История упадка и разрушения Римской империи (Гиббон; Неведомский)/Глава LXVIII

Материал из Викитеки — свободной библиотеки
История упадка и разрушения Римской империи — Часть VII. Глава LXVIII
автор Эдвард Гиббон, пер. Василий Николаевич Неведомский
Оригинал: англ. The History of the Decline and Fall of the Roman Empire. — Перевод опубл.: 1776—1788, перевод: 1883—1886. Источник: Гиббон Э. История упадка и разрушения Римской империи: издание Джоржа Белля 1877 года / [соч.] Эдуарда Гиббона; с примечаниями Гизо, Венка, Шрейтера, Гуго и др.; перевел с английскаго В. Н. Неведомский. - Москва: издание К. Т. Солдатенкова: Тип. В. Ф. Рихтер, 1883-1886. - 23 см. Ч. 7. - 1886. - [2], XII, 511, CXXI, [2] с.; dlib.rsl.ru

Глава LXVIII[править]

Царствование и характер Мехмеда Второго. — Турки осаждают, берут приступом и окончательно завоевывают Константинополь. — Смерть Константина Палеолога. — Рабство греков. — Римское владычество прекращается на Востоке. — Изумление Европы. — Завоевания и смерть Мехмеда Второго. 1451-1481 г.г.

Осада Константинополя турками заставляет нас обратить наше внимание прежде всего на личность и на характер великого разрушителя империи. Мехмед Второй был сын Мурада Второго, и хотя его мать была украшена названиями христианки и принцессы, она, по всему вероятию, смешивалась с толпою многочисленных наложниц, отовсюду населявших султанский гарем. По своему воспитанию и по своим убеждениям он сначала был ревностным мусульманином, и всякий раз, как ему приходилось вступать в какие-либо сношения с неверующими, он потом обмывал свои руки и свое лицо по установленному обряду. Время и могущество, как кажется, смягчили суровость такого мелочного ханжества; его честолюбие не допускало, чтобы могла существовать власть, которая была бы выше его собственной, а в минуты откровенности он, как рассказывают, осмеливался клеймить меккского пророка названиями разбойника и обманщика. Впрочем, султан соблюдал приличное уважение к учению Корана и к правилам мусульманского благочестия; то, что он высказывал в интимных беседах, не доходило до сведения народа, и мы не должны полагаться на легковерье иноземцев и сектантов, всегда готовых верить, что ум, недоступный для понимания истины, непременно относится к нелепостям и заблуждениям с еще более глубоким презрением. Мехмед делал быстрые успехи в приобретении знаний под руководством самых искусных преподавателей; кроме своего родного языка, он, как утверждают, говорил на пяти языках — арабском, персидском, халдейском, или еврейском, латинском и греческом или, по меньшей мере, понимал тех, кто выражался на этих языках. Действительно, знание персидского языка могло доставлять его уму приятное развлечение, а знание арабского могло обогащать его ум познаниями, и восточное юношество обыкновенно изучало оба эти языка. При сношениях, существовавших в ту пору между греками и турками, со стороны завоевателя было понятно желание познакомиться с языком народа, над которым он желал властвовать; знание латинского языка знакомило его с похвалами, которые расточались ему латинскими поэтами и прозаиками; но для нас непонятно, какую пользу или какую заслугу мог находить Мехмед как государственный человек или как ученый в знакомстве с грубым диалектом своих еврейских рабов? Всемирная история и география были ему хорошо знакомы; жизнеописания восточных, а может быть, и западных героев возбуждали в нем соревнование; его сведения по части астрологии объясняются безрассудством того времени и предполагают знакомство с начальными правилами математики, а его нечестивая склонность к изящным искусствам обнаруживалась в щедрых предложениях и наградах, которые получались от него итальянскими живописцами. Но религия и ученость не имели никакого влияния на его дикую и необузданную натуру. Я не буду повторять (так как не могу им верить) рассказов о его четырнадцати пажах, у которых были распороты животы с целью узнать, кто из них съел украденную дыню, и о красивой рабыне, у которой он сам отрубил голову, для того чтоб доказать янычарам, что их повелитель не может влюбиться в женщину. О его воздержанности свидетельствует молчание турецких летописцев, которые обвиняют только трех оттоманских монархов в порочной склонности к пьянству. Но нельзя отрицать того, что его страсти были и свирепы и неумолимы, что и во дворце, и во время походов он проливал потоки крови по самым ничтожным мотивам и что самые знатные из его юных пленников бывали обесчещены его противоестественной склонностью к сладострастию. Во время албанской войны он применял к делу поучения своего отца, которого скоро превзошел, и его непреодолимому мечу приписывают завоевания двух империй, двенадцати царств и двухсот городов — какая неосновательная и льстивая похвала! Он, бесспорно, был храбрый воин и, быть может, хороший полководец; взятие Константинополя увенчало его славу; но если сопоставить средства и препятствия с достигнутыми результатами, то Мехмеду Второму пришлось бы краснеть от сравнения с Александром или с Тимуром. Под его начальством оттоманские армии всегда были многочисленнее неприятельских; тем не менее для них служили преградой Евфрат и Адриатическое море, а в своих завоеваниях Мехмед был остановлен Хуньяди и Скандербегом, родосскими рыцарями и персидским царем.

В царствование Мурада Мехмед дважды вкушал верховной власти и дважды сходил с престола; по своему нежному возрасту он не был способен сопротивляться реставрации своего отца, но никогда не мог простить этой спасительной меры тем визирям, которые присоветовали прибегнуть к ней. Он вступил в брак с дочерью одного туркменского эмира и после двухмесячных празднеств удалился вместе с женой из Адрианополя на постоянное жительство в провинцию Магнезию. Не прошло и шести недель, как он был вызван оттуда неожиданным посланием дивана, извещавшим его о смерти Мурада и о мятежном духе янычаров. Своим быстрым появлением и своей энергией он привел янычаров в покорность и переправился через Геллеспонт в сопровождении отборных телохранителей; когда он находился на расстоянии одной мили от Адрианополя, к его стопам пали визири и эмиры, имамы и кади, солдаты и жители, проливавшие притворные слезы и выражавшие притворную радость. Он вступил на престол двадцати одного года и устранил поводы для мятежей умерщвлением своих малолетних братьев. Послы европейские и азиатские скоро явились к нему с поздравлениями и с заискиваниями его дружбы; с каждым из них он выражался тоном умеренным и миролюбивым. Он внушил греческому императору доверие торжественными клятвами и льстивыми уверениями, которыми скрепил утверждение договора, заключенного с империей, и отвел богатое поместье на берегах Стримона в обеспечение ежегодной уплаты тех трехсот тысяч асперов, которые составляли пенсию оттоманского принца, задержанного по его требованию византийским правительством. Однако на соседей Мехмеда должна была наводить страх строгость, с которой юный монарх уничтожал пышную обстановку отцовского двора; деньги, которые прежде тратились на роскошь, Мехмед стал употреблять на удовлетворение честолюбия, а бесполезный отряд из семи тысяч сокольничих он частью распустил, частью включил в состав своей армии. В первом году своего царствования он прошел в летнюю пору по азиатским провинциям во главе своей армии и, смирив гордость карманцев, принял от них изъявления покорности для того, чтоб никакое самое ничтожное препятствие не могло отвлекать его от исполнения его великого замысла.

Магометанские и в особенности турецкие казуисты утверждали, что никакое обещание не может связывать правоверных в ущерб интересам их религии и налагаемым этой религией обязанностям и что султан имеет право отменять все договоры, заключенные как им самим, так и его предшественниками. Справедливый и великодушный Мурад не хотел пользоваться такой безнравственной привилегией, а его сын, хотя и был до крайности горд, но из честолюбия был способен унижаться до самых гнусных ухищрений притворства и вероломства. На словах он желал мира, а в душе желал войны; он непрестанно мечтал об обладании Константинополем, и опрометчивость самих греков доставила ему первый предлог для рокового разрыва. Вместо того чтобы как можно реже напоминать о себе, греческие послы следовали за лагерем Мехмеда с требованием уплаты и даже увеличения ежегодной стипендии; дивану надоедали их жалобы, а втайне расположенный к христианам визирь нашелся вынужденным высказать послам убеждения своих единоверцев. «Безрассудные и жалкие римляне, — сказал им Калиль, — мы знаем ваши намерения, а вы не знаете, какая опасность грозит вам самим! Совестливого Мурада более нет в живых; его престол занят юным завоевателем, которого не могут стеснять никакие законы и не могут останавливать никакие препятствия; если же вы вернетесь из его рук, приписывайте это небесному милосердию, которое отсрочивает наказание за ваши прегрешения. К чему пытаетесь вы испугать нас пустыми и косвенными угрозами? Выпустите на волю беглого Орхана, коронуйте его султаном Романии, призовите венгров из-за Дуная, вооружите против нас западные народы и будьте уверены, что вы этим только вызовите и ускорите вашу гибель». Но встревоженных этими грозными укорами визиря послов успокоил оттоманский монарх своим приветливым обхождением и дружелюбными заявлениями: Мехмед уверял их, что по возвращении в Адрианополь рассмотрит жалобы греков и позаботится об их существенных интересах. Немедленно после своей обратной переправы через Геллеспонт он приказал прекратить выдачу грекам пенсии и прогнать их чиновников с берегов Стримона; этим распоряжением он обнаружил свою неприязнь; затем он отдал новое приказание, служившее в некоторой мере предвестием константинопольской осады. Его дед построил крепость на азиатском берегу узкого Босфора; Мехмед задумал построить еще более сильную крепость на противолежащем европейском берегу, и тысяче каменщиков было приказано собраться весной в местности, называвшейся Азоматоном и находившейся на расстоянии почти пяти миль от греческой митрополии. У слабых людей нет других ресурсов, кроме старания смягчить противников путем убеждения; но слабым людям редко удается в чем-либо убедить, и послы императора безуспешно старались отклонить Мехмеда от исполнения его намерения. Они говорили, что дед Мехмеда просил у Мануила позволения построить крепость на своей собственной территории, но что сооружение двойных укреплений, которые будут господствовать над проливом, может быть задумано лишь с целью разорвать союз между двумя нациями, прекратить торговлю, которую ведут латины на Черном море, и, быть может, пресечь подвоз съестных припасов в столицу. «Я не замышляю никакого предприятия против вашего города, — возразил коварный султан, — но для владычества Константинополя служат пределом его городские стены. Разве вы позабыли, до какого затруднительного положения был доведен мой отец, когда вы вступили в союз с венграми, когда эти союзники вторглись в наши владения с сухого пути, а Геллеспонт был занят французскими галерами? Мурад был вынужден силой прокладывать себе путь через Босфор, а ваше военное могущество оказалось несоответствующим вашему недоброжелательству. Я в то время жил ребенком в Адрианополе; мусульмане были объяты ужасом, и габуры (гяуры) могли в течение некоторого времени издеваться над нашим унижением. Но когда мой отец одержал победу под Варной, он дал обет построить крепость на западном берегу, и на мне лежит обязанность исполнить этот обет. Имеете ли вы право и в состоянии ли вы контролировать то, что я предпринимаю на моей собственной территории? Ведь эта территория моя собственная; Азия населена турками вплоть до берегов Босфора, а в Европе уже нет римлян. Возвращайтесь домой и передайте вашему царю, что теперешний Оттоман нисколько не похож на своих предшественников, что его замыслы заходят далее их желаний и что он осуществляет на деле более того, что они могли замышлять. Возвращайтесь домой без опасений за вашу жизнь, но я прикажу содрать кожу с того, кто осмелится еще раз обратиться ко мне с подобным поручением». Константин, занимавший первое место между греками как по своему рангу, так и по своему мужеству, решился после такого заявления обнажить свой меч и не дозволять туркам утвердиться на Босфоре. Его обезоружили советы его гражданских и церковных сановников, которые отстаивали менее благородную и даже менее благоразумную систему, чем его собственная: они советовали выказать свою терпеливость в перенесении стольких обид, предоставить оттоманам преступную роль нападающих и ожидать, чтоб случайности фортуны и время предохранили греков от опасности и разрушили крепость, которую Мехмед едва ли будет в состоянии удержать в своей власти в таком близком расстоянии от обширного и многолюдного города. Зима прошла в бездействии: самые благоразумные из греков провели ее в страхе, а самые легковерные в надежде, что опасность минует; меры предосторожности, о которых каждый должен бы был ежеминутно заботиться, откладывались до другого времени, и греки закрывали свои глаза перед висевшей над их головами грозой до той минуты, когда наступление весны и приближение Мехмеда известили их о предстоящей гибели.

