История альбигойцев и их времени (Осокин)/Том первый/Глава первая/4

Материал из Викитеки — свободной библиотеки
История альбигойцев и их времени — Том первый. Глава первая. Обзор феодальной, государственной и социальной истории Лангедока в связи с причинами альбигойских ересей
автор Николай Алексеевич Осокин (1843—1895)
Опубл.: 1869. Источник: История альбигойцев и их времени / Соч. Николая Осокина. Т. 1. — Казань: Унив. тип., 1869.

Там, где только говорили этим языком, всегда сохранялась своя цивилизация и собственная культура. Этот плодородный край с роскошным климатом умещается между Францией, Италией и Испанией. Два великих моря, избороздив его берега удобными гаванями, призывают обитателей к промышленной и торговой жизни. Сама природа определила ему это назначение, сделав его посредником между южными краями Европы и ее северо-западными государствами; она же придала подвижность, предприимчивость, поэтичность, страстность и вместе с тем легкомыслие тому народу, который населял эту страну. Римляне имели здесь две большие провинции: то были Галлия Аквитанская, позднее Гиеннь, и Галлия Нарбоннская, впоследствии Лангедок с Провансом. Как государственное тело, оно, естественно, не могло быть крепким и прочным: мелкие владения, а еще лучше независимые, самоуправляющиеся города, — это более согласовалось с местными географическими и общественными условиями. Нельзя даже обозначить с точностью тот народ, который постепенно здесь сложился. Язык был один, но он не только не способствовал обединению племени, но даже не стал именем страны, в которой был в употреблении.

Наименования Аквитании, в ее широком смысле, и после римлян были неустойчивые и неопределенные: Готия, Романия, Прованс, Лангедок, Аквитания. Каждое из них относимо с большей долей справедливости к ее отдельным частям. Сам язык назывался то провансальским, то лемузенским {19}), но чаще и раньше — собственно романским. Этот язык призван был играть большую роль в духовной истории средневековой Европы. Границей его распространения на севере была линия, проведенная через Сентонж, Перигор, Лемузен, Овернь, Лионнэ и До-финэ; на юге он проникал в глубь Испании, захватывая Каталонию {20}); этим же языком говорили в пределах Савойи и даже Женевы, Лозанны и южного Валлиса. Образованность будто всегда была сроднившейся с южной почвой. Когда Париж был еще жалкой бургадой[A_42], Тулуза, Нарбонна, Арль, Бордо считались населенными и цветущими городами, украшенными всем блеском римской цивилизации и утонченностью жизни. О школах Марселя говорит Тацит; в Отене и Бордо учили Евмен и Авсоний; с которыми они свыкались с первых воспоминаний детства. Тулуза, царица южных городов, считалась Афинами Галлии — там блистали лучшие риторы римского времени, в ней воспитывались родственники императорского дома. Ювенал предлагал поэтам искать убежища в Галлии.

Христианство быстро прижилось в долинах Роны, Гаронны и Луары; здесь пылкий темперамент жителей ознаменовал первые годы его мученичеством и отшельническими подвигами. В то же время в высшем сословии христианство сумело совместиться с обычаями старой античной жизни лучших времен Империи, тем более что галльская аристократия сделалась уже вполне римской. Епископы и сенаторы нарбоннских и аквитанских провинций проводят жизнь в своих роскошных поместьях так, как некогда проводил ее Цицерон, удаляясь в свое тускуланское уединение. Лампридий, Севериан, Дом-нул, Феликс, Консенций, сам Сидоний поют хвалу наслаждениям и природе в то время, когда их родина переходит незаметным путем в руки варваров. Клермон-ский епископ и нарбоннский вельможа, будто веселые трубадуры, воспевают стихами прелестный климат страны, а музыканты Нарбонны и Безьера торопятся предложить свои мелодии. Весело и беззаботно-счастливо проходила жизнь романцев даже тогда, когда Гонорий уступил часть их земли вестготам и варвары постепенно захватывали страну. Вестготское королевство со своей столицей Тулузой раскинулось по обе стороны Пиренеев.

В массе своей вестготы были ариане, и вот один из альбигойских элементов уже с первых времен самостоятельности Юга прививается на его почве[A_43].

Столетие спустя франки одолевают вестготов и оттесняют их к югу; только одна часть Септимании, названная Готией (именно Лангедок без диоцезов Тулузы и Альби, или по римскому счету Narbonnes prima[A_44]), остается за ними по сию сторону Пиренеев, и она-то делается ареной всех тех войн, которые совершались впоследствии из-за обладания этой заманчивой страной.

В начале VII столетия арабы разрушили царство вестготов; Карл Мартелл в 732 году с трудом остановил их уже в самом сердце Галлии, Эд, герцог Аквитанский, помогал ему в войне с мусульманами.

Пипин Короткий окончательно очистил от арабов весь Лангедок и присоединил его к своей монархии (около 760 г.).

А между тем мусульманство уже успело оказать свое влияние на нравы страны, тем более что, и изгнанное, оно заняло соседнюю Испанию. Естественно, что южанам и теперь и после придется быть в постоянных столкновениях и сношениях с людьми иной цивилизации, иных понятий, иной религии.

В обширном государстве Пипина герцоги и графы сделались королевскими наместниками, исполнителями его повелений. Некоторую самостоятельность успела приобрести с давнего времени династия аквитанских герцогов, получившая владения от одного из древних королей франкских — Хариберта[A_45].

Карл Великий в 778 году образовал особое королевство из Аквитании со столицей в Тулузе. Более столетия Аквитания имела свое независимое существование, Лангедок входил в нее некоторое время, пока не был соединен под одно управление с испанскою маркой (818 г.). Будущий император Людовик был ее королем в продолжение 778—814 годов. Он провел эти годы в борьбе с арабами и гасконцами. Когда наступило время распада империи Карла, она выработала в себе новые политические формы.

Понятно, что после Карла Великого монархия не могла удержать своих обширных пределов, как не могла объединить разнообразные национальности. Людовик Благочестивый предоставил юг своей империи в управление сыну Пипину под именем Аквитанского королевства; туда входила Аквитания собственно, то есть нынешняя Гиеннь, герцогство Гасконь, марка Тулузская и графство Каркассонское. Наместники домогаются самостоятельности. Из прибрежной полосы Лангедока вместе с маркой Испанской составляется герцогство Септимания, вверенное императором другому сыну, Лотарю; его столицею была Барселона.

В сущности и тут управляли наместники, мало-помалу сжившиеся со страною и укоренившиеся в ней. Так, например, славился герцог Бернард, игравший такую важную роль в междоусобиях царствования Людовика и выигравший от них больше других. Он присоединил к Септимании Тулузу.

Аквитанцы настаивали на своей самостоятельности под властью династии Пипина; император взялся за оружие и, несмотря на противодействие из Германии, усмирил недовольных. Малолетний Пипин II был увезен из Аквитании. «Он слишком юн и неспособен, — говорит Людовик Благочестивый, — чтобы управлять народом, которому более всего свойственно легкомыслие и страсть к новизне. Его присутствие в стране тем более опасно, что главнейший недостаток аквитанцев заключается в их отвращении к иностранцам, так как они любят управляться сами собою под властью того государя, который им придется по нраву».

Император умер в 840 году. Лотарь, поддерживавший своего племянника, возвращает аквитанцам их государя. Их патриотизм, поддерживаемый Италией, способен был устоять в переменчивой борьбе с соединенными силами Карла Французского и Людовика Немецкого. Хотя по Вер-денскому договору (843 г.)[A_46] Пипин был лишен престола и Аквитания должна была отойти к Карлу Лысому, но национальный дух, уже и тогда чувствовавший свою особенность от Франции, отстоял независимость страны. Голод, зараза, стаи хищных зверей опустошали страну, а война не прерывалась; южане с геройством сражались за права своего государя.

После небольшого перемирия с Пипином Карл Лысый кинулся на Тулузу; ее оборонял герцог Бернард, Короля франков встретило энергичное сопротивление. В одной из вылазок храбрый защитник города попал в плен к Карлу, который собственноручно заколол его кинжалом. Однако город не капитулировал. Два раза приходил Карл осаждать Тулузу, и все напрасно. Но в третий раз начальник города Фределон отворил ворота, за что получил от Карла тулузское графство в собственное владение.

Пипин II же пока был признан королем на условиях верховного покровительства короля франков. Карл мечтал об итальянской короне и ради нее торопился приобрести дружбу отдельных государей и баронов. 12 июня 877 года в собрании вассалов в Керси он узаконил формальным актом феодализм, хотя на деле тот существовал уже ранее. В результате королевская власть становится одной тенью. Отныне наследственность наместников Аквитании признана юридически. С керсийского акта идет самостоятельный род тулузских графов, который тянется вплоть до XIII столетия.

Аквитанцы борются со своим королем и с врагами христианства арабами и норманнами. Обманутые, они всюду ищут себе государя. От Карла Лысого переходят к Людовику Баварскому, потом предлагают корону его сыну, потом одному из сыновьев Карла Лысого, потом опять Пипину, наконец не хотят звать никого. Пипин, дважды плененный войсками императора Карла, умер в монашестве; он почти обезумел под конец жизни. Карл Лысый успел заставить признать свои права в стране и поставить в ней своего сына Людовика Косноязычного. В год своей смерти он грамотой упрочивает новый великий авторитет Европы: римский епископ получает могучий титул «рара universalis». Так европейские государи сами сооружают и признают над собой силу, которая в страхе заставит их склонить головы.

Смерть Карла Лысого, умершего через несколько месяцев после этого, открыла папскому престолу ряд блистательных возможностей. Везде мы видим отсутствие королевской власти и множество постоянно ссорившихся между собою властителей.

Людовик Аквитанский становится королем Франции и соединяет в одно оба королевства, и таким образом мысль Карла Великого о самостоятельном южном государстве в его потомстве не была осуществлена. Феодализм уже был так могуч, что без соглашения с князьями и баронами сын Карла Лысого не решается на коронование. Королевская власть становилась совершенно бессильной. Бернард, маркиз Готии и Оверни, свирепый, неукротимый, уже давно отлученный церковью, был самым опасным врагом короля, и он же был опекуном королевских детей!

В это время анархии на берегах Роны возникает новое государство — Арелатское, или Провансальское. С давних пор нижняя Бургундия состояла из двух отдельных частей, разделенных рекою Дюранс, — то были на севере маркизат Арелатский и на юге между Роной, Дюрансом, Альпами и морем — графство того же имени. Королем стал Бозо, родственник итальянского короля Гуго. Он сам происходил из царского рода; честолюбие его жены, поддержка папы, симпатии вассалов и епископов наделили его короной восточной части Юга[A_47].

Следует заметить, что на судьбы Лангедока значительно влияли также многочисленность и могущество духовных феодалов. В IX столетии за Церковью было почти две трети всех поземельных владений. Понятно, что духовенство, обладая такими богатствами, не чувствовало особого призвания к подвижнической жизни и не служило примером умиротворения страстей. Своими светскими склонностями духовенство давно пришло в разлад со своим назначением. Еще Людовик Благочестивый, будучи королем Аквитании, боролся против такого явления и по возможности устранял его, хотя достичь полного торжества не смог.

Во многом то, что вызвало альбигойскую войну, создал Людовик Благочестивый. Уже с его времени начинает развиваться в стране та цивилизация, которая после послужила образцом для других средневековых народов. Дух южан издавна находил себе выражение в литературе. Склонные к удовольствиям, но многосторонние по характеру, романцы первые стали вдохновляться идеей креста. Настроенные мыслить свободно в вопросах веры, они же пока со всею пылкостью темперамента преклоняются перед католической догмой и обрядностью.

Для нас важно указать на эту подвижность, внезапную переходчивость, на эти крайности народного характера лангедокцев. Более, чем в ком-нибудь после кастильцев, в них зарождаются типичные черты будущего рыцарства; в устах этого народа в эпоху духовного сумрака слышатся родные поэтические стансы, и в его литературе появляются памятники, что особенно важно, на народном языке. Тогда как варварская, едва понятная латынь царила в остальном мире Запада, преграждая свободу и свежесть мысли, провансальцы уже пишут на своем мелодичном наречии. Такое явление дало в некоторой степени справедливое основание патриотам Юга считать свой язык, ранее других получивший грамматику, отцом всех романских языков. Оставляя в стороне верденский памятник провансальской письменности второй половины IX века [1_21], заметим, что в течение X столетия появляется несколько литературных эпических произведений на народном языке. В одной позднейшей рукописи дошла большая песнь о Боэции в двухстах пятидесяти семи стихах, составленная около середины X века. Поэма «О страстях господних» и легенда о святой Лео-дегарии написаны на языке полупровансальском, полуфранцузском; в некоторых латинских стихотворениях прорывается народная речь Юга.

С течением времени провансальские литературные памятники начинают появляться чаще и чаще, а в XII столетии за ними уже упрочивается высокое художественное достоинство. Скоро язык романский делается языком трубадуров, и тогда он получает глубокий исторический смысл, как орудие того протеста, который способствовал подрыву всемогущего папского авторитета. Так, вследствие подвижности племенного характера народная литература радикально изменила свое направление, сделавшись еретическою.

