БАРОНЕССА ЭДИТА ФЕДОРОВНА РАДЕН
[править]Мир человеческий — тоже вселенная, и тоже держится силою тяготения. Нет души человеческой, которая не обладала бы в той или другой степени этою силой и сама этой силе не подчинялась. Если бы каждый из нас разумно сознавал это, сколько силы нравственной, напрасно расточаемой, мог бы он скопить и распространить около себя в своей сфере; сколько душ человеческих, с которыми приходит в ежедневное соприкосновение, мог бы поддержать, воздержать и исправить. И наоборот, как много около каждого из нас сиротских, слабых и изнемогающих душ, жаждущих к кому приразиться, на кого смотреть, в ком найти опору: мы проходим мимо, — а сколько их изнемогает и погибает.
Но есть избранные души, исполненные силы, ищущей исхода: когда глубокое чувство благожелания и жалости соединяется в них с горячим стремлением к правде в жизни — они уподобляются поистине светилам, силою коих держится, движется и обращается целый мир малых светил. Сколько добра и света такие души разливают около себя — невозможно исчислить и взвесить: действие одной души на другую душу — безгранично и бесконечно.
К числу таких избранных душ принадлежала покойная Эдита Раден: вечная память ее живет во многом множестве знавших ее и ощущавших ее притяжение. Увы! давно уже нет ее — и место ее стоит одиноко и пусто!
Она родилась в среде Курляндского дворянства, проникнутой преданиями дворянской чести и Балтийской родовитости. Но из этой среды, откинув наросты исторических предрассудков, вынесла она все добрые начала — от самого корня добрых преданий: привычку к труду, любовь к порядку, стремление к правде в жизни, дух попечительной заботливости о подчиненных людях и, наконец, веру — крепкую и строгую.
С этими задатками вступила она в жизнь, развиваясь под влиянием старшего брата своего, человека высокого образования. Далеко возвышаясь умом и способностями над тою сферой, в которой приходилось ей проводить первые годы свои, при замечательной жажде к знаниям и способности быстро и глубоко усвоять себе истину, она успела уберечь в себе для дальнейшего развития своего — драгоценнейшее сокровище души человеческой — сердце, чуткое ко всем человеческим нуждам и жаждущее благотворной и просвещенной деятельности.
Своя семья была для нее первою школою для образования сердца: едва выйдя из детства, она стала уже провидением семьи своей, приучаясь помогать всем нуждам, покрывать всякую слабость и всякие тяготы принимать на плечи свои, радоваться с радующимися и с плачущими плакать. Но вместе с тем благородство природных инстинктов и возвышенность вкусов подсказывали ей и приучали ее к искусству осмысливать всякое действие и одухотворять всякое занятие — посреди простоты семейного быта.
Высокие качества ума и сердца ее, при замечательном образовании и широте взгляда, сделали ее известною в тесном кругу высшего петербургского общества эпохи Императора Николая. Великая Княгиня Елена Павловна — чуткая ценительница людей и талантов, познакомившись с нею, приблизила ее к Себе — и с этого времени для Эдиты Раден открылось широкое поле и вместе с тем новая школа деятельности, которая мало-помалу получила высокое значение деятельности общественной.
Имя Великой Княгини останется навсегда славным в истории русского общества. Вполне уразумев значение и долг Своего высокого звания, Она посвятила Себя исполнению этого долга. Живая, впечатлительная, исполненная жажды добра, света и знания, Она воспитала в Себе и силу сочувствия, которая дозволяет и на высоте недоступной нуждам живо понимать и принимать к сердцу всякую человеческую нужду, и ту силу творчества, которая, приражаясь к людям, живым движением духа возбуждает в них — им самим иногда неведомые действенные силы. Всюду, где ни появлялась, Она искала талантов, приближала их к Себе, входила с ними в общение и, питаясь их духом, искусством и знанием, в то же время сама возбуждала их и одушевляла: кого требовалось поднять, кому нужно было пособить — всем готова была помогать щедро и разумно. В общении с Нею каждый, входя в сферу вкусов Ее и мыслей, чувствовал себя ближе к благородному и возвышенному, дальше от низменного и пошлого — и в жизни, и в слове, и в искусстве.
С такою-то Принцессой судьба соединила Эдиту Раден, и вскоре, сблизившись с Нею тем духовным общением, которое порождает одинаковость вкусов и стремлений, приобретя вполне Ее доверие, Эдита Раден стала ближайшею Ее помощницей. Стоя на уединенных вершинах, особы высокого сана нуждаются в посредниках для сближения с людьми, живущими в долине, и для общественной деятельности, — и благо тому, у кого этими посредниками служат — не рабы и льстивые царедворцы, а люди, хранящие достоинство, честь и правду. Такова и была в полном смысле Эдита Раден. Принадлежа по рождению к старому Балтийскому дворянству, она из семейных преданий его вынесла чувство преданности Царскому Дому, но вместе с тем и глубокое сознание того достоинства, которое неразлучно с истинною верностью. Не терпя лести относительно кого бы то ни было, она не способна была льстить, так же как неспособна была скрывать правду или молчать о правде, когда долг требовал ее высказать; неспособна была и удерживать или скрывать свое негодование на всякую ложь и презрение к пошлости. Где бы ни почуяла нужду, она готова была спешить на помощь; где бы ни проявлялось благородное чувство, возвышенное стремление, движение к добру, творческая способность, — загоралось ее сочувствие, и она стремилась отозваться. Выйдя из среды провинциальной окраины, не чуждая и некоторых ее предрассудков, — она тем не менее глубоко сознавала и ощущала великое свое отечество — Россию; все лучшие качества русской души она поняла и полюбила, и сердце в ней билось горячо — чувством русского патриотизма.
