Новь (Низовой)

Материал из Викитеки — свободной библиотеки
Новь : рассказ
автор Павел Георгиевич Низовой
Дата создания: 1919. Источник: Низовой, Павел Георгиевич. Две жизни. — Москва: Моск. т-во писателей, 1933. — С. 89—97.

1 · 2 · 3 · 4

1

Хлопнул Никандро дверью и оборвал брошенные голоса. Под грузным шагом скрипели половицы. На крыльце остановился, набирая полную грудь воздуха, хмуро посмотрел по сторонам.

В конце села, над крышами, розовел край неба. От гуменных построек, за которыми дымно синел гребень перелеска, расплывчато ползли вечерние тени. Пролетела с криком запоздавшая стая галок.

За крыльцом, у поленницы, солдат смазывал дегтем телегу.

— Куда готовишь? — мотнул Никандро головой, расширяя от острого запаха большие ноздри.

Солдат, не опуская квача, с которого густо сползала черная глянцовитая масса, разогнулся и сплюнул.

— В город, на ссыпной пункт.

Никандра снова заплеснула злоба. Нос резко выпрямился, кустистые брови сдвинулись.

— На пу-ункт! А если я не повезу? Что — кормит меня город-то? Кто сеял — я или они?..

Медленно шел в серую муть, тяжело ступая, — высокий, крутоплечий, руки коромыслом…

Никандро сделан топором, обожжен, просмолен, — и годы идут мимо него. Не слабнет тугая, выпирающая грудь; крепки, пружинисты руки. Только растет лысина и густеют брови, — стали можжевеловыми кустами.

У Никандра — сын, недавно вернувшийся с фронта. Весь в него, как и сам он — похож на отца. Весь род их такой: рослы, сильны, скупы на слова и завистливы к работе. Дом и хозяйство у них распирает от достатка — некуда девать.

Зажгли лампу-молнию. В просторной избе светло, опрятно; цветятся картины; под зеркалом — вышитое полотенце. Видит Никандро хозяйским глазом непорядок: сын на лавке точит овечьи ножницы.

— Что, не было для тебя места в избушке-то? Ишь, грязь развел! Ступай к порогу!

Ужинают неторопливо, молча, из большой деревянной чашки. Сноха, — под стать обоим, круто на сдобе замешана, — два раза ходила подбавлять. После щей — эта же чашка просяной каши с двумя крынками молока с погреба и по ковшу густого хлебного квасу.

После ужина Никандро идет в горницу, на другую половину пятистенного дома. Давно, со смерти жены, спит он в одиночестве.

Лучатся синим и красным две лампадки; под обоями у печки ведут бесконечный шопот тараканы. Сна нет. Всплывают взволнованные мысли, поднимаются образы прошлого, сплетаются с новым и кружатся, толкутся в несуразной пестрой сцене, как пьяные бабы на свадьбе. Потом все исчезает, и в голове пусто. Ни одной вспышки. Лишь деревянная расширяющая боль в теле и дряблость мускулов. И снова наплывает горячий туман, опять каждая часть большого тела начинает гореть, жить напряженной жизнью. Еще ни разу не было у него такого состояния.

Почти всю ночь ворочается Никандро на широком обмятом сеннике, борясь с думами, с непривычной бессонницей.

Утром, чтобы проветриться, он ходил по хозяйству. На гумне стояли скирды еще не обмолоченной ржи. Их нужно было поправить, верхи у некоторых переложить; ощипало ветром.

Лучилось небо; шел, щурился. Сухо щекотало редкими волосами на затылке; пекло голое темя. Возле большого, с хмурым навесом, амбара кровяно рдеет рябина. Тут же — худенькая рыжая березка с уродливым стволиком. Лет пятнадцать назад, в Илью-пророка, ее посадил тут младший сын его, Илюшка. Хилая березка эта похожа на него, болезненного, горбатенького. Он умер, а она все живет. Когда перекатывали и расширяли амбар, Никандру жаль стало трогать это уродливое деревцо, и он постройку отодвинул на несколько шагов в сторону. Старшему сыну, с которым вдвоем складывали в венцы эти огромные сосновые бревна, он сказал:

— Так подъезжать лучше будет…

«Не в род сдался. Может, и хорошо, что бог убрал» — подумал Никандро и пошел дальше. По пути заглянул в сарай, в котором по обеим сторонам было наметано до стропил душистое луговое сено, и прислонил к стене валявшиеся грабли.

Хлебных копен было четыре: высокие, пузатые, похожие на соседний овин. Шершавая макушка и левый бок у каждой тепло золотились.

Никандро обошел их, пощупал, из одной выдернул коричневатый, с усами, колос на переломленном длинном стебле, стал выщелкивать и жевать зерна. И никак не мог выбросить болезненно точившей мысли.