До того времени, пока сложилось рыцарство и пока трубадуры стали воспевать его вместе с наслаждениями, издеваясь над предметами священными для многих, страна лангедокская успела пройти через все степени анархии. Повторим, что для ясного понимания положения и условий страны в какой-либо момент надо знать предшествовавшие ее судьбы, по крайней мере в общих чертах. Оттого мы так рано начали политический очерк Лангедока, предварив даже время возникновения феодальных государств, опрокинутых на Юге только альбигойской войною. Эти государство появились во времена, когда династия Карловингов уже была близка падению.

Самым деятельным соперником падавшей династии был Эд, внук упомянутого Фределона Тулузского, сын Раймонда I (852—865 гг.) и брат своего предшественника Бернарда (865—875 гг.). В качестве государя Тулузы он назывался графом, как наместник марки Септимании — маркизом, как владетель части Аквитании, т. е. Альбижуа и Керси, — герцогом. Эд около 878 года успел присоединить к Тулузе альбигойскую землю, названную так по имени города Альби, страну, получившую после столь громкую известность как центр знаменитой ереси. Там Карлом Великим был поставлен граф Раймонд; после в Альби и Лотреке сидели виконты. Династия собственно альбийских феодалов идет от Одона I с середины X века. Раймонд Бернард (с 1062 года) придал ей особенную славу. Браком и наследством он прибавил к землям Альби и Нима графства Каркассон и Разес с виконтством Безьер. Это был самый сильный из вассалов тулузских.

Вообще графам тулузским выпала счастливая роль быть поддерживаемыми блеском и могуществом своих вассалов. Они воспользовались наследством Каролингов, и, когда каждая земля, лежащая вокруг какого-либо замка, стремилась сделаться самостоятельной, когда в городах Юга, связанных столькими республиканскими преданиями с далеким прошлым, возрождался дух самостоятельности, наследники Одона успевают получить верховный надзор за всем этим движением, захватить сюзеренитет. Они дали Тулузе тот авторитет, который простирался на все области политической, духовной и особенно церковной жизни. Действительно, немного спустя тяготение ереси из альбигойской области переходит в Тулузу, эту столицу Юга. Перед закреплением феодализма Тулуза видела в своих стенах съезд чинов феодальных, духовных и светских, под председательством местного епископа — это было замечательное государственное собрание, на котором юридически в такую раннюю пору (начало X века) были положены основания политической жизни Лангедока, разрушенные только альбигойскими крестовыми походами.

Уже тогда графу тулузскому были подвассальны другие бароны Лангедока. В то время, когда во Франции сидел Карл Глупый[A_48], дети Одона тулузского недаром именуют себя государями и маркизами Готии, подразумевая тем власть над Руэргом, Керси и Альбижуа. В силу феодальной чести они не отвергают сюзеренство французское, но никакой современный феодал Франции не мог сравняться в ту пору с графами тулузскими по могуществу. Политические события как нельзя более благоприятствовали усилению независимости и могущества тулузских государей.

В союзе с Вильгельмом Овернским тулузский граф Раймонд II в 923 году уничтожил в большом сражении силы норманнов, которых погибло за раз до двенадцати тысяч человек; там же пал и сам победитель. Родственник тулузского дома водворяется около этого времени на французском престоле[A_49]. Однако преемникам Карла III пришлось выдержать борьбу с Раймондом III Тулузским, умершим в 950 году, последним титулярным герцогом Аквитании. Рауль Бургундский пришел с большим войском на Юг; избегая сражения, граф Тулузы принес ему обыкновенную феодальную присягу в верности. Когда впоследствии права и власть Капетингов упрочились, эта присяга по наследству перешла к ним[A_50]. Она ничем не умаляла господства тулузских графов внутри государства; имена северных королей украшали только заглавия государственных актов.

Все более и более отчуждались два народа, их цивилизации, их государи. Номинальная связь не могла мешать полной отдельности и обособленности Юга в эпоху, избранную нами, и такая связь становилась одним преданием. Французские короли напомнят ее, но лишь для того, чтобы поработить страну северному абсолютному началу.

Между тем, обеспечивая графов тулузских с севера, феодальная присяга давала им возможность закрепить свои отношения с собственными феодалами, которые иногда, как, например, при Вильгельме III, получали поддержку из Франции. Жена Вильгельма принесла ему в наследие часть Прованса, отчего его наследники имели титул маркизов провансальских. Его сын Понс (1037—1060 гг.) прибавил к тому еще титул палатина, как воспоминание о происхождении династии наместников Аквитании[A_51].

Пользуясь постоянным смятением, духовенство укрепляет свою власть и увеличивает церковные бенефиции. Но попытки Церкви утвердить мир и спокойствие в стране, выказавшиеся особенно на съезде в Велэ, не привели ни к чему, — знак, что духовенство Лангедока всегда имело мало влияния на общество. Только организованная центральная власть могла бы несколько умиротворить страну и дать ей хотя бы внешний вид порядка. В конце XI века сплачиваются в окончательные формы владения тулузских графов, конечно в смысле феодальном, как владения через полунезависимых держателей земли (с 1088 года). К тому времени и руэргские земли, успевшие объединить вокруг себя еще и другие домены, за прекращением династии снова собираются в одно нарбонно-тулузское государство, пределы которого лежали от верхней и средней Луары до Пиренеев, Средиземного моря и Роны.

Претензии же местных государей были еще большими. Раймонд IV, первый герцог Нарбоннский (1088—1105 гг.), брат бездетного Вильгельма IV Благочестивого (1060—1088 гг.), умершего на пилигримстве в Палестину, открывает эту новую эру могущества в тулузской истории.

Средние века к тому времени уже сложились в своеобразную, но целостную систему. Начинались крестовые походы. Идея войны за веру воспламенила впечатлительных южан, народные поэты поддерживали ее в своих страстных и энергичных стихах. Три тулузских герцога умирают за нее. Раймонд IV и его сыновья Бертран (1105—1112 гг.) и Альфонс Иордан (1112—1148 гг.) не вернулись из Палестины, святая земля стала их могилой. На Раймонда IV крестоносцы хотели возложить венец Иерусалима[A_52]. Одно из четырех христианских княжеств в Палестине[A_53] принадлежало роду герцогов тулузских и перешло преемственно к младшей линии их потомства.

С именами тулузских графов связана вся история первых крестовых походов. Их соседи, достаточно сильные, такие как герцог аквитанский, владевший нынешней Ги-еннью и Пуату, пользовались тем в своих интересах. Сражаясь в Палестине, графы тулузские часто получали известия, что сама их столица подвергается опасности попасть под власть герцогов Аквитании.

В связи с этим нам следует рассмотреть феодальную историю аквитанских герцогов, владения которых занимали большую половину Юга. Они были известны уже в середине IX столетия. Тогда Райнульф, происходивший из рода графов овернских, водворился в Гиенни — по договору с Карлом Лысым он получил власть на Гиеннь и на Пуату. Ему не стоило большого труда свергнуть своего титулярного повелителя; Пипин II был посажен им в темницу. Но тогда он не воспользовался своим успехом; его дети были лишены наследства. Потомство династии прежнего наместника (от Альбона с конца VIII века) вступило во владение Аквитанией. Эта династия не прервалась даже тогда, когда в роду не оказалось законных наследников. Райнульф II был отравлен Одоном Парижским, когда стал опасен для Севера; его владения были отданы послушному овернскому дому (Вильгельм I Благочестивый[A_54] и Вильгельм II Юный). Но у Райнульфа был талантливый сын Эбл, рожденный вне брака; его способностям и энергии обязана продолжением своего существования и могуществом своим династия Альбона, родством с которой были связаны французские и английские короли. Эбл прогнал пришельцев и временно соединил под своей властью не только родовые владения, но даже земли своего соперника: Овернь и Велэ. Новые полчища двинулись с Севера, едва Эбл стал мечтать о самостоятельности Юга. На этот раз опекуны Каролингов пробудили честолюбие возникавшей тулузской династии. Эбл бежал в Пуату, и Раймонд III Тулузский в 932 году стал государем Пенни, Оверни и собственно Лангедока, или, короче, повелителем целого Юга, т. е. Лангедока в обширном смысле.

Это был самый удобный момент к возрождению политической жизни Юга, но он продолжался недолго. Хотя Тулуза пользовалась популярностью между баронами и городами Аквитании, а особенно в Оверни, тем не менее господство ее графов было принесено извне, они не считались местными, полноправными государями. Вильгельм III, сын Эбла, восстановил права династии Альбона. Из Оверни и Велэ составился впоследствии отдельный феод под владычеством клермонских баронов. Вильгельм III (950—968 гг.), хотя и побежденный в борьбе с превосходящими силами французов, успел примириться с Гуго Великим и даже вступить в родство с первым Капетингом на французском престоле. Вильгельм IV (968—996 гг.) лишился Оверни, но тем счастливее был его сын Вильгельм V, прозванный Великим (996—1030 гг.). При нем впервые настало некоторое успокоение на Юге, взволнованном внутренней борьбой и постоянными нашествиями французов, норманнов, арабов.

Современники признавали государственный ум и величие Вильгельма; ему предлагали императорскую корону после Генриха II. Вильгельм соглашался лишь на особых условиях и требовал обеспечения ее действительной силы, так как искал не славы, а пользы. Посетив Ломбардию, он убедился, что среди борьбы итальянских партий императорство не может быть прочно[A_55]. Выгодным браком с Брискою, дочерью гасконского герцога Санчо, он открыл своим преемникам надежду на расширение герцогства. Счастливый воин, правитель, политик, он закончил свою жизнь в черной рясе монаха.

Его сыновья— Вильгельм VII (1030—1037 гг.) и Эд (1037—1040 гг.) отражают нападения усилившегося графа анжуйского Жоффруа, прозванного Молотом (1040—1060 гг.). Это был предок английских Плантагенетов, и его подвигам графы анжуйские обязаны своим политическим счастьем[A_56]. У Жоффруа Вильгельм VI около года пробыл в плену; жена Евстахия выкупила его церковными сокровищами. Эд, опираясь на права своей матери, действительно вступил в обладание герцогством Гасконью и графством Бордо, но сильнейшему вассалу Франции, по примеру его предшественника, не посчастливилось в войне с Жоффруа. Те же неудачи постигли и Вильгельма VII (1040—1056 гг.), при котором произошло первое собрание чинов в Аквитании, созванное его матерью по поводу отделения одного феода. Вообще в графах анжуйских аквитанская династия приобретает опасных соперников, которые своими победами словно бы завоевывают себе право на будущее обладание ее государством. Зато аквитанские герцоги в свою очередь пытаются утвердиться в Тулузе, их наследственном герцогстве.

С Вильгельма VIII (1058—1086 гг.) начинается ряд таких попыток. Они продолжаются непрерывно при Вильгельме IX Старом (1086—1127 гг.) и Вильгельме X Юном (1127—1137 гг.). Последние— типы феодального времени и тех страстных натур, которых только оно могло произвести. В Вильгельме IX дикая свирепость чередовалась с минутами тяжелого покаяния; после необузданного разврата наступали блестящие победы над маврами. «Я тебя слишком ненавижу, чтобы допустить тебя до рая»,— сказал он одному епископу, опуская из рук меч, занесенный над его головою.

Но его преемник, удачливый в войне с Людовиком VI, склонился пред Церковью и могучим духом святого Бернара. В Аквитанию по приказанию папы Иннокентия II прибыл аббат Клерво (святой Бернар). Пораженный ужасом, герцог пал к ногам святого во время самой церемонии церковного отлучения, отдаваясь в полную его волю. Бернар необходимым условием прощения поставил пилигримство в Палестину. Вильгельм X умер в дороге. Его внезапная смерть повергла страну в смятение, о причине смерти ходили темные слухи. Известно только то, что Людовик VI первый узнал о смерти герцога и поспешил обручить своего сына с дочерью покойного Элеонорой, столь знаменитой между тогдашними трубадурами. Брак Людовика VII был несчастлив и непродолжителен, хотя им осуществлялась династическая мечта французских королей. Скоро другой государь воцарился в Аквитании. Разведенная Элеонора, предмет искательства государей Европы, отдала свою руку красивому Генриху графу Анжу, который позже возвел свою жену на английский престол. Тем опаснее становилось положение тулузских графов — ведь уже отец и дед Элеоноры домогались власти над этим заманчивым городом. Война с тулузскими графами могла обещать им некоторый успех, потому что, как было замечено, интересы и помыслы последних теперь сосредоточиваются в Палестине.

Столица наследников Раймонда была предоставлена своему счастью, но оно не обмануло ее. Неприятель овладел городом, однако не до конца и вскорости покинул его. Трудно было как-либо взять «великую, красивую Тулузу», потому что это «царица и цвет всех городов в мире», потому что это «благороднейший» город, как говорили о ней тогда.

Такому представлению о Тулузе способствовало явление, которое вместе с рыцарственным настроением феодализма составляет существенное содержание истории тогдашнего Юга. Оно в сильнейшей степени способствовало распространению альбигойской ереси и образованию в ней того политического духа, который она приняла. Это было создание республиканского городского самоуправления, общинного строя городской жизни, породившего настолько же политическую свободу народа, насколько 'религиозную, в такой же степени развившего его экономические силы, в какой содействовал развитию всех духовных сил,—- словом, явление, составляющее один из жизненно важных аспектов средневековой истории.

