ЭСГ/Чернышевский, Николай Гаврилович

Материал из Викитеки — свободной библиотеки
Перейти к навигации Перейти к поиску

Чернышевский
Энциклопедический словарь Гранат
Brockhaus Lexikon.jpg Словник: Христианстад — Чети. Источник: т. 45 ч. III (1929): Христианстад — Чети, стлб. 782—806 ( скан ) • Другие источники: ЭСБЕ 
 Википроекты: Wikipedia-logo.png Википедия


Чернышевский, Николай Гаврилович, знаменитый русский мыслитель и публицист (1828—1889). Общее мировоззрение Ч. Общее мировоззрение Ч. было строго материалистическим, пожалуй более материалистическим, чем у его учителя Фейербаха, и с самого начала эволюционным. Мир познаваем и будет познаваем тем лучше человеком, чем более будет расти наука. Иллюзионизм познания (знание лишь наших представлений о предметах, а не самих предметов) „должен быть решительно отвергнут“, — говорит Ч. и по возвращении из ссылки в статье о „Характере человеческого знания“ („Русские Ведомости“, 1885). Мироздание составляет одно огромное целое, тесно связанное между собою в различных частях и развивающееся по известным законам. Неорганический мир и мир органический, а в органическом растения, животные и человек, являются продуктами одного и того же процесса эволюции (Ч. не без основания назвал себя „Старым трансформистом“, подписывая статью о Дарвине, помещенную под заглавием „Происхождение теории благотворности борьбы за жизнь“ в „Русской Мысли“ за 1888 г.). В применении к человеку Ч. называет свою систему, по примеру Фейербаха, „антропологизмом“. Не доходя, как его несправедливо упрекали в этом, до отожествления физико-химических процессов в мозгу с ощущением и мыслью, Ч. — враг всякого противопоставления духовного начала физическому и сторонник единства человеческой природы, как высшей части одной и той же вселенной: „Принципом философского воззрения на человеческую жизнь со всеми ее феноменами служит выработанная естественными науками идея о единстве человеческого организма; наблюдениями физиологов, зоологов и медиков отстранена всякая мысль о дуализме человека… Эти науки доказывают, что никакого дуализма в человеке не видно, а философия прибавляет, что если бы человек имел, кроме реальной своей натуры, другую натуру, то эта другая натура непременно обнаружилась бы в чем-нибудь, и так как она не обнаруживается ни в чем, так как все происходящее и проявляющееся в человеке происходит по одной реальной его натуре, то другой натуры в нем нет“. („Антропологический принцип в философии“, „Современник“, 1860 г. №№ 4 и 5). Ч. — строгий детерминист, отвергающий то, что называется свободою или, точнее, беспричинностью воли. Человек, как и животное, от которого его отделяет лишь степень, сила „памяти, воображения, мышления“, ответствует известным образом на известное раздражение внешнего мира и не может не ответствовать. „Все явления нравственного мира проистекают одно из другого и из внешних обстоятельств, и на этом основании признано фальшивым всякое предположение о возникновении какого-нибудь явления, не произведенного предыдущими явлениями и внешними обстоятельствами… Дурной поступок или хороший поступок был произведен непременно каким-нибудь нравственным или материальным фактом или сочетанием фактов, а „хотение“ было тут только субъективным впечатлением, которым должно сопровождаться в нашем сознании возникновение мыслей или поступков из предшествующих мыслей, поступков или внешних фактов“ (там же). В области морали Ч. — последовательный гедонист-утилитарист: „Все дела, хорошие или дурные, благородные или низкие, геройские или малодушные происходят во всех людях из одного источника: человек поступает так, как ему приятнее поступать, руководится расчетом, велящим отказываться от меньшей выгоды или меньшего удовольствия для получения большей выгоды, большего удовольствия (там же). По мнению Ч., „добро есть польза“ — нужно только знать, в чем польза, говорит он чисто по сократовски, — что нисколько не уменьшает „великую разницу между добром и злом“.

