz des Dritten; 1834; erste Buch, Anmerk. S. 3, 8, 15.

[1_3] У Конти были владения в Риме и окрестностях; им же могло принадлежать графство Сеньи в Кампанье.

[1_4] В письме к Филиппу II Французскому Иннокентий вспо?минает с признательностью о Парижском университете (Нее. 1пп.; I. II, ер. 17).

[1_5] См. «Деяния» Иннокентия. 5. 3.

[1_6] Bohrbachei; XVII, 24-25. — Reg. Inn.; I. I, ep. 15, 230 etc.

[1_7] Reg. Inn.; I. XVI, ep. 77. — Migne; CCXVI, 878—879.

[1_8] Gesta Innocentii; c. 120.

[1_9] По-прежнему «codex Vallicelanus» b Gesta; c. 121 h Reg. Inn.; I. VII, ep. 229 (Migne; CCXV, 551). y Raynaldi напечатано по другому варианту (Annales ecclesiastici; I, 199).

[1_10] Migne; CCXIV, 280—282 etc.

[1_11] Известно, что Роман Мстиславич Галицкий отвечал послу Иннокентия указанием на собственный меч.

[1_12] Помечена в Витербо 7 октября 1207 года. Migne; CCXV, 1232-34. Reg. Inn.; I. X, ep. 138.

[1_13] Raumer. Geschichte der Hohenstaufen und ihrer Zeit; 1 Augs. Ill, 247.

[1_14] cm.: Guizot. Collection des memoires; t. XI, notice sur Rigordus, p. 10. Ригор первый дал Филиппу II прозвание Augustus, от глагола аugеге — увеличивать владения. Это слово могло также служить напоминанием счастья Октавиана.

[1_15] Rigordus. Philippi-Augustivita; p. 1 12 (Collection de Guizot).

[1_16] Reg. Inn.; I. I, ep. 171. — Migne; CCXIV, 150.

[1_17] Таково деление Гизо и Тьерри. К средней полосе епископских городов с характером самостоятельной магистратуры, но без политического значения, принадлежали; Орлеан, Гатинэ, Мен, Анжу, Тюренн, Берри, Нивернэ, Бурбоннэ и Бургундия (villes de simple bourgeoisie). Остальные причисляются или к югу (villes de consulat), или к северу (villes de commune). Augustin Thierry. Monuments, prefaces; I, 26; II, 3—70. — Guizot. Civ. en France; V, 150—186. — Warnkoenig. Franz. Rechtsgesch; I, 260—318.

[1_18] Matthaeus Paris. Historia major Angliae; a. 1205.

[1_19] Трубадурам приписывалось преимущественно лемузенс-кое происхождение. Маркиз Сантильяна, писатель XV века, по?вторяет выражение Нунеса де Лианьо, португальского историка, о подражании поэтам «Оверни и Лемузена» (Baret. Espagne et Provence, etudes sur la litterature du midi de 1’Europe. 1857; p. 54). Под общим именем лемузенского подразумевался также и вален-сийско-каталонский язык.

[1_20] Sauvage. Dictionnaire languedocien; 1 ed., p. 217.

[1_21] Записан у Nithardus-historiarum libri quatuor; I. Ill, c. 5 (Pertz.; II, 665). — Специальная оценка его в соч. b com. Fr. Dietz. Altromanische Sprachdenkmale, berichtigt und erklart nebst einer Abhandlung uber den epischen Vers. 1846.

[1_22] Mary-Lafon. Histoire du Midi de la France. 1842; I, 436. Там же указаны места источников. О выборных епископах авиньонских сохранилось 4 изв. — Кауп. Ог. тип.; I, 182.

[1_23] Такой документ, например, был заключен в 1204 году рыцарем Бернардом д’Орбессоном с городом. Первое условие — это обязательство перед консулами и всеми мужчинами и жен?щинами города и замка Тулузы, нынешними и будущими, что он «не причинит никакого грабежа и никакого зла…».

[1_24] Compayre. Etudes historiques et documents inedits sur 1’Albigeois. Du-Mege. Additions et notes; VI, 61, 67.

[1_25] Catel. Memoires de 1’histoire de Languedoc; p. 603.

[1_26] Papon. Histoire generale de Provence, 4 v., 1777—86; Par. Preuves, II, 14.

[1_27] Gaufredus Lemovic. Chronicon; c. 73—74.

[1_28] «Per sola leys cui hom so — Dei aver franc cor e bo — Per tolas domnas honrar». Mary-Lafon. Midi; II, 379.

[1_29] Bernard de Ventadour, — noMemeHO y Raynouard. Choix des poesies des troubadours; III, 83. Pons de Capdueil, tbm xe; III, 174. В переводе полагаемся на авторитет издателя; см. его Des troubadours; эта книга служила нам руководящим пособием.

[1_30] Raynouard. Choix; III, 16.

[1_31] Bernard de Ventadour. — Taм жe, 84.

[1_32] Guillaume de Cabestaing. — Taм жe, 115.

[1_33] Raymond lorda. — Taм жe, appendix.

[1_34] Pierre de Barjac. — Taм жe, 213.

[1_35] Там же, 447.

[1_36] Там же, 342.

[1_37] cm. Des troubadours; 34.

[1_38] Roger. Arch. hist, de 1’Albigeois; 246.

[1_39] Fauriel. Histoire de la poesie provencale; III, 316.

[1_40] Pons de la Garda: «De la gleisa». Raynouard. Choix; IV, 278.

[1_41] Raynouard; IV, 335.

[1_42] Raynouard. Choix; IV, 284.

[1_43] Opanu. nep. y Mary-Lafon. Midi; II, 384. «A! per que vol clercs beia vestidura» etc.

[1_44] Mary-Lafon; II, 384, 388. «No m’laissarai per paor» etc.

[1_45] Apud Gieseler. Kirchengeschichte; 4 Ausg. B. II, Th. II. S. 248.

[1_46] Baluzius. Miscellanea (P. 1768); V, 63.

[1_47] Polycraticus seu de nugis Curialium; I. VI, c. 24. Gieseler; TaM xe. Cave. Scr. eccl. hist. Hit. 1745.

[1_48] Waltherus Mapes apud Flacium; 420.

[1_49] La Bible de Guiot de Provins; v. 666—674 et v. 765—774.

[1_50] Apud Gieseler; II. II, 353.

[1_51] Gaufredus Lemovic. Chronicon; c. 74.

[1_52] lacobus de Vitriaco. Historia oricntalis seu hist, hierosolymitana abbreviata; I. II, intr., c. 4, 6 (Guizot; p. 280, 282—283, 290).

[1_53] Там же, 1. II, (Guizot; c. 7; p. 291) — типичные сцены во время крестовой проповеди священника Фулько Нельи, сделавшегося в Париже бичом разврата.

[1_54] См. следующие источники: Reg. Inn.; I. XV, ep. 202. — Migne; CCXVI, 731; Hurter. Gesch. Papst Inn. Ill, 450. Reg. Inn.; I. VI, ep. 78, 209. — Migne; CCXIV, 181. Reg. Inn.; VIII, ep. 151. — Migne; CCXV, 726. Reg. Inn.; I. XI, ep. 264. — Migne; CCXV, 1576—1578. Regesta; I. V, ep. 54, — дело об архидиаконе Ричмондском (у Migne; CCXIV, 1021—1025), обвиняемом во множестве самых ужасных преступлений и, между прочим, в вооруженном насилии, поджогах и святотатстве.

[1_55] Innoc. sermones de tempore, s. XII, — Migne; CCXVII, 368—369.

[1_56] 5, 7 и 8 постановления авиньонского собора 1209 г. — Schmidt. Hist, des Cathares; 1, 192.

[1_57] Reg. Inn., I. Ill, ep. 21 (Migne; CCXIV, 903—906); I. X, ep. 68 (Migne; CCXV, 1165).

[1_58] Histoire litteraire de la France; XVII, 498.

[1_59] Guileimus de Podio Laurentii. Chronicon super historia negotii Francorum seu historia Albigensium; prologus (Bouquet. Scriptores; XIX, 194).

[1_60] Письмо Иннокентия III к архиепископу нарбоннскому от 5 июня 1204 года. — Migne; CCXV, 355—357. Тут же указания на пороки духовенства. Почему еретики распространены и публично проповедуют свое учение? «Гибельные аргументы» против церкви, по мнению Иннокентия, еретики находят в жизни самих церковных иерархов.

[1_61] Schmidt. Histoire et doctrine de la secte des Cathares ou Albigeois; II, 237.

[1_62] Reinerus. Contra Wald.; c. 3.

[1_63] Peire Vidal. cm. Raynouard. Choix des poesies des troubadours; IV, 105.

К главе второй книги первой

[править]

[2_1] Epiphanii, contrahaereses; Ordine XXIII. cm. Oehler. Corpus haereseologicum. 1859; II, 133—145.

[2_2] Лучшее и удобнейшее издание: Corpus haereseologicum Oehleri, где в первом томе (1856 г.) сведены т. н. Minores, «малые», — писавшие по-латыни, — Philastrius, Augustinus, Praedestinatus, Pseudo-Tertullianus, Pseudo-Hieronymus, Isidorus, Paulus h Honorius Augustodunensis.

[2_3] Филастрию надо доверять менее прочих; он довольно небрежен в изучении предмета, верит сказкам, самаритян ведет, например, от царя Самария, неточен и преувеличивает число ересей повторением одних и тех же под различными именами. О нем см.: Matter (Hist, du gnosticisme; I, 41) и Cave (Scriptorum ecclesiasticorum historia litteraria. 1741; I, 277).

[2_4] Isidori Hispalensis Originum sive Etymologiarum. I. XX; I. VIII, c. 6 (oto. H3fl. c npHM. Vulcanii, Bas. 1677), — apud Oehler; I, 309.

[2_5] Augustini de hacresibus, c. 38 (Oehler; I, 203). — Praedestinati de haeres., c. 38 (I, 244).

[2_6] Philastri de haer., c. 82, — apud Oehler; I, 78.

[2_7] Praedestinati de haer., c. 38.

[2_8] Epiphanii, LXIV, — apud Oehler; II, 302—304; cps. p. 222. -Origenes. Peri arxon (rpen); I. II, c. 8.

[2_9] Philastri de haer., c. 62 (I, 63); Augustini c. 61 (I, 215); Isidorus (I, 307).

[2_10] Philastri c. 79 (I, 74); Augustini c. 63 (I, 215).

[2_11] Исайя; ХЬУ, 7.

[2_12] Амос; III, 6.

[2_13] Бытие; I, 31.

[2_14] Philastri c. 57 (I, 59); Augustini c. 66 (I, 215); Isidorus, Paulus, Honorius (I. cit).

[2_15] Об источниках манихейской системы см.: Beausobre. Histoire critique de Manichee et du Manicheisme (1734—39, 2 v); I, 26.

[2_16] Epiphanius; LXVI.CM.: Oehler; II, 398—554, Augustinus (c. 46; I, 206—211) и Praedest. (c. 461, 247—251) приводят весьма важное для нас указание, что другим наименованием манихеев было катары: «Они, собственно, себя называют катарами…»

[2_17] Евангелие от Иоанна; I, 5.

[2_18] См.: Augustini de haeres., c. 70 (I, 317) и спец.соч.его Contra Prisciilianistas. — Praedest., c. 70 (I, 259).

[2_19] Cave. Script, escles. hist. litt. I; 363, 367.

[2_20] Petrus Siculus. Hist. Manichaeorum; 32 (ed. Gieseler).

[2_21] Боссюэ, например, безосновательно смешивает их с манихеями, приписывая им отрицание креста, Евхаристии и Бого?родицы; «les anciens Manicheens avoient les memes sentimens», а манихеи, как мы убедимся, были прямыми учителями альбигойцев. См.: Bossuet. Histoire des variations des eglises protestantes (wy\. 1817 r. b 4 t.); II, 93. cm. TaKxe: Moneta Cremonensis. Adversus Cat hams et Waldenses ed. Ricchini; diss. de Catharis, XIV. Muratorius. Ant. ilal. medii aevi (1741, 5 f.); V, 83. Mosheim. Versuch einer unpartheyischcn Ketzergeschichte (1746); 369. Gibbon. Hist, de la decadence de Fcmp. rom. (1819); XI, 26. Hann. Gesch. der neumanichaischen Ketzer; 51. См. Новицкий. О духоборцах (Kиев, 1832); 110. Maitland. Facts and documents illustrative of the history of the ancient Albigenses and Waldenses (1838); 83.

