Из писем к Н. Н. Ходотову (Комиссаржевская)

Материал из Викитеки — свободной библиотеки
Из писем к Н. Н. Ходотову
автор Вера Федоровна Комиссаржевская
Опубл.: 1910. Источник: az.lib.ru

СБОРНИК ПАМЯТИ В. Ф. КОМИССАРЖЕВСКОЙ

1931[править]

ГОСУДАРСТВЕННОЕ ИЗДАТЕЛЬСТВО ХУДОЖЕСТВЕННОЙ ЛИТЕРАТУРЫ
И'З' НЕОПУБЛИКОВАННЫХ ПИСЕМ В. Ф. КОМИССАРЖЕВСКОЙ К АРТИСТУ Н. Н. ХОДОТОВУ
Из' готовящейся к изданию книги его воспоминаний

I[править]

«Вот я в Москве… Я читаю завтра „Манфреда“ (не знаю, есть ли на свете выше этого — гению Байрона некуда уже было итти потом). Весь литературный мир, все, что есть талантливого, молодого в России, — сейчас в Москве и будет слушать меня. Все, в ком живет еще любовь к прекрасному, придут Завтра вечером к нам, потому что ждут небывалого наслаждения от этой единственной по красоте вещи. Байрон с музыкой Шумана. И они еще верят, что Шаляпин и я выполним это, как никто. Вот чего ждут они, и какое наслаждение для духа было бы хотя желание дать хоть одним звуком ту бурю, что переживаешь, читая эту повесть гениальной души.

И вот я здесь — больная вся, без голоса, с мучительным кашлем, с апатией, с потухшими глазами и скованная сознанием невозможности подняться хоть на одну ступеньку к вдохновению. И будет, может быть, успех, и публика будет думать, что это я, не подозревая, что это автоматическое искусство. Мне надо подняться очень высоко теперь, чтобы найти себя; так высоко, как может быть никогда еще не поднималась. Но как это сделать, и жива ли еще надежда на то, что это возможно — я не знаю. Я ничего не знаю, кроме того, что я несчастна до конца сейчас, и мне кажутся химерами мои мечты о театре и, главное, вера в мои силы, а так нужна она мне: если я начну дело без этой веры, — я погибла и вокруг меня погибло. Сейчас я не знаю ничего, до того я растерялась».

II[править]

«Мне кажется сейчас, что я так много должна сказать Вам, что я беру эту простыню, чтобы писать Вам… Но очень возможно, что из этого ничего не выйдет. Кто-то из больших писателей говорил, что каждый писатель должен, — хочет ли он или не хочет писать, — брать лист и начать его так: „я решительно не знаю, что мне написать“, а дальше само пойдет. А вот когда пишешь письмо, бывает наоборот: стоит сказать „я много хочу сказать“, чтобы не написать ничего. Это выходит потому, что голова полна не мыслями, душа не чувствами, а обрывками, и, несмотря на жадное желание их передать — это оказывается много труднее, чем кажется. Когда я говорю с Вами или пишу Вам, мне всегда думается больше о Вас, чем о себе. Я всегда хочу дать Вам своими словами что-нибудь светлое, радостное или печальное — все равно, но светлое, т. е. с перспективой. Итак… мы вчера приехали в Крым. Тут не хорошо — тут волшебно-прекрасно. Начать описывать это все — значит оскорблять, — нет слов таких или, вернее, не мне найти их. Но все-таки, лично мне, Кавказ больше говорит. Здесь много неги… Здесь все как-то „манит“ любоваться собой, а там все полно гордой прелести. Он не завораживает душу — он покоряет своей красотой. Но море здесь, море! „Свободная стихия“. Господи! Сколько бесконечной свободы… но и сколько тоски оно несет, но тоски, без которой нельзя существовать.

Вчера вечером, когда я вошла на балкон, и ночь была такая тихая, точно каждый листик дал обет молчания, и розы, и магнолии пахли так сильно, точно хотели, чтобы аромат этот дошел до луны… А громадный тополь стоит, как будто сторожит вход в волшебное царство… И все это залито луной… И свет ее лег широкой, бесконечной пеленой на море…-- я думала, что у меня сердце разорвется от счастья и муки. Направо от меня была наша Большая Медведица — „кастрюлька небесная“. Прямо передо мной звезда, что я Вам подарила, а левее — моя — Ваша.

Как мне хотелось, чтобы Вы все это видели, и видели теперь именно, пока еще дрожат в душе Вашей струны на все Это, потому что боюсь я… и все труднее и труднее мне бороться с предчувствием, которое говорит, что житейские волны сумеют затопить все эти всходы в душе Вашей, и ни мне, и никому не спасти тогда их, потому что союзниками врагов явится многое, с чем трудно совладать. Легла я и много думала на эту тему… и я не сумею всего рассказать, а хочется и надо для Вас, как для молодого артиста, в которого я верю.