Исторические и политические взгляды Ч. В области истории и политики Ч. в общем рационалист, но в том смысле, что, считая истинные успехи человечества связанными с ростом разума и понимания, он указывает на огромное значение нерационального элемента: предрассудков, заблуждений, страстей, при чем делает ту интересную оговорку, что без страсти ничего, однако, не делается и великого в истории. Относительно роли в истории материальных потребностей, экономических отношений и основанной на них борьбы классов, у Ч. встречается много взглядов на события, которые можно истолковать в смысле материализма, и, пожалуй, не меньше мест, которые могут быть объяснены лишь с точки зрения интеллектуализма, — не идеализма, как часто и ошибочно говорится, — т.-е. влияния умственного элемента на историю. Так, с одной стороны: „Мысль сама по себе слишком слаба перед тяготением действительности, убеждение в огромном большинстве людей оказывается бессильно перед житейскими надобностями“ (Примечания к „Основаниям политической экономии Д. С. Милля“, „Совр.“, 1860—1861). Или: „Чистые республиканцы забывали, что политическая форма держится только тогда, когда служит средством для удовлетворения общественных потребностей; они мечтали, что народ, не получая от формы никаких существенных выгод для себя, станет защищать форму ради самой формы. И форма упала, не поддержанная народом“ („Кавеньяк“; „Совр.“, 1858, №№ 1 и 3). Или: „Либерализм повсюду обречен на бессилие… сильны только те стремления, которые поддерживаются массою народа“… Либерализм „хлопочет об отвлеченных правах, не заботясь о житейском благосостоянии масс, которое одно и дает возможность к реальному осуществлению прав“ („Борьба партий во Франции“; „Совр.“, 1858, №№ 8 и 9). Ниже, говоря об экономических взглядах Ч., мы увидим, как из „трехчленного распределения продуктов“ он выводит и борьбу общественных классов. В „Антропологическом принципе“ Ч. ставит самое мировоззрение людей в зависимости от их социального положения, давая, напр., с этой точки зрения блестящую характеристику Прудона и Милля, — первого, как образца „западно-европейского простолюдина“, второго, как представителя „людей более счастливых классов“. И в том же замечательном этюде Ч. излагает взгляд на динамику реформ, как на произведение не отвлеченных мыслей, а коллективного аффекта, „страстей, разыгрывающихся в большинстве общества“. С другой стороны, у Ч. же мы находим зачастую совершенно рационалистический взгляд на пружины прогресса и развитие человечества. „Внутреннее стремление массы к улучшению своего материального и нравственного быта“ является единственною „причиною“ прогресса, замечаемого в человечестве, говорит Ч. в рецензии на „Историю цивилизации в Европе“ Гизо („Совр.“, 1860, № 9). Но, к сожалению, этому стремлению, лежащему „в натуре самих европейских народов“, препятствуют крайне неблагоприятные условия, при которых оно осуществляется: завоевание, порабощение более культурного населения менее культурным, феодализм, вырастающий из завоевания, и т. п. „внешние разрушительные силы“, которые Ч. в статье „О причинах падения Рима“ („Совр.“, 1861, № 5) прямо сравнивает с „геологической катастрофой“, в роде той, что погубила Геркуланум и Помпею. В „Борьбе партий во Франции“ Ч. высказывает даже на эту самую стремящуюся к улучшению человеческую натуру очень пессимистический взгляд: „Потребности народа, сила истины — вот основные силы, которыми движется ход событий; прогресс не пустое слово… скажут нам люди, успокоительности взгляда которых мы завидуем, не будучи в состоянии достичь высоты таких приятных миросозерцаний. Нам представляется, что на ход исторических событий гораздо сильнейшее влияние имели отрицательные качества человека, нежели положительные; что в истории гораздо сильнее были всегда рутина, апатия, невежество, недоразумение, ошибка, ослепление, бурные страсти, нежели здравые понятия о вещах, знание и стремление к истинным благам“. Вот почему Ч. с такой настойчивостью и подчеркивает значение ума и знания, рассеивающих туманы „невежества“ и „дурных страстей“: „основная сила прогресса — наука; успехи