Вопрос (Гиппиус)

Материал из Викитеки — свободной библиотеки
Вопрос
автор Зинаида Николаевна Гиппиус
Источник: az.lib.ru

З. Н. Гиппиус
Вопрос

З. Н. Гиппиус. Арифметика любви (1931—1939)

СПб., ООО «Издательство „Росток“», 2003

I[править]

Не у самой саламандры (это не камин!), а чуть поодаль, у круглого столика, сидели две старухи.

Зимний день темен. Старухи и присоединились к окну с вязаньем, хотя от окна дуло. Но не зажигать же с этих пор лампу над обеденным столом. Привычка за эти годы, — мысль о каждом лишнем франке.

Обеденный стол был тут же, в тесной комнатке. У двери — диван, под серым ковром. В окне, в сером свете, серели крыши.

— Сейчас придет, — сказала первая старуха, — semaine anglaise[1] y них.

Другая ничего не ответила. Только вздохнула. Старухи были разные. Одна — прямая, сухая, со строгим, даже высокомерным лицом, с темными волосами, которые лишь на висках отливали серебром. Складки ее черного платья, сильно поношенного, лежали около нее как-то особенно прямо и благородно. Другая, совсем белоголовая, и вся измученная: маленькое желтое личико, чуть согнутые плечи под темной шалью.

Они могли казаться одного возраста. Да и какой возраст у старух! Между тем, это мать и дочь; и дочь — вторая, измученная, с седой головой.

Щелкнул ключ в передней. Очень молоденькая, но статная, высокая девушка быстро вошла в комнату, бросила на диван портфель и, не скинув легкого пальто и шапочки, подбежала к старухам:

— Вот оне, mes bonnes mamans![2] Да что вы в темноте? Подождите, перецелую вас — и лампу! Нельзя же глазки портить!

Целовала обеих, потом присела на пол около матери, седой Марьи Константиновны.

— Тебе холодно, мама? — болтала она, теребя шаль. — Здесь такая жара! Grand mère[3], я не раздеваюсь, побегу сейчас купить что-нибудь к обеду, Владимир сказал, что приедет в семь.

— Суп есть, — сказала бабушка, улыбаясь. Ее лицо потеряло строгость, да и трудно было без ласки смотреть в сияющие Варины глаза.

— Знаю, знаю! И все есть, вы уж, bonne maman, обо всем позаботились, я только за котлетками… Это мама моя рассеянная, ни дней, ни чисел, ни часов не знает, все думает о чем-то, думает… Но пусть, она и так хороша!

Варя прижалась к матери.

— Ах, как славно, что вы обе со мной! И что мы так и будем всегда вместе. Владимир сам сказал, прежде, чем я рот успела раскрыть, что мы с вами вместе жить будем. Сам понял, что иначе невозможно. Побольше квартиру, теперь их много в Париже… Он уж присмотрел одну, сегодня расскажет.

— Постой, Варя, — проговорила вдруг Марья Константиновна, выпрямившись и глядя в счастливое лицо дочери. — Ну, а если бы Владимир Иванович не согласился?

— Он? — Варя пожала плечами. — Я же тебе говорю, что он сам, сам хочет… Если б нет, это просто был бы не он…

— Да, но ты представь на минуту… Ну, не он, ну, если б ты не его, другого полюбила?

Варя рассмеялась.

— Мама, какие ты пустяки болтаешь! Как это я могла полюбить не его, а другого? Ты меня, просто, не знаешь? Я ни теперь, ни после, никогда уж не могу себе представить, что не люблю Владимира, или что люблю не его. Я такая… старинная, должно быть. Вот grande меня, верно, понимает.

— Знавала. А, впрочем, всяческие в мое время были, — улыбнулась Антонида Петровна. — Что ты, Мариша, девочку тревожишь, если, да если… Любит она, человек, сама видишь, прекрасный, ну и слава Богу. Поцелуй меня, прелесть моя, и беги за котлетками.

Когда Варя, опять просияв, исчезла, старуха-мать поднялась, аккуратно сложила работу еще красивыми руками, зажгла свет. Дочь сидела неподвижно, опять сгорбясь…

Антонида Петровна сжала губы. Покачала головой.