У людей вообще, а у женщин в особенности, есть одна черта ужасная: они легко прощают гадость — раз она сделана во имя их. В числе моих бесконечных недостатков этого нет, и отсутствие этого недостатка послужило было одной из причин, почему я сурово отнеслась к тому, что произошло с Вами за время нашей разлуки. Конечно, Вы не сделали гадости, но… знаете: Галилей признавал только одну точку зрения на мир: стоя на земле. Коперник же решил, что есть другая: надо посмотреть на мир со звезды. Ну так вот и мы, артисты в особенности, должны найти эту высоту. Потом можно вернуться вниз, но уже все тогда будешь проверять по той, высшей точке зрения. И вот бывает так, что Вы вдруг какую-нибудь фразу, слово, из слышанных Вами, выделяете на сцене ли, в жизни: тоном ли, взглядом, жестом, так, что оно зазвучит для Вас и для других чем-то новым, не необыкновенным, а именно новым. В устах такого человека, такого артиста и обыкновенная фраза звучит чем-то вещим, как бы кладущей грань между тем, что было, и тем, что будет. И вот тогда решаешь, что человек этот, артист, может быть и бессознательно побывал на той высшей точке, и эта фраза — плод того, что он был там; она обыкновенна, потому что это еще лепет ребенка, но она сулит. Вы достаточно чутки, чтобы иначе все это Вам объяснять… Да я и не умею… Я вижу вас Андреем Калгуевым, чутко прислушивающимся к подобным же звукам… Больше скажу — Вы заставили не только меня, но и публику прислушаться к ним. Но скоро, скоро мы увидимся в Петербурге и много… много будем говорить, как в нашем любимом Киеве… Вильне… Одессе…»

III[править]

«Там, в глубине самой глубокой, я слышу, что я чувствую верно, что это не надо, потому что… видите ли: если мои муки настоящие, то из них должно что-нибудь родиться и вырасти — и вот это надо давать людям… Но сил физических так мало, да и духовных, должно быть, тоже… Когда я умру, я хочу, чтобы на памятнике было написано: „Умом и сердцем правду чуя… она отдаться не сумела ей“. Как тяжело будет лежать под камнем с такой надписью. Но душа уйдет без обмана. И как важно будет, что многие призадумаются глубокой думой над этой эпитафией.

Молодому актеру надо слушать всякие замечания, ловить их, а потом уже дома разобраться, что в них ценного и что нет. Иначе Вы будете, как все. Сыграв роль, они считают, что создали ее как надо; и всякое замечание считают оскорблением и говорят: это меня сбивает. Вокруг нас кипит жизнь, люди реагируют на явления и всякий по-своему, и чем с больших сторон услышит актер о взглядах на то, что ему кажется иначе, не другим, тем лучше для него. Его дело — разобраться в том, что ему годится, что нет, но чужая психология помогает часто, освещает свою, открывая новые горизонты, и надо уметь их жаждать.

Работайте, работайте. Возьмите роль и чувствуйте, чувствуйте, будто это все с вами случилось, совсем забыв, что там другой, не такой изображен. И когда совсем уйдете в эти страдания, радости, в хаос или покой, тогда только можете вспомнить, что это не Вы, что он был другой, и делайте, что хотите, и психологией, и философией — они уже будут на верной, настоящей, единственной дороге. Я не умею, я никогда не сумею объяснить это ясно; если бы я сумела это сделать, Вы бы не поняли, а весь прониклись, что только так надо и что все они не правы.

Когда идея должна облететь мир и потом напечатана на миллиардах листов, то для этого надо, чтобы она была написана на бумаге, и чтобы эта бумага еще повторилась в миллиардах напечатанных листов, а для всего этого нужны станки в типографии, мозольные руки рабочих… и много, много чего… И вот сейчас, думая об этом, я невольно вспоминаю слова из „Мертвого города“: „Есть еще и иная красота, которую надо открыть, есть иные блага, которые надо завоевать, и что есть, может быть, в мире дела, которые надо совершить… Дела прекраснее самых чудных слов поэзии“. Да, мой Азра, радуйтесь и понимайте в этих словах, что я приняла в душу увлечение Ваше миром „революционных идей“… Во мне самой жажда духовной свободы. Если бы я была иной — я бы не была актрисой. Вы же знаете, как я люблю Герцена, чувствую родного Мицкевича, но не знаете, как я понимаю и Бакунина»…