Позади овинов, за изгородью, начинается поле; оно идет вплоть до оврага, по которому щетинисто, словно на свином хребте, торчат ветлы, осинник, изредка березы. Блекло-желтые полосы разрезаны черноватыми тесемками межей. Кой-где покачиваются прядочки несжатой ржи: пропущены торопливой жнеей или оставлены «Христу на бородку»: «На тебе, боже; на то лето уроди больше, чем это».

Грусть идет большая, все обнимающая, от этих сжатых бугристых полей, вздувшихся большими голыми животами. Скучно извивается, разрезая и притаптывая жнивье, пыльная дорога… Поднимаются тяжело, с сытым карканьем, вороны.

Никандро направляется вдоль своей полосы к оврагу. Идет медленно, с открытой грудью, шелестит колкой соломенной щетиной, давит с мягким хрустом комья засохшей земли. Солнце жарит плечи и спину, впереди движется короткая, коряжистая тень.

Вот тут когда-то пала у него лошадь, в самую горячую пору, единственная лошадь, — другую перед тем задрали волки. Чтобы купить новую, пришлось продать корову, двух овец и десяток новин, — все, что было наткано женой. Но уродилось мало. А на другое лето, перед самым наливом, рожь побило градом. Может быть, с горя, может, за грехи — жена преждевременно родила, прямо на поле, горбатенького мальчика.

Теперь все это в прошлом…

Стоит Никандро, широко расставив ноги, и смотрит на свои полосы. На них меньше бугров и вымоин, желтый тон их ровнее и гуще.

На минуту сознание своего превосходства в силе, настойчивости и уменьи вести хозяйство вызывает приятное чувство. От глаз к вискам бегут тонкие лучистые морщинки, брови выгибаются.

Потом становится скучно. Сворачивает на дорогу, прочно ставит широкие ступни побуревших сапог на вытоптанную обочину. Выгоревшую на плечах рубаху и бороду ласково треплет ветер.

В проулке встречается Кузьма, заботливый, работящий домохозяин.

— Кузьма, постой-ка!

Никандро трет припеченную лысину, смотрит тяжелодумным взглядом и говорит:

— Поставь грохот-то. Поспеешь… За сеном, что ль?

Он выкатывает вдруг синие страшные глаза и хрипло кричит:

— Скажи мне, какие такие права есть отбирать мой хлеб? Нет таких правов! Я сам работал! Вот они, видишь? — он вытягивает большие, с копытообразными ногтями и сине-багровыми жилами волосатые руки.

По дороге скрипит телега с возом соломы; наверху — беспоясый, черноволосый мальчонка; рядом, согнувшись, идет старуха. Оба испуганно смотрят на мужиков.

— Комитеты-ы! Плевать я хотел на них! — задыхается, трясет бородой Никандро. — Комитет, что ль, за меня работал? Кто пахал? Кто заботился, ночей не досыпал, угодникам свечи ставил, иконы подымал в бездождицу? А если б град, недород — кто пришел на помочь? Много мы видели от городу-то!?

Никандро, не дожидаясь ответа, повертывается и продолжает путь. Медленно раскачивает дородный стан, отмахивает крепкими ладонями; как пласт тяжелый, земляной, налегла черная дума…

2

Отзвонили к «достойной». Часто взвизгивает ржавый дверной блок у чайной, наискосок от церкви. У входа — кучка мужиков в праздничном: в сапогах, в чистых рубахах, пиджаках. Лениво переговариваются, курят, посматривают на паперть. Из открытых окон слышен звон посуды и голоса — некоторые уже пьяные.

В ласковом, теплом ветерке, идущем с поля, — запах ржаной соломы и блекнущей листвы. Стреляет лучами крест на зеленом облупившемся куполе, и ссорятся визгливым ржаньем у ограды лошади.

Потянулись из церкви; на ходу крестятся, здороваются. Бабы и девки — текучий, яркий букет, на котором солнце особенно весело и любовно останавливается. В мужичьих развалистых походках — праздничная медлительность и важность. Некоторые прямо через дорогу идут к хлопающей, выбитой ногами двери — выпить чайку и потолковать. Затарахтели тарантасы и телеги, оставляя за собой серое облако.

— Садись, баушка, — подвезу!

— Иван Дрианычу!

— Здорово, голубок! Поклон отцу!..

И улица пустеет, смолкает на короткую пору праздничного завтрака…

3

В сборную избу, к Василию Климову, сбираются необычно дружно. Как и вчера, в ней духота и шум. Лица расплываются в табачном дыму, который сиреневыми слоистыми потоками медленно течет к открытым окнам. За столом — пять членов комитета бедноты и двое уездных учетчиков. Звучнее всех голос председателя комитета, Власа Зубова, солдата без руки.

— Мы кровь проливали! Мы законное право имеем!..

К его звонкому тенору примешивает свой тихий, хрипло-жалостливый голос школьный сторож, тоже член комитета:

— Братцы! Товарищи! Свобода гибнет!.. Голод! Беспременно поделиться!..

