Опубликованием №№ 394 и 395 «Дела» декабристов (личные дела П. И. Пестеля и С. И. Муравьева-Апостола) Центрархив приступает к изданию в свет дел так называемого «Южного» общества. С первых лет после революции эта часть «Дела» считалась утраченной, и только систематические поиски, предпринятые в связи со столетним юбилеем 1825 г., вернули ее, наконец, снова в наши руки. Дело «Южного» общества, действительно, было украдено, — это не подлежит сомнению. Но что-то, — возможно, что просто громоздкость пакета, который непременно обратил бы на себя внимание при попытке его вынести, — вынудило вора оставить пока свою добычу в стенах архива, засунув ее в своего рода тайник, где она могла бы быть найдена или совершенно случайно, или при тщательном осмотре всего помещения архива, снизу доверху. На последнее вор, очевидно, не рассчитывал в суматохе тех дней. Он рассчитывал на другое: кража произошла, по всем данным, в течение 1918—1919 годов, когда вся белогвардейщина с часами в руках ждала гибели «большевизма». Крушение советской власти создало бы такой хаос, при котором можно было бы вынести из стен архива безнаказанно и не такой пакет, — а на худой конец дало бы возможность похвастаться «спасением» ценнейшего документа восстания 1825 года из рук большевиков. Но советская власть не пала; охрана архивов не ослабевала, а усиливалась и улучшалась; возможно, что после «чистки» архивного персонала вор потерял доступ в архив, — и украденные дела мирно пролежали в своем тайнике до начала 1925 года.
Южное общество может быть названо таковым лишь весьма условно. Пестель никогда не признавал деления общества на две совершенно самостоятельные организации, и Трубецкой, фактически всячески старавшийся отгородиться от «южан», не решался ему в этом противоречить. Ячейка «Южного» общества была и в Петербурге, в Кавалергардском полку, где «южане» насчитывали до 10 своих товарищей. Всего важнее, что наиболее решительный из «северян», Оболенский, — удостоившийся в записках Николая почти такой же характеристики, как Пестель, «злодей во всем смысле этого слова», действовавший или старавшийся действовать и методами Пестеля, приобретая влияние на солдат, --лично был чрезвычайно тесно связан с «южанами» и все добивался присылки в Петербург «Русской Правды». По словам Пестеля, Оболенский был даже одним из главных инициаторов самого написания «Русской Правды».
По существу дела, именно эта последняя и была демаркационной линией, отделявший «северян» от «южан». Кто ее признавал, тот был «южанином», где бы он ни жил. Кто относился к «Русской Правде» отрицательно, им не был. А в самой «Правде» «северян» отталкивали избирательная система и разделение земель, то-есть отталкивало то, что затрагивало интересы помещиков . Между двумя обществами разница была не географическая и даже не политическая, как любили утверждать буржуазные историки: «Северное» общество было "согласно на введение республиканского правления в России, но с некоторыми изменениями против «Русской Правды», — писал в своих показаниях Сергей Муравьев.[1] «Северяне» были согласны на республику, только не на демократическую. Разница была не формально-политическая, а чисто классовая. Одни желали низвержения самодержавия при сохранении дворянского государства; — другие понимали, что самодержавие есть логическое завершение дворянского государства, и, хотя сами были дворянами, логическим путем приходили к неизбежности демократии. Все это было пока лишь субъективная логика. Насколько искренними демократами на практике оказались бы и «южане», мы не знаем.
Но эта логика не была случайностью. Кто стремился действительно к цели, не мог уклоняться от средств, которые к этой цели вели. Кто хотел действительного низвержения самодержавия, тот должен был стать демократом.
А кто только болтал о революции, тот мог себя тешить проектами цензовой конституции, которая на самом деле могла явиться только сверху, милостью монарха, — могла явиться и явилась в 1905 году не революционным путем.
