Перейти к содержанию

Андрон Непутевый (Неверов)

Материал из Викитеки — свободной библиотеки
Андрон Непутевый
автор Александр Сергеевич Неверов
Опубл.: 1922. Источник: az.lib.ru

А. С. Неверов
Андрон Непутевый

Неверов А. С. Ташкент — город хлебный. Гуси-лебеди. Рассказы, повести, роман. / Вступ. ст. В. А. Чалмаева. М.: Правда, 1983


На Руси-то трава растет не по-старому,
Цветут цветы не по-прежнему.
Былина

Солнце мелким решетом пыль по избе сеет. Кот на подоконнике за ухом лапой чешет.

Бабушка Матрена в переднем углу божию матерь просит со вздохами:

— Пресвятая владычица, матушка, сохрани непутевого сына Андрона. Воевать пошел дурак — убьют.

Кладет поклон земной в половичку, башмаки каблуками кверху торчат. Падает слеза незаметная — жертва скорбящего сердца.

— Жалко дурака, — молодой.

Вечер в окно заглядывает. Стоит на завалинке тихий, темную кисею распускает.

Кот на подоконнике лицо умывает.

Бабушка Матрена с угрозой к нему:

— Ты кого манишь, несуразный? Брысь!

Дверь — настежь, на пороге колокольчики заиграли. По глазам ударила рубашка красная. Шапка пальцем кверху, на шапке звезда пять концов. Бабушка — в угол от страху, ругает кота тихонько:

— Наманил, нечистый!

Снял шапку страшный человек, маленько на детище похож.

— Здравствуй, мама!

Голос-то, голос-то, как у Андрона.

— Или не узнаешь?

— Господи Сусе-Христе, Андронушка!

Оплела Андронову шею руками, плачет, улыбается бабушка Матрена, ищет родинку на левой щеке.

— Дай-ка, дай погляжу! Несуразный.

Шагнет Андрей — по избе колокольчики.

Направо — звон, налево — звон. С музыкой весь.

— Чего это гремит у тебя? Али игрушку какую привез?

— Шпоры, мам.

— Ох, выдумщик, выдумщик! Деньги-то не бережешь!

Улицей Михаила, отец, торопится.

То широко шагнет, то остановится.

Слышал он про Андроновы колокольчики — робость берет.

— Кабы признал отца-родителя! Нынче эдак.

Наперед пускает шутку в дверь:

— Фу, дери ее паром — оборина развязалась! Скоро, что ли, в сапоги обуют крестьянскую сословью?

Бабушка Матрена молодицей к нему:

— Андрон домой вернулся!

— Хромой?

— Тьфу тебе на язык!

Не видит Михаила лица, увидал рубаху Андронову: очень уж красная.

— Ну, давай поцелуемся с живым свиданием.

— Здравствуй, тятя.

— Здорово.

На столе — револьвер Андронов в кожаном мешочке.

— Это чего у тебя?

— Огнестрельное оружие.

— Бьет?

— На пятнадцать саженей две доски вершковых.

— Слышала, мать?

Голос у бабушки девичий, тонкий.

— Какой ты нехороший отец! Сейчас и допытываться.

Самовар на радостях раскричался, бабушка и на него с упреком:

— Ты, шайтан, к добру ли? Голос у тебя больно дикой.

Андрон ей по-книжному:

— Чудная ты, мама. Самовар — предмет неодушевленный.

Михаила глазами на бабушку: «Поняла еси?»

И бабушка глазами на Михаилу: «У-у, ты мне, дурак старый!»

Полон стол гостей.

Дядя Лизар, Клим с женой, Ерофей с женой, Ваньча с женой, Прохорова солдатка — маков цвет. Груди — бугры полевые, руки крупитчатые. Клим с Ерофеем на мужиков похожи: бороды длинные, волоса нерасчесанные. Ваньча — мальчишка: усы реденькие, бороденка — четыре волоса. И баба неказистая у него: живот под юбкой желудем выщелкнулся, на носу веснушки рассыпаны. Всю обсосал Ваньча от нечего делать. Ночи длинные, мастерства другого не знает.

Бабушка Матрена в кубовую кофту из сундука нарядилась. Голову платочком беленьким повязала. Павой по избе расстилается. Рубашка на Михаиле пузырем дуется, ниже живота тесемочкой перетянута. Тоже фасон держит. Бороду гребешком продрал.

Самовар — жеребенок стоялый, пар в одну ноздрю пускает, крышкой сердито постукивает. Чашки с блюдечками перебор ведут, гости шумно разговаривают.

— Кушайте, пожалуйста.

— С вашим приездом, Андрон Михайлыч!

— В какех городах находились?

— В разных. Двенадцать губернских проехал.

— На Капказе не случалось?

— Кавказ не нашей территории: грузины там с меньшевиками.

Бабушка Матрена угощает по-свадебному:

— Сахару-то, а вы берите сахару-то!

Не терпится с радости, шепчет Ерофеевой на ухо:

— Три фунта привез.

Ерофеева — Климовой на ухо;

— Три фунта.

Чашки чайные постукивают, гости шумно разговаривают.

— Андрон-братишка! Могешь ты меня узнать в крестьянской сословье?

— Постой, Лексей Иваныч, у меня вопрос леригиозный. Скажем, бог, Андрон Михайлыч, есть или нет?

— Обморачивание головы.

Речи-то, речи какие!

Бабушка Матрена цедит помимо чашки.

Непонятно, а гожа.

— Значит, одна прокламация?

— Буквально.

— Вам достоверно известно?

— Предрассудок темной массы.

Точка.

За точкой — мрак.

Лизар и голову набок.

— Я с вами согласен, Андрон Михайлыч, ну, только сумнительно. Главное дело — леригия.

— Ничего подобного.

Ваньча кричит неуверенно:

— А дожжик кто посылает?

Баба — Ваньчу за рукав.

— Стой, стой! Слушай, что другие говорят.

Клим вразумительно:

— Позвольте мне слово, Андрон Михайлыч. Лизар Самойлыч, погоди. Ерофей, ты слушаешь? Тут, Иван Лукьяныч, не в дожже главная сила. Дожжик по науке от электричества. У меня на уме капитализма стоит.

Ерофей падает локтями на стол.

— Мешает она?

— На каждом шагу.

— Проклятая!

Андрон успокаивает:

— Капитализма нам нестрашная. С ней давно можно покончить, если бы не буржуазия.

Речи-то, речи какие!

Повернется Андрон — под столом колокольчики.

Прохорова платочком помахивает — жарко.

Во второй раз бабушка Матрена цедит из чайника помимо чашки.

Непонятно, а гожа.