Благодаря совокупной деятельности этих двух женщин, Михайловский Дворец сделался средоточием культурного общества в Петербурге, центром интеллектуального его развития, школою изящного вкуса и питомником талантов. Все замечательное и выдающееся в области государственной, в науке и в искусстве стекалось к этому центру — и все находили здесь умственное возбуждение, оживление мысли и чувства. Великая Княгиня имела драгоценное свойство, входя в беседу с человеком, ставить его в свободное и правдивое отношение: всякому было легко отвечать на Ее живую и одушевленную речь, но в то же время всякий возле Нее чувствовал себя в чистой и возвышенной атмосфере, на той черте, за которую не проникает пошлость. На вечерах Великой Княгини встречались государственные люди с учеными, литераторами, художниками; женский ум, тонкий и образованный, давал взаимным их беседам тон и оживление. Праздники Михайловского Дворца, концерты, спектакли, живые картины отличались неподражаемым изяществом формы и совершенством исполнения. Здесь, под покровительством хозяйки дома, испытывали себя и вырабатывались художественные таланты, ставшие впоследствии знаменитыми в искусстве. Она не щадила средств Своих для поддержания талантов, когда замечала их, и для художественного их образования. Таков был круг Михайловского Дворца, и в нем главным двигателем оживления являлась Эдита Раден. В ее скромных комнатах происходил почин всего того, что после завершалось в салонах Великой Княгини. Здесь знакомилась она с начинающими талантами, с учеными и общественными деятелями, коих нужда заставляла искать ободрения и поддержки, сюда являлись и горькие бедняки, гонимые нуждою и горем, — и через посредство ее всех узнавала Великая Княгиня. Частые поездки с Великой Княгиней за границу сближали Эдиту Раден в Европе с иностранными Дворами, с политическими деятелями, со знаменитостями науки, литературы, искусства, во всех столицах; ум ее повсюду был оценен по достоинству, а нравственное с нею общение оставляло столь глубокие следы, что многие из заграничных друзей ее входили с нею в переписку, не прерывавшуюся до ее кончины. Все, что видела она в Европе, все, что испытала в живом обмене мысли, все, над чем работала мысль ее посреди новых людей и древних учреждений, становилось духовным ее достоянием, расширяя культурный ее кругозор, умножая духовную силу для деятельности — дома, в Петербурге.
В царствование Николая Павловича нешироко было поле для общественной деятельности в России, но по природе Его все благородное, все возвышенное, чистое и изящное было Ему сочувственно и находило отзыв в душе Его. Покойный Государь любил и уважал Великую Княгиню Елену Павловну, охотно советовался с Нею и дорожил Ее мнением; Он знал и уважал Эдиту Раден и любил умную речь ее. Все это, при доверии Государя, давало возможность оживлять и поддерживать из Михайловского Дворца многие учреждения, получившие важное общественное значение, обращать внимание Монарха на таланты, остававшиеся Ему неизвестными. С именем Великой Княгини связаны многие учебные и санитарные учреждения, возникшие в эту эпоху. Ей обязана своим началом и развитием музыкальная консерватория.
Но гроза, омрачившая последние годы великого царствования, возбудила дух общественной деятельности во всей России. Кровавая брань под Севастополем обнаружила такие нужды, удовлетворить коим не могло правительство, — и прежде всего нужду помощи великому множеству раненых на поле брани. Эту помощь необходимо было организовать: образовать учреждения, сыскать руководительных людей, найти средства, собрать воедино рассыпанную массу лиц, стремившихся посвятить себя святому делу попечения о раненых — делу совсем новому, не испытанному у нас и едва испытанному и в остальной Европе. Очевидно, такая организация была не под силу какому бы то ни было министерству, какой бы то ни было канцелярии. Великая Княгиня со всем жаром благородной души взялась за это дело. С самого начала военных действий Ей не давала покоя мысль о бедствиях войны и о страданиях раненых. Она задумала собрать сестер милосердия и послать их на поле битвы и в военные госпитали. С помощью Пирогова выработан план предприятия. Государь Николай Павлович усомнился в успехе этого нового дела, но Великая Княгиня успела уговорить Его — дозволить первый опыт, — и дело закипело. Тут первым орудием явилась Эдита Раден, обладавшая способностью устраивать практическое дело, собирая к нему людей и одушевляя их. Так положено было начало Крестовоздвиженской общине сестер милосердия и организованы, под руководством Пирогова, первые отряды сестер, отправленные в Севастополь. Кому не известны труды этих подвижниц христианского милосердия и самоотвержения? Память об них нераздельна с памятью о подвигах героев наших, положивших кости свои на Севастопольских бастионах.
Настало новое царствование. Началась новая эпоха преобразований. В ряду их первое место принадлежало осуществлению заветной мысли верховного правительства, заветной мысли всех русских патриотов — освобождению крестьян. И в этом великом деле Михайловский Дворец стал центром, в котором приватно разрабатывался план желанной реформы, к которому собирались люди ума и воли, издавна ее замышлявшие, и теперь подготовлявшие ее с ведома и с сочувствием правительства. Предания этого памятного времени неразрывно связаны с именами Великой Княгини и Эдиты Раден. Здесь такие люди, как Черкасский, Самарин, Милютин, строили на лад свои мысли и готовились к своей общественной деятельности.
Болезнь Великой Княгини, и затем кончина Ее была тяжким ударом для Эдиты Раден: точно оборвалась жизнь ее — но энергия ее не ослабела. Душа ее связана была неразрывно с учреждениями, возникшими под покровом Усопшей, и вся ее деятельность с тех пор посвящена была, по мыслям Усопшей, делам общественной благотворительности. Клинический Институт, возникавший в память Великой Княгини, Еленинский Институт, санитарные Ее учреждения, Елисаветинская детская больница, школы и приюты, дешевые столовые для бедных поглощали ее деятельность, без устали, с утра до вечера. Но этим не довольствовалась душа ее, чуткая к людскому горю, беде и нужде, к таланту, лишенному руководства и опоры; к способности, жаждущей науки и работы. Каждое утро являлись к ней малые и неведомые люди за советом, за поддержкой и помощью, и, конечно, многие с благодарностью поминают ее добром, которое вывело их на дорогу, словом, которое ободрило и укрепило их, делом, на которое она их поставила, благовременного помощью в крайней нужде.