Изучить политическое и социальное положение городов на Юге Франции — значит открыть ключ к познанию основных причин Альбигойской ереси. Вслед за обзором исторических событий мы обратимся к такому изучению. При общем обзоре правления Филиппа Августа были уже указаны побудительные причины зарождения самоуправления и организации коммун во французских городах. Тогда же мы указали на целый ряд особого вида городских политических учреждений, которые собственно следует называть муниципиями. Это были города Юга, ведущие традиции от древних римских муниципий. Их поддерживала близость Ломбардии, классической страны древних коммун. Эта-то коммунная жизнь и накладывает общий отпечаток на французский Юг и средневековую Италию. Апеннинскому полуострову принадлежит почин в возрождении таких учреждений.

Понятие о свободе и внутренней самостоятельности в них никогда не замирало, а между тем оно породило ряд серьезных последствий. Идея гражданской свободы подстрекала жителей муниципий к свободе в суждениях даже в вопросах религии. Города лангедокские подражали ломбардским, а итальянские общины прямо вели свою генеалогию от римских предков времен республики. Их свобода никогда не угасала и после падения Римской империи — даже варвары, которые отчасти привнесли и собственные общинные начала, уважали эту свободу.

Хаотическое состояние Европы темных веков, подавление всякой законности, забвение необходимых начал порядка и отсутствие какой-либо системы в человеческом общежитии — все это стало исходной причиной организации новых коммун и закрепления старых.

В ту эпоху, которой современно появление и особенное распространение альбигойской ереси, Италия вступала в период городских общин. То же движение, подготовленное собственной историей, начинается в Гиенни, Лангедоке и Провансе. Юг Франции в государственном отношении можно определить страною консульств, в юридическом же — страною права, писанного по преимуществу, «ordre de dreg», — как говорят провансальцы. Внутреннее управление городов, выходивших из-под власти епископов, строилось почти по одному образцу. Разница в большем или меньшем числе сановников; распределение же функций законодательной, судебной, административной одинаково.

Муниципальное городское управление с перевесом консульского элемента существовало с теми же признаками в Лангедоке, Венессене, Провансе, Гаскони, Беарне, Наварре, Фуа и Руссильоне, как в Гиенни, Перигоре, Оверни, Лемузене и Ла-Марше. Идея муниципии не замирала на Юге, когда за нее боролись граждане с епископом, стремившимся к абсолютизму, и потом феодальный барон, соперничавший с тем же епископом, за право господства над нею. Впрочем, чаще епископам суждено было поддерживать в городах начало избирательное. Они сжились с долгой историей южных муниципий и служили защитниками тех римских форм, которые в них преемственно передавались. С епископами городам чаще всего приходилось иметь дело; они утверждали своей святой санкцией должностных лиц и самое право выбирать их. Так было, например, в городе Альби еще в 804 году.

Графы, хотя и посаженные Каролингами, не всегда могли одолеть эту нравственную и политическую силу. Тем более крепок был союз, что в иных местах сами епископы были выбираемы общинами, ибо этот обычай проистекает в сущности из евангельского учения. Так было в первых веках в Арле, Авиньоне, Апте, Эре, Бордо, Бурже, Клермоне, Гаппе, Лиможе, Узесе, Везоне, Вивьере, Магеллоне [1_22]. Упоминаются в документах также Альби, Нарбонна и Тулуза. Позже это стали главные центры ереси.

После отнятия Римом прав выбора среди южных республик образовалась глухая оппозиция. Не санкцониро-ванные папой выборы епископов народом продолжались до середины XII столетия; последний записанный в источниках выбор народом был в Узесе в 1150 году[A_57]. Четвертый Латеранский собор 1215 года своей 24-й статьей счел нужным канонически уничтожить это право, так дорогое лангедокцам. Но до него и после историческая традиция южан самостоятельно избирать епископов служила одной причин к протесту против Рима.

Сами епископы ценили этот обычай: выборные, они лривыкли иметь дело непосредственно со своим городом и потому не всегда исполняли папские распоряжения относительно еретиков, которыми были полны города Юга. Примером такой привычки, обратившейся в обычай, служат акты, заключаемые епископом в разгар альбигойской войны и по окончании ее прямо с городскими сановниками, между которыми, конечно, были и еретики, так как устав не отчуждал их от исполнения общественных и гражданских обязанностей.

Альбижуа был центром ереси, там при святом Бернаре Клервоском почти все граждане были еретики, и вместе с тем эта страна была средоточием гражданской свободы. Раньше всех городов лангедокских в Альби в 1035 году узнают сословие буржуазии, и постепенно этот термин из города Альби переходит в акты южных общин. В Каркассоне буржуа известны в 1107 году; в Кастре говорят о них в 1150 году. Здесь же дольше всех сохранилась апостольская взаимная дружба между общиной и ее епископом, который является ее защитником и представителем. Потому местные епископы легко могли забывать свои духовные обязанности, и тем быстрее католическая Церковь могла смениться иноверным исповеданием. Такие характерные явления засвидетельствованы документами. До нас дошли: договор 1220 года между городским епископом и консулами Альби относительно общественной безопасности; документ 1236 года между епископом Дю-рандом, по воле и с одобрения мудрых мужей и всей общины Альбигойской о налогах и многие другие.

Опираясь на сочувствие епископов к установившемуся самоуправлению, южная община, подчинившая себе гордых феодалов, выросла без тех кровавых внутренних потрясений, которые сопровождали рост общин северной и средней Франции. Управление везде было разделено между дворянами и горожанами мирным образом; и те и другие одинаково служили общине. Без кровопролития не обошлось только в Тарасконе, где междоусобия продолжаются аж до XIII столетия, и только в одном Бринолле исключительно господствовала дворянская партия.

Тем не менее на южных коммунах лежит аристократический отпечаток. Здесь демократия не восторжествовала как в итальянских республиках, где часто человек знатный за заслуги возводится в торговое сословие (popolo grasso) и где список купеческий в глазах общества был почетнее рыцарского. В Провансе, напротив, бывали обратные примеры. Здесь видим торжество аристократических принципов, здесь демократия пользуется только уступкой. И в политической, и даже в литературной деятельности выступают на первый план бароны, рыцари, вельможи. Они и трубадуры, они и защитники особенностей Юга, они и еретики. Оттого здесь раньше замер республиканский дух, оттого он не дал столько экономических и духовных богатств и такой обильной государственной практики.

То, что близость Италии известным образом действовала на государственную жизнь Лангедока, подтверждает эпоха образования консульских должностей в городах. Близость к Ломбардии ускоряла эту реформу. В Арле консульство было введено в 1131 году, в Монпелье — в 1141, в Ниме — в 1145, в Нарбонне — в 1148. Но во всех этих и других городах до итальянских консульств были свои учреждения и сановники, которые отправляли такие законодательные, административные и полицейские обязанности, которые позже сосредоточились в консульствах. Было и то влияние большой силы на малую, которое заставило тяготеть к большим городам малые общины и десятки деревень, спешивших вместе с соседними замками образовать из себя общину, избрать сановников, советы и примкнуть под сильный покров Марселя, Бордо, Нар-бонны или царственной Тулузы. По примеру этих больших и могучих вождей складывались внутренние учреждения и жизнь малых городов. Для нас особенно важно ознакомиться с таковыми учреждениями города Тулузы, как центра ереси.

Тулуза еще при римском владычестве имела сенат и нечто, напоминающее консулов (capituli). Облик тогдашних учреждений сохраняется в течение всей истории средних веков. Известно, что городские власти могли не признавать графов и могли менять их по своему произволу. Эта укоренившаяся особенность давала городу претензию на полную независимость; Тулуза была скорее республиканским городом, нежели общиной. С незапамятных времен городской капитул был судьей гражданских и уголовных дел; он творил суд и расправу; он «создает гражданскую справедливость», как гласит старая латинская надпись на воротах консистории. Императорские министры, агенты правительства отказывались от вмешательства во внутренние дела города. Курия могла даже продавать городские домены, не испрашивая предварительного разрешения от правительства; только она могла возводить общественные здания, публичные места, водопроводы, строить дороги, мосты, укрепления, давать привилегии медикам, профессорам. Вестготские короли всегда гордились честью быть сберегателями римских законов и обычаев. Они не нарушили ничего из порядков Тулузы. Еще с императорской эпохи город получает дефензора[A_58], напоминающего по правам римского трибуна, обязанности которого перешли после на синдика, существовавшего до 1789 года. Живучесть местных учреждений была удивительна; их смогла уничтожить только Великая французская революция и беспощадный террор комиссаров Конвента. В городских должностях XVIII столетия можно узнать учреждения Рима и средних веков; они исчезли, обагренные кровью, чтобы после вернуться с тою же идеей, но в обновленной форме.

С какого именно времени главные городские сановники стали называться консулами — неизвестно. Именной их список сохранился с 1147 года, но они могли так называться еще раньше. Во главе этой должностной аристократии стоит имя Понса де Вильнева, вигуэра Тулузы. Prohomes, «мудрые мужи», судили под таким именем с 1152 года, но из акта уже видна стародавность их должностей. Из документа 1188 года следует, что они заменяли консулов и давали ту же клятву. В то время, когда альбигойцы достигли власти в этом городе, им управляли двадцать четыре консула, выбираемые по два в каждой из двенадцати городских частей или капитулов, отчего и самое название сановников; двенадцать назначались для бурга и двенадцать для города. Ни в какой другой южной общине не было столько высших чиновников. По роду их обязанностей один документ распределяет их так: шесть капитулариев, четыре судьи, два советника. Они созывали общее народное собрание, когда то требовалось обстоятельствами, на поле Карбонельском, иногда за городом, чаще же всего в городской церкви святого Петра. Граф Раймонд бывал простым свидетелем таких собраний. Относительно графа тулузские сановники назывались «господа спутники (комиты) и куриальные советники, капитулы». Вместе с судьями они составляли муниципальный совет; из представителей родов образовался большой городской совет. Это были итальянские «consiglio maggiore», «consiglio minore» и «del popolo»[A_59].

Муниципалитет заправлял как внешними политическими делами, так полицейскими и судебными. Войско принадлежало непосредственно городу; его водили в бой консулы; они же заключали договоры, мирные условия. Эти же сановники нанимали рыцарей к себе на службу, обязывая их, прежде всего, ничем не нарушать городского спокойствия и порядка [1_23]. Город объявлял войну и вел ее от своего имени, иногда помимо графов и даже в эпоху французского владычества посылал свой отряд в армию короля, как совершенно независимый, с собственными начальниками. Так, еще в 1294 году вздумалось городу совершенно неожиданно послать вспомогательное войско на войну с англичанами. Филипп IV избавил тулузцев от военной повинности, но и в XIV столетии они всегда сражались под своими знаменами и под начальством своего вождя.

Много других особенностей и привилегий представляет тулузская земля. Она была избавлена от налогов и тех податей, которые стесняли экономический быт средневековых людей; унизительные феодальные повинности, натуральные и денежные, не были и в помине во владениях республики; иностранцам давалась льгота в таможенном сборе. Рабы, становясь на тулузскую почву, тем самым приобретали свободу. По своим понятиям подданные тулузские не могли принадлежать никакому феодалу ни на каких условиях. Графу и королю тулузцы только служили на своей территории под командой своих начальников или самих консулов, которые и под французской короной всегда пользовались правом высшего дворянства на основании королевских патентов. Еще в XII столетии была в ходу поговорка, что нет высшей знати, как из капитула тулузского. Тем крепче стояли тулузцы за свои суды. Они сложились одинаково в южных городах.

Документ XIII столетия для города Альби, который может служить образцом таких актов, дает картину судопроизводства. Присяжные числом двадцать и более избираются из лиц, которые не были бы ни друзьями, ни врагами, ни родственниками обвиняемого. Их созывает бальи, главный судья. Перед ними прочитывается обвинительный акт; обвиняемый выслушивает его. Потом судья спрашивает по очереди каждого из присяжных, виновен преступник или нет; если виновен, то какое наказание рисудить ему. Собравши все мнения, он решает большинством; присяжному, не явившемуся или не желающему отвечать, угрожает пеня или подозрение в гражданской нечестности. Независимый и скорый суд составлял драгоценнейшее достояние лангедокцев и придавал высокую цену вольностям страны, бороться за которые каждый считал себя призванным.

«Если князья земли, — говорил один епископ конца ХII столетия, — позволят себе изменять или насиловать стародавние обычаи страны, то они призовут на себя тем гнев Всевышнего, потеряют расположение народное, а души свои обрекут вечной погибели». И много позже того повторяло само духовенство с кафедр церковных выборным властям городов: «Божественный Законодатель отвечал вопрошавшим его: воздадите кесарева кесареви, а Божья Богу. А мы вам скажем, следуя тому же примеру, — вам, которые в одно время и подданные Бога и вожди народа: „Возвратите Божье Богу, а народу воздайте все то, что подобает ему“» [1_24]. Но, как узнаем, благородная речь тулузского духовенства слышалась не везде.