[2_22] Vossius. Historia Pelagiana (Amst. 1655); I. II, c. 11.

[2_23] L’art de verifier les dates; 181,183.

[2_24] Rogerus de Hoveden. Annalium Angticanorum libri duo usqiu-ad annum 1201.

[2_25] Sandius. Nucleus historiae ecclesiasticae seu historia Arianorum et Socianorum (Col. 1676); 386, 396.

[2_26] Gesta episcoporum Leodiensium; c. 59. cm. Martene et Durand (Veterum scriptorum amplissimacollectio, 9 f.); IV, 898.

[2_27] Ekbertus. Adversus Catharos sermones (Bibliotheca Patrum maxima. Lugd. XXIII, 602).

[2_28] Ughelli. Italia Sacra; VI, 564, 676; VII, 802.

[2_29] Moneta. Adversus Catharos; 411. De origine Catharorum; I. V, c. 2. Автор указывает также на гностиков как на источник еретических воззрений.

[2_30] Schmidt. Hist, des Cathares ou Albigeois; II, 239.

[2_31] Guibertus S. Novigenti. Opera ed. d’Achery (1651). De vita sua sive Monodiarum libri tres; 520.

[2_32] D’Argentre. Collectio judiciorum de novis erroribus (3 f., 1728); I, 9.

[2_33] Mansi. Conciliorum collectio; XXI, 843.

[2_34] D’Argentre. Collectio judiciorum; I, 90.

[2_35] Lucas Tudensis. Libri tres de altera vita fideique controversiis adversus Albigensium errores (oto. usa. Mapnaiiw, 1612); p. 94.

[2_36] Vaissete. Hist, gen de Languedoc; I, 188, но то же сочинение производит альбигойцев и от манихеев, как позже Гизелер и Ган (IV, 52, 221), и от павликиан Армении (IV, 219). Видно, что у авторов не сложилось определенного мнения в этом вопросе.

[2_37] G. Cedrenus. Synopsis historiarum (ed. Goar et Fabret, 1647; Bonn, 1832). AxaKxe: M. Psellus. De operatione daemonum (Nur. 1838).

[2_38] Annae Comnenae Alex.; I. XV (ed. Niebuhr, 1839).

[2_39] Schnitzer. Die Euchiten im XI Jahrhhundert (Studien der Geistlichkeit Wurtemberg’s; B. XI, Ne 1, 3. 1839). Gieseler. Untersuchungen uber die Gesch. der Paulicianer (Theologische Studien und Kritiken. J. 1829, Ne 1). Petri Siculi hist. Man. et Paulic. F. Schmidt. Hist. Paulic. orientalium. 1826. hctomhhkom cjivxht: Euthymius Zygabenus. Triumphus de secta Messalianorum qui et Bogomili, nee non Euchitae, Enthusiastae, Eucratitae et Marcionitae appellantur (Bibl. Max. Patrum; XIV, 293 etc. graece et latine).

[2_40] С. П. Палаузов. Век болгарского царя Симеона; 92.

[2_41] Petri Siculi hist. Man. 2, в письме к архиепископу Болгарскому, которому предназначалось все сочинение; он узнал о посольстве от павликиан армянского города Тефрики.

[2_42] «Слово святого Козьмы презвитера на еретики препрение», в редакции XVI века по рукописи Московской Духовной Академии. Напечатано в: Arkiv za povjestnicu jugoslavensku (v Zagrebu); odgpd 1857, knjiga IV; 72. Cps. 69.

[2_43] Maciejowski. Pierwotne dzieje chrzescianskiego kosciola u Slowian ohyca obrzadku. B Pamietniki o dzicjach etc. Slowian (Pet. 1839; t. 1,41 — 193). Русский перевод отдельным сочинением: Евецкого (История первобытной христианской Церкви у Славян, 1840), стр. 17-18.

[2_44] См. А. Ф. Гильфердинг. Письма об истории Сербов и Болгар; II, 60.

[2_45] О. М. Бодянский. О времени происхождения славянских письмен; 370.

[2_46] Erben. Regesta Bohemiae et Moraviae; I, 14-15 (1855). — Папа позволял читать апостол и евангелие по-славянски, но только в виде перевода после латинского чтения. Он даже писал князьям чешским: «Если кто из собранных вами является учителем и вы слышите, что он отвращает от истины ко лжи, начнет же он, тем не менее, развращать вас, используя зло книг языка вашего, да будет отлучен».

[2_47] Мефодий вернулся из Рима, куда вызывал его папа, оправданным от всех возводимых на него уклонений. Иоанн VIII соглашался на условиях Адриана II; ЕгЬеп. I, 17—18. По поводу суда над Мефодием см. разыскание Лавровского (Кирилл и Мефодий как православные проповедники. 1863; 413—416) и Бильбасова (Кирилл и Мефодий, II. 1868; I, 88-92).

[2_48] Farlati. Illyricum sacrum; III, 93-96.

[2_49] Artic. X в постановлениях этого собора. Farlati; III, 97. См. также статью в Православном Собеседнике о сербской Церкви; 1866 г. 11,36.

[2_50] Erben. Regesta; I, 29.

[2_51] Венелин. Древние и нынешние Болгары (М. 1829—41); II, 151—152.

[2_52] Там же; II, 154.

[2_53] Helmholdus. Chronicon sive Annales Slavorum; I. 1, с. 52. В другом месте (1, 24) он признает у славян единого Бога на небесах, повелевающего другими, всемогущего Бога богов, заботящегося только о небесном (И. И. Срезневский. Языческое богослужение др. славян; срв. стр. 2 и 19). Такое сочетание представлений издревле способствовало устранению крайностей дуалисти?ческого направления. См. Gieseler. Ueberden Dualismusder Slavcn (Theolog. Studien und Kritiken; 1837; II, 357).

[2_54] А. Афанасьев. Поэтические воззрения Славян на природу (М. 1865); 1, 112 и вообще 1, 89-113.

[2_55] И. И. Срезневский. Языческое богословие древних славян, 13. — Афанасьев. Поэтические воззрения Славян. 1, 93. Воспоминания о геогр. местностях России: урочище Белые боги за Москвой, Троицко-Белбожский монастырь в Костромской губ. и Чернобожье. В Бамберге был найден идол Чернобога в виде волка — как мифологического представителя ночи, туч и зимы, с рунической надписью.

[2_56] Густинская летопись под 1070 годом. См. Полное Собрание Русских Летописей; II, 273.

[2_57] Приведено в книге А. Ф. Гильфердинга. Письма о Серб, и Болг. 1, 172.

[2_58] Euthymius Zygabenus. Victoria de Messal. secta apud Schmidl. Hist, des Cathares; 1, 13.

[2_59] И. И. Срезневский. Древние письмена Славянские (Журнал Министерства Народного Просвещения, 1848 г.; ч. ЫХ, сгр 60). А также С. Палаузов. Век Симеона; 130. Мысль, что судьбы глаголитской азбуки соединены были с гонением богомилов (у Сербов назв. Бабунами), принимает В. Я. Григорович. О древней письменности Славян (Каз. 1852), стр. 13.

[2_60] Reinerus. Contra Wald. c. 6. cm. Gretser; XII, II, 35.

[2_61] Кроме «Слова Козьмы» источниками для богомильской ереси служит: Euthymius Zygabenus (Panoplis dogmatica; pars II. titul. XXIV), специально исследованный в диссертации Chr. Wolfii (1712, Witt.). FIocoGHJi: Oeder. Hist. Bogomilorum critica. (Gott. 1743). Engelhardt. Die Bogomilen (Kirchengeschichtliche Abhandlungcn. 1832; 152—206) и монография сербского автора, имеющая полемическую направленность: Nicetas Acominatus. Thesaurus orthodoxae fidei, fragmenta ex. I. XIX, — apud Montfaucon. Paleog. graeca.

[2_62] Напечатано в «Православном Собеседнике» за 1864 г.; ч. 1,П.

[2_63] Слово; II, 202. Опровержения Козьмы опираются на текс?ты посланий апостола Павла.

[2_64] Monuments historise pateriae (Turin. 1836), — chartarunr I, 562, 741, 794.

[2_65] Landulphus Senior. Hist. Mediolanensis, apud Muratori. Scriptores; IV, 88-89.

[2_66] Поводом к имени патаренов, «тряпичников», послужило случайное обстоятельство. То была реформа Гильдебранда. Сто?ронники ее в Милане, с диаконом Ариальдом во главе, громко требовали уничтожения браков в духовенстве. Преследуемые народом, новаторы скрылись в грязном городском квартале, называвшемся «Ра1апа», обыкновенном убежище бродяг, ветошников и нищих. Народ в насмешку прозвал их Патаренами, и имя врагов женатых священников было перенесено на ненавистников брака вообще, на всех последователей дуализма в Италии, так как эта сторона их учения скорее всего поражала воображение толпы. См.: Ducange. Glossarium mediae latinitatis (1840); V. 1,37.

[2_67] Benoist. Hist, des Albig.; I, 296. Cneu. com. Venedey. Die Pataria imXIundXIXJahrh. 1854.

[2_68] Land. Senior. Hist. Med. (Muratori; IV, 89).

[2_69] Gregorii Magni Regest; I. IX, ep. 105 (Migne; LXXVII, 1027).

[2_70] Gerbertus (Bouquet; X, 409); ep. 75.

[2_71] Kadulphus, 1 m asjiee.

[2_72] См. Bouquet. Scriptores; X, 38, 159, 498. Hefele. Conciliengeschichte (1860); IV, 642—645.

[2_73] Hefele. Conciliengeschichte; IV, 693. Gfrorer (Kirchenge-schichte; IV, 513, 524) несправедливо считает здесь осужденными последователей .Беренгария Турского.

[2_74] Schmidt; I, 37, — из рукописей городского архива.

[2_75] Chron. episc. Alb. (d’Achery. Spic. Ill, 572).

[2_76] Hefele. Conciliengesch.; V, 309, 390—392.

[2_77] Hahn. Gesch. der neu-manich. Ketzer; 439—465.

[2_78] Hefele; V, 456—457.

[2_79] Schmidt; I, 48.

[2_80] Там же; II, 280.

[2_81] Bouquet. Scriptores; XII, 448. Поход легата Генриха «contra haereticos Albigenses».

[2_82] Акты собора у Mansi. Concilia; XXII, 157 etc. CpB. Schmidt (Cathares; I, 71-73) и Hefele (Conciliengeschichte; V, 570—572).

[2_83] Bouquet. Scriptores; XIV, 448.

[2_84] Bouquet. Scrp.; XIII, 187; XVIII, 92. (Radulphus de Diceto, Radulphus Coggeshale). См. специальную монографию по этому поводу: ТиезНн. Ое ГапаИаз 5аесиН XII т Ап§На герегНз (Вегп. 1701).

[2_85] Dobrowsky. Ueber die slavische Uebersetzung des Neuen Testaments; 159, 161. — Schmidt. Cathares; II, 274.

[2_86] Lucas Tudensis (Adversus Albig. errores; 156) говорит о них следующее: «Они не опровергали священные писания, но сами говорили, каким образом Бог создал небеса и землю…; мы, мол, объясняем, как там это происходило».

[2_87] Это евангелие служило главной опорой для большинства еретиков, т. е. последователей умеренного толка. Его происхождение объясняется пометкой в конце: «Это есть секретное Евангелие секты Конкорецы, привезенное из Болгарии…» Оно найдено в лат. переводе в архивах каркассонской инквизиции, а в марчианской библиотеке, в Венеции, хранится греческий оригинал его, которым пользовались византийские еретики, не изданный по настоящее время. Лат. текст напечатан у Benoist (Hist, des Albigeois; I, 283—296) h Thilo (Codex apocryphus Novi Testamenti; L, 1832; I, 488—896).

[2_88] Moneta. Adv. Cath. 124 (I. 2, c. 3, § 1).