— Тебе нездоровится, Мари, что ли? Вот уж сколько дней замечаю: сама не своя. Враг ты ребенку собственному? Скажите, жених дочернин разонравился. С чего бы? Радовались все, да и не понапрасну, и вдруг — нервы у мамаши. Роду, что ли, он не знатного? Так это, матушка, нам бросить пора. Какая теперь знать! Я и в прежнее время этим не кичилась. Твой барон, если с нашим родом сравнить, что он был такое? Я слова не сказала. А несчастлива ты с ним была, — это уж от человека. Мне он никогда не нравился. Да и тебе самой не очень. Так, сдурила. Сама потом и каялась.

— Мама, что вы… — слабо остановила ее Марья Константиновна. — Я и не думала этого о… Владимире Ивановиче. А вот… не стар ли?

— Ста-ар? Ты, право, не в себе, моя милая. Человеку сорока нет, а на вид много 30-34, — и стар! Да на них оглядываться на улице будут, такая парочка! Варюша статная, крепкая, вся в меня! Я моложе ее венчалась, а мне меньше двадцати двух никто не давал. Скажите, стар! Ты бредишь, душа моя!

Марья Константиновна попыталась еще что-то сказать, но старуха ее оборвала:

— Да нечего разговаривать. Попробуй, убеди Варю отказать ему. Или сама откажи. Всякий подумает, я первая, что ты сошла с ума, собственную дочь убить хочешь.

Марья Константиновна сбросила шаль, выпрямилась в кресле, провела рукой по белоснежным волосам и заговорила твердо, голосом человека, вдруг на что-то решившегося.

— Мама, сядьте. Так, хорошо. Послушайте: ведь вы не знаете, ведь не можете же вы не знать, что Варя — не дочь барона?

Остановилась, глядя на мать. Та молчала.

— Ну, да, конечно, знаете. Вы же знаете, в каких я с ним отношениях была, когда приехала тогда летом к вам, в Красный Кут. Мы уж чуть не год с бароном не видались; о разводе я мечтала; да, все равно, никогда бы и не встретилась больше с ним, если б не эта телеграмма…

Она перевела дух и продолжала:

— У него был удар. А в день моего приезда — второй. Прожил еще четыре месяца, без ног, почти без языка. Конечно, я не могла оставить его. Да вы его видели! А через три месяца после его смерти родилась Варя.

Опять перевела дух, но тотчас же снова заговорила, спеша:

— Вы меня ни о чем никогда не спрашивали, я была благодарна, я могла забыть… Варя — только моя, моя и ваша. Но теперь я скажу. Помните, в то лето, в Красном Куте, у вас, какая я была сумасшедшая? По дням пропадала одна, на Красавчике… Верст за 20 и больше заезжала, сама не знаю, куда. И раз, в сумерках… у меня подпруга ослабела… Студент молодой, совсем мальчик… Не знаю, откуда, в глухом месте. Помог. Ну, вот… И после я туда приезжала… к нему. Там, в лесу, заброшенная избушка была. Я не знаю, где это, очень далеко от нас. Дорогу я по памяти находила. А потом эта телеграмма из Петербурга.

— Он знал о ней? — отрывисто спросила мать.

— Он ничего не знал, ничего! Только мое имя — Мария. А я и этого не знала. Мы оба не хотели. Я его звала: Вова. Он был такой мал… такой совсем мальчик. Потом сразу эта телеграмма, вечером… В ночь я уехала. И все.

Замолчала. Молчала и мать. Прошло минуты две. Наконец, спросила настойчивым шепотом:

— И все?

— А теперь… — Но Марья Константиновна не могла продолжать. Закрыла лицо платком и заплакала, тихо вздрагивая.

Старуха придвинулась к ней, взяла ее за руки и тем же спокойным, настойчивым шепотом:

— А теперь ты думаешь, — не он ли? Перестань, возьми себя в руки. Варя сейчас придет. Ты его узнала?

— Нет… Столько времени… Мама, вы верите, мне сначала в голову не пришло. Потом стало что-то мелькать… в глазах, в манерах у него. Потом вы сказали, что он на англичанина похож. Я вспомнила, тот говорил, от матери английская кровь… Потом раз Варя назвала его Вовой… И тогда уж я… Боже мой, Боже мой! Что делать? Что мне делать?..

