Алексей Толстой.
Барон
[править]1
[править]Ветер разгулялся над Киевом; мокрые облака неслись по крышам, цеплялись за шумящие хлесткими ветвями тополя и, разорванные, скатывались с гор в мутный Днепр.
По взбаламученной реке гнало жгутами пену, у берега качались баржи, и с той стороны красный пароходик, пересекая течение, нырял и дымил, словно из последних сил.
И по всему Заднепровью — над полями, лесными кущами и зыбкими озерами — шли низкие облака, сваливаясь у края земли в тяжкие серые вороха.
Всего сильнее дул ветер на ротонду городского сада, сбивал с ног редких прохожих, лепил одежду, гнул шляпы, подхваченные рукой, раскачивал на высоких столбах фонари, а гимназисту, глядящему в бинокль, врезал в щеки резинку от картуза и, залетев в рукава, надул пальто горбом.
— Исторический ландшафт, — сказал гимназист и, спрятав бинокль, вынул из футляра фотографический аппарат и стал наводить.
В это время между его прищуренными глазами и ландшафтом прошел худой и высокий человек, одетый странно.
Длинные ноги его были обернуты онучами и обуты в поршни, зеленые штаны по коленям заплатаны; верблюжья короткая куртка сидела коробом, до того была стара; на впалой груди перекрещивались ремни, держа за спиной ягдташ, патронную сумку, ружье и мешок; зябкие руки засунуты в карманы; плечи покатые, а на длинной шее сидела необычайно красивая голова — римская и спокойная, хотя на ней и был надет рыжий котелок с петушиным пером на затылке.
— Ах, чтоб тебя, — проворчал гимназист и, продолжая нажимать грушу, испортил исторический ландшафт, сняв на нем странную фигуру охотника, который, перевалясь через балюстраду, принялся спускаться по косогору вниз к реке.
Затем гимназист повернулся спиною к ветру и пошел из сада и в тот же день поехал далее.
Пленку же с изображением забавного человека проявил только через месяц, отпечатал и наклеил в альбом.
2
[править]Ничего нет нуднее в деревне, как последний час перед ужином… Хозяйка, прислушиваясь к звону тарелок, вдруг перестает понимать гостя и, пробормотав что-то, уходит, вдалеке хлопнув дверью, откуда доносится кухонный запах. Гость не знает, что ожидает его, когда скажут «пожалуйте», и у него сосет… Ламп еще не зажигали; хозяин, сидя на стуле, спиной к окну, пробует и так и этак облегчить ожидание, выхваляя новую сеялку; собака под хозяйским стулом чешется; другой гость — помоложе, облокотясь о пианино, глядит на хозяйскую дочку, которая нажимает пальцем все одну клавишу; третий гость ходит вдоль стенки, — он уже и наговорился, и накурился, а теперь, переставляя ноги, думает: «Сеялки-то сеялками, а это что же, братец, ужинать не дают?» И, наконец, наступает молчание, которое должна использовать хозяйка, раскрыв двери и говоря: «Пожалуйте, чем бог послал…»
«Знаем мы, чем бог тебя посылает», — подумает каждый из гостей и, хлопнув себя по коленкам, встанет и войдет в столовую…
Упусти эту минуту хозяйка, дай гостям переголодать — пропал и ужин и разговор за ним. Но в этот вечер вовремя были открыты двери, и гости, потеснясь, вовремя обсели стол.
Хозяин, Викентий Андреевич Бабычев — отец того гимназиста, — поместился в конце; два гостя с боков его, третий — помоложе, трогая усы, сел около хозяйской дочки, и остался седьмой пустой прибор, взглянув на который хозяйка приказала горничной: «Поди позови паныча». Так, с легким потиранием рук, начался ужин; пошли кругом соусники, судки и графинчики; от яркого света лампы белый стол словно ожил и все стало вкуснее, и, наконец, явился гимназист, сунул под себя альбом с фотографиями и поморщился на свет…
— Ну что, окончил наклеивать? — спросила его сестра. — Фу, хоть бы ты вымыл руки.
— Окончил, да не покажу, — ответил гимназист, — это гидрохинон, не отмывается…
— Он у нас отлично учится, — молвила хозяйка.