[2_89] «Были две женщины, дочери одной матери, И блудили они в Египте, блудили в своей молодости; там измяты груди их, и там растлили девственницы сосцы их. Имена им: большой — Огола, а сестре ее — Оголива. И были они Моими, и раждали сыновей и дочерей; и именовались — Огола Самариею, а Оголива Иерусалимом» (Прор. Иезекииля; XXIII, 1—4). У Петра Сер-нейского, который приводит эту легенду к альбигойцам, ошибочно приписывается супружество с ними доброму Богу (Мщпе; ССХ1П, 546).

[2_90] Они приводили в подтверждение своего взгляда места из посланий к Римл. (VII, 15; X, 16), Первого к Кор. (III, 7) и к Филипп. (II, 13)'*.

[2_91] Moneta. Там же; 44-46 (I. 1, с. 4, § 1).

[2_92] См. Schmidt; II, 30, пота.

[2_93] Moneta. Там же; 234—240 (I. 3, с. 3); особенно р. 238: «Однако иной есть тот, кто отправлен, и иной — тот, кто отправил. Следовательно Отец и Сын — иные…»

[2_94] Moneta. Там же; 5, 96, 221 етс.

[2_95] «Еретики воображают иную, новую и невидимую землю, и в этой прифантазированной земле благой Христос получил рож?дение и крестные страдания». Ре1г. Сегп. I. ей.

[2_96] Evang. apocr. loannis apud Benoist; I, 290. Смотри наиболее характерное место из послания к римлянам: «Ибо не понимаю, что делаю, потому что не то делаю, что хочу, а что ненавижу, то делаю…» (VII, 15).

[2_97] Schmidt; II, 42, п. 3.

[2_98] По P. Cern. таких существований 7 (с. 2); Alanus Mаgister знает 10 и 16; по Actes de 1’inquis. — 32, из которых последнее возвышает душу до чистоты апостола Павла, поставленного весьма высоко еретиками в ряду ангелов и сил небесных.

[2_99] Ebrardus. Contra Waldenses; c. 18 (Gretser; XII, II, 164—165).

[2_100] Boat. Actes de 1’inquis. cm. Schmidt; II, 68.

[2_101] Посл. к Филипп. II, 7; к Римл. VIII, 3. См. Moneta. Там же; 247—248 (I. 3, с. 3, § 4-7).

[2_102] Moneta. Там же; 382 (I. 4, с. 11).

[2_103] Еретики старались найти подтверждение в различных местах Нового завета. См. Матф. V, 21-22, 38-39; XXVI, 32. К Галат. У, 20-21. Посл. Иоанна III, 15.

[2_104] Еванг. от Луки; XX, 34, 6. Moneta; 315—317. — В своем апокрифе от Иоанна они читали: «Необходимо жениться и выходить замуж подобно ангелам на небесах…»

[2_105] Evervini epist. (Mabillon. Vet. snal. Ill, 454).

[2_106] Liber sentent. inquis. Tolosanae. cm. Schmidt; II, 96, II, 5.

[2_107] Reinerus. Contra Waldenses; c. 3. (Gretser; XII, II, 27).

[2_108] Muratori. Antiquitates italianae medii aevi; V, 122.

[2_109] Liber sent, inquis. Tolosanse. cm. Schmidt; II, 102—103.

[2_110] «Et opportebst eum iterum reconsolari» (P. Cern.; p. 548). — Moneta; 275.

[2_111] Doat. Arch, de 1’inquisition de Carcassonne, — apud Schmidt; II, 130.

[2_112] P. Cern.; c. 2, M. 547.

[2_113] «Сектанты имеют жрецов (священников), имеют и прочих прелатов, как и мы» (Martene et Durand. Vet.scrip, collectio; I. 776). cm. Moneta; 313 (1.4, с. 6, § 2).

[2_114] См. Православный Собеседник. Статьи о «Людях Божьих»; 1858 г. I, 363; II, 371.

[2_115] См. Schmidt; II, 145.

[2_116] См. Evervinus. Epistola ad S. Bernsrdum (Msbillon. Vetera analecta; III, 457): «Не говорю уже о том, что [они] имеют своего апостола и папу…» См. также: loachim. Expusitio in Apocalypsim (Schmidt; II, 146).

[2_117] Lami (Delia eresia de’Patareni in Firenze) замечает по этому поводу: «Насколько мне знакомы все обряды наших братьев, я не нашел в них ничего, что бы показывало, что еретики тосканские из секты Соп8о1ат1 прибегали к чему-либо постыдному и чтобы между ними совершалось что-либо чувственное, особенно между мужчинами и женщинами» (Lezioni di antichits Toscane. 1766, Fir. 2 v., II, 550).

[2_118] Стихи на патаренов, напр. — Bernardus Morlacensis. Много свидетельств подобного рода собрано у К. Шмидта; II, 155, п. 1.

[2_119] Sermo LXV.

[2_120] loachim. Expositio in Apocalypsim. cm. Schmidt; II, 162, nota.

[2_121] Muratori. Ant. ital. diss. V.

[2_122] См., например, Leger: Egl. valdoises; I, 17-18. Abadie: La verite de la religion reformee; 1718, Rott. I, 338. Du-Tillet: Hist, belli contra Albigenses, издана только в 1845 г. в Берлине. Schmidt: Der Kcismuf des Mittelalters; 1824, S. 387. Blair: Hist, ofthe Waldenses; Ed. 1833. Stanley Faber: An inquiry into the history and the theology of the ancient Valdenses and Albigenses; L, 1838.

[2_123] См. Migne; ССХ1П, 546—551, 554, 555, 686.

[2_124] Collection des mem. par Guizot; XV, 346. Guilelmus de Podio

[2_125] Laurentii. Chron. inpref. ,," -'" La cansos de la crozada contr els ereges d Albeges, v. 3502 (Fauriel; p. 248).

[2_126] Hahn. Man. Ketz. 410.

[2_127] Источниками служат Petri Venerabilis epistola aldversus Petrobrusianos (Bibl. Pair. Lugd. XXII 1033 sq.); Heribert, ep dc haereticis Petragoricensibus (Mabillon. Vetera analecta; III, 467 sq.), направленное против перигорского последователя Генриха по имени Понс.

[2_128] Epist 224 Neander. Der heihger Bernard; 264—266.

[2_129] Muston. L’lsrael dcs Alpes; avert. XXXIII (прим. с заметкой К. Шмидта из его письма к автору); I, 3. В первой половине XII века о «вальденсах» говорит Evrard de Bethune h Bernard de Fontcaud, писавший книгу: contra Valdenses ct Ananos, за 30 лет до появления Вальдо.

[2_130] . Jean Leger. Hist. gen. des Eglises evangeliques des va lees de Piemont ou Vaudoises. div. en 2 livr. (Leyde, f-1669); I, 21-117. I. Р. Perrin, lionnais. Hist, des Chretiens Albigeo, s (Gen. 1618); 225—333.

[2_131] См.: из Катехизиса вальд., у Pernn. Hist, des Alb., 163, Payre eternal, v. 16, 25. — Herzog, 9; Nobla Leycon, v. 71. Payre eternal, v. 5g J4Q — Herzog, 10.

[2_132] По этому поводу перечисляются даже те, которые считались апокрифами Ветхого Завета, а именно: 3 и 4 книга Ездры, книги Товии, Юдифь, Премудростей, Екклезиаст, Баруха с посланиями Иеремии, Эсфирь с 10 главы до конца, Песнь 3 отроков в пещи. История Сусанны, история дракона, 3 книги Маккавеев.

[2_133] Напечатано у Leger. Hist. gen. des Eglises vaudoises; I, 92-95.

[2_134] Leger; I, 28-30. "

[2_135] Ch. Mathurin. Les Albigeois; 4 v., есть русский перевод (СПб., 1835).

[2_136] De la Disciplina; c. IX. cm. Perrin; 240—249.

[2_137] De la Disciplina; c. X. cm. Perrin; 219—250, 311—312.

[2_138] Leger; I. 1-4.

[2_139] Perrin, 222—223

[2_140] См.: Roger de Hoveden. Annales; a. 1178. — Vaissete. Hist. gen. . йс Ьапёисйос; I. XIX, с. 73 (IV. 274—276).

[2_141] Vaissete; I. XIX. с. 75, 74; IV, 276—279.

[2_142] См. Mansi. Concilia; XXII, 231.

[2_143] Preuves de Hiisi. de Languedoc apud Vaissete; IV, 340, ССХЕУ.

[2_144] Philioidos-- I I v. 407 (Bouquet, XVII; Coil.de Guizot, XII).

[2_145] См.: H. Gautier. Hist, de la ville de Nismes ct de ses Antiquites;32 etc.

[2_146] См.: Vaissete; I. XIX, с. 80; IV, 282—283.

[2_147] Gaufredus Lemov. Chr. apud Boquet; XII, 448.

[2_148] Источником служат места из Ann. Cisterciens. Maurici, c. 2 h Guil. de Pod. Laur.

[2_149] Stephanus Tornacensis; ep. 73, 75, 90, 92 (cd. de Moulinet, 1679. Bibl. Patr. Colon.; XII, II, 509, 510).

[2_150] Напечатано у Hahn. Neuman. Ketz.; 489—490.

[2_151] Bernardus, abbas Fontis-Calidi. Contra Vallenses et contra Arrianos, apud Gretser; XII, II, 198—221.

[2_152] Catel. Hist, des Comtes de Toulouse; 216.

[2_153] Mansi. Concilia; XXII, 667.

К главе третьей книги первой

[править]

[3_1] Innocentii III рарае setmones de diversis; s.II, in consectatione pontificis (Migne; CCXVII, 654—660).

[3_2] См. между прочим документ о низложении и заключении нивернского аббата за принятие альбигойского учения. Reg. Inn. I. II, ер. 99. — Migne; CCXIV, 647—650.

[3_3] Innoc. serm. de tempore, XII, CCXVII, 370. Ту же точку зрения он высказывает в своих письмах: II, ер. 63; VI, 239; VII. 70.

[3_4] Reg. Inn. 1. I, ep. 81. CCXIV, 71.

[3_5] Reg. Inn. 1. I. ep. 397. CCXIV, 374—375.

[3_6] I, I, ep. 94; CCXV, 81—83.

[3_7] Reg. Inn. 1. II, ep. 122, 123.

[3_8] Ibid. I. II, ep. 1. — CCXIV, 537—539. Дела в Витербо см.: I. VIII, ep. 85, 105; IX, 258; X, 105, 130, 139. Gesta Inn. c. 123.

[3_9] Petri Cern. Hist. Albig. c.4. Migne. CCXIII, 552—553.

[3_10] Сatel. Н. des comtes de Toulouse; 236.

[3_11] Reg. Inn. 1. VI, ep. 79.

[3_12] Preuves de l’hist. de Languedoc; apud Vaissete; V, 559—560; XLI.

[3_13] L. IX, 60.68. Приведенное донесение Петра де-Кастельно — у Barrau et Darragon. Hist. des Croisades; I, 11-12.

[3_14] Langlois. Hist. des Croisades contre les Albigeois: 75-77.

[3_15] Между множеством биографий св. Доминика остается обширнейшею: Fern. de Castillo у J. Lopez. Historia general del Santo Domingo y de su orden de Predicatores. Vallad. 5 f. 1612-22.

[3_16] Theod. de Apolda. Vita S. Domenici; c. 35.

[3_17] Petrus Cern, с. 6. Срв. Guil. de Podio Laur. с. 8.

[3_18] Guil. tie P. Laur, с. 9; Petr. Cern. с. 3.

[3_19] Barrau et Darragon. Croisades; 1, 25-27.

[3_20] Reg. Inn. 1. X, ep. 69; CCXV. 1166—1168.

