Воспоминания невоенного человека об Ахал-Текинской экспедиции
Нельзя не сознаться, что современная цивилизация выделывает иногда удивительные «кунштюки»…
10-го августа прошлого года я дышал петербургскими «ароматами», 14-го я ехал на пароходе по Констанцскому озеру, — в течение 10-ти дней, т. е. до 24-го, я еще бродил по лесистым горам швейцарской Юры, вдыхал свежий горный воздух, любовался синевою вод Женевского озера и отдаленных отблесков величавого Монблана, — а через две недели уже был близь старого русла Амударьи и буквально тонул в волнах среднеазиатских сыпучих песков. Богатую швейцарскую растительность заменил сухой саксаул (единственное местное растение), а цепь живописных, полных жизни гор — пустынный и безлюдный хребет Больших Балханов.
Одним словом — я очутился на восточном берегу Каспийского моря, или, точнее, в Михайловском заливе, который представляет собою опорный пункт для экспедиции в Ахал-Текинский оазис и начальный пункт, от которого строится военная железная дорога дальше вглубь степи.
Уже подъезжая к берегу, я видел, что здесь происходит нечто негармонирующее с окружающей мертвенностью и безмолвием, и действительно — это был маленький клочок Европы, точно вырванный оттуда по чьему-нибудь капризу и целиком перенесенный на иную, совершенно чуждую ему почву. Пароходы, локомотивы, рутьеры, рельсовый путь, телеграфная линия, сложные механические приспособления для опреснения воды — все это казалось здесь таким странным, таким неподходящим.
Сойдя на берег, я очутился в так называемом «генеральском» лагере, т. е. перед рядом киргизских кибиток, из которых одну занимал генерал-лейтенант Анненков, инициатор и строитель Закаспийской железной дороги.
Тщетно я пытался определить, по наружному виду, жилище генерала: все кибитки были как одна; правда, немного погодя, осматривая внутренность кибиток, я остановился на одной из них, так как она отличалась некоторой роскошью, а именно имела деревянный пол, но хозяином ее оказался главный инженер, а не генерал.
Мне предстояло прожить здесь около двух месяцев, поэтому я начал расспрашивать офицеров о здешнем житье-бытье.
— Да ничего, — отвечали мне, — только генерал не дает покоя: встанет часов в 5, да и подымает всех.
Действительно, я вскоре убедился, что генерал «не давал покоя», но вместе с тем я убедился, что едва ли можно было выбрать более энергичного исполнителя проектированной дороги: целая масса самых разнообразных и совершенно не имеющих места в Центральной России препятствий требовала таких усилий, на которые не всякий способен. Не говоря уже о крайних затруднениях в техническом отношении, помехой являлся недостаток в рабочих, невозможность их добыть ни за какие деньги, опаздывание железнодорожных грузов, то вследствие недостаточности морских перевозочных средств, то вследствие недостатка в крючниках и даже местах для выгрузки железнодорожных принадлежностей.
Но энергия все превозмогла, — теперь уже дорога выстроена от Михайловского залива на протяжении с лишком 120 верст, и далее пойдет через Казанджик и Узун-Су до Кизиль-Арвата, т. е. по направлению нашей военной дороги, на пространстве около 220 верст.
Мне приходилось иногда ездить по этой дороге еще во время постройки первого ее участка. Ничего, хорошо. Медленно пока ходит поезд и с небольшим количеством вагонов; но это неважно, так как нет надобности ни в скорости, ни в массе вагонов. Персияне-рабочие (или, как их называют здесь, персюки), преспокойно спрыгивают с платформ во время движения поезда; здесь это очень удобно, и единственная опасность — это вываляться в песке, а уж, как говорят юристы, «членовредительства» никакого не может быть — мягко очень. Конечно, подобные сальто-мортале не поощряются начальством, но так как они очевидно-безопасны, то и строгих мер против них не принимается.
Курьезный народ эти персюки. Они, собственно говоря, лентяи и как работники довольно-таки плохи, но зато нет ничего легче, как возбудить их деятельность: стоит только кому-нибудь начать: «Алла-Магомэ-Али!» (это обычное воззвание их к пророку о помощи, когда нужно поналечь на работу) — и сейчас они принимаются за работу с величайшим напряжением, повторяя эти слова всей гурьбой. В особенности же они любят, когда их таким образом «поощряет» кто-нибудь из начальства.
Конечно, этот вид поощрения очень скучен для поощряющих и не особенно выгоден для поощряемых, но, во всяком случае, он очень оригинален и стоит несравненно выше всяких «поощрений» в виде нагайки или чего-нибудь подобного.
Нужно, впрочем, сказать, что здесь вообще с персюками обращаются весьма человечно, и я только раз видел, как один из офицеров железнодорожного батальона прибегнул к так называемому «верному средству». Случай этот очень характерен: шел поезд, назначенный для сбора оставленных близь дороги шпал, поэтому приходилось постоянно останавливаться и подбирать шпалы, для чего на поезде находилось десятка 3—4 персюков с их «старшим». Во время одной из таких остановок какой-то персюк, чтобы удобнее вытащить увязнувшую в песке шпалу, заложил под нее лопату и… сломал, — сломал казенную лопату!
— Дай ему затрещину! — закричал находившийся на паровозе поручик Ос—в, обращаясь к другому персюку и указывая на виновного.
Тот, очевидно, не понял, чего от него хотят, и прошел мимо.
В это время показался старший.
— Дай вот этому верблюду затрещину, — повторил поручик.
Старший не замедлил исполнить приказание.
— Еще раз дай!
Тот повторил.
— Еще раз!
И еще раз дал.
— Ну, довольно, — решил поручик, по-видимому, удовлетворенный и довольный тем, что «постоял за казну».
— Знаете, поручик, — обратился я к офицеру, — вы даете очень щекотливые поручения.
— Да что же — ведь не стоит из-за этого слезать с локомотива, — объяснил очень наивно поручик.
Я, признаюсь, совсем не ожидал такого объяснения.
