Перейти к содержанию

Вакханка (Чарская)

Материал из Викитеки — свободной библиотеки
Вакханка
автор Лидия Алексеевна Чарская
Опубл.: 1915. Источник: az.lib.ru • Роман без романтики

Новая Лолита. (Сборник). — М.: Милена, 2006. — 381с.: ил. — (Только для
взрослых)

Scan,OCR, SpellCheck: Kapti, 2009г

ВАКХАНКА
Роман без романтики
Кто из вас без греха, первый пусть бросит в нее камнем.
От Иоанна, глава 8 I

— Клео, — сказала Анна Игнатьевна Орлова своей рыжеволосой дочери Клеопатре, — сегодня у нас будет с визитом Михаил Павлович Тишинский. Постарайся понравиться ему. Нет ничего хуже, чем дурные отношения между поклонниками матери и ее детьми. Но я надеюсь, что мой милый маленький Котенок сумеет встать сразу на дружескую ногу с таким симпатичным благородным человеком, как Мишель Тишинский.

Эту тираду Анна Игнатьевна закрепила продолжительным поцелуем, на который Клео — как называли молодую девушку друзья и знакомые ее матери — ответила лукавой и все понимающей улыбкой.

Никому иному, как дочери драматической артистки Анны Игнатьевны Орловой, не подошло бы более ее прозвище Котенок. Шестнадцатилетняя Клео действительно таила в себе что-то кошачье. Ее хорошенькая, совсем еще детская и свежая рожица, с узкими, зеленовато-серыми, постоянно сладко щурящимися глазками, с наивным припухлым ребяческим и одновременно взрослым ртом и этими, унаследованными ею от отца рыжими, настоящими тициановскими волосами, золотым ореолом окружающими ослепительно белую кожу рыжей блондинки, наводила на мысль о каком-то пушистом, нежном и прелестном зверьке.

— Будь спокойна, я сделаю все так, как ты этого хочешь, мама. И если этот твой Тишинский окажется таким же интересным и милым, как дядя Макс…

Тут детское личико приняло совсем уже не детское выражение. И ноздри маленького вздернутого носа чуть вздрогнули в чувственном трепете.

Анна Игнатьевна нахмурилась. Ее смуглое лицо далеко еще не увядшей красивой тридцативосьмилетней женщины с такими же зеленовато-желтоватыми, как и у дочери, глазами, однако не прищуренными, а со строгим вызовом смотревшими на людей, внимательно и зорко взглянули в кошачьи зрачки дочери.

— Я не люблю, когда ты так шутишь, Клео, — проговорила она строго, и темный, чуть заметный румянец пополз по ее смуглым щекам.

— Я нисколько не шучу, — сорвалось с алых детских пухлых губ Клеопатры. — Мне и в самом деле безумно нравится дядя Макс… Нравится с первых же классов гимназии, и все это знают. Только ты одна упорно не желаешь замечать этого. Ну да, не хочешь… Тебе это выгодно, мама, — почти шепотом закончила всю фразу Клео.

Анна Игнатьевна вздрогнула, как под ударом кнута, под этим взглядом.

— Если ты не хочешь со мною серьезно поссориться, Клео, не смей говорить таких глупостей. Я не потерплю, чтобы дядя Макс служил мишенью твоим глупым насмешкам, — процедила она сквозь зубы.

— Я и не думаю смеяться, с чего ты взяла?

Рыжий локон упал на лоб, зелено-желтоватые глаза блеснули из-под него лукаво и зло настоящим кошачьим блеском.

Взоры матери и дочери на миг скрестились.

В одном из них отразился самый неподдельный испуг, отчаянный страх потерять самое дорогое в жизни; в другом, молодом, горячем и злобном, старшая женщина прочла столько откровенной ненависти и затаенной угрозы, что не выдержала, дрогнула и опустила глаза.

«Боже мой, за что? — думала Орлова. — Мой Котенок, моя девочка, моя дочь родная, выстраданная мною, любимая безгранично, и… такую злобу, столько жгучей ненависти она питает ко мне», — промелькнуло вихрем в голове женщины. Но страдальческое выражение не долго гостило на этом смуглом лице южанки. В следующее мгновение черные брови Орловой поднялись, и не то гордая, не то презрительная усмешка искривила ее губы.

— Ты слишком еще молода, Клео, чтобы заниматься подобным вздором. Флирт, влюбленность и прочие глупости — все это не для твоих шестнадцати лет, поверь мне.

— Но и не для тридцати восьми, не правда ли, мама? — снова прищурила свои кошачьи глазки молодая Орлова.

Орлова-старшая вспыхнула, но нашла в себе силы подавить порыв гнева и только сурово взглянула на дочь. Но кошачьи глазки Клео ответили таким недоумением и невинным вопросом, что сама Анна Игнатьевна усомнилась в недобром намерении дочери посмеяться над ее запоздалою любовью.

Неизвестно, чем окончился бы этот разговор, если бы не затрещал электрический звонок в прихожей, и почти одновременно с ним мимо уютного хорошенького уголка гостиной, где беседовали мать с дочерью, пробежала, виляя на ходу широкими бедрами, горничная Нюша, молодая особа с недвусмысленно истасканным лицом типичной петроградской горничной.

А еще через минуту в гостиную входил высокий худощавый юноша в безукоризненно сшитой визитке, с добродушным безусым лицом и с ровным английским пробором, похожий на только что вылупившегося из яйца желторотого воробышка.

— Глиста какая-то! — тут же оценила мысленно вошедшего гостя Клео, быстрым незаметным взглядом окинув его с головы до ног.

«Ну и поклонник!» — казалось, хотели сказать ее откровенно смеющиеся кошачьи глазки.

Но мелькнувший на мизинце юноши огромный чистейшей воды солитер сразу примирил Клео с непрезентабельном видом их молодого гостя, а прекрасно сшитый, несомненно, у лучшего портного столицы, костюм и вовсе смягчил ее сердце. В руках молодой человек держал роскошный букет красных роз.

«Рублей двадцать, небось, ухлопал», — снова подумала не любившая стесняться в выражениях молодая девушка.

— Вот, Клео, monsieur Мишель Тишинский, мой большой друг и приятель, — проговорила Анна Игнатьевна, протягивая юноше правую руку и левою принимая от него букет. — Надеюсь, что вы скоро подружитесь, детки. Моя дочь Клеопатра Львовна, — отрекомендовала молодых людей друг другу Анна Игнатьевна.

Юноша склонился перед Клео, как перед царицей, и потом остановил на ней восхищенные глаза. Девушка сразу поразила его своею внешностью и оригинальной своеобразной красотою. Нет, положительно он не встречал ничего прелестнее этой поэтически растрепанной златокудрой головки. Он шел сюда, как поклонник красивейшей женщины и талантливейшей артистки частного театра, Аннет Орловой, за которой ухаживал вот уже скоро месяц, всячески добиваясь ее расположения. И что же? Приглашенный впервые в ее дом, он увидел это маленькое, рыжее чудо в ее уютной, зеленовато-белой декадентской гостиной и растаял, как воск, с первого взгляда. Эта рыжая девочка, с молочной кожей и с ухватками игривого задорного котенка, положительно затмевала свою талантливую мать.

Тишинский смотрел на девушку широко раскрытыми добрыми, немного близорукими глазами.

— Но он божественно глуп в довершение всего, — внутренне давилась от смеха Клео, бросая кокетливо-вызывающие взгляды на молодого гостя.

Между тем Нюша вкатила столик с серебряным сервизом, кексом и печеньем.

За чашкой чая беседа всегда льется проще и свободнее. Так было и теперь.

Тишинский свободно отвечал на вопросы, задаваемые ему хозяйкой дома.

Ну да, он не скучает здесь нимало. Правда, он больше привык к Москве, где кончил лицей, где все его знакомства и связи. Но и здесь он устроился, в сущности, весьма недурно благодаря отцу, который не стесняет его в средствах.

— Ты знаешь, Клео, ведь monsieur Мишель — сын того известного сибирского золотопромышленника, — начала Орлова и не договорила: вошла снова Нюша и объявила, что скоро четыре часа, и барыне надо ехать на репетицию, которая назначена ровно в четыре.

Та поднялась легким грациозным движением.

— Прекрасно, monsieur Мишель, надеюсь, не соскучится в твоем обществе, Клео. Позаботься об этом. А я еду… До свидания, дети мои. Я не прощаюсь с вами, Тишинский…

И она, послав по воздушному поцелую дочери и своему поклоннику, с быстротою девочки выпорхнула из комнаты, задорно и молодо постукивая каблучками. А пятью минутами позже промелькнула мимо молодых людей, уже одетая в модное весеннее пальто и несколько крикливо эффектную шляпу.

Едва только парадная дверь захлопнулась за матерью, как Клео тоже неожиданно стремительно поднялась со своего места, подошла чуть ли не в упор к гостю, и, глядя ему в глаза вдруг зажегшимися злыми глазами, произнесла веско, отчеканивая каждое слово:

— Довольно! Я все поняла. И то, что вы задумали с моей дражайшей мамашей, не удастся. Да, миленький, не удастся, черт вас подери, как бы вы ни строили из себя желторотого невинного птенчика! Моя маменька, по-видимому, прочит вас мне в мужья, и с этой целью устроила нынче мои смотрины. Но знайте — я не допущу ничего подобного. Я люблю другого--и ничьей женой не буду. Его — или ничья, и об этом довольно. Баста! А больше нам с вами пока что беседовать не о чем.

И она выбежала из гостиной прежде, нежели опешивший Тишинский успел произнести хоть одно слово.

Анна Игнатьевна совсем не могла репетировать сегодня. Небрежно подавая реплики, она нехотя переходила с места на место, раздражая своим апатичным видом и режиссера, и антрепренершу, худосочную костлявую даму бальзаковского возраста, играющую исключительно молоденьких инженюшек. Наконец к семи закончилась нудная тягучая пьеса, а в половине девятого должен был начаться спектакль. Орлова мельком взглянула на свой браслет-часики и пожала плечами.

Она ждала Макса Арнольда. Между ними было условлено, что Макс, иначе Максим Сергеевич Арнольд, преуспевающий чиновник министерства юстиции, заедет за нею сегодня, чтобы везти ее обедать к Медведю, а оттуда проводит ее в театр. К счастью, ее роль начиналась во втором акте, и она успела бы вернуться сюда к девяти. Но Макс не ехал. Что бы это могло значить? Женщина волновалась. На смуглом лице зажглись темные пятна румянца. Глаза лихорадочно загорелись. Знакомые уколы начали пощипывать сердце. Пять лет уже, как она, прежде независимая, счастливая, гордая и недоступная, познакомилась с этими уколами мучительной ревности. Еще бы! Разве могло быть иначе! Макс Арнольд был так божественно хорош.

С тех пор, как умер ее муж, художник Орлов, оставив ей свою точную копию в миниатюре — рыжую Клео, носивший ее на руках, как куклу, и молившийся на свою «смуглую женщину», как называл он жену, Анна Игнатьевна решила отказаться раз и навсегда от любви и ее радостей.

Красивая женщина и эффектная актриса, она могла бы всегда сделать выбор в толпе своих театральных поклонников, но она была верна памяти мужа, шесть лет живя жизнью монахини-аскетки. И вот, когда ей уже перевалило за тридцать, и ее изящное смуглое тело, которое не однажды служило моделью художнику-мужу, стало постепенно обретать плавные и мягкие формы, тут-то она и встретила Макса.

И сейчас, как наяву, перед ней стоит эта встреча. Она играла Ольгу Ранцеву; его, восхищенного, в числе других, ее исполнением, друзья привели представиться театральной знаменитости.

Что сталось с нею в тот вечер? Когда она увидела этого белокурого, изнеженно-породистого барина, очевидно, баловня судьбы и женщин, с его усталым холодно-порочным, взглядом и нежно-развратной улыбкой, точно что-то толкнуло ее в сердце: «Это он!» — сказала она себе тогда же и, кажется, полюбила его в тот же миг и отдалась ему всецело с головокружительной быстротой обезумевшей от страсти женщины. Она влюбилась в него тою осеннею любовью, которая ведет или к вечной радости достижения, или к тихой, постепенной, длительной пытке.

В данном случае произошло первое. Арнольд, пресыщенный, избалованный своими бесчисленными светскими романами, такими обыденными и шаблонными, в сущности, загорелся мечтой испробовать счастья с незаурядной женщиной, сильной своим сценическим талантом, отмеченной любовью к ней известного, недюжинного художника, ее мужа, сумевшего увековечить красоту этого совершенного, смуглого тела.

К тому же ему импонировала ее оригинальная натура, натура богобоязненной староверки (Анна Игнатьевна вышла из старой, верной христианским традициям купеческой семьи) и в то же время страстно-разнузданная в любви. Словом, Макс Арнольд, светский человек, вивёр, прожигатель жизни, казалось, увлекся не на шутку артисткой Орловой. Он окружил ее нежными заботами, а ее малолетнюю дочь — чисто отеческой заботливостью. Его небольшое, но прекрасно устроенное имение в черноземной полосе России приносило кой-какой доход, и это давало возможность Максиму Сергеевичу обставить с некоторой долей комфорта семью его новой пассии.

Таким образом, театральное жалованье Анны Игнатьевны могло целиком идти на ее костюмы. Обо всем другом заботился первое время ее любовник. Орловой ее связь с Арнольдом казалась раем, и если что и смущало женщину, то только упрямство ее возлюбленного: как ни любил Анну Игнатьевну Арнольд, но на все прямые и косвенные намеки Орловой относительно возможности узаконения их связи, он всегда находил случай вывернуться — и своевременно отступить. И это отравляло женщине сладкие минуты ее счастья.

— А вот и я! Простите меня, Annette, я, кажется, заставил вас ждать, дорогая, — услышала задумавшаяся Орлова позади себя хорошо знакомый ей голос.