прогресса соразмерны степени совершенства и степени распространенности знаний“ (см. уже цитированную нами статью „О причинах падения Рима“). Но где же выход из этих противоречивых тенденций, тянущих человечество в разные стороны? Ответ опять чисто рационалистический: тут у Ч. является на сцену та сила, которую принято теперь называть интеллигенцией (самое слово, но не понятие, отсутствует у Ч.). Да, глупо и несчастно человечество, плетущееся как попало. Но на выручку приходит процесс „постепенного выделения людей высшего умственного развития из толпы, которая все дальше и дальше отстает от их быстрого движения“. Ибо „по достижении очень высоких степеней развития умственная жизнь передовых людей получает характер все более и более доступный простым людям, все более и более соответствующий простым потребностям массы, и вторая высшая половина исторической умственной жизни состоит по своему отношению к умственной жизни простолюдинов в постепенном возвращении того единства народной жизни, которое было при самом начале и которое разрушалось в первой половине движения“. (Рецензия на „Постепенное развитие древних философских учений“ Ор. Новицкого; „Совр.“, 1860, № 6). Таким образом, „передовые люди“, распространители знания, являются инициаторами прогресса и спасителями разорвавшегося на части общества. И таким же рационалистом Ч. остается до конца своей жизни: когда люди выделились из животного мира и стали тем, чем они есть, „собственно превосходством ума и объясняется весь дальнейший прогресс человеческой жизни“, — читаем мы у Ч. в статье „Очерк научных понятий“ и т. д., составляющей одно из приложений к переводу истории Вебера.

Экономические взгляды Ч. — В этой области Ч., подобно Марксу (который находит, что Ч. удалось „мастерски осветить банкротство буржуазной экономии“), оригинально сочетал результаты изучения английских экономистов-классиков и великих французских социалистов первой половины XIX в. Но, имея в виду русскую мало подготовленную публику, Ч. останавливался не столько на „микрологической анатомии“ (как сказал бы Маркс) экономических явлений и на истории сменяющихся форм производства, сколько на установлении нескольких основных понятий науки о народном хозяйстве, из которых он делает социалистические выводы. Так, применяя отвлеченный и вместе очень простой „гипотетический метод“ в своих „Примечаниях“ к Миллю, Ч. подчеркивает с самого же начала противоположность „общественного благосостояния“, которое распространяется на всех членов общежития, и „богатства“, как достояния „богачей“, т.-е. „людей, превосходящих своих сограждан количеством имущества“. А отсюда он заключает о необходимости подставить вместо двусмысленного, по его мнению, понятия о „производительном“ и „непроизводительном“ труде, производстве, потреблении понятие о „выгодном“ или „убыточном“ применении различного рода труда к производству и потреблению хозяйственных ценностей. И доказывает, что дело идет не столько о производстве вообще, сколько о производстве предметов, потребляемых главным образом большинством людей, и о наиболее равномерном распределении этих продуктов среди членов данного общества. Однако, Ч. не приносит, как порою говорилось, элемента производства в жертву элементу распределения. Он только старается найти наивыгоднейшее с общественной точки зрения сочетание двух элементов. Именно с этой точки зрения он отдает предпочтение общественному крупному производству перед частным — крупным или мелким — производством в земледелии и на фабрике, так как при такой форме выгоды от технических преимуществ большого хозяйства соединяются с выгодами, проистекающими от „прямого интереса“ производителя, который в данном случае будет уже не „наемным работником“, а — вместе с другими — хозяином и участником всего предприятия (см. прибавление к 9-ой главе Милля). Замечательная (несмотря на некоторые ошибки в вычислениях [1]) критика Ч. закона Мальтуса об арифметической прогрессии роста средств продовольствия, но о геометрической — размножения людей тоже была, несомненно, внушена Ч. соображением о важности успехов производства, как