Завершим прежде обзор политического состояния городов этой страны Юга, чтобы потом обратиться к ознакомлению с экономическими и духовными результатами такого политического строя, известным образом связанными с причинами появления и развития альбигойских ересей. Характер юридических учреждений на еретическом Юге везде остается одинаков; они отличаются только в составе инстанций и сановников. В собственно Лангедоке, после Тулузы, пользовалась большим значением Нарбонна. Здесь до половины XIV столетия шла борьба между магистратами замка (как всегда называлась самая крепость) и собственно города; две коллегии консулов, по шесть в каждой, вели независимое существование; приверженцы их часто вступали в борьбу, подобно враждебным политическим партиям итальянских городов. Ввиду этой вражды в замке нарбоннском организовалось общество мира, которое в 1219 году, во время общей опасности от крестоносцев, двинутых на Юг Римом, побудило сановников составить законодательный акт, в котором муниципалитеты и подписавшиеся клялись споспешествовать всеми силами миру и порядку. Каждый обязывался помогать другому во всех делах его, защищать друг друга денно и нощно, на море и на суше, в городе Нарбонне, вне его и повсюду, как самого себя, и каждый по мере сил своих обязывался сверх того хранить и защищать верно, честно и законно права города и замка [1_25]. Соглашение было заключено на три года, но могло иметь силу и после того. Всякий нарушитель его объявлялся лжецом и клятвопреступником. Подобные же междоусобия совершались в Ниме между замком и городом. Раздоры были прекращены шесть лет спустя после нарбоннского договора. Условлено было, чтобы соперники при посредстве своих консулов сошлись между собою. Собравшись в большом количестве, они говорили о мире и прекращении раздоров, клялись в дружбе и соединялись против всякого, кто попытается разорвать этот союз, объявляя того «пред Богом и людьми злодеем, изменником и клятвопреступником». Такой договор до некоторой степени достиг цели, хотя не сгладил следов местной враждебности в городе, оставив в нем разделение муниципалитетов.

Подобное разделение могло иметь и религиозное значение. Уже по хартии 1197 года, данной городу графом тулузским Раймондом V, избрание консулов предоставлено было коллегии двадцати «добрых мужей». Весь народ или по крайней мере в большинстве сзывался графским наместником под звуки труб и рогов. Из каждой городской части выбирались пятеро в эту коллегию, а она в своем собрании назначала четырех консулов, «на пользу графа и общины», для всего города. Несколько сложнее совершались выборы в Альби. Там в XIII столетии было двенадцать консулов и двенадцать советников, по два из каждой части города; после число консулов уменьшилось вдвое. Совет двадцати четырех выбирал двенадцать кандидатов и пятнадцать почетных граждан на текущий год. Новые консулы вместе с прежними советниками выбирали членов совета. Этим устранялось волнение в общегородских сходках. В Монпелье вместо консулов существовали «честные люди». Консульский магистрат млжду тем был так популярен на Юге, что немедленно упрочился, как только город попал под власть Арагона. Это совершилось в начале XIII столетия, внутреннее богатство города требовало более сложной организации управления. Потому, кроме двенадцати обычных консулов, там было двенадцать морских для таможенных сборов, для сношений внешних и дел торговых, и двенадцать коммерческих консулов с юрисдикцией нынешних консульских судов; наконец, по одному цеховому для семи городских ремесленных корпораций.

Особенности существовали в устройстве каждого города. В графствах Фуа и Руссильоне господствовал исключительно консульский элемент; в других местах — он же, но вместе с началом консилиумов (советы из двенадцати, шестидесяти, девяноста человек). В Эг-Морте, например, четыре консула были наделены правом собирать совет присяжных.

По мере удаления на север Лангедока города начина-являть собой борьбу различных начал; в большинстве аучаев консульства их теряются, смешиваются с мэрством шцузской общины. Так, в Оверни, которая с 932 года стала вассальством тулузских графов, пока в 1295 году не сделалась леном французских королей, исчезает понятие о консулах, должность которых исполняют сановники, назначаемые епископом, аббатом, графами. В Ла-Марше консульство сделалось простым титулом. Иное явление было в пределах древней Аквитании.

В Пенни, попавшем через второй брак Элеоноры под власть английской короны, появляются мэры, а общины пользуются тем же демократическим самоуправлением, какое было в коммунах северной и средней полосы Франции; жители Перигора, прежде раздробленные, теперь по примеру Нарбонны и Тулузы называют себя «государями-гражданами». В Бордо мэрство, введенное здесь в конце XII столетия, одолевает древнейшую магистратуру юратов, которые господствовали от Жиронды до Пиренеев. В XIII веке в Бордо было два больших совета юратов (пятьдесят, а потом двадцать четыре) и дефензоров (триста, а потом сто). Таким образом, выгоды централизаторства северной системы и совещательного характера южной были совмещены. Так было в Гаскони и графствах припиренейских. Беарн и Наварра управлялись своими статутами; юраты имели в своих коммунах полную власть в решении полицейских, гражданских и уголовных дел. В Байонне возникла община по образцу англо-норманнской, будто целиком перенесенной из Пуату.

Государем в Аквитании был тогда английский король Генрих П. Опасаясь абсолютизма королевского, против него поднялись местные бароны. Графы Ла-Марша, Ангулема, Лузи-ньяна были во главе восстания. Король Генрих II неотступно теснил феодалов, добился ряда успехов и уехал в Англию, оставив страну по видимости успокоенную. Но пораженный феодализм снова вооружился. В сыне короля Ричарде Львином Сердце, который доселе был любимцем Генриха, бароны впоследствии встречают себе сочувствие. Сын поднялся на отца. С невыразимой быстротой Генрих поспевает везде; из Шотландии он кидается в Руэрг. Ненависть к чужому игу в тот момент откликнулась и в духовенстве.

«Орел аквитанский, — восклицали монахи с кафедр, — когда ты разрушишь наши узы? Северный король тебя держит в страхе, возвысь же твой голос, чтобы он раздался подобно трубе мстителя».

Но свергнуть английское господство южные бароны были не в состоянии. Если сами они тяготели к Франции, то в романском народе были элементы, очень неблагоприятные французской власти. В свою очередь король английский должен был бороться с французскими претензиями на Юг и политикой Филиппа II Августа.

От английской гегемонии остались свободными только республики Прованса — эти «младшие дети Рима», как они называли себя, справедливо гордясь тем. Марсель среди них был древнейшей общиной; она представляла с первых годов XII столетия корпорацию трех городских ленов: епископа, аббата и виконта. Богатства этой общины, нажитые морской торговлей, давали ее внутренней жизни такой блеск, какого не имел никакой другой город. Система внутреннего управления этой колонии фокейцев, любимого галльского города римлян[A_60], послужила образцом не только для Прованса собственно, но вообще и для всего Юга. В этом многолюдном городе с давних времен правили двенадцать консулов; сорок мужей сидели в малом совете и сто пятьдесят в большом. Консулы, выбираемые торжественно при звуках колокола Мариинской церкви, властвовали над всей той окрестной территорией, которая была подчинена некогда фокейской республике.

Марсель пользовался большим авторитетом в Европе. Его корабли оказывали большие услуги крестовому делу. Иерусалимские короли дали Марселю свободу торговли и неоднократно подтверждали то грамотами. Непременно в каждом городе Иерусалимского королевства одна улица и церковь принадлежали марсельским торговцам. Королям последние обещали платить четыреста золотых монет, за что были освобождены от налогов.

«А вы, граждане Марселя, за все эти льготы, — писали короли, — постарались бы служить и помогать нам на море и на суше да не забывать нас и наших преемников» [1_26].

То же самое было подтверждено хартией 1152 года. Вассальное подчинение города было только номинальное.

Обстоятельства феодальной истории Прованса сложились вообще очень благоприятно для республиканских интересов. Мы отметили уже, что Бозо в начале X столетия провозгласил самостоятельность графства Провансальского. В 948 году графы дали присягу германским императорам, но в середине следующего века Конрад II владел только маркизатством Арльским; Прованс же освободился от инвеституры. Графиня Стефанида и ее зять Жильбер, граф Гаводана, много содействовали спокойствию и процветанию страны (рубеж XI—XII веков). Во время общего безначалия Прованс был счастливейшим уголком Европы. Две дочери Жильбера связали судьбу Прованса с Барселоной и Тулузой. Старшая браком с графом барселонским Раймондом Беренгарием отделила графство. Северную же часть от Дюранса до Изеры получил граф тулузский Альфонс Иордан по наследству, закрепив это приобретение трактатом[A_61]. Графы тулузские хотели быть едиными обладателями восточной части Юга; их честолюбие привело к войнам в Провансе.

После объединения Барселоны и Арагона графом Прованса становится король Арагона. Он передавал Прованс как феод своим братьям и сыновьям. Перед началом альбигойской войны графом Прованса считался дон Санчо Арагонский. Современный ему тулузский граф Раймонд долго не оставлял своих династических расчетов на Прованс. Лишь альбигойская война нанесла ему ряд страшных ударов, изменив прежние политические отношения. До вмешательства Тулузы города Прованса и особенно Марсель, таким образом, пользовались не только независимостью, но, благодаря характеру своих сюзеренов, даже спокойствием, что было одиноким явлением в период общей анархии и раздоров. Ограничение власти княжеской доходило до того, что Монтобан, могущественный феодал, клялся над Евангелием не продавать города Монпелье, ни дарить, ни отдавать его в феод, ни отчуждать, а обязывался присягой следовать решениям и советам мудрых мужей во всем, что касается общины и ее синьории. Поэтому в Провансе так прочно водворилось муниципаль-,иое начало и притом в чистейшей, древнеримской, форме.

Арль в этом отношении занимал первое место после Марселя. Некоторое время он был резиденцией римских императоров, он же был столицей независимого графства Бозо, который ничего ни делал без согласия муниципального городского совета. Двенадцать высших сановников переименованы были в консулы в середине XII столетия; они избирались из всех сословий; между ними были четыре рыцаря, четыре горожанина, два купца и даже два деревенских жителя (de bourian, от borа — пастбище). Архиепископ как бы посвящал в эту должность избираемых; он давал за них клятву народу. Жалования должностным лицам в Арле не полагалось, тогда как в Авиньоне консулы из дворян получали сто солидов, а купеческие — пятьдесят солидов. В Арле же, напротив, консул, хоть раз получивший деньги, лишался своего сана. Зато оскорбление, нанесенное им, наказывалось со всей строгостью: виновник отдавался в их полное распоряжение. Вместе с «мудрыми мужами» они разбирали уголовные дела.

Для изменения конституции и объявления войны требовалось согласие общинного совета. Раздоры между консулами разрешал архиепископ; каждый гражданин должен был, вступая в общину, давать клятву в повиновении консулам и обещать не противиться собственному избранию в консулы. Когда Прованс попал под власть императоров, то один из них передал свои вассальные права арльскому архиепископу[A_62]. Граждане не желали становиться в подчиненное отношение к духовному лицу; они всегда полагали видеть в нем советника, но не властителя. Духовенство тогда не пользовалось уважением провансальского общества. Между тем папы Целестин III и Иннокентий III своими решениями по этому вопросу еще более вооружили граждан Арля против архиепископской власти. Это было причиной к постоянным неудовольствиям, к столкновениям с духовенством — элемент, благоприятный для усиления последователей альбигойских ересей.

Подозрительное отношение к духовенству существовало и в Авиньоне, там в городской конституционной хартии было постановлено доносить на тех священников, которые с кафедр будут говорить что-либо неблагоприятное для городских властей. Вообще, горожане, будущее третье сословие, представляют собой элемент, который не всегда может быть в ладу с Церковью. Политическая свобода и богатство приносили городам самостоятельность, а она удаляла их от подчинения тому высшему авторитету, который представляло духовенство, противореча притом своей же жизнью претензии на нравственный авторитет. Церковь вырастила опасную для себя организацию; она предлагала народу вольности, и они прекрасно укоренялись в нем; она сочувствовала им до тех пор, пока не приметила важности той моральной и физической силы, которая в них заключалась. Тогда Церковь стала пытаться отобрать назад эти вольности и сопротивляться всем новым.

В Дофинэ, например, духовенство решительно заявило об изменениях в своей политике. В Гренобле и Вьенне продолжали существовать остатки слабой муниципальной организации; цеха там долго отстаивали коммунальное начало среди общего преклонения провинции пред Церковью и феодализмом. Но прошло два поколения, и свобода там была уничтожена. На Юге это было не так легко. Там слишком сжились со свободой и идеей коммуны. Там надо было сражаться оружием, и война альбигойская достаточно потрясла городское самоуправление, в чем и зак-|лючается ее политико-государственный смысл.

Таким образом, как раз к тому времени, когда в самом религиозном убеждении граждан и дворян совершалось некоторое брожение, поддерживаемое патриотической пропагандой, легкостью нравов, богатством, тяжелым впечатлением от неудачи крестовых походов, в успех которых прежде так слепо верили, сеть больших и мелких городов, промышленная и торговая деятельность которых наполняла Юг такою пестротой жизни, представляет, с государственной стороны, следующие явления.

Каждая община могла вооружаться для защиты своей чести и безопасности, как против соседних общин, так и против феодальных баронов, которые имели замки в пределах ее территории. Община сама заключала торговые трактаты и союзные договоры с другими городами, равным образом с чужеземными, например итальянскими. Суд отправлялся консулами, независимыми от графов и феодалов. Консульство наблюдало за порядком, за общественной безопасностью, одним словом, сосредоточивало в себе все административные обязанности; оно было потому облечено властью делать все необходимые распоряжения. Оно вникало во все отношения граждан между собой и всюду привносило в частную жизнь необходимый порядок и законность.

Консулы имели при себе советы, более или менее многочисленные и составленные из разных классов общества. Консулам подчинялись чиновники, назначенные ими же для исполнения разных обязанностей по делам муниципии; они представляли собой в общем власть исполнительную, подобно тому, как консулы, взятые в целом, обладали законодательной функцией. Верховенство графов и баронов оказывалось потому только номинальным. Это были почетные люди, жившие будто на жалованье у городов, которые содержали их вместе с двором и семейством, титуловали их ради древнего происхождения родов, но в сущности обращались к ним самим, к их вассалам и рыцарям только в случае внешней опасности.

