История государства Российского. Том XII (Каченовский)

Материал из Викитеки — свободной библиотеки
История государства Российского. Том XII
автор Михаил Трофимович Каченовский
Опубл.: 1829. Источник: az.lib.ru

М. Т. Каченовский[править]

История государства Российского. Том XII[править]

Карамзин: pro et contra / Сост., вступ. ст. Л. А. Сапченко. — СПб.: РХГА, 2006.

Пропуски восстановлены по: Вестник Европы. 1829. № 17.

Sine ira et studio {*
}
{* Без гнева и пристрастия (лат.).
}

Немногие писатели столь самовластно господствовали над умами современников, как наш покойный историограф, и немногие столь постоянно удерживали за собою право завидного повелительства в области литературы. Позволялось не иметь понятия о бессмертных образцах древней словесности, об источниках знаний и вкуса: но — не читать Карамзина значило не любить никакого чтения; не говорить о Карамзине было то же, что не пламенеть усердием к его славе; говорить об нем без восторга было то же, что обнаруживать (мнимое) зложелательство к его особе; находить погрешности в его писаниях значило обрекать себя в жертву ядовитым ветреникам или даже исступленным гонителям. Кавалеры, дамы, очарованные красотами разительнейших мест в Бедной Лизе, в Наталье боярской дочери, долго, долго хранили сладостные впечатления юного возраста и новому поколению передавали чувства безусловного удивления к автору прекрасных сказочек. Все в руках Карамзина превращалось в чистое золото: обыкновенная журнальная статейка шла за вековечный памятник преобразования русского языка и словесности; неуместная попытка в историческом романе заставить москвитянина и новгородку XV века ораторствовать, подобно Ливиевым6 и Саллюстиевым7 гражданам древнего Рима, принята за образец витийства, а мечтательная картина нравов небывалых и несбыточных — за величайшее искусство освежить колорит древности в произведении цветущей волшебной фантазии; простой перевод из Олеариевых8 записок о мятеже московском при царе Алексее Михайловиче провозглашен отрывком неподражаемым, несравненным, достойным пера Тацитова9… И с писателем нашим сбылось то, что сказано Дюком де ла Рошфуко10 о модных людях: la plupart des gens ne jugent des hommes que par la vogue qu’ils ont, ou par leur fortune[1] — сбылось, но единственно в отношении к ценителям его литературных произведений; ибо поверье моды проходит, а Карамзин — бессмертен.

Так, бессмертен Карамзин! Эта самая охота говорить о нем, хвалить или порицать его сочинения, находить в них красоты или недостатки; самые несогласия, споры, вражда между разномыслящими, покровительство с одной стороны, гонение с другой; самые подозрения, падающие на одних в непочтительности. На других в привязанности к имени, славе и творениям Карамзина — все это не служит ли неопровержимым доводом, что мощный талант его собственною силою достиг недосягаемой высоты на горизонте литературы отечественной, воссиял на нем и привлек на себя взоры современников? Подобные в мире явления сохраняются веками и передаются отдаленному потомству.

Надобно, чтоб какой-нибудь вес имели голос и мнение людей, которые при жизни писателя знаменитого страшились даже мысли обольщать его хвалами, искренними или притворными, а по кончине его не замедлили принять сердечное участие в общем сетовании. Говорить неприятные истины о трудах живого автора, без сомнения, невыгодно по многим отношениям, но и нисколько не зазорно, если суждения подкреплены доказательствами; отдать должное умершему, sine ira et studio, когда ни опасения, ни надежды не препятствуют действовать с благородною свободой, есть приятнейшая обязанность для человека, привыкшего быть самим собой всегда, неизменно. Последуем сему правилу и скажем прямо: Карамзин не имеет себе равного на трудном поприще бытописателя в нашем отечестве — так, и виновны перед памятию незабвенного, во-первых, те, которые на славном имени его еще покушаются основывать неблагонамеренные свои виды; виновны легкомысленно произносящие решительный суд о трудах его, не помышляя ни о предках, ни о потомках, не принимая в соображение ни состояния наук в отечестве нашем, ни начала словесности с возможными ее успехами, ни хода происшествий как причин действующих; виновны изрекающие приговор свой о трудах ума созревшего по опытам игривой молодости; виновны с похвалами своими и порицаниями те, которые, не зная обязанностей бытописателя, нашего современника, не изучавши источников, даже не читавши самой Истории государства Российского ни с критическою разборчивостию, ни поверхностно, играют легковерием людей, готовых всем обольщаться.

Опыт, смею думать, многим доказал уже справедливость слов незабвенного историографа, который находил удовольствие предпочтительно в труде своем, надеясь быть полезным, то есть сделать российскую историю известнее для многих, даже и для строгих судей своих[2]. Мы знаем людей, кои, изучая бессмертный труд Карамзина, по любви к самым истинам историческим, по привычке упражняться в литературе существенно полезной, по предпочтению к хорошему слогу автора, наконец даже по самой обязанности от часу более убеждались и в значительности новых своих приобретений, и в том, сколь должны быть они важны впоследствии. Omnia vincit labor improbus[3]. Трудился Карамзин, преодолевал великие препятства — для чего? Без сомнения, для того, чтобы проложить путь младшим подвижникам. Довольно сделано им для своей славы, для пользы отечества; но его подвиг не может служить предлогом к бездействию для нас, для сынов наших и внуков. Не изучая Карамзина, иной записной историк не узнал бы многих драгоценных указаний, не постиг бы другого, может быть, лучшего, более удовлетворительного способа к изложению происшествий первых веков нашей истории, не отличил бы необходимого в ней от излишнего, достоверного от сомнительного, ясного от сокрытого в густом мраке. И кто более Карамзина помогал упражняющимся в русской истории обозревать с разных сторон предмет свой, — предмет, который, будучи для многих недоступным без его помощи, оставался бы для них таким еще и доныне! Если сам историограф, заимствуя мысли из памятников старины, не только не пренебрегал трудами других разыскателей своих предшественников — Мюллера11, Тунманна12, Шлецера13, князя Щербатова14 — но даже пользовался указаниями и советами юных подвижников; то уже мы тем более находимся в необходимости его Историю государства Российского всегда иметь перед собою как настольную книгу, драгоценную для справок и для чтения усладительного — так для усладительного чтения: ибо Карамзин написал вековечные страницы, когда был полным властелином излагаемой материи. Не скроем сожаления своего, что не те именно места замечены расчетливыми провозглашателями славы незабвенного историографа: второпях, действуя наугад, они не умели попасть на образцовые страницы в его повествовании.

