Баргамот и Гараська (Андреев, текст с ударениями)

Материал из Викитеки — свободной библиотеки

Бы́ло бы несправедли́во сказа́ть, что приро́да оби́дела Ива́на Акинди́ныча Бергамо́това, в свое́й официа́льной ча́сти именова́вшегося «городово́й бля́ха № 20», а в неофициа́льной по́просту «Баргамо́т». Обита́тели одно́й из окраи́н губе́рнского го́рода Орла́, в свою́ о́чередь, по отноше́нию к ме́сту жи́тельства называ́вшиеся пушкаря́ми (от назва́ния Пушка́рной у́лицы), а с духо́вной стороны́ характеризова́вшиеся про́звищем «пушкари́ — проло́мленные го́ловы», дава́я Ива́ну Акинди́новичу э́то и́мя, без сомне́ния, не име́ли в виду́ сво́йств, прису́щих сто́ль не́жному и делика́тному пло́ду, как бергамо́т. По свое́й вне́шности «Баргамо́т» скоре́е напомина́л мастодо́нта и́ли вообще́ одного́ из те́х ми́лых, но поги́бших созда́ний, кото́рые за недоста́тком помеще́ния давно́ уже́ поки́нули зе́млю, запо́лненную мозгляка́ми-люди́шками. Высо́кий, то́лстый, си́льный, громогла́сный Баргамо́т составля́л на полице́йском горизо́нте ви́дную фигу́ру и давно́, коне́чно, дости́г бы изве́стных степене́й, е́сли бы душа́ его́, сда́вленная то́лстыми сте́нами, не была́ погружена́ в богаты́рский со́н. Вне́шние впечатле́ния, проходя́ в ду́шу Баргамо́та че́рез его́ ма́ленькие, заплы́вшие гла́зки, по доро́ге теря́ли всю́ свою́ остроту́ и си́лу и доходи́ли до ме́ста назначе́ния ли́шь в ви́де сла́бых о́тзвуков и о́тблесков. Челове́к с возвы́шенными тре́бованиями назва́л бы его́ куско́м мя́са, около́точные надзира́тели велича́ли его́ дуби́ной, хотя́ и исполни́тельной, для пушкаре́й же — наибо́лее заинтересо́ванных в э́том вопро́се ли́ц — о́н бы́л степе́нным, серьёзным и соли́дным челове́ком, досто́йным вся́кого почёта и уваже́ния. То́, что зна́л Баргамо́т, о́н зна́л твёрдо. Пу́сть э́то была́ одна́ инстру́кция для городовы́х, когда́-то с напряже́нием всего́ грома́дного те́ла усво́енная и́м, но зато́ э́та инстру́кция та́к глубоко́ засе́ла в его́ неповоро́тливом мозгу́, что вы́травить её отту́да нельзя́ бы́ло да́же кре́пкой во́дкой. Не ме́нее про́чную пози́цию занима́ли в его́ душе́ немно́гие и́стины, добы́тые путём жите́йского о́пыта и безусло́вно госпо́дствовавшие над ме́стностью. Чего́ не зна́л Баргамо́т, о то́м о́н молча́л с тако́й несокруши́мой соли́дностью, что лю́дям зна́ющим станови́лось как бу́дто немно́го со́вестно за своё зна́ние.

А са́мое гла́вное, — Баргамо́т облада́л непоме́рной си́лищей, си́ла же на Пушка́рной у́лице была́ всё. Населённая сапо́жниками, пенькотрепа́льщиками, кустаря́ми-портны́ми и ины́х свобо́дных профе́ссий представи́телями, облада́я двумя́ кабака́ми, воскресе́ньями и понеде́льниками, все́ свои́ часы́ досу́га Пушка́рная посвяща́ла гомери́ческой дра́ке, в кото́рой принима́ли непосре́дственное уча́стие жёны, растрёпанные, простоволо́сые, раста́скивавшие муже́й, и ма́ленькие ребяти́шки, с восто́ргом взира́вшие на отва́гу тя́тек. Вся́ э́та бу́йная волна́ пья́ных пушкаре́й, как о ка́менный опло́т, разбива́лась о непоколеби́мого Баргамо́та, забира́вшего методи́чески в свои́ мо́щные дла́ни па́ру наибо́лее отча́янных крикуно́в и самоли́чно доставля́вшего их «за́ клин».