основы удовлетворительного распределения „фонда заработной платы“. Для того, чтобы на пресловутом пиру природы всегда оставалось место для вновь прибывающих гостей, надо, чтобы развитие производительных сил в современном человечестве совершалось с быстротою, не только вполне достаточною для удовлетворения потребностей размножающегося населения, но и забегающею впереди этого прироста, процент которого „по мере улучшения общественных отношений и домашнего быта… должен уменьшаться без малейшего стеснения органических влечений человека“. И это Ч. блистательно доказал (в „общем заключении“ и замечаниях на последние четыре главы первой книги Милля). Не забудем, наконец, что в технических улучшениях Ч. видит исход из калечащего современных рабочих разделения труда, которое обрекает трудящихся на занятие одной крошечной, монотонной операцией в течение целой жизни, тогда как в будущем, „при высоком разделении труда нет работнику никакого затруднения поочередно переходить от одной операции к другой, меняя их так, чтобы организм его поочередно работал всеми частями, поочередно находился в разных положениях, чтобы разнообразием сохранилось его здоровье“ (замечание на главу восьмую). Убежденный сторонник трудовой теории ценности, Ч. подвергает остроумной и сильной критике нынешнюю систему „трехчленного распределения продукта“ на рабочую плату, прибыль и ренту и показывает всю противоположность, мало того — всю невозможность, без социальной борьбы, одновременного существования и развития различных форм общественного дохода. „Рента стремится подчинить себе прибыль и рабочую плату: это значит, что лендлорд враждебен самостоятельности фермера и работника… Прибыль стремится поглотить рабочую плату: это значит, что капиталисту нужно держать работника в такой же зависимости от себя, в какой лендлорду нужно держать и капиталиста и рабочего… Интерес прибыли протовоположен интересу рабочей платы. Как только одерживают в своем союзе верх над получающим ренту классом сословие капиталистов и сословие работников, история страны получает главным своим содержанием борьбу среднего сословия с народом“ (заключительная страница „Распределения“). Современный экономический строй, основанный на „соперничестве“, должен быть заменен иными формами экономического устройства, где, во первых, „производство предмета“ будет „вестись открыто, как ведутся счетные книги акционерных обществ“, а, во вторых, „предметы“ будут „оцениваться столь же открыто по явной для всех стоимости“ — по количеству труда (тут Ч. близко подходит к понятию „установленной стоимости“ Прудона). А для того надо, чтобы „работники приобрели искусство сами управлять предприятием, в котором работают“, и чтобы они „сделались из наемных людей хозяевами“. Этими чертами как нельзя яснее, насколько это было можно при тогдашней цензуре, характеризуется общественное социалистическое производство, к изображению и пропаганде которого Ч. возвращается неоднократно, то заимствуя планы „товарищества“ (коллективного хозяйства) у западно-европейских социалистов, например у Луи-Блана (без обозначения имени в „Капитале и труде“, „Совр.“, 1860, № 1, с указанием имени в „Приложении“ к Миллю о „Собственности“), то набрасывая свои, но с постоянным подчеркиванием того условия, что всякая такая организация труда должна основываться не на принуждении, а на добровольном сотрудничестве непосредственных производителей. Государство лишь помогает им кредитом и т. п. способами применения „силы распоряжений общественной власти“. При этом Ч. до такой степени старается изгнать всякие недоразумения, связанные с употреблением слов „вмешательства правительства“ в смысле деспотического давления на личность трудящихся (ср. в его „Экономической деятельности и законодательстве“, „Совр.“, 1859, № 2, эффектное заявление: „Выше человеч. личности мы не принимаем на свете ничего“), что он остается недоволен „прогрессистами, или так называемыми утопистами“, т.