Том XII Истории Г. Р., вышедший после кончины Карамзина, заключает в себе государствование Василия Иоанновича Шуйского и бедственное время междоцарствия до вступления Сапеги в Кремль после смерти Ляпунова (1606—1611 г.). Князь Щербатов остановился на пострижении Царя и Царицы, и кончил труд свой суждением о качествах Василия. Не смотря на расстояние времени между окончанием одного труда и началом другого, не смотря на различие в средствах, в силах ума, в учености Карамзина и Князя Щербатова, оба писателя имеют много общего между собою: первый весьма часто следовал системе второго; имея в распоряжении своем пособия новейшие, пользовался источниками Князя Щербатова — его указаниями на иностранные и свои книги, его выписками из архивских грамот, из дел посольских и бумаг разного рода, которые, в другом случае, надлежало бы приискивать самому, рыться в пыли архива, разбирать старинное письмо, угадывать; а это замедлило бы труд Историографа, и мы не имели бы удовольствия читать превосходные места, написанные с полною свободою таланта, ни чем не стесняемого. Без сомнения на предшественника же падает вина (положим, не вся) и в некоторых ошибках его преемника: так на пример, доказано уже, что духовная грамота Князя Дмитрия Ивановича, приписываемая и Щербатовым и Карамзиным внуку Иоанна Великого, скончавшемуся в тяжком заключении, в Москве 14 Февраля 1509 года, действительно принадлежит вовсе не ему, а третьему сыну того же Великого Князя, умершему в удельном городе своем Угличе 13 Февраля 1521 года[4]. Труд Князя Щербатова, забытый публикою, никогда не перестанет быть полезным и никогда не сделается излишним для изучающего Историю нашего отечества: в нем разбросаны суждения, соображения и виды, нередко обнаруживающие ум отлично сметливый прилежного наблюдателя, догадливость необыкновенную в человеке, не проникавшем до глубины святилища Муз и Граций. Томы его, обогащенные выписками, указаниями на источники, представляют еще и важное удобство приискивать желаемые предметы — выгода, которою дорожат записные подвижники словесности, обрекшие себя на терпение, непобеждаемое всеми возможными преткновениями неправильного, неровного, вялого, бесцветного и бесхарактерного слога.

Но мы истощаем терпение читателей, говоря о слоге Князя Щербатова, когда следовало бы оживить внимание их образчиками слога Карамзина прекраснейшими в своем роде — достойными автора знаменитого и ему одном принадлежащими. Сии места смело называю лебедиными песньми: они очаровывают душу прелестию гармонии, возвышающей все другие принадлежности слога изящного — грамматическую исправность, искусный выбор и сочетание слов, яркую живость колорита, движение, наконец заманчивую ясность смысла и удовлетворительную выразительность.

Историограф описывает неудовольствия, в народе возникшие скоро после воцарения Василия Иоанновича в следствие многих опал, вопреки данному обещанию (стран. 8): «Оказалось неудовольствие; слышали ропот. Василий, как пышный наблюдатель тридцатилетнего гнусного тиранства, не хотел ужасом произвести безмолвия, которое бывает знаком тайной и всегда опасной ненависти к жестоким властителям; хотел равняться в государственной мудрости с Борисом и превзойти Лжедимитрия в свободолюбии, отличать слово от умысла, искать в нескромной искренности только указаний для Правительства и грозить мечем закона единственно крамольникам. Следствием была удивительная вольность в суждениях о Царе, особенная величавость в Боярах, особенная смелость во всех людях чиновных; казалось, что они имели уже не Государя самовластного, а полу-Царя. Никто не дерзнул спорить о короне с Шуйским, но многие дерзали ему завидовать и порочить его избрание, как незаконное. Самые усердные клевреты Василия изъявляли негодование: ибо он, доказывая свою умеренность, беспристрастие и желание царствовать не для клевретов, а для блага России, не дал им никаких наград блестящих в удовлетворение их суетности и корыстолюбия. Заметили еще необыкновенное своевольство в народе и шаткость в умах: ибо частые перемены государственной власти рождают недоверие в ее твердости и любовь к переменам: „Россия же в течение года имела четвертого самодержца, праздновала два цареубийства и не видала нужного общего согласия на последнее избрание. Старость Василия, уже почти шестидесятилетнего, его одиночество, неизвестность наследия также производили уныние и беспокойство. Одним словом, самые первые дни нового царствования, всегда благоприятнейшие для ревности народной, более омрачили, нежели утешили сердца истинных друзей отечества“. Я отличил косыми буквами два глагола; почему — догадаться не трудно: желательно, чтоб и эта, едва приметная, тень не встречалась в отрывке, столь блистательном, отличающемся не внешним только изяществом слога, но и прагматическим достоинством. Неследующий системе Карамзина касательно характера и деяний Бориса, может быть, захотел бы исключить годы царствования сего правителя из тридцатилетнего гнусного тиранства, но — здесь не место входить в разыскания по сему предмету….. Особенно замечательны в XII томе, по красотам слога или по разительности содержания: усмирение крамолы (стран. 23); описание фантома Лжедимитриева (стр. 26); присутствие низложенного Иова в Успенском Соборе (стр. 48); состояние дел в Москве (стр. 94, 95); распри между Сигизмундом и конфедератами (стр. 180, 181). Есть, без сомнения, и еще места, с особенным тщанием обработанные или счастливо излившиеся из пера знаменитого художника. Но занимаясь яркими красотами, которые сами собою представляются взорам читателя, не упустим из виду и теней. У писателей великих все поучительно — и совершенства их и недостатки. Некогда, разбирая Похвальные Слова Ломоносова, отваживались указывать на темные места в сем лучезарном солнце и — никто не подумал вменять в уголовную вину того, что не воспрещается ни в одном из кодексов словесности. Смеем надеяться равной пощады…