[3_21] Источниками для этих сцен Петра служат места изь Reg. Inn. I. XI, ep. 20; CCXV 1354—1358; Petr. Cern c. 3. См. также Robertus Altissiodorensis (Malchetius). Chronologia seriem temporum ab orig. usque ad a. 1211; a. 1208 (Bouquet, Scriptores: XVIII. 248—390) Другое, противоположное свидетельство о смерти Петра встречаем в провансальской анонимной полупоэтической хронике, может быть даже современной событием, автор которой всегда сочувствует графам тулузским (см. Guizot. Coll. XV, notice, р. IX). «Когда легать (аббат Арнольд) жил несколько дней в Сен-Жилле, Петру де-Кастельно пришлось иметь горячую перебранку по поводу ереси с одним дворянином из свиты Раймонда. Их спор дошел до того, что дворянин поразил кинжалом Петра де-Кастельно и тем убил и умертвил его. Это обстоятельство было причиной великого зла, как увидим ниже, и легат Арнольда и все спутники его были тем чрезвычайно поражены и опечалены. Петр был погребен в монастыре Сен-Жилльском (через год, по приказанию папы, труп из часовни был перенесен в монастырскую церковь и торжествено погребен рядом с гробницею св. Эгиды). Что же до дворянина, который совершил убийство, то, как рассказывает история, он бежал в Бокер к своим родным и друзьям, и если бы граф Рай-монд мог захватить его, то совершил бы над ним такой суд, от которого легат и все духовные лица были бы совершенно удовлетворены. Граф был так сильно опечален и истерзан этим убийством, совершенным одним из его людей, как никто на свете не бывал так опечален подобным обстоятельством. И когда легат убедился, каким образом убит Петр, он немедленно уведомил об этом событии святейшего отца и прочих.» (См. Preuves de l’hist. de Languedoc, Chron. prov. Vais. V, 456, 1). Основный источник зтой летописи, стихотворная альбигойская хроника, приписывает убийство конюшему графскому, родом из Бокера, куда он и ускакал, заколов монаха.

[3_22] См. Petrus Cern. c. 8; M. CСXIII, 556—560. Срв. ССХV, 1354—1358, — другой вариант буллы. У Петра выкинуто начало и имеется подложное окончание, заключающее в себе воззвание к крестоносцам. Несомненно, что вариант, помещенный в переписке, как документальный, заслуживал бы предпочтения; но на этот раз подлог слишком очевиден, хотя историки по сие время не замечали того. Мнимое окончание скомпилировано из другой буллы, обращенной к Филиппу-Августу французскому, где оно очевидно имееть свой смысл и гораздо более на месте (См. Reg. Inn. 1. XI, ep. 28; p. 1358-59). При всем том многие слова, обороты, даже фразы принадлежат изобретательности фанатичного компилятора.

[3_23] Migne, CCXV, 1359—1360; 1. ХI, ер. 29. См. прим. 40.

[3_24] L. XI, ер. 28.

[3_25] Gallia Ghristiana; III, 378. См. Preuves. Vaissete: V, 569, LI.

[3_26] Cansos de la crozada contr els ereges d’Albeges; VI—VIII; v. 124—147, 163—181.

[3_27] Petr. Cern. c. 9. В большой провансальской эпопее (Х. X, v. 229—231) приводится другой перечень послов, который и ввел в заблуждеше Barrau et Darragon (1.42). Эти послы те же, что и в провансальской прозаической хронике (р. 457) — аббат Кондом же, знатный клирик, Раймонд де Рабастен, щедрый рыцарь и приор госпитальеров, искусный законник, могли быть отправлены непосредственно к императору.

[3_28] Reg. Inn. 1. M. ep. 232, — Migne; CCXV, 1516.

[3_29] Cansos; XI, v. 230—245. -P. Cern. с. 9.

[3_30] Migne; CCXV, 1546—1547.

[3_31] L. XI, ep. 156, 157, 158; p. 1469—1470.

[3_32] L. XI, ep. 229, 230

[3_33] Cans. v. 281.

[3_34] Вместе с иноземными крестоносцами, провансальская поэма насчитывает 20 тысяч рыцарей разного оружия, не считая горожан и духовных лиц. См. Cansos; v. 280,282. По другим известиям крестоносцев было 30 тысяч и даже полмиллиона. Срв. Guil. Bret (Philippides; 1. VIII) и Vaissete (Hist. gen. 1. XXI, с. 53).

[3_35] Processus negotii Raymundi. См. Migne; CCXVI, 89.

[3_36] Processus, c. 2; 89-91. Вассылы были следующие: Вильгельм де-Бо, принц Оранский, и его брат Гуго, а также Раймонд де-Бо, их племянник; Драгоне де-Бокайран, Вильгельм д’Арно, Раймонд д’Агу, Рикард де-Карниумио, Бертран де-Лоден и Вильгельм, его брат, Бертран д’Андуз и Петр Бермон, его сын, Ростин де-Покьер, Раймонд владетель д’Узеса и его сын Декон, Раймонд-Жоселин и Понс-Жоселин Люнельские.

[3_39] Ibid., статьи 4, 6, 9, р. 91-95.

[3_40] Ibid., статьи 5, p. 92, 93.

[3_41] Cansos de la crozada; XIV, v. 283—335.(42) Cansos; XV—XVII.

[3_43] P. Cern. с. 16. Так же: Cansos; XVIII—XXII. Cansos, v. 500.

[3_44] P. Сern. с. 16; p. 556. Срв. для осады Везьера документальный и главный источник Reg Inn. 1. XII. ер. 108 (CCXVI, 137—141). Что касается знаменитой фразы, произнесенной-де здесь Арнольдом или другим легатом: «бейте всех; Господь узнает своих верных», то уже по самим обстоятельствам, по тону этого рассказа можно заключить о ее несостоятельности, вымышленности.

[3_45] См. Cansos; XXIII—XXV, v.530— 596, 625—652, 670—677.

[3_46] Chron. provencal; р. 465 (Vais. preuves); р 114 (ed. du-Mege).

[3_47] См. Cans. XXXI-XXXIII; P. Cern. с. 17; Malchetius seu Rob. Altissidorensis. Chronologia, a. l209; Guil. de Nangiaco; a. 1209; Guil. de Podio Laur. c. 14; Praecl. Franc, facinora; a. 1209.

[3_48] Chron. prov. р. 466; Cans. XXXIV.

[3_49] См. о Симоне: Hist. gen. des grands officiers; VI, 71. Срв.: P. Cern. с. 17, 18, 34, 56, особенно 19, 20, 84. 86; Guil. de P. Laur. с. 14, 27,30; Chron. prov. p. 467; Cansos de la crozada; XXXV.

[3_50] Она помещена в Preuves de l’hist. de Languedoc в прил. V, 571. 1.

[3_51] См. P. Cern. с. 21-24.

[3_52] См. P. Cern. с. 24.

[3_53] Chron. prov. 468; Cans. XXXIX.

[3_54] Reg. Inn. 1. XII, ep. 106; Migne, CCXVI. 124—126.

[3_55] Reg. Inn. 1. XII, ер. 106, 107.

[3_56] Chron. prov. p. 469.

[3_57] Chron. prov. 469; Cans. XLIII; P. Cern. p. 581—582.

[3_58] Reg.Inn. 1. XII, ер. 102.

[3_59] Ibid. L. XII, ер.136.

[3_60] Ibid. L. XII. ер. 119.

[3_61] Chron. prov 470; Cans. XLV.

[3_62] Рetr. Cern. с. 27.

[3_63] Reg. Inn. 1. XII, ср. 109, -Migne; CCXVI, 142.

[3_64] См.: L. XII, ep.122, ер. 123; p. 153, ер. 124; p. 151., ер. 125, ер. 120, ер. 129, 136, 137.

[3_65] «Там же в то же время… виконт Безьерский, который удерживался в Каркассонском дворце, пребывает в слабости дезинтерии». См. P. Cern. c. 26; p. 577.

[3_66] См. P. Cern. c. 32.

[3_67] Ibid. с 34; р. 583.

[3_68] Cans. XLVII — Guil. de Pod. c. 15

[3_69] P. Сеrn. с. 37; р. 586.

[3_70] Ibid. 587. По другим известием сожжено 180 человек (Rob. Altissid.).

[3_71] Inn. Reg. XIII, ep. 86. Cpв. I. XII, еp. 122., ep. 87;

[3_72] P. Cern. с 40.

[3_73] Langlois. Croisades; 174—175.

[3_74] См. P. Cern. p. 592.

[3_75] Cans. LVII; v. 1291, 1297-98.

[3_76] Chron. prov. 472—473. Срв.: P. Cern.c. 42.

[3_77] L, XIII, ер. 188.

[3_78] Mansi. Concilia; XXII, 813; XXII, 886.

[3_79] P. Cern. с. 47.

[3_80] Chron. prov. 474. Видимо автор пользовался подлинным документом; в его дурно обработанной редакции 14 условий; некоторые из них таковы, что или не могли быть помещены или были гораздо лучше выражены в подлинном договор.

[3_81] Cans. LIX; Chron. prov. 475.

[3_82] L. XIV, ep. 36 (М. CCXVI, 410).

[3_83] См. L. XIV, ер. 31, 32, 33.

[3_84] См.: Migne; CCXVI, 410.

[3_85] Cans. LXI; Chron prov. 475.

[3_86] Cans. v. 1434.

[3_87] Cans. v. 1437—1439.

[3_88] P. Cern. c. 18, 26; Cans. LXIV.

[3_89] P. Cern. с. 52. Согласно Chron. prov. (p. 476) осада продолжалась 6 месяцев.

[3_90] См.: Chron. prov. p. 478.

[3_91] Cans. v. 1556—1620.

[3_92] Chron. prov. 477.

[3_93] Chron. prov. 478; Cans. v. 1634-39.

[3_94] См.: Chron. prov. 477; P. Сern., c. 50.

[3_95] См.: Cans. v. 1590, 1597. В обоих местах говорится про «vilan dellа terra», принимавших участие в битве, что очень важно.

[3_96] См.: Р. Cern. c. 53; Guil. de Pod. Laur. c. 18

[3_97] Cans. v. 1642, 44.

[3_98] Первое известие — Chron. prov. 478. Автор темно говорить о переговорах, к которым будто прибегал Раймонд. О том же говорится в письме тулузцев к королю арагонскому (Guizot; XIV, 378), но последнее, как увидим, написано с известной целью. Второе известие — Р. Cern. с. 51.

[3_99] P. Cern. с. 54.

[3_100] См.: P. Cern. p. 610. Срв. с. 50, 53.

К главе четвертой книги первой

[править]

[4_1] P. Cern.; c. 51,54.

[4_2] Chron. prov.; 479.

[4_3] Chron. prov.; 480.

[4_4] P. Cern.; c. 55.

[4_5] Chron. prov.; 481.

[4_6] Cм.: Lettre des habitans de Toulouse. В подлиннике — в Preuves de 1’hist. de Languedoc (Vaissete; V, 583, nq LXVII), а в переводе: у Guizot (Coll. des mem.; XIV, 313).

[4_7] Р. Сегп.; с. 56.

[4_8] О битве под Кастельнодарри сохранились известия очевидцев. P. Cern., c. 56-57; Cansos, v. 2067—2072; Chron. prov., 483.

[4_9] См.: P. Cern., c. 57; Cansos, C1II — CIV. И было столько добычи у французов, что ею «можно было обогатиться на весь остаток жизни», V. 2254—2356.

[4_10] P. Cern.; p. 623.

[4_11] cm.: P. Cern.; p. 626.

[4_12] Reg. Inn., I. XIV. ep. 163; Migne, CCXVI, 524. Срв. по делу Раймонда: I. XII, ер. 39, 152, 153; I. XIII, ер. 190, 191.

[4_13] P. Cern.; c. 60.

[4_14] Reg. Inn.; I. XV, ep. 102.

[4_15] P. Cern.; p. 631.

[4_16] Там же.

[4_17] Р. Сегп.; с. 62.

[4_18] Cansos, CXIII; P. Cern., c. 63; Chron. prov., 484. Все они замечают, что в Сен-Антонине не осталось камня на камне, что там не пощадили даже священников.

[4_19] Р. Сегп.; с. 63.

[4_20] СЬгоп. ргоу.; 485. См. также: Р. Сегп.; с. 63.

[4_21] По поводу этой казни мы можем найти лишь краткие упоминания, вроде Сапзоз; СХУ1. Но Barrau et Darragon воссоздают эту сцену аналогично другим подобным событиям (Сго1з.; I, 338—331); потому приведенные подробности могли быть достоверны. Мы в точности следовали французским авторам.

[4_22] Vaissete; I. XXII, с. 41.

[4_23] Письмо это помещено в подлиннике у Preuves (Vaissete; V, 587, LXIX) и в переводе у Guizot. Coll. des mem. XIV, 383—385.

Из письма папы видно, что Симон сам предложил дар Иннокентию: «Знаем о твоем достойном благодарности деле выплаты, как о том сообщает наш любезный брат отец Константин…» См.: Migne; ССХУ1, 693.