Но еще большим для меня сюрпризом было, когда я увидел, что персюки, и даже сам потерпевший, громко смеялись и шутили по поводу происшедшего.
Вообще персюки довольны своим положением; и больше всего они довольны по той причине, что их работа здесь все-таки не может считаться трудною, по крайней мере, они сами не считают ее такою. Но это видно еще и из того, что они занимаются физическими упражнениями, совершенно не входящими в круг их обязанностей: здесь имеется некий капитан сербской службы, Аворов (которого, впрочем, никто не признает офицером), заведующий персюками, находящимися при постройке пристани. Так вот этот непризнанный воин, для большего убеждения в своих военных познаниях, вздумал обучать персюков строевой службе, предложил им это — и те с восторгом принялись за обучение. Поэтому, по вечерам, желающие могли вполне налюбоваться картиной, которую нужно самому видеть, чтобы оценить по достоинству.
В несравненно худшем положении, в часы развлечений, находятся русские рабочие, — тех нельзя было заинтересовать воинскими артикулами, да притом среди офицеров и не находилось другого, подобного Аворову, чудака, — оставались песни да «вино зеленое» (персюки не пьют вина). Правда, русский человек любит песни, но ему необходима при этом, для большего воодушевления, — чарочка-другая винца; а насчет этого плохо было: продажа вина была строго запрещена, — и если иногда вино и появлялось в виде контрабанды, то в весьма небольшом количестве, и притом предлагалось по недоступной почти цене. Что же делать? Как убить время? Показались было карты, но против игры рабочих в карты были употреблены самые энергические меры. Оставалось спать, спать и спать, — это занятие, конечно, по натуре русскому человеку, — и действительно, в этом отношении он едва ли уступит какой-либо нации. Я припоминаю из моей поездки по Каспийскому морю такой эпизод: на палубе парохода «Цесаревич», почти у самого входа в каюты 1-го класса — растянулись два здоровенных парня (как после оказалось, рязанцы). Спят они полдня, приподнялись, закусили, опять спят до вечера; ночью, вероятно, тоже спали, на другой день опять спят, — а между тем на палубе множество народа (преимущественно персиян и армян) — шум, говор, беготня; — наши богатыри заинтересовали публику, так что, когда на другой день к вечеру они поднялись и, по-видимому, вознамерились немного пободрствовать, какой-то купец-армянин спросил их, как они могут так долго спать.
— Мы рассейские — мы спать люты, — отвечал на это один из достойных потомков Коловрата.
Мне очень понравилось это «люты».
Но дело в том, что не все россияне в одинаковой степени «спать люты», — поэтому рабочие Закаспийской железной дороги, число которых теперь доходит до 1.500 человек, заслуживают того, чтобы на них обратили внимание в этом отношении.
Говорят, будто генерал Анненков проектирует устройство народных чтений, с туманными картинами, наподобие чтений нашего Соляного Городка, что было бы весьма и весьма почтенным делом.
Что касается отношений между русскими рабочими и персюками, то в них не заметно ничего сколько-нибудь враждебного; впрочем, это и понятно: персюки такой добродушный народ, что трудно даже чувствовать к ним какую-нибудь вражду; вместе с тем это по преимуществу народ, если можно так выразиться, бедный до санкюлотства (в буквальной смысле) и смирный до робости.
Иногда даже, уж Бог знает в силу чего, русские сближаются с персюками, и этот факт представляет весьма много оригинального. Не говоря уже о том, что персюк и русский совершенно неподходящие друг к другу люди, — они еще и не понимают друг друга или понимают «пятое через десятое»; тем не менее, между ними иногда устанавливаются дружественные отношения и ведутся длиннейшие разговоры.
Мне пришлось нечаянно наблюдать со стороны подобную сцену, и странно при этом, что русский обыкновенно, в разговоре с персюками, считает своим долгом коверкать родной язык (вероятно, в видах большей его удобопонятности).
— Твой якши (хороший) человэка, — говорил русский мастеровой (под некоторым влиянием паров контрабандной водки), — и мой якши человэка, значит… (далее следуют нецензурные слова) ты должен меня почитать (?). Вот только твой дурак — водка не любит, — а ведь врешь: и водка якши. Это в законе вашем напрасно… ну да што говорить… твой знает, что «наш боров вашего Магомета… (нецензурное слово) двадцать четыре лета», — не знает? То-то! А все ты мне кунак, давай поцелуемся!
И целуются самым искренним образом.
Персюк, конечно, из всего сказанного ему русским понял только: якши, водка, человек, кунак, — но он внимательно слушает и добродушно улыбается. Он видит, что его собеседник относится к нему «сочувственно», и этого для него совершенно довольно; обыкновенно в таких разговорах активное участие принимает словоохотливый русский, а персюк отвечает или телодвижениями, или, самое большее, отрывочными словами.
— Тревога, тревога! — закричал как-то вечером, вбегая в кибитку, мой сожитель, поручик 7-го саперного батальона Квапишевский.
На человека невоенного такие слова как-то особенно действуют. Я выбежал из кибитки, — мне уж казалось, что текинцы врубились в лагерь. Действительно, вдали раздавалась дробь барабана, везде заметна была суета, пробежала мимо рота железнодорожного батальона, где-то вдали послышался конский топот…
Все спрашивали друг у друга: где, что, много ли? Но никто не мог дать удовлетворительного ответа, да притом и не до разговоров было, — все спешили вооружиться. Я, грешный, тоже захватил с собой револьвер Лефоше (которым, кстати сказать, курицу убить и то впору), чуть ли не целую сотню патронов, прицепил шашку — и думаю: «Дорого же я продам свою жизнь».
Мало-помалу выяснилось, что войска направились к северному пикету, где раздался перед тем выстрел, который и послужил сигналом к тревоге.
Несколько минут мы пробыли в неизвестности.