«Северное» и «Южное» общества — это, в сущности, два крыла заговора, соглашательское и революционное. Именно это различие и сказывалось, прежде всего другого, на показаниях «южан» и «северян», когда те и другие попадали в руки Николая. «Северяне», увидав грозные очи предержащей власти, разговорами о низвержении которой они скрашивали свои досуги терялись и сразу высыпали все. И Пестель, и Сергей Муравьев начинали с категорического отрицания всего, что еще можно было отрицать. Первый, арестованный по доносу просто заявил: — «я ни к какому тайному обществу не принадлежу и не принадлежал, ни о ком ничего не знаю и ни о каких членах ничего не ведаю» (показание 22 декабря 1825 г.)[2] Единственное, что он соглашался признать, — это свою принадлежность к масонской ложе, но в такие времена, когда в этом не было еще ничего противозаконного. И,смутна все же догадываясь, что есть какой-то донос Майбороды, — почему же нибудь его и других арестовали, — он с видом самого невинного человека в мире выругал доносчика «злосовестным офицером», который доказал своим доносом «всю беспредельную свою лживость и гнусность, а равно и то, что бессовестных людей везде найти можно».[3]
С. И. Муравьев-Апостол, взятый с оружием в руках на поле сражения, не мог, разумеется, отрицать восстания Черниговского полка. Но он категорически заявлял, что «все возмущение» черниговцев «было им одним сделано без предварительного на то приготовления».[4] И на классический вопрос о «сообщниках» ответил: «Участников на испровержение государственного правления не имел, а потому выставить их имена не могу».[5] Выслушав и прочитав все это, допрашивавший его в Могилеве Толь (тот самый, по совету которого Николай начал стрелять картечью на Сенатской площади) решил запастись «большим терпением».
Главным затруднением как для него, так и для его товарищей по следствию на юге, Чернышева и Киселева, было то, что тогдашнее судопроизводство, при отсутствии сознания обвиняемого, требовало, по крайней мере, двух свидетелей обвинения, а у них под руками был только один предатель: капитан Майборода. Пробовали инсценировать еще одного, поручика Старосельского, но оказалось, что тот ничего ни о чем не знает, кроме как со слов того же Майбороды, и под конец должен был признаться, «что со времени своего вступления в общество никогда не мог войти в доверие его членов, и от того они вели себя касательно меня весьма осторожно».[6]
На юге были настоящие, хорошие конспираторы. И если бы мы не имели перед глазами показаний Трубецкого, Рылеева и прочих «северян», нам бы ни за что не догадаться, с чего же эти выдержанные, казалось бы, революционеры, как только попали в Петербург, начали откровенничать с Николаем не хуже всякого другого декабриста. Первый же допрос во дворце должен был показать обоим «южанам», что Николай, в сущности, все знает, что вообще могли знать в Питере, что дальнейшее запирательство поставит их только в худшее, сравнительно с «северянами», положение; «свидетелей» же против них было сколько угодно, гораздо больше, чем требовалось какими бы то ни было правилами. При этом со «злодеями», участь которых, фактически, была решена, обращались отменно ласково — раненому Муравьеву помогали сесть в кресло и т. д., — вне всякого сомнения «между строк» пообещав, что при полной откровенности дело вообще может кончиться пустяками.
Только этим последним и можно объяснить те глубоко удручающие письма на французском языке — то-есть письма частные, интимные, но аккуратно подшитые к делу. — которые нам остались от обоих вождей «южан». Пестель написал всего три таких письма: письма от 12 и 31 января (ст. ст.) до нас дошли в подлиннике,[7] о письме же от 19 января упоминается в письме от 31-го. Пестель в них падает со ступеньки на ступеньку. В первом из них помилование — слово уже есть — рисуется ему еще лишь как возможность; з последнем он умоляет о помиловании, стоя на коленях перед Николаем, и. что всего ужаснее, даже не перед ним самим, а перед одним из его холопов: письмо обращено к генералу Левашову, — написать прямо Николаю, как это сделал Муравьев, Пестель не решился. Ссылаясь на свою «полную и совершенную откровенность» в первом письме, Пестель не оставляет сомнений в том. как было дело. За откровенность была обещана жизнь и свобода; быть-может, намекнули даже, что давшие ранее откровенные показания уже отпущены. Не получая неделю ответа на свое письмо, Пестель пишет второе (до не дошедшее); еще через двенадцать дней — третье. Это была пытка совсем особого рода, — пытка надеждой; и она оказалась действительнее всякой физической пытки: то, что из Пестеля не выжали бы ни кнут, ни дыба, легко добыло обещание (или намек на обещание) свободы — и, значит, возможности дальнейшей деятельности. Вождь революционного крыла декабристов надеялся перехитрить Николая; но тот был достаточно хитер, чтобы понимать, что только мертвый враг вполне безопасен. Тридцать лет спустя ту же попытку перехитрить Николая проделал Бакунин — с одинаковым неуспехом.