Стоило ей увидеть, ощутить нужду, как возникало горячее желание прийти на помощь, поддержать, направить, указать исход из затруднения, найти дело для души, томящейся без дела, открыть дорогу таланту, оживить интерес, привесть в сознание колеблющуюся мысль. Вся жизнь ее, особливо в последние годы, была исполнена этой деятельностью — и не перечесть, сколько духовного добра было ею посеяно, сколько людей, угнетенных жизнью, она поддержала и утешила.
Но настала еще раз тяжкая для России година, когда довелось ей приложить всю свою энергию к великому делу общественному. Началась война со всеми своими ужасами — потребовалась в громадных размерах санитарная помощь для раненых. Организация дела сосредоточена была в Обществе Красного Креста, и здесь-то Эдита Раден явилась опять на дело с своей неутомимою энергией, с организаторским талантом, с горячностью заботы, умеющей обнять всю экономию дела во всех его подробностях. Она помогала формировать отряды сестер, находила и одушевляла людей для санитарной службы, привлекала из среды столичного общества людей и ставила их на работу: в рукодельнях и складах Красного Креста в столице — она была поистине душою и главною пружиною всего громадного дела изготовления и отправки всех материалов и припасов для раненых. Никто лучше ее не умел привлечь к этому делу дам, девиц и молодых людей из общества: в ком только таилась искра добра и влечения к доброй деятельности, те не могли не отозваться на голос Эдиты, на строгий и вместе с тем тихий призыв ее к восстанию от сна и бездействия, к труду, к исполнению долга. Чувство долга было у нее связано нераздельно с глубоким религиозным чувством, и вера ее была непременно деятельная.
Силы ее уже ослабевали; зерно роковой болезни, незаметное еще для друзей ее, начинало в ней сказываться; но она не мерила сил своих, когда нужно было делать дело. На этот раз она призвана была Высочайшим доверием к наблюдению за делом высшего женского образования. С кончиною добродетельного принца П. Г. Ольденбургского открылись новые потребности, которым надлежало удовлетворить, старые недостатки, которые надлежало исправить. К сожалению, недолго пришлось ей действовать на этом поле; но и здесь успела она проявить свои духовные силы и умела распознавать людей и возбуждать их. В воспитании, как и во всякой деятельности, она была противницей рутины и формализма: «Dans feducation surtout, — писала она, — il ne s’agit pas seulement de plier les enfantsa a un certain ordre, dans de certains limites: il faut que la vie grandisse et se developpe sans etre deformee par un cadre inflexible, ni sterilisee par une routine immuable, — ce moyen facile de gouverner, si commode aux natures inertes et aux administrations formalistes…»[1]
Она искала во всем правды, и этим чувством отличался образ ее посреди шатания умов в нашем обществе, а благородство души и нравственное чутье помогали ей различать правду посреди предрассудков и пошлостей. Это налагало на Эдиту Раден печать достоинства, с которым она являлась в обращении и с самыми простыми людьми, и с самыми высокопоставленными лицами. В беседном обмене мыслей, в спорах и пререканиях она не поддавалась обычной наклонности смешивать цвета и оттенки мыслей и мнений для мнимого соглашения и растворять правду с неправдою и черное с белым. В обращении с людьми как своего, так и высшего круга она владела в совершенстве внешними формами приемов и речи, которые сближают людей, располагая их друг к другу, но она была чужда той распространенной у нас угодливости, которая, исходя из желания быть приятным людям, побуждает ласкательно относиться к их желаниям, словам и мыслям, искать согласия с ними и, наконец, снисходительно льстить наклонностям их и способностям. Всякая лесть была ей противна до раздражения, и кто подходил к ней самой со льстивыми словами, тот возбуждал в ней неприятное, тяжкое чувство; даже когда ближние друзья, увлекаясь сознанием ее таланта и уменья в том или другом деле, стремились выразить это сознание, — она готова была обличать их в лести. «Се qu’il у a en moi de plus vivant, — писала она Самарину, — c’est la conscience nette de ma silhouette morale, decoupee en noir. J’y tiens avec rigorisme, je l’ai toujours defendue victorieusement en moi-meme contre les nuages roses, ou verts, ou bleus, dont on tant essaye de la colorer! J’ai etabli a l’entour une bonne large plaine, aride et pauvre; on n’en saurait approcher par des chemins couverts ou fleuris, car le plus petit ennemi s’y dessine a l’horizon»[2].
Пошлости, — увы!, столь распространенной во всех слоях нашего общества, она не могла выносить — и люди, подходившие к ней, чувствовали это сейчас по тону ее речи, по одной из тех учтивых, но содержательных фраз, в которые она умела облекать восприимчивую мысль свою. Из числа заметных в обществе людей мало, кто не знал ее, и долговременное деятельное обращение в столичных кругах приобрело ей много друзей. Близко знать Эдиту — значило полюбить ее, и не только полюбить, но и думать об ней с уважением, и смотреть на нее, в том смысле, в каком мы смотрим на человека, отражая его в себе и сами в нем отражаясь.