Обещав показать тени в Последнем Томе творения Историографа, я принялся было за работу, и — скоро увидел, что слишком торопливо ставлю себя в положение, довольно затруднительное. В Карамзине очень легко находить красоты слога и крайне утомительно отыскивать погрешности: первые, подобно светилам в созвездиях, сами собою представляются в разных величинах наблюдательному взору; последние ускользают от внимания, утомляют напряжение искателя, и заставляют критика быть по неволе привязчивым, если страшится он подпасть подозрению в угодливости по расчету. Что делать в теперешней усталости от неумеренных усилий? Приняться за работу легкую: выписать из XII Тома несколько мест прекрасных; а там, подкрепив силы отдыхом, снова порыться, уже с надеждою лучшего успеха.

Вот усмирение крамолы (стран. 22 и след.). „Чрез несколько дней новое смятение. Уверили народ, что Царь желает говорить с ним на лобном месте. Вся Москва пришла в движение, и Красная Площадь наполнилась любопытными, отчасти и зломысленными, которые лукавыми внушениями подстрекали чернь к мятежу. Царь шел в церковь; услышал необыкновенный шум вне Кремля, сведал о созвании народа и велел немедленно узнать виновников такого беззакония; остановился и ждал донесения, не трогаясь с места. — Бояре, Царедворцы, сановники, окружали его: Василий без робости и гнева начал укорять их в непостоянстве и в легкомыслии, говоря: вижу ваш умысел; но для чего лукавствовать, ежели я вам не угоден? Кого вы избрали, того можете и свергнуть. Будьте спокойны: противишься не буду. — Слезы текли из глаз сего несчастного властолюбца. Он кинул жезл Царский, снял венец с головы и примолвил: ищите же другого Царя! — Все молчали от изумления. Шуйский надел снова венец, поднял жезл и сказал: если я Царь, то мятежники да трепещут! Чего хотят они? Смерти всех невинных иноземцев, всех лучших, знаменитейших Россиян и моей, по крайней мое насилия и грабежа. Но вы знали меня, избирая в Цари: имею власть и волю казнить злодеев. — Все единогласно ответствовали: Ты наш Государь законный! Мы тебе присягали и не изменим! Гибель крамольникам! — Объявили указ гражданам мирно разойтися, и никто не ослушался; схватили пять человек толпах, как возмутителей народа“ и проч. Это же происшествие описано у Щербатова (Т. VII, Ч. II, стран. 144): оба Историка следуют Маржерету, и его слова влагают в уста действующими лицам; но какая разность в живом изображении Карамзина и в безыскусственном его предшественника!

Царю Василию суждено было жить и действовать в чудесные, почти непонятные для нас времена самозванцев. Князь Шаховский, любимец первого Лжедимитрия, распускает молву в Путивле, что патрон его спасся от гибели. Города Северские и всей Украйны, тогдашней России южной, отложились от Москвы (стр. 26). „Граждане, стрельцы, козаки, люди Боярские, крестьяне толпами стекались под знамя бунта, выставленное Шаховским и другим, еще знатнейшим сановником, Черниговским Воеводою, мужем Думным, некогда верным закону: Князем Андреем Телятевским. Сей человек удивительный, не хотев вместе с целым войском предаться живому, торжествующему Самозванцу, с шайками крамольников предался его тени, имени без существа, ослепленный заблуждением или неприязнию к Шуйским: так люди, кроме истинно великодушных, изменяются в государственных смятениях! Еще не видали никакого Димитрия, ни лица, ни меча его, и все пылало к нему усердием, как в Борисово и в Феодорово время! Сие роковое имя с чудною легкостию побеждало власть законную, уже не обольщая милосердием, как прежде, но устрашая муками и смертию. Кто не верил грубому, бесстыдному обману, — кто не хотел изменить Василию, и дерзал противиться мятежу: тех убивали, вешали“ и проч. Эта тень нового Самозванца, сие имя без существа напоминают нам черты сильные и резкие, по которым узнают мастерскую кисть Тацита! Это сумасбродное усердие к Димитрию, нигде не существующему, неистовое усердие людей, которые невидали ни лица, ни меча его, превосходно выражает и слепоту обольщенных и злонамеренность обольстителей. Такие места замечаются у Тацитов, Боссюетов, Корнелей, затверживаются в памяти и передаются потомству.