Она вспыхнула, как девочка, от радости протянула подошедшему Арнольду обе руки. На них смотрели с любопытством и с завистью. Пятилетняя связь этой пары ни для кого не была тайной. И в театре к Максиму Сергеевичу давно привыкли, как к своему человеку.

Он был очень хорош собою — этот высокий, статный, белокурый человек в широком весеннем пальто-клеше, с этой своей небрежно-порочной улыбкой и устало-развратным взглядом. В его бритом характерном лице английского типа было что-то сводившее с ума женщин и удваивавшее с каждым годом число его врагов среди мужчин.

Поцеловав перчатку Орловой с таким видом, как будто между ними ничего никогда не было, Арнольд подал ей руку и повел к выходу, где его ждал наемный таксомотор.

— Ну, поздравь меня, Макс! — проговорила веселым тоном Орлова, как только они очутились в тесном купе автомобиля, — дело с Тишинским налаживается. Я позвала его к нам, — нынче он уже был с визитом, и, кажется, девочка произвела на него некоторое впечатление. Пришлось покривить душою. Я сказала Клео, что этот молодой богач, наследующий золотые прииски его папаши, интересуется исключительно мною и намерен состоять при моей особе. Девочка, кажется, поверила. О, если бы можно было уладить возможно скорее этот брак, а то Клео положительно пугает меня с некоторых пор. Она, несомненно, унаследовала вместе со своей наружностью и бурный темперамент своего отца и порою ставит меня в тупик своими словами и поступками. Нет, ее необходимо выдать замуж — и как можно скорее. Ты подумай только, — пока она была в гимназии меня постоянно смущали ее юные поклонники-гимназисты, студенты и другие юнцы, к которым она бегала на свидания, а с некоторыми переписывалась за моей спиною. Теперь она кончила гимназию, — и что же? Не успела оглядеться как следует, уже преподносит новый сюрприз. Представь себе: они изволят не на шутку увлечься своим молодым дядей Максом! Ну да, тобою, мой милый, — не делай, пожалуйста, таких больших глаз, покоритель сердец! — разразилась не совсем естественным смехом Орлова.

Арнольд усмехнулся.

— Вот как! Это очень мило со стороны Клео, и я весьма польщен…

— Пожалуйста, не льсти себя надеждой. Девчонка молода и меняет свои симпатии, как перчатки. Сегодня ты, завтра другой… — уже несколько раздраженно бросила Орлова.

Лиловые весенние сумерки бессолнечного хмурого дня уже сгустились, и внутри каретки нельзя было различить той внезапной бледности, которая покрыла лицо Арнольда. Он сжал на мгновение зубы. Потом, не разжимая рта, процедил:

— А все-таки было бы грешно с твоей стороны выпихивать замуж ребенка, еще не знающего любви.

— Этот ребенок привык к роскоши, — прервала его Орлова, — а Мишель Тишинский имеет возможность выкупать в ней любую женщину… Я, напротив того, боюсь даже мечтать о таком счастье для нее!.. Собственно говоря, что она из себя представляет? Так — ничтожество, правда с хорошенькой и свежей мордашкой. Нет, Тишинский — это положительно лакомый кусочек для девочки. И, пожалуйста, не мешай мне в этом, Макс, — уже раздраженным тоном закончила артистка. Арнольд шутливо поклонился, больше для того, чтобы скрыть выражение тревоги, промелькнувшее у него в лице.

Автомобиль между тем остановился у знакомого подъезда, и швейцар выбежал высаживать обычных посетителей.

Тонкий обед, близость Макса, его томный взгляд разнежили Орлову.

— Максинька, — прошептала она за десертом, — ты проводишь меня в театр, а потом заглянешь ко мне после двенадцати… Ключ у тебя, я надеюсь…

Она заглянула ему в глаза преданными, почти робкими глазами.

Но он поспешил отвести от нее взгляд.

— Увы, дорогая, сегодня мне необходимо быть у моих стариков. Они скоро уедут на дачу… Завтра, если можно…

— Как хочешь, Макс, — уже ледяным тоном бросила женщина и прибавила уже с ноткой явной подозрительности, дрогнувшей в голосе: — Ты едешь к своим тотчас же или посидишь у меня в уборной?

— Прости великодушно и на этот раз, Анна, сегодня я провожу тебя только до дверей театра.

— Как хочешь, — снова прозвучало холодно.

Автомобиль помчался. У театрального подъезда Арнольд поцеловал руку Орловой и, подождав, пока высокая фигура последней скрылась за стеклянной дверью артистического входа, круто повернулся к эстонцу-шоферу и скомандовал, быстро вскакивая в экипаж:

— На Кирочную, к Орловым… Да поживее, пожалуйста, Герман. Каждая минута на счету…

Михаил Павлович Тишинский долго не мог опомниться после отповеди, данной ему молодой Орловой, тем более что отповедь эта являлась в данном случае совершенно несправедливой. Он менее всего думал о том, чтобы соединиться с дочерью прелестной Annette Орловой узами брака. Он даже не предполагал, что у красивой моложавой артистки есть почти взрослая дочь. Но, тем не менее, увидя девушку, простодушный и прямолинейный от природы, далеко еще не успевший испортиться в омуте столичной жизни, двадцатитрехлетний Тишинский сразу воспылал страстью к Клео. Оригинальная внешность этой «маленькой вакханки», женщины-ребенка и женщины-кошки, как ее справедливо называл Арнольд, поразила его, ударила по нервам, по дремавшей до сих пор страстности натуры. За прелестной Annette, как называли актрису Орлову в том кружке, в котором он вращался, он волочился скорее из моды, как всякий богатый наследник ухаживает за артисткой, из желания поддразнить менее счастливых товарищей, он, которому богатый и щедрый родитель отсыпал каждое первое число столько денег, сколько он спрашивал у старика.

Забившись в свою сибирскую нору, старик Тишинский все то, что мог бы проживать сам, живя в городе, посылал своему единственному сыну, любимому им до самозабвения.

— Наша фамилия старинная, заслуженная, дворянская, — говорил он, когда его упрекали в излишнем баловстве и поощрении к расточительности сына, — и чтобы с честью и достоинством носить ее, необходимо иметь деньги для представительности, для комфорта. А Миша у меня единственный, умру — все равно ему оставлю, не потащу же за собою в могилу. Деньги же молодежи нужнее, чем нам, старикам, так пусть и пользуется ими вволю, пока молод.

И молодой Тишинский пользовался, как мог и как умел. Он страстно и искренне любил искусство вообще, а драматическое в частности. И ежедневно проводил свои вечера в театре. Его увлечение Орловой выросло на этой почве. Вернее даже не увлечение ею, а теми ее образами, которые она умела создавать в свете огней рампы. У него и знакомство-то с нею завязалось на этой почве. В душе своей этот по виду простенький, казавшийся моложе своих лет юноша носил бога, бога красоты, и это оберегало его от засасывающей грязи жизни.

Незаслуженно обвиненный Клео, он ушел от нее смущенный, взволнованный и почти испуганный неожиданной отповедью. А в душе кто-то назойливый и упрямый нашептывал вопреки разуму и логике:

— Она должна быть твоею, она должна быть твоею. Это именно та девушка, о которой ты втайне мечтал, и она будет твоею, будет…

В то же самое время Клео, не подозревавшая даже о том впечатлении, которое она произвела на молодого человека, и относившая его намерение целиком за счет «интриг» матери, которую она, кстати сказать, подозревала во всевозможных кознях, все еще пылала негодованием. Вся розовая от волнения прошла она в свою комнату.

Здесь, в этой голубой шкатулке (голубой цвет был ее излюбленный: он так шел к ее рыжим волосам и ослепительно белой коже), обтянутой бирюзового цвета кретоном с атласными бантами и розетками, пахло какими-то острыми, с несомненной примесью мускуса, духами. Изящные, самых неожиданных и прихотливых форм, козетки, пуфы, кресельца и диваны были расставлены, вернее, разбросаны в живописном беспорядке на белых коврах с крупными, чудовищных форм и футуристической тенденции цветами. Узкая, за такими же нелепыми и крикливо разрисованными ширмами, постель казалась каким-то неожиданным оазисом чистоты и девственности среди целого хаоса статуэток, картин вольного содержания, всяких ширмочек, шкафчиков, бра и экранов, с теми же не то футуристическими, не то символическими рисунками. А в простенке между двух окон стояло прелестное трюмо, отражавшее сейчас маленькую, полудетскую фигурку и растрепанную голову обладательницы этого странного экзотического уголка. В нем же отражался и портрет во весь рост Анны Игнатьевны, помещавшийся напротив. На нем артистка была изображена в роли Сафо… Грозно смотрели ее строгие, страстные, обведенные синими кольцами глаза. Траурной каймой были обведены строгие брови… И в красноречивом молчании сомкнуты гордые уста.

Рыжая Клео, войдя в свою комнату, с такой любовью устроенную ею самой несколько месяцев тому назад на средства того же баловника дяди Макса, когда она была еще в старшем выпускном классе гимназии, подошла прежде всего к зеркалу и вперила в свое отражение все еще горевшие гневом и негодованием глаза. И вот постепенно стало проясняться выражение бело-розового свежего личика. Лукавый огонек зажегся в глубине этих желто-зеленых кошачьих глаз, улыбка растянула пухлые губки. Вдруг она расхохоталась, откинув назад головку.

— И этот дурак, этот длинный воробей смел думать, что я смогу, что я захочу стать его женою!.. Как бы не так. И с этой внешностью маленькой вакханки, как называет меня Макс, и с моей перламутровой кожей, с моими влекущими глазами (его выражение тоже) быть женою этого желторотого птенца, у которого, кроме папашиных приисков, нет ничего за душою… Ни ума, ни остроты, ни умения оценить такую штучку, как я! Ну уж это дудки-с! Ступайте пасти ваши стада, как говорят французы, куда-нибудь подальше, милый Мишель, а вам такой табак не по носу.

И она с задорным видом настоящей французской кокотки — увы! — низкого пошиба, ухарски щелкнула пальчиками перед воображаемым носом злополучного Мишеля.

Потом с тем же веселым хохотом повалилась на ближайшую кушетку, вся потягиваясь, нежась и извиваясь на ней с чисто кошачьей грацией. Протянула руку через голову, нащупала стоявший в изголовьях кушетки на стенном бра портрет… То было изображение Арнольда. На нее смотрели дерзкие, усталые глаза, и чуть усмехались надменные порочные губы. Девушка смотрела минуту жадным влюбленным взглядом в красивое лицо Арнольда. Потом, с внезапно загоревшимися глазами, с яркой краской, внезапно вспыхнувшей на лице, прижала портрет к сильно бьющемуся сердцу и опрокинулась с ним вместе на спинку кушетки, осторожно и нежно сжимая его в объятиях. А услужливая память уже рисовала пережитые впечатления из недавнего полудетского прошлого.

Ей, Клео, минуло одиннадцать лет, когда в их доме появился этот красивый, тогда еще тридцатилетний блондин, пресыщенный и одновременно усталый. Рано развившаяся девочка, росшая на свободе среди удушливо-пряной обстановки дома, хозяйка которого делила себя между подмостками и поклонниками, предоставленная развращенным нянькам и боннам, читавшая чуть ли не с восьми лет бульварную рухлядь, сразу при появлении в доме дяди Макса, жениха ее матери, почувствовала к нему какое-то острое влечение полуребенка-полуженщины. Дядю Макса очень забавляла эта детская любовь, и он всячески поощрял ее — разумеется, в шутку? Клео помнит его чересчур продолжительные поцелуи и не менее продолжительные сидения на коленях молодого, интересного жениха ее матери. Помнит его растлевающую лесть, его щедрые подарки, всегда умело подчеркивающие ее тщеславие крошечной женщины: полуигрушечные браслеты, кольца и прочую дорогую бижутерию, которыми он баловал ее вначале. А когда ей минуло четырнадцать лет, он привез ей целое приданое — белье из шелкового батиста, тончайшего, как паутина, с кружевами, прошивками и лентами, которому позавидовала бы любая шикарная парижская кокотка. Его ласки делались все смелее и смелее. Его чары заволакивали туманом экзальтированную рыжую головку. Недетская чувственность и настоящая страсть сжигали теперь маленькое тело подростка. Клео с грехом пополам доучивалась в гимназии… Все ее мысли сводились к одному стремлению, к одной цели: принадлежать ему, Максу… Принадлежать ему всецело… На всю жизнь, всегда, постоянно, ему одному, ему одному. И сейчас, думая эту свою постоянную думу, с закрытыми глазами, вся съежившаяся в комочек, она сладко улыбается своими пухлыми детскими губами…

Вдруг неожиданно она поднимается и садится на кушетке… и нервы ее опять натягиваются, как струны. До ее чуткого слуха долетает звук электрического звонка, несущегося из прихожей. Вот, постукивая каблуками, пробежала по коридору горничная Нюша… Вот снова шаги… Но не ее на этот раз, назойливые, скучные… Знакомая легкая и ленивая походка…

Знакомые, близкие, скорее сердцем, нежели слухом угаданные шаги… И легкий стук в дверь, и милый голос, спрашивающий: «Можно?»

Собственное, упавшее до чуть слышного шепота: «Войдите…»

И сердце Клео замерло в груди. Сердце перестало биться.

— Дядя Макс! — протягивая вперед тонкие розовые руки еще не вполне сформировавшейся девушки, прошептала с истомной нежностью Клео и зажмурила глаза.

Луч солнца скользнул по рыжей головке, и короткие кудри девушки загорелись под ним червонным золотом. И вся она казалась какою-то сверкающей, золотою, сияя вошедшему Арнольду счастливой, влюбленно-разнеженной улыбкой.