Крикуны́ поко́рно вруча́ли свою́ судьбу́ в ру́ки Баргамо́та, протесту́я ли́шь для поря́дка.

Тако́в был Баргамо́т в о́бласти междунаро́дных отноше́ний. В сфе́ре вну́тренней поли́тики о́н держа́лся с не ме́ньшим досто́инством. Ма́ленькая, покоси́вшаяся хиба́рка, в кото́рой обита́л Баргамо́т с жено́й и двумя́ дети́шками и кото́рая с трудо́м вмеща́ла его́ гру́зное те́ло, тряся́сь от дря́хлости и стра́ха за своё существова́ние, когда́ Баргамо́т воро́чался, — могла́ быть споко́йна е́сли не за свои́ деревя́нные усто́и, то за усто́и семе́йного сою́за. Хозя́йственный, рачи́тельный, люби́вший в свобо́дные дни́ копа́ться в огоро́де, Баргамо́т был стро́г.

Путём того́ же физи́ческого возде́йствия о́н учи́л жену́ и дете́й, не сто́лько сообразу́ясь с и́х действи́тельными потре́бностями в нау́ке, ско́лько с те́ми нея́сными на э́тот счёт указа́ниями, кото́рые существова́ли где́-то в закоу́лке его́ большо́й головы́. Э́то не меша́ло жене́ его́ Ма́рье, ещё моложа́вой и краси́вой же́нщине, с одно́й стороны́, уважа́ть му́жа как челове́ка степе́нного и непью́щего, а с друго́й — верте́ть им, при все́й его́ гру́зности, с тако́й лёгкостью и си́лой, на кото́рую то́лько и спосо́бны сла́бые же́нщины.

Часу́ в деся́том тёплого весе́ннего ве́чера Баргамо́т стоя́л на своём обы́чном посту́, на углу́ Пушка́рной и 3‑й Поса́дской у́лиц. Настрое́ние Баргамо́та бы́ло скве́рное. За́втра све́тлое Христо́во воскресе́ние, сейча́с лю́ди пойду́т в це́рковь, а ему́ стоя́ть на дежу́рстве до трёх часо́в но́чи, то́лько к разгови́нам домо́й попадёшь. Потре́бности моли́ться Баргамо́т не ощуща́л, но пра́здничное, све́тлое настрое́ние, разли́тое по необыча́йно ти́хой и споко́йной у́лице, косну́лось и его́. Ему́ не нра́вилось ме́сто, на кото́ром о́н ежедне́вно споко́йно стоя́л в тече́ние деся́тка годо́в: хоте́лось то́же де́лать что́-нибудь тако́е пра́здничное, что де́лают други́е. В ви́де сму́тных ощуще́ний поднима́лись в нём недово́льство и нетерпе́ние. Кро́ме того́, о́н был го́лоден. Жена́ ны́нче совсе́м не дала́ ему́ обе́дать. Та́к, то́лько тю́ри пришло́сь похлеба́ть. Большо́й живо́т настоя́тельно тре́бовал пи́щи, а разговля́ться-то когда́ ещё!

— Тьфу́! — плю́нул Баргамо́т, сде́лав цига́рку, и на́чал не́хотя соса́ть её. До́ма у него́ бы́ли хоро́шие папиро́сы, презенто́ванные ме́стным ла́вочником, но и они́ откла́дывались до «разговле́нья».

Вско́ре потяну́лись в це́рковь и пушкари́, чи́стые, благообра́зные, в пиджака́х и жиле́тах пове́рх кра́сных и си́них шерстяны́х руба́х, в дли́нных, с бесконе́чным коли́чеством сбо́рок, сапога́х на высо́ких и о́стрых каблучка́х. За́втра все́му э́тому великоле́пию предстоя́ло ча́стью попа́сть на сто́йку кабако́в, а ча́стью быть разо́рванным в дру́жеской схва́тке за гармо́нию, но сего́дня пушкари́ сия́ли. Ка́ждый бе́режно нёс узело́к с па́схой и кулича́ми. На Баргамо́та никто́ не обраща́л внима́ния, да и о́н с неосо́бенной любо́вью посма́тривал на свои́х «кре́стников», сму́тно предчу́вствуя, ско́лько путеше́ствий придётся ему́ за́втра соверши́ть в уча́сток.