— Андрон-братишка! Какая есть большевицкая партия?

Михаила наперебой:

— Самая хитрая! Слышали, как она ловко к нашему хлебу подъехала? Появился человек в кожаном картузе, начал речами охаживать. Вы, говорит, крестьяне, — серпы, мы, проживающие в городу, — молотки. Давайте союз держать!

Ваньча покатывается со смеху:

— Здоровая программа!

У Лизара кружение в голове.

— Коммуна у нас не привьется, Андрон Михайлыч.

— Почему?

И у Михаилы кружение в голове.

— Я скажу!

— Тятя, в сторону.

Михаила — в обиду:

— Ты признаешь меня за родителя?

— Тятя, не замахивайся! Ваньча, держи за руки моего отца.

Клим вразумительно:

— Промежду нашей беседы обмишул вышел. Лизар Самойлыч с хозяйственной стороны в рассуждение коммуны коснулся. Скажем, борона, гвозди и другой земледельческий инвентарь, как его не имеется. Что же касается коммуны в настоящем положенье, тут мы не противоречим. Правильно я говорю, Ерофей?

Ваньча кулаком по столу:

— Ей-богу, все правильно!

Михаила топырится на кровати:

— Лизар, не признавай Андронову коммуну!

Бабушка Матрена долбит Михайлину спину:

— Выпил, выпил, бесстыдник, бессовестный!

Михаила падает на пол.

— Ерофей, не признавай Андронову коммуну!

Не спится Прохоровой — страдает.

Горит перед глазами Андронова рубаха.

Мучают колокольчики на ногах.

Ходит кровь по косточкам — переливается.

Щемит сердце необласканное — хочется.

А чего хочется — сказать нельзя.

Вот она любовь какая!

Сбросила Прохорова одеяло тканевое, сидит на кровати в одних рукавах.

Жарко.

Хочет сердце, хочет.

Все знают, чего хочет необласканное.

Кто будет судить?

За стеной колокольчики. Ближе да громче, громче да ближе.

Бесы лукавые, что вы смущаете бабу подумавшую?

Не успела одеялом прикрыться — перед ней Андрон улыбается.

Только три слова сказал:

— Напугались, Анна Степановна?

Три слова — три гвоздя.

В сердце одно, в голову одно, в руки-ноги одно.

Вот она любовь какая!

Сел Андрон бочком на кровать, а Прохорова без воли, без разума.

Два раза петух кричал, чтобы расходились, — не слыхали.

Доила корову старуха — не видали.

Играли под тканевым одеялом, посмеивались.

— Андронушка, милый, иди!

— Аннушка, милая, мне хочется полежать.

— Люди увидят — негожа.

— Я людей не боюсь.

— Неприятности произойдут.

— Я ничего не боюсь.

Весь двор зажгла Андронова рубаха. Горит соломенная крыша над кроватью, горят плетни по бокам, горит белый день — разгорается.

— Андронушка, милый, лежи до обеда.

— Аннушка, милая, поцелуй два раза покрепче.

День идет, неделя идет — Андрон богу не молится.

Говорит Михаила старухе:

— Что мне делать с ним?

— Погоди, старик, он образумится.

Ждет Михаила день, ждет неделю — Андрон богу не молится.

Бабушка Матрена уговаривает:

— На иконы-то покрестись, Андронушка.

А он:

— Оставь, мама, подобные вещи.

Гневом кипит Михайлино сердце, плещется.

— В какой книге написано?

— Ты, тятя, неграмотный.

— Значит, не веруешь в храм божий?

— Хэ! Это же религиозный театр представлений. Хочешь, я сам разыграю любую роль?

Выпил Михаила для смелости, подошел к сыну вплотную.

— Тебя кто на свет произвел?

— Природа.

— Сказывай, какая природа!

— Не лезь, тятька, ушибу!

— А ты имеешь право отца родного ударить?

— Мать не могу, тебя без всякого права накрою, если с кулаками полезешь.

— Сукин ты сын!

Андрон его за руку:

— Шалишь, папаша, этого мы не позволим. Мама, дай поперешник, свяжу я его.

Встретил Михаила Лизара на улице:

— Плохо мое дело, кум Лизар!

— Что произошло?

— Бога нет, церкви нет, отец с матерью — обезьяны.

— Женить надо парня — негожа.

Андрон с Прохоровой в холодке под сараем. Он шпорой играет, она платочком лицо закрывает словам Андроновым улыбается. Подходит Лизар с разговорами вразумительными:

— Здравствуй, Андрон Михайлыч! Митингу, что ли, разводишь?

— О жизни говорю, дядя Лизар.

— Дело хорошее. В каком смысле понимаешь нашу жизнь?

— Недоволен я сильно порядками: отношенья революционного нет.

Лизар и голову набок:

— Умный ты человек, Андрон Михайлыч, а все-таки лучше тебе жениться. На супружескую линию встать.

— Почему лучше?

— Обязательно лучше. Я так понимаю теперь: в супружеской линии практика большая ко всяким делам. Аннушка, отойди в сторону, мы потолкуем по обоюдному делу.

Хочет Прохорова встать. Андрон ее за руку:

— Не стесняйся! Современная женщина должна участвовать во всех рассуждениях.

Лизар улыбается:

— Ты, Андрон Михайлыч, не смущай ее.

— Чем смущаю?

— Траву сеешь неподходящую. Разве можно в женском сословье слушать такие слова? Баба она молодая, удержаться трудно…

— Чудак ты, дядя Лизар!

— В каком смысле?

— Понимай в единственном смысле. Я же не признаю церковного брака и женщину всякую считаю за товарища.

Словно из бани вышел Лизар.

Обернется на улице — плюнет.

Михаила из окошка спрашивает:

— Женил моего сына?

— Женил.

День идет.

Неделя идет.

Андрон испортил лошадь.

Был мерин как мерин. Луговину вытаптывал сонными ногами, обнюхивал кобылиц, оттопыривая губы. Галки шерсть таскали со спины у него, мухи брюхо обкусывали.

Мерин как мерин.

Хвост в репьях, уши на бок.

Теперь бежит — земля дрожит.

Скачет Андрон по улице — черт не черт, казак не казак.

Цыпленок — под ноги, цыпленка давит.

Гусь заглядится — гуся подомнет.

Увидит старуха из окошка — перекрестится.

Выйдет девка за ворота — позабудет, куда шла.

Огнем горит рубаха Андронова.

Ногой тряхнет — звон.

Шапку запрокинет — таких и в деревне никогда не было.

Болит девичье сердце — волнуется.

Болит и Михайлино сердце — жалко мерина.

Что делать с Андроном?

Вышел Михаила на двор, подивился.