— Перестань! — прикрикнула на нее старуха. — Слышишь? Не распускаться!

Она встала и прошлась по комнате, не обращая внимания на затихшую Марью Константиновну.

— Во-первых, может быть, и вздор все, истерика, воображение… Это надо узнать как следует. Так, чтоб он сам ни о чем не догадался. Тебя он, понятно, узнать не мог. И тогда уж, — бабье твое лето было… Еще красива была очень…

— Я знаю, мама. После страшных лет в России, после моей болезни… Я старуха, я старше вас. Он не может узнать. Но если я ему напомню…

— Сумасшедшая! Как ты подумать могла! Ну, да что с тобой теперь толковать. Иди в спальную, приляг. Я скажу Варе, что у тебя голова разболелась. Знай, и к обеду не выпущу, если не обещаешь сделать над собой усилие, быть, как всегда. Ты можешь, если захочешь, если надо. А теперь — надо. После поговорим.

II[править]

Варя встретила Владимира Ивановича Байкова в том же французско-американском учреждении, где служила машинисткой. Байков занимал там скромное, но недурное место. Вернувшись, не так давно, из очередной поездки в Нью-Йорк, он сразу заметил энергичное лицо молоденькой соотечественницы. Остальное сделалось само собой. С виду Байков, действительно, смахивал на англичанина, — высокий, сухощавый, с гладко выбритым загорелым лицом, со сдержанными манерами; но в душе он был русский, очень порывистый, хотя и волевой. К Варе его потянуло, и не много нужно было времени, чтобы молодые люди сблизились, стали женихом и невестой. Байков бывал в маленькой квартирке, в семье невесты, почти каждый вечер. Свадьбу назначили в феврале, через два месяца. Квартиру новую подыщут… Байков радовался, что они успокоят Вариных старушек, которые ему нравились.

В этот вечер, после обеда, за кофе, — отлично его варила Антонида Петровна! — все были веселы. Голова Марьи Константиновны прошла, должно быть: сидела совсем бодрая, даже в шаль не куталась, улыбалась. Старуха-мать правду говорила: может, если захочет, если надо.

— Так Варюша думает продолжать службу? — сказала Антонида Петровна, глядя на Байкова.

— Непременно! — с жаром подхватила Варя. — Я хочу, чтоб ничего не менялось. И должна же я заработок иметь! Владимир согласен.

— Ну, это уж так у вас, нынешних, водится. Да вот и мы, праздными барынями-помещицами жизнь проводили, а нужда пришла — всему научились… А, бывало, в имении живешь, в Тамбовской губернии, не знаешь, как и суп варится, готовый на столе…

— В Тамбовской? — спросил Байков. — А в каком уезде?

Антонида Петровна сказала в каком.

— Имение Красный Кут. Вы эти места не знаете.

— Красный Кут не знаю, а Тамбовскую губернию — как же! Детство там провел. Не в вашем, а в X. уезде, у отца домик небольшой, вроде фермы, был. Глухие места, а какие славные! Потом отец умер, ферму продали, некуда ездить стало. Да потом уж и не до того: вскоре ведь и война началась…

— А я никакой русской деревни не видала, — с грустью проговорила Варя. — Про Красный Кут мне только grand mère рассказывала, уж здесь. Я была маленькая…

— Значит, вы продали ферму совсем незадолго до войны? — опять обратилась к Байкову Антонида Петровна.

— Да, позвольте… чуть ли не в самый год войны. И пожалеть не успел, я ведь сразу добровольцем… Брать не хотели нас, слишком молодых. Но взяли, однако.

Тень прошла по лицу Байкова. Тень набежала и на лицо старухи-бабушки.

— Какая ты бледная, мама, — сказала Варя. — Опять голова?

Байков встал прощаться.

— Ну, что вспоминать прошлое время, — сказал он, целуя руки старух. — Достаточно мы все натерпелись, каждому своего полной мерой отмерено. Не будем счастливую юность смущать, — прибавил он, нежно глядя на Варю. — Вот у нее нет наших воспоминаний, и, слава Богу!