В су́щности, ему́ бы́ло зави́дно, что они́ свобо́дны и иду́т туда́, где бу́дет светло́, шу́мно и ра́достно, а о́н торчи́т тут как неприка́янный.

«Сто́й тут из-за ва́с, пья́ниц!» — резюми́ровал о́н свои́ размышле́ния и ещё ра́з плю́нул — соса́ло под ло́жечкой.

У́лица опусте́ла. Отзвони́ли к обе́дне. Пото́м ра́достный, перели́вчатый трезво́н, тако́й весёлый по́сле зауны́вных великопо́стных колоколо́в, разнёс по́ миру бла́гостную ве́сть о воскресе́нии Христа́. Баргамо́т сня́л ша́пку и перекрести́лся. Ско́ро и домо́й. Баргамо́т повеселе́л, представля́я себе́ сто́л, накры́тый чи́стой ска́тертью, куличи́, я́йца. О́н, не торопя́сь, со все́ми похристо́суется. Разбу́дят и принесу́т Ваню́шку, кото́рый пе́рвым де́лом потре́бует кра́шеного яи́чка, о кото́ром це́лую неде́лю вёл обстоя́тельные бесе́ды с бо́лее о́пытной сестрёнкой. Во́т-то рази́нет о́н ро́т, когда́ оте́ц преподнесёт ему́ не линю́чее, окра́шенное фукси́ном яйцо́, а настоя́щее мра́морное, что самому́ ему́ презентова́л всё то́т же обяза́тельный ла́вочник!

«Поте́шный ма́льчик!» — ухмыльну́лся Баргамо́т, чу́вствуя, как что́-то вро́де роди́тельской не́жности поднима́ется со дна́ его́ души́.

Но благоду́шие Баргамо́та бы́ло нару́шено са́мым по́длым о́бразом. За угло́м послы́шались неро́вные шаги́ и си́плое бормота́нье. «Кого́ э́то несёт нелёгкая?» — поду́мал Баргамо́т, загляну́л за́ угол и всей душо́й оскорби́лся. Гара́ська! Са́м с свое́й со́бственной пья́ной осо́бой, — его́ то́лько недостава́ло! Где́ о́н поспе́л до́ свету наклю́каться, составля́ло его́ та́йну, но что о́н наклю́кался, бы́ло вне́ вся́кого сомне́ния. Его́ поведе́ние, зага́дочное для вся́кого посторо́ннего челове́ка, для Баргамо́та, изучи́вшего ду́шу пушкаря́ вообще́ и по́длую Гара́ськину нату́ру в ча́стности, бы́ло вполне́ я́сно. Влеко́мый непреодоли́мой си́лой, Гара́ська со среди́ны у́лицы, по кото́рой о́н име́л обыкнове́ние ше́ствовать, был прити́снут к забо́ру. Упёршись обе́ими рука́ми и сосредото́ченно-вопроси́тельно вгля́дываясь в сте́ну, Гара́ська пока́чивался, соби́рая си́лы для но́вой борьбы́ с неожи́данными препя́тствиями. По́сле непродолжи́тельного напряжённого размышле́ния Гара́ська энерги́чно отпихну́лся от стены́, допя́тился за́дом до среди́ны у́лицы и, сде́лав реши́тельный поворо́т, кру́пными шага́ми устреми́лся в простра́нство, оказа́вшееся во́все не таки́м бесконе́чным, как о нём говоря́т, и в действи́тельности ограни́ченное ма́ссой фонаре́й. С пе́рвым же из ни́х Гара́ська вступи́л в са́мые те́сные отноше́ния, заключи́в его́ в дру́жеские и кре́пкие объя́тия.