В областях Калужской и Тульской гнездились шайки злодеев; в уездах Арзамасском и Алатырском свирепствовала чернь мятежная, и обложила Нижний Новгород, действуя именем Димитрия; Астрахань изменила; мор истреблял жителей в Новгороде: все бедствовало в терзаемом отечестве. Василий не дремал в бездействии: ставя преграды лиющимся потокам зол, он захотел оживить в сердцах людей бодрость и нравственную силу. Российскую церковь пас Ермоген; но еще жив был Иов, первый Патриарх Московский, низложенный мятежниками. Но совещании с духовенством, сановниками и купцами, Василий определил звать из Старицы в Москву бывшего Патриарха для великого земского дела. Иов приехал и явился в Успенском Соборе (стран. 47). „Он стоял у Патриаршего места в виде простого инока, в бедной ризе, но возвышаемый в глазах зрителей памятию его знаменитости и страданий за истину, смирением и святостию: отшельник, вызванный почти из гроба примирить Россию с законом и Небом.“…. „В глубокой тишине общего безмолвия и внимание поднесли Иову бумагу и велели Патриаршему Диакону читать ее на амвоне. В сей бумаге народ — и только один народ — молил Иова отпустить ему, именем Божиим, все его грехи пред Законом, строптивость, ослепление, вероломство, и клялся впредь не нарушать присягу, быть верным Государю; требовал прощения для живых и мертвых, дабы успокоить души клятвопреступников и в другом мире; винил себя во всех бедствиях, ниспосланных Богом на Россию, но не винился в цареубийствах, приписывая убиение Феодора и Марии одному Расстриге; наконец молил Иова, как святого мужа, благословить Василия, Князей, Бояр, Христолюбивое воинство и всех христиан, да восторжествует Царь над мятежниками и да насладится Россия счастием тишины.“ Прочтена была и ответная грамота Иова, заблаговременно им приготовленная: между прочим, Старец хвалил в ней ум Иоанна Грозного, соболезновал о следствиях смерти юного Димитрия, коей однако же неприписывал Борису; напомнил о единодушном избрании Годунова в Цари и об усердии к нему народа; дивился ослеплению Россиян, прельщенных бродягою; свидетельствовался всеми, что Самозванец убит и что даже скаредного тела его на земле не осталось. Наконец (стран. 49) исчислив все клятвопреступление Россиян, не исключая и данной Лжедимитрию присяги, Иов именем Небесного милосердия, своим и всего Духовенства объявлял им разрешение и прощение, в надежде, что они уже не изменят снова Царю законному, добродетелию верности, плодом чистого раскаяния, умилостивят Всевышнего, да победят врагов и возвратят Государству мир с тишиною. — Действие было неописанное. Народу казалось, что тяжкие узы клятвы спали с него и что сам Всевышний устами Праведника изрек помилование России. Плакали, радовались — и тем сильнее тронуты были вестию, и что Иов, едва успев доехать из Москвы до Старицы, преставился. Вообще сказать должно, что кисть Карамзина обладала высоким даром изображать сцены величественные, торжественные, а перо его с удивительным искусством выражало слова сердечные, Плакали, радовались — две черты, превосходно живописующие в глазах читателя душевное умиление народа!

Таким же образом в одной общей картине художник наш представляет несчастное расположение умов и плачевное состояние дел в столице. (Стран. 94) „Все улицы, стены, башни, земляные укрепления наполнились воинами, под начальством мужей Думных, которые еще с видом усердия ободряли их и народ. Но не было уже ни взаимной доверенности между государственною властию и подданными, ни ревности в душах, как бы утомленных напряжением сил в непрестанном борении с опасностями грозными. Все ослабело: благоговение к сану Царскому, уважение к Синклиту и Духовенству. Блеск Василиевой великодушной твердости затмевался в глазах страждущей России его несчастием, которое ставили ему в вину и в обман; ибо сей Властолюбец, принимая скипетр, обещал благоденствие Государству. Видели усердную мольбу Василиеву в храмах; но Бог не внимал ей — и Царь злосчастными казался народу Царем неблагословенным и отверженным. Духовенство славило высокую добродетель Венценосца, и Бояре еще изъявляли к нему усердие; но Москвитяне помнили, что Духовенство Годунова славило и кляло Отрепьева; что бояре изъявляли усердие и к Расстриге накануне его убиения. В смятении мыслей и чувств, добрые скорбели, слабые недоумевали, злые действовали…. и гнусные измены продолжались!“ Вот где Историограф являет себя истинным прагматиком! Не подновляя того или другого летописца, не передавая нам слов, едва ли не всегда вымышляемых ими, не увлекаясь примером их в явные противоречия, здесь Карамзин обнял взором и минувшее и настоящее, сообразил действия с причинами, все, так сказать, суровые материалы преобразил в новое, мастерское произведение — и мы наслаждаемся плодом отличного таланта.

Выписав отборные места, прочитав несколько других такого же или почти равного достоинства, я не замечаю в себе ни усталости, ни скуки. Но дано слово: — я должен подвергнуть себя тяжкому испытанию.


Историю Государства можно делить на царствования; и несмотря на то, удержать характер, соответствующий заглавию книги. Есть различие между Историею Государства и Историею Государей: в обоих случаях бытописатель заимствует сведение почти из одних и тех же источников, но располагает их иначе. Просвещенный читатель, раскрыв Статистику на Географических показаниях, не переменяет мыслей своих о содержании книги; остается в уверенности, что перед ним лежит описание не земли, а Государства. Источники те же, материя одинакая; но расположение другое, и — другое название книги.