— Чья такая лошадь забежала?

Хвост в лентах, грива в лентах, на лбу цветок бумажный красный.

— Эх, сукин сын!

Хотел выдергать украшения — Андрон перед ним.

— Тятя, не балвай!

Грустно стало Михаиле.

— Ты зачем лошадь конфузишь?

— Ты, тятя, неграмотный.

Сына ломать — силы нет. Себя ломать — от людей стыдно. Сидит Михаила на завалинке, голова — мешок с песком; книзу тянет, книзу.

Воробей чирикает.

Муха гудит.

Петух курицу зерном угощает, громко выговаривает:

— Ко-ко-ко !

Ни у кого нет печали человеческой. И червяк думает о жизни, когда под ногами ползает, а Михайлино сердце — кувшин, налитый горячей водой. Жалко мерина конфузить, жалко и характер ломать. Всю жизнь свою жалко. И Андрона жалко. Зачем шапка со звездой? Зачем рубаха красная? Вот она, печаль человеческая. Никто ничего не знает, а Михаила знает меньше всех.

Собрались три старика самых старых: Сенин, Марконин, Потугин. Выставили три бороды, как три копья, судят Андрона — озорника, непочетчика, богоотступника. Говорят слова судейские с передышками, глухо палочками постукивают.

— Сказывай, Михаила, о сыне по совести!

Перед друзьями Михаила, как маленький.

— Чего скажу незнамо, неведомо?

— Знаешь.

— Много знаю — ничего не знаю.

— Негожа.

Потугин — главный судья.

Взял палочку в правую руку, написал букву неведомую около левой ноги.

— Вот зачем мы пришли — не ругаться. По-хорошему пришли говорить. Живет твой сын два месяца, грехов наделал два мешка. Парни наши не слушаются, девки не повинуются. Спать ложатся невенчанные, встают — богу не молятся. Где такой закон?

Отвечает Сенин со вздохом:

— При мне такого не было.

И Марконин отвечает со вздохом:

— Такой закон у туркав!

Перед судьями Михаила, как маленький.

— Что пришли судить меня? Я и сам этому делу не рад. Надел рубаху красную — не спрашивал. Прицепил звезду — не советовался. Видите, как блоха под ногтем сижу.

— А когда уедет отсюда?

— Здесь хочет жить.

— Здесь?

— Здесь.

Смолкли три судьи, головы низко склонили.

Вот она, печаль человеческая.

Под горой три дерева, грозой опаленные.

Не шумят листья на них, не радуют.

Нет на деревьях зеленя зеленеющей.

Нет на деревьях солнца играющего.

Мрачно стоят три дерева, грозой опаленные.

Погнулись три судьи, словами напуганные:

— Здесь будет жить!

Девки будут спать невенчанными, сыновья перестанут слушаться. Лошадям в хвосты натыкают тесемок красных, заплетут гривы по-свадебному. Скакать будут, беса окаянного радовать.

Растет трава крапива — кому нужна?

Растет печаль мужицкая — кому нужна?

Поднялись уходить старики — на пороге Андрон из сеней.

— Стой, Маркел!

— Погодь, Кузьма!

Глядят на озорного в трое глаз, колют непутевого в три бороды. Не видят лица Андронова, видят рубаху красную. Штаны с пузырями, ноги с колокольчиками. И обликом не мужик. На войну пошел — горе отцу с матерью, и с войны пришел — горе отцу с матерью. Лучше бы совсем убили такого.

Умылся Андрон, вынул зеркало из сундука,

— Погибший человек!

Ухватился руками за брус и давай вертеться: вверх головой, вниз головой, того гляди полати переломятся.

— Как можно человеку испортиться — батюшки!

Наигрался Андрон, улыбается старикам:

— А вот вы не умеете!

Хотел Потугин сказать слово осудительное — входит Прохорова в вышитой кофте, с кружевами. Полушалок с разводами, юбка с оборками.

— Здравствуйте!

Андрон ее за руку:

— Присаживайся, пожалуйста.

Колокольчики на ногах!

— Д-динь!

А Прохорова сама себя не помнит от радости.

Платочком беленьким утирается.

Жарко.

Плюнул Потугин:

— Анка, неужто не стыдно тебе?

— Ну, стыдно! Что это?

— Маленько негожа: свой мужик в отлучке находится.

— Свой-то, дедушка, не сладкай.

Лошадь путают железом.

Жеребят привязывают на веревку.

Чем удержишь бабу, у которой шайтан на уме?

Нет такого железа.

Нет и слова такого.

Поднялись старики, глухо палочками постукивают.

— Айдате, больше делов не будет.

Идут гуськом, нагибаются.

В сени — молча, из сеней — молча.

На улице остановились.

— Здесь хочет жить!

Смирная баба у Ваньчи. Шестой год замужем ходит — поперек никогда не говорила. Крикнет Ваньча в сердцах — ее не слыхать. Ударит под горячую руку — она хоть бы слово.

Хорошая баба.

Такую и надо.

Жили и жили — никому дела нет.

Вдруг пошло…

Пришел Ваньча домой в большом расстройстве — Лукерьи нет. На двор вышел — нет. На улицу — нет… Не собаки ли съели? Вот как рассердился Ваньча, сморщился весь. Сел на кровать — бабой пахнет от толстого дерюжинного одеяла.

А бабы нет.

Ткнулся носом в наволоку пунцовую — и от наволоки бабой пахнет.

А бабы нет.

— Ушла, черт!

Ночь в окна лезет, а Лукерья нейдет. Куры заснули — нейдет.

Шибко рассердился Ваньча. То брюхом ерзает по дерюженному одеялу, то на спину повернется.

— Ушла, черт!

Ушла и ушла. Кому какое дело? И Ваньче бы наплевать, да расстройство большое. Придется лошадь на дворе ударить, чтобы сердце опорожнить.

Вскочил с кровати — колесом по избе, колесом. Выбежал в сени — Лукерья навстречу.

— Где тебя нечистые носят?

Нет, это не баба. Не та баба, которая ходит замужем шестой год. И голос не бабий. Не той бабы голос, которая никогда поперек не говорила.

— Ты, Иван, не кричи на меня!

Вся изба вывернулась наизнанку от такого голоса и половицы под ногами закачались. Замахнулся Ваньча ударить Лукерью — она его за руку.

— Ты, Иван, не бей меня больше!

— Почему не бить?

— Надоели твои колотушки. Шестой год замужем хожу — хорошего слова не слышу.

Опешил Ваньча.

Нос — Лукерьин, веснушки — Лукерьины, а самой Лукерьи нет. Это не она перед ним. Кошка! И глаза горят, как у кошки.