— Есть, есть! Я много помню, а еще больше знаю и понимаю. Но ты прав, милый, теперь надо вперед, а не назад смотреть. Радость послал Бог, вот и будем радоваться. Разве не радость это, не чудо, что мы встретились? Правда, мама, да? Вот и строгая grand mère смеется!

Владимир Иванович, тоже улыбаясь, поцеловал Варю в волосы. Она бросилась провожать его в переднюю.

III[править]

Только слаборозовый свет лампадки перед образами мерцал в комнате, где спали обе старухи. Варя ютилась в столовой, на диване, — давно привыкла. А у bonnes mamans хорошая комната, и постели удобные, надо же им!

Марья Константиновна уже зарылась в подушки, маленьким невидным комочком, когда вошла мать. Молча разделась. В юбке, в длинной белой кофте, прямая, высокая, стала перед образом на молитву. Молилась неслышно. Наконец, положив долгий земной поклон, подошла к дочери, села на край постели.

— Мариша, — сказала негромко. — Посмотри на меня, девочка; не надо больше плакать.

— Я не плачу. Мама… мама… что делать?

— Молчать.

— Как? — Мари тихо вскрикнула, откинула одеяло, села на постели. — Как молчать? Мама, это он… Как же?..

— Вероятно, он. Скрывать от тебя не хочу, и я думаю, — он. Надо молчать.

Мари упала на подушки.

— Я девочку твою знаю, — продолжала спокойно Антонида Петровна. — Только о ней и думаю. Для нее — надо молчать.

— Если я допущу… такой грех… — чуть слышно пролепетала Мари.

— Грех? Да. Это твой грех, а не ее, и не его, — он не знает, — твой. Ты и неси. За что же ты ей-то на плечи свой грех положишь?

— О, мама… Не могу, не могу… Да я не выдержу, все равно… Вам бы под силу, а мне — подумайте! Ведь вся жизнь потом, каждый день, каждый час жить с этим ужасом… Я не снесу.

— Снесешь. Свой крест надо нести; если послан — силы найдутся. И я помогу, вместе нести будем. Может, и не долго придется, много ли жизни-то еще? Только на невинных своей муки не складывать; уберечь их.

— Мама, но ведь грех же… и они будут в грехе, пусть в невольном?

— Бог простит им за тебя; вместе со своим понесешь, не тяжелый он. Вместе все простит. Всех… и меня с вами. Родная, дочушка милая, сердце мое. Пошлет Господь силы, если надо…

Крепко обнявшись, плакали безмолвно, тяжелыми, скупыми слезами. Но руки матери такие сильные… Она поможет, если надо.

IV[править]

Неделя проходила за неделей. Ничто как будто не изменилось в маленькой квартирке над парижскими крышами. Так же убегала веселая Варя утром на службу, а, вернувшись, так же бодро помогала своей mère grand варить незатейливый обед. А вечером ждали Байкова. Очень редко Варя выходила с ним, — не любила покидать своих «старушек». И вечера они проводили вместе, за чайным столом. Антонида Петровна всегда что-то вязала, — до сих пор без очков! Марья Константиновна, в глубоком кресле, слушала разговоры, молча и рассеянно улыбаясь. Улыбка теперь почти не сходила с ее изменившегося лица. Она не была больна, но лицо с каждым днем становилось прозрачнее, — тоньше бледные пальцы. Эту перемену не только приметили зоркие глаза Антониды Петровны, но и Варю схватывала какая-то смутная тревога: посреди веселого разговора, она вдруг опускалась на колени у кресла матери, обнимала ее, засматривала в глаза: «Тебе хорошо, мамочка? Ничего не болит? Ты не устала?». Но глаза матери смотрели так светло, и улыбка была такая светлая, что Варе делалось тихо на душе. «Совсем ангел мама моя, правда?» — сказала она раз, обернувшись к Владимиру Ивановичу. Бабушка шутливо заметила: «Ты на седьмом небе пребываешь, так тебе и я, пожалуй, ангелом кажусь».

— Нет, bonne maman, вы — человечица, громадная человечица! Такие нужны, непременно! Без них ангелы с миром не справились бы. Ходили бы по свету и только плакали…

Никаких разговоров в спальной, при лампадке, уже не происходило. Но раз, незадолго до Рождества, Антонида Петровна, подойдя к постели дочери, сказала спокойно, почти сурово:

— Не отложить ли свадьбу? До весны, скажем? А пока мы бы на юг… Варе отпуск дадут. С деньгами обернемся, ничего. Ты бы отдохнула. Что скажешь?