Приказания такого повелителя, который никогда не милует, редко остаются без исполнения. Указанная султаном азоматонская местность покрылась 26-го марта массами турецких ремесленников, а материалы для постройки были торопливо доставлены морем и сухим путем из Европы и из Азии. Известь обжигалась в Катафригии; деревья рубились в лесах Гераклеи и Никомедии, а камень добывался из анатолийских каменоломен. Каждый из тысячи каменщиков имел при себе двух работников, и каждый из них был обязан ежедневно исполнять строительную работу в размерах двух локтей. Крепость была построена в форме треугольника; каждый угол был прикрыт укрепленной башней; один из углов стоял на склоне холма, а два остальных стояли вдоль морского берега; для стен была назначена толщина в двадцать два фута, а для башен — в тридцать футов, и все здание было покрыто прочной свинцовой крышей. Мехмед с неутомимым рвением лично торопил и направлял усилия рабочих; каждый из его троих визирей просил, чтоб ему была предоставлена честь довести до конца постройку своей башни; кади соперничали своим рвением с янычарами; самые низкие работы облагораживались убеждением, что они совершались из желания служить Богу и султану, а рвение рабочих усиливал надзор деспота, улыбка которого сулила счастье, а грозный взгляд предвещал гибель. Греческий император с ужасом взирал на успешный ход работ, которому не мог воспрепятствовать; он тщетно пытался смягчить лестью и подарками непримиримого врага, который старался отыскать или создать хотя бы самый ничтожный повод для разрыва. Такие поводы отыскиваются всегда и очень скоро. Нечестивые и хищные мусульмане без всяких колебаний употребляли на постройку крепости развалины великолепных церквей и даже посвященные архангелу Михаилу мраморные колонны, а воспротивившиеся захвату этих материалов христиане получили из их рук венцы мучеников. Константин просил у турок стражи для охраны принадлежавших его подданным полей и жатвы; стража была дана, но главная из данных ей инструкций заключалась в том, что она должна пускать на пастбища мулов и лошадей из турецкого лагеря и должна защищать своих соотечественников в случае, если бы их стали обижать туземцы. Свита одного оттоманского вождя пустила своих лошадей на ночь в поле, покрытое созревшим зерновым хлебом; греков раздражили понесенные убытки и нанесенное им оскорбление, и несколько человек было с обеих сторон убито в шумной свалке. Мехмед с удовольствием выслушал принесенные ему жалобы и отправил отряд с приказанием стереть с лица земли преступное селение; виновные спаслись бегством, но сорок невинных и ничего не подозревавших жнецов были умерщвлены турецкими солдатами. До этого оскорбления в Константинополь свободно входили турки, которых привлекали туда торговые дела и любопытство; при первой тревоге городские ворота были заперты; но император, все еще заботившийся о сохранении мира, отпустил на третий день своих турецких пленников и в своем последнем послании к султану выразил твердую решимость христианина и воина: «Так как ни клятвы, ни договоры, ни изъявления покорности не могут служить обеспечением для мира, то продолжайте вашу нечестивую войну. Я возлагаю мои упования только на Бога; если Ему угодно будет смягчить ваше сердце, я буду радоваться такой счастливой перемене; если же Он отдаст город в ваши руки, я безропотно покорюсь Его святой воле. Но пока Судья земных царей не разрешит нашего спора, я обязан жить и умереть, защищая мой народ». В ответе султана сказывалась его твердая решимость не вступать ни в какое мирное соглашение; постройка его укреплений была окончена, и он поставил там перед своим отъездом в Адрианополь бдительного агу с четырьмястами янычарами для собирания пошлин с кораблей какой бы то ни было нации, которые будут проходить под выстрелами турецких пушек. Один венецианский корабль, отказавшийся подчиниться требованиям новых повелителей Босфора, был потоплен первым пущенным в него пушечным ядром. Хозяин корабля спасся на шлюпке вместе с тридцатью матросами; но их отправили в Порту закованными в цепи; начальник был посажен на кол; его подчиненные были обезглавлены, и историк Дукавидел в Демотике, как их трупы были отданы на съедение диким зверям. Осада Константинополя была отложена до следующей весны; но оттоманская армия вступила в Морею с целью отвлечь военные силы Константиновых братьев. В ту бедственную эпоху у одного из этих принцев — у деспота Фомы родился, на радость ему или на горе, сын, который, по словам погрузившегося в скорбь Франца, был «последним наследником последней искры римского могущества.»

И греки и турки провели зиму в постоянных тревогах и заботах; первым не давали покоя их опасения, а вторым — их надежды; первые были заняты приготовлениями к обороне, вторые — приготовлениями к нападению; двум императорам предстояло проиграть или выиграть более всех других, и потому каждый из них был глубже всех проникнут тем чувством, которое овладело его подданными. В Мехмете это чувство усиливалось от его молодости и от пылкости его темперамента; он развлекался в часы досуга постройкой в Адрианополе необыкновенно высокого дворца, которому было дано название Jehan Numa (всемирной сторожевой башни); но его серьезные помыслы были неизменно сосредоточены на намерении завладеть столицей цезарей. Он встал ночью с постели перед вторичным бдением и приказал немедленно позвать первого визиря; прибытие посланца, позднее ночное время и близкое знакомство с характером монарха — все это встревожило преступную совесть Калиля паши, который когда-то пользовался доверием Мурада и присоветовал вновь призвать этого султана на престол. При восшествии на престол Мурадова сына визирь был утвержден в своем звании и, по-видимому, пользовался милостивым расположением монарха; но этот опытный государственный человек ясно сознавал, что он ходил по тонкому и скользкому льду, который мог проломиться под его ногами и низвергнуть его в пропасть. За его расположение к христианам, которое, быть может, не считалось за преступление в предшествовавшее царствование, его заклеймили прозвищем Габур Ортахи — молочного брата неверующих, а его корыстолюбие вовлекло его в изменнические тайные сношения с неприятелем, которые были открыты и наказаны после окончания войны. Получив султанское приказание, он обнял жену и детей в страхе, что никогда более не увидит их, наполнил сосуд золотыми монетами, торопливо отправился во дворец, пал ниц перед султаном и по восточному обыкновению поднес ему сосуд с золотом как слабое доказательство своей покорности и признательности. «Я намерен, — сказал ему Мехмед, — не брать назад мои подарки, а осыпать тебя новыми благодеяниями. Я, в свою очередь, прошу от тебя гораздо более ценного и более важного подарка — Константинополя». Лишь только визирь пришел в себя от такого неожиданного требования, он отвечал: «Тот же самый Бог, который уже дал тебе столь значительную часть Римской империи, не откажет тебе в остальной ее части и в ее столице. Его Провидение и твое могущество служат ручательством за успех, а я сам и все твои верные рабы принесем в жертву нашу жизнь и наше состояние». — «Лала (наставник), — продолжал султан, — посмотри на мою подушку! в течение всей ночи я от волнения перевертывал ее с одной стороны на другую; я то вставал с постели, то опять ложился спать, но сон не смыкал моих утомленных глаз. Остерегайся римского золота и серебра; в военном деле мы превосходим римлян и скоро сделаемся хозяевами Константинополя с помощью Бога и молитв пророка». Чтоб узнать, как были настроены умы солдат, он нередко один бродил переодетым по улицам, а узнать султана, когда он желал быть незамеченным, было бы очень опасно. Он проводил свое время в том, что чертил план неприятельской столицы и обсуждал со своими генералами и инженерами, где лучше поставить батареи, с какой стороны удобнее идти на приступ городских стен, где следует взрывать мины, к какому месту следует приставлять штурмовые лестницы, а дневные военные упражнения повторяли и объясняли то, что было задумано ночью.

Между всеми орудиями разрушения он с особым тщанием изучал то страшное открытие, которое было сделано незадолго перед тем латинами, и его артиллерия была доведена до небывалого совершенства. Один литейщик — родом датчанин или венгр, — которому приходилось умирать с голоду в греческой службе, перешел к мусульманам и получил от турецкого султана щедрое вознаграждение за свои труды. Мехмед был удовлетворен ответом на первый вопрос, который он поспешил задать этому искуснику. «Можно ли отлить пушку для метания таких больших ядер или камней, которые могут разрушить константинопольские стены?» — «Мне хорошо известна крепость этих стен», — отвечал литейщик, — «но будь они еще крепче вавилонских, я все-таки мог бы противопоставить им машину, способную их разрушить; поставить эту машину и управлять ею будет делом ваших инженеров». На основании этого ответа в Адрианополе была устроена плавильня, был заготовлен нужный металл, и по прошествии трех месяцев Урбан отлил медную пушку громадной и почти невероятной величины: ее отверстие имело, как утверждают, двенадцать пядей в диаметре и она метала камни весом более чем в шестьсот фунтов. Для первого опыта было выбрано порожнее место перед новым дворцом; но в предупреждение пагубных последствий, которые могли произойти от внезапного испуга, жители были извещены прокламацией, что на другой день будет произведен выстрел из пушки. Взрыв чувствовался или был слышен в окружности ста стадий; ядро было выброшено на расстояние более одной мили, а в том месте, где оно упало, оно врезалось в землю на глубину одной шестифутовой сажени. Для перевозки этой разрушительной машины была устроена из прицепленных одна к другой тридцати фур платформа, в которую впрягались шестьдесят волов; с обеих сторон было поставлено по двести человек, для того чтоб поддерживать равновесие и не дозволять тяжелой машине наклоняться на бок; двести пятьдесят рабочих шли впереди, для того чтоб уравнивать дорогу и исправлять мосты, и около двух месяцев было употреблено на ее переезд в сто пятьдесят миль. Один остроумный философ осмеивал по этому поводу легковерие греков и очень основательно заметил, что не следует полагаться на побежденных, которые обыкновенно склонны к преувеличениям. Он рассчитывает, что даже для ядра в двести фунтов потребовался бы заряд в сто пятьдесят фунтов пороха и что взрыв был бы слаб и недействителен, так как даже пятнадцатая часть всей этой массы пороха не могла бы воспламениться в один и тот же момент. Я не сведущ в том, что касается орудий разрушения, и потому ограничусь замечанием, что усовершенствованная новейшая артиллерия предпочитает число пушек их тяжести и быстроту стрельбы грохоту или даже результатам одного выстрела. Однако я не осмеливаюсь отвергать положительное и единогласное свидетельство современных писателей и не нахожу ничего неправдоподобного в том, что непросвещенные и честолюбивые усилия первых литейщиков зашли далее того, чего можно было благоразумно желать. Турецкая пушка, еще более громадная, чем та, которая была вылита для Мехмеда, до сих пор охраняет вход в Дарданеллы, и хотя ее употребление неудобно, однако недавний опыт доказал, что ее действием отнюдь нельзя пренебрегать. Из нее однажды был пущен камень весом в тысячу сто фунтов при помощи заряда из трехсот тридцати фунтов пороха; на расстоянии шестисот ярдов камень разделился на три обломка, перелетел через канал, вспенил поверхность водного пространства и, отскочив в сторону, ударился в противолежащую гору.