Но вот послышалась вдали солдатская песня…
— А, значит, все это пустяки, ложная тревога! — заговорили все, и сейчас же каждый начал уверять, что он и раньше предполагал, что это ложная тревога, а между тем, на самом-то деле, раньше все были уверены, что тревога имеет основание. И действительно, она была вероятна, потому что всего несколько дней тому назад, под Красноводском, согласно телеграмме, полученной оттуда, было отбито текинцами у мирных туркмен несколько сот баранов; кроме того, начальник охотничьей команды есаул Церенжалов незадолго перед тем доносил рапортом из Таш-Арват [сад и колодцы, в больших Балханах, а также укрепление и казармы, построенные еще генералом Столетовым], что близь одного из окрестных колодцев открыта недавняя стоянка конной партии и «замечен конский кал, который направился на запад».
Но тем не менее эти основания оказались шаткими, так как «движение кала на запад» еще не значило, что текинцы теперь именно шныряют в этой местности, а отбитие баранов тоже оказалось весьма подозрительным. Действительно, бараны были отбиты, но только едва ли текинцами, — вернее всего, что такими же мирными туркменами и у самих себя.
На первых порах это может показаться странным, но в действительности подобный факт весьма возможен и вероятен. Дело в том, что прежде, когда бараны на самом деле угонялись текинцами, потерпевшим мирным туркменам выдавались пособия из сумм управления Закаспийского военного отдела, — вот хитрые азиаты и вздумали на этом построить аферу, — только на этот раз не имели успеха.
Итак, тревога оказалась ложною; но она все-таки произвела некоторое возбуждение: в этот день дольше обыкновенного не умолкал шум в лагере, дольше раздавались солдатские песни…
Кстати, о песнях. Когда войска возвращались, с песнями, от места мнимого появления текинцев, — слышу я вдруг что-то знакомое, родное… Прислушиваюсь — так и есть: малороссийская песня из Дорошенка и Сагайдачного; еще ближе — разбираю слова:
По переду Дорошенко, (bis)
Веде свое вiйсько
Славне Чорноморське (Запорожоське)
Хорошенько,
Гей, хорошенько.
Проехали на конях певцы. Голоса сильные, звучные, акцент чисто малоросский. «Что за оказия?» — спрашиваю. Говорят, кубанские казаки, сегодня только прибывшие в Михайловский залив.
«А, вот оно что, — это, значит, славные потомки славных запорожцев». Завтра, думаю, непременно пойду к ним, а пока возвратимся к прерванному тревогой чаепитию.
Нужно сказать, что мы, т. е. я и мой сожитель, живем, по-здешнему, можно сказать, роскошно: у нас имеется самовар, стол, и есть даже два венских стула! Впрочем, это все плоды забот моего сожителя, поручика Квапишевского, который на этот счет замечательный дока. Чего только он не раздобудет, — даже умудрился где-то голубей достать и пустил их в лагерь «для оживления». Недаром же его называли не иначе как «барантачом» (собственно грабитель по-туркменски). Но он, конечно, не был грабителем в настоящем значении этого слова, — он был, так сказать, собирателем, — ему все нужно было: и гвоздь, и кусок кожи, и клочок войлока…
— Значит, вы, Александр Иванович, собираете все это? — говорят, бывало, ему.
— Пригодится здесь, сами же придете просить, — отвечает он всегда.
И действительно, если кому-нибудь что-нибудь нужно было, — сейчас к Александру Ивановичу.
Впрочем, это не существенная его черта; самое симпатичное в нем было — его обращение с солдатами-мастеровыми (он заведывал дорожными паровозами и бывшими при них мастерскими). Чуть ли не у каждого солдата других частей было заветной мечтой «попасть к поручику», который каким-то совершенно непонятным образом умел прекрасно устроить «своих солдатиков»; выхлопотал им, каким-то путем, жалованье несравненно высшее обычного солдатского жалованья, кроме того, везде, где только представлялась возможность, барантовал для них: то полушубки раздобудет раньше всех и самые лучшие, то фуфайки выпросит в складе Красного Креста, то носки теплые и т. д. и т. д.
На другой день, вечером, был у казаков и вволю наслушался пения. Одно неприятно, что они поют и великорусские, солдатские песни. Ужасно скверно, жанр совсем не подходящий для них. Но ничего не поделаешь — это необходимая уступка начальству.
Дело в том, что в последнее время в Кубанском войске завелось очень много офицеров не природных кубанцев (которые знают цену родным песням), а прикомандированных от разных частей войск, не исключая и гвардии, которые страшно «украйнофобствуют». Так, напр., в той сотне, которая стояла в Михайловском заливе, офицер говорил, что не признает иных воинских песен, как чисто салдафонских, — вроде:
Стелет солдат епанчу…
Ну что вы поделаете с такими господами?!
Впрочем, кажется, в последнее время Кубанское войско решило больше не принимать в себе «прикомандированных». Это было бы очень желательно, конечно, не ради одних песен.
В половине октября мы двинулись в Мулла-Кары, т. е. верст на 20 с лишним дальше, вглубь степи, к концу укладки железной дороги, и, что называется, «променяли кукушку на ястреба». Жизнь на берегу Михайловского залива все еще была сносна: близость моря в значительной степени умеряла зной здешнего климата, — в новом же месте нашего жительства приходится круто: чуть не каждый день, между 1 и 2 часами, температура доходит до 45—49° (по Реомюру), а ночью градусов до 5 мороза, — так что разница между температурой дня и ночи иногда составляла с лишком 50°. Кроме того, в Михайловском заливе прекрасное купанье, если не считать недостатком его то, что после купанья голова делается совершенно белою (от соли) и волосы слипаются так, что трудно их и расчесать; да еще если невзначай пробьется хоть несколько капель воды в рот, — так покажется уж очень «солоно» в буквальном смысле слова. Действительно, вода здесь так сильно насыщена солью и вследствие этого так плотна, что плавать в ней почти не составляет труда. (Туркмены уверяют, что купанья в Михайловском заливе очень полезны для здоровья).