Он подошел к ней медленно, словно крадущейся походкой, не отводя от нее вопрошающего зоркого взгляда. Она ждала, вся замирая, все еще с закрытыми глазами, с протянутыми вперед дрожащими руками. Арнольд, не спеша, приближался, высокий, худощавый, изящный, с его гладким без тени растительности лицом английского денди, с безукоризненным пробором тщательно причесанных волос, в таком же безукоризненном смокинге, с ищущим и одновременно холодным взглядом, показавшимся особенно значительным вследствие темных колец, окружающих глаза. Строго сомкнутые губы угрюмо и значительно молчали.

Он подошел к кушетке, мягким ленивым движением опустился на нее подле гибкой полудетской-полудевичьей фигурки и уверенным движением захватил обе руки девушки в свои.

— Итак, Клео, — произнес он насмешливо, коснувшись губами ее тонких пальчиков, — maman желает, чтобы вы стали достойной супругой этого достойного молодого миллионера? — Он коротко и сухо рассмеялся.

Клео вздрогнула от первых же звуков этого странного недоброго смеха, и вдруг волна отчаяния захлестнула ее душу.

— Дядя Макс, не смейте смеяться надо мною! Вы же знаете: я люблю вас, и только вас, — и не буду ничьей женою.

Ее личико мгновенно побледнело. Настоящая страсть созревшей женщины зазвенела слезами в ее еще детском голосе… Лицо вмиг потухло и осунулось сразу. И сама она сразу вся потускнела как-то и теперь казалась почти дурнушкой.

Арнольд хладнокровным взглядом оценщика смотрел на нее.

— Нет, она положительно некрасива, бедняжка, ей далеко до матери, — мысленно резюмировал он, — у Анны есть тонкая острота и умение вести игру, у этой малютки сразу сказывается натура… Кусок бифштекса здесь — и чуть испорченный рябчик там, я гурман и предпочитаю последнее.

И лицо его приняло скучающее выражение.

Чисто звериным инстинктом Клео угадала его мысли… Внезапно потухли печальные огоньки в глубине ее кошачьих глаз. Ее взор ожил и прояснился. Грациозным движением, вернее прыжком, поднялась она с кушетки и прежде, нежели Арнольд успел опомниться, закинула ему обе руки на шею и прильнула к нему всем телом.

— Я люблю вас, дядя Макс… Разве вы не видите, как я люблю вас!.. — залепетала она теперь. — Я все знаю… Я знаю, что вы только так, просто, называетесь женихом мамы, для того чтобы… ну словом pour conserver les apparances, как говорят французы… Но вы не женитесь, ни за что не женитесь ни на маме, ни на ком другом… Ах, дядя Макс! Вы никого не любите в сущности… Вы не умеете любить… Таким уж создала вас судьба — жестоким, холодным и прекрасным. И, может быть, вот за эту-то холодность вашу, за жестокость эту самую я так и люблю вас… Полюбила, еще пять лет тому назад, еще когда была совсем ребенком… Тогда бессознательно, теперь сознательно, страстно, безумно… Я люблю вас, дядя Макс, больше, чем мама… О, гораздо больше, чем она… У нее есть помимо вас и другие интересы: ее театральные успехи, ее сцена. У меня — ничего нет. Я живу только вами, я дышу только вами. Поймите же, милый, нельзя безнаказанно шутить с огнем! Что вы делали со мною все эти годы? Вы исподволь, ради забавы, ради пустой прихоти или от скуки разжигали во мне то женское, что должно было бы еще спать во мне, не пробуждаясь годы, десяток лет, быть может… А вы зажгли меня, вы бросили в мою душу зерна чувственности, и они вырастили мою огромную, мою огневую страсть… Вы сами виноваты теперь, если я не могу жить без вас, если я хочу вас… если я каждую минуту готова отбить вас у матери и стать вашей любовницей… Ну да, стать вашей любовницей, отдаться вам, как вещь, которую вы можете сломать и выбросить на другой же день в окошко… Но в этот миг, сейчас, по крайней мере, вы мой, дядя Макс… Нет, не дядя, а просто Макс, чудный, желанный мой, дивный!

В начале этой горячей, влюбленной, волнующей речи Клео казалась несколько робкой и смущенной, но с каждым новым словом, с каждым новым мгновением стыд и робость исчезали куда-то, и перед изумленным Арнольдом предстала маленькая вакханка с помутившимися от страстного желания глазами, с льнущим к нему раздражающе гибким телом. Теперь ее тонкие, еще так молодо-розовые руки змеями обвивали его шею. Горячее дыхание жгло лицо… Помутневшие глаза опаляли нездоровым огнем…

Не было ничего трезвого и в ее прерывистом шепоте. И Арнольд скорее угадал, нежели расслышал слова, повторяемые бессчетно:

— Я люблю тебя… Макс! Бери меня… Губи меня… Убей меня… Я люблю тебя пламенно… Я умираю без твоей ласки… Слышишь? Зачем ты будил мою страстность? Зачем с детских лет распалял мою душу? Мне ничего не надо. Я ничего не хочу, не требую взамен. Только ласки. Только любви твоей. Или я хуже мамы? Но ведь она старуха передо мной. А я… я…

Она не договорила… Она, казалось, задохнулась под волной захватившей ее страсти. Маленькая гибкая рука все сильнее и сильнее сжимала шею Арнольда, а пряный, острый, как нож, аромат мускуса начинал кружить ему голову. Ученица превзошла, по-видимому, в науке страсти своего учителя. И уже вполне оправдала все его ожидания. Действие от тех раздражающих, чувственных поцелуев, которыми он вот уже скоро пять лет, как покрывал эту белую, как жемчуг, шейку и розовое детское личико, сказалось теперь. Он во всей его потрясающей силе отравил ядом знойной похотливой любви этого ребенка, и мог теперь пожинать плоды рук своих.

Но Арнольд медлил… Эта девичья страсть не могла не захватить даже такую пресыщенную натуру. Слишком непосредственно и искренно вырвалась она наружу. Но что-то более сильное удерживало его в границах… Может быть, то были обломки благородных традиций. Может быть, где-то на дне души притаившаяся щепетильность. Владея телом матери, он не хотел опускаться до гнуснейшей из измен — связи с ее ребенком. К тому же Клео была слишком молода. А в глубине души своей, помимо всего остального и едва ли не главным образом, Арнольд все-таки боялся ответственности. Мог выйти грандиозный скандал. Он знал свою Анну, суровую и в любви и в ненависти. Последнее особенно сильно противодействовало его желанию, заставляя его думать о последствиях.

Он опомнился первый. Осторожным, но сильным движением оторвал впившиеся в его шею руки и, мягко отстранив от себя трепещущее и тянувшееся к нему тело девушки, произнес своим обычным небрежно-шутливым тоном:

— Ну довольно, Котенок… Подурила и будет. Взгляни лучше на меня повнимательнее: разве можно любить такой обворожительной девушке такого старика! Ну да, я был не прав перед тобою. Я был дурак в то время, когда играл с таким горячим огоньком. Но кто же знал, что у нашего Котика такой бурный темперамент. Что? Не вздумаешь ли ты отрицать этого? Поцелуй же меня, как брата или как старика дядю, моя маленькая рыжая Кошеч…

Он не договорил. Клео стояла теперь перед ним, вытянувшись во весь свой невысокий рост, странная, напряженная, прямая, как стрелка… И глаза ее метали молнии.

— Вон! — произнесла она раздельно, отчеканивая каждое слово. — Подите вон, господин Арнольд… И знайте, что вы мне гадки за все ваши подлые поступки со мною!

И дождавшись, когда он, отвесив ей насмешливый, преувеличенно низкий поклон, скрылся за дверью, она с размаху кинулась с истерическим криком на кушетку и разрыдалась сухими, тяжелыми рыданьями, рвущими грудь…

— Что я наделала, Фани! Что я наделала! Он никогда не простит, никогда не забудет! Подумай: наговорить ему гадостей, выгнать его вон из комнаты, как какого-нибудь мальчишку! О, Фани, этого он мне никогда не простит!

— Ты дура, Клео… Набитая дура… И когда ты научишься ценить сама свою собственную особу! Не мы для мужчин, а они для нас. Эти животные, казалось бы, созданы исключительно для нашего благополучия, а они только являются источником нашего несчастья. А почему? Потому что наша сестра глупа, как этот окурок, а их брат жесток и чудовищно бессердечен.

И с этими словами худая до карикатурности Фани, вернее Ефросинья Алексеевна Кронникова, двадцатидвухлетняя жгучая брюнетка негритянского типа, с преждевременно увядшим лицом рано познавшей тайны жизни особы, с каким-то ей одной свойственным шиком отбросила через плечо недокуренную пахитоску.

Она и Клео курили, развалившись на диване в непринужденных позах в большом кабинете молодой хозяйки, похожем скорее на гарсоньерку молодого холостяка, нежели на комнату барышни. Удобная кожаная мебель, шкуры зверей, разбросанные на полу, картины и статуэтки фривольного жанра, коллекция оружия, развешанного по стенам, все это мало гармонировало с обычными женскими привычками. Но Фани Кронникова была, можно сказать, исключительная женщина. Ее родители умерли давно, оставив огромное состояние дочери, тогда еще девушке-подростку. Была назначена опека, от которой всего лишь год тому назад избавилась Фани, и теперь, по окончании гимназии (она кончила курс ученья только на два класса раньше Клео, тогда как была старше на целых шесть лет), молодая Кронникова пила жадными глотками жизнь. Поселив в своем собственном доме-особняке полуслепую старую деву — тетку и сделав этим уступку общественному мнению, Ефросинья Алексеевна не обращала с тех пор никакого внимания на свою родственницу.

В этом доме-особняке с утра до вечера на половине молодой хозяйки толкалась молодежь; устраивались еженедельно едва ли не самые забавные в столице вечера. Сюда приглашались с большим выбором молодые люди, преимущественно из золотой молодежи, кутящие сынки видных аристократических фамилий или молодые коммерсанты и подруги Фани, любившие повеселиться и не особенно строгие в выборе способов этого веселья.

Злые языки говорили, что в роскошной экзотической гостиной молодой Кронниковой, устроенной по образцу древних индийских гаремов, происходили афинские, или же эротические, сеансы, изобретательнице которых позавидовала бы любая гетера древности.

Некрасивая, похожая на негритянку, смуглая, черноволосая, с вывороченными ноздрями и до безобразия чувственными губами, Фани имела, несмотря на свою внешность молодой гориллы, положительный успех у мужчин. Испорченная, утонченно-порочная, она покоряла своей распущенностью, цинизмом и вульгарной простотой. Ей приписывали любовников десятками, но никто с уверенностью не мог бы назвать ни одного. Всегда ярко и пестро одетая, залитая бриллиантами, пропитанная насквозь каким-то пряным, ей одной известным ароматом, Фани действовала возбуждающе на толпу теснившихся вокруг нее друзей-мужчин. И терпеть не могла поклонения и лести… Она сама присматривала, выбирала себе любовника. Разнузданно-откровенная, она всегда имела про запас готовую фразу, которую и бросала с ей одной свойственным цинизмом:

— Не старайтесь обхаживать меня, миленький. Не стоит труда. Все равно не выгорит. Терпеть не могу никаких подходцев. Я с батькиным миллионом сама могу прекрасно и выбирать, и покупать, и ко всем чертям послать в преисполню. Поняли, душенька? И зарубите это у себя на носу.

Но даже такая грубость ей прощалась.

— Хамка, мужичка, — процедит только сквозь зубы обиженный ею юнец и все же не находит в себе достаточно силы уйти из дома Кронниковой, таящего в себе какую-то притягательную грешную силу, не будучи в состоянии расстаться с ее утонченно задуманными экзотическими вечеринками.

К Клео Орловой Фани Кронникова питала какую-то исключительную нежность, выражаемую, впрочем, довольно своеобразно. Клео у нее из дур не выходила, и Фани ругала девушку, по ее собственному выражению, как «Сидорову козу». Но дружба ее с юной Орловой не прерывалась.

— Мы прекрасно дополняем одна другую, ты не находишь! — часто говорила она подруге, дымя неизменной пахитоской, — ты белая, рыжая, маленькая красавица; я — негритянка, черная горилловидная уродка. Но на фоне твоей красоты мое уродство кажется острее и заманчивее, а твоя красота от него только выигрывает. И поверь мне, нам положительно глупо расставаться.

И девушки не расставались, несмотря на то, что Анна Игнатьевна Орлова строго-настрого запретила своей Клео входить в сношения с «гориллой» Кронниковой.

Сейчас, в этот майский вечер, когда в открытые окна дома врывались вместе с ароматом весеннего воздуха и зацветающей черемухи гудки автомобилей и гул трамваев с Каменноостровского, в конце которого находился особняк молодой миллионерши, Клео рассказала подруге подробно всю происшедшую между нею и Арнольдом размолвку.

— О дура! Трижды дура! — взвизгнула Фани. — Ведь создает же таких Господь!.. Ну что ты выиграла тем, что прогнала его?

— Да ведь он же подло поступил со мною, Фанечка!

— Подло? Ничуть… Каждый мужчина сделал бы не лучше. Конечно, ты была ребенком и попалась, как кур во щи, на эту удочку. Но все еще можно поправить, уверяю тебя.

— Я люблю его, Фани!

— Qu' est ce que ca «люблю»? Объясни, я что-то не понимаю. Ты его хочешь, моя милая. Хочешь? Желаешь и только… Ибо любви на свете нет, есть одно желанье. У умных людей оно развивается в меньшей степени, у таких, как ты, в большей, потому что ты совсем не умеешь обуздывать себя!

— Я его люблю…

— Люблю… — передразнила ее Фани, — люблю. Заладила, как хороший попугай, одно и то же, а что толку? Послушай, Клео, взгляни на меня: ведь я такой мордоворот, что небу жарко, а смотри, сколько мужчин сохнет по мне. А ты — красавица! Ну да, красавица сущая. Не отнекивайся, не терплю ломанья: ведь сама знаешь, что хороша. А только что пользы от твоей красоты-то, глупенькая? Когда в гимназии была, лучших поклонников у нас отбивала, письма какие тебе «стоящие» кавалеры писали, на уголках тебя поджидали… Млели и таяли, а ты что? Ты прилипла к своему Максиньке, а он, как видишь, плевать на тебя захотел.