-е. социалистами, употребляющими слово „правительство“ для обозначения предполагаемых ими форм общественной деятельности (коллективистического строя. Н. Р.), существенно различных от правительственной формы“. И он продолжает: „Как употребление слова „капитал“ сбивает с толку своим привычным меркантильным смыслом, так слово „правительство“ вводит в заблуждение своим привычным административным оттенком, так что считаются многие за регламентаторов мыслители, идеям которых ничто так не противно, как регламентация“ (в примечании „Правительственное влияние“ к первой главе пятой книги Милля). Ч. действительно рассматривает капитал с отвлеченной точки зрения, лишь как „массу продуктов, которыми продовольствуется труд“, и потому видит в исторически сложившемся „капитале“ „только роль, какую при известных общественных условиях играют капиталисты“, что не мешает ему, как мы видели, глубоко проникнуть в сущность современного капиталистического производства. Еще в самом начале своей литературной деятельности в качестве экономиста, он видел, как естественной игрой соперничества в обществе, основанном на частной собственности, обусловливается тот процесс, который стал теперь так известен под именем концентрации капитала: „Чем обширнее размеры производства, тем дешевле стоимость произведений, потому большие капиталисты подавляют мелких, которые мало по малу уступают им место, переходя в разряд их наемных людей… Таким образом, с одной стороны возникли в Англии и Франции тысячи богачей, с другой — миллионы бедняков. По роковому закону безграничного соперничества, богатство первых должно все возрастать, сосредоточиваясь все в меньшем и меньшем числе рук, а положение бедняков должно становиться все тяжеле и тяжеле“ („Заметки о журналах“, „Совр.“, 1857, № 4). Замечательно остроумно (в последнем приложении о „Собственности“ к Миллю), беря за основание русские родословные книги, забавно обращаясь с членами знатных фамилий, как с простыми мужиками, то при предположении, частной собственности, то при предположении общинного владения, Ч. показывает, что просто уже в силу случайностей неодинакового размножения семей принцип частной собственности, наследуемый от поколения к поколению, привел бы к тому, что „слишком половина общества должна ниспасть с уровня изобилия в нужду, почти ½ общества в сильную нужду, ¼ часть в нищету“. Эта аргументация, часть которой была просто перепечатана Ч. из его статьи „О поземельной собственности“ („Совр.“, 1857. № 10), приводит нас к необходимости изложить вкратце и взгляды Ч. на русское общинное владение, защите которого он посвятил с десяток больших статей в 1857—1861 гг., не считая массы мелких заметок. Нам представляется не совсем правильным зачислять Ч. в родоначальники русского народничества, хотя это течение опиралось на многие из доводов Ч. Рационалист и убежденный, хотя и критически настроенный западник, Ч. отнюдь не видит в нашей общине, как то думали славянофилы, а отчасти и Герцен, специально русское учреждение, а лишь известную ступень нашего развития. Этот „могущественный народный обычай существовал некогда и на Западе… но утрачен там в одностороннем стремлении к полновластной собственности отдельного лица“. И теперь Запад должен стремиться к формам общественного сотрудничества, которые помогли бы ему избавиться от „язвы пролетариатства“. У нас же, как лекарство против этой язвы, сохранилось общинное владение. Мы не должны, однако, забывать, что теперь Россия начинает участвовать в современном экономическом движении, общем всему цивилизованному миру, и потому „скоро и мы, может быть, вовлечемся в сферу полного действия закона конкуренций“, вследствие чего и наша община подвергнется сильному натиску враждебных (капиталистических) сил и может пасть в этой борьбе. И тут строго логическая, до прозрачности ясная аргументация Ч., поставленная перед угрозою такой перспективы, вдруг прерывается патетическим, почти библейским воззванием: „Да не дерзнем мы коснуться священного, спасительного обычая, оставленного нам нашею прошедшею жизнью, бедность которой с избытком искупается одним этим драгоценным наследием — да не дерзнем мы посягнуть на общинное пользование землями“ („Заметки о журналах“, „Совр.