До последних дней своей жизни баронесса Раден занимала в Михайловском Дворце те же самые комнаты, в которых она поселилась с самого начала. Мало кому из Петербургского общества было незнакомо это скромное жилище, а для многих был близок и дорог маленький кабинет, куда собирались по вечерам друзья ее. Здесь, у небольшого стола, покрытого книгами, сидела она, всегда готовая отозваться и старому и малому на всякую сердечную нужду, на совет в затруднительном деле, на решение вопросов совести, с которыми многие к ней обращались. Верный друг для всех старых друзей, связанных с нею воспоминаниями целой жизни, она привлекала к себе и молодых, которые стремились к ней охотно, потому что душа ее отзывалась живо на всякую чистую радость, на всякое доброе движение, на всякую нетерпеливую нужду молодости. Она умела всякому сказать вовремя доброе и умное слово, а взгляд ее был так выразителен, что говорил многим без слов — сочувствием, одобрением или негодованием и обличением. Ни в ком встреча с нею не оставляла бледного, вялого впечатления. Правда, что иные боялись ее — но боялась ее всего больше пошлость людская, читавшая в ее взгляде обличение и презренье. Но из ее ближних друзей многие, подходя к ней, собирали себя и стыдились нести к ней пустые и вздорные речи светских собраний, потому что при ней хотели быть умными, в ее зеркале хотели отразиться лучшими своими чертами. В этом отношении столичное общество потерпело с ее кончиною потерю невознаградимую: она была, и она одна могла быть для многих живою совестью, разумной советницей и руководительницей, живым указателем правды и достоинства в словах и поступках. Всем этим она могла быть потому, что доросла до этого не только умом своим и нравственною энергией, но и редкою в нашем обществе культурою мысли и вкуса, и тем чувством меры, которое дает человеку способность понимать каждого и каждого ставить в свободное общение мысли и чувства.
Глубокое религиозное чувство одушевляло ее с ранней молодости. Оно связано было у нее в душе с благороднейшими свойствами — с горячим исканием идеала в жизни, с крепким чувством долга, со стремлением к самопожертвованию, с тонким ощущением красоты в природе, в искусстве, в душе человеческой. Воспитанная в строгом духе евангелического протестантства, она почерпнула из него ту энергию веры, которую лютеранство стремится внушить своим учением, ставящим человека лицом к лицу непосредственно и к Богу, и к слову Божию, с крепким, хотя и гордым сознанием долга и ответственности. Но та же энергия едва не увлекла ее в крайность строгого пуританства, на что есть указания в переписке ее с супер-интендантом Вальтером.
С Вальтером познакомилась она еще из родительского дома, в 1846 году, молодою девицей, в пору блестящей проповеднической его деятельности в Лифляндии, и его проповеди имели сильное влияние на душевное ее развитие: впоследствии она говорила, что после старшего ее брата Вальтер был для нее главною нравственною опорой и руководителем. Чрез 6 лет после того, из Петербурга вела она с ним переписку, и некоторые письма ее, 1853 года, напечатанные в его биографии (Bischof Walter nach Briefen und Aufzeichnungen. Leipzig, 1891) изображают живо тогдашнее душевное ее состояние и внутреннюю борьбу ее с собою, в новой столичной и придворной среде, в которую она вступила. Возвышенные идеалы, которые она внесла с собою в эту среду, приражаясь к людям, стали болезненно отражаться в душе ее, а новые ощущения, возбуждаемые в ней самой честью и хвалою, встречавшею ее повсюду, возмущали ее строгую совесть. «В новой моей жизни, — писала она, — многое во мне изменилось: новые искушения, о коих я не имела понятия, обступают меня отовсюду, и что особенно горько, искушения до того ничтожного свойства, что казалось бы ничего не стоит преодолеть их — только идти спокойно вперед, но нет — они устилают дорогу точно змеевидные лианы, и ноги путаются иногда в самой презренной траве… Иногда похвала людская давит меня точно гора каменная — они не знают сами, что во мне хвалят, и то, что им нравится — как жалко и ничтожно в действительности…» Свет, со всем его блеском, со всеми приманками чести и успеха, не имеет для нее никакой привлекательности — она искала в нем внутреннего умиротворения — и не находит его. Но в то же время, обращаясь к себе, говорит: «Странное противоречие во мне: что я такое, что мне так противно все недоброе и низменное в этом свете?» Придворные высоты, на которых она жила, не соблазняли ее; но с высоты своего нравственного идеала она не желала сойти ни для кого на свете. И когда на зов ее о внутреннем мире Вальтер заговаривал о мире семейного союза, она отвечала ему: «Может быть, Вы и правы в известном смысле: быть любимою так, как я представляю себе любовь, — великое счастье, — и к этому счастью стремится всякая душа — может стремиться и моя душа, сознательно. Но я никогда -ни от одного человека не ожидала удовлетворения этому стремлению, — никогда еще не случалось мне даже мысленно допустить для себя возможность брачного союза. Так уже тяжко мне выносить свои собственные недостатки и слабости; а в существе любимом, в мужчине, кому бы покорилась я в радостном чувстве любви, — я не в силах была бы снести и мелкие, низменные слабости земной природы…»
К счастию, обстоятельства вскоре вывели Эдиту Раден из тесного круга, направили ее на дело, в котором она могла найти удовлетворение, поставили на широту, где все драгоценные качества души ее могли получить стройное и гармоническое развитие. С Великой Княгиней Еленой Павловной Эдита вошла в круг высокой культуры и могла вступить в умственные сношения с лучшими ее представителями в целой Европе. Частые и продолжительные поездки по Европе с Великой Княгиней сблизили Эдиту с первыми знаменитостями науки, искусства, политики, открыли ей сокровища памятников истории, раскрыли перед ней новые горизонты — в исторической церкви западного мира. Рим в особенности подействовал на ее воображение, и здесь религиозному чувству ее, ввиду величественного здания Римско-католической церкви, открылись новые пленительные горизонты; с этими впечатлениями вернулась она в Россию. В связи с этим ощущением пришлось ей, в конце 50-х и в начале 60-х годов, пережить сильный нравственный кризис, свойственный душам возвышенным и пламенным.