Эти сюзерены, имевшие свои виды и цели относительно вассалов, были весьма снисходительны, когда дело касалось городов. Тут честолюбивые попытки вызывали волнения и часто наказывались скорой и жестокою расправой. Граждане Безьера в 1161 году умертвили в церкви своего виконта Тренкавеля, который, вероятно, стал стеснять их свободу, причем жестоко избили своего епископа. Жители Лиможа выгнали английского короля из своего города. В Марселе среди белого дня один зажиточный горожанин напал на виконта Тюренна и посадил его в башню. Как бы в предостережение другим, иногда площади городов орошались кровью буйных дворян и рыцарей, хотя редко доходило дело до тех диких схваток, которые составляли обыкновенное явление в современных республиках итальянских.

Будто в благодарность за умеренный дух и политическое бескорыстие своих властителей, города были расположены к их интересам, если они не касались вопросов о внутренней свободе общины. Они поддерживали их в таких случаях всеми силами. Когда у тех и у других вышел разлад с Церковью, силы, враждебные Риму, естественно, должны были сплотиться, как никогда прежде. Соединенные, они оказали геройское сопротивление, полное высоких подвигов храбрости и примеров самоотвержения. Опасность от Рима грозила одинаково и государям Юга, и его городам. За графа тулузского, заподозренного в ереси, его верные города погибали среди пожара и разрушения, грабежей и потоков крови. Поэты-горожане плачут об унижении и падении могущественных графов, а благородные трубадуры, дети гордых феодалов, государей Юга, грустными и полными отчаяния стансами провожают величие «царственной» Тулузы, порабощаемой папским Римом.

На частном быту городов, вследствие их самостоятельной истории, отразился, в общем, совершенно своеобразный среди окружающих явлений феодального насилия и произвола отпечаток. В общинах все введено в рамки законности. Обычные постановления старых коммун сохранились в городских сводах законов настоящего времени — от должности мэра до выборных органов. Но тогда они поражали обаянием новизны и теми благами, которые получало от них общество. Кутюмы, хартии, статуты дают ясную картину лангедокских городов XII и XIII столетий. Все, жившие в стенах общины, могли продавать, покупать, приобретать и отчуждать свое имущество, по произволу, без платежей, без всякого ограничения. Для продажи вещи требовалось предварительно вынести ее на городскую площадь. Вступать в брак всякий горожанин и всякая горожанка могли с кем угодно, но община хотела обеспечить их собственное безбедное существование. Вникая в домашний быть семьи, она, по примеру римскому, обращала много внимания на имущественное право. Каждый, получивший в приданое тысячу солидов, должен был по крайней мере половину дать жене в виде свадебного подарка. Если жена умирала, то этот дар возвращался мужу, тогда как приданое переходило в род жены. Завещание, хотя бы словесное, но сделанное перед людьми, достойными доверия, имело силу писанного и законно засвидетельствованного.

Южная община сжилась со всеми такими юридическими правилами; замена их другими, появившимися в условиях иной жизни, была знаком падения свободы, порабощения иному народу. Городское полицейское законодательство было на юге особенно подробно и обстоятельно. Проступки против порядка наказывались пеней. Ее величина определялась характером и важностью преступления.

Правительство в эту эпоху цехов и монополий должно было иногда принимать вид коммерческой агентуры; оно следило за рынками, равно за правильностью мер и веса, обман в которых вел за собою самую большую пеню, а в Виллафранке, например, уличенный в обмане, за неимением средств к уплате, должен был обнаженным пройти по главной улице города. В некоторых общинах продолжали существовать даже божьи поединки. Кровопролитие в городе было запрещено законом; даже угроза мечом влекла штраф (двадцать солидов). Убийца лишался имущества и изгонялся из общины.

Город мог гордиться своей обширной свободой: всякий, кто селился на его территории, уже тем делался свободным. Потому община была единственным светилом для земледельца, обреченного на несчастную участь, для этого раба, бывшего собственностью своего господина, и виллана, лично свободного, но прикованного к своей несвободной земле. Оттого вне общины ему не представлялось в будущем ничего отрадного и он должен был бы тяготиться своей жизнью, родясь, работая и умирая для своего господина. Когда барон из страха мучения ада, боясь Бога или чаще из земной корысти, освобождал крестьянина от крепости, тогда, радостно вступая в ворота гостеприимной общины, он делался равноправным и даже страшным для своего бывшего господина. В общине нивелировались средневековые сословия, и тем более это можно сказать про общины лангедокские, история которых и есть история Юга. Блеск ежегодных торжеств и праздников общины особенно поражал после суровых, повседневных впечатлений. Он был предметом восторгов и наслаждений в годы детства горожанина; он же занимал его под старость, как символ крепости и долговечности его родного города. С торжественным выбором консулов, с этими звуками вечевого колокола, знакомыми слуху каждого ребенка, с пышными процессиями, пестротой и яркостью цветов в нарядах мужчин и женщин, с этими античными багряными тогами, украшенными горностаем, были связаны лучшие воспоминания горожанина. Когда он венчался, то опять священный обряд приводил его к ногам консула, которому молодая пара приносила дары из цветов и плодовых ветвей, с соблюдением целого этикета по старому обычаю. Во всех случаях жизни он встречался с той же властью, в которой признавал силу самого себя и которая была его гордостью. Высоко поднимался гнев народа, когда задевали его интересы, когда затрагивали его богатства. Еще сильнее становился народ, когда грозили его свободе. И, конечно, отчаянное мужество должно было явиться в нем, когда оказались задеты его самые дорогие убеждения, без которых немыслима жизнь сердца, — убеждения религиозные.

Эти города, прекрасно награжденные природой, веками предоставленные самим себе, привыкшие пользоваться свободой, достаточно обеспеченные, стали напрягать все усилия к удовольствиям жизни, к обогащению. Богатство могло еще более возвысить их политическое положение. Каждый из них думал о собственных выгодах и в окружающих политических обстоятельствах привыкал видеть верное и удобное к тому средство.

Двенадцатому столетию, в которое организовалась община, современно великое крестовое движение, охватившее целым потоком святого чувства всю западную Европу. Этому движению суждено было не только сберечь общину, но и дать ей большое процветание. Действительно, дух и характер крестовых походов сильно благоприятствовали обогащению и потому усилению городов. Все, что в Палестину стремилось за небесными благами, оставляло в пренебрежении земные блага. Если крестоносцы были люди восторженные, если святое увлечение двигало их существом, то оставшиеся дома принадлежали скорее к числу хладнокровных натур, к категории материалистов века. Они, движимые совершенно иными побуждениями, более преклонялись перед земными идеалами. Потому имущества и владения крестоносцев, большею частью погибавших в походах, переходили целиком в их руки за ничтожные суммы. На эти средства граждане могли приобретать себе от феодалов и новые льготы, и новые источники доходов. Всякому коммерческому предприятию открывался тогда удобный исход; всякий практический расчет осуществлялся во время экстаза и общего увлечения любимой идеей.

Города Апеннинского полуострова особенно выиграли благодаря своей врожденной предприимчивости. Но и лангедокские республики, ученицы итальянских, воспользовались долей, предоставленной некоторым из них выгодами географического положения, близостью моря и судоходных рек, а всем прочим — счастливым соседством и агитацией политической деятельности. Добыть деньги, сделавшиеся тогда конечною целью всех стремлений, не было также особенно трудно. Перевозить крестоносцев, снабжать их всевозможными припасами было обязанностью городского класса. Отвечая меркантилизму, тогда всецело охватившему всякого, это обстоятельство в то же время развивало торговлю и промышленность. Капитал, труд, искусство становятся силой общественной и политической. Предприимчивость купца берет верх над храбростью рыцаря, знание — над физической силой; жизненный комфорт может привлечь скорее, чем железные доспехи. Часто самые фанатичные рыцари возвращались из Палестины с иными обычаями, склонностями и понятиями, весьма нехристианскими. Для большинства Палестина представлялась Эльдорадо, раем земным.

Между тем, не стесняемая никакой посторонней силой, торговая и промышленная деятельность с XII века начинает расти с возрастающей быстротой. Корабли Венеции, Генуи, Марселя, Арля, привозившие крестоносцев в Азию, возвращались назад с богатыми товарами малознакомого Востока. Эти товары преимущественно сосредоточивались в Италии, но оттуда они прежде всего передавались на берега Роны, Гаронны и Геро, течением которых достигали дорог Оверни и Велэ. В Марселе, Арле, Монпелье, Тулузе, Сен-Жилле, Нарбонне, Безьере, Лю-неле и Бокере возникли склады азиатских продуктов и изделий. Сюда же доставлялись товары итальянцев и испанских арабов, опередивших лангедокский Юг в мануфактуре, как и во всех других сферах жизни. По делам торговым вся земля провансальского языка должна была жить в постоянном общении с евреями и мусульманами. На образованном Юге они пользовались большими правами, чем где-либо; они невольно настраивали местных жителей на иноверие или по крайней мере на вольное толкование христианства.

Позже мы покажем, что альбигойская ересь была подготовлена духом других стран, что она была в большинстве случаев привнесена в Лангедок; но дело в том, что в лангедокских областях ересь встретил ряд благоприятных для нее условий, которые мы и излагаем. Евреи и сарацины, жившие во всех городах Прованса, со своей стороны значительно развивали успехи экономической жизни. Причиной широкого распространения материального благосостояния была, кроме политических условий и торговли, сама организация цехов и таможенных уставов.

Материального процветания страны не могли сдержать ни отсутствие научно-хозяйственных теорий, ни монопольные системы, ни стеснения в роде portaticum, pontaticum, ripaticum[A_63], ни разнообразие денежных знаков, из которых только в одном Альбижуа ходили мельго-риены (около 1 франка), рэмондены (62 сантима), местные солиды тюреннские (90 сантимов), тулузские (2 франка), руэргские, денарии (8 сантимов), мелы или оболы (1/2 денария)— монеты неопределенной и неустановившейся ценности, вместе с которыми на рынках обращались без разбора монеты всего света.

На всех этих рынках в торговое время можно было видеть смешение племен, языков и вер. Тут вместе с мусульманами были все народности, подвластные некогда империи римской. Мавры, армяне, египтяне, сирийцы мешались с православными греками, с католическими римлянами, скандинавами, ломбардцами, французами, каталонцами, венецианцами, англичанами, пизанцами, немцами, генуэзцами. Тут говорили на всех языках тогдашнего мира. Сюда сносились предметы и необходимости, и изысканной роскоши, шелка и шерстяные ткани Азии и Италии, оружие Дамаска, зеркала, драгоценные камни, золотые и серебряные вещи. Вообще в городах Лангедока и Италии, так же как в зарождавшихся комунида-дах христианской Испании, можно было наслаждаться благами жизни, в то время как в других христианских странах нельзя было ручаться за личную безопасность.

Понятно, что быстрое развитие цивилизации не может совершиться без некоторого потрясения нравственных идеалов. Процветание, наслаждения, приносимые им, легко могут вести к уклонению от чистых начал нравственности к пороку, который представляется в таких случаях облеченным в изящную, соблазнительную форму. Роскошь и изысканность новой жизни, созданной счастливым экономическим переворотом, не всегда может удовлетворить требованиям строгого, нравственного суда. Впрочем, ввиду общего увлечения такой суд производился редко.

До нас дошел весьма интересный взгляд одного акви-танского духовного лица на своих современников второй половины XII века. Готфрид, приор Везона, не принадлежит к числу аскетов в строгом смысле этого слова; их тогда даже не могло быть в земле лангедокской, но тем не менее он судит с высоты нравственного идеала старого времени; он сторонник преданий Гильдебранда и последователь старой клюнийской реформы, которая только разве могла бы нанести удар распространению ересей. Оставаясь равнодушным к удобствам материальной изни и иронично отзываясь о них, Готфрид рисует верную картину домашнего и общественного быта тогдашних аквитанцев. Напомним, что строгий настоятель презирает блеск и удовольствия жизни.

«Некогда, — говорит он, — благородные бароны не стыдились носить плохих бараньих шкур, любили и лисьи меха; теперь того не наденет человек следственного состояния. Теперь изобрели дорогие и разнообразные наряды, в которых люди более походят на разрисованных дьяволов; этим нарядам понадавали много новоизобретенных названий (Chlamides vel cappas perforaverunt, quas vocabant Aiot). У платьев теперь понаделали такие рукава, что они стали походить на церковные ризы. Молодежь обоих полов покрывает голову тремя уборами: сперва колпаком, потом полотняной шляпой и уже поверх всего верблюжьей. У молодых длинные и остроконечные башмаки, а сапоги, которые могли носить только знатные, теперь сделались обыкновенною обувью простого народа. Я уж умолчу о длинных шлейфах, с которыми женщины появляются на улицах (заметим, кстати, со своей стороны, что в Провансе городскими статутами длина и качество платьев определялись в точности происхождением, чего не знали в республиках Италии). Цены на сукна и меха удвоились. Теперь публичные женщины носят одежду более ценную, чем прежде носили бароны, которые держали в былое время открытый стол, кормили горожан и могли расточать милостыню. Теперь бесприютные иностранцы поселились в домах граждан. Каждый хочет жениться и выделиться, а имущества между тем дробятся. Хотя в народе строго соблюдают посты, не едят масла по пятницам и мяса по субботам, но пусть они больше бы ели мясо, да меньше грешили… А между тем князья и рыцари разрушают церкви, которые созидали их отцы. В старину смотрели на процентщиков как на преступников; теперь же это ремесло так распространилось, что дает законный доход, будто плод земной. Все преисполняется пороками. Между родственниками зачастую совершаются браки и знатных и простых, так что кара Божья определила вредным животным истребить поля Аквитании» [1_27].