“, 1857, № 4). И подобный же торжественный тон прорывается даже среди его убийственной полемики против И. Вернадского в цитированной уже нами большой статье „О поземельной собственности“, там, где он защищает „государственную поземельную собственность с общинным владением“: „Я сын моей родины — этого довольно, родина поступает со мною как мать: она дает мне приют, она дает мне наследство, достаточное для моего существования… — я получаю участок из государственной собственности. Все дети равно милы ей; — я получаю столько же, сколько мои братья“, и т. д. Но главное достоинство статей Ч. об общине есть именно их строгая логичность, предусматривающая и победоносно разбивающая ряд банальных возражений против этой формы владения. Так, Ч. мастерски доказывает, что общинное владение гораздо выгоднее даже для земледельческого прогресса, чем мелкая частная собственность (как во Франции), не имеющая средств для улучшений, не говоря уже о фермерстве (как в Англии), где собственник присваивает себе в конце концов значительную часть улучшений, сделанных арендатором, между тем как общинник при известном удлинении срока переделов успеет в гораздо большей степени вознаградить свои издержки по более тщательной обработке. С не меньшей убедительностью доказывает Ч., что чересполосица есть зло, не возникающее непременно из общинной формы владения, и что и при мелкой частной собственности эта чересполосица доходит, напр. во Франции, до того, что там „поселянин“ получает „по тридцати разбросанных участков земли“. Ч. не оставляет без опровержения и избитого, но крайне ошибочного мнения, будто община задерживает успехи земледелия, и показывает, что тут дело в густоте населения и в зависящей от этого такой высокой цене на земледельческие продукты, которая позволяет улучшенные способы культуры („Суеверие и правила логики“, „Совр.“, 1859, № 10). Наконец, в знаменитой статье „Критика философских предубеждений против общинного владения“ („Совр.“, 1858, № 12) Ч., видимо слегка подсмеиваясь над гегелевскою триадою, доказывает, однако, при помощи ее, что община может перейти к высшей форме производства, и не переходя через все ступеньки лестницы экономического развития, а перескакивая через „средние логические моменты“, которые в этом случае „достигают только теоретического бытия“. Но вопрос о русской общине Ч. приходилось рассматривать не абстрактно, а при известных исторических условиях, именно в момент отмены крепостного права. Поэтому не мало статей посвящено им ответу на огромный вопрос: „Труден ли выкуп земли?“ (таково как раз заглавие, данное Ч. статье в „Совр.“, 1859, № 1), и этот вопрос был решен Ч. в положительном смысле с исчерпывающими подробностями и для большей убедительности в форме нескольких (до 8) конкретных проектов. Едва ли не эти статьи, доказывавшие необходимость умеренной высоты крестьянских платежей за земли, больше всего восстановили дворян против Ч. и вызвали негодующие обвинения в желании отнять у них даром землю. Небезынтересно, что Ч. на ряду с общинным владением допускал и частное, очевидно как переходную форму, пока не установится во всем хозяйственном строе начало „товарищества“. А когда он увидал, во что превращается крестьянская реформа, исковерканная все более и более забиравшими силу крепостниками, из-под его пера вылились даже совсем пессимистические строки насчет малого значения для мужика общины, которая будет раздавлена непосильными выкупными платежами и налогами: это — знаменитая „парабола“ в начале его „Критики философских предубеждений“, заканчивающаяся скорбными словами: „Лучше пропадай все дело, приносящее вам только разорение“…