В то время как Мехмед грозил столице Востока нападением, греческий император взывал в горячих мольбах к помощи земной и небесной. Но невидимые силы были глухи к его мольбам, а христианство с равнодушием взирало на приближавшееся падение Константинополя, который получил, по крайней мере, хоть какие-нибудь обещания помощи от завистливого и руководившегося мирскими расчетами египетского султана. Между теми государствами, от которых можно бы было ожидать помощи, одни были слишком слабы, другие слишком далеки от театра борьбы, одни считали опасность воображаемой, а другие неотвратимой; западные монархи были заняты своими бесконечными внешними и внутренними распрями, а римского первосвященника отталкивало вероломство или упорство греков. Вместо того чтоб употребить в их пользу военные силы и денежные средства Италии, Николай Пятый предсказал их предстоящую гибель, и его честь была заинтересована в исполнении его предсказаний. Он, быть может, смягчился, когда узнал, что они доведены до последней крайности; но его сострадание запоздало; его усилия оказались слабыми и бесплодными, и Константинополь пал прежде, чем вышли из своих гаваней эскадры генуэзская и венецианская. Даже владетели Морей и греческих островов держались равнодушного нейтралитета; утвердившаяся в Галате генуэзская колония заключила с турками отдельный договор, и султан оставлял ее в обманчивой надежде, что благодаря его милосердию она переживет гибель империи. Множество плебеев и несколько византийских аристократов имели низость покинуть свое отечество в минуту опасности, а корыстолюбие богачей отказало императору в тех скрытых сокровищах, с помощью которых можно бы было добыть целые армии наемных защитников и которые потом достались туркам. Бедный и оставшийся в одиночестве монарх все-таки готовился к борьбе со своим грозным врагом; но если его мужество и стояло на одном уровне с опасностью, его силы были недостаточны для такой борьбы. В начале весны турецкий авангард завладел всеми городами и селениями вплоть до самых ворот Константинополя; тех, кто изъявлял покорность, турки щадили и охраняли, а тех, кто осмеливался сопротивляться, истребляли огнем и мечом. Лежавшие на берегу Черного моря греческие города Месембрия, Ахелой и Бизоне сдались по первому требованию неприятеля; одна Селибрия удостоилась той чести, что ее подвергли осаде или блокаде, а в то время как ее отважные жители были окружены с сухого пути, они отправили в море суда, опустошили противолежащий берег Кизика и продали своих пленников на публичном рынке. Но при приближении самого Мехмеда все смолкло и преклонилось; он сначала остановился на расстоянии пяти миль от Константинополя; затем он двинулся далее с армией, выстроившейся в боевом порядке, водрузил свое знамя перед воротами св. Романа и 6-го апреля приступил к достопамятной осаде Константинополя.

Азиатские и европейские войска расположились вправо и влево от Пропонтиды вплоть до гавани; янычары стояли во фронте перед султанской палаткой; оттоманские линии были прикрыты широкими окопами, и особый отряд окружил предместье Галату, чтоб наблюдать за сомнительною преданностью генуэзцев. Любознательный Филельф, поселившийся в Греции почти за тридцать лет до осады, уверяет, что все турецкие военные силы разных наименований или достоинств не могли превышать шестидесяти тысяч всадников и двадцати тысяч пехотинцев, и нападает на малодушие христианских наций, робко преклонившихся пред кучкой варваров. Этой цифры, быть может действительно не превышали те capiculi или солдаты Порты, которые шли с султаном и получали жалованье из султанской казны. Но паши содержали или набирали в своих провинциях местную милицию; немало земель было роздано с обязательством нести военную службу; надежда добычи привлекла много добровольцев, а звуки священной трубы привлекли толпы голодных и бесстрашных фанатиков, которые, по меньшей мере, оказали ту услугу, что усилили наведенный на греков страх и при первом нападении притупили мечи христиан. По словам Дуки, Халкокондила и Леонарда Хиосского, все военные силы турок доходили до трех или четырехсот тысяч человек; но Франц находился более близко от места действия и был более аккуратным наблюдателем; он определяет эти силы в двести пятьдесят восемь тысяч человек, а эта цифра не превышает ни того, что нам известно по опыту, ни того, что правдоподобно. Флот осаждающих был менее страшен; Пропонтида была покрыта тремястами двадцатью парусными судами, но между ними не более восемнадцати могли стоять наряду с военными галерами, а большею частью это были транспортные суда, на которых доставлялись в турецкий лагерь люди, боевые запасы и провиант. В последнюю эпоху своего упадка Константинополь все еще имел более чем стотысячное население; но эту цифру указывают не списки сражавшихся, а списки взятых в плен, и она состояла преимущественно из ремесленников, священников, женщин и мужчин, лишенных того мужества, какое иногда выказывали даже женщины при защите своего отечества. Я допускаю и почти извиняю нежелание подданых служить на отдаленной границе по требованию тирана; но кто не решается рисковать своею жизнью для защиты своих детей и собственности, тот совершенно утратил ту природную энергию, которой мы вправе ожидать от каждого из членов человеческого общества. По приказанию императора были собраны на улицах и в домах сведения о числе граждан и даже монахов, способных и готовых взяться за оружие для защиты их отечества; составление этих списков было поручено Францу, который после тщательного записывания имен со скорбью и удивлением донес своему государю, что число национальных защитников ограничивается четырьмя тысячами девятьюстами семидесятью римлянами. Константин и его верный министр сохранили этот печальный факт в тайне и раздали из арсенала городским отрядам достаточное число щитов, самострелов и мушкетов. Для этих военных сил послужил небольшим подкреплением отряд из двух тысяч иноземцев, находившийся под начальством знатного генуэзца Иоанна Юстиниани; этим союзникам были заранее розданы щедрые подарки, а их вождю была обещана, в награду за храбрость и за победу, верховная власть над островом Лемнос. Крепкая цепь была протянута поперек входа в гавань, которую сверх того охраняли греческие и итальянские военные и торговые суда, а прибывавшие из Кандии и из Черного моря корабли какой бы то ни было христианской нации задерживались для обороны. Город, имевший в окружности тринадцать или, быть может, даже шестнадцать миль, охранялся от всех военных сил Оттоманской империи только небольшим гарнизоном из семи или восьми тысяч солдат. Европа и Азия были открыты для осаждающих, а у греков военные силы и съестные запасы должны были ежедневно убывать без всякой надежды на какую-либо помощь извне.

Древние римляне взялись бы за свои мечи с твердою решимостью умереть или победить. Первобытные христиане обнялись бы и стали бы с терпением и благочестием ожидать мученической смерти; но константинопольские греки воодушевлялись только религиозным рвением, а это рвение порождало только вражду и раздоры. Император Иоанн Палеолог отказался перед смертью от непопулярного намерения соединить греческую церковь с латинскою, а за это намерение снова взялись только тогда, когда бедственное положение его брата Константина заставило еще раз прибегнуть к лести и к притворству. Его послам было приказано присоединить к просьбам о мирской помощи уверение в духовной покорности; он извинял свое пренебрежение к церковным делам настоятельными государственными заботами и выражал православное желание, чтоб в Константинополь был прислан римский легат. Ватикан уже много раз был вводим в заблуждение, но не счел приличным оставлять без внимания эти признаки раскаяния; прислать легата было легче, чем прислать армию, и почти за шесть месяцев до роковой развязки в Константинополь прибыл в звании папского легата русский уроженец кардинал Исидор со свитой, состоявшей из священников и солдат. Император принял его как друга и как отца, почтительно выслушивал и его публичные поучения, и его интимные наставления и вместе с самыми податливыми священниками и мирянами подписался под актом соединения двух церквей в том виде, как оно было установлено на Флорентийском соборе. Греки и латины собрались 12-го декабря в Софийском соборе для жертвоприношения и молитв, причем торжественно поминались имена двух первосвященников — Христова наместника Николая Пятого и отправленного мятежниками в ссылку Патриарха Григория.

Но облачение и язык того латинского священника, который совершал у алтаря богослужение, были предметом скандала для греков, которые с ужасом заметили, что он освящал пресный хлеб и вливал холодную воду в чашу св. Причастия. Один национальный историк со стыдом признался, что ни один из его соотечественников, ни даже сам император, не были искренны в этом соглашении. Для их торопливого и безусловного изъявления покорности служило извинением данное им обещание предстоящего пересмотра заключенных условий, но самым лучшим или самым худшим для них оправданием служило их собственное сознание в вероломстве. Когда их добросовестные единоверцы осыпали их упреками, они шепотом отвечали: «Потерпите немного; подождите, чтоб Бог избавил столицу от великого дракона, который хочет пожрать нас. Тогда вы увидите, искренно ли наше примирение с азимитами». Но терпеливость не принадлежит к числу атрибутов религиозного рвения, а хитрыми уловками двора нельзя стеснять или обуздывать народный энтузиазм. Жители обоего пола и всех сословий толпами устремились из Софийского собора к келье монаха Геннадия, чтобы спросить совета у этого оракула церкви. Святого человека нельзя было видеть, потому что он, как следовало полагать, был погружен в глубокие думы или в мистический экстаз; но он выставил на дверях своей кельи красноречивую дощечку, на которой верующие мало помалу прочли следующие грозные слова: «Несчастные римляне! Зачем хотите вы отрекаться от истины; зачем хотите вы полагаться на итальянцев, вместо того чтоб возлагать ваши упования на Бога? Утрачивая вашу религию, вы утратите и ваш город. О Боже! сжалься надо мной. Я заявляю перед Тобой, что я невиновен в этом преступлении. Несчастные римляне, одумайтесь, не торопитесь и покайтесь. С той минуты как вы откажетесь от религии ваших предков и впадете в нечестие, вы поступите в рабство к иноземцам». Чистые, как ангелы, и гордые, как демоны, девственницы, посвятившие себя Богу, отвергли по совету Геннадия акт соединения и отказались от всякого общения с настоящими и будущими сообщниками латинов, а большая часть духовенства и народа одобрила их решение и последовала их примеру. Из монастыря благочестивые греки разошлись по трактирам; там они пили за погибель папских рабов, опоражнивали свои стаканы в честь иконы Святой Девы и молили ее защитить от Мехмеда город, который она ранее того спасла от Хосроя и от Хагана. В двойном опьянении — от религиозного усердия и от вина — они отважно восклицали: «Какая нам надобность в помощи, в соединении церквей и в латинах? подальше от нас с культом азимитов!» В течение зимы, предшествовавшей взятию Константинополя турками, вся нация обезумела от этих заразительных неистовств, а Великий Пост и приближение Пасхи, вместо того чтобы внушить милосердие и любовь, лишь усилили упорство и влияние фанатиков. Духовники стали проверять религиозные верования своих прихожан и тревожить их совесть; они стали налагать строгую епитимию на тех, кто принял Причастие от священника, давшего положительное или безмолвное согласие на соединение церквей. Совершенное таким священником богослужение сообщало заразу безмолвным и безучастным зрителям церковного обряда; он лишался своего священнического звания за то, что устраивал такое нечестивое зрелище, а к его молитвам или отпущению грехов не дозволялось прибегать даже в тех случаях, когда угрожала внезапная смерть. Лишь только Софийский собор был осквернен латинским богослужением, духовенство и народ стали удаляться от него, как удалялись от еврейских синагог или от языческих храмов, и мрачное безмолвие стало царить под обширными и великолепными церковными сводами, которые так часто оглашались молитвами и благодарственными молебнами среди облаков фимиама и при блеске бесчисленных светильников. На латинов смотрели как на самых гнусных между еретиками и неверующими, а великий герцог, занимавший в империи пост первого министра, как рассказывали, объявил, что ему было бы приятнее видеть в Константинополе чалму Мехмеда, чем папскую тиару или кардинальскую шапку. Эти неприличные для христиан и для патриотов чувства были общими среди греков и сделались гибельными для них; император не пользовался любовью своих подданных и не находил в них опоры, а их врожденная трусость освящалась покорностью перед волей Божьей или химерической надеждой, что они будут спасены каким-нибудь чудом.