— Мне… мне казалось, что он… он любит меня немного.

— Лю-би-ит… Как бы не так! Осталось у них место для любви в сердце-то… Небось, все излюбил, гаденько, мелко, пошло, ничтожно! Слушай, Клеушка, ты не реви. Ей-богу, не стоит… Хулиганы они все, выражаясь литературно-художественным слогом. Но если уж ты так его любишь, так можно и ему хвост прихлопнуть, небось из такого же теста замешан, как и все.

— Фани, что ты говоришь, милая! — так вся и оживилась Орлова.

— То-то милая. Была милая, да вся вышла. Вот что, Клеопатра. Фу, черт, и имя у тебя физиономии под стать. Ведь создает же природа таких кралей… Кабы ума тебе при этом — умирать не надо, ей-богу.

— Фани! Ты хотела помочь мне, кажется, — снова взмолилась Клео.

— И помогу. С радостью помогу. Из одного антагонизма ко всей их подлой братии помогу. Ты только скажи, любишь ты его вправду, или упрямство это у тебя больше?

— Какое уж тут упрямство! Ты же сама видишь: никто и ничто меня не интересует, только он.

— И на все пойдешь ради этой твоей страсти? Не побоишься?

— На все. Собакой его буду.

— А мать?

— Что мать?

— Да ведь шуры-муры у него с нею, сама знаешь.

— А мне что за дело! — Глаза Клео загорелись внезапным злым огоньком. — Что мать? Она свое взяла от жизни. Достаточно попользовалась всеми ее благами, ее песенка спета. Дорогу нам, молодости! За нами права и сила. Право свежести, юности и красоты.

— Верно. Молодец. Давно бы так! А то вздумала рюмить. Заруби ты на своем хорошеньком носу раз и на всю жизнь, душечка: ревущая баба для мужчины полбабы… Умирай, давись, задыхайся, но при них ни единой слезы. Помни твой девиз, наш девиз, вечно женский: обаяние и сила в жестокости; излишняя сердечность — гибель. Между нами и ними вечный поединок, и храни нас Господи уступить. Поняла? А теперь бери бумагу и пиши сначала Арнольду. Взяла? Так! Теперь слушай, я диктую:

"Дядя Макс. Я была глупа и раскаиваюсь в моей глупости. Больше не повторится ничего подобного. Забудьте мою вспышку и простите вашего Котенка. А в знак прощения приезжайте в субботу на последнюю перед разъездом вечеринку на дачу Фани Кронниковой. Я обещаю вам нечто в вашем вкусе, и вы не раскаетесь, приняв это приглашение.

Клео.
Р.5. Разумеется, секрет от мамы".

— Написала? Прекрасно, А теперь давай я напишу этому твоему новому поклоннику Тишинскому.

— Зачем? Не надо звать этого желторотого птенца.

— Не будь идиоткой! Пойми одно: ты заполучишь твоего Макса через Тишинского. Вот смотри, что я напишу ему.

"Monsieur Мишель! Одна молодая особа, чувствуя себя немного виноватой перед вами, хочет загладить свою вину и доставить вам некоторое развлечение. Приезжайте в субботу в особняк Кронниковой. Каменноостровский, N®… чтобы видеть то, что вряд ли увидите когда-либо в жизни.

Подруга Клео".

--Finita la comedia! Теперь утешься, милая дурочка, и поцелуй меня. Твой Макс будет у твоих ножек не позже этой субботы…

Веселый май-жизнедатель смотрит в окна небольшого красивого особняка на Каменно-островском. Легкие голубоватые сумерки улыбаются голубому весеннему небу, зелени садов и шумной, радостно настроенной толпе, спешащей на Стрелку. Нарядные автомобили, собственные экипажи, шикарные одиночки, лихачи — все это спешит, перегоняя друг друга, туда, где под кущами Елагинского парка шикарные дамы полусвета и порядочные особы состязаются между собою в искусстве вербовать в свою пользу мужские сердца и нервы крикливой роскошью весенних нарядов. Стоя на балконе, затянутом какою-то пестрою заграничной материей, Фани Кронникова, куря неизменную пахитоску, разглядывала проезжающую и проходящую внизу толпу.

На ней был экзотический наряд, облегающий ее смуглое мускулистое тело. Смесь желтого, синего и красного — цвета мулатки. И свои короткие жесткие кудри она завила в мелкие кольца, под стать волосам негритянки, перехватив их золотым обручем с крупным солитером посередине. Огромные золотые же серьги с тяжелыми бриллиантовыми подвесками довершали эту яркую крикливость убора женщины экзотических стран. С плотно стянутыми пестрым полосатым шарфом индийской ткани бедрами ее яркая фигурка невольно притягивает оттуда, снизу, взоры проезжающих мужчин и женщин. Ее, несомненно, принимают за кокотку высшего полета, и это льстит этой своеобразно привлекательной женщине. Она хохочет, широко открывая свой негритянский рот с белыми, как кипень, зубами. Ей делают какие-то знаки снизу, она отвечает на них воздушными поцелуями.

— Фани, добрый вечер, вот и я, — слышит Кронникова за собою знакомый голос. И, живо обернувшись, видит Клео.

— Черт возьми, как ты хороша, цыпка! — с искренним восхищением срывается с ее губ. Действительно, подруга Фани нынче хороша, как сказка. На ней род простой белой греческой туники, надетой прямо поверх трико на тело, не стянутое корсетом. Розовым перламутром отливают ее обнаженная шея и руки. Золотые волосы стянуты греческим узлом. Обнаженные ножки в сандалиях поражают своей молочной белизною. И вся она точно сквозит под своей воздушной туникой, очаровательная, хрупкая и изящная, как севрская статуэтка.

— Тебе не хватает бриллиантов. Вот надень, на… — говорит быстро Фани, отколов от своего пояса сверкающую драгоценными камнями пряжку, искусно прилаживая ее к рыжим кудрям подруги.

— Смотри, не потеряй только. Восемь тысяч заплачено, — прибавляет она с алчным блеском в глазах.

Фани скупа, как девяностолетняя ростовщица, и Клео знает это, чуть-чуть презирая молодую миллионершу. Но сейчас она пропускает ее замечание мимо ушей. Рыжая девственница нынче вся в каком-то напряженно-приподнятом состоянии. И та программа, которую для нее начертала ее старшая подруга, волнует, пугает и радует одновременно Клео. Она знает уже, что ждет ее нынче. Это не ново для нее… Уже не раз в розовом особняке на Каменноостровском у Фани устраивались такие вечера — с экзотическими живыми картинами, с экстравагантными плясками и целыми небольшими пьесками весьма недвусмысленного содержания, предназначенными для того, чтобы бить исключительно на чувственность мужчин.

Ведь в качестве исполнительниц этого рискованного жанра выступали не патентованные кокотки, не артистки, а молодые девушки, веселые прожигательницы жизни, поставившие себе девизом познать до замужества все яркие наслаждения культа запрещенной любви.

Но тогда Клео участвовала в этих экзотических вечеринках Фани ради развлечения. Теперь же это был своего рода поединок. Это была игра в «быть или не быть». Человек, в которого она была страстно влюблена с одиннадцатилетнего возраста, должен был увидеть ее нынче совсем в ином свете, обольстительно прекрасной самкой, искусно бьющей своей юной красотою по нервам домогавшихся ее самцов.

Фани слишком хорошо успела изучить мужчин, несмотря на всю свою молодость, и знала, что требовалось для полной победы над непонятным упрямством Арнольда.

В экзотической гостиной, насквозь пропитанной каким-то крепким одуряющим куреньем, царит приятный розовый полумрак. Широкие низкие диваны, с набросанными на них мехами, тонут в розоватой полумгле от затянутых красными тафтяными абажурами электрических ламп. С конфорок, прилаженных на высоких треножниках, вьется голубоватый дымок ароматического куренья. В пушистых коврах тонут ноги. Кое-кто из приглашенных друзей Клео развалился на диванах, кто-то просто устроился на полу, среди мягких валиков и подушек, на коврах и звериных шкурах. Здесь были представители золотой столичной молодежи, лицеисты, правоведы, студенты и статские. По большей части это молодые люди, поклонники Фани и ее подруг. Все эти горящие нетерпением глаза устремлены в угол восточного зальца, где колышется легкая, расписанная лотосами, чудовищными орхидеями и какими-то мистическими птицами занавеска. Сейчас из-за нее доносятся рыдающие аккорды невидимой арфы. Тихо вторят ей певучие струны скрипки, и словно пламенный ночной любовник — певец соловей — томится корнет-а-пистон в чарующих трелях.

Арнольд занял ближайшее место к сцене, если можно было так назвать место, скрытое за колеблющейся занавеской.

Он не долго раздумывал, получив записку Клео. Конечно, соблазн был слишком велик для того, чтобы игнорировать приглашение девушки. Он достаточно знал экстравагантность Фани и смелую решительность Клео, чтобы не догадаться отчасти о том приятном сюрпризе, который мог его ожидать здесь. Его притупившаяся чувственность жаждала новых впечатлений. И вот он здесь. Пожав руки трем-четырем приятелям, лица которых он с трудом различал в розовом полумраке, Арнольд пробрался к облюбованному им месту, опустился на тахту среди пестрых мягких подушек и стал ждать.

Ждать пришлось недолго. Аккорды арфы зазвучали тише, словно замирая вдали. Теперь на смену им понеслись веселые звуки танго, выбрасываемые клавишами рояля.

Тафтяная занавес раздвинулся, словно разорвалась надвое. И среди рододендронов и латаний на сцене заметалась огненно-пестрая полуобнаженная фигура Фани в объятиях высокого господина во фраке, присяжного тангиста, приглашенного на этот вечер за крупную сумму из петроградского кабачка-виллы. То было самое разнузданное, самое непозволительное исполнение из тех, которое видел когда-либо в своей жизни Арнольд. Извиваясь змеей, носилась Фани по ковру с такими жестами, с такими взглядами, на которые едва ли бы отважилась профессиональная танцовщица.

Занавес задвинулся под оглушительные, пьяные от возбуждения крики, и снова раздвинулся еще и еще раз… Фани бисировала до бесконечности, пока не упала с громким хохотом к ногам своего кавалера… Тот не растерялся. Быстро нагнулся и, высоко подняв ее на вытянутых руках, унес за кулисы, под новые неистовые аплодисменты гостей.

Эту пару сменила пантомима. Двое молодых людей, прелестная девушка и юноша, разыграли перед зрителями историю любви аркадских пастуха и пастушки, опошлив ее как только можно. Им аплодировали не менее, чем танцорам.

Атмосфера сгущалась. Нездоровым огнем загорались глаза зрителей, а дорогое шампанское, приобретенное за бешеные деньги Фани к этому дню и расставленное на маленьких скамеечках-столиках у каждой ложи, дополняло опьянение.

Но вот приближался «гвоздь» программы. И у Арнольда сердце невольно дрогнуло предчувствием, а кровь сильнее застучала в виски.

Занавес снова медленно раздвинулась под звуки арфы… Среди лилий, пурпуровых, розовых и белых роз, на тигровой шкуре, с венком из виноградных гроздей на растрепанных рыжих кудрях, с амфорой в руке, с бесстыдно вызывающим взглядом и в такой же позе возлежала полуобнаженная юная вакханка, сверкая перламутровыми оттенками своего почти совсем нагого тела.

Сердце Арнольда дрогнуло и замерло в груди.

В прелестной юной вакханке он узнал дочь своей возлюбленной, Клео Орлову.

Безукоризненные формы этого идеально сложенного тела еще не вполне выросшей девушки, жемчужная белизна, золотые волосы, вызывающая улыбка уже вполне созревшей женщины, все это вместе взятое взбудоражило немногочисленных гостей Фани. На минуту зрители затихли, чтобы в следующее мгновение разразиться бешеными аплодисментами. Теперь все эти горячо сверкающие глаза впились жадным взором в соблазнительную картину. Клео детально рассматривали, как вещь, и оценивали, как вещь же. Но это ничуть, по-видимому, не смущало девушку. Игра в любовь Арнольда, длившаяся чуть ли не пять лет, и его смелые ласки притупили ее стыдливость, убили в ней целомудрие. И виновник этого был здесь и с мгновенно высохшим горлом смотрел на нее.

И вдруг что-то с грохотом упало на пол. Опрокинулся один из столиков со стоявшим на нем шампанским.

— Черт знает что! Какой позор! Какая гадость! — из розового полумрака восточной комнаты послышался громкий, протестующий голос. — Чистая, непорочная девушка показывается здесь, как какая-нибудь профессиональная… Я протестую! Задерните занавес!

Это говорил Тишинский. Он был бледен. Его губы дрожали. Лицо кривилось в болезненной усмешке. И, задевая за ноги развалившихся на диванах гостей, натыкаясь на подушки, разбросанные по ковру, этот высокий и нескладный юноша, с лицом возмущенного и негодующего ребенка, зашагал по направлению отгороженного под сцену уголка залы.

Точно что ударило Арнольда. Он тут только разглядел и узнал Тишинского, которого встречал не раз за кулисами театра и в уборной Анны Игнатьевны. Что-то дрогнуло в его холодном, зачерствелом сердце. И его подбросило как на пружинах. В одну минуту он очутился подле Тишинского.

Тот взглянул на него мельком с высоты своих высоких плеч и, не кланяясь, продолжал идти своей дорогой. Об Арнольде у него было давно составлено свое собственное мнение, весьма отрицательного свойства, и считаться с мнением последнего он не находил нужным.

Сейчас оба они находились уже за шелковой занавеской перед сильно изумленной или притворявшейся изумленной Фани. Подле нее, кутаясь в мягкий восточный халатик, наскоро наброшенный на голое тело, стояла Клео. От нее пахло шампанским, и молодая девушка казалась опьяневшею.