Тогдашнее общество должно было представлять с христианской точки зрения много ненормального. Развитие цивилизации шло в ущерб патриархальным идеалам, как бы те ни были благотворны в некотором смысле. Однако исторический суд не может исходить из одних пуританских начал, из одного нравственного ригоризма. Открывалась почва для посева семян новой мысли. Когда христианский авторитет поколебался в жизни, тем легче стало подрывать его в теории. Это дело взяла на себя литература, и преимущественно поэтическая.

Кипучая жизнь и материальное благосостояние страны вызвали в ней утонченность образования. Земля кельтов, басков, карфагенян, греков, римлян, германцев, Лангедок был ареной борьбы между христианством и мусульманством. В этой борьбе были совершены героические подвиги, способные возбудить самый пламенный энтузиазм. На них, как бы на последний звук рога умирающего Роланда, откликнулась своеобразная и блистательная поэзия. Толчок ей дан был испанскими арабами, чья культура давно создала изящные и пылкие стихи. Арабские рыцари были наставниками христианских если не в храбрости, то в гуманности, честности, изяществе, образованности, а также в умении пользоваться жизнью.

Германское начало уважения к женщине совместилось с теми духовными явлениями, какие выработало христианство и мусульманство. На провансальской почве вырос европейский рыцарь; он заговорил прежде всего на языке Юга, и скоро ему стала подражать вся западная Европа. Его храбрость, его великодушие, его идеалы чести и любви, его набожность выразились лирическими песнями жонглера и трубадура. С этой чистотой поэтического вдохновения, этой красотою звуков могла соперничать только древняя эллинская лирика. Общественная и духовная жизнь арабов, их жизнелюбивая наука становятся предметом зависти и подражания христиан-победителей еще с XI века. В Лангедок незаметно переходят и нравы мусульман, где принимается все их обаяние новизны и прелести.

Под влиянием всех этих обстоятельств сложилась жизнь южной знати. При многочисленных феодальных дворах, склонных к гостеприимству, рассказывают поэмы о старых подвигах и поют песни в честь дам, во славу их красоты. Там думают о наслаждениях и завидуют счастливому положению арабских рыцарей и многим другим сторонам мусульманства. Вместе с рыцарскими турнирами соединились приятные забавы дворов и судов любви, дававшие возвышенный полет стремлениям рыцарства, а иногда возбуждавшие и чувственность. Вместе с идеализмом трубадуров, принадлежавших преимущественно к высшему сословию, сосуществует и приземленный материализм. Центр поэзии был при дворах арагонском, провансальском, ту-лузском. Тут блистательнее всего проходила жизнь высших сословий, и тут удобнее всего развились духовные явления, противоположные воззрениям христианства.

Дамы, поля битвы наполняли собою все помыслы трубадуров. «Единственная обязанность мужчины, — говорил Бернард де Вентадур, — иметь свободное и доброе сердце, чтобы обожать всех дам» [1_28]. В самих личностях трубадуров, их характерах, подробностях их жизни рисуются духовные стороны, одушевлявшие эпоху.

Каждый трубадур прежде всего посвящал себя избранной даме. Если не всегда такой привязанностью руководило платоническое чувство, то тем не менее оно характеризует эпоху лучшего времени рыцарства и его историю. «Это уже не любовь, которая ищет награды», — говорили трубадуры, и такое убеждение подтверждается жизненными приключениями знаменитых трубадуров. Богатый и счастливый владетель своего замка трубадур Рудель влюбился в графиню Триполи, хотя никогда не видел ее; пилигримы из Антиохии занесли весть об ее красоте и доброте. Он стал воспевать эту даму, потом решился увидеть ее и посвятить ей себя. После многих приключений на море он, едва живой, с трудом доехал до владений своей дамы. Графиня, узнав о приезде знаменитого рыцаря, навестила его. Услыхав ее голос, умирающий поднял глаза, возблагодарил Бога, что тот дал ему возможность увидеть предмет своей идеальной любви. Он был счастлив тем, что мог умереть на ее руках.

Видал, отвергнутый своей дамой и позорно наказанный из ревности сеньором сен-жилльским, — что, впрочем, случалось весьма редко, — от печали и безнадежной любви потерял рассудок. Ему казалось, что он император византийский. В раззолоченном бумажном венце, предмет потехи в замках баронов, он занимал своими песнями и своим несчастьем дворы английский, тулузский, арагонский.

Бернард де Вентадур, горюя о смерти Раймонда V Тулузского, к которому он был сильно привязан, пошел в монастырь.

Но если при изучении эпохи нельзя забыть ее идеального фона, то тем важнее для нас открыть непосредственно практический, социальный элемент в поэзии трубадуров и жонглеров, сопровождавших своих учителей летом, а зимой внимательно выслушивавших курс веселой науки. Сборник Ренуара (Choix des poesies des troubadours) представляет интересные доказательства такого характера южной поэзии в эпоху альбигойских ересей.

Чувство любви в стихах южных трубадуров становится выше интересов религии и часто бесцеремонно смешивается с ними. «Сам Бог бы изумился, когда бы я осмелился покинуть свою даму, — поет один из них. — Всевышний не знает, что если бы я потерял ее, то никогда и ни в чем не нашел бы счастья, и что Он сам не знал бы, чем утешить меня». Другой трубадур, выказывая чувства к своей даме, признается, что, поглощенный всецело этим чувством, он забывает все остальное на свете. «Я забываю самого себя, чтобы думать о Вас, и даже когда хочу молиться, то только ваш образ занимает мои мысли» [1_29]. В лирических порывах южных певцов прорывается если не их равнодушие, то, по крайней мере, непочтительное отношение к религии. Потому простые любовные стансы своими намеками, сравнениями, оборотами, вообще складом служат материалом для характеристики нравов высшего сословия на Юге.

«Моя возлюбленная, — говорит Рамбо д’Оранж, — смотрела на меня с такой нежностью, что казалось, будто сам Бог улыбался мне. Один такой взор моей дамы, делая меня счастливейшим на свете, приносит мне больше радостей, чем попечительнейшие заботы четырехсот ангелов, которые пекутся о моем спасении» [1_30].

В тех стихотворениях, где прорывается чувственная страсть, намеки становятся еще решительнее:

«Когда сладкий зефир повеет в тех незабвенных местах, которые некогда Вы осеняли вашим присутствием, мне кажется, я чувствую обаяние рая… Когда я наслаждаюсь счастьем созерцать Вас, ощущать прелесть вашего взгляда, я не думаю о другом блаженстве. Тогда я владею самим Богом» [1_31].

«Ваш обольстительный стан, сладкая улыбка на устах, нежность, изящество, вся неодолимая прелесть вашего тела вечно в моих мыслях и в моем сердце. Если бы так я думал о Боге, если бы я к нему имел такую чистую привязанность, то, конечно, раньше кончины моей, даже в продолжение целой жизни был бы помещен им в раю»[1_32].

«Не думайте, чтобы я от гордости твердил о своем счастье. Нет — я люблю свою даму со всей нужной страстью, ей посвящены самые пылкие желания мои, и если смерть застигнет меня внезапно, то последняя молитва моя к Богу будет не о рае. Нет! Я буду молить его наградить меня, вместо его рая, еще ночью в ее объятиях» [1_33].

Издевка над церковными обрядами слышится в легкомысленном взгляде на характер семейных отношений, проявившийся тогда в лангедокских землях:

«Так как обеты и клятвы любви, некогда данные нами обоюдно друг другу, могут впоследствии помешать новым привязанностям и случайностям любви, то гораздо лучше отправиться теперь же к священнику и просить его о новом благословении. Разрешите меня от моих обещаний, а я Вас разрешу от ваших, скажем мы друг другу. И тогда, по окончании церемонии, каждый из нас будет вправе дозволить себе новую любовь. Если я в порывах ревности сделаюсь преступным в оскорблении Вас — простите меня, со своей стороны и я искренно прощаю вас» [1_34].

С еще большей смелостью прорываются некатолические чувства трубадуров того времени в сонетах Гюго Башелери и Бонифация Кальво:

«Да, я клянусь святым Евангелием, что ни Андрей Парижский, ни Флорис, ни Тристан, ни Амалис[A_64] не имели такой чистой страсти, такой верной привязанности, как моя. С тех пор как я посвящаю сердце своей даме, я не читаю pater noster, чтобы в словах qui est in coelis не подумать всем сердцем о ней»[A_65][1_35].

«Она была так чиста в своих речах, так разумна в поступках, — поет Кальво о своей даме, — что я просил Господа принять ее в свою святую райскую обитель. И нисколько не сомневался в том, ибо, как думаю, без моей дамы в раю не будет совершенства»[1_36].

Во всем этом нельзя видеть одни метафоры, одно увлечение певцов своими дамами. Вовсе не свидетельствуют эти строки в пользу религиозности, как то полагает Ренуар. Трудно поверить тому, чтобы, «служа в одно время Богу и даме, они хотели оставаться верными и культу Церкви и культу любви» [1_37]. В эпоху религиозного экстаза, доходившего в остальной Европе до дикого суеверия, подобные литературные приемы, незнакомые прежде нигде, обнаруживают по меньшей мере религиозное легкомыслие на Юге Франции, легкомыслие, общее с Италией. Это были признаки того, что почва уже подготовлена к восприятию еретических грез.

Со своей стороны и содержание эпической поэзии, полной чародейств германской мифологии, волшебства арабской сказки и преданий таинственной эпохи друидов, не всегда способно было воспитывать христианское миросозерцание. В то же время из академий Кордовы и Гренады[A_66] проливались лучи нового просвещения. Там зарождались попытки к объяснению начал бытия, и, пользуясь творениями мыслителей классической древности, арабские философы приходили к интересным и своеобразным выводам, легко и с увлечением воспринимаемым на христианском Юге.

Вместе с арабской наукой провансальцы могли ознакомиться с поучениями иудейских раввинов. Еврейские школы были особенно многочисленны; на гуманном и просвещенном Юге евреи пользовались тогда свободой, большей, чем где-либо. Врачи, философы, математики, астрологи Прованса были по преимуществу из евреев. Медицинская школа в Монпелье в XII столетии была наполнена арабскими и еврейскими профессорами, последователями Авиценны и Аверроэса; по всем большим городам Лангедока имелись еврейские коллегии. Особенно славилась нарбоннская и после нее — в Безьере, Монпелье, Люнеле, Бокере и Марселе. В академии Бокера славился доктор Авраам, в Сен-Жилле — еврейский мудрец Симеон и раввин Иаков, в Марселе — Фирфиний и его зять, другой Авраам. Преподавание в их училищах было бесплатное. Курсы иногда бывали публичные. Не имевшие необходимого достатка ученики и слушатели пользовались бесплатным содержанием за счет профессоров. Это был большой повод к соблазну и одно из средств к распространению ереси. Католическое духовенство было бессильно тому воспрепятствовать.

Под благотворным влиянием евреев и у христиан было учреждено собственное бесплатное обучение: так было в школе города Альби для предметов первоначального обучения, о чем можно заключить из одного документа позднейшего времени [1_38]. Но ересь уже слишком упрочилась в этих городах, чтобы подобное учреждение могло принести пользу интересам католичества. Иноверное влияние было могущественно по всей стране. В городском сословии евреи еще при арабском владычестве составили элемент, сильный богатством и деятельностью. Замечательно, что в тех городах, где их было особенно много, как в Монпелье и Нарбонне, муниципальный устав назывался «thalamus», что, по Фориелю, представляет филологическое сходство с наименованием законодательного кодекса Иудеев*[A_67][1_39].

Не только светские ученые, но и духовные, заимствовали из мудрости арабов и евреев. Арнольд, епископ Агеллонский в конце XI века, славился разнообразием сведений и знанием арабского языка. Манфред Безьерский, рассуждая об астрономии, исключительно цитирует восемь арабских астрономов. И арабская наука, и красноречие пользовались в Провансе обширным кредитом. Пьер Кардинал уже много спустя говорит, что он хотел бы обладать храбростью татарина и красноречием сарацина. Многие события библейской истории приняли на Юге легендарную окраску под влиянием восточного воображения. Таинство искупления даже у католиков облеклось в аллегорическую сказку. На провансальский язык было переведено с арабского апокрифическое Евангелие «Детства Спасителя».

Находясь под таким иноверным влиянием, трубадуры школ Аквитании, Оверни, Родеца, Лангедока и Прованса до того резко говорят в своих сирвентах о пороках католического духовенства, что захватывают и самые догматы, невольно или намеренно оскорбляя их, как уже было замечено. Обратимся теперь собственно к тем памятникам поэтического и чисто исторического характера, которые рисуют тогдашние нравы католического духовенства.

«Церковь, — восклицает трубадур де ла Гарда, — пренебрегает самыми священными обязанностями своими. Удовлетворяя корыстолюбию и жадности, она за низкую цену прощает все преступления. Священники неумолчно твердят с кафедр, что не следует желать благ земных, но они весьма непоследовательны. Они защищают убийство и кощунство, так как сами повинны в том и другом. По несчастью, наш век идет по их следам» [1_40].

