ко стоит полный месяц. Он побледнел и стал похожим на прозрачное облако. Где-то далеко, верст за двадцать, орудийная пальба. Впечатление такое, будто кто-то на краю света хлопает дверью или выбивает ковры.
Мы приходим в парк, где стоят орудия. Несколько человек запрягают коренастых, мохнатых лошадей в передки и выкатывают зарядные ящики. Лошади ржут, танцуют и бьют копытами в промерзший снег. Звенит упряжь, и визжат колеса по снегу.
Орудийный фейерверкер прикладывает руку щитком к глазам, поднимает голову и смотрит на чистое, холодное небо.
— Беспременно полетит. Уже давно не летал.
Часовой в валенках, с обнаженным кинжалом в руках выглядывает иэ своего овчинного тулупа и осипшим голосом говорит:
— Должен полететь.
Два орудия запряжены. Ящики на местах. Ездовые — у лошадей. Выводят лошадь для офицера.
— Смир-рно! Равнение на-а-лево!
Офицер. Он в хорошем полушубке и серой папахе. Треплет лошадь по шее, берет за гриву, чуть притрагивается носком сапога к стремени. Секунда — и его ловкая фигура чуть колеблется в скрипучем, новеньком седле.
— Шагом — арш!
Я вскакиваю на передок, ездовые садятся на лошадей, и поезд, гремя и визжа, двигается. Мы проезжаем мимо колодца с обледенелым срубом, мимо разбитой халупы со скелетом крыши, печальным и отчетливым на фоне зеленоватого неба, и поворачиваем на синий проселок.
— Ры-ысью!
Бренчит упряжь, визжит снег, гремят зарядные ящики. Передок шатается, подскакивает, и я мотаюсь на нем, как куль с мукой.
До аэропланной позиции версты три среди бесконечных снегов. Кое-где на горизонте силуэт ветряной мельницы, ольховый лесок да одинокие ели.
Возле самой позиции — красивая помещичья усадьба, окруженная старым ольховым лесом. Теперь она превращена в артиллерийский парк. Склоны снежных бугров поросли еловым мелколесьем, а в стороне, на кургане, четко рисуется группа темно-зеленых сосен и под ними чьи-то безвестные могилы со строгими, темными крестами.