— И, знаете, прекрасный фотограф! — воскликнул хозяин.
Гости подивились; гимназист, не обращая внимания, продолжал есть, сидя на альбоме, и ужин сделался еще более приятным оттого, что за спиной хозяина запылали дрова в очаге, осветив штукатуренные стены и потолок…
От еды, вина и тепла гости в конце ужина сидели уже боком — время для рассказывания занимательных историй; но все знали друг друга наизусть, и хозяйская дочка чувствовала уже некоторое свинство, поэтому, бросив катышком в брата, она сказала:
— Покажи альбом, не съедим же мы его, право.
— Вот, вот, — воскликнул Бабычев, — давай, давай его сюда, поросенок!
И альбом с фотографиями пошел по рукам… Один гость говорил:
— Приятно, знаете ли, потом будет посмотреть. Другой только удерживал зевоту; а Бабычев надел очки и, хваля все подряд, вдруг отнес альбом на вытянутой руке, вгляделся и, ударив по столу, воскликнул:
— Что за черт! Господа, ведь это барон, честное слово, — что, я слепой? Каким же он чертом сюда попал?.. Ведь я думал, его и в живых-то нет!..
И Бабычев, радуясь случаю, отодвинул стул и принялся рассказывать.
3
[править]— Извольте посмотреть на фигуру — длинный, как жердь, худущий, а курточку эту на нем я знаю уж пятнадцать лет; в ней пять карманов: два для дроби, один для пыжей, четвертый для пистонов, а в этом записная книжка, — что в ней написано, никто не читал, но, должно быть, очень интересное… Появилась фигура эта в наших местах давно, и сразу прозвали его «бароном», потому что происхождения был немецкого, но из каких мест — неизвестно.
Встретились мы в первый раз поздней осенью на облаве у деда моего в лесу. Вижу, сидит на пеньке — и улыбается. Спрашиваю: «Кто таков?» Да так, говорят, ничего себе, но беден, околачивается по помещикам; должно быть, вроде шута горохового, хотя к благородной охоте имеет страсть.
И действительно, в тот же день он себя и проявил. Позвал дед мой всех после облавы на ужин (а дед был нрава тяжкого, на руку цепкий и озорник великий). И не успели гости перепиться хорошенько, дед подмигнул кое-кому и кричит через стол барону:
— Ваше сиятельство, хотя вы иностранец, а русских обычаев не знать стыдно.
Барон как сидел — жердью на конце стола, так и вытянулся, — покраснел. А дед опять свое:
— Становись, становись к стене, мы тебя потчевать хотим.
Барон вскочил, извинился и стал к стенке. Дед налил бокал крепкой перцовки, пригубил и подносит со словами: не обессудь, мол, пей до дна, да, смотри, не обойди кого — обидишь… Барон с готовностью выпил, — и дышать не может, а гости каждый к нему со своим стаканом.
— Хорошо, хорошо, — говорит барон, — у всех выпью, постараюсь, мне очень нравится русское гостеприимство.
И только улыбается. Потом его замертво унесли в контору.
Всем эта забава понравилась, и стали барона приглашать нарасхват… Барон ни от чего не отказывался, — а штуки удумывались над ним зверские; не видел он, что ли, что над ним смеются, или из подлости, уж не знаю, — как блаженный — все терпел.
Однажды я ему удружил — побился, что не съест он корыто раков…
— Может быть, вам не особенно хочется спорить? — спросил он только.
— Что вы, — говорю, — я на это и гостей позвал. Усадили мы его в дверях, на сквозняке, принесли ломоть хлеба с горчицей и перцем и полное корыто раков, — и действительно, я вам доложу, посмеялись. Хотя потом в больнице его на свой счет лечил.
С дамами он особенно стеснялся — и роста своего и куртки, — сидит, бывало, одну ногу об другую закрутит и обе под стул, руки вытянет на коленку, голову склонит и, что бы дамы наши ни сказали, со всем согласится, — только не сразу, чтобы не было очень заметно.