Но что самое скверное в Мулла-Кары — это песчаные штормы: мы расположились посреди сыпучих песков, и в случае ветра просто нет возможности защищаться от песку; в каких-нибудь 5—10 минут вся внутренность кибитки покрывается толстым слоем пыли, которая лезет в глаза, в уши, в рот, в нос, одним словом — всюду; есть в такие дни почти невозможно, потому что, как вы ни оберегайте кушанье, в него все-таки набьется столько пыли, что треск от нее в зубах раздается на всю кибитку.
Слава Богу еще, что уже прошла пора тарантулов, скорпионов, фаланг и т. п. «прелестей», — они, положим, часто появлялись, но укушение их в это время года, хотя и ядовито, но смертью не оканчивается.
Конечно, человек такое животное, которое скоро ко всему привыкает, даже и к скверному. Мало-помалу и мы все стали равнодушнее относиться к проделкам азиатских зефиров, — дуете, мол, ну и черт с вами, дуйте! Все пошло обычным чередом. Кубанцы по-прежнему аккуратно каждый вечер после зари собираются в кружок и поют свои чудные песни, — а с другой стороны лагеря или, вернее, за лагерем слышатся оригинальные и вместе с тем однообразные звуки лезгинки, сопровождаемые хлопаньем в ладоши. Сюда приехал конвой генерала Скобелева, человек 20 осетин, которые, в ожидании «дальнейших приказаний», живут себе здесь, что называется, припеваючи.
Как-то мы собрались к ним, посмотреть лезгинку. Оказалось, что в это самое время к осетинам пришли в гости казаки-кубанцы. Это было очень интересное зрелище: хозяева не знали языка гостей, а гости — языка хозяев; тем не менее они говорили и, кажется, понимали друг друга.
Нас приняли с почетом, — сейчас же были разостланы бурки (осетины жили не в кибитках, а под открытым небом), появилось неизбежное матрасинское вино, с сильнейшим запахом бурдюка, а затем начальник конвоя, прапорщик Колиев, устроил лезгинку. Я впервые видел ее в исполнении природных кавказцев, — действительно, они танцуют восхитительно; хотя этот танец, собственно говоря, незамысловатый, — вся суть в нем заключается в простом хождении и в том, чтобы это хождение сопровождалось грациозными телодвижениями, — но осетины не только совершенно достигли этой, так сказать, основной задачи танца, но они сумели его еще в значительной степени осложнить: сперва пошли в дело кинжалы, между остриями которых искусно лавировали ноги танцоров; затем, с быстротою кошек, половина танцующих вскочила на плечи другой половине, и танцы продолжались этими оригинальными парами, если их можно так назвать; наконец перешли к танцам других национальностей Кавказа, так, например, к тушинскому и др.
Все это сопровождалось… музыкой, с прихлопыванием в ладоши, — но музыка эта была убийственна: за отсутствием инструментов (была лишь какая-то дудочка, но ее совсем не было и слышно), осетины пели лезгинку; — но это ничто в сравнении с специальным пением; это уже действительно для мало-мальски развитого и даже, скажу более, для некавказского уха, было положительно невыносимо; но мы испили чашу до дна.
Затем на сцену выступили кубанцы с своим трепаком, а потом и с песнями.
Но когда опять очередь пришла осетинам «пленять своим искусством свет», то мы, полюбовавшись танцами и видя, что дело подходит к пению, поспешили убраться подобру-поздорову.
Нам подвели оседланных коней, и хотя мы уверяли, что это совершенно излишне, так как нам до наших кибиток всего-то пройти каких-нибудь 50 сажен, но хозяева настаивали, чтобы мы ехали, на том основании, что обычай-де этого требует.
На другой день была назначена джигитовка; тут уж у осетин не было соперников: много-много кредитных бумажек было поднято на всем скаку с земли удалыми джигитами.
Но эти зрелища все же, в общем, далеко не услаждают жизнь: скука страшная, хуже чем в Михайловском заливе, — там как-то оживленнее: почти каждый день пароходы приходят, туркмены приезжают на лодках с арбузами и дынями (с островов Челекени и Огурчинского), — все же развлечение; а тут просто хоть умирай — песок, песок и песок; полнейшее отсутствие жизни; разве ящерица пробежит по песку, да и та при виде человека сейчас же нырнет, точно в воду, в песок и зароется так, что и не отыскать ее.
Собрались мы как-то целой компанией на экскурсию и решили проехать вдоль Узбоя [так называется прежний северный рукав Оксуса (Аму-Дарья), впадавший в нынешний Балханский залив]. Сравнительно ничего, все-таки хоть незначительная жизнь видна: кое-где встречается зеленое деревцо, громадный камыш, даже двух зайцев вспугнули и — о, удивление! — целую стаю грачей видели, — вероятно, перелетают «с милого севера в стороны южные». Говорят, что здесь и тигры встречаются, но нам на этот счет не повезло.
Вскоре, впрочем, мне удалось совершить экскурсию более интересную, а именно на остров Челекень, населенный мирными туркменами.
Я часто видел мирных туркмен, приезжавших в Михайловский залив то в качестве перевозчиков железнодорожных грузов, то в качестве продавцов арбузов и дынь; но мне хотелось посмотреть на их домашний быт, а главное — проверить те слухи, которые ходили о будто бы замечательно оригинальных поземельных отношениях. Впоследствии я несколько разочаровался, но все-таки не жалею об этой поездке.
Было решено, что я отправлюсь на пароходе до новой пристани у соседнего с Челекенью острова Рау [Сначала все грузовые суда, направлявшиеся в Михайловский залив, ходили предварительно в Красноводск; там они перегружались на суда с меньшим осадком, что обусловливалось мелководьем Михайловского залива, в котором есть места глубиною около 4—5 футов. Впоследствии перегрузку начали производить у острова Рау, причем значительно сокращалась длина рейсов, потому что Красноводск стоит в стороне от прямых рейсов как со стороны Баку, так в со стороны Астрахани.], где в мое распоряжение будет предоставлен паровой баркас.