Многие считали ее гордою, разумея гордость в обычном, вульгарном смысле этого слова: не давая себе труда вдумываться, люди нередко определяют одним словом характер человека, выражая этою характеристикой не столько его, сколько свое психическое к нему отношение: таковы слышимые часто слова: он слишком горд, он слишком умен, он считает себя умнее всех и т. п. Но не всегда то, что люди зовут гордостью, соответствует значению этого слова. Есть гордость самоуверенности, гордость самообожания, гордость голого властолюбия. Во внешнем своем проявлении эта гордость граничит с пошлостью и нередко с нею сливается. Не таково было чувство Эдиты, если можно назвать его гордостью, — гордостью самосознания, которого человек никому уступить не хочет, полагая основы его не в себе самом, но в вечной истине и в правде идеала жизни. Такое настроение души возвышенной, глубоко честной и правдивой всегда предполагает борьбу, и притом двойную: борьбу внутри себя, со своим я, которое по природе человеческой никогда не может достигнуть идеала, — и вне себя, с явлениями внешнего мира, в которых этот идеал искажается ложью и пошлостью. Душа, истощаемая этой борьбою, ищет примирения и не находит его в действительной жизни. Отсюда, из этого страстного желания внутреннего мира и правды, возникает нередко искание духовного авторитета, чтобы в безусловном подчинении ему найти себе умирение духа и цель жизни. Таким путем сколько высоких душ приведено было и доныне приводится в Римскую церковь, где вековым опытом и трудом целых поколений выработана художественно дисциплина умирения душ усталых и обремененных жизнию.
Ее стремление ко всему возвышенному искало себе удовлетворения в религии, в природе и в людях. «L’admiration, — писала она, — c’est mon soleil, та joie, le plus doux sentiment que je connaisse».
В другом месте она говорит: «Нет для меня больше радости, как радость — в человеке. Видишь общую физиономию, — и вдруг в этом образе появляются черты и оттенки красоты, и вдруг иногда между одной и другой душою выпадет слово огненного света, и затем на минуту исчезнет между ними все условное в жизни человеческой, и всякие различия породы, воспитания, нрава, все померкнет перед ощущением божественного в природе человеческой. И знаете ли, что еще в этом пленяет меня? Чувство абсолютного равенства с человеком, который производит на меня такое — приятное — впечатление. Ни в политике, ни в общественном смысле я не жалую демократии, и этого духа нет во мне, и от того ощущаю такую радость, когда вдруг это пошлое слово „равенство“ отзовется во мне истиною — а еще радостнее для меня, когда я могу душу свою преклонить пред другой душою — взор мой только и просит, чтобы стремиться кверху».
Но восприимчивая ко всему высокому и благородному в человеческой природе, ко всякому проявлению любви, правды и духовной энергии, неумолимо строгая к себе самой, она была болезненно чувствительна ко всякому проявлению лжи — своекорыстия, пошлости, мелких и низких побуждений. Сколько раз приходилось ей обманываться, разубеждаться в том, кому случалось поверить, разбивать прежние образы своего восторга и поклонения или покрывать состраданием своим мнимые когда-то добродетели. Правда, из далекого прошедшего, из памятников истории и искусства, с которыми близко ознакомили ее поездки по Европе, выступали перед нею на своих пьедесталах герои мысли и искусства, подвижники великих дел; но в настоящем, посреди действительной жизни и в той сфере, в которой она жила и обращалась, ожидал ее ряд надрывавших душу разочарований: вспомним, сколько встречалось их в нашем обществе в эпоху всеобщего брожения мысли в 50-х и 60-х годах. Она искала выхода из этой борьбы, подобно тому, как искала его в иную эпоху, прежде чем вступила в придворные сферы. Тогда думала она найти умиротворение свое в подчинении воли человеку, которому готова была ввериться. «Was Ich Ihnen versprechen kann, — писала она в 1854 году Вальтеру, — ist unbedingter Gehorsam, wenn Sie mir etwas verschreiben wollten, und den warmsten Dank fur jedes Wort des Trostes». Теперь миновало уже для нее время безусловной веры в человека, но смятенная душа с новою силой искала выхода из нескончаемых противоречий жизни. Вот что писала она в 1861 году:
«J’aime le passe — je sens que les fibres les plus sensibles et les plus tenaces de mon ame у ont pris racine et vont у puiser sans cesse des elements de force et de patience. Et le passe au fond, avec ses teintes un peu vagues, ses contours adoucis, la lucidite de sa signification pour nous, n’est-il pas le seul moment de l’existence sur lequel notre esprit peut s’arreter sans trouble? Le present et l’avenir — quelle derision! Le degout pour les choses qui m’entourent, — une absence complete d’enthousiasme pour un avenir qui ne correspond a aucune de mes sympathies — voila ce qui m’accable et m’attend dans le monde social. L’ame ne saurait repondre de sa puissance de resistance en de pareilles conjunctures: — j’ai quelquefois l’impression d’un abaissement moral inevitable — deja commence peut etre, et qui croit a mesure que le stoicisme exterieur prend le dessus. Dans le monde on arrive si facilement a cette maniere sauvage de faire face a la douleur et a la tentation, monter un visage serein a ceux qu’on meprise, enfermer ses degouts dans une triple cuirasse, et traverser le defi au front et la mort dans le coeur les fanges qu’on amasse sous vos pas — voila une tentation a laquelle un esprit fier resiste difficilement, mais qui renferme — je l’eprouve — des elements destructeurs. Vous avez dans l’ame des tendresses et par consequent des soumissions infinies — le contrepoids est donc tout trouve pour vous. Quant a moi qui ai beaucoup de reflexion et par consequent beaucoup de revokes dans l’esprit, je sens que la balance s’enleve dans les airs… Alors, instinctivement mes regards vont chercher l’asile divin d’une autorite sainte et le majestueux edifice de l’eglise catholique m’ouvre ses portes!»[3]
Но это настроение, слава Богу, было лишь временное. Живая практическая деятельность, в которую привело Эдиту ее особливое положение, вскоре помогла ей выйти из себя и, не примиряясь со злом и ложью, привлекать людей к делу ради добра и правды.