Источником для знакомства с папским бюджетом того времени служит счет, составленный папским казначеем Ценцием, родственником Целестина III, помещенный у Muratori (Antiq. ital. mediiaevi; V, 851—910). Папы с давних пор вели подобные счета; в них помещались списки церквей, монастырей, замков, городов, земель, баронств, плативших какую-либо дань Риму. Реестры Ценция, его система были приняты в основу дальнейших работ по этой части. Он делит все епископства на вносящие и не вносящие плату в папскую казну. Из 633 епископств платила почти половина-- 330. Из них многие вносили натуральными повинностями; с одних трибуты были определены навечно, с других временно, с третьих — как чрезвычайные. Все зависело от отдаленности места, от тех или других экономических условий страны. Богатые монастыри, как монастырь св. Дионисия, Вестминстерское аббатство, в то время совершенно освобождались от взносов. В эти годы платило 375 монастырей, преимущественно итальянских. Датские монастыри, польские и чешские церкви вовсе ничего не платили. Кабинетные деньги папы получали с собора св. Петра и Павла, Иннокентий III ничего не брал из этой суммы, предоставляя свою долю нищим и бедным. Самый значительный финансовый источник составлял доход с Англии (при Иннокентии III— тысяча марок: в 1213 г. итальянская марка равнялась 5—30 солидам), равный нескольким пудам золота; со Скандинавии — 300 марок; с Арагона — 250 золотых оболов; с острова Сицилия — 12 тыс. денариев; с Апулии — 1000 зол. монет. Ценций не приводит итога папского валового дохода, так как в то время в столице западного мира были в ходу всевозможные деньги. Определить каждую статью папских расходов нельзя, по известно, что в Риме сберегались большие суммы. Преемники Иннокентия III не довольствовались своими средствами; они ввели новые, незаконные поборы, которые и послужили позже одной из главных причин великой Реформации (Acosta. Hist, de I’origine et du progres des revenues ecclesiastiques; Franc, fac. a. 1684).

[4_26] Cansos. v. 2645; P. Cern., p. 63.

[4_27] См.: Cheruel. Hist, de 1’administration monarchique en France depuis Pavenement de Philippe-Auguste jusqu’a lamort de Louis XIV. Introduction.

[4_28] P. Cern.; p. 647.

[4_29] Помещено у Martene et Durand. Thesaurus novus anecdotorum; I, 381 sqq. Лучше издано у Dressel; Jean du-Tillet. Hist, belli contra Albigenses (B. 1845); 20 sq. В переводе см.: Catel. Comtes de Toulouse; 267. Compayre. Etudes hist, sur 1’Albigeuis; 496. Barrau et Darragon; Crois. I, 358—376. Шмидт делает такое заключение по поводу памьерских статутов: «Несомненно, эти кутюмы служили не столько разрушению ереси, сколько южной национальности и независимости южан». (См. Hist, des Cathares; I, 252.)

[4_30] Р. Cern.; c. 70.

[4_31] Reg. Inn.; I. XV, ep. 214. cm. Migne; CCXVI, 744.

[4_32] Reg. Inn.; I. XV, ep. 213; p. 741—743.

[4_33] TaMxe;ep. 212, p. 739—740.

[4_34] Reg. Inn.; 1. XV, ep. 215,245.

[4_35] P. Cern.; c. 66.

[4_36] Reg. Inn.; ep. 648.

[4_37] Этот документ помещен у Р. Сегп., с. 66; Ке§. 1пп., ер. 649.

[4_38] Все было не совсем так. См. гл. III этого сочинения. Тот самый Петр Сернейский, который теперь (с. 66) приводит такие показания, прежде (с. 43) говорил иначе. Легат предлагал Раймонду воспользоваться, кроме его доменов, четвертой или третьей долей его ленов или, точнее, его сюзеренных прав на них, и больше ничего. Теперь же, кроме того, что все это вполне признается бескорыстным, прибавлена новая статья, никогда легатами не предлагавшаяся и неестественная в их устах («Сверх того о тех замках… которые не находятся в твоем владении… то третья или четвертая их часть подпадают в твое исключительное владение», р. 650). Очевидно, что Арнольд хотел похвастаться своим излишним великодушием.

[4_39] Этот документ помещен у P. Cern.; c. 66. h b Reg. Inn.; I. XVI, ep. 42. cm. Migne; CCXVI, 840—842. Он помечен только двумя днями позже (XV kal. Febr.) арагонского меморандума, в ответ на который он и предназначался.

[4_40] Reg. Inn., I. XVI, ep. 43; P. Cern., c. 66.

[4_41] Все документы по делу о передаче Тулузы королю Петру-- у Migne; ССXVI, 845—849.

[4_42] Reg. Inn.; I. XVI, ep. 47. Consulum Tolosae juramentum, р. 846.

[4_43] Сапзоз; V. 2744—45. Перед этим заканчивается первая часть поэмы, вероятно принадлежавшая особому автору. С этого места внутренний характер поэмы изменяется. Об этом см. в приложении.

[4_44] P. Cern.; c. 67. Cpa.: Barrau et Darragon; I, 403—404.

[4_45] См. у нас, стр. 26. В конце этой главы мы опять вернемся к ходу политических событий на Западе в последние годы жизни Иннокентия III.

[4_46] 46 Reg. Inn.; I. XVI, ep. 44. cm.: P. Cern.; c. 66; p. 654—656.

[4_47] Reg. Inn.; I. XVI, ep. 40, 42.

[4_48] Taм жe; ep. 44.

[4_49] Reg. Inn., I. XVI, ep. 48; P. Cern., c. 66. От 18 мая 1213 года.

[4_50] Cansos, CXII-CXIV, особенно V. 2863-70; Р. Сегп., с. 70.

[4_51] Петр Сернейский в конце описаний зверств альбигойцев над пленными говорит между прочим и следующее: «Особенно в больших количествах вешали священников и тех, кто исполнял божественные обряды… Они (даже) распарывали (им) животы до половых органов…» (с. 64, р. 647). Автора особенно поражает обхождение еретиков с лицами духовными, но понятно, что религиозная ненависть альбигойцев главным образом и должна была сосредоточиваться на католических священниках, в которых они видели идолопоклонников и слуг Люцифера. Примеры жестокости альбигойцев и их вождей перечислены у Р. Сегп., в след, главах: 16, 26, 27, 32, 44, 45, 46 (преимущественно святотатство графа де Фуа, совершенно согласное с его убеждениями), 55, 63, 64, 70, 75, 80, 83. Все эти подробности могут быть и преувеличены; но в большинстве случаен они согласны и с условиями, в которых находились борющиеся стороны, и с духом века. Многие из них представляются особыми и исключительными только такому ультракатолику, каким был сернейский монах.

[4_52] Cansos;v. 2871—2886.

[4_53] P. Cern., c. 71; p. 668.

[4_54] P. Cern., c. 72; Cansos, v. 3051.

[4_55] Guil.de Pod. Laur.; c. 21.

[4_56] Guil de Pod. Laur.; c. 21-22.,

[4_57] См. о сражении: Chron. prov., p. 489—490; P. Cern., c. 73; Guil. de Pod. Laur., c. 22; Cansos, CXL и т. д. Потери арагонцев и провансальцев были, судя по всему, огромны; они показаны в провансальской хронике неопределенно: погибло множество тулузцев, спасся только тот, кто успел убежать. Петр Сернейский называет цифру в 20 тысяч; Вильгельм (из Пюи-Лорана) — 15 тысяч человек; Вильгельм Бретонский — 17 тысяч; тогда как у крестоносцев пали, по Ланглуа, рыцарь и не более 8 пилигримов, что, конечно же, неправда.

[4_58] P. Cern.; c. 72. Rigordus (Vita Ph. Aug. a. 1213) замечает, что Симон получил семь ран в день битвы под Мюрэ.

[4_59] Cansos, v. 3103-3108; Chron. prov., p. 490.

[4_60] Chron. prov., p. 490; P. Cern., c. 74.

[4_61] P. Cern.; c. 72.

[4_62] Cronica del rey en Jaime I.; c. 8. Mariana. Hist. Hispaniae; I. XII, c. 2.

[4_63] Albericus Trium Fontium. Cron. a. 1213; P. Cern., c. 72.

[4_64] Albericus (Chron. a. 1214) говорит, что сам Раймонд ездил лично просить английского короля; Barrau et Darragon соглашаются с тем (II, 55), но это маловероятно. Граф, отправляясь за Рону, мог отправить послов к Иоанну на север или через Гиеннь.

[4_65] P. Cern.; c. 76.

[4_66] Reg. Inn.; I. XVI. cp. 167.

[4_67] Там же; ер. 171.

[4_68] Там же; ер. 170.

[4_69] Reg. Inn.; I. XVI, ер. 172; р. 952—960.

[4_70] Preuves de 1’hist. de Languedoc; V, 588, Ne LXXI.

[4_71] Charte du roi etc. Vaissete; V, 588.

[4_72] P. Cern.; c. 78.

[4_73] Catel. Contes de Toulouse; 301. Есть две редакции этого акта. Замечательно, что Петр Сернейский вообще умалчивает о нем.

[4_74] Preuves de 1’hist. de Languedoc, V, 590, no LXXIV; Guil. de Pod. Laur., c. 24.

[4_75] Preuves; V, 588, M LXXII. — Guil. de Pod. Laur.; c. 25.

[4_76] P. Cern.; c. 78, p. 685.

[4_77] Guil. de Pod. Laur.; c. 25.

[4_78] Giul. de Pod. Laur.; c. 25. Во время этого перемирия все провансальские изменники и сторонники Монфора стали требовать наград от победителей за свою службу. Один из таких некоторое время был главным советником Раймонда Тулузского. Он просил себе у епископа Фулькона в подарок дом госпитальеров, обещая посвятить остаток дней своих Богу. Епископ основательно заметил ему, что, убив графа своими советами, он просит себе награды за убийство, подобно тому безумцу, который, умертвив камнем своего приятеля, встал между нищими и просил подаяния на поминовение души; когда же получал отказ от проходящих, то со злобой доказывал: «Вы не хотите мне ничего дать, мне, тому, кто все это устроил». Об этом много говорили в то время.

[4_79] P. Cern.; c. 79.

[4_80] P. Cern.; c. 79.

[4_81] Preuves de 1’hist. de Lang.; V, 59-2, no LXXVI.

[4_82] P. Cern., c. 79; Praecl. Franc, fac. a. 1214.

[4_83] P. Cern.; c. 81.

[4_84] Переписка Иннокентия III прерывается августом 1213 года; дальнейшие документы не сохранились в оригинале. Поэтому от источника мы должны снизойти к пособиям. См. Vaissete; I. XXII, с. 82. Впрочем, у Migne. Pair. в 217 т. из разных изданий собраны документы, относящиеся к церковной и политической деятельности Иннокентия, в виде Supplementum (Дополнения).

[4_85] Guil. de Pod. Laur., c. 24; P. Cern., c. 8 1.

[4_86] Cansos; v. 3120-25.

[4_87] Cansos; CXLI, v. 3 122 etc.

[4_88] Radericus Coggcshale apud Bouquet m Martene et Durand. Veterum script, et munum, amplissimacollectio (9 f., p. 1724— 33); V, 873.

[4_89] Registrum de negotio Romani Imperii: Migne; CCXVI, 1162.

[4_90] Это послание приводит Pfister, Pragm. Gesch. von Schwaben; 1803—27; I, 286 с ныне затерянного венского манускрипта. См. Ниг1ег; II, 407. О почти вассальных обязательствах Фридриха при избрании: у Migne; CCXVII, 301 и Pertz; Leg. II, 224.

[4_91] О национальном и политическом значении этого боя для французов, равно как и о самой битве, см. Philippide; chans.X, XI. Срв. Guil. Armoricus (De gest.Philippi Aug.), который в летописи сам обличает поэтические вольности своей поэмы.

[4_92] Полуистлевшее послание это сохранилось в архивах Тауэра. См. Pauli; III, 415, п. 6.

[4_93] Линкольнский текст Magnae Chartac помещен у РаиН; III, 897—909. Толкование ее там же, 425—36. Спец. исследование о ней писали Thomson и Blackstone.

[4_94] M.Chartae; art. 21,39-40.