Пароходы выходят из Михайловского залива всегда на рассвете, с тою целью, чтобы, во-первых, не стать где-нибудь на мели, а во-вторых, засветло добраться до Красноводска. Поэтому я с вечера забрался на пароход (в этот день шел «Аракс»), улегся спать и не слыхал, когда пароход двинулся в путь. Но вскоре я был разбужен страшным треском. Слышу — бывший со мною переводчик успокаивает ехавшую в Красноводск барыню: «Ны безпакойтэсь, ны безпакойтэсь — это мы на меле садились!»
Конечно, на меле сесть еще не бог весть как страшно, но откуда же треск?
Что же оказывается! Наш пароход вел на буксире пустую баржу; но когда сам он сразу врезался в песок и стал на мели, то шедшая сзади баржа, конечно, продолжала, в силу инерции, двигаться вперед и налетела на пароход, причем пробила в борту дыру аршина в 1½ в диаметре. Это, впрочем, там считается «обыкновенной историей», но нужно заметить, что «Аракс» до этого случая был единственным пароходом, которому таким путем не были «посчитаны ребра».
Я думал, что капитан парохода будет сконфужен таким пассажем, но он, как говорится, и в ус себе не дул; он очень удачно свел дело на почву сравнений.
— Нет, это что? Вонь на прошлой неделе «Карамзину» (другой пароход) 50-саженная (баржа), да еще с грузом, въехала в фальшборт, — вот это так! — пояснил капитан, и, как бы сознавая, что мы — не моряки — не можем оценить того впечатления, которое способен произвести «въезд» 50-саженной баржи, — обратился к своему помощнику:
— Как вы, Петр Антонович, полагаете, если 50-саженная въедет, а? Затрещит небось, а?
Помощник поддержал капитана.
Нам пришлось просидеть на мели часов шесть; капитан перепробовал все средства, чтоб снять пароход, но все усилия были тщетны; оставалось только выпустить воду из котла, и если б это крайнее средство не привело к желанным результатам, то нам оставалось бы ожидать до вечера другого парохода (из Красноводска), который бы снял нас. Приступили к последнему средству; но только что начали выпускать воду, как заметили, что пароход качается на волнах, а не стоит, как прежде, неподвижно, увязнув в песке. Оказалось, что, благодаря ветру с моря, вода поднялась и вместе с тем подняла пароход.
Затем, до острова Рау доехали благополучно; там я перешел на пристань, т. е. на большую баржу, стоящую среди моря на якорях, переночевал, а к 5-ти часам утра подле баржи пыхтел уже маленький паровой баркасик, на котором я, с переводчиком и двумя матросами, немедленно отправился на остров Челекень, находящийся оттуда верстах в 6-ти или 7-ми.
Остров Челекень расположен близь восточного берега Каспийского моря (39° с. ш. и 71° в. д.) и несколько южнее полуострова Дарджи. Он почти примыкает к азиатскому материку: отделяющая его полоса воды настолько незначительна как по своей ширине, так и глубине, что местные туркмены переходят ее вброд. Если у него отнять Северную Косу, тянущуюся верст на 8, и южный полуостров Дервиш, то он представит собою довольно правильный, овальной формы клочок земли верст в 20 ширины и около 25 длины. Но грустный вид представляет собою этот полуостров, являющийся почти повторением того, о чем я уже говорил раньше: тот же песок, тот же высохший саксаул и, наконец, имеющая особый вид, но также совершенно бесплодная, нефтяная почва — вот внешний вид острова. Жителей на нем считается около 2.000; расположены они в трех аулах и живут, главным образом, торговлею (прежде занимались и продажей нефти); в последнее время они, впрочем, довольно много зарабатывают перевозкою для Закаспийской железной дороги различных грузов на своих косовых (большие лодки), а также продажей арбузов и дынь — единственных возделываемых ими продуктов.
Я подъехал прямо к северному аулу. Берег был усеян народом, издали завидевшим паровой баркас и поспешившим посмотреть, какого им Бог дает гостя.
К самому берегу, благодаря мели, оказалось невозможным подъехать, поэтому несколько туркмен, сняв штаны, приблизились к баркасу и предложили перенести меня и переводчика на берег.
Я думал было уклониться от такой любезности, но затем, увидав, что в этом случае остается один исход — последовать примеру туркмен, т. е. самому снять штаны (что в присутствии такой многочисленной публики, притом «дам», мне казалось не совсем удобным), — взобрался на спину здоровенного туркмена и через несколько секунд был на берегу.
Я решил прямо ехать «на завод», т. е. на место, где в настоящее время компания (с г. Палашковским во главе) разрабатывает нефтагиль (из которого добывается фотоген и фотонафтиль), и просил переводчика позаботиться относительно лошадей. Но это было напрасно: нам уже вели двух оседланных ишаков (ослов).
Я положительно не хотел «с ослами иметь дело» и решил было идти пешком; решение свое я основывал, главным образом, на том, что осел не в силах и поднять меня, — и действительно, там замечательно мелкая порода; но здоровенный туркмен, раза в полтора потяжелее лося, вскочил на осла и проехал на нем рысью. Наконец мы пришли к тому заключению, что пойдем пешком, а ослы отправятся за нами, на случай, если мы устанем, и, кроме того, повезут некоторые бывшие с нами вещи…
С нами отправился проводник и еще несколько туркмен — так себе, «для компании».
Прежде всего, по выходе из аула, нам представились бакчи; меня поразило, что они были, в большинстве случаев, необыкновенно малых размеров (от 10—15 кв. сажень), были расположены все в одном месте и, несмотря на это, каждая была отгорожена от соседней. Я предложил вопрос, отчего бы им не сделать общую изгородь, что сократило бы по меньшей мере в десять раз количество необходимого материала (который здесь очень трудно добыть) и вместе с тем количество труда — так как, имея своей главной целью защиту бакчей от песчаных заносов, изгороди устраиваются весьма тщательно.
Туркмены согласились, что так лучше бы было.
Но когда затем я высказал мысль об удобстве общинной обработки, то туркмены начали улыбаться и сомнительно покачивать головами.