В том треугольнике, который образуется внешними очертаниями Константинополя, две стороны, лежащие вдоль морского берега, были неприступны для неприятеля — Пропонтида от природы, а гавань — благодаря искусству. Находившееся между этими двумя береговыми линиями и обращенное к континенту основание треугольника было защищено двойной стеной и рвом глубиною в сто футов. На эту линию укреплений, которая, по словам очевидца Франца, имела в длину шесть миль, оттоманы и направили свои главные нападения, а император, распределив войска и их начальников по самым опасным постам, взял на себя защиту внешней городской стены. В первые дни осады греческие солдаты спускались в ров и выходили в открытое поле, но они скоро убедились, что на одного христианина приходится более двадцати турок и после этой смелой прелюдии благоразумно ограничились защитой городского вала при помощи своих метательных снарядов. И за эту благоразумную решимость их нельзя обвинять в трусости. Нация, действительно, была и труслива, и достойна презрения; но последний Константин достоин названия героя; его отважный отряд добровольцев был воодушевлен римским мужеством, а иноземные вспомогательные войска поддержали честь западного рыцарства. Непрерывное метание дротиков и стрел сопровождалось дымом и треском от стрельбы из их мушкетов и пушек. Каждое из их маленьких огнестрельных орудий пускало в неприятеля зараз по пяти и даже по десяти свинцовых пуль величиною в грецкий орех, и если неприятельские ряды были тесно сомкнуты, а заряд был велик, то один выстрел мог пронзать броню и грудь нескольких врагов. Но турецкие апроши скоро были защищены траншеями или прикрыты развалинами. Опытность христиан в военном деле увеличивалась ежедневно, но их запасы пороха были недостаточны и скоро могли истощиться. Их артиллерийские орудия были незначительны и калибром, и числом, а если у них и было несколько пушек большого калибра, они опасались ставить эти пушки на городских стенах, которые были стары и могли развалиться от производимого выстрелами сотрясения. Мусульмане были также знакомы с этим новооткрытым способом разрушения и пользовались им с той особой энергией, которую вносят во всякое дело религиозное рвение, обильные денежные средства и деспотизм. Уже ранее было говорено о Мехмедовой большой пушке, игравшей в истории того времени важную и бросавшуюся в глаза роль; но по обеим сторонам этой громадной военной машины стояли две другие, почти равнявшиеся ей по величине; длинный ряд турецких артиллерийских орудий был наведен на городские стены; четырнадцать батарей зараз громили эти стены в самых доступных пунктах, а говоря об одной из этих батарей, один писатель употребил двусмысленное выражение, из которого можно заключить, или что батарея состояла из ста тридцати пушек, или что из нее было выпущено сто тридцать ядер. Однако из того, какие были плоды усилий Мехмеда, ясно видно, что артиллерийское искусство еще находилось в ту пору в младенчестве. Под руководством такого начальника, который дорожил каждой минутой, из большой пушки можно было выстрелить не более семи раз в день. Раскалившийся металл лопнул; несколько рабочих было убито, и все восхищались искусством того мастера, который придумал, в предупреждение подобных несчастий, вливать после каждого выстрела в дуло пушки оливковое масло.

Первые выстрелы делались наудачу, и от них было больше треска, чем вреда; но один христианин научил турецких инженеров наводить пушки на две противоположные стороны выдающихся углов бастиона. Несмотря на все несовершенства стрельбы, тяжесть снарядов и частое повторение выстрелов несколько повредили стены, а турки, доведя свои апроши до края рва, попытались засыпать эту глубокую пропасть и проложить дорогу для приступа. Они стали туда наваливать фашины, бочки и древесные пни, а рабочие трудились с таким рвением, что передние из них и самые слабые падали в пропасть и были немедленно засыпаны. Осаждающие старались засыпать ров, а осажденным приходилось очищать ров от всего, чтоб было туда навалено, и после продолжительной борьбы они уничтожали ночью то, что было сделано неприятелем в течение дня. Для Мехмеда главным ресурсом было подведение мин; но почва была камениста; в таких попытках его постоянно останавливали христианские инженеры, подводившие контрмины, а в ту пору еще не было найдено средство наполнять эти подземные проходы порохом и взрывать на воздух целые башни и города. Осада Константинополя отличалась от других осад тем, что она производилась при помощи и старой артиллерии, и новой. Рядом с пушками употреблялись в дело механические орудия, метавшие камни и стрелы; против одних и тех же стен были наведены и пушки, и тараны, а изобретение пороха не сделало излишним употребление жидкого и неугасимого греческого огня. Турки подвозили поставленную на колесах громадную деревянную башню; этот подвижной магазин военных снарядов и фашин был прикрыт тройным рядом воловьих кож; находившиеся там солдаты могли безопасно стрелять в неприятеля из амбразур, а в передней стороне башни было сделано три двери для вылазок и для отступления солдат и рабочих. По лестнице можно было взбираться на верхнюю площадку, а с этой площадки можно было при помощи блоков поднимать до одного с ней уровня штурмовую лестницу, которая могла служить чем-то вроде моста и которую можно было прицеплять к неприятельскому валу. При помощи этих различных приспособлений, из которых некоторые были столько же новы, сколько пагубны для греков, башня св. Романа была наконец разрушена; после упорной борьбы турки были отражены от бреши и были принуждены прекратить нападение по причине темноты; но они надеялись, что на рассвете возобновят нападение со свежими силами и с решительным успехом. Император и Юстиниани воспользовались каждой минутой этого перерыва, еще не отнимавшего у них последней надежды; они провели ночь на этом месте и торопили окончание работ, от которых зависело спасение церкви и города. На рассвете нетерпеливый султан увидел с удивлением и с досадой, что его деревянная башня обращена в пепел, что ров очищен и по-прежнему непроходим и что башня св. Романа по-прежнему крепка и цела. Он оплакал неудачу своего замысла, и из его уст вырвалось нечестивое восклицание, что даже тридцать семь тысяч пророков не могли бы уверить его, что неверующие способны совершить такую работу в такой короткий промежуток времени.

Великодушие христианских монархов оказалось и сдержанным, и запоздалым; но лишь только Константинополю стала грозить опасность осады, Константин завел с владетелями Архипелага, Морей и Сицилии переговоры о присылке самых необходимых подкреплений. Еще в начале апреля пять больших кораблей, снаряженных и для торговли и для войны, были готовы отплыть из Хиосской гавани, но их задерживал ветер, упорно дувший с севера. На одном из этих кораблей был вывешен императорский флаг, а остальные четыре принадлежали генуэзцам; они были нагружены пшеницей и ячменем, вином, оливковым маслом и овощами, а важнее всего было то, что на них были посажены солдаты и матросы для обороны столицы. После утомительного ожидания наконец подул с юга легкий ветерок, а на другой день поднялся сильный ветер, который и пронес этот флот через Геллеспонт и Пропондиту; но город уже был окружен и с моря, и с сухого пути, а стоявший у входа в Босфор турецкий флот растянулся от одного берега до другого в форме полумесяца для того, чтоб перехватить этих отважных греческих союзников на пути или, по меньшей мере, для того, чтоб отразить их. Читатель, у которого в памяти географическая карта Константинополя, поймет и оценит по достоинству величие этого зрелища. Пять христианских кораблей подвигались вперед при радостных возгласах экипажа со всей скоростью, какая была возможна при совокупном действии парусов и весел, а у неприятеля, на которого они намеревались напасть, было триста судов; городской вал, лагерь и берега Европы и Азии были усеяны бесчисленными зрителями, с тревогой ожидавшими результатов прибытия этих важных подкреплений. С первого взгляда могло показаться, что исход борьбы не подлежит никакому сомнению; на стороне мусульман было неизмеримое превосходство военных сил, и благодаря своей многочисленности и храбрости они неизбежно одержали бы верх, если бы была тихая погода. Но их флот, построенный на скорую руку и кое-как, был создан не народным гением, а произволом султана; когда турки находились на вершине своего могущества, они сознавали, что если Бог предназначил им владычествовать на земле, то он предоставил владычество на морях неверующи, а ряд поражений и быстрый упадок их могущества засвидетельствовали основательность этого скромного сознания. За исключением восемнадцати довольно сильных галер их флот состоял из открытых шлюпок, которые были плохо построены и дурно управлялись, были наполнены солдатами, но не имели пушек, а так как мужество зарождается в значительной мере от сознания силы, то самые храбрые из янычаров могли превратиться в трусов, когда им пришлось бороться с незнакомой для них стихией. В христианской эскадре пять больших и высоких кораблей управлялись искусными кормчими, а их экипаж состоял из итальянских и греческих ветеранов, издавна научившихся преодолевать трудности и опасности мореплавания. Они старались топить или разгонять слабые суда, преграждавшие им путь; их артиллерия громила все, что показывалось на поверхности волн; они обливали греческим огнем, тех противников, которые осмеливались приближаться к ним с целью абордировать их, а ветер и волны обыкновенно берут сторону тех моряков, которые всех искуснее. Во время сражения императорский корабль едва не был взят неприятелем и был обязан своим спасением генуэзским кораблям, а турки, напавшие сначала издали, а потом на более близком расстоянии, были два раза отражены со значительными потерями. Сам Мехмед стоял на берегу верхом на коне; он возбуждал в своих подданных мужество своими возгласами и своим присутствием, обещанием наград и тем, что наводил на них еще более страха, нежели неприятель. Выражениями своего гнева и даже своими телодвижениями он как будто старался подражать сражавшимся, и, точно будто считая себя властителем природы, пришпоривал своего коня, бесстрашно и безуспешно пытаясь устремиться на нем в море. Его упреки и раздававшиеся из лагеря возгласы побудили оттоманов предпринять третье нападение, которое было еще более для них гибельно и более кровопролитно, нежели два первых, и я должен привести свидетельство Франца (хотя и не могу вполне ему верить), который утверждает со слов самих турок, что они лишились в этот день более двадцати тысяч человек. Они в беспорядке укрылись у берегов Европы и Азии, между тем как христианская эскадра с торжеством и беспрепятственно проехала вдоль Босфора и стала безопасно на якоре внутри загороженной цепью гавани. В самоуверенности от победы христиане хвастались, что против них не устоят все военные силы турок, а турецкий адмирал, или капитан-паша, получивший тяжелую рану в глаз, находил для себя некоторое утешение в том, что выдавал эту рану за причину своего поражения. Балта-Оглы был ренегат из рода болгарских князей; его военные дарования были запятнаны непопулярным пороком корыстолюбия, а неудача считается за достаточное доказательство вины и под деспотизмом монарха, и под деспотизмом народа. Его высокое звание и прошлые заслуги не предохранили его от Мехмедова гнева. Четыре раба разложили капитан-пашу на земле в присутствии султана и дали ему сто ударов золотым прутом; он был осужден на смертную казнь и восхищался милосердием султана, который удовольствовался более легким наказанием — конфискацией и ссылкой.