[4_95] «Безбожно против своего господина безрассудно направлять оружие…» Булла помечена: Ferentini. XIV Kal. Inn. (Pauli; III, 441); следующие буллы у Raynaldi (Ann. eccl.; I, 384) и Migne (Ad Inn. reg. suppl. Ns 215—218; CCXVII, 245—248).

[4_96] О соборе извещался, между прочим, Саладин (Reg. Inn.; I. XVI, ер. 36), которого папа убеждал, во избежание напрасного кровопролития с той и с другой стороны, добровольно уступить гроб Господень христианам, напоминая, что: «Пророк Даниил указал, отчего Бог на небесах, кто открывает мистерии, изменяет времена и переменяет царей… и почему Церковь владычествует над королями…» (р. 831).

[4_97] Циркулярно это послание было разослано к двум императорам, ко всем королям, архиепископам, епископам, аббатам, начальникам и провинциалам рыцарских и монашеских орденов; см. Reg. Inn.; I. XVI, ер. 30. Особый текст был направлен к французскому духовенству (ер. 31), королю французскому (ер. 32), патриарху александрийскому (ер. 34), иерусалимскому легату (ер. 36) и венецианскому дожу (ер. 35).

[4_98] Raynaldi. Ann. eccl.; I, 373.

[4_99] Inn. serin, de diversis, s. VI; CCXVII, 673—680.

[4_100] Каноны собора напеч. у Mansi. Concilia; XXII, 982 е1с. См V, 783—804.

[4_101] Mansi; XXII, 982.

[4_102] Иоахим Флорский был обвинен в том, что помимо Троицы он говорит об особой сущности, субстанции или природе См. Raynaldi. Ann.; I, 377 (VIII).

[4_103] Все приведенные словопрения заимствованы нами из Cansos; CXLIIl — CL. Заметим, что важна не подлинность слов, о которой не может быть и речи, а их историческая истина. См. также Chron. prov.; р. 492—494.

[4_104] Из Vaissete;; I. XXII, с. 97.

[4_105] Preuves de 1’hist. de Languedoc; t.V, N® LXXXI.

[4_106] Cansos, CLII; Chron. prov., 495.

[4_107] Raynouard. Choix des poesies; IV, 192.

[4_108] Fauriel. Hist, de la poesie prov.; II, 217.

[4_109] Preuves de 1’hist. de Lang.; V, 598, N® LXXXII.

[4_110] Fulgent splendida facta ejus in urbe pariter in orbe.

[4_111] Маколей. Сочин.; VI, 46 (Англия до Реставрации). Но нельзя согласиться с мыслью Маколея, что «власть, дотоле принадлежавшая духовенству Римской Церкви, перешла бы к наставникам гораздо худшего рода».

[4_112] Cherrier. Hist, de la lutte des papes; I, 481. Это сказание вошло в Vita sanctae Liutgardae Virg. apud Acta Sanctorum.

[4_113] Cansos m Raynouard; IV, 314.

Примечания

[править]

[1] Примечания автора имеют сквозную нумерацию в пределах главы и приведены в конце тома.

[2] Это-- традиционная, особенно для прошлого столетия, точка зрения, согласно которой древний гностицизм имел дуалистическую природу. Между тем собственно дуалистический характер скорее присущ манихейству и производным от него верованиям, с которыми и следует генетически связывать данную ветвь альбигойцев.

[3] Имеется в виду папа Григорий VII (1073—1085 гг.), провозгласивший программу подчинения светской власти духовному авторитету папы («Dictatus papae»). В политической сфере папа претендовал на исключительные права, включая право низлагать законных государей (в том числе и императоров Священной Римской империи). Особенно известна борьба Григория VII с германским императором Генрихом IV.

[4] Имеется в виду борьба пап Григория IX и Иннокентия IV с императором Священной Римской империи Фридрихом II (1220—1250 гг.), известным своей образованностью, покровительством наукам и, в частности, организацией шестого крестового похода, результатом чего явилось освобождение Иерусалима в 1229 году.

[5] 1198 год.

[6] В так называемой Папской области, включавшей в себя Лациум, Умбрию, Романью и ряд других областей средней Италии с центром в Риме. Образовалась в 756 году, когда франкский король Пипин Короткий совершил ряд земельных пожалований римскому папе Стефану II. Следует отметить, что «Пипинов дар» включал ряд областей, так реально и не бывших в руках пап, однако являвшихся в средние века объектом их претензий: Венецию, Истрию, Мантую, даже остров Корсика.

[7] Лангобардское герцогство Сполето было образовано еще раньше, в 571 году. После завоевания Лангобардского королевства франками, а затем распада империи Карла Великого герцоги Сполето одно время претендовали на гегемонию среди италийских государств. Герцог Гвидо Спо-летский носил в 891—894 годах императорскую корону.

[8] Городской префект в Риме — должность, восходящая к республиканскому Древнему Риму. В свое время восстановлена при императоре Окта-виане Августе для ведения городских дел и надзора за населением столицы. Существовала и в средневековье.

[9] Здесь и ниже перечисляются деятели эпохи III крестового похода — последовательно сменявшие друг друга на папском престоле Луций III, Григорий VIII, Климент III, Целестин III, а также английский король Ричард Львиное Сердце, германский император Фридрих Барбаросса, египетский султан Салах-ад-Дин.

[10] Речь идет о последствиях брака Генриха VI, сына Фридриха Барбароссы (император с 1191 года), на наследнице престола королевства Обеих Сицилии Констанции. Генрих лишь после второго похода на юг Италии завоевал основанное некогда норманнами королевство Обеих Сицилии и жестоко подавил восстание норманнских баронов.

[11] Род, из которого происходили германские императоры.

[12] Сестрой датского короля Кнута.

[13] То есть долин рек, текущих в южной Франции.

[14] Латинская империя была основана в 1204 году, после того как участники IV крестового похода захватили Константинополь. Первый ее император — граф Балдуин Фландрский.

[15] Королевство Леон — в то время наиболее могущественное из христианских королевств тогдашней Испании.

[16] Юг Франции; территории к югу от Луары, названные так согласно особенностям диалектов южан. Здесь и был центр альбигойского движения.

[17] Автор слишком подгоняет движение альбигойцев под времена Реформации с ее не только религиозной, но и национальной идеей. В действительности богомильско-катарско-альбигойская ересь не была представительницей идеологии какой-то из возникающих наций. Да и в южной Франции языковое единство было весьма относительным.

[18] Вельфы-- германский княжеский род, известный еще в VIII столетии. В конце XII столетия владели Баварией и Саксонией, претендовали на императорский престол.

[19] В 1210 году Отгон попытался захватить королевство Обеих Сицилии и был отлучен.

[20] В 1122 году в Вормсе было заключено соглашение между римским папой Калликстом II и императором Генрихом V, согласно которому император присутствовал при выборе и посвящении папой епископов и прелатов для службы на территории Германии, оказывая, таким образом, некоторое влияние на их выбор. Теперь же император лишался такого права.

[21] То есть продажи за деньги церковных чинов.

[22] Буквально «запрещение» — запрещение церковного богослужения на определенной территории без отлучения от церкви.

[23] Имеется в виду ограничивавшая королевскую власть Великая хартия вольностей, вынужденно подписанная Иоанном Безземельным в 1215 году.

[24] В январе 1077 года папа Григорий VII вынудил отлученного от церкви германского императора Генриха IV в течение трех дней стоять под стенами североитальянскою замка Каносса.

[25] С 1137 года Арагон и Каталония представляли собой единое королевство.

[26] Арагонские кортесы впервые собрались еще в 1071 году, то есть раньше, чем какой-либо представительский орган в других средневековых государствах Европы.

[27] 19 июля 1195 года арабско-берберские войска Альмохадов разбили кастильскую армию и отбросили христиан из центральных земель полуострова.

[28] То есть Латинская империя.

[29] Династия Неманичей была основана в Сербии Стефаном Неманей в 1170 году. В 1196 году, приняв монашеский обет, Неманя передал престол сыну Стефану Первовенчанному. С последним и боролся другой сын Неманя, Вук. В 1202—1203 годах последний даже владел великожупанским престолом.

[30] «Сиятельный король Далматинский и Диоклеаский» — по названию римской провинции, на которой располагалась часть территории сербского жупанства, а также но резиденции архиепископа.

[31] 'Стефану Первовенчанному в 1217 году.

[32] Именно при Иннокентии начались завоевательные походы Тевтонского ордена на территории расселения пруссов и ордена меченосцев в землях ливов. И в Пруссии, и в Ливонии крестовые походы сопровождались беспощадным опустошением земель, чьи жители сохраняли верность язычеству, и массовыми народными восстаниями против католических завоевателей. Из русских княжеств ордену меченосцев удалось подчинить только мелкие владения в нижнем течении Западной Двины. В 1234 году меченосцы были разбиты отцом Александра Невского Ярославом Всеволодовичем при Юрьеве, а в 1236 году литовцами и земгалами при Шауляе.

[33] Речь идет о царе Киликийской Армении Левоне I (1187—1219 гг.).

[34] Супруга Филиппа Августа, сестра датского короля Кнута.

[35] Имеются в виду Людовик VI Толстый (на престоле с 1108 по 1137 гг.) и Людовик VII (король с 1137 по 1180 гг.). Наиболее известной политической ошибкой последнего был развод с Элеонорой Аквитанской в 1152 году. После брака Элеоноры с Генрихом Плантагенетом Аквитания перешла в домен английских королей.

[36] В 1204 году Филипп отвоевал у англичан Нормандию, а затем несколько герцогств и графств в центральной и южной Франции.

[37] Духовник Людовика VII, бывший регентом, пока король участвовал во втором крестовом походе.

[38] Покупкой имений баронов, отправлявшихся в Святую землю и рассчитывавших получить там новые земли.

[39] Династия, правившая во Франции, начиная с 987 года.

[40] Иоанн был его вассалом, поскольку владел наследственными землями Плантагенетов, лежавшими в синьории Капетингов как французских королей.

[41] На Элеоноре Аквитанской.

[42] Городком.

[43] В 418 году вестготы образовали самостоятельное государство, занимавшее большую часть Аквитании. К этому времени они приняли христианство в его арианском варианте. Арианство названо по имени александрийского священника Ария (умер в 336 году). Основное догматическое отличие учения Ария от православия заключается в признании Христа сотворенной сущностью, посредником между Богом и миром.

[44] «Нарбоннская первая».

[45] Хариберт — один из четырех сыновей Хлотаря I, поделивших наследство последнего. Правил в 561—567 годах.

[46] Верденский договор завершил междоусобные войны наследников Карла Великого (от первой жены-- Лотарь, Людовик, Пипин, от второй, Юдифи, — Карл Лысый) разделом его империи на три государства: Западнофранкское Карла Лысого, Восточнофранкское (будущая Германия) и держава Лотаря (целый ряд будущих полунезависимых территорий от Фрисландии до Италии).

[47] Интересно, что папа Иоанн VIII обещал Бозо императорскую корону в обмен на помощь против феодальных родов, соперничавших с ним в Риме.

[48] В 898—923 годах.

[49] Людовик IV «Заморский».

[50] Первые короли из рода Роберта Сильного, графа Парижского, оказывались на французском престоле еще в конце IX столетия. Однако окончательно королевская власть приходит им в руки в 987 году, когда, свергнув Людовика Ленивого, корону Карла Великого захватил Гуго Капет.

[51] От сына Карла Великого.

[52] Раймонд Тулузский сам отклонил свою кандидатуру, и государем Иерусалимского королевства был избран Готфрид Бульонский.

[53] Имеются в виду Иерусапимское королевство, а также Антиохия, Эдесса и Триполи. Последнее княжество и стало принадлежать наследникам Раймонда (сам Раймонд умер в 1105 году при осаде Триполи).

[54] Именно при нем было основано в 910 г. знаменитое Клюнийское аббатство — сердце будущего церковного обновления.

[55] После смерти в 1024 году Генриха II, последнего представителя Саксонской династии на престоле Священной Римской империи, при папском дворе рассматривалось несколько претендентов на корону. В конце концов императором стал основатель Франконской династии Конрад II.

[56] Плантагенеты — династия английских королей (1154—1399 гг.), происходившая от анжуйских графов.