— Они говорят: «Передеремся все», — пояснил мне переводчик.
Странная вещь: текинцы — те же туркмены — в значительной мере прилагают общинный труд (о чем будет сказано дальше), а челекенцы недоверчиво относятся к общинному началу.
Но ввиду того, что открытие колодца (в особенности обильного нефтью) в известном месте давало повод предполагать, что местность эта вообще богата нефтью, — другие туркмены тоже начинали рыть колодцы здесь же, но, конечно, блюдя «закон», — за пределами пятидесятисаженного расстояния от первого колодца. Одного только они не сообразили: что для того, чтобы вполне воспользоваться правом частного владения землею на 50 сажен вокруг вновь вырываемого колодца, — необходимо, чтобы он находился по меньшей мере на сто сажен от первоначального, потому что, выражаясь математически, окружные не пересекутся лишь в том случае, если расстояние между их центрами будет равно сумме их радиусов или больше ее. Но туркмены открывали свои колодцы тут же, где-нибудь поблизости.
Что же из этого выходило?
Открывал туркмен колодец, положим, в 75-ти саженях от другого колодца; когда он затем очерчивал радиусом в 50 сажен окружность (границу) своих владений, то эта окружность, очевидно, должна была в двух местах пересечь окружность соседнего владения, иначе говоря, захватить часть его и образовать больший или меньший кусок общего владения; затем тут же появлялся другой владелец, третий и т. д. Таким-то образом иногда на одном небольшом нефтяном участке являлось несколько владельцев, так что когда Палашковский и К° вздумали нанять для разработки нефтяной участок, то оказалось, что владения собственников, благодаря указанному обстоятельству, так переплетены между собою, что их нельзя было выделить, и приходилось уже иметь дело со всеми колодцевладельцами в числе (если не ошибаюсь) 13-ти человек; но об этом после.
Вскоре мы выбрались на берег моря и несколько верст шли по раковинам (самых разнообразных цветов), которые покрывают берег слоем до 2—3 вершков толщиною; хотя эти раковины довольно мелки, но все-таки по ним не особенно удобно ходить — ноги так и скользят, — но все же удобнее, чем по песчаным барханам.
Мы двигались без всяких приключений — в одном только месте внимание мое было затронуто: возле одного из пригорков, образовавшегося благодаря искусственной насыпи из земли и всякого мусора, наши спутники-туркмены стали на колени и принялись преусердно молиться, что выражалось очень энергическим битьем себя в грудь.
Спрашиваю, через переводчика, в чем дело.
Говорят: святой какой-то здесь похоронен.
Я сначала тоже проникся некоторым благоговением, — хоть и туркменский святой, думаю, а все же святой.
Но потом мне объяснили, что у туркмен святость очень легко приобретается — стоит только побывать в Мекке — и святой готов; даже при жизни он считается святым; но зато приобретаемая столь легко святость, хотя, быть может, и влечет за собой некоторые преимущества в будущей жизни и вызывает благоговение со стороны живых — пока святой жив, — подчас не избавляет его от тех земных неприятностей, которые приходится испытывать обыкновенным смертным; так, напр., несколько времени тому назад, на острове же Челекени, один из таких святых за разные «художества» (между прочим стащил что-то) был весьма чувствительно побит своими соплеменниками…
Наконец мы добрались и до завода. Прежде всего я зашел к управляющему, г. Серебрякову, который очень любезно принял меня, рассказал кое-что о тамошнем житье-бытье, но я сейчас же заметил, что он с местными жителями-туркменами не ладит.
Приняв меня за лицо, присланное специально для исследования вопроса о нефтяном промысле (хотя я таковым не был и отказывался от этой роли), он, главным образом, излагал нужды и неудобства компании, обвиняя во всем туркмен. Туркмены оказывались страшными угнетателями, хотя условие, заключенное с ними по найму участков для добывания и разработки нефтегиля, едва ли говорит в пользу этого мнения. Так, например, по условию туркмены получают самую ничтожную плату за пользование их нефтяными участками, но зато, по истечении известного срока, в их владении остаются все здания, построенные предпринимателем для потребностей производства. Казалось бы, такое условие довольно выгодно для туркмен; но затем далее в условии есть ї, который гласит, что во владении туркмен остаются все здания, которые находятся в целости по день истечения срока контракта, — значит, стоит только за несколько дней до истечения срока контракта прекратить производство и приступить к разборке зданий, — а затем компания не теряет права на них и может исподволь перевезти в другое место, так как материалы, в особенности дерево, из которого там и выстроены здания, имеют большую ценность и могут быть во всякое время проданы за большую цену в Красноводск или даже тем же туркменам, — но, конечно, туркмены не предвидят такого сюрприза. Мало того, не имея прав рыть новых колодцев, они должны покупать нефть у компании, между тем как прежде они были в этом отношении в более выгодных условиях. Например, при генерале Ломакине было установлено следующее правило. Туркмены, вместо платы за участки, приобретали право десятого дня, т. е. в известный, заранее определенный день могли являться к месту добывания компанией нефти и брать сколько кому нужно; конечно, в течение дня они успевали набирать сколько нужно было для их обихода в последующие десять дней, и поэтому местные жители не являлись покупщиками нефти, — это, разумеется, было не особенно выгодно для компании, но более выгодно для туземцев. Теперь же, по словам туркмен, они не получают ни нефти, ни денег.