— Зазнается, нечистый дух! Ночью я ее все равно изобью, если будет топыриться…

Хорошо помнит Ваньча — не больно ударил, а Лукерья по-кошачьи на него:

— Ты Иван, лучше не бей меня!

Штука. Сидят на кровати, думают. Гармонь играет, девки поют. Ничего с места не стронулось. У Проскуровых огонь горит, наверное, ужинают. Сам Проскуров — за столом, баба в нижней юбке около стола. Потом лягут спать. Вообще, как полагается в крестьянском сословье. Только Ваньча с Лукерьей не могут уснуть. Сидят на кровати, думают. Спрашивает он вроде насмешки:

— Где была?

И она вроде насмешки:

— К полюбовнику ходила.

— А если я голову оторву?

— Отрывай.

Тут и началось.

Ваньча решил голову отрывать. Лукерья с кровати долой:

— Будешь драться — уйду от тебя!

— Куда уйдешь?

— У мамы буду жить.

Гожа.

Замужняя женщина будет у мамы жить.

— С кем ты удумала?

А Лукерья, словно девка, не знающая мужа:

— Не люблю я тебя, Иван, за это. Никакой ты меры не знаешь в женском положенье…

Так и уснули спиной друг ко другу.

У Филимоновых еще чище. Завернула подол младшая сноха и пошла, будто корова из стада. Приехали братья красноармейцы, потащили сундук из избы, словно покойника. Глядит Филимонов муж: руки силой невидимой связаны.

Ловко.

Вчера была жена, нынче нет.

Вчера чинила штаны Филимонову — нынче и чинить некому.

— Что это за чертовы порядки!

Ходит по избе Филимонов муж, зубами пощелкивает.

Воробей свою бабу имеет.

Таракан свою бабу имеет.

Какое житье Филимонову без бабы?

Налил сердце обидой — пошел в исполком. Только сейчас вспомнил: председателем исполкома выбран Андрон. Филимонов тоже руку поднимал, когда выбирали. Дотошный больно, двенадцать городов проехал.

— По какому делу? — спрашивает Андрон.

— Неприятности произошли, Андрон Михайлыч, с бабой.

— Расскажи по порядку.

Рассказал Филимонов по порядку, Андрон ему закон раскрыл советский:

— На женщину надо смотреть по-другому, к жительству не приневоливать. Бить тоже нельзя. Женское положение теперь не такое, чтобы насильно.

— А ежели я через суд?

— Все равно не получится: судить будем мы, а у нас закон.

Посмотрел Филимонов на закон — книга большая: не перепрыгнешь… Вот как обидно: весь бы закон измочалил о бабью голову — нельзя, руки связаны силой невидимой.

Идет по улице, не шаг шагает — версту. Перешагнул свою избу, свой огород за избой, глаза ничего не видят. Куда идет — никто не знает. Вышел за околицу, сел.

Воробей свою бабу клюет.

Петух свою бабу клюет.

Почему Филимонову нельзя?

На то и мужик, чтобы верх держать.

Не ударь лошадь — она тебя повезет?

Не ударь бабу — будет слушаться?

Вскочил Филимонов с кулаками, думает: «Я их убью! Пускай меня в тюрьму сажают…»

Чует бабушка Матрена беду-бедовую. Целый день под ложечкой щиплет. Хотела помолиться — молитва нейдет. Разные слова небожественные лезут, а молитва нейдет. Про капусту вспомнила — рубить пора. Про теленка вспомнила — наверное, пить хочет. Лезут и лезут слова небожественные. Поглядела на угодника Николая в переднем углу, а он не похож. Или с глазами что сделалось у бабушки, или с угодником. Ну, прямо не похож.

В церкви помолиться при клиросном пении — батюшки нет. Двенадцать лет служил, пока Андрон маленьким бегал. Еще три года служил, пока Андрон на войну ходил с буржуазами. Пришел с войны, говорит:

— Попа нам не надо!

Плакала бабушка Матрена, уговаривала:

— Надо!

Андрон на своем стоит:

— Не надо.

Сенин с Маркониным уговаривали:

— Надо!

Андрон на своем стоит:

— Не надо.

Всех перетянул. Вывели батюшку из большого батюшкиного дому — слез-то сколько было. Все старухи плакали, все старики головами качали:

— Не к добру!

Так по слезам и вошел батюшка в церковную сторожку ночь переночевать. Запряг утром кобылку серую, матушку с ребятишками посадил. Как цыган!

— Православные христиане! Сами видите мое семейное положение: поступлю на другую должность…

Стоит церковь запертая, колокола не звонят.

На паперти телята отдыхают.

На колокольне голуби воркуют целый день.

Висит замок общественный на дверях церковных, а снять некому. Снимет мысленно бабушка Матрена, украдочкой войдет в тишину нерушимую. Встанет на колени от великого греха, на душу положенного, горько жалуется господу:

— Ты прости нас, господи, людей окаянных. Согрешили мы перед тобой, набеззаконили. Не пошли на муку вечную в огнях гореть, удостой, господи, царства небесного.

Не смотрят угодники.

Лицом почернели, бровями нахмурились.

Нет около них дыму кадильного.

Нет над ними звону колокольного.

Ни одной свечи не горит перед покинутыми.

Третий месяц стоят под замком, словно разбойники.

— Господи, прости непутевого сына Андрона: его руки вешали замок, его слова совращали молодых. А старые люди, как лошади на приколе: восемь саженей в эту сторону, восемь саженей в эту. Во все стороны по восемь саженей, больше ходу нет.

В брюхе Андрона носила бабушка Матрена — горе.

На руках носила — горе.

Теперь сам ходит — опять матери горе.

Растет оно травой некошеной. Лежит оно тропой нехоженой. В какой реке утопить его? Два дня плакала — не тонет. Неделю плакала — не тонет. От каждой слезы растет. На солнышко посмотрит бабушка Матрена — и оттуда лезет горе. Вся жизнь — неизмеренное горе.

— Господи, прости непутевого сына Андрона!

Сидит Андрон в исполкоме — приказ за приказом.

В бывшем дому священника немедленно оборудовать сцену для разного представления. Столяра Тихона Белякова и плотника Кузьму Вахромеева мобилизовать без всякого уклонения. У Прохора Черемушкина взять восемь досок поделочного тесу на общую пользу.

Ругается Черемушкин маленьким языком — большой молчит.

И Тихон с Кузьмой ругаются маленькими языками — большие молчат.

— Вот так правитель!

Секретарь исполкомовский пишет:

«Немедленно всем коллективом села Рогачева запахать озимое красноармейкам».

Вся волость ругается маленьким языком:

— Вот так правитель!