— С кем делиться? Почему делиться? Много с нами делятся? — кричит, точно лает, зажиточный мужик, торговец, Данило Силин.

— А вот скажу с кем, тогда узнаешь.

Рядом крикливо негодует баба-солдатка:

— Это ни на что не похоже! Как же это так? Где это видано, чтобы хлеб отбирали?

— Замолчи, Марья! У тебя не отымают! Тебе ещё самой дадут!

— Товарищи! Братцы!.. Не жалейте для свободы!..

Гуще духота и жара; гудит, стонет изба. То-и-дело выходят на крыльцо освежиться, остынуть. Тут тоже толчея и спор.

Напротив, через дорогу — синяя вывеска с чайником. Из окон — хрип граммофона, пьяные голоса, брань и звон посуды.

К прилавку подходят многие с еще не остывшим возбуждением, красные, всклокоченные.

— Ну-ка, налей!

— Для сурьезности, что ль? — улыбается трактирщик и сейчас же сочувствует: — Шантрапа, голоштанники, а поди, поперечь им! Сила теперь!

Он цедит из чайника мутноватую жидкость и кладет рядом половину огурца.

— Да-а, времечко… Ванька, подкрути граммофон!

Между чайной и сборной — живая, подвижная цепь. Там и тут хлопают двери; из окон одинаковый шум. Не сразу поймешь, где собрание. Только под окнами сборной — толпа взволнованных баб жадно ловит знакомые голоса.

Резко донесся все покрывающий тенор председателя Зубова:

— …В протокол занести: комитет постановил отобрать излишки у Никандра Демина, Данилы Силина, Петра Хвощ…

Взревнула в толпе под окном жена Петра, завыла Дарья Силина.

Зубов кричал:

— Марье-солдатке выдать пять… Инвалиду Игнату…

Метались голоса в избе, метались за окном, и двигалась живая цепь через улицу…

Никандро был дома, когда сын вернулся с собрания. Молча, вопросительно поднял тяжелые брови.

— Постановили отобрать. Оставят по пуду десять на едока, — тихо, не глядя на отца, сообщил сын.

Никандро побелел, ноздри раздулись; протяжно, сильно потянул в себя воздух, необмятая красная рубаха на груди заколыхалась. Потом он густо вздохнул, грузно дрогнул плечами и порывисто шатнулся к двери…

Зажглись огни. В сборной стало тише, чем в трактире. Цепь оборвалась, только одинокие, замешкавшиеся фигуры еще ковыляли изредка через улицу и заставляли ржаво петь дверной блок.

Теплый, пахнущий травами и ласково вспыхивающий кроткими зарницами предосенний вечер тихо и мягко окутывает село. Уплывают в сумрак очертания построек, силуэты недвижных деревьев и низких палисадников.

Церковь с тонкой белой колокольней отодвинулась в глубь и мутно сереет, постепенно тает, будто слепленная из дорожного апрельского снега. С полей и от звезд течет благость и целомудренная тишина.

Пьяные крики из окон чайной так нелепы сейчас, неуместны в мудром молчании природы. Но вечер мягкими объятиями неслышно тушит их, растворяет в невидимой окрестности.

Неожиданный гул набата разом рвет тишину.

Захлопали окна, двери, испуганно заметались темные фигуры. Из чайной вырвалась человеческая волна, и десятки глоток наполняют дикими голосами всколыхнувшееся село.

В конце улицы, над гумном, кроваво зажигается край черно-синего неба; из розовых клубов дыма развертываются пламенные ленты.

— Пожар!.. Пожар!..

— Багры давайте! Бочки выкатывай!..

С ведрами, ушатами люди бегут на гумно. Пылает уже полнеба. Из огромного огненного костра взвиваются охапки горящей соломы и, оставляя за собой искристый след, подолгу кружатся над овинами, амбарами, сенными сараями, иногда они летят далеко в поле, чертя по небу осыпающимся огненным хвостом, и там медленно гаснут.

Вой, плач, крики нижут ночь во всех направлениях:

— Амбары горят! Амбары!

Но горели не амбары, а никандровские скирды необмолоченной нови. Четыре широких горящих столба вскидывали ярко-оранжевые и золотистые языки, точно четыре жертвенника древнему грозному божеству.

4

Румянится утро; закурлыкал колодезный журавль. Никандро медленно идет улицей на гумно — ссутулился, походка тяжелая, за плечами будто мешок-пятерик.

На крыльце школы умывается сторож.

Увидав Никандра, с грустью соболезнует:

— Какое несчастье-то! А? Сколько народу можно было прокормить! Ведь голод там… в городу-то!..

Никандро вспыхивает, выпрямляется; по лицу скользит злая усмешка.

— А если это я сам? Нарочно!.. Понимаешь — сам!..

Выкрикнув, он сразу угасает, снова сутулится и, не дожидаясь ответа, продолжает путь. За плечами теперь тяжесть всех шестидесяти пяти лет и тяжесть неправды.

Январь 1919