Прибытие подкреплений оживило надежды греков и ярко выставило наружу беспечность их западных союзников. Миллионы крестоносцев добровольно шли на неизбежную смерть в степях Анатолии и среди утесов Палестины; но императорская столица была по своему географическому положению неприступна для врагов и легко доступна для друзей, и если бы приморские державы прислали небольшие подкрепления, они спасли бы от гибели остатки римского имени и поддержали бы существование христианской крепости в самом центре оттоманских владений. Однако прибытие вышеупомянутых пяти кораблей было единственной и слабой попыткой спасти Константинополь; к его опасному положению были равнодушны более отдаленные государства, и венгерский посол или, по меньшей мере, посол Хуньяди постоянно находился в турецком лагере для того, чтоб разгонять опасения султана и руководить его военными операциями.

Греки не могли знать, что происходило на тайных заседаниях дивана, однако они были убеждены, что их упорное и неожиданное сопротивление изнурило настойчивость Мехмеда. Султан уже начинал помышлять об отступлении, и осада была бы скоро снята, если бы честолюбивый и завистливый второй визирь не воспротивился коварным советам Калиля-паши, все еще поддерживавшего тайные сношения с византийским двором. Взятие города казалось невозможным, если не будет сделано двойного нападения — и из гавани и с сухого пути; но гавань была неприступна: цепь, которую был загорожен ее вход, охранялась восемью большими кораблями, более чем двадцатью кораблями меньших размеров, несколькими галерами и шлюпками; а турки не только не могли прорваться сквозь эту преграду, но могли опасаться, что этот флот выйдет в море и что им придется вторично выдерживать морскую битву. В этом затруднительном положении гений Мехмеда задумал и привел в исполнение план, отличавшийся поразительною смелостью: он решился перевезти сухим путем более легкие турецкие суда и боевые запасы из Босфора в верхнюю часть гавани. Это было расстояние почти в десять миль; почва была неровная и усеянная густым кустарником, а так как приходилось прокладывать дорогу позади предместья Галаты, то от генуэзцев зависело дать туркам свободный пропуск или истребить их. Но эти себялюбивые торговцы заботились только об одном — чтоб им пришлось погибать после всех, а многочисленность послушных рабочих восполнила недостаток уменья. Выровненная дорога была покрыта широкой настилкой из крепких досок, а чтоб эти доски были более гладки и скользки, их намазали бараньим и воловьим жиром. Восемьдесят пятидесяти и тридцативесельных легких галер и бригантин были вытащены на берег Босфора, поставлены на колеса и двинуты с места усилиями рабочих и при помощи блоков. У руля и у носа каждого судна стояли два руководителя, или кормчих; паруса развевались от ветра, а рабочие увеселяли себя песнями и радостными возгласами. В течение одной ночи этот турецкий флот с трудом взобрался на возвышенность, проехал по равнине и спустился по покатости на неглубокие воды гавани, куда не могли проникать греческие корабли, более глубоко сидевшие в воде. Существенная важность этой операции была преувеличена с одной стороны страхом, который она навела на греков, с другой стороны — самоуверенностью, которую она внушила туркам; но самый факт очевиден и бесспорен, и о нем рассказывали писатели обеих наций. Древние не раз прибегали к такой же военной хитрости. Оттоманские галеры (я должен еще раз это повторить) были ничто иное, как большие шлюпки, а если мы сравним размеры судов и расстояние, препятствия и средства, то мы, быть может, придем к убеждению, что это распрославленное чудо было повторено в наше собственное время. Лишь только Мехмеду удалось занять верхнюю гавань судами и войсками, он соорудил в самой узкой ее части мост, или, вернее, мол шириною в пятьдесят локтей, а длиною в сто; этот мол был сделан из бочек, связанных между собою бревнами, которые были прикреплены одно к другому железными кольцами, а сверху был наслан солидный пол. На этой плавучей батарее он поставил одну из своих самых больших пушек, между тем как восемьдесят галер приблизились с войсками и штурмовыми лестницами к той более доступной стороне города, с которой Константинополь был взят приступом латинскими завоевателями. Христиан обвиняли в том, что они по небрежности не уничтожили этих сооружений прежде, нежели работы были окончены; но более сильные турецкие батареи принудили христиан прекратить пушечную пальбу, а ночью была сделана попытка сжечь и корабли султана, и построенный им мост. Но бдительность Мехмеда не дозволила грекам приблизиться; их передовые галеоты были потоплены или захвачены неприятелем; сорок самых храбрых итальянских и греческих юношей были безжалостно умерщвлены по приказанию султана, а император не мог облегчить свою скорбь тем, что прибегнул к справедливому, но жестокому отмщению, выставив на городских стенах головы двухсот шестидесяти мусульманских пленников. После сорокадневной осады гибель Константинополя сделалась неизбежной; уменьшившийся числом гарнизон был доведен до изнеможения двойным нападением: укрепления, которые в течении стольких веков выдерживали все неприятельские нападения, были со всех сторон разрушены оттоманской артиллерией; в них было пробито несколько брешей, а подле ворот св. Романа четыре башни были срыты до основания. Для уплаты жалованья своим измученным и готовым взбунтоваться войскам Константин был вынужден обирать церкви, обещаясь возвратить вчетверо более того, что у них брал, а это святотатство вызывало новые упреки со стороны тех, кто не желал соединения церквей. Дух раздора еще уменьшал последние военные силы христиан; генуэзские и венецианские вспомогательные войска соперничали одни с другими из за первенства, а Юстиниани и великий герцог, не заглушившие своего честолюбия в виду общей опасности, обвиняли друг друга в измене и в трусости.

Во время осады Константинополя несколько раз произносились слова «мир» и «капитуляция», и между неприятельским лагерем и столицей несколько раз велись сношения через посредство послов. Гордость императора смирилась в несчастьи, и он согласился бы на всякие мирные условия, совместимые с неприкосновенностью религии и императорской власти. Турецкий султан желал сберечь жизнь своих солдат; он еще сильнее желал достигнуть обладания византийскими сокровищами и исполнял священный долг мусульманина, предоставляя габурам на выбор или обрезание, или уплату дани, или смерть. Корыстолюбие Мехмеда, быть может, удовлетворилось бы ежегодной уплатой ста тысяч дукатов; но его честолюбие стремилось к обладанию столицей Востока; императору он предлагал равноценную замену утраченных владений, а народу — свободу вероисповедания или безопасное удаление из города; но после нескольких бесплодных попыток установить условия мирного договора он объявил о своей решимости или воссесть на константинопольском престоле, или умереть под стенами города. Чувство чести и опасение навлечь на себя общее порицание не дозволили Палеологу отдать город в руки оттоманов, и он решился вести борьбу до последней крайности. Султан употребил несколько дней на приготовления к приступу, а его любимая наука астрология отсрочила гибель греков, указав на 29 мая как на самый благоприятный день для задуманного дела. Вечером 27 мая он сделал свои окончательные распоряжения, собрал военных начальников и разослал по лагерю глашатаев с приказанием объяснять мотивы опасного предприятия и обязанность каждого повиноваться. Страх — главная опора деспотических правительств, и выраженные в восточном стиле угрозы султана предупреждали беглецов и дезертиров, что будь у них птичьи крылья, они все-таки не избежали бы его неумолимого правосудия. Его паши и янычары большею частью происходили от христианских родителей; но усыновления приучали их дорожить честью турецкого имени, и несмотря на то что солдаты постепенно сменялись новыми рекрутами, подражание и дисциплина поддерживали один и тот же дух и в легионах, и в полках, или одах. Мусульман убеждали как следует приготовиться к священному предприятию — очистить душу молитвой, тело — семью омовениями и воздерживаться от пищи до конца следующего дня. Толпа дервишей ходила по палаткам, для того чтоб внушать солдатам желание мученической смерти и чтоб уверять их, что убитые будут наслаждаться вечной юностью среди райских ручьев и садов в объятиях чернооких дев. Впрочем, Мехмед рассчитывал всего более на влияние мирских и видимых наград. Победоносным войскам было обещано двойное жалованье. «Город и его здания, — говорил Мехмед, — принадлежат мне; но я предоставляю вам, в награду за ваше мужество, пленников и добычу, сокровища, заключающиеся в золоте и женской красоте; будьте богаты и счастливы. В моем владении немало провинций: тот неустрашимый солдат, который прежде всех взберется на стены Константинополя, будет награжден управлением самой лучшей и самой богатой из них, а моя признательность осыпет его такими почестями и милостями, которые превзойдут его собственные ожидания». Эти разнообразные и веские мотивы возбудили среди турок общее рвение, заставлявшее их не дорожить жизнью и с нетерпением ожидать боя; их лагерь огласился обычными возгласами мусульман: «Бог един, а Магомет — его пророк», а море и суша осветились разведенными ночью огнями на всем пространстве от Галаты до Семи Башен.

В совершенно ином положении находились христиане; они в громких и бесплодных жалобах скорбели о своих грехах и об угрожавшем за эти грехи наказании. Божественную икону Св. Девы они носили по городу в торжественной процессии; но их небесная заступница была глуха к их мольбам; они обвиняли императора в упорном нежелании своевременно сдаться на капитуляцию, предвкушали свою ужасную участь и мечтали о спокойствии и безопасности, которыми будут наслаждаться в рабской зависимости от турок. Самые знатные греки и самые храбрые союзники были вызваны во дворец для того, чтобы приготовиться 28-го числа вечером к исполнению своих опасных обязанностей во время генерального приступа. Последняя речь Палеолога была надгробным словом над Римской империей: он рассыпался в обещаниях и мольбах и тщетно пытался внушить надежду, которая угасла в его собственной душе. В этом мире все было печально и мрачно, а ни Евангелие, ни христианская церковь не обещали никакой особой награды тем героям, которые погибнут, защищая свое отечество. Но пример монарха и неприятная жизнь внутри осажденного города воодушевили этих воинов мужеством отчаяния; эту трогательную сцену описал историк Франц, сам присутствовавший на этом печальном совещании. Они плакали и обнимались; не заботясь ни о своих семьях, ни о своих личных интересах, они обрекли себя на смерть, и каждый из отправившихся на свой пост начальников провел всю ночь на городском валу в тревожном бдении. Император отправился в сопровождении нескольких преданных друзей в Софийский собор, который через несколько часов должен был превратиться в мечеть; там они плакали, молились и благочестиво приобщились Св. Таин. Константин отдохнул несколько минут во дворце, в котором со всех сторон раздавались крики и плач; затем он попросил прощения у всех, кого мог обидеть, и сел на коня, чтобы объехать сторожевые посты и наблюдать за движениями неприятеля. В своем бедственном положении и в своем падении последний Константин был более велик, чем византийские цезари во время своего продолжительного благополучного владычества.