— Фона́рь. Тпру́! — кра́тко констати́ровал Гара́ська соверши́вшийся фа́кт. Вопреки́ обыкнове́нию, Гара́ська был настро́ен чрезвыча́йно доброду́шно. Вме́сто того́ что́бы обсы́пать сто́лб заслу́женными руга́тельствами, Гара́ська обрати́лся к нему́ с кро́ткими упрёками, носи́вшими не́сколько фамилья́рный отте́нок.

— Сто́й, дура́шка, куда́ ты?! — бормота́л о́н, отка́чиваясь от столба́ и сно́ва все́й гру́дью припада́я к нему́ и чу́ть не сплю́щивая но́са об его́ холо́дную и сырова́тую пове́рхность. — Во́т, во́т!.. — Гара́ська, уже́ наполови́ну скользну́вший вдо́ль столба́, успе́л удержа́ться и погрузи́лся в заду́мчивость.

Баргамо́т с высоты́ своего́ ро́ста, презри́тельно скоси́в гу́бы, смотре́л на Гара́ську. Никто́ ему́ та́к не досажда́л на Пушка́рной, как э́тот пьянчу́жка. Та́к посмо́тришь, — в чём душа́ де́ржится, а скандали́ст пе́рвый на все́й окра́ине. Не челове́к, а я́зва. Пушка́рь напьётся, побуя́нит, переночу́ет в уча́стке — и всё это выхо́дит у него́ по-благоро́дному, а Гара́ська всё исподтишка́, с язви́тельностью. И би́ли-то его́ до полусме́рти, и в ча́сти впро́голодь держа́ли, а всё не могли́ отучи́ть от ру́гани, са́мой оби́дной и злоязы́чной. Ста́нет под о́кнами кого́-нибу́дь из наибо́лее почётных ли́ц на Пушка́рной и начнёт кости́ть, без вся́кой причи́ны, здоро́во живёшь. Прика́зчики ло́вят Гара́ську и бью́т, — толпа́ хохо́чет, рекоменду́я подда́ть жа́ру. Самого́ Баргамо́та Гара́ська руга́л так фантасти́чески реа́льно, что то́т, не понима́я да́же все́й со́ли Гара́ськиных остро́т, чу́вствовал, что о́н оби́жен бо́лее, чем е́сли бы его́ вы́пороли. Че́м промышля́л Гара́ська, остава́лось для пушкаре́й одно́й из та́йн, кото́рыми бы́ло облечено́ всё его́ существова́ние. Тре́звым его́ не ви́дел никто́, да́же та́ ня́нька, кото́рая в де́тстве ушиба́ет ребя́т, по́сле чего́ от ни́х слы́шится спи́ртный за́пах, — от Гара́ськи и до уши́ба несло́ сиву́хой. Жи́л, то́ есть ночева́л, Гара́ська по огоро́дам, по бе́регу, под кусто́чками. Зимо́й куда́-то исчеза́л, с пе́рвым дыха́нием весны́ появля́лся. Что́ его́ привлека́ло на Пушка́рную, где его́ не би́л то́лько лени́вый, — бы́ло опя́ть-таки та́йной бездо́нной Гара́ськиной души́, но вы́жить его́ ниче́м не могли́. Предполага́ли, и не без основа́ния, что Гара́ська поворо́вывает, но пойма́ть его́ не могли́ и би́ли лишь на основа́нии ко́свенных ули́к.

На э́тот ра́з Гара́ське пришло́сь, ви́димо, преодоле́ть нелёгкий пу́ть. Отре́пья, де́лавшие ви́д, что они́ серьёзно прикрыва́ют его́ то́щее те́ло, бы́ли все́ в грязи́, ещё не успе́вшей засо́хнуть. Физионо́мия Гара́ськи, с больши́м отви́слым кра́сным но́сом, бесспо́рно служи́вшим одно́й из причи́н его́ неусто́йчивости, покры́тая жи́денькой и неравноме́рно распределённой расти́тельностью, храни́ла на себе́ веще́ственные зна́ки веще́ственных отноше́ний к алкого́лю и кулаку́ бли́жнего. На щеке́ у са́мого гла́за видне́лась цара́пина, ви́димо, неда́внего происхожде́ния.