[57] Вот что говорится о выборах в 1030 году епископа города Пюи Петра: «Non solum clerussed etiam populus et militia elegerunt» — «Выбран не только духовными лицами, но еще и народом и воинами» (Gallia christiana; II, 69В). Последнее указание на этот древний апостольский обычай, который так укрепился в земле лангедокской, относится к 1150 году, по поводу выбора епископа в Узесе, Петра, который «electus est a clero et populo» — «выбран духовными лицами и народом» (Са1. Сhr. VI, 620). — Позднейшие канонические конкордаты Франции при Людовике IX и Франциске I отменили такое избрание, но Карл IX в 1560 году по представлению Собрания Генеральных Штатов повелел, чтобы на вакантную епископскую кафедру избирались три кандидата особым советом из епископов провинции, двенадцать депутатов со стороны горожан и двенадцать со стороны дворян. Одного из представляемых утверждало правительство. Это была уступка старому и популярному обычаю. — Примечание Н. А. Осокина.

[58] Латинское «заступник», один из древнеримских юридических и политических чинов, выступавший в роли представителя чьих-либо интересов.

[59] «Большой совет», «малый совет» и «народ».

[60] Марсель (античная Массалия) был основан в VI веке до нашей эры выходцами из греческого города Фокея.

[61] 1113 год.

[62] 'После 1033 года.

[63] «Воротные», «мостовые», «береговые» деньги — названия налогов, взимавшихся с купцов в Лангедоке да и вообще по всей средневековой Европе.

[64] Наиболее популярные герои любовно-рыцарских циклов песен.

[65] Речь идет о молитве «Отче наш» и о словах «сущий на небесах».

[66] Имеются в виду академические центры философии, богословия, науки, которые имелись в Кордове и Гренаде и находились под покровительством арабских властителей.

[67] То есть с Талмудом.

[68] Цистерцианцы — члены цистерцианского ордена, основанного в 1098 году фактически как ветвь бенедиктинского ордена. Отличачся большей строгостью дисциплины и аскетизмом. Наибольшую известность цистерцианцам принес Бернар Клервоский.

[69] Автор придерживается точки зрения на гностицизм, который существовал еще в первые века христианской апологетики (например, у Климента Александрийского) и к которому были склонны и европейская, и российская наука в прошлом столетии. А именно, гностицизм понимался как реакция античного мира на уже возникшее, совершенно новое явление (христианство). Между тем в нашем столетии, особенно после находки гностической библиотеки в Наг-Хаммади (Египет), становится ясно, что гностическое мировоззрение имеет более самостоятельное значение. Хотя первым гностиком традиционно считается современник апостолов Симон Маг, нет сомнений, что истоки гностицизма исторически лежат там же, где и истоки христианства: в Палестине, точнее же — в иудаизме времен Рождества Христова. Протогностицизм имел иудейские корни. И если собственно иудаизм после событий 1-П веков, после кровавых восстаний против римского господства, закрылся, вернулся к состоянию племенной религии, то христианство и гностицизм оказались широко распространенными именно благодаря идее надплеменного характера откровения Божества. Мимикрия гностицизма под христианство началась только во II столетии, однако точно так же в это время гностицизм принимает отдельные стороны античного философствования, египетской религии и зороастризма. В этом столетии граница между гностицизмом и христианством тонка, порой до неуловимости. Можно вспомнить, например, что катализатором процесса собирания Нового Завета стал гностик Маркион (а скорее христианин-«паулист», то есть признававший исключительный авторитет апостола Павла). Христианство самоопределяется в догматическом и церковном смысле именно во время полемики II столетия, причем принимает некоторые идеи, впервые высказанные гностиками. Из большого количества литературы порекомендуем следующие книги на русском языке: Послов М. Э. Гностицизм II века и победа христианской религии над ним. Киев, 1917. Трофимова М. К. Историко-философские проблемы гностицизма. Москва, 1979. Хосроев А. Л. Александрийское христианство поданным текстов из Наг-Хаммади. I Москва, 1991.

[70] , Симон Маг и Менандр происходили из Самарии. Маркион же, например, происходил из Малой Азии, из Синопа. Полем деятельности Кердона и Маркиона преимущественно был Рим.

[71] Автор базируется на истолковании учения Сатурнина Епифанием, в то время как по древнейшему ересиологу Иринею Лионскому у Сатурнина, как и у большинства гностиков, нет строгого «манихейского» дуализма. Происхождение зла объясняется как ошибка, зависть, отпадение неких созданных Богом сущностей (в данном случае — ангелов), в свою очередь создавших человека.

[72] То есть «хлебоедцы». Автор перечисляет секты по изложениям у поздних латиноязычных («малых») ересиологов.

[73] Адамиты почитали носителем откровение Адама, николаиты (одна из древнейших сект, что видно по Апокалипсису Иоанна) вели свое учение от диакона Николая — одного из диаконов, поставленных еще апостолами.

[74] Перечисляются иудеогностические учения (каиниты, сефиане), в которых носителями Откровения почитались различные персонажи Ветхого Завета.

[75] Еще раз повторим: дуализм был характерен для манихейства, но не для гностицизма I—II веков.

[76] Новатиан — представитель крайнего крыла христианского духовенства, возражавшего после гонений императора Деция в 251 году против возвращения в церковь людей, смывших с себя крещение.

[77] Движение донатисгов (от имени карфагенского епископа Доната) возникло в 311 году под лозунгами, схожими с лозунгами новатиан.

[78] Перечисляются секты первой половины II столетия, названные либо по их создателям, либо («архонтики») по тому, что они разделяли Бога-Создателя и Архонта, правившего созданным миром.

[79] Автор смешивает собственно гностических авторов — Валентина, Кар-пократа, Гераклита, Патрикия — и христианских учителей II—III вв. (Ори-ген, Павел из Самосаты), создавших концепции, которые позже были отвергнуты ортодоксальным христианством. Что касается влияния неоплатонизма на Оригена, то оно не имело места совершенно — уже хотя бы потому, что Ориген умер в 254 году, когда римский кружок Плотина, основателя неоплатонической концепции, только создавался.

[80] Люди божьи (христововеры, хлысты) — одна из форм старого русского сектантства, возникшая в последней трети XVII века в крестьянской среде. Основателем секты считается костромской крестьянин Даниил Филиппович. Для идеологии христововеров характерна проповедь аскетизма, вплоть до отказа от семьи и брака. Последователи учения объединились в общины (так называемые «корабли»), во главе которых стояли «христы» или «богородицы», — по учению христововеров, Христос может вселиться в каждого верующего. Христововеры отвергали церковь, Священное Писание, во имя Святого Духа, который, по их мнению, может снизойти на каждого. Ради последнего и совершались так называемые радения (то есть коллективные моления), представлявшие собой пляски с самобичеванием, глоссолалиями и пророчествами. — Примечание К. Е. Нетужилова.

[81] Автор рассказывает совершенно баснословную историю жизни Мани. Известно, что последний родился в 216 году в знатной парфянской семье, проживавшей в Вавилонии. Здесь он пребывал в иудео-христианской секте элкасаитов, где и познакомился с гностическими учениями. Влияние зороастризма и буддизма на него относится к более позднему, зрелому периоду. В северной Индии и Средней Азии Мани был дважды, но уже как проповедник собственного учения, а не как ученик. Что касается «древних магов», чей дуализм он якобы проповедовал, то нужно сказать, что дозороастрийские верования иранских ариев, судя по всему, были близки индоарийским с их разделением асуров и левов по функциям и космогоническому старшинству, но не с точки зрения моральной оценки. Таким образом, строгий дуализм «древних магов» — преувеличение.

[82] Благой и злой боги зороастризма.

[83] Плерома — «полнота» (греческое), идеальное место, в котором находятся высшие существа (зоны), созданные Богом прежде возникновения мира, и в которую возвращаются все отпавшие духовные (световые) частицы.

[84] 'Согласно зороастризму Ариман либо уничтожается полностью, либо навечно заключен в аду.

[85] 'В данном случае под магами следует понимать зороастрийских священников, противившихся распространению манихейства в Персии. Шах Бахрам I заключил Мани в тюрьму, где тот и умер в 276 году.

[86] 'Осужден епископским синодом в Трире в 386 году.

[87] 'Павликианство возникло в Армении в середине VII столетия. Названо, видимо, по имени апостола Павла, возможно, имеет генетическую связь с паулистскими церквями 1—11 веков. Основатель движения — армянин Константин Сильван.

[88] Христианский монах Пелагий (360—420 гг.) утверждал, что любой человек без помощи Церкви в состоянии добиться совершенства и спасения.

[89] Скорее следует говорить о влиянии на Ария Оригена с его интеллектуализмом и опасениями многобожия в почитании Троицы.

[90] Эоны — мистические живые существа, населяющие Плерому и олицетворяющие отдельные стороны божественной природы.

[91] Подобная связь, конечно же, надумана, ибо различия между Отцом и Сыном у ариан приводило не к равноначалию их, а к строгой субординации в Троице.

[92] Традуционизм — учение о передаче человеческой душой своей природы душе, рождающейся от нее. Таким образом, родители живут в детях, затем в детях детей и так далее. Метемпсихоз — учение о душепере-селении, о возрождении души после смерти в ином теле.

[93] Павликиане как политическая сила были окончательно разгромлены в 872 году.

[94] Буквально: «молящиеся» — от греческого «молитва».

[95] Православие было принято в Болгарии в 865 году. Однако до тридцатых годов следующего столетия в ней оставалось сильно дуалистическое движение.

[96] Вероятно, все-таки имеется в виду болгарский царь Борис (в крещении-- Михаил), который некоторое время колебался, какому иерарху — римскому или константинопольскому-- поручить крещение страны.

[97] Во второй половине IX столетия Германское (Восточно-франкское) королевство, особенно при Людовике Немецком, вело постоянный натиск на восточных своих соседей — поморских славян, Великоморавское и Болгарское царства.

[98] Имеются в виду Кирилл и Мефодий.

[99] *' На наш взгляд, говорить о славянском дуализме следует более чем осторожно, ибо он легко вписывается в обычную архаическую систему оппозиций, через которые древний человек описывал Космос. В таком случае любое противопоставление (Зевс — титаны у древних греков, Перун — Белес у тех же славян) может быть проинтерпретировано как дуалистическое. Между тем, как показывают источники, Бслобог и Чернобог оба являлись предметами культа, чего не могло бы быть в случае строгого дуализма. К тому же эти боги не выступали в качестве глав славянского пантеона или же предельных обобщений всего мироздания.

[100] Алексей Комнин правил в 1081—1118 годах. Бороться с манихеями ему пришлось уже в первые годы своего правления, когда «манихейские» войска отказались служить ему и даже создали во Фракии подобие самостоятельного государства. Описанные события относятся к самому концу XI столетия.

[101] Самуил — царь Западно-Болгарского царства, правивший в 997—1014 годах.

[102] К сожалению, автор не упоминает о таком интересном явлении, как боснийская Церковь, сложившаяся к середине XIII столетия под влиянием богомильства. Против ее сторонников организовывались крестовые походы, высылались церковные миссии, однако Боснийская церковь просуществовала до завовевания Боснии турками, то есть до второй половины XV века.

[103] Симону де Монфору (господин Моп(еГоПе).

[104] Это происходило уже в семидесятых годах XI столетия.

[105] В это время Францией правил Роберт II (996—1031 гг.).

[106] То есть опускать под воду и держать до того момента, пока человек не начинал захлебываться.

[107] Папа Евгений III (1145—1153 гг.).

[108] Во время испытания водой людей бросали в воду связанными, иногда--с грузом на шее. Предполагалось, что лишь вмешательство высших сил, радеющих за праведников, может спасти их.

[109] «Взвешенные учения».

[110] «Но, когда пришла полнота времен, Бог послал Сына Своего, Который родился от жены…» (IV, 4).

[111] «И Я умолю Отца, и даст вам другого Утешителя, да пребудет с вами вовек, Духи истины…» «Когда же приидет Он, Дух истины…» (XIV, 16-17; XVI, 13).

[112] Смотри: Исайя, VI.

[113] Греческое, буквально — «ремесленником». Люцифер лишь обрабатывает наличный материал, не создавая ничего собственно нового.

[114] Что вполне естественно: душа, индивидуальное начало — нечто принципиально новое, в то время как демиург лишь видоизменяет уже существующее.