Успеху приступа иногда может способствовать ночная суматоха; но воинская прозорливость и астрономические познания Мехмеда заставили его отложить атаку до утра достопамятного 29-го мая 1453 года по христианскому летоисчислению. Предшествовавшая ночь была проведена в самых деятельных приготовлениях; войска, пушки и фашины были пододвинуты к краю рва, представлявшего во многих местах удобный и гладкий проход вплоть до бреши, а восемьдесят турецких галер почти прикасались своей носовой частью и своими штурмовыми лестницами до стен гавани, самых неудобных для обороны. Солдатам было приказано хранить молчание под страхом смертной казни; но физические законы движения и звука не подчиняются ни дисциплине, ни страху; каждый из турок мог не раскрывать рта и осторожно передвигать ноги, а движение и усилия стольких тысяч людей все-таки производили странное смешение нестройных звуков, которые долетали до слуха стоявших на башнях часовых. С рассветом турки двинулись на приступ и с моря, и с сухого пути, воздержавшись от обычного сигнального пушечного выстрела, а сомкнутость и непрерывность их боевой линии сравнивали со свитой или со скрученной веревкой. Их передние ряды состояли из разного сброда: из добровольцев, сражавшихся без всякого порядка и без всякой дисциплины, из слабых стариков и детей, из крестьян и бродяг, из всех тех, кто примкнул к турецкой армии в безрассудном расчете на добычу и на мученическую смерть. Общий напор принудил их устремиться на городские стены; те из них, которые имели смелость взобраться на эти стены, были немедленно сброшены в ров, и ни одна стрела и ни одно пушечное ядро не были бесплодно пущены христианами в эту густую массу людей. Но их физические силы и их боевые запасы истощились в этой утомительной обороне; ров наполнился трупами, по которым боевые товарищи убитых могли пробираться, как по мосту, и смерть этих обреченных на гибель людей оказалась более полезной, чем их жизнь. Войска Анатолии и Романии ходили одни вслед за другими на приступ под руководством своих пашей и санжаков; их успехи были непрочны и сомнительны; после двухчасовой борьбы перевес был на стороне греков и их положение улучшилось; повсюду раздавался голос императора, убеждавшего солдат сделать последнее усилие, чтобы спасти их отечество. В эту роковую минуту двинулись вперед со своими свежими силами энергичные и непобедимые янычары. Сам султан, верхом на коне и с железной булавой в руке, был очевидцем и судьей их мужества; его окружал десятитысячный отряд его отечественных войск, которые он приберегал для решительной минуты; он голосом и глазами направлял и толкал вперед толпы нападающих. Многочисленные представители его правосудия стояли позади боевой линии, для того чтобы поощрять, сдерживать или наказывать солдат, и если было опасно устремляться вперед, зато, поворачивая назад, нельзя было избежать позора и смертной казни. Крики, вызванные страхом или физическими страданиями, заглушались воинственной музыкой барабанов, труб и литавр, а на опыте дознано, что механическое действие звуков, ускоряя кровообращение и усиливая душевную бодрость, производит на человеческий организм более сильное впечатление, чем красноречивые воззвания к здравому смыслу и к чести. Оттоманская артиллерия гремела со всех сторон — и с фронта турецкой армии, и с галер, и с моста; и неприятельский лагерь и столица, и греки и турки, были окружены облаками дыма, которые могли быть разогнаны только спасением или окончательным падением Римской империи. Рукопашные схватки действительных или вымышленных героев забавляют нашу фантазию и возбуждают в нас сочувствие к которому-нибудь из двух противников, искусные военные эволюции могут обогащать наш ум новыми познаниями и вносить усовершенствования в науку, хотя и вредную, но необходимую для человеческого общества, но в однообразном и отвратительном зрелище генерального приступа нет ничего, кроме крови, ужасов и общего смятения, и я не возьмусь описывать сцену, которая происходила три столетия тому назад на далеком расстоянии в тысячу миль и о которой не могли составить себе верного и ясного понятия даже сами действующие лица.

Немедленное взятие Константинополя можно приписать пуле или стреле, пронзившей латную рукавицу Иоанна Юстиниани. Вид крови и мучительная боль отняли бодрость у вождя, мужество и опытность которого были самым надежным оплотом столицы. Когда он покинул свой пост, чтобы обратиться за помощью к хирургу, неутомимый император заметил его удаление и остановил его: «Ваша рана, — воскликнул Палеолог, — незначительна; мы находимся в крайней опасности; ваше присутствие необходимо, и куда же намерены вы удалиться?» — «Я удалюсь, — сказал объятый страхом генуэзец, — той дорогой, которую Бог проложил для турок», и с этими словами он торопливо прошел сквозь одну из брешей, пробитых во внутренней стене. Этим малодушным поступком он запятнал свою славную воинскую карьеру, а те немногие дни, которые он провел после того в Галате или на острове Хиос, были отравлены и публичными укорами и упреками его собственной совести. Его примеру последовала большая часть латинских союзников, и оборона стала слабеть именно в ту минуту, когда нападение возобновилось с удвоенной энергией. Оттоманы были многочисленнее христиан в пятьдесят, даже, быть может, в сто раз; двойные городские стены были обращены пушечными выстрелами в груды развалин; в тянувшейся на несколько миль городской окружности нетрудно было найти такие пункты, которые были более доступны для нападения или более слабо охранялись, а лишь только осаждающим удалось бы проникнуть внутрь города в каком-нибудь одном пункте, Константинополь был безвозвратно утрачен. Первым, кто оказался достойным обещанной султаном награды, был янычар Гассан, отличавшийся гигантским ростом и необыкновенной физической силой. Он взобрался на внешнюю стену с палашом в одной руке и со щитом в другой; из тридцати янычаров, соперничавших с ним в мужестве, восемнадцать погибли в этой отважной попытке. Гассан достиг вместе со своими двенадцатью товарищами вершины укреплений; сброшенный с вала гигант приподнялся на одно колено, но туча стрел и каменьев снова повалила его наземь. Тем не менее он доказал, что его цель была достижима; городские стены и башни немедленно покрылись массами турок, и вытесненные со своих выгодных позиций греки были подавлены постоянно возраставшей многочисленностью врагов В этой массе людей был долго виден император, исполнявший все обязанности вождя и солдата, но он наконец исчез. Сражавшиеся вокруг него представители греческой знати отстаивали до последнего издыхания честь Палеологов и Кантакузинов; кто-то слышал скорбное восклицание Константина: «Неужели не найдется христианина, который отрубил бы мне голову?», и его предсмертная забота была только о том, чтобы не попасться живым в руки неверных. В критическую минуту Константин из предосторожности сбросил с себя пурпуровую мантию; среди свалки он пал от неизвестной руки и его труп был завален грудой убитых. С его смертью сопротивление прекратилось и все пришло в беспорядок; греки обратились в бегство в направлении к городу, и многие из них были раздавлены толпами беглецов, теснившихся в узких воротах св. Романа. Победоносные турки устремились вперед сквозь бреши, пробитые во внутренней городской стене, а в то время как они проникали в городские улицы, к ним присоединились их боевые товарищи, вломившиеся в ворота Фанара со стороны гавани. В первом пылу преследования они умертвили около двух тысяч христиан; но корыстолюбие скоро взяло верх над жестокосердием, и победители сами сознавались, что они немедленно стали бы щадить жизнь городских жителей, если бы храбрость императора и его отборных отрядов не заставляла их ожидать такого же упорного сопротивления во всех столичных кварталах. И так, Константинополь, устоявший против военных сил Хосроя, Хагана и Халифов, безвозвратно преклонился после пятидесятитрехдневной осады перед военным могуществом Мехмеда Второго. Латины только уничтожили его владычество, а мусульманские завоеватели повергли в прах и его религию.

Весть о несчастьях перелетает из уст в уста с необычайной быстротой; но Константинополь был так обширен, что самые отдаленные части города оставались несколько времени в счастливом неведении своей гибели. Впрочем, среди общего смятения, среди тревожных забот о своей собственной участи и об участии отечества и при сопровождавших приступ суматохе и пушечном грохоте жители Константинополя, без сомнения, провели бессонную ночь, и я не могу поверить, чтобы многие из знатных греческих женщин были пробуждены янычарами от глубокого и спокойного сна. Лишь только все узнали о случившемся несчастьи, дома и монастыри мгновенно опустели; дрожавшие от страха жители толпами собрались на улицах, точно стадо пугливых животных; они воображали, что из собравшегося в кучу бессилия вырастет сила, или, быть может, надеялись, что в толпе каждый из них будет незаметен и невредим. Они стали стекаться из всех частей города в Софийский собор; в течение одного часа отцы семейств и мужья, женщины и дети, священники, монахи и посвященные Богу девственницы наполнили святилище, хоры, среднюю часть церкви, верхние и нижние галереи; они загородили изнутри церковные двери и надеялись найти безопасное убежище под теми самыми священными сводами, которые еще так недавно внушали им отвращение, потому что считались оскверненными нечестием. Их надежда была основана на предсказании одного энтузиаста или обманщика, что турки войдут в Константинополь и будут преследовать греков до колонны Константина, возвышающейся на площади перед Софийским собором, но что это будет концом всех бедствий; тогда ангел сойдет с небес с мечом в руке и вместе с этим небесным оружием отдаст империю во власть бедного человека, сидящего у подножия колонны. «Возьми этот меч, — скажет он, — и отомсти за народ Божий». При этих словах турки немедленно обратятся в бегство, а победоносные греки выгонят их с Запада и из всей Анатолии вплоть до границ Персии. По этому-то поводу Дука вполне основательно, хотя и в причудливых выражениях, укорял греков за их раздоры и за их упорство. «Если бы этот ангел действительно появился, — восклицает историк, — и если бы он обещал вам истребить ваших врагов с тем условием, что вы согласитесь на соединение церквей, — и тогда, в эту критическую минуту, вы или отвергли бы это средство спасения, или обманули бы вашего Бога».

Между тем как греки ожидали появления запоздавшего ангела, турки разбили церковные двери топорами, а так как они не встретили никакого сопротивления, то стали без пролития крови выбирать и оберегать своих пленников. Их внимание привлекали к себе молодость, красота и внешние признаки богатства, а их право собственности устанавливалось первенством захвата, физической силой и властью начальников. В течение одного часа пленников связали веревками, а пленниц их собственными покрывалами и поясами. Сенаторов привязывали к их рабам, прелатов к церковным привратникам, юношей плебейского происхождения к знатным девушкам, до той минуты всегда закрывавшим свои лица даже от самых близких родственников. Это общее пленение перемешало все слои общества и разорвало природные связи, а безжалостные солдаты не обращали никакого внимания ни на вопли отцов, ни на слезы матерей, ни на жалобный плач детей. Всех громче плакали монашенки: с обнаженной грудью, с распростертыми руками и с растрепанными волосами они делались жертвами солдат, которые силой отрывали их от алтарей, и мы готовы верить, что немногие их них предпочли гаремное бдение монастырскому. Этих несчастных греков вели по улицам целыми кучами, как домашних животных, а их нетвердые шаги ускорялись угрозами и ударами, так как победители спешили приняться за отыскивание новой добычи. В то же время совершались точно такие же хищнические подвиги во всех церквах и монастырях, во всех столичных дворцах и домах, и никакое место, как бы оно ни было священно или уединенно, не могло служить охраной для личности или для собственности греков. Более шестидесяти тысяч этих несчастных были переведены из города в лагерь и на корабли; их променивали или продавали сообразно с прихотью или с интересами их повелителей и они рассеялись в качестве рабов по провинциям Оттоманской империи. Остановим наше внимание на тех из них, которые выделялись по своему общественному положению. Первый камергер и главный секретарь, историк Франц подвергся вместе со своим семейством общей участи. После нескольких месяцев, проведенных в тяжелом положении раба, он получил свободу; следующей зимой он осмелился пробраться в Адрианополь и выкупил свою жену у мир-паши, или начальника кавалерии; но его двое детей, находившихся в цвете юности и красоты, были предназначены для самого Мехмеда.

Дочь Франца умерла в серале, быть может, оставшись девственницей; его сын, которому был пятнадцатый год, предпочел позору смерть и был заколот самим царственным любовником. Это бесчеловечное деяние, конечно, не могло быть заглажено изысканной любезностью и великодушием, с которыми султан возвратил свободу одной греческой матроне и ее двум дочерям по получении латинской оды от Филельфа, избравшего себе жену в этом знатном семействе. И гордость, и жестокосердие Мехмеда были бы всего более удовлетворены взятием в плен римского легата, но кардинал Исидор ловко увернулся от поисков и бежал из Галаты в одежде плебея. Торговые и военные корабли итальянцев еще охраняли цепь внешней гавани и вход в эту гавань. Они выказали свое мужество во время осады и воспользовались для отступления той минутой, когда турецкие матросы разбрелись по городу для грабежа. Когда они подняли свои паруса, берег покрылся толпами людей, просивших принять их на борт; но средства перевозки были очень ограничены; венецианцы и генуэзцы отдавали предпочтение своим соотечественникам, и несмотря на самые заманчивые обещания султана, жители Галаты покинули свои дома и перебрались на корабли вместе с тем, что у них было самого ценного.