Но впечатление от прямой красоты ее юного тела, каким оно только что выставлялось напоказ зрителям, еще далеко не рассеялось в мужском сердце. К нему прибавилось и злобное негодование на то, что не один он, Арнольд, любовался красотою этой девушки-ребенка. Не один он получал эстетическое наслаждение и испытывал страстный, хмелевой восторг…

А между тем она любила только его, его одного, — эта маленькая, рыжая вакханка, и искала его ласки, и просто навязывала ему себя. И этот дурень Тишинский смеет совать свой нос, куда его не спрашивают! О, он проучит сейчас, как нельзя лучше, этого желторотого птенца.

И прежде, чем кто-либо мог произнести слово, Арнольд очутился перед девушкой и, грубо схватив ее за руку, тоном власть имущего приказал ей:

— Что за безобразие! Вы сейчас же поедете со мною домой, Клео. Я сам отвезу вас к вашей маме. Извольте идти одеваться. Как можно скорее… Каждая минута на счету.

Его тон самым странным образом подействовал на девушку. Она вся вытянулась и обдала его ледяным взглядом.

— Кто вам дал право так говорить со мною, Максим Сергеевич? — произнесли надменно пурпуровые губки. — И потом, что это за запоздалое доброжелательство? Ведь не вы первый признали всю очевидность безобразия. Первым возмутился Тишинский. Значит, за ним и остается право везти меня домой.

— О, mademoiselle Клео!.. — вырвалось с юношеской непосредственностью из груди Мишеля.

— Постойте!.. Я еще не договорила, и ваша речь будет впереди, — остановила его молодая Орлова и подхватила снова с загоревшимися вдруг глазами: — но, уверяю вас, ехать домой сейчас у меня нет никакой охоты. Я бы с удовольствием прокатилась куда-нибудь на моторе на Острова, а там заехали бы в кабачок, в отдельный кабинет и…

— Клео! — угрожающе произнес Арнольд, и его усталые глаза вдруг расширились и, посветлев, стали как бы прозрачными от затаенного бешенства.

— Mademoiselle Клео, вы обещали… — тихо и взволнованно напомнил Тишинский.

Пред испанкой благородной
Двое рыцарей стоят… --

насмешливо продекламировала Фани, дерзко взглянув в самые зрачки Арнольду.

— Клео, — еще суровее произнес тот, игнорируя явное высмеивание Кронниковой.

Но Клео сделала вид, что не слышала его предостережения. И, мило щебеча что-то интимное Тишинскому, потащила его куда-то за собой.

Арнольд рванулся было за ними.

— Куда? Там одеваются барышни, и вход посторонним мужчинам туда запрещен, — подчеркивая слово «посторонним», загородила ему дорогу Фани.

Он дрогнул от бессильного бешенства.

— Ну, вы поплатитесь мне за это! — прошипел он, сжимая кулаки и глядя побелевшими от злобы глазами на экстравагантную хозяйку дома.

Та спокойно и насмешливо повела своими смуглыми плечами.

— Миленький, не беснуйтесь зря… Все равно — ваше дело проиграно. Сегодня Клео призналась мне, что любит Тишинского. Что же? Она по-своему права… Богатство — это также своего рода сила. И в деньгах есть своего рода обаяние. Взгляните на меня: я стою перед вами живым примером…

— А подите вы к черту с вашим примером! — забыв свою обычную сдержанность, закричал Арнольд. — Пустите меня к ней!.. Я должен увезти ее домой, потому что она сейчас невменяема.

— Увы! Вы опоздали, миленький, но если вам этого хочется непременно, я попробую пойти убедить Клео.

И, повиливая на ходу бедрами, она скрылась за дверью своего будуара… Прошло добрых десять минут, пока Фани не появилась снова перед сгоравшим от нетерпения Арнольдом и объявила с невинным видом:

— Увы, я так и знала, вы опоздали… Они уже уехали, мой друг.

Арнольд заскрежетал зубами.

Лишь только Клео впрыгнула в нарядный автомобиль Тишинского, последние силы покинули ее. Только что проведенная ею игра с Арнольдом сказалась теперь на девушке. Натянутые нервы не выдержали, и она разрыдалась.

— Господи! Господи! Что я наделала! — шептала она среди всхлипываний. — Но это Фани мне так велела поступить… Она говорила, что так будет лучше… Что он голову потеряет, если я поеду с вами и оттолкну его. Но, поймите же, я люблю его, а не вас!.. Вы так добры… Вы первый возмутились всем этим представлением… Первый хотели вытащить меня из этого омута… Ведь дядя Макс молчал и наслаждался… Вы один — благородный и честный среди всей этой толпы… О, как я вам благодарна! Я поеду за это с вами, куда хотите… Делайте со мною, что хотите… Но я так несчастна, так несчастна, боже мой!

Она была действительно несчастна сейчас, эта девочка, казавшаяся в своей беспомощности настоящим ребенком. Она безутешно рыдала, уткнувшись мокрым от слез лицом в плечо Тишинского. И эти слезы несчастного беспомощного ребенка, не успевшего еще вполне загрязниться в омуте жизни, дошли до сердца Михаила. Если при первой встрече с Клео молодой Тишинский почувствовал восторженную, бурную страсть, вызванную ее оригинальной, раздражающей красотою, то сейчас эта страсть скрылась, исчезла, и на месте ее, на благодарной почве, взрыхленной жалостью и сочувствием, в сердце юноши расцветал нежный цветок любви.

— Милая девочка, — выбивало сейчас не ровными ударами его размягченное сердце, — милая, бедная девочка! Взять бы тебя на руки и унести куда-нибудь подальше от всех этих жестоких, похотливых, безжалостных людей, стремящихся к одной цели — к обладанию твоим юным телом. Увезти бы тебя в далекую Сибирь, на прииск, в дремучие дебри, и там среди здоровой обстановки и дикой красоты края придумать для тебя новую, красивую и свободную жизнь.

Так думал Тишинский, не переставая гладить доверчиво прильнувшую к нему рыжую головку.

— Успокойтесь, милая mademoiselle Клео, — произнес он, дождавшись, когда стихли рыдания девушки. — Мне ничего не нужно от вас. Я не из тех, кто ворует, пользуясь случаем, любовь, предназначенную для другого. Вы хорошо сделали, что доверились мне. Сейчас вы будете дома, успокоитесь, отдохнете, уснете… А когда проснетесь, подумайте о Тишинском… И дайте мне мысленно слово позвать меня в трудную минуту жизни, потому что я — ваш искренний друг.

И, склонившись к бессильно опущенным на колени ручкам, он поцеловал их нежно одну за другою.

Уже с начала мая Анна Игнатьевна Орлова находилась в повышенном нервном настроении.

Дело в том, что к началу июня частный драматический театр, где она играла уже пятый зимний сезон подряд, к лету прекращал свои функции. Искать ангажемент на лето ей не хотелось. Уезжать в поездку — это значило бы расстаться с Арнольдом, что совершенно не входило в расчеты влюбленной и ревнивой женщины.

Прежде это делалось так: они нанимали дачу где-нибудь поблизости от Петрограда, и Арнольд снимал у них комнату, приезжая туда ежедневно со службы. А сама Анна Игнатьевна играла ради удовольствия и развлечения «на разовых» в пригородных дачных местностях, устраивая интересные parties de plaisir со своим любовником из этих поездок на репетиции и спектакли. Так было в дни расцвета их любви. Казалось, счастье никогда не приходит в единственном числе и постоянно влечет за собою и благополучие. Это правило оправдалось в истории любви Арнольда и Орловой. У Арнольда и его любовницы во все время их связи не переводились деньги. Кое-что давало новгородское именьице Макса. Анна Игнатьевна зарабатывала крупные суммы, получая хорошее жалованье зимою и в летние гастроли.

Теперь же картина несколько изменилась. Заметное охлаждение к ней Макса, которое она не могла не заметить в последнее время, самым удручающим образом подействовало на Орлову. У нее опускались руки. Появилась апатия. Театр, сцена вдруг опротивели сразу. Постоянные вспышки ревности, выражающиеся в сценах, которые она устраивала Арнольду, лишали последней энергии, последних сил. А тут еще поднимался ужасный призрак безденежья, с которым она не умела да и не хотела бороться. Избалованная, привыкшая роскошно одеваться и наряжать, как куклу, свою Клео, которую она любила с какою-то экспансивною нервною страстностью, свойственной женщинам-истеричкам, Анна Игнатьевна не могла представить себе, как они обе с Клео будут лишены в один злосчастный день возможности заказывать себе все эти нарядные dessous и костюмы.

— Надо достать денег… Достать во что бы то ни стало, хотя бы в долг на время у брата Федора. Потом выплачу как-нибудь. Зимою буду играть на бирже. Придумаю там еще что-нибудь. Наконец, можно уговориться выплачивать брату в рассрочку, — решила Орлова. И, позвав Клео, велела ей одеться поскромнее, чтобы сопровождать ее к дяде Федору Снежкову.

Таксомотор в несколько минут домчал их с Кирочной до одной из главных улиц Выборгской стороны, где находились огромные каменные гиганты — дома купца второй гильдии Федора Игнатьевича Снежкова, родного брата Орловой.

Сам Федор Игнатьевич представлял собою уже исчезающий ныне тип купца-старовера, верного дедовским традициям, презиравшего всякие новшества современной культуры, являвшегося типичным представителем патриархальности в домашнем быту. Старик Снежков, отец Анны и Федора, умирая, разделил между детьми все свое состояние. Два старших сына, приобретя на свои части лесные участки по Каме, гоняли беляны до Астрахани. Младший Федор, его любимец, получил лавки с товаром и дом, еще выстроенный при отце, к которому он вскоре пристроил другой, не меньший.

Анна Игнатьевна считала себя обиженной отцом. Она еще при жизни старика прогневила последнего своим своевольным браком с мазилкою, как презрительно называл зятя старик, прочивший Анну за богатого купца-старообрядца и возмущенный до глубины души ее тайным браком с художником Львом Орловым. И за это старик, умирая, отказал дочери самую незначительную сумму. Старшие братья тоже косо смотрели на брак сестры с беспутным Левкой, сделавшим, в довершение всего, жену свою актрисой. Но, когда этот беспутный Левка умер внезапно, и по прошествии нескольких лет до Снежковых дошел слух о связи Анны с волокитой-дворянчиком, братья совсем почти прервали знакомство с осрамившей их в конец, как они говорили, сестрой. Только и редких случаях появлялась Анна Игнатьевна у младшего Снежкова, теперь уже седовласого пятидесятилетнего старика, в его пропахших лампадным маслом, кипарисовым деревом и постными кушаньями горницах деревянного особняка.

Этот дом скромно приютился позади каменного гиганта, сдаваемого под квартиры, во дворе, окруженный небольшим садом с яблонями и смородинными кустами. Насколько каменный его сосед отличался последним словом техники и удобств, со своими лифтами, электричеством, телефонами, паровым отоплением, настолько его скромный сосед поражал своею примитивностью.

Здесь не было ни лифта, ни телефона, ни электричества. Анна Игнатьевна поднялась на высокое крыльцо и без звонка вошла в светлые сени-прихожую. Обе они, преднамеренно одетые во все темное, с подчеркнутою скромностью весенних костюмов и шляп, отвечая поклоном на низкий поясной поклон старухи Домнушки, вынянчившей всех детей Федора Снежкова, прошли, сопровождаемые ею, в горницу. Здесь стояла пузатая старинная мебель красного дерева, горки с фамильным серебром, во все стороны по крашеному полу разбегались белые с каймою дорожки половиков, и из переднего угла, где помещался огромный красного же дерева киот с образами в три яруса старинного византийского письма, смотрели выцветшими от времени красками лики угодников, озаренные неверным мигающим светом лампад. Отовсюду, из каждого угла этих горниц, веяло чистотою, патриархальностью и непроходимой скукой.

— Я бы, кажется, умерла, если бы осталась здесь и сутки, — шепнула матери Клео, брезгливо косясь на все эти пузатые кресла и диваны с тщательно развешанными на их спинках вязаными салфеточками и антимакасарами.

— Тише, Котенок, сюда идут, — произнесла таким же шепотом старшая Орлова.

Дверь открылась, и в гостиную вошла, вернее, вплыла толстая, рыхлая, в прямом, безо всякого фасона, темном платье с повойником на голове, женщина с тупо-испуганным лицом и пухлыми, сложенными на животе руками.

— Добро пожаловать, сестрица, здравствуй, Клеопушка!.. Редкие вы гостьи, редкие… Чем угощать прикажете, потчевать? — запела она.

— Благодарю вас, Авдотья Тихоновна, — поднявшись к ней навстречу и троекратно целуясь с нею со щеки на щеку, быстро произнесла Орлова, — мы только что завтракали. Собственно, я по делу к брату Федору Игнатьевичу.

— Сам-то уехавши. В лавки покатил. Через часок будет. Уж вы со мной поскучайте, сестрица… потому что Христинушка наша опять нынче не в себе, — пропела снова Снежкова, и вдруг тупо-испуганное лицо ее дрогнуло и все свелось в одно непрерывное сияние морщинок. Маленькие глазки заслезились, и она неожиданно горько заплакала, закрыв глаза концом шали. — У нас-то… горе… Снова с Тинушкой неладно. Накатило опять… Попа утром звали… Затихла. Да надолго ли? О Господи, чем прогневали мы Его, Милостивца! Такая девица, можно сказать, отменная, тихая, кроткая, богобоязненная, и вдруг приключилось!.. Ты бы, Клеопушка, сходила к ней, проведала ее. Теперь-то она ничего, затихла… Лежит, словно горленка в своем гнездышке, в кроватке своей белоснежной… Сходи, сходи к ней, Клеопушка, приласкай ты ее, нашу болезную, утешь… Обе вы девицы, обе молоденькие. Кому, как не вам, понять друг дружку?