Тихий голосок Мари:

— Нет, мама, не нужно откладывать. А вот… я бы хотела, если можно… я бы ускорить хотела.

— Ускорить? — Антонида Петровна задумалась. Долго думала. Потом промолвила: «Хорошо». И отошла.

Никаких сомнений, что это «он», уже не было. Всякий день разбуженная память Марьи Константиновны заставляла ее в том или другом повороте головы, в интонации голоса Владимира Ивановича, — узнавать юного студента Вову. А внимательные глаза Антониды Петровны давно подметили легкие, совсем не внешние, почти неуследимые черты сходства Байкова с самой Варей. Взгляд у них часто был одинаковый, — из-под ресниц, быстрый.

Свадьбу решили, вместо февраля, отпраздновать, — тихо, — после Нового Года. Квартиру наняли неподалеку, — четыре комнаты. «У мамы отдельная, у bonne maman, у нас, — и еще большущая столовая!» — радовалась Варя. Денег было мало, — Владимир Иванович уверял, смеясь, что они еще будут богаты, надо только подождать! и устраивали квартиру скромно. Бодрая Антонида Петровна, не боявшаяся лестниц (а, слава Богу, семьдесят пятый стукнул!), очень помогала в этом деле занятым жениху и невесте. «Мать не надо тревожить даром, — говорила она Варе. — Увидит все готовым, еще лучше».

Весело встречали русский Новый Год. Еще в старой крохотной столовой с продавленным диваном, — но через неделю все будет новое, новая жизнь, новое счастье!

— Ты увидишь, мамочка, как тебе хорошо будет в твоей светленькой комнатке, как весело с нами. Вова, ты знаешь, такой же веселый, как я. Правда? — спрашивала Варя, сияя глазами. — A bonne maman, полно с кастрюлями возиться, у нас будет громадная femme de ménage![4] А потом… а потом…

— А потом две громадных, а потом три, — подхватил, забавляясь, Владимир Иванович. — А потом мы поедем все в Америку… А потом свалятся большевики, и мы вернемся в Россию. Новый Год будем встречать не по-здешнему, — в морозе, в снегу… В деревне, — ты и не представляешь себе, — выше окон снегу иной раз наметает.

— А ты бывал зимой в деревне, Вова?

— Взрослым я только зимой там и бывал…

— Это в Тамбовской губернии? — спросила Антонида Петровна и поставила на стол недопитый стакан.

— Да; там, — я говорил, кажется, — мыза у нас была небольшая, именьице. В лесу совсем, Белый Ключ называлось. С детства помню, да и гимназистом живал. А как гимназию кончил, — с тех пор только на Рождество как-то вырвался. Летом ни разу не пришлось. Вова один ездил.

— Вова? — не понимая, сказала Антонида Петровна. — Вова? Какой же еще Вова? То есть, вы?

Владимир Иванович слегка улыбнулся.

— Нет, Вова. Я говорил Варе, она знает. Мы близнецы, и в детстве так дружны и неразлучны были, что нас обоих звали Вова. Вместе и гимназию кончили. Но он в университет пошел, математики испугался, а я на год в Англию, в политехникум, уехал. На год всего. И опять, вместе с братом, Вадимом, добровольцами…

— Вадим? — медленно произнесла Антонида Петровна. Вова, брат. Он… где теперь?

— Убит. При мне. В первый год войны.

Глаза двух женщин встретились. Антонида Петровна встала и перекрестилась широким крестом.

— Мама! Мама! Тебе дурно? — вскрикнула Варя, бросившись к матери и обнимая ее.

— Нет, деточка… Мне хорошо. Мне хорошо.

КОММЕНТАРИИ

Впервые: Последние Новости. Париж, 1932. 7 февраля. № 3973. С. 2—3.



  1. английская неделя с укороченным рабочим днем в субботу (фр.).
  2. мои добрые мамочки (фр.).
  3. бабушка (фр.).
  4. домработница (фр.).