Ничего не поделаешь. Тихон с Кузьмой «сцену тешут», топорами громко постукивают, Стонет старый батюшкин дом. Трещат доски, ломаются перегородочки. Везет Прохор восемь досок на общую пользу, хлещет лошадь под задние ноги. Глаза под шапкой огнем горят, на зубах — песок хрустит.

Ничего не поделаешь.

Пашут мужики озимое красноармейкам, сердито почвокивают:

— Ну и порядки!

Перевернулась земля другим боком, взошло солнышко с другой стороны. Пришла Анютка Панфилова с ролью домой, начала по избе ходить.

— Ах, оставьте меня, Володя! Я не могу в таком положенье.

Поглядел отец на девкины причуды, губами надулся:

— Брось бормотать!

А она словно глупенькая:

— Ты зачем, тятя, ругаешься?

— Глядеть на тебя тошно.

— Это роль такая у меня: барыню я по книжке разыгрываю.

Мать вздохнула:

— Бегай больше с коммунистами — они тебе сделают роль…

Отец от досады лаптем грохнул в половицу:

— Башку оторву, если с брюхом придешь!..

Ничего не поделаешь.

Глядит Ваньча: и Лукерья губами шевелит.

— Ты чего бормочешь?

— Заучиться хочу.

Десять лет стояла жизнь на одном месте.

Двадцать лет стояла на одном месте.

Думали: еще будет стоять пятьдесят, а она повернулась.

Куда пошла — никто сказать не может. И когда повернулась — никто сказать не может. В этот год или в тот.

Печи топятся, собаки лают. Все, как было. Поглядишь одним глазом — есть где-то чего-то, только руками не сразу нащупаешь.

Андрон в исполкоме думает.

— По доброй воле мужички не сломаются. Пиши!

Большая чернильница у секретаря. По старому режиму в год не испишешь чернила, теперь каждый день подливают.

Компания — лучше не выдумать..

Гришка Копчик с деревянной ногой — голь.

Яшка Мазла — голь.

Федька Бадыла — голь.

Наплевать! На то они и коммунистами называются — нет у них ничего. Как вот Мишка Потугин попал к этим людям? В молодой союз записался. А в молодом союзе вечеринки каждый день. Девки там, и парни там. Хорошо бы только девки — жены замужние украдкой заглядывают. Идет Ваньча в десять часов — ночь. Тут спят, там спят. Вообще как полагается в крестьянском сословье. Спят! Только в батюшкином дому на выструганных досках, взятых у Тихона на общую пользу, прыгают девки с парнями из молодого союза. Глядит Ваньча — и Лукерья там, покатывается со смеху.

Здорово рассердился Ваньча:

— Ты, Лукерья, не наводи меня на грех. Смирный я человек, сама знаешь. Выведешь из терпенья — плохо будет.

А она в темноте улыбается:

— Ладно тебе, Иван, ругаться. Я корову искала, гляжу — огонь.

— Смотри, корову. Принесешь ты мне теленка краснолобого. Наперед говорю.

Она бочком к нему прижимается!

— Иван, я сыграю разок.

Правильно сказано про бабу: кошка. Одной лапой царапает, другой зализывает. В которое ухо правду говорит? Надо будет поучить маленько за это.

Разыгралась молодая кровь у Прохоровой — не удержишь. Слова нерусские выучила от Андрона: культура, равноправие. Добро бы девки — жены замужние слушают. Добро бы молодые — старые через забор лезут. У Ерофея ли не баба? Золото! Елозит, бывало, Ерофей животом на печке, она ему ласково:

— Вставай, мужик, обедать пора.

Соберет на стол, опять ему ласково:

— Вставай, мужик, щи остынут.

Как за пазухой жил Ерофей. Думал, до смерти останется в таком положенье. Идет раз вечером, из трубы дымок вылезает. Хвалится себе Ерофей:

— С моей бабой можно жить. Дай бог каждому такую женщину.

Подходит к воротам, Анна из окошка торчит наполовину. Ну, что же? Торчит и торчит. Значит, дело есть, без дела не высунется. Вошел в избу — верно: печка топится и чугунок на лавке стоит.

— Анна, брось говорить!

— Погоди, мужик, некогда мне.

— Дрова прогорели. Слышишь, что ли?

Анна голову повернула чуть-чуть:

— Ох, мужик, воды у меня нет. Беги скорее!

Что-нибудь случилось.

Сроду баба не говорила таким языком.

Принес воды Ерофей, Анна руками всплеснула:

— Ох, мужик, изба у меня не метена. Подмахни на минуточку!

— А ты чего делала до этих пор?

— Да вот с Пашуркой Захаровой заговорилась. Собранье устраивают бабы насчет женского отдела и меня зовут прийти. Мети, Ерофей, мети!

Главная причина не в этом.

Можно и пол подмести, если жена захворает. Но хорошо ли мужику с веником пачкаться, когда баба в женский отдел торопится?

Сел на лавку Ерофей — под сиденьем горячо. Сел на другое место — еще горячее. Дымные стали глаза. Анна — в тумане, вся изба в тумане.

— Смеяться хочешь надо мной?

— Какой тут смех?

— Брось, пока не рассердился!

Тут и Анна стала не Анной.

— Ну, миленький мой Ерофей, я тоже не двужильная… Ночью тебя ублажай, днем за тобой ухаживай. Каких грехов наделала, чтобы отдыху не знать?

Слушает Ерофей, левая нога ходуном ходит.

Словно лихорадка бьет левую ногу.

— Вот он — женский отдел! Слетела одна гайка, теперь не удержишь.

Перевернулась земля другим боком.

Взошло солнышко с другой стороны.

Сенин-старик при смерти — причаститься негде.

Родила Евлаха Кондратьева — крестить некому.

Хороши порядки!

Тринадцать человек родила при старом режиме — такой заботы не было.

Злой ходит Никанор, Евлахин муж. Ленина ругает, Андрона ругает, всю коммуну ругает.

— Выдумали штучку!

Глядит в чулан — чугун большой. Целого поросенка посадишь.

— Неужто в чужое село скакать за попом? Сколько сдерет? Туда лошадь гнать, оттуда лошадь гнать. Сам окрещу.

Затопил печку, воды несет.

— Ладно, назову Ванькой — Иван Никанорыч будет. Все равно вырастет, если не умрет.

Евлаха на кровати дивуется:

— Ты чего, мужик, делаешь?

— Мальчишку хочу крестить.

— Будет болтать чего не надо. Лучше некрещеного оставить пока…

Никанор шибко ругается:

— Ты у меня брось больше родить. Или до сотни годов буду я мучаться? Шутка ли дело, лошадь гнать в чужое село?