В Истории Государей допускаются подробности их жизни, публичной и частной; источниками наиболее достоверными служат без сомнение официальные акты, докумениы; но едва ли не любопытнейшую часть ее составляют извлечение из записок очевидцев, или уже по крайней мере современников. Повествование о делах Государства, о событиях государственных, извлекается преимущественно из грамот и дел архивских; сказания же частные служат не более как дополнением, где предстоит надобность связать происшествия, или оживить картину характерами лиц действующих, или объяснить темное в достоверных преданиях. Впрочем, одно не исключает другого: мы хотели сказать то единственно, что в одном случае должны быть виднее деяний Государей, а в другом ход происшествий государственных.

Вступление Государя в брак рассматривается в Истории Государства отнюдь не как потребность человека в особливом каком бы то ни было отношении, если оно не было причиною важных последствий: бракосочетание Самодержца есть дело не только семейственное или фамильное, но и государственное. Царь Василий Иоаннович Шуйский, уже в преклонных летах, среди всегдашнего беспокойства, вознамерился вступить в брак, и в Январе 1608 женился на Марии, дочери Князя Петра Ивановича Буйносова-Ростовскаго. Если во все продолжение своей жизни Шуйский виден в Истории отнюдь не как сластолюбивый искатель плотских наслаждений; то мог ли он думать о них среди забот непрестанных, гнетомый бременем бедствий? И следовало ли обращать внимание на свидетельство Псковской Лешотиси, где намерению Васнлия побудитедьною причиною ставится не желание дать Государству Наследника Престола и тем упрочить свое и общее благо, не сие желание, которое могло еще с большею силой действовать в пожилом человеке при смутных обстоятельствах, — нет: побуждение к женитьбе приписывается внезапно родившейся нем алчности к наслаждениям[5]? Василию не было суждено представлять лице героя в здешнем свете; не принадлежал он к малому числу тех избранных, которые силою ума и характера дают иное направление ходу событий и подчиняют себе дела современные — все правда; однако ж История, видев его человеком здравомыслящим почили во всех других случаях, не имеет права взводить на него странность невероятную, недоказанную, а тем более не соединенную ни с какими последствиями, которые были бы важны для Государства. Справедливо, что Карамзин допускает поспешное стремление Василиево вкусить удовольствие супруга и отца хотя уже в преклонных летах[6], и не слишком доверяет сказанию летописца; однакож у него поставлено на вид дело просто личное. Князь Щербатов, доискивался до причин к бракосочетанию Василия с Мариею в столь смутное время, предполагает не страсть в Царе, а побуждения, соединенные с пользами Государства[7].

Поведение Марины, конечно не всеми подробностями своего бытия связанной с Историею Государства Российского, для многих кажется неизъяснимым. Потеряв мужа, утратив существенность и самые надежды, единственно великодушием Царя охраняемая в Москве, она изъявляла более высокомерия, нежели скорби, и говорила своим ближним: избавьте меня от ваших безвременных утешений и слез малодушных! — У нее взяли сокровища, одежды богатые, данные ей мужем: она не жаловалась от гордости[8].» И эта гордая, непоколебимая в бедствиях Лжецарица, быв отпущена из Москвы на родину, не устыдилась торжественно ехать в Тушино ко второму Самозванцу, ищет с ним тайное свидание, условиться с ним в обмане и решиться уже на явное злодейство, не только срамное, но и безумное. Одно только ее останавливало: Самозванец был гадок наружностию, груб, низок душею; и она, еще не мертвая для чувств женского сердца, содрогнулась от мысли разделять ложе с таким человеком. Но поздно! Мнишек и честолюбие убедили Марину преодолеть слабость"[9]. И так помехою была слабость — отвращение от безобразной наружности второго Самозванца — а не опасение осрамить себя перед целым светом! Как бы то ни было, Марина решилась и лицедействовала столь искусно, что зрители умилялись ее нежностию к супругу: радостные слезы, объятия и слова внушенные, казалось, истинным чувством — все было употреблено для обмана"… Едва ли нужно было Самозванцу учить лицемерию такую притворщицу, которая наверное уже не из набожности обрадовалась изваянному лику святого Леонтия, привезенному Сапегою из Ростова, и ценимому в 50,000 рублей тогдашнею монетою. Точно ли молилась она в наших церквах, точно ли покланялась мощам Угодников Божиих; в том нужды мало для Истории; да и утвердительно сказать того никто не может: ибо намерение (посетить монастырь) не есть исполнение[10]. Несколько раз является Мнишковна, без всякого влияния на судьбу России, единственно как фигурантка, годная только лишь для наполнения сцены: тут она, бесстыдная Марина, с своею поруганною красотою, наружно величалась саном Театральной Царицы, но внутренне тосковала, не властвуя, как ей хотелось, а раболепствуя, и с трепетом завися от мужа варвара, который отказывал ей и средствах блистать пышностию[11]." А там, немного времени спустя, после бегства Самозванца в Калугу, ша же самая «Марина, оставленная мужем и Двором, не изменяла высокомерию и твердости в злосчастии»… «хотела жить или умереть Царицею»… давала мужественные ответы, писала к Сигизмунду о правах своих на властительство[12]. Или смотрите, как она среди волнующегося Тушинского стана является между воинами с растрепанными волосами, с лицом бледным, с глубокою горестию и слезами, просит, убеждает; ходит из ставки в ставку, каждого из чиновников называет именем, ласково приветствует, молит соединиться с ее мужем. «Все было в движении: стремились видеть и слушать прелестную женщину, красноречивую от живых чувств и разительных обстоятельств судьбы ее»[13]. Уже и до сих пор много видала, много действовала романическая Марина; при всем том, из достальных ее приключений молено было бы (разумеется, человеку с талантом) написать порядочный роман — положим, нравственно-сатирический! Сколько картин занимательных" Одно похождение во время бегства ее из Тушина в Калугу доставило бы материи на целую главу, любопытную даже и без хитро сплетенного заглавия. Не приятно ли знать, как «Марина, в одежде воина, с луком и тулом за плечами, ночью, в трескучий мороз ускакала верхом к мужу, провождаемая только слугою и служанкою[14]» Между тем как в Тушине Русские изменники и Поляки решали судьбу Государства, Марина странствовала; сбившись с дороги, попала, вместо Калуги, в Дмитров; взяла у Сапеги Немецкую дружину и прискакала к мужу, «который встретил ее торжественно вместе с народом, восхищенным ее красотою в убранстве юного рыцаря»[15]. Никто не станет спорить, что жизнь Панны Мнишковны богата похождениями, из которых все могут быть чрезвычайно занимательны в романе, казаться сносными в биографии, но что весьма немногие из них годятся для Истории Государства Российскаго, и то с условием, чтобы они заняли место в приличной перспективе.