«Священники стали инквизиторами наших поступков. Я не за то порицаю их, что они судят, но за то, что они властвуют по своим капризам. Пусть они сокрушают заблуждения, — говорит Монтаньян по поводу строгих мер, принятых Римом относительно еретиков, — но без злобы, одной силой убеждения. Пусть они с добротой приводят к истине тех, что отклонились от веры. Пусть они даруют милость и пощаду кающемуся, дабы виновный и невинный одинаково не делались несчастными. Напрасно твердят они, что золотые парчи неприлично носить дамам; если они не сделают другого зла, если они не возгордятся чем-либо, то красивый наряд никогда не лишит их милости Божьей. Те, которые исполняют обязанности свои к Богу, не отталкиваются им потому только, что роскошны их одежды' Точно так же и священники и монахи не заслужат еще награды от Бога, если ничего лучшего не сумеют сделать, как вырядиться в черные рясы и белые капюшоны» [1_41].

Так выражалось общественное мнение по поводу крутых мер Церкви, предпринятых против ересей, и еще ранее их. В то же время, когда начались войны, голос трубадуров, полный ненависти и мести, поднялся еще выше. Своей роскошью, богатством, недоступностью высшее духовенство того времени само возбуждало против себя общее негодование. Веселая и роскошная жизнь вельмож и купцов лангедокских всегда служила предметом соревнования в духовенстве. Если их жилища были убраны бархатом, шелком, самшитом, если камни и жемчуга блестели на их женах, если одежды их кидались в глаза великолеп-ными украшениями, а головные уборы изысканной странностью, то еще большею пышностью и роскошью отличались красные и белые наряды духовных лиц. Их поместья, десятины приносили им мешки стерлингов и соли-дов. На их конюшне стояли тысячные лошади, лучшие среди всей знати. Тогда как буржуа прекрасно умели прожить сутки на два солида и только двенадцать денариев обходился хороший стол, священники растрачивали сумму в двадцать раз большую за одни покои с расписными плафонами, за ячменный хлеб, так любимый в то время, за редкого лосося, за изысканное кушанье вроде соуса с индийским перцем и шафраном. Духовные лица не стеснялись ежегодно первого мая дарить своим возлюбленным кольца, ожерелья, браслеты, драгоценные запястья.

От такой жизни нетрудно было начаться распущенности нравов, так понятной при всякой утонченной цивилизации. Эту жизнь уже давно изобличали трубадуры вроде Вильгельма де ла Фабр и Вильгельма Лиможского. Их сирвенты звучат грустью и страданием за общество, но после них безнравственность в этом обществе еще более упрочилась, преимущественно в сословии духовном, которое даже превзошло светскую знать. Сирвенты трубадуров, беспощадные к феодалам, презиравшие императора, с заносчивыми выходками поучавшие всех государей Европы, тем смелее карали пороки духовенства.

«Чтобы излить свой гнев и печаль сердца, я, сильный моей надеждой на Бога, начинаю сирвенту против великого безумия, которое, прикрываясь обманчивой внешностью, овладевало этим двуличным племенем, — так поет марсельский трубадур при самом наступлении XIII столетия, — племя это любит расточать хорошие слова, но делать привыкло иначе. Те, кто должен был бы ходить по пути Господнем, подвизаться в жизни, по слабости человеческой уклоняются и погибают… Проповедник, внушающий надежду на Бога и убеждающий к добродетельной жизни, говорит прекрасные вещи; но на деле выходит другое. Истинная вера не нуждается в мече, чтобы рубить, разить. О вы, лукавые, вероломные, клятвопреступные грабители, развратные и нечестивые, вы столько уже совершили зла, что одним примером своим способны заразить всякого. Святой Петр не дал вам права золотом уравновешивать грехи преступного. Но не подумайте, чтобы я восставал против всех духовных лиц, с которыми они свыкались с первых воспоминаний детства, я порицаю только дурных между ними, не подумайте, чтобы я позволял себе сомнительно коснуться догматов святой Церкви. Нет, мое страстное желание, чтобы мир водворился между враждующими государями христианскими и чтобы теперь же они вместе с папою (Иннокентием III) спешили за море прославить христианское оружие» [1_42].

Несколько позже, когда война уже началась, карающий тон трубадуров становится тем беспощаднее:

«К чему выряжаются клирики, к чему эта роскошь, к чему эти камни, когда Бог жил так бедно и просто! Зачем клирики так любят брать чужое добро, когда они знают хорошо, что, отнимая крохи бедняка для своих яств, для своей роскоши, они поступают не по Писанию!»[1_43]

«Я не испугаюсь и не оставлю бичевать гнусных клириков; моими стихами да накажется низость этих душ, это коварное поповское племя, которое чем больше имеет силы, тем больше выказывает зла и неистовства. Все эти ложные проповедники вводят свой век в заблуждение; они совершают смертные грехи, и те, которые учатся у них, подражают тому же. Пастыри наши сделались волками, грабителями; они грабят везде, где могут, и всегда с видом ласковой дружбы. Они повергают свет еще новому, а Бога еще большему унижению. Сегодня один из них переспит с женщиной, а завтра оскверненными руками касается тела Спасителя нашего. Это страшное ере-тичество. Может ли священник ночь свою посвящать женщине, когда наутро он будет совершать таинство Христово? А между тем, если попробуете возвысить голос против него, то будете отлучены, и если не отплатитесь, то не ждите ни любви, ни дружбы от них; никто из них не станет молиться за вас. Пресвятая Дева Мария! Дай мне хотя день прожить в ладу с ними и избегнуть их господства. А ты, моя сирвента, лети и спеши успокоить лукавых пастырей; уверь их, что тот подлежит смерти, кто осмелился бы не уважить их могущество» [1_44].

Точно таким же тоном высказывалась литература XVI столетия, в эпоху Реформации. И в том и в другом случаях литература берет на себя обличительную роль; и в XIII и в XVI столетиях ее протестом руководит как порыв свободной мысли, так и чисто христианское желание остановить падение Церкви. И XIII век мог привести к тем же последствиям, что и Реформация, если бы не крепость папской теократической системы, только что утвержденной Иннокентием III.

Торжество пап над императорами в XII веке, выгоды, приобретенные римской курией в ее вековой борьбе, придали немалые силы и авторитет клерикальному элементу. После векового напряжения и труда наступила пора пользоваться победой. Приобретенные выгоды соблазнительно вели клир к злоупотреблению торжеством и властью.

Идеалы Гильдебранда были забыты. Высокие идеи, высказанные рядом пап — исправить духовенство самоотречением, — были благородной утопией, не оцененной современниками. В среде самих католических духовных лиц в разное время появляется ряд сочинений с нескрываемой печалью о порче Церкви. Мы не будем говорить о том, что предшествовало Гильдебранду в самом Риме и среди духовенства. Нравственной реформе, предпринятой Григорием, нельзя отказать в успехе. Но когда прекратилось действие инерции, данной католическому миру этим человеком, тогда стало грозить возвращение прежнего нравственного разложения. Симония еще господствовала в полной силе; свидетелем тому является Ивон Шартрский, который сообщает о том через двадцать лет после кончины Гильдебранда. Гильдеберт, епископ Турский, писавший в начале XII века, изображает правящее духовенство в своем «Curiae pomanae descriptio» как такое сословие, которого надо опасаться.

«Они везде стараются посеять раздор и пользоваться смутами», — говорит он [1_45]. Другой немецкий аббат сообщает о том же в особом сочинении: «Порча Церкви при папе Евгении III». «Неслыханное дело, — восклицает автор, — теперь вместо Церкви римской стали говорить курия римская!»[1_46]

Англичанин Иоанн (Джон) Солсберийский, не щадивший ни друзей, ни недругов, в своей «Поликратике, или О лжи духовных» между прочим рассказывает, что при свидании с суровым папой Адрианом IV он осмелился, увлекаемый побуждением свободы и истины, откровенно высказать все, что дурного говорят в провинциях про него и Римскую Церковь: «Она, мать всех Церквей, стала теперь не матерью, а мачехой. Заседают в ней книжники и фарисеи, они возлагают невыносимые тяготы на плечи людей, а сами не дотронутся до них пальцем… раздирают Церковь, возбуждают вражду, воздвигают народ на духовенство. Они не сочувствуют несчастьям и страданиям оскорбленных, они радуются унижению Церкви… Чаще всего они приносят вред, подражая бесам, обитающим в них и которые только тогда их оставляют, когда те перестают вредить; исключение составляют немногие — те, кои преисполнены понятия о долге и обязанностях пастырских. Но и сам первосвященник римский ужаснее всех и почти невыносим… Дворцы блистают духовными особами, и в руках их помрачается Церковь Христова. Они добывают богатства, провинции, думая сравниться с богатствами Креза; епархии часто преданы на разграбление самым низким людям. И я полагаю, что до тех пор, пока они будут блуждать в такой дебри, бич Божий не перестанет грозить им» [1_47].

Несколько позже, в конце XII столетия, те же голоса, те же латинские стихи слышатся из Англии и Германии. Это известное «in Romanam Curiam», которая, по словам автора, стала не чем иным, как рынком, где с аукциона продаются сенаторские места и в консистории все делают за деньги: «Если не уделить от имущества, Рим откажет во всем. Тот, кто даст больше, будет выбран за лучшего» 48.

Еще большее значение имеют свидетельства французских современников. Одному из них, строгому иноку клю-нийскому, приписывают главнейшее, написанное около 1203 года, в форме поэмы, носящей заглавие: La Bible de Provins. Это памятник высокого достоинства для ознакомления с той эпохой. Автор особенно нападал на высшее духовенство, кардиналов и легатов, которые своим появлением во Франции и особенно Лангедоке возбуждали, как позднее в эпоху великой Реформации, сильное негодование. «Все пропало и смешалось, когда наедут кардиналы, всегда алчные, ищущие добычи. Они приносят с собою симонию, показывая пример нечестивой жизни; как бы неразумные, без веры, без религии, они продают Бога и его матерь» [1_49]. А несколько далее идет обличение даже столпов католичества, хотя то нельзя относить к личности самого папы, это скорее отражение старых воспоминаний, плоды старой накипевшей злобы, привычка и разочарование в возможности поворота к лучшему.

"Всем видно, что Рим унизил наш закон. Князья, герцоги, короли должны о том безотлагательно подумать. Рим нас язвит и пожирает; он разрушает и умерщвляет всех. Рим— это канал нечестия, откуда изливается преступный порок, это бассейн, полный гадов. В те же самые годы аббат Иоахим Флорский, мистик и аскет, называет Римскую Церковь вавилонской блудницей. «Насколько она удалилась от чистоты первоначальной Церкви, явствует из многого». Он уподобляет Церковь греческую Израилю, а латинскую — Иуде, из которых «первую можно назвать противоборствующею, а вторую вероломной, ибо иное дело уклоняться от веры и другое изменять ее» [1_50].

Еретики прямо заявляют главной причиной своей оппозиции нравственное падение западной Церкви, и апологеты последней, полемисты с ересью, сделавшиеся инквизиторами по убеждению (как, например, Райнер Сакколи), сами сознаются в том. Правда, что с самого начала XIII столетия новый Гильдебранд воцарился в Риме, но ему досталось наследие слишком запущенное, чтобы пло- ды его деятельности можно было ощутить немедленно. Иннокентий III положил лучшие усилия к исправлению нравов духовенства, но ересь выросла под влиянием условий, уже до него накопленных историей. Он успел достигнуть своей цели уже впоследствии, когда факт совершился, когда альбигойство было побеждено насилием; самая ересь далеко опередила его появление, и не он виновник развития ее. Потому понятно, что образованные лица, принадлежащие к духовному сословию, и при нем продолжают рисовать жизнь духовенства мрачными красками.

Мы имеем два свидетельства такого рода, оба они, как слова современников начала XIII века, требуют внимания. Одно из них, несколько раннее, заключающееся в хронике приора Готфрида, касается непосредственно социального быта Аквитании и Прованса и потому имеет большое значение для альбигойского вопроса, тем более что, записанное в 1185 году, представляет картину нравственного разложения духовенства в эпоху особенного процветания ереси.

Уже тогда между католиками составилось убеждение, что совершать таинство Евхаристии некому, так как достойных для того лиц во всем духовенстве не имеется. О святости жизни в духовных пастырях теперь не слышно.

«Монахи, — говорит по этому поводу настоятель везонской обители, — покидают свое прежнее платье и ходят по улицам одетыми по новой моде; мясо они едят, когда хотят. Самые неприличные раздоры совершаются в монастырях при избраниях. Так, я знаю монастырь, в котором правят четыре аббата. Цистерцианцы еще чем-нибудь заслуживают похвалу[A_68], они расточают большие милостыни, изучают церковное песнопение, творят много добрых дел. Но и они искусны силой или хитростью присваивать себе имущества и доходы других орденов. Епископы же требуют от приходов большие взятки, а места продают за деньги. Они не дают даром церквей священнослужителям, а прежде требуют подарков, потому те и стригут своих прихожан, как торговцы овец. Последствия бывают еще ужаснее, когда священники подают пастве пример безнравственной жизни. Все преисполнилось пороков, и, как видно из слов приора, побудительная причина заключается в безнравственной жизни духовенства» [1_51].