Православная русская церковь была еще заперта для нее: в ту пору, правду сказать, и в высшем Петербургском обществе, в котором она вращалась, немного было людей, которые, принадлежа к своей церкви, жили бы ее жизнью, могли бы ввести в дух ее Эдиту Раден и отвечать на пытливые запросы ума ее и сердца, а на ее понятии о русской церкви отразились во многом предрассудки немецко-балтийских воззрений. Но с течением времени душа ее прозрела и в эту сторону. Чуткая душа, воспитанная на священной поэзии библейских слов и выражений, скоро распознала глубокий смысл и высокую поэзию православного богослужения и научилась, не останавливаясь на формах и символах, проникать в глубокое их содержание. В Москве, куда приезжала она с Великой Княгиней, открылось ей все историческое величие православной церкви и стало понятно живое ее отражение в душе народной, равно как и отражение в ней народной души и народной веры.
В Москве же пришлось ей сблизиться с людьми, которые впервые могли рассказать ей о церкви и о вере народной все то, на что слышались запросы в душе ее. Самарины, К. Черкасский, Тютчевы — могли сказать ей подлинно новые слова, каких она не слыхала прежде. Здесь нашла она новых людей, почуявших в ней благородную душу и приобрела в них друзей себе на всю жизнь.
По внутреннему убеждению, по складу мысли, по преданиям своей родины, семьи своей и всего того круга, из коего приняла она первые впечатления юности, — она оставалась протестанткою; но сердце ее способно было ощущать истину и красоту всюду, где бы оно ее ни встретило, и понимать многоразличные потребности духа в его проявлениях. Владея превосходно и русским и немецким словом, она перевела на немецкий язык, и перевела в совершенстве, известное предисловие Самарина к сочинениям Хомякова, и статью Хомякова о единой Церкви. По поводу этих переводов писала она в 1871 году: «Je venere l’Eglise du pays auquel j’appartiens, parceque j’ai appris a la connaitre et j’en apprecie la force a raison de sa douceur! On la meconnait, on la juge a faux par ignorance — comment ne saisirais-je pas avec empressement chaque occasion de la montrer sous son vrai jour!
Comment ne me serait-il pas doux d’apporter mon grain de sable a une oeuvre de verite, qui, en eclairant les esprits, doit necessairement allumer la charite fratrnelle dans les coeurs! Que m’importe la divergence de dogmes qui ne font pas de salut! Ho — прибавляла она — tout ceci n’implique aucune solidarite de doctrine, aucune acceptation tacite de quelque enseignement que ce soit, contraire au protestantisme: ce que je pense, ce que je dis, ce que je fais, est strictement protestant»[4]. И не одна сила предания привязывала ее к религии отцов и дедов, хотя и следила она с грустным чувством за разложением религиозного чувства и старых преданий протестантства в новой Германии. К протестантству привлекал ее тот идеал, который носила она с детства в душе своей и который соединяла с идеей Лютерова учения — идеал осуществления правды Божией в христианской жизни. В 1875 году, по поводу известной книги о семейной жизни Вине, она писала: «Моп coeur retrouve dans ce tableau le type parfait que peut realiser l’Eglise protestante. ЕИе у arrive, malgre ses erreurs, l’abime ouvert sous ses pas par l’incredulite, l’aride austerite de son culte, seulement en vertu de son ardent amour de la verite, cette appellation de Dieu qui est la plus chere a l’esprit germanique. Etablir une vraie filiation entre ce que Ton fait, ce que l’on pense et ce que Ton sent, et alimenter ses sentiments a la source vive de la verite eternelle, qui est l’Amour eternel — quelle existence ideale!»[5]
Семейные дела и отношения вызвали поездку ее в Кострому, где пришлось ей пробыть довольно долго в среде исконного русского духа, видеть вблизи народ и посреди величественной церковной старины вникнуть глубже в дух народа и его истории. Здесь сблизилась она с другою замечательною женщиной, исполненной ума и энергии, посвятившей жизнь свою благотворной деятельности в среде церковной: то была мать Мария, игумения Богоявленского Костромского монастыря. Здесь Эдита увидела русский монастырь в том идеальном устройстве, до которого довела его мать Мария. Вот что писала она из Костромы летом 1879 года. «Mon sejour ici est vrai voyage de decouvertes: je vis comme dans un autre monde; a chaque pas je comprends mieux et autrement ce dont a Petersbourg je me faisais des idees tres fausses. Quand un principe divin ou ideal revet des formes qui ne nous sont pas familieres, nous sommes aptes a meconnaitre, voire meme а nier, l’existence du principe lui-meme. Mais sitot qu’on distingue a travers l’enveloppe inusitee, les battements du coeur, qu’on sent pour ainsi dire la chaleur de la vie divine, — il se fait dans l’ame et dans l’intelligence, un jour nouveau, et on voudrait s’ecrier: je vois, je sens, je crois!