— Чай, не одна я рожу. Сам лезешь каждую ночь.

— Молчи!

— Ваше дело сладкое, только о себе думаете…

Насупился Никанор:

— Не расстраивай меня, Евлаха, в таком положенье. Знаешь, вспыльчивый я человек. Лучше молчи, когда я сержусь.

А Евлаха ему:

— Благодарим покорно. Тридцать лет молчала…

Тишина.

Очень вспыльчивый характер у Никанора.

Стоит боком к Евлахе Никанор, думает:

«Черт ее знает! Ударишь не в то место — повредишь нечаянно, опять склока. В больницу двадцать верст, из больницы двадцать верст. А мы вот говорим: свобода! Разве можно в женском положенье свободу давать?»

Ничего не знает таракан. Шевелит усами, сверху вниз спускается.

Сердцу Никанорову легче.

Шлепнул таракана ладонью — смерть. Плюнул на ладонь, о штанину вытер.

— Вот она какая жизнь у нас — все умрем! Придется, видно, ехать.

Чурбашком лежит Сенин-старик на кровати. Закроет глаза — тьма. Откроет глаза — опять тьма. Звону-то колокольного третий месяц не слыхать. Грехи-то, положенные на душу, некому снять. Со слезами просил съездить за батюшкой в другое село — не едут. Дожили до порядочков, старика хворого не надо.

Не взыщи, господи, на слабости человеческой. Не виноват перед тобой Сенин, хворый старик. Сам видишь — перевернулась земля другим боком. Родилась коммуна в городе дальном, в большом городе, невиданном. Малыми городами шла, селами, деревнями шла, степями, лесами, оврагами. Пришла в Рогачево село. Подняла всех за волосы, перепутала. Отец кричит, сын кричит. Муж кричит, жена кричит. Не слыхать только голоса стариковского.

Лежит Сенин чурбашком на кровати, грехи выкладывает по совести. Вот, господи, вольные и невольные, яже словом, яже делом, ведением и неведением. Все перед тобой. Двух лошадей испорченных продал — покупающим не сказал. Корову больную зарезал — покупающим не сказал. Бес смутил. Бумажку фальшивую сунул в кружку церковную — другой бес смутил. С чужой старухой два раза согрешил. Недавно вот, в эту самую коммунию, господи. Говорить начали кругом:

— Не грех!

Своя старуха давно умерла, а кровь маленько разыгралась.

В одно ухо бес вошел, в другое ухо бес вошел.

— Не грех!

Не посылай, господи, в муку вечную. Не сам грешил, бесы-дьяволы всю жизнь соблазняли.

Ползет слеза из правого глаза у Сенина, левый — закрывается. Хочет открыть, а он не открывается. Руку хочет поднять, а она не поднимается. Вьется голубь белый над кроватью, наверное, ангел божий, с небеси на землю посланный. Стоит в, углу демон злой с рогами телячьими, глаза горят, как угли. Копытами стучит, хвостом собачьим голубя отгоняет.

Машет голубь белый крыльями — легче дышать.

Пышет демон огнем адским — нечем дышать.

Говорит голубь белый нежным голосом:

— Моя душа!

Говорит демон страшным голосом:

— Моя душа!

Подошла старуха старая с клюкой-палочкой, ударила Сенина по руке — онемела. Ударила по ногам — онемели. Надавила клюкой-палочкой в левый бок — прощай, мать-сыра-земля! Зазвонили колокола на всех церквах. Встали горы высокие, выросли леса дремучие. Как дверью в избе хлопают — не слыхать. Как мужья с женами ругаются — не слыхать. Ничего не слыхать, ничего не видать. Только демон адский глазами горит.

— Моя душа!

Взял голубь белый душу старую, много нагрешившую, — стала она белой снежинкою от белого голубя. Улыбнулись губы у Сенина-старика радостью несказанной, да так и осталась улыбка на мертвых губах:

«Простил господь».

Поют девки с бабами, горя не чувствуют.

Или глаза другие у них — видят только веселое, или совсем нет такого горя, чтобы не петь.

Выгрузил Максим Иваныч сорок пудов по приказу исполкомскому, думал: ахнет Рогачево село вместе с хозяином.

Нет!

Выгрузил Трифон Самойлович пятьдесят пудов по приказу исполкомскому, думал: ахнет Рогачево село вместе с хозяином.

Нет!

Увезли Лукьян Лукьяновича в дом принудительный, думал: солнце светить перестанет, а солнце светит по-прежнему. Дождь идет, звезды по ночам горят, месяц сторожем ходит: над полями, лесами, над селами дальними, над деревнями ближними.

Девки домой не заходят, и бабы домой не заходят. Чужая баба к чужому мужику прижимается, чужой мужик чужую бабу держит под полой до вторых петухов.

Легли в переулочках тропы в два следа.

Пообтерлись плетни на задворьях в две спины. Приумялась трава под плетнями в одну спину.

Девкин след.

Молодого парня след.

Хороши яблоки в своем саду, в чужом еще лучше.

Ничего не поделаешь.

Москва — город, Казань — город, Самара — город.

Рогачево — село, Худоярово — село.

В Москве, слыхать, недовольны, в Казани, слыхать, недовольны. В Рогачеве — котел кипит.

Берегись, Андронова коммуна!

Сотнями зубов будут рвать.

Сотнями рук будут бить.

Мало.

Сотнями ног будут топтать.

И этого мало.

На огне живыми сожгут.

К лошадиному хвосту привяжут.

По полям, по горам, по оврагам будут волочить, изуродованных.

Берегись, Андронова коммуна!

Помянутся тебе и Черемушкины восемь досок, взятых на общую пользу. Помянутся и девяносто пудов, выгруженных по приказу исполкомскому. Ударит колокольня в большой колокол, ударит и в маленькие колокола. Разлетятся от ударов голуби перепуганные, рассыпятся во все стороны воробьи ошарашенные. Упадет замок, Андроном повешенный, растворятся двери церковные, Андроном запертые. Возрадуются угодники, ликом почерневшие. Наденет батюшка ризу пасхальную, наденет дьячок новый стихарь. Поднимет батюшка кадило зажженное, возгласит голосом, давно не слыханным:

— И во веки веков!

Покроет Рогачево село вместе с дьячком.

— Аминь!

И будет, как прежде.

Сцену в батюшкином дому разломают, доски попорченные Черемушкину отдадут, станут минувшее вспоминать.

— В каком году?

— Было и не было!

Кипит котел в Рогачеве селе.

Косы с топорами точатся, мужики рубить коммуну Андронову собираются.

— Смерть!

А девки с бабами флаг красный для коммуны шьют.

Ничего не поймешь!