— Хорошо, я пройду к Христине, — встала Клео. — А ты, мама, когда переговоришь с дядею, зайди за мной.

И ее стройная, особенно стройная в темном, строгом костюме tailleur, фигурка исчезла за дверью гостиной.

Клео прошла по полутемному коридору, где, как и всюду в горницах Снежковых, все было пропитано специфическим запахом домовитости, свойственным каждому старокупеческому дому, и, приоткрыв низенькую дверцу в конце коридора, вошла в горницу Христины Снежковой, своей двоюродной сестры.

То была совсем необычная горница, напоминающая скорее светелку старых времен или келью монашенки. Огромный киот с многочисленными образами помещался в углу. Две лампады горели перед ними. Подле киота находился темный аналой с ковриком перед ним, с тяжелой книгой-фолиантом Четьи Минеи с раскрытой страницей. В противоположном углу стоял стол, простой, дубовый стол, с разложенными на нем книгами духовного содержания… По большей части то были Жития преподобных и святых мучеников. Тут же находилась за темными ширмами узкая по-спартански кровать и примитивный рукомойник. Отсутствие хотя бы какого-нибудь удобства в виде дивана, кресел, мягкой мебели вообще и зеркала поражало глаз. Каждый раз, когда Клео входила в келейку Христины, ее охватывало одно и то же чувство какого-то непонятного ей самой мистического страха.

И сейчас робко, на цыпочках, приблизилась она к постели двоюродной сестры и заглянула за ширму. Христина Снежкова лежала в постели с ледяным пузырем на голове. Ее худое, изжелта-бледное лицо не имело ничего юного, несмотря на то, что обладательница его была всего на год, на два старше Клео. Черные, суровые, слишком прямо смотревшие глаза, глаза без жизни и блеска, дополняли это впечатление. Сухое, аскетическое, маленькое личико было лицом молодой старушки. Широкая белая рубашка с высоким глухим мужским воротом облегала худое тело девушки, изнуренное постом и молитвою.

Из четырех детей Снежковых (старшие братья были женаты и жили своими домами) Христина была наиболее неудавшейся и наиболее любимой, как это всегда бывает в таких случаях, в семье. Она с детства страдала эпилепсией на почве мистической религиозности. Она постоянно стремилась к подвигу монашества, вымолила у родителей позволение поступить к восемнадцати годам в обитель, но постоянно повторяющиеся припадки тормозили отъезд девушки из родительского дома. Была и еще одна особенность у восемнадцатилетней Христины: она считалась прозорливицей, что, впрочем, самым тщательным образом скрывалось от чужих ее близкими родственниками. Стоило только сильно взволноваться девушке и ощутить в себе приближение мучительного припадка, как она начинала говорить, как ясновидящая, пугая и волнуя окружающих ее людей.

Клео Орлова знала эту особенность двоюродной сестры и вся разгоралась жгучим любопытством при мысли о возможности остаться когда-либо наедине с нею. Но до сих пор не представлялось как-то удобного случая. Их никогда не оставляли вдвоем с Тиной. Нынче же сама судьба, казалось, помогала ей. Уже уходя из гостиной от тетки и матери, Клео мельком подумала об этом. Сейчас же в комнате Тины эта мысль снова мелькнули у нее.

— Здравствуй, сестрица, — проговорила она бодрым, особенно звонким голосом, как бы желая заглушить этою непринужденностью тот мистический страх, который внушала ей личность ясновидящей, и она пожала лежавшую поверх одеяла худую, костлявую руку больной. Христина не пошевельнулась. Только большие, тусклые черные глаза пронзительно зорко уставились на посетительницу. Но вот разомкнулись ее сухие синеватые губы, и она глухо проговорила что-то вроде:

— Здравствуй, сестра, что, все беса тешишь? — скорее угадала, нежели расслышала ее сухой шепот Клео.

Гостья смутилась.

— Я тебя не понимаю… — прошептала она.

— Беса… Дьявола… говорю, тешишь, врага рода человеческого… — скоро-скоро, теперь словно бисером, посыпала словами Христина. — Откуда пришла? Что делала? Соблазнительница Вавилонская… блудница… чего алчешь? Куда грядешь? Одумайся… очнись… пока не поздно… Господь милостив. Он простит… Он тебя за молодость простит. «Аще не будете, как дети, не внидете в царствие небесное…» — шептала она все быстрее и быстрее, так что Клео едва могла разбирать теперь отдельные слова.

Теперь она вся дрожала. Зубы ее стучали, а глаза уж не могли оторваться от словно гипнотизирующего взгляда Христины… Но вот она сделала невероятное усилие над собою и, твердо глядя в лицо больной, произнесла едва не выкрикивая в голос:

— Но я же люблю! Его! Пойми. Какой же тут блуд?

Вероятно, слова ее дошли до сознания больной… Черные, тусклые, похожие на две темные впадины, глаза Снежковой вдруг широко раскрылись…

Она неожиданно легко поднялась и села на постели среди своих подушек, прямая, костлявая, жуткая, с пергаментным лицом мумии.

— Нечисто… Нечисто… Грехом смердит такая любовь… Вся грехом смердит… На блуд, на срам, на позор толкает. Беги ее, пока не поздно!.. Огради ее Спасом-Христом… Его люби… А все прочее тлен, блуд и проклятье… Пляски бесовские вижу, блудниц оголенных… Кружение дьявольское… Радость Сатаны… Ликование князя тьмы… Плачь иерихонский жен праведных… Свят! Свят! Свят!

Теперь она вся переменилась. Черные, до сих пор пустые впадины ее глаз засверкали и загорелись, как уголья. Лицо перекосило судорогой, пена выступила на посиневших губах. Она была страшна в эти минуты. Клео с ужасом отпрянула к двери и выскочила за порог кельи, не помня себя, вся обливаясь холодным потом. В тот же миг Христина со стоном повалилась на подушки и забилась в обычном припадке эпилепсии.

А в это самое время в кабинете самого завязывалась между хозяином дома и его гостьей беседа совсем иного рода.

Невольно смущаясь, Анна Игнатьевна изложила внимательно слушавшему ее брату свою просьбу. Федор Игнатьевич Снежков, высокий, худощавый, костистый мужчина с седою, лопатою, бородою, с суровым из-под нависших бровей взглядом черных и тусклых, как и у дочери, глаз, только покрякивал во время речи сестры, вертя в руках костяную разрезалку.

— Так… так… Вот оно что: деньги, говоришь, нужны, — произнес он, лишь только кончила говорить Орлова. — Так, так, а много ли нужно-то, Аннушка?

— Нужно тысячи три… четыре… — с внезапно вспыхнувшей надеждой в сердце произнесла та.

— Так. Так. А на что нужно-то?

— Как на что? На все нужно… Сейчас ведь мне жалованья не платят. Летний сезон… А расход тот же. Клеопатра вот гимназию в этом году кончила, одеть, обуть ее надо, — с горячностью бросала Орлова.

— Причина уважительная, нечего сказать, — усмехнулся Снежков, — а отцовы деньги куда же ты пропустила, Аннушка? Сначала на Льва покойного, теперь на хахаля, так что ли? — тонко прищурился он на сестру.

Орлова вспыхнула.

— Федор, не издевайся!.. Есть у тебя деньги, давай. Нет, не мучь зря, откажи… Но личностей прошу не задевать. Никого не касается то, на что пошла отцовская часть. Тем более что это были гроши, о которых и говорить-то стыдно.

— Стыдно, не стыдно, а денежки были дадены. И сама была виновата, что не больше их выпало на долю твою. Не сбеги ты в ту пору с твоим художником, да не обвенчайся с ним тайком, все бы иначе вышло. А тут пеняй на себя…

— Что же ты мне нотации читать, что ли, вздумал! — бледнея от негодования, произнесла женщина. — Говори прямо, дашь ты мне денег под вексель на три года или не дашь?

В волнении она схватила с письменного стола какую-то бумажку и лихорадочно мяла ее пальцами…

Снежков откинул голову на спинку кресла и в упор, не моргая, глядел молча в лицо сестры.

Так прошло с добрую минуту времени. Наконец он отвел глаза и, чуть усмехнувшись, проговорил:

— Нет, Анна, денег я тебе не дам, не надейся. И не потому не дам, что нет их у меня. Три тысячи во всякое время при моем обороте наскрести, конечно, можно… Что и говорить! А потому не дам, что не впрок они пойдут, все едино. На тряпки, на вертихвостничество перед молодцами, котами разными, проходимцами-разночинцами. На прельщение блудное. Смотрю я на тебя и дивлюсь. Под сорок тебе лет… Годы, слава тебе, Господи, не молодые, а в голове-то что! Тьфу! Труха! Пустота одна.

— Не твое дело, Федор. Еще раз спрашиваю тебя, дашь ли ты мне денег, или не дашь?

Голос женщины дрогнул волнением.

Снежков отвел глаза к окну, за которым сияло лазурное летнее небо, и проговорил раздельно, отчеканивая каждое слово.

— Успокойся, матушка. Денег тебе я не дам и всяким твоим мерзким делам я не потатчик.

Вне себя, вся дрожа мелкою дрожью, Орлова почти выбежала из кабинета брата, механически сжимая в пальцах бумажку. За порогом она остановилась. Поправила съехавшую набок шляпу и крикнула Клео ехать домой. Только в салоне таксомотора она почувствовала какой-то посторонний предмет, зажатый в ладони. Разжала руку и увидела бумажку, нечаянно захваченную ею с письменного стола брата. То была обыкновенная деловая записка с подписью Снежкова на имя одного из его приказчиков. Анна Игнатьевна машинально пробежала ее и так же машинально сунула в свою ручную сумочку.

В это время не менее ее самой взволнованная Клео рассказывала матери о припадке Христины и о ее зловещих предсказаниях.

Весна прошла. Наступило лето. Не много радостей принесло оно в унылую теперь квартиру Орловых. Казалось, вместе с чехлами, надетыми на летнее время на все эти причудливые диванчики, пуфы, козетки и були, непроницаемая пелена тоски окутала этот недавно еще такой интимно-веселый и уютно-радостный уголок, где прежде царила остро-приподнятая атмосфера влюбленности, где звенел тихий любовный смех Анны Орловой и раздражающе-задорный голос ее живой хорошенькой дочки.

С виду все оставалось по-прежнему. Почти ежедневно, как и прежде, приезжал Арнольд и проводил положенные часы в декадентской гостиной или в будуаре своей возлюбленной, но прежде к ним присоединялась, бывало, Клео и вносила с собой атмосферу той заманчивой остроты, которая постоянно приятно щекотала нервы пресыщенного Арнольда. Теперь же, со времени того злополучного вечера живых картин в особняке Фани Кронниковой, Клео только мельком встречалась с ним.

Она, по-видимому, теперь не обращала никакого внимания на возлюбленного своей матери. Похудевшая, с синяками под глазами, с таящим в себе что-то лицом, она казалась Арнольду какой-то особенной, новой и, как никогда еще, обаятельной.

— Она влюблена в Тишинского. Она действительно влюблена в него… — томился в душе своей Максим Сергеевич.

Сам же он со времени вечера картин, когда увидел Клео в роли вакханки, впервые почувствовал настоящее влечение к девушке. Ее юная красота обожгла его.

Если до сих пор он только тешил свои нервы, свою чувственность игрою в страсть с Клео-ребенком слишком продолжительными и рассчитанно-чувственными поцелуями и медленным осторожным развращением этой девушки, безо всякого участия какого бы то ни было чувства, кроме дешевой, пошленькой похоти со своей стороны, то теперь эта похоть перешла в неподдельную страсть, зажегшую все существо Арнольда.

Он увидел впервые женщину в Клео, в Клео-ребенке, и эта маленькая очаровательная женщина манила, дразнила и непреодолимо влекла его к себе.

Это было, по-видимому, первое настоящее, искреннее влечение в жизни Арнольда.

С детства круглый сирота, воспитанник опекуна-дяди, большого прожигателя жизни, Максим Сергеевич привык играть жизнью, относясь поверхностно ко всем ее явлениям… Предоставленный сначала боннам и гувернерам, созревший в обстановке фешенебельного учебного заведения, юноша рано начал жить. Карты, вино и женщины составляли сам смысл его существования с малолетства.

Выйдя из лицея, Макс сразу окунулся в ту бурную атмосферу кутежей и флирта, в которую погружается обыкновенно петроградская золотая молодежь.

Эгоист, каких много, не злой и не добрый, поставив себе за цель получить как можно больше наслаждения в жизни при наименьшей затрате собственных средств, как душевных, так и физических, Арнольд, холодный и рассудочный по натуре, вскоре пресытился всеми своими многочисленными связями без капли любви. Самою интересною из них была все же Орлова. Но теперь… Эта маленькая рыжая вакханка вытеснила все и вся из его мозга и заполнила его исключительно собой!

Арнольд впервые томился от неразделенной страсти. Он искал встреч с маленькой очаровательницей и не находил возможности увидеть ее наедине. Клео, та самая Клео, которая с такой готовностью предложила ему свои ласки, которые он отверг (глупое донкихотство! — казнил теперь себя Арнольд) — та самая Клео не замечает его сейчас и отдает явное предпочтение перед ним тому же Тишинскому. И это она — Клео, его ученица! Та самая, которой он забавлялся, как игрушкой, все эти пять лет.

Арнольд бесился. Зверь ревности грыз его сердце. Его самолюбие страдало впервые.

— Я возьму ее насильно, если это понадобится. Она будет моею. Моею и ничьей. Я не отдам ее Тишинскому, — терзался он длинными июньскими днями и бессонными ночами, поминутно вызывая образ Клео в своем воспаленном воображении.

Но еще больше, нежели он, терзалась Анна Игнатьевна. Очевидность охлаждения к ней ее возлюбленного не внушала уже женщине никаких сомнений на этот счет.