И выдумали дамы его женить. Барон, конечно: «Сам, говорит, давно хотел бы, только нельзя ли невесту до свадьбы посмотреть».
Привели ему девицу из деревни, урода невероятного, в перья какие-то одели; за животы прямо все хватаются. А барон вот тут как раз стоял у камина, красный весь, а кланяется и улыбается и девке этой руку поцеловал. А потом исчез и провалился, как в колодезь.
Нашли его только осенью у лесных сторожей. Обрадовались все страшно и по-настоящему даже надругиваться не захотели, — а барон прощенья у всех просит, чуть не плачет, говорит: «Ночи не спал, все думал — какой я неблагодарный».
В то время гостил у меня двоюродный брат — Володя, человек с оригинальными понятиями и ненавистник всяких инородцев.
Привели мы к нему барона, смеемся, вспоминаем про потешные выдумки; барон сам даже наклепал на себя, чтобы смешнее показаться; и смотрю, Володя мой хмурится… Потом отвел меня и говорит:
— Как вам не стыдно шутовством заниматься; этот господинчик дрянь природная, он еще вам покажет, гони его в шею.
Удивился я, неприятно стало, а все-таки начал за бароном приглядывать… Подошла зима, и прогнать его было никак невозможно… Барон, должно быть, заметил косые взгляды и стал с Володей особенно вежлив. Ружье ему чистил, собаку научил умирать и лаять, когда скажут: «волк», а больше грустил, сидя у себя в комнатешке под лестницей.
И вскоре — действительно — проявил себя, — удивил всех невероятно.
Собрались, как обычно, к деду моему по первой пороше на облаву помещики… И, разумеется, еще до леса не доехали — все уж были с мухой; барону достался номер соседний с братом; зверь пошел густо; стрелки разгорячились и палили и в пеньки и в облазчиков; один барон стрелял не торопясь и без промаха, а когда прямо на его номер вымахнула чернобурая, бросил в нее шапкой, чтобы она к брату повернула, на что Володя, пропуделяв, обозлился ужасно.
Надо вам сказать, что с боков охотницкой линии протягивают веревку с цветными флажками, — зверь никогда не побежит через флаг. Вот перед третьим загоном, когда мы прилегли на снегу, раскупоривая шипучку, барон встал и говорит:
— Извините меня, господа, пожалуйста, я бы имел нескромность посоветовать протянуть еще линию флажков позади охотников, потому что в третьем загоне у нас чернобурая лиса.
Дед мой как захохочет и на Володю пальцем указал, а брат загорелся, вижу, и сощурил глаза…
— Ах, барон, барон, — говорит дед, — недаром ты обезьяну выдумал, иди протягивай флажки.
Барон живо отошел, и, когда был уже на сорока шагах, Володя закричал ему:
— Эй вы, немец, повернитесь, я в вас стрелять буду… Терпеть не могу вашего племени.
Барон, как на шарнире, повернулся, отвечает:
— Хорошо, стреляйте, — и наморщил нос.
И не успели мы рта раскрыть, брат лег и с локтя выстрелил из обоих стволов ему по ногам. Барона как ветром отдунуло. Но устоял на ногах, подошел, взял свое ружье, взвел курки (челюсть трясется, а глаза спокойные, только будто замороженные) и спрашивает:
— Вы это нарочно сделали или нечаянно? — Нарочно, разумеется, — отвечает брат…
— Вы честный человек, иначе я бы в вас стрелял, — сказал барон, сел у дерева и руками снег схватил. Брат в тот же день уехал, а я дал барону денег и отправил в Киев, с глаз долой… С тех пор он и скрылся.
Прошло три года; сижу я как-то в городском саду в Киеве, от скуки в газете объявления просматриваю, вдруг читаю: «Сливочное масло по нормальным ценам; купивший три фунта получает в премию дикую утку или пару чирков. Продажа с воза».
«Что, — думаю, — за ерунда, — дикие утки, уж не барон ли это». Взял извозчика, еду на Подол, вижу на базаре воз, на возу барон торчит, а кругом народу видимо-невидимо, и все смеются.