Гара́ське удало́сь наконе́ц расста́ться с столбо́м, когда́ о́н заме́тил вели́чественно-безмо́лвную фигу́ру Баргамо́та. Гара́ська обра́довался.

— На́ше вам? Баргамо́ту Баргамо́тычу!.. Ка́к ва́ше драгоце́нное здоро́вье? — Гала́нтно о́н сде́лал ру́чкой, но, пошатну́вшись, на вся́кий слу́чай упёрся спино́й в сто́лб.

— Куда́ идёшь? — мра́чно прогуде́л Баргамо́т,

— На́ша доро́га пряма́я…

— Ворова́ть? А в ча́сть хо́чешь? Сейча́с, подлеца́, отпра́влю.

— Не мо́жете.

Гара́ська хоте́л сде́лать же́ст, выража́ющий удальство́, но благоразу́мно удержа́лся, плю́нул и поша́ркал на одно́м ме́сте ного́й, де́лая ви́д, что растира́ет плево́к,

— А во́т в уча́стке поговори́шь! Ма́рш! — Мо́щная дла́нь Баргамо́та устреми́лась к заса́ленному во́роту Гара́ськи, насто́лько заса́ленному и рва́ному, что Баргамо́т бы́л, очеви́дно, уже́ не пе́рвым руководи́телем Гара́ськи на терни́стом пути́ доброде́тели.

Встряхну́в слегка́ пья́ницу и прида́в его́ те́лу надлежа́щее направле́ние и не́которую усто́йчивость, Баргамо́т потащи́л его́ к вышеука́занной и́м це́ли, соверше́нно уподобля́ясь могу́чему букси́ру, влеку́щему за собо́ю лёгонькую шху́ну, потерпе́вшую ава́рию у са́мого вхо́да в га́вань. О́н чу́вствовал себя́ глубоко́ оби́женным: вме́сто заслу́женного о́тдыха тащи́сь с э́тим пьянчу́жкой в уча́сток. Э́х! У Баргамо́та чеса́лись ру́ки, но созна́ние того́, что в тако́й вели́кий де́нь как бу́дто неудо́бно пуска́ть и́х в хо́д, сде́рживало его́. Гара́ська шага́л бо́дро, совмеща́я удиви́тельным о́бразом самоуве́ренность и да́же де́рзость с кро́тостью. У него́, очеви́дно, была́ своя́ мы́сль, к кото́рой о́н и на́чал подходи́ть сокра́товским ме́тодом!

— А скажи́, господи́н городово́й, како́й ны́нче у на́с де́нь?

— Уж молча́л бы! — презри́тельно отве́тил Баргамо́т. — До́ свету нализа́лся.

— А у Михаи́ла-арха́нгела звони́ли?

— Звони́ли. Тебе́-то что?

— Христо́с, зна́чат, воскре́с?

— Ну́, воскре́с.

— Так позво́льте… — Гара́ська, ве́дший э́тот разгово́р вполоборо́та к Баргамо́ту, реши́тельно поверну́лся к нему́ лицо́м.

Баргамо́т, заинтриго́ванный стра́нными вопро́сами Гара́ськи, машина́льно вы́пустил из руки́ заса́ленный во́рот; Гара́ська, утра́тив то́чку опо́ры, пошатну́лся и упа́л, не успе́в показа́ть Баргамо́ту предме́та, то́лько что вы́нутого и́м из карма́на. Приподня́вшись одни́м ту́ловищем, опира́ясь на́ руки, Гара́́ська посмотре́л вни́з, — пото́м упа́л лицо́м на зе́млю и завы́л, как ба́бы в́оют по поко́йнике.

Гара́ська во́ет! Баргамо́т изуми́лся. «Но́вую шу́тку, должно́ быть, вы́думал», — реши́л о́н, но всё же заинтересова́лся, что́ бу́дет да́льше. Да́льше Гара́ська продолжа́л вы́ть без сло́в, по-соба́чьи.

— Что́ ты, очуме́л, что́ ли? — ткну́л его́ ного́й Баргамо́т.