Должна ли быть допущена в Историю Государства осада Троицкого монастыря Сергиева, нынешней лавры, со всеми подробностями ее, с преувеличенными обстоятельствами, описанная Палицыным, а вслед за ним, с его же слов, и другими? Вот в чем не могу дать себе верного отчета: незабвенные подвиги защитников и заманчивый рассказ Историка говорят в пользу осады; не соразмерность описания, ненужные и едва ли справедливые подробности, слабая связь между действиями обороны монастыря и ходом главных происшествий кажется, требовали бы, чтоб этот многосложный эпизод занимал в книге меньшее пространство. Впрочем, не лишняя ли привязчивость со стороны Критики? По крайней мере сократив описание, можно было бы избежать разногласий с источником, например повествуя о поступках двух Мартьяшей: один был трубач Сапеги, верою Лютеранин; другой — пан глухонемой; оба Литовцы; первый взят был в плен, второй сам передался осажденным. Немой (у Палицына он по бессловию немко, а не именем) открывает Воеводе ужасной умысел трубача и проч. (стран. 114).

Единственно преждевременной кончине Историографа приписываем недосмотренные им, по нашему мнению, неровности в слоге. Автор мог бы уничтожить их одним почерком; но они остаются, и Критика имеет долг заметить их для предосторожности. В другом сочинении они совсем укрылись бы от наблюдательного взора; в слоге Карамзина, отличающемся исправностию, в слоге постоянно изящном, они виднее, хотя встречаются весьма редко. Стран. 54. «Шуйский снова колебался на престоле, но не в душе.» Ошибки нет; но есть притязание на щегольство мишурным блеском. Стран. 96. «Василий колебался: то не смел в крайности быть жестоким, подобно Годунову, и спускал преступникам…» Стран. 102… «чтобы с чистою совестию не робеть смерти.» Средние глаголы падежа не требуют. Стран. 117. «Иноки и воины имели благодарственный молебен, за коим следовала счастливая вылазка.» Стран. 132. «Что сделалось бы тогда с Россиею вторичною гнусною добычею Самозванства и его пестунов?» Стран. 175. «Князь Михаил, умножая, образуя войско, и щитом своим уже прикрывая вместе и Лавру и столицу…» Стран. 206. «Москва снова возвышала главу над обширным Царством, простирала руку к Ильменю и к Енисею и к морю Белому и Каспийскому, — опираясь в стенах своих на легионы…» Стран. 287. «Еще сильнейшая битва закипела на Сретенке.» Стран. 302. «Взлетели на воздух с детьми, имением — и славою!» Стран. 325. "Один Россиянин был душею всего, и пал, казалось, на гроб отечества. Там же. "Ляпунов действовал под ножами. — К концу Тома слабеющая рука Историографа, быть может, не остереглась еще от каких-нибудь искушений; но Критика, и сама ослабев от напряженной привязчивости, охотно признаёт себя побежденною и торжественно отрекается от преследования фраз сомнительных. Впрочем, действуя с чистосердечием, она не хочет утаить и добычи немногих слов, замеченных в продолжение поисков, хлопотливых и утомительных. Недоумевает она: чего ради Греческое имя стратиг (стран. 46, 174) употреблено в Русском сочинении, когда есть равнозначительные: воевода, вождь, полководец; может ли слово увещал (стран. 147) иметь в языке нашем учащательное знаменование; надобно ли без разбору писать его вместо свой[16]; потерпит ли свойство языка нашего, чтобы глагол решить[17] когда-либо выражал значение Французского, равного двум Русским, заставить решиться, обоим вместе. Критика недоумевает: имена званий, к каким принадлежали современники Шуйского, приличнее ли употреблять в их значении нынешнем, нежели в тогдашнем: «от вельмож до мещан», сказано в одном месте (стран. 30); но мещан тогда не было, в смысле граждан низшего класса. Равным образом дворянин, дворянство, дворянка, дворяне (стран. 43, 119, 193, 209) иное значило в России, иное в Польше; иное тогда, иное в наше время: в Польше не всякой благородный (шляхтич) привязан был ко Двору узами службы и повынносшей; в России дворлне бесспорно принадлежали к классу благородных, ыо не все благородные были дворянами, ибо повышенный из дворян в Стольники, в Окольничие, уже переставал носить прежнее звание[18]. Короче: слову дворянство нынешний смысл присвоен в государствование Петра Великого.