Ужасно я обрадовался, протолкался; барон увидел меня, покраснел и снял шляпу, а я его обнял…
— Ты это что? — спрашиваю… А он мне:
— Представьте, какая жалость, — масла не хватило, а уток еще целый воз.
— Пускай, — говорю, — уток по пятаку.
— Извините, — отвечает, — я не барышник. — Встал на телегу и кричит: — г Господа, берите уток так, а через неделю придете за маслом.
Сейчас же птицу у него расхватали. Завезли мы воза в подворье и пешком пошли неподалеку к барону…
Снимал он в деревянном домике три комнатки. В первой охотничий кабинет, вторая пустая — для приезжих, а в третьей на цепи сидела обезьяна.
— Это, — спрашиваю, — зачем тебе?
— Она мой друг, — отвечает барон, — она одинокая, и я тоже, вот и живем, — и протянул обезьяне руку…
— Хорош, — говорю, — друг.
— Она малокультурная, игры у нее злые, а любит меня страшно…
— Однако пойдем, — говорю, — воняет.
Сели мы в кабинете, и барон рассказал, что получил из Германии в наследство шесть тысяч рублей. Прожить их просто — неловко, они трудом добыты, вот он и придумал торговать с премией. Неделю охотится в болотах, а по воскресеньям торгует… очень хорошо, хотя прибыли еще не получал.
— А зимой как? — спрашиваю.
— Зимой зайцев буду в премию давать… Подивился я и говорю:
— Что же, приедешь к нам? Забегал барон глазами:
— Вот-вот, непременно приехать надо. Только мне кажется, что я не всем приятен… Меня жалели, но не особенно любили. Я хочу немного один пожить… За эти три года было трудно, пришлось ружье продать.
Барон огорчился, вспомнив про ружье, и я растрогался.
— И не думай, — говорю, — рассержусь, если не приедешь. Да скажи-ка мне вот что — откуда ты, зачем к нам попал?
Заходил барон, как журавль, остановился у окна и головой мотает.
— Не нужно, — говорит, — об этом спрашивать, лучше я подарю вам что-нибудь на память — хотите обезьяну…
С тех пор я барона больше не встречал, десять лет прошло. Плохого мы от него не видали, хоть и шут он, правда, и покушать любит на чужой счет-Тут Бабычев, увидя, что сказал лишнее, остановился.
— В том смысле я говорю, — поправился он, — что другой на его месте за работу какую взялся бы, а не жил, как птица… А ты возьми побарабань марш какой или попурри. Сама знаешь. А мы покурим.
Слова эти относились к дочке, которая мило улыбнулась, не сразу поняв. А гимназист вдруг сказал басом:
— Папа, я не знал, что это барон: утром какой-то человек пришел по дождю и попросился на сеновал, я отвел его… Может, сбегать позвать?
— Вот так сюрприз, не может быть, — воскликнул Бабычев, оглядывая гостей, — смотри, поросенок, если ты выдумал; господа, что если он, вот посмеемся…
4
[править]Бабычев вернулся почти тотчас… На вопросы: «Ну что?» — не ответил, взял со стола салфетку, завязал ее узлом, сунул в карман, долго глядел себе под ноги и сказал, наконец, пересохшим голосом:
— Господа, барон-то ведь помер; пока мы тут того… он и помер.
Гости присмирели; когда же хозяйка, встав, громко ахнула, все засуетились и пошли через мокрый двор по осеннему дождю к сеновалу…
У лестницы, переговариваясь, уже собралась дворня. Бабычев, обругав всех дурнями, полез первый, размахивая фонарем…
— Да где же он тут? — крикнул он сверху.
Под двускатной крышей, на перекладинах, пробудились голуби… Мышь пробежала у ног Бабычева, и, поведя фонарем, он увидел у вороха сена поднятые острые коленки… Подошли и гости и двое рабочих и, опустив железные фонари, наклонились над бароном. Левая рука его, согнутая в локте, лежала на глазах, словно свет его ослепил и он закрылся. Ноги разуты и в грязи, и правый кулак, с пучком зажатого сена, торчал кверху, неестественно и нехорошо…
— Обирал себя, катался, как помереть, — сказал рабочий, — то-то мы слышим в конюшне — скулит и скулит…
— Ладно тебе, — тонким голосом воскликнул Бабычев, — несите его вниз да осторожнее…
И когда барона снесли вниз, рабочий подал Бабы-* чеву записную книжку, выкатившуюся из баронского кармана.