Когда идет речь о взятии и разграблении больших городов, историк вынужден повторять однообразные описания таких общественных бедствий; одни и те же страсти приводят к одним и тем же результатам, а когда эти страсти можно удовлетворять без всякого контроля, различие между цивилизованными людьми и дикарями, к сожалению, оказывается очень незначительным. Из массы голословных жалоб, вызванных ханжеством и ненавистью, мы не видим, чтоб турок обвиняли в бесцельном и неумеренном пролитии христианской крови; но по их принципам (которые были принципами древних) жизнь побежденных составляла их собственность и законной наградой победителей были рабская служба, продажа или выкуп их пленников обоего пола. Богатства Константинополя были предоставлены султаном его победоносным войскам, а грабеж одного часа приносит больше, чем многолетний труд. Но так как не было сделано никакой попытки правильно распределить добычу, то доля каждого не определялась заслугами, и то, что должно было служить наградой за храбрость, присваивалось лагерной прислугой, не участвовавшей в битве и не разделявшей ее опасностей. Подробное описание грабежа не было бы ни интересно, ни поучительно; сумма всего, что было награблено, определялась в четыре миллиона дукатов, составлявших все достояние обедневшей империи, а из этой суммы лишь небольшая часть составляла собственность венецианцев, генуэзцев, флорентинцев и анконских торговцев. Эти чужеземцы увеличивали свои капиталы, постоянно пуская их в быстрое обращение, а греки тратили свои богатства на тщеславную роскошь дворцов и гардероба или глубоко закапывали их в землю в слитках или в старой монете из опасения, что у них отнимут эти сокровища для защиты их отечества. Самые трогательные жалобы были вызваны поруганием святыни и разграблением монастырей и церквей. Даже Софийский собор — это земное небо, эта новая небесная твердь, эта колесница херувимов, этот престол славы Божией — лишился всех благочестивых приношений, которые приливали туда в течение стольких веков; его золотые и серебряные украшения, жемчуг и драгоценные каменья, сосуды и священнические облачения были нечестивым образом употреблены на человеческие потребности. После того как со святых икон было снято все, что могло иметь цену в глазах нечестивцев, их полотно или дерево или разрывалось в куски, или разламывалось, или сжигалось, или бросалось под ноги, или шло в конюшнях и в кухнях на самое низкое употребление. Впрочем, для этих святотатств могли служить примером те, которые совершались завоевавшими Константинополь латинами, и ревностные мусульмане могли поступать с памятниками идолопоклонства точно так же, как поступали преступные католики с изображениями Христа, Святой Девы и святых. Философ вместо того чтобы присоединять свой голос к общим жалобам, может заметить, что при упадке искусств работа, по-видимому, не ценилась дороже того, во что ценился материал, и что хитрость духовенства и легковерие народа могли очень скоро заготовить свежий запас видений и чудес. Он будет более глубоко сожалеть об утрате византийских библиотек, которые были уничтожены или разбросаны среди общего смятения; совершенно исчезли, как рассказывают, сто двадцать тысяч манускриптов; десять томов можно было купить за один дукат, и за такую же низкую цену, которая, быть может, была слишком высока для полки, наполненной богословскими сочинениями, продавались полные собрания сочинений Аристотеля и Гомера и лучшие ученые и литературные произведения древних греков. Впрочем, мы можем с удовольствием заметить, что неоценимая доля наших классических сокровищ была сложена на хранение в Италии и что мастеровые одного немецкого города сделали такое изобретение, которое позволяет впредь не бояться ни разрушительного действия времени, ни варварских нашествий.

Беспорядок и грабеж начались в Константинополе с первого часадостопамятного 29 мая и продолжались до восьмого часа того же дня, когда сам султан торжественно въехал в ворота св. Романа. Его сопровождали визири, паши и гвардейцы, каждый из которых (по словам одного византийского историка) был силен, как Геркулес, ловок, как Аполлон, а во время битвы равнялся десяти воинам из обыкновенных смертных. Завоеватель с удовольствием и с удивлением смотрел на странную, хотя и великолепную внешнюю форму куполов и дворцов, так резко отличавшуюся от стиля восточной архитектуры. В ипподроме, или атмейдане, его взоры остановила на себя витая колонна, изображавшая трех змей, и в доказательство своей физической силы он своей железной палицей или боевой секирой разбил нижнюю челюсть одного из этих чудовищ, которые были в глазах турок городскими идолами или талисманами. У главного входа в Софийский собор он сошел с коня и вошел в церковь, и он так дорожил целостью этого памятника своей славы, что, увидев одного ревностного мусульманина, разламывавшего мраморный пол, ударил его своим палашом, сказав, что солдатам предоставлены добыча и пленники, а общественные здания и частные дома принадлежат монарху. По его приказанию митрополия восточной церкви была превращена в мечеть; из нее уже были вынесены все дорогие орудия суеверия; кресты были сняты, а стены, которые были прежде покрыты иконами и мозаикой, были вымыты, вычищены и оставлены совершенно обнаженными. В тот же день или в следующую пятницу муэззин, или глашатай, взошел на самую высокую башенку и произнес эзан, или публичное приглашение, от имени Бога и его пророка; имам произнес проповедь, а Мехмед Второй совершил намаз, или благодарственное молебствие, у большого алтаря, на котором еще так недавно совершались христианские таинства в присутствии последнего цезаря. Из Софийского собора султан отправился в величественный, но опустелый дворец, в котором жили сто преемников великого Константина, но который в течение нескольких часов лишился всей пышной обстановки императорского величия. Он невольно задумался над непрочностью человеческого величия и повторил изящное двустишие одного персидского поэта: «Паук сплел в императорском дворце свою паутину, а сова прокричала свой сторожевой пароль на башнях Афрасиаба».

Однако он не был вполне удовлетворен и его победа казалась ему неполной, пока он не знал, какая участь постигла Константина: спасся ли он бегством, был ли он взят в плен или пал в битве. Два янычара предъявляли свои права на ту честь и заслугу, что были виновниками его смерти; его труп был отыскан в груде убитых по золотым орлам, которые были вышиты на его обуви; греки заплакали, увидев голову своего последнего императора; Мехмед выставил напоказ этот кровавый трофей и затем приказал воздать своему сопернику почести публичного погребения. После императора самым важным из пленников был великий герцоги первый министр империи Лука Нотара. Когда он принес к подножию султанова престола и выражения своей личной преданности и свои сокровища, а почему же, спросил с негодованием султан, не употребили вы эти сокровища на защиту вашего государя и вашего отечества. «Они принадлежали вам, — отвечал этот раб, — Богу было угодно, чтобы они перешли в ваши руки». — «Если Он предназначил их мне, — возразил деспот, — то как же вы смели удерживать их так долго у себя, оказывая мне бесплодное и пагубное сопротивление?» Великий герцог сослался на упорство иноземцев и на тайные поощрения со стороны турецкого визиря; это опасное свидание кончилось тем, что его отпустили с обещаниями помилования и покровительства. Мехмед снизошел до того, что посетил почтенную супругу Нотары, которая была удручена недугами и скорбью, и, стараясь утешить ее в несчастьи, прибегал к самым нежным выражениям сострадания и сыновнего уважения. Такое же милосердие было оказано высшим государственным сановникам; некоторых из них он выкупил из плена за свой счет и в течение нескольких дней вел себя как друг и как отец побежденного народа. Но все это скоро изменилось, и перед его отъездом из Константинополя ипподром обагрился кровью самых знатных пленников. Христиане с отвращением говорят о его вероломном жестокосердии; они разукрашивают смертную казнь великого герцога и его двух сыновей, называя ее геройским мученичеством, а его смерть приписывают благородному отказу обречь своих детей на удовлетворение сладострастия тирана. Однако у одного из византийских историков нечаянно вырвался намек на заговор, на надежду избавления и на ожидавшуюся из Италии помощь; измена такого рода может делать честь изменникам, но мятежник, который пускается на такое смелое предприятие, не имеет права жаловаться на то, что ему приходится поплатиться за такую попытку своей жизнью, и мы не можем порицать завоевателя, истребляющего врагов, к которым он уже не может питать доверия. Победоносный султан возвратился 18 июня в Адрианополь и с улыбкой выслушивал униженные и притворные поздравления от послов христианских монархов, видевших в падении Восточной империи предвестие своей собственной гибели.

Константинополь остался пустым и разоренным, без монарха и без жителей. Но у него нельзя было отнять его бесподобного географического положения, которое наметило там столицу обширной империи, а выгоды этого положения всегда будут одерживать верх над переворотами, совершаемыми временем и фортуной. Прежние столицы оттоманов Бурса и Адрианополь низошли до одного уровня с провинциальными городами, и Мехмед Второй избрал резиденцией и для самого себя, и для своих преемников те самые высоты, которые были избраны Константином. Укрепления Галаты могли служить убежищем для латинов и потому были из предосторожности разрушены; но причиненный турецкими пушками вред был скоро заглажен, и еще до наступления августа было заготовлено огромное количество жженой извести для исправления городских стен. Так как вся завоеванная территория вместе со зданиями как общественными, так и частными, как священными, так и мирскими, поступила в собственность завоевателя, то Мехмед прежде всего отвел на оконечности треугольника пространство в восемь стадий для своего сераля или дворца. Там, в недрах роскоши, этот grand signor (этот пышный титул был придуман итальянцами), по-видимому, владычествует над Европой и над Азией; однако, живя на берегах Босфора, он не всегда обеспечен от нападений неприятельского флота. В пользу превращенного в мечеть Софийского собора были назначены большие постоянные доходы; он украсился высокими минаретами, и его окружили рощами и фонтанами, для того чтобы мусульманам было удобнее исполнять благочестивые обряды и совершать омовения. Того же моделя придерживались при постройке ями, или царских мечетей, а первая из таких мечетей была построена самим Мехмедом на развалинах церкви Святых Апостолов и гробниц греческих императоров. На третий день после взятия Константинополя была найдена, при помощи видения, могила того Абу-Айюба, или Иова, который был убит во время первой осады города арабами, и перед гробницей этого мученика султаны стали опоясывать себя мечом перед вступлением на престол. До Константинополя уже нет дела тому, кто пишет историю Римской империи, и я не буду перечислять тех общественных и религиозных зданий, которые были или осквернены, или вновь воздвигнуты его турецкими владетелями; город очень скоро снова наполнился жителями, и до истечения сентября пять тысяч семейств из Анатолии и Романии исполнили требование султана, который приказал им под страхом смертной казни переселиться в их новые жилища в столицу. Трон Мехмеда охраняли многочисленность и преданность его мусульманских подданных, но султан из благоразумных политических расчетов старался привлечь в столицу оставшихся на свободе греков, и они стали толпами возвращаться в Константинополь, лишь только убедились, что им нечего бояться ни за их жизнь, ни за их свободу, ни за исповедывание их религии. При избрании Патриарха и при его возведении на патриаршеский престол возобновился церемониал византийского двора. С удовольствием, смешанным с отвращением, греки взирали, как восседавший на своем троне султан вручил Геннадию символ его духовного звания — патриаршеский посох, как он провожал Патриарха до ворот сераля, как он подарил ему покрытого богатой попоной коня и как он приказал визирям и пашам проводить Геннадия до назначенного для его резиденции дворца. Константинопольские церкви были разделены между приверженцами двух религий; границы, в которых должны были держаться оба культа, были ясно определены, и пока эти постановления не были нарушены внуком Мехмеда, Селимом, грекив течение более шестидесяти лет пользовались выгодами этого справедливого раздела. Защитники христианства, находившие для себя поощрение со стороны тех членов дивана, которые пытались сдерживать религиозный фанатизм султана, имели смелость утверждать, что этот раздел был делом не великодушия, а справедливости, не уступкой, а исполнением договора, и что только одна половина города была взята приступом, а другая половина сдалась, положившись на ненарушимость условий капитуляции. Они утверждали, что подлинный акт соглашения был уничтожен огнем, но что его утрату восполнило свидетельство трех престарелых янычаров, помнивших о заключении этой сделки, а продажные клятвенные уверения этих янычаров имеют в глазах Кантемира более веское значение, чем положительное и единогласное свидетельство современных историков.