Еще замечание того же разряда. На письме и в разговоре мы называем Поляков Поляками — именем, каким называют себя они сами, и под которым разумеют их все Европейцы, кроме Венгров, Турков и немногих племен Славянских. Было время, когда они всем восточным соседям своим известны были под именем Ляхов — именем, громким и в наших старинных летописях. Козаки Запорожские и вообще Украинские, часто враждуя с Поляками, и произнося народное имя их с неудовольствием, с досадою, или даже с ожесточением, успели с названием Ляха соединить понятие укоризны, или насмешки. Нашим Летописцам, современным Шуйскому, как свидетельствуют и Примечания к XII Тому Истории Карамзина, имя Поляки, Поляцы не только не казалось чуждым, но по видимому, оно слуху их было знакомее другого[19]. Знающий сходство и степень различия между Поляками и Ляхами без всякого сомнения заметит, что Историограф с намерением употребляет последнее название там, где чувство патриотизма, или другие виды негодования праведного служили побудительною для него причиною тогдашним врагам России давать имя, для них необыкновенное и может быть неприятное[20]; но чего ради, по какому расчету во многих других местах, и почти везде, являются Ляхи[21], а Поляки весьма редко? Звучнее ли первое из имен сих? значительнее ли? было ли тогда в употреблении предпочтительно перед последним? Ничего не видим.

Имя народа Польского служит поводом еще к замечаниям о словах, в которых не находим желаемой точности. Изъяснимся: по свидетельству Карамзина, Ляхи овладели множеством дорогих вещей, присланных Царем для союзных Шведов, значительным числом пушек, знамен и бархатною хоругвию Князя Дмитрия Шуйского. Сие известие взято Автором нашим из письма Жолкевского к Сигизмунду, где находим действительно знамя, только не бархатное, а камчатное, или даже парчевое (choręgiew adamaszkowa z zlotem). Предложим и другое замечание: «При ярком пламени горящей Москвы» пишет Историограф, ссылаясь на Машкевича «было в Кремле светло, как днем; ужас сей ночи можно было уподобить аду» — и для большего удостоверения в точности перевода, ставит перед глаза читателя самые слова Польского Автора: Tedyśmy juz' bezpleczni byli, bo ogien w koło nas strzegt[22]. Но в словах сих заключается смысл вот какой: «тогда мы уже находились в безопасности, ибо огонь вокруг (пылавший) стерег нас.»

Теперь следовало бы откланяться читателям, утомленным, едва ли не более Рецензента, может быть слишком уже привязчивого; но совестно оставить их в дурном расположении духа после спорных замечаний об голых словах и об их значении. Дозволим себе сколько-нибудь рассеять их прогулкою по аллеям исторического вертограда.

Историограф, подняв край завесы, под которою судьба сокрыла от смертных тайны возможных случайностей несбывшихся, показывает нам картину, чрезвычайно занимательную для воображения: поступи Делагарди иначе; (стран. 317) «то венец Мономахов, исторгнутый из рук Литовских, возвратился бы, вероятно, потомству Варяжскому, и брат Густава Адольфа или сам Адольф, в освобожденной Москве законно избранный, законно утвержденный на престоле Великою Думою Земскою, включил бы Россию в систему Держав, которые, чрез несколько лет, Вестфальским миром основали равновесие Европы до времен новейших.» Вот что могло бы сбыться, и тогда по всей справедливости уже долженствовало бы оно войти в состав Истории Государства Шведо-Российского! Но позабавившись фантасмагориею, патриот Русский, гордящийся именем своим и славою отечества, опямятывается, как после страшного сновидения, и в душе своей благодарит Правящего судьбами царств и народов, что поэтическое мечтание было и осталось мечтою. Оставив ни к чему непригодные случайности, он легко может обратить внимание свое на сомнительную существенность — на венец Мономахов[23], о котором никто не слыхивал до второй половины XV века; на тождество Варяжского потомства в фамилии Густава Адольфа и в династии Российских Государей, когда происхождение Руси от Шведов не только еще не доказано, но и со дня на день становится подозрительнее; на древнюю столицу Рюрика (стран. 317), которой обитал наверное в каком-нибудь замке, в укреплении, наскоро сделанном, ибо в те времена не было еще в обычае восседать на престолах и жить в столицах, которые не существовали нигде на Севере; обратит он внимание на медали Васильевы[24], о которых не имеем никакого понятия, и которых никто не видывал; он, может быть, остановится над судьбою человека, которого Историограф называет Отрепьевым[25] — над судьбою того, чье лице, по прежним указаниям Бытописателя нашего, странным образом двоится в глазах читателя.

Достигая пристани, обращаю вспять взор свой и вижу пространство обширное, на котором едва мелькают выдавшиеся камни преткновения, каких не желали бы встречать плаватели. Может быть, их увеличило мое воображение; в таком случае винюсь, сам себе недоверяя… Оставим аллегорию, и просто пожелаем, чтобы у нас почаще выходили подобные книги, достойные Критики строгой и справедливой. Но едва ли не pia disderia.... Последние строки написаны при самом неутешительном предзнаменовании: раздались вопли — parturiunt montes!

ПРИМЕЧАНИЯ[править]

Впервые: Вестник Европы. 1829. № 17. С. 3—15; 94—121. Печатается по первой публикации (с. 3—9).