Я поинтересовался взглянуть на добывание нефтегиля, которое, нужно сказать, совершается самым незатейливым образом и без всяких приспособлений: в одном из естественных возвышений почвы срезан бок, в котором и находятся толстые жилы нефтегиля; рабочие, следуя по направлению жилы, выбирают нефтегиль, раскапывая лопатами почву, и так как эти жилы расположены почти у поверхности земли, то, разумеется, работа всегда производится снаружи, и о подземных работах в шахтах и помину нет. Тут же рядом, в небольшой котловине, находятся горячие серные источники: представьте себе небольшую площадку, похожую на дно высыхающей лужи; по ней весьма легко можно пробежать, — но только пробежать, потому что стоит лишь остановиться на несколько секунд — и вы сейчас заметите, что ваши ноги вязнут все более и более; в некоторых местах этой площадки заметно нечто вроде маленьких грязных фонтанчиков, высотою в каких-нибудь 1½ дюйма; если опустить руку в этом месте, то она совершенно свободно входит в почву, но затем, на глубине около ? аршина от поверхности, ощущается такая теплота, что нет возможности удержать руку; эти фонтанчики постоянно выбрасывают разный мусор, древесные обломки и проч. Вообще, на острове очень много всевозможных минеральных богатств, но о нем как-то забыли, и никому не приходить в голову исследовать этот богатый клочок земли хоть сколько-нибудь обстоятельно.
На другой день, на лошадях, любезно предложенных г. Серебряковым, мы отправились верст за 7, в южный аул; там уже, таким-то образом, сделалось известным, что кто-то приехал из Михайловского залива, и так как на Челекени туристов не водится, а ездят почти исключительно чиновники, то я был принят за одного из них. За версту до аула я быль встречен местным властями, старшинами, из которых каждый просил оказать ему честь — зайти в кибитку. Я хотел было зайти к самому влиятельному старшине, Ана-Хану, но потом, вспомнив маленькую неловкость, допущенную относительно его несколько дней тому назад, во время его приезда в Мулла-Кары, — решил, что лучше уклониться от этого.
Дело в том, что, желая оказать Ана-Хану любезность, его пригласили в Мулла-Кары, чтобы дать возможность посмотреть железную дорогу и проехать по ней, одним словом — пригласили его в гости. Конечно, Ана-Хан воспользовался этим приглашением и поехал. Прежде всего приехал пароходом в Михайловский залив, откуда он, а также другие лица, прибывшие из Красноводска, отправились с поездом в Мулла-Кары, о чем туда заранее дано было знать телеграммой. Но на беду вместе с Ана-Ханом приехали более важные лица, как, например, контролер, отрядный интендант и пр., так что в суматохе, да еще темень была страшная, — об Ана-Хане на первых порах и позабыли; он в вагоне так и остался. Вскоре, конечно, хватились: где же Ана-Хан? Пригласить его, угостить! Но увы! поезд ушел обратно в Михайловский залив и… увез с собой злополучного Ана-Хана. Конечно, он едва ли был особенно польщен таким приемом.
Потому-то я зашел к другому старшине, кибитка которого, кстати, была расположена при самом въезде в аул.
Я впервые был в кибитке зажиточного туркмена. Что о ней сказать? Я увидел только одни ковры: на полу ковры, по стенам ковры, тюки какие-то прикрыты коврами, на полках подушки — опять-таки покрыты коврами, одним словом — я заметил только маленькое пространство, у порога, которое не было покрыто ковром, именно, как после оказалось, место для костра.
Меня усадили на пол, подложив сбоку подушку, чтобы я мог облокотиться, и затем жена моего хозяина принялась стряпать неизменный «плов».
Между тем кибитка начала наполняться туркменами различных возрастов, но преимущественно мужеского пола. Они входили в кибитку молча, сбрасывали у порога свои туфли, преспокойно усаживались на ковер, позади меня или сбоку или возле костра, причем протягивали поочередно то одну, то другую ногу к костру, и затем начинали упорно смотреть на меня, так что, на первых порах, мне даже неловко было.
Прежде всего, вероятно, с целью показать, что и мы де чего-нибудь стоим, — мой хозяин показал свои медали с надписью «За усердие», а затем перешел к разным драгоценностям, как, напр., серебряным вещам, из которых одну — браслет — даже снял тут же с руки своей жены.
Я, конечно, показывал вид удивления, — и хозяин был очень доволен. Затем мне было предложено несколько вопросов: о моем чине, о том, кто старше (чином), генерал Скобелев или генерал Анненков, о делах с текинцами и проч. Оказывалось, что челекенские туркмены боялись нападения текинцев, благодаря именно существованию брода, о котором я уже говорил; в конце же концов перешли к жалобам на свое положение, на притеснения приезжими компаниями и т. п.
Когда я спросил, нет ли у кого-нибудь продажных ковров, то они в несколько минут завалили всю кибитку. Мне понравилась при этом черта туркмен, — они совсем не запрашивают: как сказал цену, так уж копейки не уступит. Цены, впрочем, они назначили сравнительно высокие.
— Да ведь в Красноводске и то дешевле, — убеждал я их, когда с меня запросили 60 рублей за палас (более грубый сорт ковров) длиною в 6 арш. и шириною в 3 аршина.
На это мне туркмены совершенно откровенно отвечали, что, правда, в Красноводске дешевле; но дело в том, что когда они сами везут продавать свои изделия, то это значит, что им очень нужны деньги, — и тогда они дешевле продают, даже ниже стоимости; когда же к ним приезжают покупать, то они требуют столько, сколько вещь действительно стоит, — возражение очень основательное, и я заплатил за два ковра 100 рублей.
Поблагодарив хозяина за прием и подарив при этом (по совету переводчика) его маленькому сынишке рубля на два мелкого серебра, я вышел из кибитки, чтобы отправиться обратно, но уже по прямому пути, в северный аул, куда должен был приехать за мной паровой баркас.
На площадке была масса народу; там кипела работа: в нескольких глиняных, особого устройства печках, женщины пекли чурек (хлебные лепешки); женщины здесь не закрывают лица, и я мог совершенно свободно рассмотреть большинство из них. Замечательное явление: в то время как мужчины-туркмены по типу скорей подходят к кавказской расе, женщины — настоящие монголки: узкие глаза, приплюснутый нос, широкие скулы; вообще не особенно привлекательны, старухи же просто отвратительны.
Я был очень приятно изумлен, когда увидел близь кибитки приготовленного для меня прекрасного серого коня; но мой бедный переводчик опять должен был ехать на осле и всю дорогу кричать: «Хор, хор, хор!»