Еще большим аскетизмом характеризуется взгляд другого высокопоставленного духовного лица, свидетеля самого разгара альбигойских войн и проповедника крестового похода. Надо, впрочем, заметить, что личности вроде Якова Витрийского, епископа города Акконы, появляются благодаря исключительным обстоятельствам. Полуаскет в жизни, носитель идеалов духовного и телесного подвижничества, суровый епископ не хочет ничего видеть в современной ему эпохе, кроме зла. Он был из тех служителей Церкви, которые оказались закалены борьбой Иннокентия III со старыми порядками, борьбой за идеалы нравственной чистоты, борьбой, породившей много неукротимых ригористов, которые, с вечными текстами на устах, в пылу ломки, думая вернуть неуместную патриархальность нравов, впали в противоположную крайность.

Тем не менее уже одно качество обличений автора «Иерусалимской истории» дает право вполне поверить ироническим и озлобленным трубадурам. Заметив, что весь мир потерял понятие о добродетели, что все гибнет среди «пьянства, обжорства, пороков нравственных и утех чувства, которое не кладет даже границ различием полов», что религия падает от нечестивого кощунства, суровый епископ, переходя специально к духовным лицам, так отзывается про монахов:

«Отказавшись от света и от самого века, связанные одним долгом молитвы и веры, они тем более пали нравственно после своих обетов. Вечно беспокойные, никого не признающие над собой, терзая друг друга, они носят крест Христов будто налог и, нечестивые, невоздержные, живут по плоти, а не по духу».

Тем резче епископ акконский говорит о своих высших собратьях по сану, об этих «ненасытных прелатах, которые из-за пламени страсти никогда не видят солнца, справедливости… Грабители, а не пастыри, новые Пилаты, а не прелаты, они не только пускают волков в стадо, но даже дружат с ними. Им надо сказать вместе с Апостолом: врач, исцели сам себя; проповедуя не красть, ты крадешь, говоря не прелюбодействуй, ты сам прелюбодействуешь (Поел, к Рим. II, 21—22). Невеста Христова, Церковь Божья так отдана была на поношение и любодейство теми, кои призваны были оберегать ее. Снова, распиная Сына Божья и ругаясь ему, они, в своем алчном корыстолюбии, не только обличают самих себя, но и со священных предметов снимают всякую благость и позорят их примером своей преступности. У них ночь в доме разврата, а утро пред алтарем; ночью они касаются публичной женщины, а утром Сына Девы Марии».

Тоном решительного памфлета написана его характеристика нравов и жизни французского духовенства. Тогда Париж в своем духовном сословии развращен был, по его словам, более, нежели в остальном народе [1_52]. В столичной жизни, частной и публичной, в продолжение второй половины XII века позорные явления стали общим правилом. Так, знаем, что черное духовенство, как и белое, приобщало отлученных от церкви за деньги, что больных навещали и напутствовали из вознаграждения, что монахини выходили из монастыря, бродили по всем площадям, посещали публичные бани вместе с мужчинами [1_53]. Священники жили с любовницами и часто покидали свои приходы ради женитьбы. Многие клирики, не довольствуясь тем, прибегали к содомскому греху, что давало повод потешаться народному остроумию.

Значительная часть среди духовных лиц имела лучшие намерения и, состоя из людей справедливых и богобоязненных, соблюдала правила своих орденов, насколько это было тогда возможно среди них, «но нечестие развращенных и злонамеренных одерживало верх. Их неправда была велика до того, что они часто допускали к священному сану тех, на кого прелаты налагали запрещение. Оттого могущественные узы церковной дисциплины ослабли; миряне и отлученные смеялись над приговорами своих прелатов и презирали церковное правосудие».

В достовернейшем историческом памятнике альбигойской эпохи — письмах Иннокентия III встречаем несколько примеров безнравственного поведения духовенства вообще и, между прочим, провансальского. Из них можно заключить официально, что священники сделались торговцами, процентщиками, фальшивомонетчиками. Они пьянствуют, разбойничают, святотатствуют и в то же время совершают всевозможные насилия над подчиненными. Из Бордо доносили о кровопролитных схватках между священниками, из Прованса — об азартных играх, причем обвиненный объяснял, что нет причины отказываться от поживы и не пользоваться счастьем, тем более что это укоренившийся обычай во всем французском духовенстве [1_54]. Иннокентий принимал все меры для уничтожения и предупреждения зла при каждом случае. Он увещевал, наказывал, лишал сана, отлучал. Его проповедь, сказанная вскоре по вступлении на престол, в момент самый решительный для альбигойства, объясняющая будущую систему его внутренней политики по отношению к духовенству, служит вместе с тем одним из материалов при изучении нравов духовенства в данное время. Рисуя идеал священника, с авторитетностью государственного документа она показывает присутствие в духовенстве тех же самых пороков, против которых восставали трубадуры, Готфрид и Яков Витрийский.

«Побуждения плотские, соблазны глаза и личная гордость — вот тройные узы греховного человека, — говорит Иннокентий. — Они опутывают и духовных лиц. Под тяжестью плотских страстей духовник не краснеет, что держит у себя женщин, которые, к вящему позору клириков и священников, бывали уже наказываемы за разврат. Узы похотей глаза в том, что влекомые ими не стыдятся вести торговлю и предаваться ростовщичеству, причем все от самых высоких лиц до малых, совершают тысячи обманов; они забывают, что священник, жадный к деньгам, служит не Богу, а идолу. А те, которые должны бы сдерживать других, как собаки немые, боятся лишиться своих приношений, десятин, богатств. Из гордости происходит то, что мы склонны более служить суете, чем смирению, выступая горделиво, разукрашенные нарядами, более приличными людям светским, чем духовным…»[1_55]

Содержание папской проповеди полностью применимо к положению лангедокского католического духовенства перед альбигойскими войнами.

Там в это время католическая Церковь находилась в страшном унижении. Там раздаются горькие жалобы, что опустевшие храмы разрушены или заросли мхом, что духовенству не платят десятин и что оно обречено на нищенство, что сильные феодалы спешили обложить церкви и монастыри налогами [1_56]. Епископы не заботились об интересах своей паствы, а, отправляясь в крестовые походы, оставляли священников в жестоких тисках баронов. Бывали примеры еще хуже. Один епископ нарбоннский, у которого, по словам Иннокентия, богом были деньги, подрядился на войну с разбойничьей шайкою [1_57]. В храмах народ часто вместо молитвы предавался танцам, сопровождая их эротическими песнями.

Авиньонский собор 1209 года должен был составить особый канон по этому поводу. Наконец около 1200 года при дворе маркиза монферратского, друга Раймонда VI, графа тулузского, в присутствии большого числа окрестных феодалов была представлена комедия под названием «Ересь попов», где в лжеучении обвинялось само духовенство. Полная самых резких намеков, она вызвала одобрительные рукоплескания зрителей [1_58]. Ее успех показывает полное отчуждение от Церкви баронов и горожан Юга. Все обстоятельства и условия тогдашней жизни шли в разлад с непосредственными интересами католицизма и приводили к ситуации для них самой неблагоприятной.

Такую же картину представляет и один из средневековых историков этой войны. Из нее видно все унизительное положение духовенства среди пышных феодалов и богатых граждан, духовенства, бессильного ввиду пропаганды свободных мыслей, занимательной ясности альбигойской философии и живых примеров нравственной чистоты последователей Петра де Брюи, Генриха, Петра Вальдо. Та причина, которая казалась особенно важною для капеллана тулузского двора, человека довольно беспристрастного, должна быть указана и в настоящее время, притом по возможности со слов самого автора, современника великих событий в истории Лангедока. Краски его самые мрачные. Он говорит тоном отчаяния за Церковь. В этом тоне вся земля провансальского языка предрасположена была к ереси.

«Она была недалека от проклятия, — говорит Вильгельм из Пюи-Лорана. — Грабители, разбойники, злодеи, убийцы, прелюбодеи, ростовщики покрывали ее. А духовные лица между тем были в великом презрении у мирян».

Из слов летописца видно, что их жадность, разврат и невежество вошли в пословицу. Их считали в обществе ничем не лучше жидов. Так, вместо того чтобы сказать: «Пусть буду я жидом», обыкновенно говорили: «Лучше я стану попом, чем сделаю это».

Репутация духовного сословия в пределах языка провансальского сильно компрометировала католицизм. Показываясь в обществе, священники старались скрыть тонзуру на голове; с ними не хотела мешаться светская феодальная аристократия; они часто не решались показываться на улицу. Знатные рыцари стыдились посвящать Церкви своих детей, для того предназначались дети бедных вассалов. Епископы потому должны были без разбора довольствоваться теми священниками, какие имелись в их распоряжении. В Лангедоке рыцарство по своему произволу следовало без всякой помехи той или другой еретической секте.

«Еретики были в таком большом почете, что имели свои собственные кладбища, где торжественно хоронили совращенных ими»[1_59].

Еретики пользовались большими гражданскими выгодами: они меньше платили налогов своим феодалам, в большинстве принадлежавшим к их вероисповеданию. В их общинах было больше спокойствия и общественной безопасности. Между собой семьи, села и целые города еретические жили мирно. Крепкой стеной стояли они друг за друга, хотя их мнения и различались друг с другом. И вскоре Рим увидал на юге Франции страшное общество с крепкой организацией, сильное чистотой жизни, дерзкой речью, смертельной ненавистью ко всему католическому.

То была новая вера, смесь гностицизма и манихейства с практической и гражданской философией. О новой Церкви знали не одни провансальцы. Не было страны в Западной Европе, где бы не следовали догматам, таинствам и обрядам этого нового вероисповедания. Оно имело свое богословие, своих проповедников, свой нравственный и практический кодекс. Рядом с ним существовали другие ереси, меньшие числом своих последователей, близкие к рационализму, христианские по принципу, позднейшие кальвинисты по догмату, но так же страстно ненавидевшие папство.

То были ученики реформаторов столь же пылких, сколько сильных собственным убеждением в своем призвании, — это люди, опередившие идеи Гуса, Лютера, Кальвина. Рим не хотел различать тех и других; для него все еретики были одинаково опасны. Он знал только то, что на юге Франции страшный центр тех и других, что в Альбижуа скрывался узел всякой оппозиции и под влиянием страха Рим смешал лангедокских катаров с протестантскими вальденсами, назвав тех и других общим именем «Albigeois», альбигойцев. Это слово сделалось символом враждебного лагеря, с которым хотели покончить смертельной борьбой, так как обоюдное существование Рима и альбигойства, столь желательное во имя прав человечества, во имя свободы мысли, при условиях тогдашней истории и при личном характере человека, носившего тогда папскую тиару, было невозможно. Философское равнодушие к отдельной церковной фракции послужило бы сигналом распадения католицизма и извне и изнутри.

Новая Церковь и ее пропаганда до того усилились, что папа Иннокентий III должен был в одном из своих эдиктов официально настаивать на необходимости внутренней реформы духовенства, дабы удержать дальнейшее распространение ереси и отнять у оппозиции один из предлогов к восстанию против католицизма [1_60]. В то же самое время, в начале XIII столетия, один из католических проповедников с ужасом говорит о ничтожном числе защитников Церкви и об огромном числе нападающих на нее [1_61]. То же повторил немецкий инквизитор позднейшего времени.

«Во многих городах Ломбардии и Прованса, — говорит Райнер, — а равно и в других землях и странах было множество еретических школ, как для подготовки к проповеди, так и для учащихся. В них публично дебатировали, и на торжественные диспуты сходился народ. На площадях, на полях и в домах не было никого, кто осмелился бы им помешать, по причине могущества и многочисленности их последователей» [1_62].

В сопредельных странах во всеуслышание говорили, что в Лангедоке больше учеников Мани, чем Иисуса.

Надо заметить, что необходимость реформы в духовенстве была осознана в Риме; в самый год начала альбигойского крестового похода о ней заявляет каноническое постановление; она проникает в сознание участников соборов. Но об этой мере спохватились слишком поздно; вместо нее уже вступило в дело оружие.

А между тем негодующие крики продолжали раздаваться на языке провансальском, на этом орудии и ненавистном органе ереси, заклейменном даже именем языка вальденского. Крик этот шел из уст трубадуров Лангедока и нес вызов непримиримой борьбы с католицизмом.

«Рим! Апостолы и ложные учителя твои погубили святую Церковь и возбудили гнев самого Господа. И столько нечестия и греха исходит из-за гор, что ересь да восстанет на тебя!»[1_63]

Этот голос будет зловещим для Рима, если не теперь, то после…

Однако в те дни, когда он раздавался, католическая сторона имела еще запас свежих сил и находилась под предводительством гениального вождя. На первых страницах этой книги мы видели, как силы эти были громадны, как весь запад Европы готов был повиноваться одному слову Иннокентия III.

Во имя чего, во имя каких убеждений, каких религий, каких жизненных правил, каких философских теорий сражались протестанты этого периода средних веков? Оставили ли они в истории следы своего существования? Во благо ли человечеству пронеслись они на сцене мира?

Отвечая на эти вопросы, надо обратиться к догматической стороне вероисповеданий, которые занимают нас, вероисповеданий, известных разным странам тогдашней Европы. Так как имя альбигойцев имело значение собирательное, то предметом изложения должны быть разнообразные ереси, подошедшие под общее понятие «альбигойских». Узнать содержание и смысл их можно только путем изучения исторических предпосылок. А приступив к такому изучению, мы откроем зарождение альбигойства с самых первых веков христианства.