трит на него большими, умоляющими глазами и говорит взволнованно и тревожно:
— Стародубцев… Стародубцев… Стародубцев…
Словно хочет разбудить его.
Стародубцев приподнимает веки и смотрит внимательно затуманенными глазами. По губам у него ползет что-то вроде улыбки: он узнает своего «землячка» Колыхаева. Колыхаев подходит к нему:
— Стародубцев, что с тобой? Ты ранен!
— В… вот в… видишь сам.
Он протягивает своему приятелю руку. Тот жмет ее со слезами на глазах, осторожно, чтобы не было больно.
— Прощай, Прокоша, — говорит слабо Стародубцев.
Потом его выносят из землянки и усаживают в экипаж, чтобы везти на станцию З., в госпиталь.
Хоронят Стародубцева через два дня. Колыхаев возвращается с похорон голодный и усталый. Он грустно раздевается, вешает на гвоздь промокшую от дождя фуражку и говорит:
— Нет Стародубцева. Был и нет.
Потом обедает и ложится спать. А вечером пишет письмо сестре покойного, длинное и трогательное письмо.
Так умирает русский солдат.
Мне уже приходилось писать, что наша батарея стоит левее широкого шоссе, обсаженного старыми кудрявыми березами.
Оказывается, это и есть та историческая Смоленская дорога, по которой в свое время продвигался в сердце Руси Наполеон со своей шестисоттысячной, по тем временам колоссальной, армией.
Становится как-то странно, если представить себе, что по дороге движется эта огромная наполеоновская армия. Даже представить себе трудно. Тогда вся война была на виду, воины не зарывались в землю и не отыскивали хорошо защищенных мест, чтобы там поставить свои батареи.
Кавалерия красовалась на самых открытых местах, светясь на солнце яркими, пестрыми мундирами. Пехота шла сомкнутыми, стройными рядами и рассыпалась в цепь только в самых крайних случаях. Уже возле самого неприятеля. Артиллерия выезжала на бугры и била по хорошо