Схваченная накрест двумя резинками, записная книжка, несмотря на то, что барон таскал ее пятнадцать лет, оказалась совсем пустой. Только на первой странице была свежая надпись:
«Боже мой, долго ли ты будешь испытывать меня; жизнь вот уже прошла, а я все один… Ты дал любовь, укажи к ней путь… Ты дал мне жену, а я убил ее, любя безрассудно. Неужто до конца мне быть странником в чужой земле?»
Комментарии
[править]Впервые напечатан в газете «Речь», 1912, № 249, 11 сентября.
С незначительными стилистическими исправлениями вошел в III том Сочинений «Книгоиздательства писателей в Москве», 1-е изд., 1913, 2-е изд., 1917, 3-е изд., 1918. В последующих прижизненных собраниях сочинений рассказ не перепечатывался.
В дневнике А. Толстого за 1911 год следующая запись указывает на материал, использованный писателем для рассказа:
«Барон. Рассказ Топачевского.
Высок, худ, строен, лицо римское, брат знаменитый генерал, мать в Зап. крае, посылает сыну 700 в год. Барон только охотится. Передвигается только пешком; очень вежлив, скромен и, когда играет в карты с дамами, всегда проигрывает, хотя бы на руках были голые козыри.
Ружье шомпольное, выстрелив, заряжает его мгновенно. В 2-х карманах куртки дробь 4 и 6 номер, в 3-м, сбоку, скатанные пыжи, в сумке сверху 24 дырки и в них заранее наготовленные бумажки с порохом, сбоку на груди пистоны.
Барон съел 500 раков.
Пари на 10 рублей. Время 3 ч. и 3/4. Играли в карты, стол поставили в дверях, принесли раков в корыте, потом добавляли еще два раза. Барон съел все, обиделся, что мало было пива. До этого со вчерашнего дня ничего не ел, а за час до пари съел ломоть хлеба с горчицей, перцем и уксусом.
Как барона чуть не убили.
На охоте на кабана зимой. 4 дня бесследно. Вчетвером. Один из спутников ненавидел немцев; с бароном какие-то счеты. Лежали на овчине, барон отошел. Тот взял ружье, спросил, чем заряжено — картечью и 4 номером. Тот привстал (барон в это время отошел шагов на 40) и кричит барону: я в вас буду стрелять: „Ну стреляйте“, барон повернулся лицом; тот выстрелил 2 раза. Барон упал в снег, все вскочили. Барон поднялся, снял ружье, взвел курки и, подойдя, спросил того: „Вы нечаянно стреляли или нарочно“. „Нет, именно, хотел вас убить“. „Ну вы честный человек, на том и покончим“. Барона раздели, на нем было несколько плотных жилетов и дробь сделала синяки, но та, что прошла сквозь патронташ, причинила рану.
Барон получил наследство.
По смерти матери барон получил 15 тысяч наследство, купил ружей и страшно закутил.
Купил обезьяну, но она едва его не съела. Подарил ее знакомым, от которых все ушли.
Решил заняться коммерцией, сделал объявление в газетах: „Продаю слив, масло, купившему дается в виде премии дикая утка“.
Перед продажей барон поехал на одно озеро (в непроходимые места) и настрелял два воза уток, потом, возвращаясь, скупил у крестьян масло и привез в Киев. Масло тотчас все раскупили, вместе с утками, но барон все-таки потерпел убыток.
Когда барон прожил деньги (очень скоро) поступил в садовники, потом пропал.
(Когда Топачевский рассказывал, вошла его жена и, улыбаясь, вспомнила, как она и сестры шутили над бароном, а он во всем уступал)». (Дневник А. Н. Толстого за 1911 г. Хранится у Л. И. Толстой.)
Личность Топачевского, рассказавшего А. Толстому о бароне, в настоящее время не установлена.
Печатается по тексту III тома Сочинений «Книгоиздательства писателей в Москве», 1917.