Depuis que je respire ici une atmosphere tout a fait nationale, dont les esprits serieux m’expliquent encore les particularites, bien touchantes parfois, j’eprouve une impression singuliere: il me semble que de Petersbourg on parle sans cesse francais a ce jeune Siegfried inculte, mais si bon et si fort, qu’on appelle le people russe, et qui, lui, ne comprend que le russe! Hier j’ai passe la matinee au couvent dont vous connaissez le service divin splendide et majestueux, dans cette belle Cathedrale, artistiquement restauree. Apres la messe il у eut молебен a l’hopital et puis repas pour les pauvres. A peu pres cent mendiants infirmes s’assirent autour de longues tables ou ils furent servis par les religieuses et les jeunes filles de l’ecole de la mere Marie, avec un empressement et une joie rayonnante qui faisaient du bien a voir. Les portes etaient grandes ouvertes, les boiteux arrivaient conduisant les aveugles, des paysannes courbees par l’age et la maladie faisaient place a des vieillards encore plus ages qu’elles. Les religieuses et les jeunes filles appelaient les uns et les autres de ces noms caressants qui etablissent la vraie egalite entre tous; un large esprit de fraternite chretienne regnait dans cette sale modeste, ou en verite Jesus Christ lui meme semblait present! Quand les grandes marmites fumantes furent placees, le pain distribue, et que les pauvres, apres la priere, se mirent a manger avec la lenteur satisfaite de l’homme du people, la mere Marie fit chanter les jeunes filles de l’Ecole, et les engagea a commencer par le Боже Царя храни… Plus je vois de pres la vie monastique en Russie, mieux je comprends sa profonde signification pour le pays et le bien immense qu’elle est appellee a faire dans l’avenir, et plus je m’etonne de l’indifference absolue avec laquelle on la traite a Petersbourg» {Из Костромы. Мое пребывание здесь — хроника откровений: Я живу точно в другом мире. На каждом шагу лучше и иначе понимаю, о чем в Петербурге имела совсем ложное понятие. Когда божественное или идеальное начало является в необычных для нас формах, мы склонны не узнавать, — иногда и отрицать решительно в этих формах присутствие самого идеального начала. Но как скоро, сквозь необычную оболочку, начинаешь распознавать биение сердца, ощущать — так сказать — теплоту жизни божественной, — в душу и в разумную мысль проникает новый свет, — и хочется вскрикнуть: вижу, чувствую — и верю!
С тех пор как я дышу здесь совершенно национальною атмосферой, коей особенности, нередко трогательные, объясняются мне серьезными людьми, я испытываю странное впечатление: мне представляется, что из Петербурга мы говорим все по-французски с этим юным Зигфридом, которого зовут народом русским; а он, по-нашему необразованный, но такой добрый и такой сильный, понимает только русскую речь! Вчера я провела утро в монастыре: вы знаете, как величественно, как великолепно совершается божественная служба в этом прекрасном, художественно восстановленном соборе. После обедни был молебен в больнице и потом трапеза для бедных. Около ста увечных нищих сидело за длинными столами: им служили монахини и девочки из школы матери Марии, с таким радостным усердием, что весело было смотреть. В открытые настежь двери входили хромые, ведя за собою слепых, за крестьянками, согбенными от старости и болезни, шли старики, еще их дряхлее. И монахини и девочки встречали их ласковыми приветствиями: дух широкого братства царил в этой скромной зале, так что, казалось, тут сам Христос присутствует. Когда расставили по столам дымящиеся миски, роздали хлеб, и бедняки, после молитвы, принялись с довольным видом за кушанье, мать Мария велела девочкам петь, и запели прежде всего Боже Царя храни… Чем ближе всматриваюсь в монастырский быт в России, тем более понимаю глубокое значение монастыря для всей страны и то великое благо, которое еще ожидается от него в будущем и тем более изумляюсь равнодушию, с которым относятся к нему в Петербурге.}.
Вот что писала она позже, в 1883 году, из Москвы. «Combien je jouis de mon sejour a Moscou. Malgre le temps, les chemins, les fatigues, meme malgre les visites, mes ennemies mortelles, je me repose ici… Je me sens dans une atmosphere naturelle, entouree de traditions qui donnent par leur passe un caractere au present. Malgre la decadence intellectuelle et morale de Moscou, on у rencontre des individus accessibles a des idees abstraites, amoureux de choses qui ne sont pas eux. Et puis, ce silence, ce calme, lorsqu’on peut se recueillir dans un travail serieux! Je n’en finirais pas si je voulais enumerer ce qui me plait a Moscou — les bonnes impressions engloutissent les mauvaises et me donnent du nerf pour l’avenir»[6].
Особенное значение в ее развитии имела дружба ее с Юрием Самариным. Эти две души, равно благородные и возвышенные, могли понять и оценить друг друга. У обоих был ум, воспитанный глубиною мысли, многосторонним образованием, близким обращением с знаменитостями русского и европейского общества, у обоих горело в душе чувство правды и стремление к правде в духе и в жизни. Оба, хотя не с одной точки зрения, проникнуты были горячим чувством любви к русскому отечеству и негодования противу всякой лжи и неправды. Но у Эдиты Раден это чувство раздвоялось, осложняясь любовью к особенной ее Балтийской родине, откуда приняла она первые свои ощущения и первые мысли умственной культуры, откуда вынесла предания целого ряда поколений. На этой почве невозможно было ей избежать столкновения с мыслью Самарина — автора «Рижских писем», издателя «Окраин России»; но дружба, основанная на взаимном уважении, исполненная неизменной искренности в мысли и в слове — выдержала и это испытание. Эдите пришлось оплакать горькую потерю этого друга, но до самой кончины его отношения их оставались неизменными, и сохранившаяся после обоих переписка (изданная в Москве в 1893 г.) останется навсегда памятником дружественной борьбы крепкого, глубокого мужского ума, проникнутого сознанием правоты своей, с глубокою женской душой, вооруженною всей горячностью чувства, ищущего правды в человеческих отношениях.
В последние годы своей жизни Эдита освоилась с нашей церковью и находила в ней утешение, — не разрывая своих связей с тем исповеданием, в котором родилась и с которым неразрывно соединяли ее и воспоминания юности, и предания домашнего очага, и родственные сердечные отношения. В ней не было ни малейшего следа того лютеранского фанатизма, который свысока и презрительно относится к иноверцам, полагая себя центром и светом единственного культурного и разумного верования. Глубоко понимая — непонятный для массы лютеран — смысл не только догматов, но и обрядов православия, оценив художественно и даже полюбив красоту нашего богослужения, она была способна в нашей церкви молиться вместе с нами, и не была чужая нам по духу, хотя формально не принадлежала к нашей церкви. Тяжкую болезнь свою она переносила с удивительным терпением, скрывая свои страдания и от ближних друзей своих. Но ближние ее друзья, нежно и глубоко ее любившие, были православные люди — и религиозное их настроение отражалось на больной, лежавшей без движения в последние дни предсмертной болезни. Потухавший взор ее точно просил у них молитвы и с любовию останавливался на иконе Спасителя и Божией Матери, которую принесла к умирающей нежно любившая ее мать Мария, Костромская игумения. Как подозрительно смотрел на эту икону пастор, посещавший больную! Конечно, он боялся, как бы православные не похитили тайно эту овцу из его стада. Напрасные опасения: в числе православных друзей Эдиты никто не решился бы насиловать ее совесть, но все чувствовали, что в ней угасает пламя, разогретое нашим огнем, и когда совершилось над нею таинство смерти, всем, правда, больно было, что не совершится над нею церковная красота нашего отпевания.