Привезли исполкомские атлас-материи из городу. Аннушка Прохорова — главная закройщица. Старуху мать в угол зажала — и тут хорошо. На столе машинку швейную поставила, атлас-материю расстелила скатертью. Девок накликала, бабам на ухо шепнула. Словно замуж готовят коммуну некрещеную. Машинка стучит, ножницы щелкают. Девки шелком голубым вышивают по красному:

Пролетарии всех стран.

Одна — в избу, одна — из избы.

Какой праздник пришел?

Тут и Яшка Мазла, и Федька Бадыла, и Гришка Копчик с деревянной ногой, лучший Андронов советник. Левой рукой усы поправляет, в правой батожок — три четверти. Живой человек. Тоже хочет понравиться бабам молодым. Для этого и расческу костяную носит в боковом кармане, поэтому и волосы на голове всегда в порядке. Ничего. Настоящий человек в голове заключается.

Вышивают девки голубым шелком по красному, играют песни в пять голосов.

Не ругай меня, мамаша.

Теперь воля во всем наша.

Хочу лягу, хочу встану.

Ночевать пойду к Ивану.

Если Ваня зазнается.

Мне другой милой найдется.

Сидит Андрон в исполкоме — приказ за приказом.

Все нутро исполкомское бумажками залепил, курить нельзя, плевать нельзя, матерным словом выражаться нельзя.

Земельный декрет.

Продовольственный декрет.

По бабьим делам декрет.

Гужналог.

Продналог.

Губпродком.

Райпрод.

И все неукоснительно, без всякого промедления.

Ленина подпись.

Калинина подпись.

Андронова подпись с большой закорючкой.

Ладно бы Ленина с Андроновой.

Аннушкина подпись!

Тоже там очутилась, председательницей женского отдела.

Над Адроновым новым столом — флаг.

Над Аннушкиным столом — флаг.

Оба красные, с золотыми кистями.

На Андроновой — «Пролетарии всех стран».

На Аннушкином — «Товарищи женщины».

Сорок лет висел в переднем углу Николай-угодник при старом режиме, Андрон распорядился:

— Снимите, предрассудок темной массы!

Ничего не поделаешь.

Привез старика из города с белой бородой, — сказал:

— Это Карла Марксов, дадим ему первое место. А Тихону Белякову, столяру рогачевскому, приказ: немедленно оборудовать раму малиновой краски.

Поставил Карла на место Николая в передний угол. Аннушка Прохорова по женскому отделу распорядилась: девки с бабами незамужними венки сплели из сосновых веток, красную ленту повесили.

Долго думал Потугин Маркел Семеныч. Пришел поглядеть в исполком — верно: стоит в углу старик седой, волосы, как у попа. И венки из сосновых веток и лента красная, две хоругви с золотистыми кистями. Только лампадки не хватает.

Поглядел Потугин грустно эдак, плюнул и ушел.

Встретил Михаилу на улице, головой покачал:

— В часовне был у твоего сына. Больно хорошо, лучше некуда. Новых святых произвел.

А Михаила, как маленький:

— Нет моей воли. Видишь, под ногтем сижу…

Хотела бабушка Матрена слово сказать вразумительное. Андрон улыбается:

— Ты, мама, не расстраивайся. Старому человеку трудно понять. Люблю я тебя, а делать по-своему буду.

— Делаешь, сынок, не в угоду; народ недоволен.

— Темный он, поэтому и недоволен.

Михаила обиделся:

— Ты какой? Светлый?

Андрон и говорить не стал.

— Ты, тятя, неграмотный.

Долго Михаила сидел, головы не поднимая, стискивал крепкие зубы мужицкие. А когда накипело нутро, поднялся. Оглядел старую мужицкую избу загоревшимися глазами — встал на минуточку вкопанный: и здесь Карла Марксов около матушки богородицы с левой стороны. Везде насажал, сукин сын. Скоро всю избу залепит.

Нет, не Карла виноват.

Нутро накипело.

— А-а, черти! Волю взяли.

Схватила за подол Михаилу бабушка Матрена, слезно уговаривает:

— Христа ради, отец, не греши!

— Уйди!

— Христа ради не греши!

Замахнулся Михаила с левой — бабушка кубарем по избе. Стукнулась виском о скамейку и лежит, как курица, руки растопырила. По лицу дорожкой узенькой кровь просочилась, окрасила морщинку около добрых губ. Глядит Михаила на бабушку — не встает. Хоть бы выругала его, постыдила: «Эх, мол, ты, бесстыдник — бессовестный!» А она даже не стонет.

Испугался Михаила.

Задрожали руки-ноги, не знает, что делать.

На полу — бабушка Матрена с красной дорожкой около добрых губ. Сел рядом Михаила, за руку тормошит, ласково уговаривает:

— Старух! Матреш! Что ты?

Думал, до смерти уложил, а господь пожалел напуганного человека: отдышалась бабушка Матрена. Услыхала голос Михайлин, голову подняла.

— Эх ты, бесстыдник — бессовестный!

Тут Михаиле легче стало.

На улице слухи растут.

В казаках генерал поднимается.

В Сибири генерал поднимается.

Ведут генералы войско несметное, несут народу крестьянскому освобождение. У кого хлеб брала коммуна — назад. Лошадей брала — назад. Все — назад! Генерал, который в казаках поднимается, прямо сказал:

— Вы, старички, не сумлевайтесь. Поможете мне — живо разделаюсь. Губпродкому — смерть, райпродкому — смерть. Картинки большевистские — в печку.

И тот генерал, который в Сибири поднимается, прямо сказал:

— На хлеб цена, на овес цена.

Пятый день лежал Потугин на печке — ломота в спине появилась. Услыхал про генералов — легче стало. Вышел на улицу и бороду расчесал, словно к празднику.

— Богов коммунских выкидать надо!

Прохор Черемушкин восемь досок на душе таскает, будто восемь грехов. Не дают покоя ему, сон разбивают, от еды отталкивают. Кольнет перо хозяйское, вскочит ночью, а генералы — вот они: как на картинках стоят, и писарь генеральский с бумагами,

— Ты Черемушкин?

— Я.

— У тебя взяла коммуна восемь досок поделочного тесу?

— У меня.

— Распишись!

Сам не рад Прохор, от хозяйства отбился. Бегает из улицы в улицу, шепчет:

— Двенадцать тысяч казаков.

— Земля на откуп.

— Беспартийных не трогают…

Каменный сидит в исполкоме Андрон, неподвижный.

Брови нахмурил.

Шею напружинил.

Не мужиков видит с растрепанными бороденками — жизнь мужицкую, темную.

Гришка Копчик доклад делает:

— Генералов ждут мужики. До твоей головы добираются.