[115] «Адам познал Еву. жену свою; и она зачала, и родила Каина, и сказала: приобрела я человека от Господа…»

[116] Так, Константин Великий принял крещение именно на смертном одре

[117] Имеется в виду папа Сильвестр I (314—335 гг.), на понтификат которого падает превращение при императоре Константине христианства в государственную религию и союз Церкви с императорской властью. Именно в это время Церковь начинает становиться богатым собственником, сам же Сильвестр принимал от императора огромные подарки, практически не сопротивляясь Константину, даже когда тот стал клониться к арианству.

[118] Молокане — одна из разновидностей духовного христианства в России. Основателем молокан был бродячий деревенский портной Семен Уклеин, назвавший свое учение «чистым молоком духовным» (отсюда и название молокане). Молокане отрицали церковную иерархию, монашество, иконы, мощи святых и тому подобное. Вся внешняя обрядность отвергалась, как не подлежащая рациональному истолкованию. В качестве единственного источника истины рассматривалась Библия, на основе которой составлялась четкая регламентация веры, быта, общественного поведения. Ценностные ориентации молокан предусматривали умереность, труд, трезвость, верность семье и домашнему очагу. Предпиывалось избегать контактов с государством в виде присяги, военной службы и тому подобного, а также крепостной зависимости. Религиозгый культ молокан сводился к молитвенным собраниям, проповедям и пению духовных песен. Роль священнослужителей исполняли так называемые «старцы». — Примечание К. Е. Нетужилова.

[119] Арнольд Брешианский, казненный папой в 1155 году, критиковал стяжательство церкви, проповедовал евангельскую бедность, расходился с традиционными трактовками причастия и крещения.

[120] Проповедовать Вальдо начал около 1175 года.

[121] Этим папой был Александр III.

[122] Общины вальденсов существовали еще в начале XX столетия.

[123] В отличие от православия, отрицающего исхождение Духа от Сына (что является главным догматическим основанием раскола восточной и католической церквей).

[124] Духоборы — одно из направлений старого русского сектантства, относящееся к духовным христианам. Первые духоборы появились в Воронежской губернии в середине XVIII века. Духоборчеству была чужда сектантская исключительность, и принадлежность к их обществу не полагалась ими в качестве непреложного условия спасения (оно достигалось всеми людьми, избравшими образ жизни, принятый в духоборчестве) Духоборы отвергали духовенство, монашество, храмы, церковные таинства. Библии противопоставляли так называемую Животную (то есть Живую) книгу, состоявшую из псалмов, сочиненных самими духоборами. «Книга» была устной, передаваемой из рода в род и постепенно обобщаемой. — Примечание К. Е. Нетужилова.

[125] Имеется в виду индульгенция.

[126] Пуритане — английские кальвинисты, протестовавшие против недостаточной, на их взгляд, реформы церкви, происходившей в Англии в XVI—XVII веках. Критиковали англиканскую обрядность, стремились к чистоте и простоте нравов, не отрицали возможности получения честным трудом богатств, которые, впрочем, не должны были идти на удовольствия. В конце XVII столетия подверглись гонениям; многие из них бежали в английские колонии Северной Америки.

[127] В 1189 году Ричард Львиное Сердце отправился в крестовый поход.

[128] В 1192 году, по возвращении из Святой земли, Ричард был веролом-захвачен в плен австрийским герцогом Леопольдом V, передавшим) Генриху VI. Предложение германского императора отдать Ричарду земли в южной Франции, которыми Генрих в реальности не владел (как вы в качестве компенсации за «моральный ущерб»), не отменяло того огромного выкупа, который был вынужден заплатить Ричард.

[129] После 1033 года.

[130] Как говорится в «Деяниях апостолов», Гамалиил — «законоучитель, уважаемый всем народом» (V. 34). Во время разбирательства после ареста апостолов он призывает синедрион отпустить пленников, в качестве основания к тому произнося фразу, цитируемую Иннокентием III (там же, 35-40).

[131] См. Евангелие Матфея, XXIV, 45; Евангелие от Иоанна, VIII, 34.

[132] То есть после взятия в 1204 г. Константинополя.

[133] Речь идет о будущем ордене доминиканцев, утвержденном в 1216 году папой Гонорием III.

[134] То есть избирателям (лат.).

[135] Как раз в это время Филипп Август отвоевал у английского короля (тогда уже Иоанна Безземельного) Нормандию (к 1204 г.) и вел успешную борьбу за наследственные земли Плантагенетов — Мен, Пуатье, Анжу, Турень.

[136] В том же, 1208 г.

[137] Лат. «со стороны». Подразумевается, что новый легат, Милон, будет беспристрасным.

[138] В это время союзником Иоанна Безземельного выступал германский император Оттон IV Брауншвейгский (Гордый), кстати коронованный Иннокентием в императоры в 1209 же году. Одной из причин союза с Англией было то, что Оттон являлся племянником Ричарда Львиное Сердце, воспитывался при английском дворе и имел титул графа Пуату, что ставило его в сложные феодальные отношения и с Филиппом-Августом и с Иоанном.

[139] Божий мир — период времени, в течение которого церковь налагала запрет на военные действия. Это мог быть срок, специально оговоренный папским указом, или указом местного иерарха. Помимо него военные действия запрещалось вести во время и в канун церковных праздников, а также в обычные дни — с вечера субботы до утра понедельника.

[140] Поскольку, как мы уже видели, владения Раймонда охватывали земли как французской короны, так и (в левобережном Провансе) императоров Священной Римской империи.

[141] Тамплиеры (фр. — храмовники), члены рыцарского ордена, основанного в Иерусалиме в 1118 г. Для защиты паломников. Названы так, поскольку их резиденция была расположена рядом с церкви, находившейся на месте храма Соломона. Представляли собой наиболее реальную силу в крестоносных государствах Ближнего Востока, обладали огромными блгатствами, вели торговую, банковскую деятельность. С XIII века начинают основываться в Европе (прежде всего — Франции), где их богатство и эзотеризм некоторых обрядов начинают вызывать настороженность. В 1307 г. тамплиеры будут обвинены в ереси; несмотря на массу исторических исследований, процесс 1307 г. против тамплиеров скорее ставит вопросы, чем раскрывает истинный характер деятельности членов ордена. Госпитальеры (или «иоанниты») — названы по госпиталю Святого Иоанна в Иерусалиме. Орден госпитальеров был основан примерно в то же время, что и орден тамплиеров и со схожими обязанностями. Уже в начале XIII столетия имели немалые земельные владения в Европе (в том числе и во Франции). После того, как в 1530 г. иоанниты становятся владыками Мальты, орден часто называют Мальтийским.

[142] Значительные территории Прованса, как мы знаем, находились в его ленном владении.

[143] Захвативший, как мы уже указывали, Ричарда Львиное Сердце во время возвращения того из Третьего крестового похода.

[144] То есть линия обложения вокруг города, прерывающая возможность каких-либо связей осажденных со своими союзниками.

[145] Начало молитвы Св. Духу.

[146] Стефана Лангтона, друга молодости Иннокентия III, избранного на должность Кентерберийского архиепископа в 1205 году (смотри первую главу).

[147] То есть путем так называемого Божьего суда.

[148] 'Имеется в виду кордовский эмир Абдуррахман, с которым Карл сражался во время похода 778—779 годов, ставшего знаменитым благодаря битве в Ронсевальском ущелье.

[149] Имеется в виду битва при Лас-Навас-Де-Толосе (к северу от Кордовы), где войска испанских королевств Кастилии, Леона, Арагона и Наварры, а также многочисленные вспомогательные войска из Европы нанесли 12 июля 1212 года поражение армии династии Альмохадов. Это сражение считается переломным в Реконкисте: отныне стратегически инициатива принадлежала христианским государствам.

[150] Турпен, архиепископ Реймса, жил в 753—794 годах. Неизвестно, участвовал ли он в походах Карла Великого. Однако в «Песне о Роланде» он — один из спутников Роланда, ободряющий рыцарей во время битвы в Ронсевальском ущелье и разящий мавров сам.

[151] Мухаммед ан-Насир правил государством альмохадов в 1199—1211 годах. Автор называет противников христиан «африканцами» потому, что исторический центр государства альмохадов, как и основные их владения, лежал в Северной Африке (охватывая территории от Марокко до Ливии).

[152] В 1195 году при Аларкосе (также к северу от Кордовы) Абу Юсуф Якуб аль-Мансур, тогдашний халиф альмохадов, победил кастильскую армию.

[153] Псалом 27: «К тебе взываю, Господи, не будь безмолвен для меня!..»

[154] То есть стенобитная машина, укрытая навесом.

[155] Как раз в то же время, как мы видели из первой главы, происходило. завоевание и освоение Ливонии-- территорий прибалтийских язычников (в частности, Рига была основана как орденское укрепление в 1201 году).

[156] Имеется в виду, что Монфор, чьи предки пострадали от Людовика VI Толстого, начавшего объединение феодов, расположенных в среднем течении Сены, вел себя на Юге подобно древнему врагу своего рода.

[157] Далее в памятнике везде под именем Графа подразумевается Монфор. — Примечание автора.

[158] То есть еще не оцененные, подлежащие только оценке. В случае продажи еще не оцененных центральной властью владений процент, взимаемый графом, мог оказаться меньше того, который он получил бы при правильной оценке.

[159] 'Речь идет о том, что часть феодов, которыми владел Раймонд Тулузский, находилась в опосредованном ленном владении короля Арагона как преемника прав Барселонского графства. В результате Раймонд в некотором смысле был ленником и Филиппа Августа, и Педро. Последний мог считать себя оскорбленным поведением Монфора против его опосредованного вассала.

[160] Евангелие от Матфея XVIII, 20.

[161] Разногласия Отгона Брауншвейгского с папой были вызваны попыткой императора в 1210 году захватить Сицилийское королевство, которое папа считал своим леном.

[162] То есть альмохадского халифа Мухаммеда ан-Насира.

[163] На самом деле этот прием известен еще с античных времен и имеет своей целью уберечь вождя от неприятеля, который всегда направляет свои ударные отряды против человека с царскими знаками отличия.

[164] Речь идет о событиях, происходивших после 1208 года, года смерти соперника Оттона Филиппа Швабского. Браком с Беатрисой он временно примирился с Гогенштауфенами, из рода которых происходил Филипп. Регалии — доходы с вакантных епископских мест, поступавших в императорскую казну, однако обещанные Оттоном папе.

[165] В это время графиней Фландрии была Иоанна Константинопольская.

[166] Эдуард Исповедник, король англосаксов в 1042—1051 годах. Боролся с датскими нашествиями, опираясь при этом как на местную знать, так и на нормандцев (воспитывался в Нормандии). Именно нормандские феодалы, окружавшие его, и получили целый ряд привилегий. После норманнского завоевания Англии в 1066 году Вильгельм Завоеватель не подтвердил эти привилегии. Зато еще более расширил их, даровав баронам первую Хартию вольностей, Генрих I из нормандской династии (1100—1135 гг.).

[167] Гегемоном Уэльса в те годы был правитель независимого Северного Уэльса Ллевелин-ап-Иорверт (1194—1240 гг.). Королем Шотландии являлся вассал Иоанна Безземельного Александр II (1214—1249 гг.).

[168] Была дана Иоанном на лугу Раннимед, находящемуся близ Виндзора.

[169] Отныне баронов можно было судить лишь судом из равных им по положению.

[170] Создавался комитет из двадцати пяти баронов, имевший право начинать войну против короля в случае невыполнения им условий Хартии.

[171] Людовик VIII, тогда еще принц Луи, был женат на внучке Генриха Плантагенета, отца Иоанна Безземельного. Следовательно, он имел определенные права на английский престол. В 1216—1217 годах с ним боролись сторонники абсолютистской власти, поддерживаемые Римом. Формально во главе их стоял Генрих III, сын Иоанна (тогда ему было только девять лет). Позже он проводил последовательную антибаронскую политику, что привело к гражданской войне 1263—1267 годов, где во главе восставших стоял сын Симона де Монфора.

[172] Речь идет, напомним, о католическом завоевании Прибалтики.

[173] В 1303 году Гильом Ногаре, ближайший советник Филиппа Красивого, захватил Бонифация VIII в его резиденции в Ананьи и избил папу. Вскоре Бонифаций умер, после чего наступил ряд слабых пап, находившихся под влиянием французских королей и, более того, местопребыванием имевших Авиньон (так называемое «Авиньонское пленение пап»).