С большим достоинством написано обращенное непосредственно к Николаю письмо Сергея Муравьева. В нем нет раскаяния, нет ползания на коленях; но и оно лишний раз подтверждает, что помилование было обещанной — хотя бы в виде намека — платой за откровенность; письмо начинается с некоторых дополнительных указаний и дополнительных выдач, при чем не исключена возможность, что автор утешал себя тем. что он выдает не «своих», а поляков и украинцев.
Но просьбы о помиловании вовсе не означали, чтобы обвиняемые, — а в особенности Пестель, — отказались от защиты. «Юг» конспирировал не только от правительства и его шпионов, но и от «Севера», и январские (самые ранние в Петербурге) показания Пестеля не оставляют сомнения, что он весьма рассчитывал на неосведомленность Николая, осведомляемого, по его представлению, только «северянами», — с Майбородой его не сводили и не видно из его показаний, чтобы он серьезно учитывал информацию, принятую через этого провокатора. Майборода <испорчено> решений левого крыла декабристов — истребить всю семью Романовых, при чем он слышал об этом от самого Пестеля, — убийственнее показание трудно придумать. А Пестель в то именно время, когда он выставлял на вид Николаю свою «полную и совершенную искренность», упорно отрицал этот пункт и признался лишь на очной ставке с Поджио, 13 апреля. Нет сомнения, что если бы он ясно представлял себе осведомленность Николая по этому пункту, он не питал бы никаких иллюзий на счет возможности своего освобождения. Он был слишком умный человек, чтобы не понимать, что цареубийцу, — да еще со столь грандиозными замыслами по этой части, — в России Николая I на свободу не отпустят.
И то же самое обвинение в «цареубийстве» было кошмаром Сергея Муравьева. Гораздо более откровенный в своих показаниях о себе лично, чем Пестель, пытавшийся в первое время отрицать даже свой республиканизм, Муравьев признавался в подготовке вооруженного восстания, в агитации среди солдат, в чем угодно, но на счет смертного приговора Романовым до последней возможности отвечал категорическим отрицанием. «Не стану я опровергать, что я первый предложил немедленное начатие возмущения. — таковое предложение слишком сходствовало со всегдашним моим желанием», — показывал он еще 8 апреля: «но долг велит мне объявить совершенно ложным показание, что, будто бы, говоря о поездке брата Матвея в Петербург, по сему случаю я сказал, что и у многих не дрогнут руки»,[8] — подразумевалось — на убийство Романовых. Он не отрицал, что идея истребления династии была в «Южном» обществе, но утверждал, что он с ней боролся: и ни очная ставка с Волконским, ни очная ставка с Пестелем не заставили его ни на йоту отклониться от своего первого показания по этому вопросу. Максимумом уступки, на которую он шел, было признание в сочувствии истреблению одного Александра I: «да и самые действия мои, принятые в самом строгом, против меня толковании, могут лишь доказать, что я согласен был на лишение жизни одного государя, а не всей царской фамилии», — писал Муравьев в цитированном выше показании 8 апреля.[9]
Упорное отрицание своих «цареубийственных» проектов и прошения о помиловании логически между собой связаны. «Южане» не даром сделали «республику» и «истребление» своим лозунгом: принявший этот лозунг, конечно, сжигал за собою все корабли. Это было очень стройно в теории, но когда выяснилось, что корабли действительно сожжены, что отступления нет, дрогнуло сердце у самых смелых из смелых. До конца революционерами на практике не оказались даже лидеры революционного крыла заговора. И они были плоть от плоти и кость от кости дворянского общества: — протестуя теоретически против его фетишей, на практике и они не могли расстаться с мыслью, что «идол сей ведь бог». Окончательно разбить идол могли только люди, ничем не связанные с дворянским прошлым России.
- ↑ Дело № 395, л. 259.
- ↑ Дело № 394, л. 72.
- ↑ Дело № 394, л. 62 об.
- ↑ Дело № 396, л. 17 об.
- ↑ Там же, л. 21 об.
- ↑ Дело № 394, л. 83.
- ↑ Подлинник письма от 12 января 1626 г. обнаружен лишь на днях в семейном архиве Левашовых: до этой находки письмо было известно в копии.
- ↑ Дело № 395, л. 260 об.
- ↑ Там же, л. 255 об.