стые лица, папахи, обледенелые усы и сапоги, придвинутые к огню.
Я протискиваюсь вперед, опускаюсь между двумя «землячками» на еловые ветки и протягиваю деревянные от мороза ноги к огню. Постепенно мои сапоги оттаивают, начинают дымиться, и тепло вливается в жилы, как теплая вода.
Наши «землячки» любят поболтать возле огонька. Начинаются бесконечные воспоминания, песни, рассказы и крепкая, родная сердцу ругань. В сумраке вспыхивают огоньки цигарок, и к горькому запаху еловых ветвей примешивается синий дымок махорки.
Дежурство на аэропланной позиции — точная копия жизни на боевой линии. Разница только та, что там беспрерывно артиллерийский огонь и снаряды рвутся недалеко, а здесь пальба слышна еле-еле и опасностью грозят немецкие «таубе», сбрасывающие свои отвратительные бомбы прямо на головы.
Время тянется лениво и поэтично.
В дверь врывается дневальный:
— Летит!
«Землячки» суетятся, вскакивают, разминают спины и выползают из землянок. После темноты яркий свет ломит веки и не дает смотреть.
— Где? Где?
Глаза привыкают к свету, и на небе можно различить белую точку, чуть правей ольхового леса, за усадьбой. Слышны тонкое, сонное журчанье мотора и звуки выстрелов. Это со станции М. стреляют по аэроплану. Прислуга идет к орудиям и занимает места. Работает телефон.
— Станция М. Только что пролетел «таубе».
— Слушаюсь.
С фольварка бежит офицер. Он едва успел застегнуть полушубок и наскоро вынимает из футляра «цейс». Смотрит вверх. Аэроплан приближается. Отчетливо чеканится команда:
— К бою! Уровень тридцать один — пятьдесят! Трубка сто двадцать пять!
Наводчики, не отрываясь от панорамы, ведут дуло вслед за аэропланом, который приближается с мелодичным журчаньем. Приблизился, стал отчетливым.
— Огонь! Первое, второе…
Два удара короткого железного грома. Один за дру-