Я оставляю в руках турок все другие осколки греческих владений в Европе и в Азии, но историю упадка и разрушения Римской империи на Востоке я должен закончить окончательным пресечением двух последних, царствовавших в Константинополе, династий. Два брата, носившие имя Па-леологов и владевшие Мореей с титулом деспотов, Димитрий и Фома, были поражены известием о смерти императора Константина и о падении монархии. Сознавая свою неспособность обороняться, они приготовились вместе с преданными им знатными греками к отъезду в Италию, где могли безопасно укрыться от меча оттоманов. Их опасения были рассеяны победоносным султаном, который удовольствовался данью в двенадцать тысяч дукатов, а между тем как он занимался опустошением континента и островов в поисках за добычей, он в течение семи лет оставлял Морею в покое. Но этот промежуток времени был периодом скорби, раздоров и несчастий. Три сотни итальянских стрелков не были в состоянии оборонять гекзамилион — этот оплот коринфского перешейка, так часто подвергавшийся разрушению и воздвигавшийся вновь; турки завладели этими воротами Коринфа и возвратились из своей летней экспедиции с многочисленными пленниками и с богатой добычей, а жалобы обиженных греков выслушивались с равнодушием и с пренебрежением. Албанцы, принадлежавшие к кочевому племени пастухов и разбойников, разбрелись по полуострову, совершая грабежи и убийства; оба деспота прибегли к опасной и унизительной помощи жившего в соседстве с ними паши. А после того, как этот паша подавил восстание, он преподал им наставление, как они должны впредь себя вести. Ни узы кровного родства, ни клятвы, которые они неоднократно давали друг другу перед преобщением святых тайн и перед алтарем, ни крайний тяжелый гнет необходимости, не могли примирить их или хоть на время прекратить их домашние ссоры. Каждый из них опустошал огнем и мечем наследственные владения своего брата. Денежные пособия и подкрепления, присылавшиеся с запада, тратились на междуусобицы, а их силы употреблялись только на то, чтобы совершать варварские и самовольные экзекуции. Бедственное положение и мстительность побудили самого слабого из двух соперников обратиться к покровительству их верховного повелителя. А когда все было готово для отмщения, Мехмед объявил себя сторонником Димитрия и вступил в Морею с непреодолимыми военными силами. Завладев Спартой султан сказал своему союзнику: «Вы слишком слабы и не можете держать в повиновении эту беспокойную провинцию. Я возьму в жены вашу дочь, а вы проведете остаток ваших дней в спокойствии и в почете.» Димитрий со вздохом подчинился, отдал свою дочь и свои укрепленные замки, отправился в Андрианополь вслед за своим повелителем и зятем, и получил для прокормления себя и своих приверженцев город во Фракии и соседние острова: Импрус, Лемнос и Самофрак. В следующем году к нему присоединился такой-же как и он несчастливиц, последний представитель рода Комнинов. Давид, основавший после взятия Константинополя латинами новую империю на берегах Черного моря. В то время, как Мехмет завоевывал Анатолию, он окружил с моря и с сухого пути столицу Давида, который имел смелость называть себя Трапезундским императором, а все переговоры ограничились кратким и ясным вопросом: «Желаете ли вы сохранить вашу жизнь и ваши сокровища путем добровольной уступки ваших владений, или же вы предпочитаете лишиться и ваших владений, и ваших сокровищ, и вашей жизни?» Слабый Комнин подчинился внушениям страха и последовал примеру того мусульманина, который владел в соседстве с ним Синопой, и который по предъявлению точно такого же требования, сдал султану укрепленный город с четрьмястами пушками и с десяти или двенадцати тысячным гарнизоном. Условия на которых была заключена капитуляция Трапезунда, были в точности исполнены, и император был перевезен вместе со своим семейством в один из находившихся в Романии замков; но его заподозрили, по какому-то крайне незначительному поводу, в тайных сношениях с персидским царем, и Давид был принесен в жертву недоверчивости или корыстолюбию победителя вместе со всеми членами дома Комнинов. Даже название Мехмедова тестя не могло долго предохранять несчастного Димитрия от ссылки и от конфискации его имущества; его унизительная покорность возбуждала в султане и сострадание, и презрение; его приверженцы были переселены в Константинополь, а чтобы облегчить его стесненное положение, ему уплачивали пенсию в пятьдесят тысяч асперов до той минуты, когда монашеское одеяние и наступившая в преклонных летах смерть избавили Палеолога от земного властителя.

Нелегко решить, что было более позорно — рабская зависимость Димитрия или жизнь в изгнании, на которую сам себя обрек его брат Фома. Когда турки завладели Мореей, деспот Фома бежал на остров Корфу, а оттуда в Италию вместе с несколькими, лишенными всяких средств существования, приверженцами, его имя и несчастья, и голова апостола св. Андрея дали ему право на гостеприимство Ватикана, а его горькую жизнь продлила пенсия в шесть тысяч дукатов, которую он получал от папы и от кардиналов. Его двое сыновей, Андрей и Мануил, были воспитаны в Италии, но старший из них, внушавший презрение своим врагам и считавшийся за тяжелое бремя своими друзьями, унизил себя своей позорной жизнью и своим позорным бракосочетанием. Его единственной наследственной собственностью был его титул константинопольского императора, а этот титул он продавал то французскому королю, то арагонскому. В эпоху своего непрочного благоденствия Карл Восьмой задумал присоединить восточную империю к Неапольскому королевству на публичном празднестве он принял титул августа и облекся в порфиру; греки радовались, а оттоманы уже дрожали от страха в ожидании появления французских рыцарей. Второй сын Фомы Мануил Палеолог пожелал снова посетить свою родину; его прибытие могло быть только приятно для Порты и не могло внушать ей никаких опасений; ему дали средства жить в Константинополе в спокойствии и довольстве, и его гроб с почетом сопровождали до могилы и христиане, и мусульмане. Если действительно существуют животные с такими благородными природными инстинктами, что воздерживаются от размножения своей породы, когда находятся в неволе, то последний представитель императорского рода должен быть отнесен к более низкому разряду; он принял от султана в подарок двух красивых женщин, и оставшийся после него сын исчез в толпе турецких рабов, от которых не отличался ни нравами, ни религией.

После утраты Константинополя все стали сознавать и преувеличивать его важное значение; царствование Николая Пятого, вообще спокойное и благополучное, было запятнано падением восточной империи, а скорбь и ужас латинов действительно или только с виду воскресили энтузиазм Крестовых походов. В одной из самых отдаленных западных стран, в городе Лилле во Фландрии Бургундский герцог Филипп угощал своих дворян и искусно устроил обстановку пиршества так, чтобы она повлияла на воображение и на чувства гостей. Во время пира в залу вошел гигантского роста араб, ведя за узду искусственного слона, у которого стояла на спине башня; из этой башни вышла в траурной одежде женщина, изображавшая религию; она стала оплакивать угнетенное положение этой религии и укорять ее последователей в беспечности; главный герольд золотого руна выступил вперед, неся в руке живого фазана, которого поднес, согласно с рыцарскими обрядами, герцогу. На этот странный вызов мудрый и престарелый Филипп отвечал обещанием, что и он сам, и его военные силы примут участие в священной войне с турками; его примеру последовали присутствовавшие на пиру бароны и рыцари; они поклялись Богом, Святой Девой, дамами и фазаном, а данные ими особые обеты были не менее сумасбродны, чем их общая клятва. Но исполнение этих обещаний было поставлено в зависимость от некоторых будущих и посторонних случайностей, а герцог Бургундский в течение двенадцати лет, то есть до последних минут своей жизни, делал вид или, быть может, непритворно воображал, что он находится накануне своего выступления в поход. Если бы все сердца воспламенились одинаковым рвением, если бы христиане были так же единодушны, как они были храбры, и если бы все страны от Швеции до Неаполя приняли соразмерное с их силами участие в доставке кавалерии и пехоты, людей и денег, то европейцы действительно могли бы освободить Константинополь и прогнать турок за Геллеспонт и за Евфрат. Но секретарь императора, государственный муж и оратор Эней Сильвий, сочинявший все послания и присутствовавший на всех совещаниях, доказывает нам по своим личным наблюдениям, что тогдашнее положение христианства и общее настроение умов были крайне неблагоприятны для такого предприятия. «Это — тело без головы, — говорит он, — это — республика, в которой нет ни законов, ни должностных лиц. Папа и император гордятся своим высоким положением, но они ничто иное, как блестящие призраки; они не способны повелевать и не хотят повиноваться; каждое государство имеет особого монарха, а у каждого из этих монархов особые интересы. Чье красноречие было бы в состоянии соединить под одним знаменем столько несходных и враждующих один с другим народов? А если бы и удалось собрать их войска, кто имел бы смелость взять на себя звание главнокомандующего? Какие порядки и какую дисциплину стал бы вводить этот главнокомандующий? Кто взялся бы снабжать такое громадное число людей съестными припасами? Кто был бы в состоянии понимать различные языки этих воинов или направлять к одной цели их своеобразные и противоположные влечения? Какой смертный был бы в состоянии примирить англичанина с французом, генуэзца с арагонцем, германца с уроженцем венгерским или богемским? Если бы участники священной войны были немногочисленны, они не могли бы устоять против неверных, а если бы они были многочисленны, они сделались бы жертвами этой многочисленности и внутренней неурядицы.» Однако сам Эней, вступив на папский престол под именем Пия Второго, посвятил свою жизнь приготовлениям к войне с турками. На соборе в Мантуе он раздул несколько искр притворного или слабого энтузиазма, но когда первосвященник прибыл в Анкону, для того чтобы отплыть оттуда вместе с войсками, данные ему обещания улетучились в отговорках; отъезд, для которого сначала был назначен определенный день, был отложен на неопределенное время, а находившаяся налицо папская армия состояла только из нескольких германских пилигримов, которых папа был вынужден распустить, снабдив их индульгенциями и подаяниями. И его преемники, и другие итальянские владетельные князья не заботились о будущем: все их внимание было сосредоточено на том, что могло способствовать удовлетворению их личного честолюбия, и величина каждого предмета определялась в их глазах дальностью или близостью расстояния, в котором этот предмет находился от них самих. Более широкий взгляд на их интересы внушил бы им убеждение в необходимости вести оборонительную морскую войну с их общим врагом, а поддержка со стороны Скандербега и его храбрых албанцев могла бы предотвратить нашествие, которому подверглось королевство Неапольское. Осада и разграбление города Отранто турками вызвали общее смятение, и папа Сикст готовился бежать за Альпы, кода эту грозу мгновенно рассеяла смерть Мехмеда Второго, окончившего свою жизнь на пятьдесят первом году от роду. Его честолюбие стремилось к завоеванию Италии; он уже завладел там укрепленным городом и просторной гаванью, и он, быть может, украсил бы свое царствование трофеями и нового Рима, и старого.


Это произведение перешло в общественное достояние в России согласно ст. 1281 ГК РФ, и в странах, где срок охраны авторского права действует на протяжении жизни автора плюс 70 лет или менее.

Если произведение является переводом, или иным производным произведением, или создано в соавторстве, то срок действия исключительного авторского права истёк для всех авторов оригинала и перевода.