Во́ет. Баргамо́т в разду́мье.

— Да чего́ тебя́ расхва́тывает?

— Яи́-ч-ко…

Гара́ська, продолжа́я вы́ть, но уже́ поти́ше, се́л и по́днял ру́ку кве́рху. Рука́ была́ покры́та како́й-то сли́зью, к кото́рой приста́ли кусо́чки кра́шеной яи́чной скорлупы́. Баргамо́т, продолжа́я недоумева́ть, начина́ет чу́вствовать, что случи́лось что́-то нехоро́шее.

— Я́… по-благоро́дному… похристо́соваться… яи́чко... а ты́… — бессвя́зно бурли́л Гара́ська, но Баргамо́́т по́нял.

Во́т к чему́, ста́ло быть, вёл Гара́ська: похристо́соваться хоте́л, по христиа́нскому обы́чаю, яи́чком, а о́н, Баргамо́т, его́ в уча́сток пожела́л отпра́вить. Мо́жет, отку́да о́н э́то яи́чко нёс, а тепе́рь вон разби́л его́. И пла́чет.

Баргамо́ту предста́вилось, что мра́морное яи́чко, кото́рое о́н бережёт для Ваню́шки, разби́лось, и ка́к э́то е́му, Баргамо́ту, бы́ло жа́ль.

— Э́кая ока́зия, — мота́л голово́й Баргамо́т, гля́дя на валя́вшегося пьянчу́жку и чу́вствуя, что жа́лок ему́ э́тот челове́к, как бра́т родно́й, кро́вно свои́м же бра́том обиже́нный.

— Похристо́соваться хоте́л… То́же душа́ жива́я, — бормота́л городово́й, стара́ясь со все́ю неуклю́жестью отда́ть себе́ я́сный отчёт в положе́нии де́л и в то́м сло́жном чу́встве стыда́ и жа́лости, кото́рое всё бо́лее угнета́ло его́. — А я́, тово́… в уча́сток! И́шь ты!

Тяжело́ кря́кнув и сту́кнув свое́й «селёдкой» по ка́мню, Баргамо́т присе́л на ко́рточки о́коло Гара́ськи.

— Ну́… — смущённо гуде́л о́н. — Мо́жет, оно́ не разби́лось?

— Да́, не разби́лось, ты и мо́рду-то всю гото́в разби́ть. И́род!

— А ты́ чего́ же?

— Чего́? — передразни́л Гара́ська. — К нему́ по-благоро́дному, а о́н в… в уча́сток. Мо́жет, яи́чко-то у меня́ после́днее? И́дол!

Баргамо́т пыхте́л. Его́ ниско́лько не оскорбля́ли руга́тельства Гара́ськи; все́м свои́м нескла́дным нутро́м о́н ощуща́л не то́ жа́лость, не то́ со́весть. Где́-то, в са́мых отдалённых не́драх его́ дю́жего те́ла, что́-то назо́йливо сверли́ло и му́чило.

— Да ра́зве ва́с мо́жно не би́ть? — спроси́л Баргамо́т не то́ себя́, не то́ Гара́ську.

— Да ты́, чу́чело огоро́дное, пойми́…

Гара́ська, ви́димо, входи́л в обы́чную колею́. В его́ не́сколько проясне́вшем мозгу́ вырисо́вывалась це́лая перспекти́ва са́мых соблазни́тельных руга́тельств и оби́дных про́звищ, когда́ сосредото́ченно сопе́вший Баргамо́т го́лосом, не оставля́вшим ни мале́йшего сомне́ния в твёрдости при́нятого и́м реше́ния, заяви́л:

— Пойдём ко мне́ разговля́ться.

— Та́к я к тебе́, пуза́тому чёрту, и пошёл!

— Пойдём, говорю́!

