— Маруся, сказалъ сѣчевикъ,—вотъ, видишь ты, червоная хустка,—видишь?
— Вижу, отвѣтила Маруся.
— Я выведу тебя на дорогу… иди по этой дорогѣ все прямо… Прямо, черезъ дубровку, пока дойдешь до мостика… За этимъ мостикомъ будетъ другая дубровка… и дорожка… ступай по дорожкѣ въ эту дубровку… Встрѣтится тебѣ человѣкъ, скажетъ: «помогай Боже, Маруся»!… Ты отдай ему эту хустку и скажи: «Богъ помогаетъ»!… Слышала?… Будешь помнить, Маруся?…
Онъ говорилъ все это внятно, но съ черезъ-чуръ уже большими разстановками; лицо его становилось все блѣднѣе и блѣднѣе, крупныя капли пота капали со лба и стоялъ онъ не такъ, какъ всегда,—не прямо, а прилегая плечами къ дереву.
— Иди, Маруся. Ты пойдешь?
— Пойду, отвѣчала она.—Что у тебя болитъ?
— Ничего, Маруся, заживетъ, мое сердце! иди…
Онъ взялъ ее за руку.
— Какая у тебя холодная рука! вскрикнула она.
— Не до моей теперь руки, моя ясочка. Спѣши скорѣе… Отдай хустку… Сюда!.. Иди… сказалъ онъ такъ убѣдительно и серьезно, что она уже больше не посмѣла спрашивать.
Онъ хотѣлъ раздвинуть вѣтки, но не могъ. Видъ такой слабости въ человѣкѣ, на котораго она привыкла смотрѣть, какъ на олицетвореніе всѣхъ силъ физическихъ и нравственныхъ, поразилъ Марусю. Она сама страшно поблѣднѣла, однако, свято исполняя выраженное имъ желаніе, ничего не сказала.
Чьи то другія руки—мускулистыя и грубыя—свои, рабочія, какъ тотчасъ же признала Маруся,—вдругъ вытянулись и раздвинули сучья.
— Не бойся, Маруся, проговорилъ Сѣчевикъ,—это мой товарищъ… Онъ только чужихъ кусаетъ… Правда, Иване?
— Разумѣется правда, отвѣтилъ густой басъ, судя по которому было легко повѣрить, что обладатель его, коли захочетъ, то укусить можетъ.
Вслѣдъ за этимъ отвѣтомъ, Маруся увидала сначала, высоко
— Маруся, сказал сечевик, — вот, видишь ты, червоная хустка, — видишь?
— Вижу, ответила Маруся.
— Я выведу тебя на дорогу… иди по этой дороге всё прямо… Прямо, через дубровку, пока дойдешь до мостика… За этим мостиком будет другая дубровка… и дорожка… ступай по дорожке в эту дубровку… Встретится тебе человек, скажет: «помогай Боже, Маруся»!… Ты отдай ему эту хустку и скажи: «Бог помогает»!… Слышала?… Будешь помнить, Маруся?…
Он говорил всё это внятно, но с чересчур уже большими расстановками; лицо его становилось всё бледнее и бледнее, крупные капли пота капали со лба и стоял он не так, как всегда, — не прямо, а прилегая плечами к дереву.
— Иди, Маруся. Ты пойдешь?
— Пойду, отвечала она. — Что у тебя болит?
— Ничего, Маруся, заживет, мое сердце! иди…
Он взял ее за руку.
— Какая у тебя холодная рука! вскрикнула она.
— Не до моей теперь руки, моя ясочка. Спеши скорее… Отдай хустку… Сюда!.. Иди… сказал он так убедительно и серьезно, что она уже больше не посмела спрашивать.
Он хотел раздвинуть ветки, но не мог. Вид такой слабости в человеке, на которого она привыкла смотреть, как на олицетворение всех сил физических и нравственных, поразил Марусю. Она сама страшно побледнела, однако, свято исполняя выраженное им желание, ничего не сказала.
Чьи то другие руки — мускулистые и грубые — свои, рабочие, как тотчас же признала Маруся, — вдруг вытянулись и раздвинули сучья.
— Не бойся, Маруся, проговорил Сечевик, — это мой товарищ… Он только чужих кусает… Правда, Иване?
— Разумеется правда, ответил густой бас, судя по которому было легко поверить, что обладатель его, коли захочет, то укусить может.
Вслед за этим ответом, Маруся увидала сначала, высоко