Молчит Андрон.

Только ноздри раздуваются, словно в гору высокую лезет.

Сломал перо у красной председательской ручки и ручку надвое переломил — обломышки под ноги.

— Дураки!

Низко пригнулись избенки под тяжелыми соломенными крышами. Грязь, навоз, бедность. И жизнь вся — грязь, навоз, бедность. Отец мешает, мать мешает. Каждая избенка затаила темную мужицкую злобу.

Не жалеть нельзя и жалеть нельзя.

Идти надо: против отца с матерью, против друзей и товарищей. Против всей жизни идти. Горят мысли в Андроновой голове, болью тяжелой распирает виски. Не жалеть нельзя и жалеть нельзя.

— Дураки!

Поглядел на Гришку Копчика, глазами вспыхнул:

— Бить стану, если поперек моей дороги пойдут! Я знаю, что делаю. Война так война!

Ну, вот и война.

Лежит Потугин на печке, расслабился.

С одной стороны — генерал, с другой стороны- генерал.

Встали два генерала с двух сторон, говорят:

— Слушай, Маркел Семеныч; на хлеб цена, на овес цена. Хочешь?

Смотрит Сенин хорьком из норы, на пороге — смерть мужицкая с косой за плечами.

— Кайся, старик, от Андрона приказ тебе вышел…

Потемнело в глазах, зарябило.

На улице рев, шум, крик.

Закрутились мужики рогачевские, на дыбы встала воля черноземная.

Вбежала сноха со двора, прямо на печку:

— Тятенька, хлеб коммунисты берут по амбарам!

Эх вы, силы мужицкие дуба столетнего!

Эх ты, хлебушка, кровью политый!

Слетел Потугин соколом с печки — долой и семьдесят четыре года. Распрямилась спина стариковская, заиграли ноздри молодецкие. Выбежал с растрепанной головой, увидал топоришко зазубренный.

Стиснул топорище — война!

С одной стороны — генерал, с другой стороны — генерал.

На хлеб цена, на овес цена.

Увидал Андронову шапку с красной звездой — загорелась земля под ногами красным огнем. Заплясали в глазах избы мужицкие, заревели в ушах трубы медные. Наскочил на Андрона, замахнулся топоришком зазубренным:

— Бей!

Увидал Андрон глупую смерть от зазубренного топоришки, рассердился. Отскочил на два шага, выхватил револьвер из кожаного мешочка.

— Стрелять буду!

Блеснули сбоку железные вилы, заревела толпа, оскалились зубы мужицкие:

— Бей!

Выстрелил в воздух Андрон — не хотелось крошить тело мужицкое, а пуля-то — вот она. Сидит на дороге Потугин, пальцами землю царапает. Иголкой вошла в левый бок, укусила мухой в жаркий полдень Андронова штучка.

Несутся мужики из конца в конец, словно лошади степные, невзнузданные. Дымят глаза, налитые злобой, дрожит земля под ногами нековаными.

В казаках генерал поднимается, в Сибири генерал поднимается. На хлеб цена, на овес цена.

— Бей!

Эх вы, силы мужицкие дуба столетнего!

Эх ты, хлебушка, кровью политый!

Размахнулся Тарас Тимофеич лопаткой железной — мимо.

Увернулась Андронова голова с красной звездой.

Грохнулся на спину Тарас Тимофеич, руки раскинул крестом по дороге. И его мухой укусила маленькая пуля, попавшая в лоб.

Война так война!

Гонят Гришку Копчика с деревянной ногой по большой рогачевской улице, словно волка пятьдесят собак. Видит Гришка смерть свою от мужицких рук — забежал во двор к Андронову отцу. А Михаила и дверь на крючок. Скоблит Гришка запертую дверь в испуге смертельном — нет спасенья. Бросился на крышу — нога деревянная сорвалась.

Смерть!..

Навалилось на Гришку десять мужиков самых здоровых.

Рвут Гришкино тело в двадцать рук.

Топчут Гришкино тело в двадцать ног.

Затоптали вместе с Гришкой и Трифона Самойлыча, попавшего вниз.

Война так война!

Забежал Прохор Черемушкин с вилами железными в исполком:

— Бей!

Поддел Карла Марксова в переднем углу и понес, будто сноп ржаной. Грохнул на улице оземь — пляши! Пляшет Рогачево село, свищет, гудит, кувыркается. Разорвали пополам и Аннушкин флаг, разорвали пополам и Андронов флаг. И еще пополам и еще пополам — ленточки сделали. Сорвали со стены земельный декрет, продовольственный декрет, бабий декрет.

— Топчи!

На хлеб цена, на овес цена.

— Вали в райпродком!

Поймали на улице Яшку Мазлу.

— Кайся!

Увидали Аннушкину избенку:

— Жги!

Увидали Михайлину избенку:

— Поджигай!

Загорелись две избенки в двух концах, высунули языки из черных соломенных крыш.

Поднялись на них волосы багровые, полились слезы огненные. Мечется Михайло с ведерком пустым, бегает бабушка Матрена с сундучком Андроновым вокруг. Некому добро тащить, некому насос наставлять. Выбежал со двора меринишка с красной лентой в хвосте, фыркнул, махнул вдоль по улице. Бежит из ворот курица черная, шею вытянула, крыльями хлопает.

Смерть!..

Вспыхнули крыши соломенные там и там, ударили топоры по наличникам, зазвенели стекла в окнах звоном пронзительным. Вылезли на улицу колоды дубовые, сундуки с крышками оторванными. Полетели из окошек разбитых иконы, кадушечки, ведра, тулупы, скамейки, кровати, чугуны, хомуты, ухватья.

Скачут бочки пожарные. Гремит насос с кишкой неработающей. Воют бабы. Воют собаки. Ржут лошади. Крик. Стон. Шум. Рев. Война так война.

Улегся ветерок, успокоился. Пошумели воды поднятые, легли в берега. Вышел месяц темной ночью, одиноко глядит из черного облака на поля пустынные, на деревни дальние, на деревни ближние. Торчат трубы обгорелые, слышатся жалобы тихие.

Не Мамай прошел — рать мужицкая, с вилами острыми, с топорами зазубренными.

Скорбь.

Стоит Андрон на пепелище отцовском, крепко сжимает голову, платком перевязанную. Лежит дорога дальняя, непосильная. Давит горе мужицкое, заливают сердце слезы и жалобы. Вперед зовет дорога трудная: через жалобы тихие, через трубы обгорелые, через черное горе мужицкое.

Низко падает голова, платком перевязанная, болью тяжелой виски распирает.

Не жалеть нельзя и жалеть нельзя…

1922