Корректный и предупредительный всегда, Арнольд и теперь, однако, был исключительно корректен и предупредителен с нею. Но и только. Вот уже около месяца, как она не знает его ласк. Целый месяц! А между тем никогда еще не любила она его так, как теперь, далекого, отчужденного. Что с ним? Откуда это охлаждение? Она терялась в догадках.

А тут еще собственные личные дела довершали ее тревогу. Денег не было. Их надо было достать. Подходили платежи за квартиру… счета портних… обойщиков… Но где взять, где? И бессильное бешенство на брата, могущего дать и не давшего, охватывало женщину…

Да, он не ошибся. Деньги нужны ей для того, чтобы прежде всего иметь тот комфорт, те удобства, к которым привыкла она с дочерью. Бедняжка Клео! Неужели же ей после тонкого шелка, батиста и кружев одеться в миткалевое белье? Или в платье из дерюги после бархата, глясе и тюля?

А она сама! Ей еще слишком рано записываться в старухи… И Арнольд так избалован, в сущности, так капризен.

Он любит красивую сервировку, тонкие блюда, дорогие сигары… Прежде он давал на все это. Теперь — нет. А спросить она никогда не решится, никогда!

Да и ее собственные костюмы поизносились уже: кое-что вышло из моды. А Макс так всегда ценит в женщине уменье одеваться. В последний раз, кайфуя за дорогой сигарой у нее в гостиной, он спросил, небрежным взглядом окинув с головы до ног ее фигуру:

— Что это, Annette? Вы, кажется, в прошлогоднем платье?

О, она готова была провалиться в тот миг сквозь землю, сгореть со стыда. И тогда же впервые промелькнула у нее эта мысль, которая сейчас гложет ее мозг, доминируя над всем прочим.

«Раз Федор отказался, руки развязаны… Совесть будет чиста… Да, она сделает это — временно… Потом все обойдется. Тишинский без ума от Клео… Не сегодня-завтра сделает формальное предложение… Конечно, будет так, как решит сама девочка… Она слишком любящая мать, чтобы принуждать к браку своего Котенка.

Но и занять потом у Тишинского будет можно, в случае если она не достанет из другого источника. Да и аванс можно взять осенью в театре. Только как достать подпись брата? Как скопировать руку Федора?..» Орлова задумывается на мгновенье. Потом вспоминает. Та бумажка, то письмо с подписью ее брата, которое она случайно унесла впопыхах с его стола, не сослужит ли ей службу?.. А почему бы и нет? Конечно, все устроится как нельзя лучше. Сама судьба как будто подсовывает ей под руку эту невинную с виду бумажку. Теперь все дело в Клео. Без помощи девочки ей не обойтись. Конечно, это непедагогично — посвящать в такие дела ребенка. Но что же будешь делать, когда иного выхода нет. Она так любит свою девочку, что имеет право надеяться хоть на половину ответного дочернего чувства. А где есть доля чувства, там уже несомненное прощение. Решено, пойдет сейчас же подготовить Клео к придуманному ею рискованному выходу.

Дочка была в своем прихотливо обставленном, с претензией на стиль, будуаре-спаленке, когда к ней неожиданно вошла Орлова.

— Мама! — вырвалось удивленно у Клео, сидевшей с книгой и руках. — Что скажешь, мама?

Анна Игнатьевна подозрительным быстрым взглядом окинула дочь, портрет Арнольда на столе.

— Все любуешься дядей Максом? — с деланной небрежностью бросила она Клео, в то время, как ножи ревности заскоблили в сердце.

Клео подняла на нее исхудавшее, несчастное личико.

— Ничуть не бывало, мама. Что ты!.. Нельзя же выкидывать копию из-за того только, что разочаровалась в оригинале.

— А ты разве разочаровалась в дяде Максе? Ах да, впрочем, ведь мы увлекаемся теперь

Мишелем Тишинским, — попробовала улыбнуться Орлова. И вдруг неожиданный порыв нежной материнской любви охватил ее. Она страстно привлекла на грудь рыжую головку и осыпала прелестное личико Клео почти исступленными поцелуями.

— Дитя мое, дорогая моя детка, если бы ты знала, как я тебя люблю!

Клео спокойно дала излиться потоку этой материнской нежности. Потом, пряча улыбку, недоверчивую и недобрую (она с некоторых пор всегда так улыбалась матери), спросила:

— Я вижу, что у тебя есть что-то на душе, мама. Надеюсь, ты поделишься со мною твоими мыслями?

— Ты угадала. Но прежде скажи мне, Котенок, ты серьезно увлечена Тишинским?

— Оставим это, мама… Ведь я же не интересуюсь твоими отношениями к дяде Максу… — тонко, одними губами усмехнулась девушка, в то время как ее кошачьи глазки смотрели с привычной непроницаемостью.

Анна Игнатьевна невольно смутилась.

— Нет, я думала, что наши дружеские отношения дают мне право знать, как и с кем ты проводишь время. Я знаю, что Мишель ежедневно заезжает за тобою в автомобиле и увозит тебя кататься. Знаю, что от него все эти дорогие корзины с цветами и букеты, которыми благоухает наша квартира. И…

— И это все, мама… Катанье на Стрелку, корзины и конфеты. Мишель — мой искренний друг. Мы большие приятели, — каким-то чужим, чересчур спокойным голосом проговорила Клео и, словно стряхнув с себя какую-то неотвязную думу, подняла на мать свой непроницаемый взор. — Но ты хотела мне что-то сказать, если не ошибаюсь, мама. Начинай же, я слушаю.

Тогда заговорила Анна Игнатьевна. Она, Клео, не знает, конечно, какое тяжелое они переживают сейчас время… Они разорены. У них нет денег. Все, что было, прожито. Надо или сократить расходы до минимума, переехать с этой квартиры, распродать часть обстановки, или рискнуть достать денег одним двусмысленным путем до осени, до тех пор, пока она, Анна Игнатьевна, не подпишет новый контракт в театре и не возьмет там аванс под жалованье.

— Каким путем, мама?

Анна Игнатьевна объяснила. Дядя Федор отказался ссудить их деньгами… и она поневоле пойдет на другое, уже рискованное. Они подделают с Клео его вексель на имя ее, Анны Игнатьевны Орловой, и учтут его в одном из банков… Риск, правда, небольшой. В конце августа у них будут деньги. Таким образом вексель будет выкуплен! И их честное имя неприкосновенно во всяком случае.

Клео выслушала все очень внимательно. Подумала с минуту и проговорила просто:

— Ты хочешь, чтобы я подделала руку дяди и написала этот вексель на твое имя? Хорошо, мама, я это сделаю. Давай мне образец его руки… Мне кажется, что я сумею…

Ее маленькое сердечко билось тревожно, когда через три дня она быстро взбегала по широкой лестнице одного частного банка, крепко прижимая к своей груди сумочку с заключенным в ней векселем, написанным ее рукою, подделанною под почерк дяди. И текст, и подпись с буквами, точно скопированными с письма Снежкова, удались превосходно. И все же сердце билось непроизвольно, пока она стояла у окошечка отделения, где производился учет. В этом банке, как было известно Анне Игнатьевне, хорошо знали Снежкова, и заведующий учетным отделением любезно предложил Клео подождать четверть часа, в течение которых вексель будет учтен без обычной в этом случае процедуры. Только тогда успокоилась девушка, когда у другого окошечка она приняла из рук кассира новенькие хрустящие пятисотенные билеты и мелкие кредитки на сумму в три тысячи без нескольких десятков рублей, удержанных за учет.

— Готово, мама, получай, — прыгнув кошечкой в таксомотор, прошептала Клео, бросая на колени матери свою кожаную сумочку с драгоценным содержанием.

Смуглое лицо Анны Игнатьевны ожило, порозовело. Она горячо обняла дочь и шепнула ей несколько раз подряд:

— Спасибо, Котенок, спасибо…

Теперь ими обеими овладела какая-то детская жадность. Отложив деньги за квартиру, стол, жалованье прислуги и на уплату по счетам, мать и дочь бросились в магазины дамских нарядов, к портнихам, в белошвейные мастерские, к корсетницам.

Вся гостиная их теперь была сплошь завалена тонким, как паутинка, бельем, изящными, дорогими прозрачными блузками из маркизета, новомодными костюмами, последний крик этого сезона, и шляпами в зловещих по размеру картонках.

— Что это? Можно подумать, что вы получили наследство от американского дядюшки, — смеялся Арнольд, с трудом находя себе место среди этого хаоса батиста, кружев и шелка.

Он похудел и осунулся еще больше за это время. Страсть разрушающей, как ржа железо, точащей силой сломила его. Клео по-прежнему избегала с ним встречи. Он же гонялся, как влюбленный мальчишка, за нею всюду. С зубовным скрежетом не раз провожал он глазами проносившийся мимо него автомобиль ненавистного Тишинского, в окне которого мелькала знакомая пленительная рыжая головка.

Он почти был уверен, что все эти блага, посыпавшиеся в виде обнов на его возлюбленную и дочь ее, не что иное, как приобретения на деньги Тишинского. Он был уверен, что Клео уже отдалась ему, и эта мысль почти лишала его рассудка. Наконец он не вытерпел и решился прекратить эту муку.

План, задуманный им, требовал прежде всего восстановления прежних отношений со старшей Орловой. Надо было усыпить подозрительность ревнивой любовницы, связь с которой он поддерживал теперь исключительно ради коротких в ее присутствии встреч с Клео. Видеть хотя бы издали эту маленькую рыжую вакханку, поцеловать по раз установленной привычке этот мраморный лоб при встрече, заглянуть в эти таящие от него какую-то неизведанную тайну кошачьи глазки, — являлось теперь для Арнольда ничем не преодолимой потребностью.

И каждый раз в эти короткие встречи, когда его язык выговаривал самые банальные, самые незначительные фразы, глаза его со злою хищною страстью пронизывали стройную фигурку Клео, раздевая ее.

Но она, казалось, не замечала этих взглядов, холеная, недоступная, далекая.

И вот однажды, когда они с Орловой сидели в ложе бенуара летнего театра, Арнольд решился.

— Annette, моя дорогая, — вкладывая в свои слова всю былую нежность, которой он покорил когда-то эту суровую, в сущности, замкнуто-страстную женщину, — дорогая моя, — произнес он на ухо Анны Игнатьевны, — я чувствую свое возрождение… Я снова влюблен, как мальчик. Ты прелестна сегодня, моя Ани (обращение, которое он употреблял в редкие минуты особенной нежности) — этот лиловый глясе так чудесно гармонирует с твоими черными волосами. Какой тонкий шик, какое умение одеваться… Милая Ани, ты снова зажгла меня…

Анна Игнатьевна почти испуганно вскинула глаза на своего возлюбленного. Она так отвыкла от его нежности, так изверилась в его любви! И вот он снова так нежен, так чудно ласков с нею. В полумраке ложи его глаза горят призывом. Его шепот полон той же музыки страсти, которая так давно не звучала для нее… А со сцены звучали другие звуки, зажигающие мотивы модной оперетки, где тоже поется о любви, где тот же призыв на праздник страсти. И под эти — вечно новые и вечно старые — песни так хотелось забыться, поверить, замереть еще раз, хоть один только раз в его сильных и нежных объятиях, отдаться этим чарующе-нежным ласкам… Пережить снова экстаз ее осенней, роковой в этом возрасте любви.

— Макс, — прошептала она, мгновенно теряя силы от прикосновения его руки, как бы случайно тронувшей ее обнаженный локоть, — я жду тебя сегодня ночью… После двенадцати, Макс…

— Я приду… Я приду в молельню… Не иначе, как в молельню — слышишь, Анна? — прошептал он тем властным шепотом, на который она никогда не осмеливалась возражать.

Орлова побледнела.

— Но почему там? Но почему… Макс, голубчик? — проронили ее похолодевшие губы…

— Я так хочу, — прозвучал властный ответ, и женщине оставалось только повиноваться.

Да, это было нечто вроде молельни. В этой комнате, бывшей когда-то спальней супругов Орловых, десять лет тому назад умер молодой хозяин. Здесь стоял его гроб. Здесь молилась в порыве безысходного горя молодая вдова, горячо и нежно любившая своего Левушку. Здесь и сейчас остались следы прежнего недолгого счастья, память рано угасшего художника.

…Дома Анна Игнатьевна наскоро сменила свой нарядный вечерний туалет на подчеркнуто скромный черный глухой халатик, род монашеской ряски, который она сшила когда-то в pendant к обстановке молельни по прихоти своего капризного Макса, и пришла сюда.

То была просторная, обтянутая по стенам сукном и крепом комната, с божницей старого толка, озаренной лампадою, с черным же сукном, покрывающим пол.

В простенке между двух окон, также завешанных черными занавесками, висел поясной портрет Льва Орлова, заключенный в траурную рамку и окруженный миртовым венком.

Небольшая, обитая черным сукном, похожая на гроб кушетка стояла перед портретом. На ней после смерти мужа в дни скорби ночами просиживала в слезах сломленная горем молодая вдова…

Но молодость имеет свои драгоценные качества — залечивать раны. И неизлечимая, как ей, по крайней мере, казалось тогда, рана потери затянулась со временем. Она полюбила вторично. Если покойный муж, огромный рыжий богатырь с душой ребенка, вызывал у Анны Игнатьевны обожание, восторг перед недюжинной талантливостью его натуры, то к Максу Арнольду у нее было совсем иное чувство. То было опасное влечение, зажженное исключительной страстью.

Сильная, гордая, она подчинилась всецело Арнольду. Подчинилась ему настолько, что, когда он как-то, пресыщенный ее ласками, захотел поразнообразить впечатления, зная про существование черной молельни, потребовал у своей возлюбленной провести с ним в ней, в виду портрета покойного мужа, ночь любви, Анна, скрепя сердце, согласилась и пошла на это.

Она согласилась и нынче… Она почувствовала инстинктом прозорливой любовницы, что это кощунство должно будет усилить к ней влечение Арнольда, а ради его ласк и любви она готова пойти на все.