Так ее не стало. Плакали над ее останками многие осиротевшие души, которые она держала своею нравственною силой, души, требующие властной воли, разумного совета, нежной ласки, деятельного участия. Плакали друзья, для которых она была верным другом и силою для живого общения просвещенной мысли. Не одни слабые, — плакали и сильные, которые теряли в ней голос верной совести и крепкого разума и руку, готовую на деятельное осуществление живой и правой мысли.
12 октября 1885 года мы опустили ее в могилу на Петергофском кладбище. Там лежит она, посреди множества заросших могил… Но память ее жива и благоухает, посреди — увы! — уже не многих оставшихся друзей ее. Для них написаны эти страницы — в память усопшей дорогой и милой нашей Эдиты.
- ↑ Особливо в воспитании не об том лишь должна быть забота, чтобы привести детей к известному порядку, ввесть в известные границы: нужно, чтоб жизнь возрастала и развивалась, не уродуясь в железных формах, чтобы не иссушала ее непреклонная рутина — легчайший способ управления, такой удобный для безжизненных деятелей, для формалистов правления.
- ↑ В моем сознании всего явственнее мой нравственный силуэт, точно вырезанный на черном поле. Я держусь за него со всею строгостью, и всегда успешно сама в себе его отстаивала, отстраняя от него разные облака: то розовые, то зеленые, то голубые, которыми часто старались расцветить его. И около него устроила я широкое, ровное, сухое и пустынное место со всех сторон, так что нет возможности подобраться к нему какими-нибудь скрытыми или цветистыми путями: тотчас видно на горизонте самого ничтожного неприятеля.
- ↑ Я люблю прошедшее — чувствую, что корни его в глубине души моей, что отсюда душа моя почерпает силу для бодрости и терпения. И кажется мне, прошедшее — это единственное время бытия нашего, на котором мысль может останавливаться без смущения: его побледневшие краски, мягкие очертания, прозрачность перспективы — все это усиливает его значение. А настоящее, а будущее — на чем тут остановиться! Окружающее меня возбуждает во мне чувство отвращения, будущее ничем не вдохновляет меня — в нем не вижу ничего, что отвечало бы моим душевным стремлениям. Вот что тяготит меня, что меня встречает в среде общественной. Душа хочет бороться с этим чувством, но не в силах побороть его, и в иные минуты я уже сознаю в себе неизбежность упадка нравственного — чувствую, что он уже начался и возрастает по мере того, как усиливается привычка надевать на себя маску приличия. В свете так легко приобретается эта дикая привычка равнодушно смотреть и на горе и на соблазн, обращаться с ясною улыбкой к людям, которых презираешь, прикрывать тройной броней свое отвращение, с болью в сердце и с невозмутимым на лице спокойствием проходить через всякую грязь, — вот искушение, которому трудно противиться, но оно вносит разложение нравственное в гордую душу. У кого в душе много мягкой нежности, кому не трудно покоряться, — у тех есть еще сила умиротворяющая. У меня слишком сильно все отражается в душе, и от того мысль многомятежная, и нет равновесия… В такие минуты взор мой ищет прибежища у святилища божественной власти и открываются предо мною двери величественного здания католической церкви!
- ↑ Я чту церковь страны своей, потому что научилась познавать ее и кротость ее помогла мне оценить всю ее силу. Ее не хотят знать, судят о ней неправо по неведению — и я с горячностью вступаюсь за нее всякий раз, когд а представляется случай показать ее в истинном виде. Может ли не быть мне отрадно — вложить каплю труда своего в дело истины, которое, проливая свет в умы, в то же время возбуждает в сердцах чувство любви братской? Не важное для меня дело — разность догматов, потому что не в этом я вижу спасение… Но все это не влечет за собой солидарности с целым вероучением церкви, безмолвного согласия с какою-либо частью, противною протестантскому учению: все, что я думаю, все, что говорю я, все, что я делаю, — отвечает ему совершенно…
- ↑ Сердце мое находит в этом описании (семейной жизни Вине) совершенный образ того, что может осуществить протестантская церковь. Этого достигает она, — несмотря на свои заблуждения, несмотря на бездну безверия, разверстую на пути ее, несмотря на строгую сухость своего богослужения, — достигает единственно в силу своего пламенного стремления к истине, к этому имени Божию, которое всего дороже германскому духу. Установить истинную связь между тем, что делает человек, и тем, что он мыслит и чувствует, и оживлять все чувствования у источника вечной истины и вечной любви — вот идеал человеческой жизни!
- ↑ Как я наслаждаюсь своим пребыванием в Москве. Несмотря на дурную погоду, на утомительные разъезды, даже несмотря на визиты, которых терпеть не могу, все-таки я отдыхаю здесь… Я чувствую себя в натуральной атмосфере, окружена преданиями, которые из прошедшего дают настоящему особенное значение. Несмотря на умственный и нравственный упадок Москвы, здесь встречаешь людей, коим доступны отвлеченные идеи, людей увлекающихся не одним тем, что относится к своему я. А еще — чего стоит это затишье, в котором можно сосредоточиться для серьезной работы! Но я не окончила бы, если бы пришлось перечислять все, что мне нравится в Москве: дурные впечатления поглощаются добрыми, и все это укрепляет про запас мою нравственную силу.