Эстетико-критические взгляды Ч. и его беллетристика. Вопреки мнению Писарева, уверявшего читателей, что Ч. в своей диссертации „Эстетические отношения искусства к действительности“ задавался лишь коварной целью разрушить всякую эстетику, Ч. придавал очень большое значение эстетике, но хотел привести ее в тесную связь с жизнью. И в самой диссертации, и в критике ее под псевдонимом Н. П. („Совр.“, 1855, № 5), и в не пропущенном цензурою предисловии (1888) к предполагавшемуся изданию диссертации („Полное собрание сочинений“, Петербург, 1906, т. X, часть 2, стр. 190/198), Ч. старался рассмотреть вопрос об искусстве с точки зрения своего любимого учителя Фейербаха. Эстетика есть наука о прекрасном. Но „прекрасное“ вовсе не есть „полное проявление общей идеи в индивидуальном явлении“, как говорят идеалисты, а „жизнь“. И „прекрасным существом кажется человеку то существо, в котором он видит жизнь, как ее понимает; прекрасный предмет, тот предмет, который напоминает ему о жизни“, о действительности, совпадающей для Ч., как и для Фейербаха, с опытом чувств, с чувственностью. „Действительность же не только живее, но и совершеннее фантазии“, и „создания искусства ниже прекрасного в действительности“ и с эстетической точки зрения. „Объективно прекрасное или прекрасное по своей сущности должно отличать от совершенства формы, которое состоит в единстве идеи и формы“. Но область искусства обнимает не только прекрасное: „Искусство воспроизводит все, что есть интересного для человека в жизни“ — „для человека, поясняет Ч. в другом месте, не как ученого, а просто как человека“. Мало того: искусство является не только „воспроизведением (подражанием) жизни“, — его „произведения имеют часто и другое значение — объяснения жизни; часто имеют они и значение приговора о явлениях жизни“. И не отрицая великой важности воспроизводящей роли искусства, Ч. с любовью останавливается на других его ролях. Будучи „приговором над изображаемыми явлениями“, поэтическое творчество „становится в число нравственных деятельностей человека“. И отзываясь в образной форме на „вопросы, возникающие в жизни мыслящего человека“, художник становится мыслителем, а произведение искусства, оставаясь в области искусства, приобретает значение научное“. Таким образом, Ч. ищет в искусстве не узкую „тенденцию“, как упрекали его записные эстетики, а воплощение жизненного реализма, своими образами и типами научающего и облагораживающего людей, которые вступают в духовное общение с созданиями искусства. Неудивительно поэтому, что в своей критической деятельности Ч. обнаруживает много истинного энтузиазма при характеристике писателей и немало вкуса при разборе художественных произведений. Его восторженное отношение к Лессингу, Пушкину, Гоголю, Некрасову (в письмах: „Не за тенденцию, а за поэзию“); его поистине замечательная для своего времени (1856) оценка „Детства и отрочества“ и „Военных рассказов“ Льва Толстого (см. выше); его поразительная по своей рельефности галлерея литературных портретов предшественников Белинского в области критики и самого Белинского в „Очерках Гоголевского периода“ — все это обнаруживает большую свежесть и порою тонкость художественно-критической мысли Ч. Беллетристикой Ч. занимался, когда не имел возможности живо участвовать в социальной публицистике: роман „Что делать“, заканчивающийся картиной идеальной общественной жизни по Фурье, написан им в крепости, „Пролог“ — в Сибири. Первый роман произвел потрясающее действие на передовую русскую интеллигенцию, которая видела в нем евангелие новой жизни. Второй роман не утратил и до сих пор своего значения, как очень интересное изображение общественных и политических условий России 60-х годов. Но надлежащим образом беллетристику Ч. можно оценить, лишь перенесясь на точку зрения и чувствования его тогдашних читателей. Попробуйте перечитать теперь „Новую Элоизу“ Руссо или гораздо выше стоящие в художественном отношении „Страдания молодого Вертера“ Гете и даже более близкие от нас романы Жорж Занд. Теперь вы порою не можете отделаться при этом чтении от ощущения скуки. Теперь это остывшая лава. В свое время эти романы жгли сердца людей, не только возбуждали в них известные чувства, но толкали их на известные действия. Чувствительные люди XVIII в. старались жить по Новой Элоизе и умирать по Вертеру. А сколько женских и мужских сердец в середине XIX в. билось в униссон с сердцами жорж-зандовских героев и героинь! И почти вся русская интеллигенция в течение десятков лет не в теории только, а и на практике стремилась устроить свое существование по указаниям „учителя“ (ср. автобиографии революционных деятелей 70—80 гг. в прилож. к т. XL).

