будет и эта. Смотри же, Устина, — говорит она мне, служи хорошо; панночка тебя жаловать будет.
— Ну, пойдемте, бабушка, довольно! — перебила ее панночка, а сама и поморщилась, и набок перегнулась, и глаза отчего-то зажмурила, и с места порывается, ну точно кот, когда ему пыхнут в усы из трубки.
— Да ведь надо же, голубка, их уму-разуму научать; у них ведь глупые головы. Я скажу ей что-нибудь одно, а ты другое — вот и выйдет из нее человек.
— Жаль, бабушка, что прежде их не учили, а теперь возись с ними! Напрасно вы какую-нибудь в город не отдали.
Так и разговаривают про нас! Словно нас и в комнате нет.
— Ой! Устечка, Устечка, — горюют девушки, — каково-то тебе будет? Вишь, она какая неласковая!
— А что, — говорю я девушкам, — гореваньем поле не перейдешь, да и от доли своей не уйдешь. Посмотрим, каково-то будет.
Я это сказала, а сама задумалась.
Под вечер зовут меня:
— Иди к панночке, раздевать ее.
Я вошла к ней, а панночка стоит перед зеркалом и уже все с себя долой срывает.
— Где это ты шлялась? Раздевай меня скорее, скорее; я спать хочу.
Я ее раздеваю, а она все покрикивает на меня:
— Да скорее же, скорее!
Бросилась на кровать.
— Разувай! — говорит. — А умеешь ли ты волосы завивать? — спрашивает она меня.
— Нет, не умею.
— Боже мой, какое мое несчастье! Какая же она дура! Ну, пошла!
А девушки уже поджидают меня.
— Ну что, Устя, что, сестрица? Какова она голубка?
А я думаю, что им сказать.
— Дура я, — говорю девушкам, — не умею волос завивать.
На другой день ранехонько проснулась наша панночка, умылась, убралась, обежала весь двор, весь дом и в саду побывала.
— Дома я, — говорит, — дома! Нет мне теперь никакого запрету.