Изумле́нию Гара́ськи не́ было грани́ц. Соверше́нно пасси́вно позво́лив себя́ подня́ть, он шёл, ведо́мый по́д руку Баргамо́том, шёл — и куда́ же? — не в уча́сток, а в до́м к самому́ Баргамо́ту, что́бы та́м ещё… разговля́ться! В голове́ Гара́ськи блесну́ла соблазни́тельная мы́сль — навостри́ть от Баргамо́та лы́жи, но хоть голова́ его́ и проясне́ла от необы́чности положе́ния, зато́ лы́жи находи́лись в са́мом дурно́м состоя́нии, ка́к бы покля́вшись ве́чно цепля́ться дру́г за дру́га и не дава́ть друг дру́гу хо́ду. Да и Баргамо́т был та́к чудён, что Гара́ське, со́бственно говоря́, и не хоте́лось уходи́ть.

С трудо́м воро́чая языко́м, прии́скивая слова́ и пу́таясь, Баргамо́т то излага́л ему́ инстру́кцию для городовы́х, то сно́ва возвраща́лся к основно́му вопро́су о битье́ и уча́стке, разреша́я его́ в смы́сле положи́тельном, но в то́ же вре́мя и отрица́тельном.

— Ве́рно говори́те, Ива́н Акинди́ныч, нельзя́ нас не би́ть, — подде́рживал Гара́ська, чу́вствуя да́же каку́ю-то нело́вкость: уж бо́льно чудён был Баргамо́т!

— Да не́т, не то́ я говорю́... — мямлил Баргамо́т, ещё ме́нее, очеви́дно, чем Гара́ська, понима́вший, что́ городи́т его́ суко́нный язы́к…

Пришли́ наконе́ц домо́й, — и Гара́ська уже́ переста́л изумля́ться. Ма́рья сперва́ вы́таращила глаза́ при ви́де необыча́йной па́ры, — но по расте́рянному лицу́ му́жа догада́лась, что противоре́чить не ну́жно, а по своему́ же́нскому мягкосерде́чию жи́во смекну́ла, что́ на́до де́лать.

Вот ошале́вший и прити́хший Гара́ська сиди́т за у́бранным столо́м. Ему́ та́к со́вестно, что хо́ть сквозь зе́млю провали́ться. Со́вестно свои́х отре́пий, со́вестно свои́х гря́зных ру́к, со́вестно всего́ себя́, обо́рванного, пья́ного, скве́рного. Обжига́ясь, е́ст он дья́вольски горя́чие, заплы́вшие жи́ром щи́, пролива́ет на ска́терть и, хотя́ хозя́йка делика́тно де́лает ви́д, что не замеча́ет э́того, конфу́зится и бо́льше пролива́ет. Так невыноси́мо дрожа́т э́ти заскору́злые па́льцы с больши́ми гря́зными ногтя́ми, кото́рые впервы́е заме́тил у себя́ Гара́ська,

— Ива́н Акинди́ныч, а что́ же ты Ваня́тке-то.., сюрпри́зец? — спра́шивает Ма́рья.

— Не на́до, пото́м… — отвеча́ет торопли́во Баргамо́т. О́н обжига́ется ща́ми, ду́ет на ло́жку и соли́дно обтира́ет усы́, — но сквозь э́ту соли́дность сквози́т то́ же изумле́ние, что и у Гара́ськи.

— Ку́шайте, ку́шайте, — по́тчует Ма́рья. — Гера́сим… как зва́ть вас по ба́тюшке?

— Андре́ич.

— Ку́шайте, Гера́сим Андре́ич.

Гара́ська стара́ется проглоти́ть, да́вится и, бро́сив ло́жку, па́дает голово́й на сто́л пря́мо на са́льное пятно́, то́лько что и́м произведённое. Из груди́ его́ вырыва́ется сно́ва тот жа́лобный и гру́бый во́й, кото́рый та́к смути́л Баргамо́та. Дети́шки, уже́ переста́вшие бы́ло обраща́ть внима́ние на го́стя, броса́ют свои́ ло́жки и ди́скантом присоединя́ются к его́ те́нору. Баргамо́т с расте́рянною и жа́лкою ми́ной смо́трит на жену́.

— Ну, чего́ вы, Гера́сим Андре́ич! Переста́ньте, — успока́ивает та́ беспоко́йного го́стя.

— По о́тчеству… Как роди́лся, никто́ по о́тчеству… не называ́л…

1898 г.