Ч. как человек и деятель. Личность Ч. представляет очень редкое сочетание огромной, необыкновенно ясной мысли, исключительно твердой воли и глубокого чувства. Сила и оригинальность мысли позволили бы Ч. сделать для науки бесконечно больше, чем он сделал, но он сознательно принес себя в жертву русскому обществу и народу, которых надо было и просто и всему учить. В трогательном изображении умственной физиономии Грановского („Совр.“, 1856, № 6) можно видеть почти автобиографию молодого Ч. Помните: „Грановский был возможен только у нас. Человек, по природе и образованию призванный быть великим ученым… не оставил, однако, по себе сочинений, которыми наука двигалась бы вперед… Почему? Потому что он был истинный сын своей родины, служивший потребностям ее, а не себе“. Правда, Ч. успел все-таки дать науке столько, что даже столь строгий судья, как Маркс, признает его „великим русским ученым и критиком“. Но, повторяем, гигантские умственные способности Ч., в силу обстоятельств, были далеко не использованы. Такой чуткий человек не мог, конечно, не принимать участия в русской общественной жизни, заранее предвидел трагический исход своей деятельности, но шел навстречу ему или, как говорит Некрасов в чудесном посвященном Ч. стихотворении, первоначально озаглавленном „Пророк“ (1874) и для цензуры помеченном как перевод из Барбье (в издании 1927 г. оно носит заглавие „Ч.“): „Не говори забыл он осторожность… Его судьба давно ему ясна“. Еще в начале охватившего его чувства любви к будущей жене, он считает долгом предостеречь самого себя и любимую девушку от возможного брака: „Я не знаю, сколько времени пробуду я на свободе. Меня каждый день могут взять“. В „Прологе к Прологу“ описана трагическая сцена между уже женатым Ч. и его женой, где Ч. предвидит надвигающуюся на него, последовательного социалиста, грозу правительственных преследований. И жизнь подтвердила правильность его предвидения. Сначала Ч., повидимому, еще думал, что может ограничиться литературной деятельностью, широко распространяя среди общества идеал нового политического и социального строя. Он скептически относится к способности русского народа и русского так называемого передового общества добыть себе с бою свободу и лучший экономический порядок. Во второй части „Пролога“ сам Ч. пишет от лица Левицкого (Добролюбова) о себе: „Он (Ч.) не верит в народ. По его мнению, народ так же плох и пошл, как общество. Понятно, почему он так думает: ему не хотелось бы террора; он старается убедить себя, что террор невозможен. Он слишком холодно советует терпеть“. Три года спустя Ч. хоть и продолжал в общем скептически относиться к возможности совершить в России политическую и социальную революцию, решает, однако, попробовать шансы. Настроение в передовой интеллигенции становилось все более боевым. Патриотические демонстрации в Польше 1860—1861 гг., подавляемые оружием, возбуждают симпатии среди русских демократов и социалистов, и Ч. становится на сторону поляков, стремившихся завоевать себе политическую самостоятельность и низвергнуть русское самодержавие. К тому времени была в самой России окончательно испорчена крестьянская реформа, и в народе можно было ожидать попыток восстанием добыть землю и настоящую волю. А Ч. не отрицал принципиально революционной активности мужика и еще в 1857 г., разбирая книгу Гакстаузена („Совр.“, № 5), писал: „Все драматические эпизоды из истории русского народа были совершены энергиею земледельческого населения“. Остальное известно: „Прометей русской революции“, как я назвал Ч. в одном из своих этюдов о нем, сознательно пошел на борьбу с царистским Зевсом — и погиб, но вдохновил своею гибелью целый ряд борцов за свободу и социализм.

Н. Русанов.


  1. Ч. сам забавно признается в этих ошибках в своих письмах из Сибири, на которые, как говорил H. В. Шелгунов пишущему эти строки, было обращено внимание друзьями Ч. еще до его ссылки.