Приехав в северный аул, мы прежде всего осведомились, нельзя ли достать куриных яиц, так как я сильно-таки проголодался: «плов», которым меня угощали в южном ауле, собственно говоря, представлял собою вещь несъедобную, и я его съел лишь столько, сколько нужно было, чтобы не обидеть хозяев.
— Лишь бы деньги были, — отвечал туркмен, — а то все можно достать.
Я даль рубль серебром, и он отправился на поиски.
Туркмен был отчасти прав: если там и нельзя было всего достать, то зато купить можно было решительно все, что там было.
Нужно сказать, что южный и северный аулы значительно отличаются между собою: первый из них населен почти исключительно богатыми туркменами, а второй, наоборот, бедными, которые поэтому волей-неволей очень падки к деньгам. Зашли в кибитку. Обстановка убогая: кибитка дырявая, — так со всех сторон и дует…
Скоро появился наш новый хозяин чуть ли не с полсотней яиц.
— Должно быть, хорошего мнения он о нашем аппетите, — заметил я переводчику.
Тот, как человек опытный, объяснил мне, что туркмены тоже попытаются покушать на наш счет. И действительно, когда яйца были сварены, вся семья, без церемонии, начала нам помогать, сначала робко, ожидая, вероятно, протеста, но затем так усердно, что нам пришлось подумать о мерах против того, чтобы не остаться голодными, — и мы, с своей стороны, тоже удвоили энергию. Затем был сварен чай, но я, впрочем, не мог его пить, потому что вода была ужасно соленая.
На Челекени нет пресной воды; ее обыкновенно привозят с Огурчинского острова, да и то только в южный аул, — во-первых, потому, что там живет богатый народ, который может позволять себе такую роскошь, а во-вторых, потому, что южный аул относительно очень близко, и доставка туда воды не сопряжена со сколько-нибудь значительными затруднениями.
Конечно, здесь, как и в южном ауле, в кибитку набралось десятка три туркмен, которых я разрешил хозяину угостить на мой счет чаем.
С другой стороны, мой переводчик заинтересовал их уменьем читать коран (туркмены — магометане, сунниты); они даже сначала усомнились было и тотчас послали за муллой; но тот подтвердил, что переводчик читает верно. Изредка он, впрочем, делал замечания, и туркмены при этом были очень довольны, так у них и было на лицах написано: «А вот видишь — наш-то все-таки лучше знает!»
В двери показались две «нетуземные» физиономии, присматриваюсь — матросы.
— За мной, что ли, братцы, приехали? — спрашиваю.
— Так точно, ваше бл—дие, — только придется до завтра подождать, потому темно теперь, не проберемся среди мелей.
Нечего делать, переночуем и здесь…
Наконец туркмены надоели мне, и я обратился к хозяину, чтобы он как-нибудь деликатно намекнул им об этом; но тот попросту велел им убираться вон, и гости беспрекословно повиновались.
Хозяин тоже хотел было удалиться и уступить кибитку в полное наше владение, но я уверил его, что он нисколько не мешает нам, и затем все вместе расположились спать: нас двое, туркмен, жена его, двое детей и племянница — молодая, миловидная девушка-туркменка, проданная уж куда-то под Красноводск за 400 руб., что считалось очень хорошим калымом (выкуп, платимый женихом за невесту).
Ночь была холодная, дуло со всех сторон, дым от костра лезет в горло, ребятишки по временам плачут (вероятно, от холода), — а тут еще ночью ветер сорвал верхнюю часть кибитки, которая обыкновенно на день снимается, — так холодом и пахнуло. Туркмен преспокойно приказал жене поправить кибитку, а сам хоть бы пальцем пошевельнул, — и та, несчастная, минут 10 возилась на холоде полунагая, пока устроила все как следует.
— Отчего ты не помог, ночью, жене поправить кибитку? — спросил я его потом.
Туркмен сперва посмотрел на меня несколько удивленно, потом улыбнулся.
— Это их дело, — отвечал он и указал рукой на женщин.
На утро, чуть свет, я отправился на паровом баркасе к пристани у острова Рау и в тот же день возвратился в Михайловский залив на пароходе, шедшем туда из Красноводска.
Вскоре получились слухи о появлении сильной шайки текинцев на линии Михайловской военной дороги, а затем — известие об отбитии у нас текинцами верблюжьего транспорта в 1.500 штук, о раненых и убитых; все это искажалось, преувеличивалось, и потому произвело страшный переполох. Но самый факт подтвердился.
Генерал Анненков счел нужным поехать на линию и лично принять те меры, которые вызывались обстоятельствами.
— В поход, в поход! — раздавалось со всех сторон; все желали ехать, но можно было ехать очень немногим. Вопрос о том, кого возьмут, кто пойдет, — волновал всех, не исключая и тех, у которых, собственно говоря, не было никакого основания надеяться на поездку в передовой отряд; но так уж человек устроен, — ведь кажется, дело совсем ясно — «не возьмут», — и все-таки надеется.
Фантазия разыгрывается до невероятных размеров.
— Эх, Георгия бы получить! — говорит молодой подпоручик и уж чуть ли не видит, как у него в петличке красуется белый крестик. О смерти подпоручик едва ли думает.
У другого, постарше чином и посолиднее, более скромное желание: ему бы хоть слегка отличиться да следующий штаб-офицерский чин получить; этот думает о смерти и не желает быть убитым, но согласен быть легко раненным или, как говорят, быть раненным в мягкие части, т. е. без повреждения костей.
Это пресловутое «быть раненным в мягкие части», как я замечал впоследствии, под Геок-Тепе, составляет, впрочем, заветную мечту большинства офицеров, потому что тут и «жизнь соблюдешь», и приобретешь разные права и преимущества.
Но вскоре, дли большинства, мечты должны были рассеяться, потому что сделался известным день отъезда, и главное — имена лиц, которым предстояло идти на линию, к месту появления неприятеля, а затем в передовой отряд. В числе этих немногих «счастливцев» был и ваш покорный слуга.