Каченовский Михаил Трофимович (1775—1842) — историк, переводчик, критик, издатель, общественный деятель. В своих лекциях и статьях по истории Каченовский развивал идеи так называемой скептическое школы, основателем которой в России он считается наряду с Н. С. Арцыбашевым. Полагая, что каждый народ имеет в своей истории «баснословный» период, Каченовский требовал критического отношения к древнейшим письменным источникам; исходя из мысли о культурной отсталости Древней Руси, он отвергал достоверность многих известий «Повести временных лет» и «Русской правды». «Историю государства Российского» Карамзина Каченовский считал примером ненаучного подхода к историческим источникам и с 1818 года вел систематическую критику этого труда. В «Письме от Киевского жителя к его другу» (Вестник Европы. 1819. № 2—6) выступил с критикой «Предисловия» Карамзина к его «Истории».

Каченовский восстал против «преувеличений» Карамзина, изобразившего прошедшее «колоссальным», «величественным», «старался привести русскую историю к ее естественным размерам, снять с глаз повязку, которая показывала многое в превратном виде, и возвратить или, правильнее, привести нас к воззрению, равному времени, в которое совершались события» (Кавелин К. Д. Собр. соч. СПб., 1897. Т. 1. С. 100).

Но проводя «здравый взгляд на историю», отлично понимая ложность преувеличений Карамзина, Каченовский сам «впал в крайность, которая существенно повредила его делу». «Вместо того, чтобы из самой летописи и источников показать младенческое состояние нашего общества в IX, X, XI и последующих веках, он старался опровергнуть самые источники» (Там же).

Карамзин избрал его в члены Российской Академии и признал его критику «весьма поучительной и добросовестной» (Письма Карамзина к Дмитриеву. СПб., 1866. С. 261).

Кроме того, Каченовский охотно помещал в «Вестнике Европы» полемические заметки против Карамзина, например, «Розыскания касательно Русской истории» за подписью З. Доленга-Ходаковский (Вестник Европы. 1819. № 20). Карамзин не отвечал Каченовскому. Выступления против Карамзина и дальнейшая журналистская деятельность Каченовского окончательно утвердили его общественную репутацию согласно пушкинской эпиграмме 1821 года «Клеветник без дарованья…».

После выступления Каченовского с критикой «Истории государства Российского» карамзинисты перестали сотрудничать в «Вестнике Европы». В полемику с Каченовский вступил П. А. Вяземский: эпиграммы 1818 (см. Русская эпиграмма. № 846—849); «Послание к М. Т. Каченовскому», 1819 (Сын Отечества. 1821. № 2); Каченовский перепечатал его под названием «Послание ко мне от Вяземского» со своими язвительными примечаниями (Вестник Европы. 1821. № 2), а затем напечатал послание С. Т. Аксакова к Вяземскому, сам озаглавив его «Послание к Птелинскому-Ульминскому» (Вестник Европы. 1821. № 9).

Критические отзывы о Каченовском как критике Карамзина появились в «Благонамеренном» (1818. № 8. С. 219), «Сыне Отечества» (Н. Д. Иванчин-Писарев — 1819. Ч. 57. № 342), в «Отечественных записках» (1822. № 27. С. 3—27, 99—109).

6 См. прим. 7 на с. 876.

7 Саллюстий (86 — ок. 35 до н. э.) — римский историк.

8 Олеарий Адам (1603—1671) — немецкий путешественник, автор «Описания путешествия в Московию».

9 См. прим. 6 на с. 878.

10 Рошфуко (Ларошфуко) Франсуа де (1613—1680) — французский писатель-моралист.

11 Мюллер (Миллер) Иоганн (1752—1809) — немецкий историк.

12 См. прим. 7 на с. 1013.

13 См. прим. 6 на с. 1013.

14 См. прим. 7 на с. 907.



  1. Большинство судит о людях лишь по их популярности и по их богатству (фр.).
  2. Предисловие к И<стории> г<осударства> Р<оссийского>, т. 1, изд. 2, стран. XXVI.
  3. Все побеждает упорный труд (лат.).
  4. Сев. Арх. 1823, № 12, стр. 400 и след.
  5. Летописатель изъяснился по своему: до его сведения дошло, что диавол разже Царя похотию… Примеч. 164.
  6. Т. XII, 63.
  7. И. Р. Г. Т. VII, Ч. II, 197.
  8. Т. XII, 14.
  9. Т. XII, 91.
  10. Там же 121, 122. Примеч. 299 и 303.
  11. Там же 129, 130.
  12. Там же 189.
  13. Там же 192.
  14. Там же 193.
  15. Там же 200.
  16. И кровию Ляхов обагренный (Самозванец), тогда же искал в них еще усердия к его злодейству. Стран. 191.
  17. Весть…. решила Ляпунова не медлишь. Стран. 298.
  18. Тогдашнее чиноначалие видно из грамоты, напечатанной в Примечаниях к XII Т. стран. 225 и проч.: «Царевичи, и Бояре, и Окольничие, и Чашники, и Стольники, и Дворяне, и Стряпчие, и Жильцы, и Приказные люди.» Дворяне Московские назывались Большими, а иногородные — просто Дворянами. Ниже их званием были Дети Боярские.
  19. Примеч. стран. 203, 210, 211, 212, 216 и проч.
  20. Т. XII. 94, 264, 274, 291 и проч.
  21. Стран. 72, 73, 76, 79, 80, 96, 184 и проч.
  22. Примеч. стран. 212.
  23. Стран. 186, 189, 195, 317.
  24. Стран. 186, 189, 195, 317.
  25. Стран.59, 92.