Высокая, стройная, этом подчеркнутом одеянии монашки она казалась сегодня красивой как никогда. Ее бледные щеки рдели румянцем, а глаза горели молодым блеском, предвкушением радости любви. И только бросая взгляд на портрет мужа, улыбавшийся ей обычной своей добродушной улыбкой из траурной рамы, женщина вздрагивала и болезненно сжималась каждый раз.

— Левушка! Ненаглядный Левушка! Простишь ли ты мне это! — шептали беззвучно ее горячие губы…

Где-то далеко в гостиной пробило двенадцать ударов… Потом, после томительно протянувшихся минут, затихшая в ожидании Орлова уловила еще один… Вдруг она встрепенулась. Привычным ухом женщина уловила чуть внятный шорох шагов, заглушённых ковром.

Она знала: то был Арнольд, имевший свой собственный ключ от ее жилища. Сердце остановилось у нее в груди… Сердце перестало жить в эти минуты, как будто…

— Макс! — произнесла она, рванувшись к нему навстречу.

— Я здесь, дорогая Ани…

Он вошел, улыбающийся, спокойный, с букетом кроваво-алых роз в руках… И обняв одной рукой женщину, другой высоко подбросил свой букет кверху.

Алые розы рассыпались и исполинскими каплями крови устлали черное сукно ковра…

Вся дрожа от страсти, Орлова обвила трепещущими руками белокурую голову возлюбленного… И дикая, страстная оргия любви началась.

Уже брезжил рассвет, когда Арнольд, крадучись, вышел из черной молельной, пропитанной сейчас запахом увядающих роз. Он знал хорошо, что там, позади него, на траурной кушетке сладко спит сейчас убаюканная его ласками, обессиленная им женщина.

Болезненно-страстная улыбка тронула его губы…

Неслышно скользя по коридору, он пробрался теперь к крайней двери, белевшей на противоположном его конце.

На минуту он должен был остановиться, так билось его сердце, так бурно клокотала волнением грудь… Остановился, отдышался и снова пошел на цыпочках к заветной двери.

И вот он у порога ее… Дрожащей рукой нажал ручку… Она подалась.

— Не заперта! — чуть не крикнул он, охваченный порывом радости. И открыл дверь.

Клео спала на своей девственно белой постели. Рыжие кудри были разбросаны по подушке. Малиновый детский рот чему-то улыбался во сне. Совсем как драгоценная прекрасная жемчужина в глубине своей раковины.

Арнольд хищным прыжком зверя бросился к белой кроватке и, быстро склонившись над нею, как безумный, жадно впился губами в этот малиновый детский рот…

Она тотчас же подняла ресницы. Ее кошачьи глазки удивленно широко раскрылись… Еще туман сонного забвения застилал их.

Клео еще плохо, по-видимому, осознавала себя. Она вся еще находилась под властью сонных чар.

Но вот она проснулась…

— Макс… ты?.. Здесь? У меня? О, Макс! — вырвалось у нее прерывистым, полным невыразимого восторга и счастья шепотом… — О,

Макс… Наконец-то… Милый… Милый!.. Милый! Как я люблю тебя. Какое блаженство!

— Моя маленькая Цирцея… Моя упоительная вакханка! Теперь я вижу… Да, я вижу, ты любишь меня.

— Я люблю тебя, Макс!.. Эта игра стоила мне так дорого… О, какая это была мука!

— Детка, обожаемая детка! Зато теперь мы уже не расстанемся… Я не отдам тебя никому… Слышишь, никому, Клео! Ты должна быть моею, моею маленькой женой.

— О, Макс!.. А мама?

— Нам нет дела до нее!.. Мы слишком измучены оба, чтобы быть альтруистами. Нет, моя Клео. Отныне другая религия да послужит фундаментом нашей любви… Право сильного — вот что прежде всего входит в ее основу. Согласна ли ты следовать ей, моя маленькая язычница?

— Как ты можешь меня спрашивать об этом, Макс! Я отдалась тебе всецело в это утро. Отныне я твоя собственность. Делай со мной, что хочешь!

Луч солнца проник в комнату и заиграл на белой кровати, на рыжей головке девушки, прильнувшей к груди своего возлюбленного.

Арнольду вдруг показалось, что что-то чистое и прекрасное вошло в его сердце в этот миг, — может быть, впервые за всю его тусклую, невыразительную жизнь.

Новая жизнь, жизнь-сказка, развернулась теперь перед Клео. Отдавшись Арнольду, она, казалось, забыла весь мир в объятиях любимого человека. Они виделись ежедневно, встречались где-нибудь в укромных уголках столицы, в домах свиданий, в загородных приютах для влюбленных парочек, ищущих уединения. Но чаще всего у Фани Кронниковой.

— Гостиная Фани — это колыбель моей любви, — говорил Арнольд, сжимая в объятиях свою маленькую возлюбленную.

Ему действительно казалось, что он любит эту прелестную рыжую полудевушку-полуребенка, умевшую действовать, как никто, на его капризное воображение. Все, все привлекало его к ней. Она была красива, умна, грациозна. С неподражаемым шиком, казалось врожденным, Клео умела, высоко занося ножку, впрыгнуть в каретку мотора… Или легко вбежать по лестнице какого-нибудь фешенебельного кабачка, стреляя из-под полей огромной шляпы в попадавшихся ей навстречу мужчин подведенными глазками. Она умела непринужденно откинуться на спинку кресла в темной ложе бенуара и оттуда бросать вызывающие взгляды в партер.

— Кто эта рыженькая красоточка? Приезжая? Парижанка? — допытывались друзья Арнольда, окидывая жадными взглядами его юную даму.

Он только принужденно смеялся в ответ.

— Ничуть не бывало. Это дочь моей большой приятельницы, известной артистки Орловой. Мать занята предстоящими ей ролями будущего сезона и не может вывозить девочку. Бедняжка скучает, и я решил пошапронировать малютку.

— Опасное шапронство, — лукаво грозил ему пальцем какой-нибудь завсегдатай укромных вилл и кабаре, — смотри, не попадись, Арнольд… В нашем возрасте мы более всего, mon vieux, склонны увлекаться такими подлеточками, — цинично предостерегал он приятеля. И тут же немедленно следовала просьба представить его рыженькой очаровательнице.

И Арнольд соглашался, скрипя зубами. Жало ревности вонзалось ему в сердце, когда он одного за другим подводил к Клео всех этих неисправимых ловеласов и прожигателей жизни. Он находил даже в себе силы с кривой усмешкой шепнуть в розовое ушко своей возлюбленной:

— Смотри, Котенок, пококетничай хорошенько с длинным Андре Бехметьевым, он уже ранен тобою насмерть.

И Клео кокетничала. Кокетничала напропалую. Она хорошо помнила заветы своей подруги Фани.

— Если хочешь удержать как можно дольше любовь твоего Макса, прячь подальше твое собственное чувство к нему. Дразни его, кокетничай, флиртуй с другими. Не будь такой же дурою, как твоя мать, которая понадеялась исключительно на свои чары и проморгала своего Макса. Нет, пусть он дрожит за тебя, как за драгоценное сокровище, пусть трепещет страхом за возможность потерять тебя. Если хочешь женить его на себе, говори как можно чаще и как можно больше о том, что ты презираешь семью, что ты понимаешь исключительно свободную, независимую любовь… Тогда…

— Но, Фани, если бы ты знала, как это тяжело играть так… — перебивала подругу Клео.

— Тяжело? — удивленно вскидывала та свои густые черные брови. — Во всяком случае, далеко не так тяжело, как пережить его охлаждение.

— О да! — вырывался возглас испуга у Клео, и она следовала советам своей опытной подруги. Сама Фани была влюблена теперь (была захвачена, по ее собственному выражению) в мулата-наездника из цирка, и обе парочки прекрасно устраивались в ее шикарном особняке.

— Мы не станем мешать вам, вы нам — мне и моему Бену. Не будем же терять золотое времечко. Жизнь не ждет, и молодость не приходит дважды, — сверкая своими белыми, как миндалины, крупными зубами, смеялась Фани.

Все здесь, казалось, было приноровлено к комфорту любовных наслаждений, в этом роскошном особняке на Каменноостровском. О, Фани умела разнообразить эти сеансы любви. Мулат из цирка не требовал, правда, особенной изысканности, но зато Арнольд был слишком утончен для того, чтобы довольствоваться заурядной обстановкой. А Фани была хорошей подругой Клео… И вот, возвращаясь из своего министерства, Арнольд после скучной, однообразной и весьма неутомительной службы попадал сразу в экзотическую обстановку Фаниного особняка. Там было все, что требовала натура этого капризного, ищущего постоянно смены впечатлений человека. Тут было дорогое шампанское и тонкие сигары, пахитоски с опиумом. Звуки арфы, дополняющие впечатление, ароматы каких-то одуряющих курений и прелестная маленькая вакханка, то нежная и страстная, то непонятно холодная, как льдинка, то притягивающая, то отталкивающая его от себя. К обеду Клео должна была неизменно возвращаться к матери. Но после обеда, к вечеру, она появлялась здесь снова, чтобы разделить до полуночи общество своего возлюбленного. И всегда Арнольд с уколом в сердце отпускал от себя свою маленькую вакханку. Иногда он появлялся на короткий миг в гостиной Анны Игнатьевны, скучающий, далекий, равнодушный, едва находя в себе силы поддерживать разговор со старшей хозяйкой. Но вот появлялась Клео, и глаза его загорались… Он обменивался с нею полным значения взглядом за спиной ее матери и начинал прощаться. А получасом позднее исчезала и Клео.

— Куда? — встревожено спрашивала Анна Игнатьевна дочь.

— Ах, мама, какая ты странная, право, — усмехалась девушка, — ну сама посуди, возможно ли сидеть в такие вечера дома? Не забудь, ведь ты лишила меня дачи в этом году, — добавляла она с жесткой улыбкой.

— Ты катаешься с Тишинским? Но почему же он не заглядывает больше к нам? — допытывалась Анна Игнатьевна.

— Очень просто. Он надоел мне, мама, и я просила его больше не беспокоиться. Нет, я пользуюсь воздухом не с ним, а в обществе целой компании, моей гимназической подруги, ее сестер и братьев. Ты же видишь, я аккуратно являюсь к двенадцати домой. И надеюсь, ты ничего не имеешь против таких прогулок, которые дают мне возможность подышать чистым летним воздухом?

О да, против таких прогулок Анна Игнатьевна, разумеется, ничего не имела. Но сердце ее, это бедное, исстрадавшееся сердце сжималось каждый раз, когда Клео после обеда прикалывала шляпу к своим рыжим волосам. Однако собственные переживания слишком захватили ее, чтобы долго останавливаться на постоянных отлучках дочери. К тому же они были так понятны — эти отлучки. Клео еще так молода. Она сама — весна, сама — жизнь. И, конечно, кому как не ей пользоваться обществом молодежи… Пусть веселится девочка, в этом нет никакого греха.

Страшно другое… С той памятной ночи, проведенной ею с Арнольдом в черной молельне, он больше не возвращался на ее ложе… Та памятная ночь была, казалось, лебединой песнью ее трепетного счастья. О, теперь она поняла все. Он не любил ее. Никогда не любил по-настоящему. А последний раз он взял ее из жалости. Какой позор! Он из жалости приласкал ее. Ее, еще полную сил, красивую, соблазнительную. Недаром же он настаивал, чтобы свидание их происходило в черной молельне. Ему нужно было искусственное опьянение. В обыкновенной обстановке она уже не возбуждала его.

Измученная, истерзанная такими предположениями, она с замирающим сердцем (с некоторых пор оно стало у нее что-то пошаливать) шла в черную молельню. Кроваво-алые розы, которые она не велела убирать отсюда с той памятной ночи, безобразными ссохшимися комочками устилали пол. Они шуршали, как осенние листья, под ногами, напоминая о смерти и тлении… И она падала на колени между этими ссохшимися комочками, простирала руки к портрету мужа и шептала, обливаясь горячими слезами:

— Левушка! Один ты на свете любил меня. Видно, сама судьба отомстила мне за тебя, Левушка…

Была душная, грозовая июльская ночь. Огромный город, казалось, задыхался под тяжестью своих махин-зданий, словно накаленных

скопившимся электричеством. Черные тучи бороздили небо… Отдаленно и грозно рокотали, приближаясь с каждой минутой, громовые раскаты… Огненные стрельчатые зигзаги молнии то и дело перечеркивали низко спустившуюся над землею черную пелену грозового неба.

Анна Игнатьевна чутко и тревожно спала в эту ночь на своей широкой двуспальной постели. Кошмары преследовали ее. Какое-то жуткое, бесформенное чудовище, покрытое серой слизью, с маленькой сплющенной головой змеи, гонялось за нею по комнатам незнакомого пустого дома, кажется, еще мгновение и… Со стоном открыла Анна Игнатьевна глаза и сразу села в постели. Ослепительным светом осветила молния комнату, страшным ударом раскатился в эту минуту за окнами гром…

Анне Игнатьевне показалось, что она умирает. Холодный пот выступил у нее на лбу. Сердце забилось тревожными жуткими перебоями. Едва найдя в себе силы дотянуться рукой до электрического звонка, Орлова позвонила. Прошло добрых пять минут — никто не шел. Она позвонила еще и еще раз. Горничная не появлялась. Наконец, после четвертого звонка на пороге появилась растрепанная, заспанная Нюша.

— Что с вами? Почему вы не шли? Неужели не слышали звонка? — накинулась на нее Орлова… — вы видите, мне нехорошо… Дайте мне воды… капель, я задыхаюсь…

— Я слышала ваш звонок, барыня, — наливая воду и отсчитывая из пузырька в стакан капли против сердцебиения, к которым последнее время часто прибегала Анна Игнатьевна, — я слышала ваш звонок, но думала, что здесь Максим Сергеич, и войти побоялась.

— Почему Максим Сергеич?.. Ведь он же уехал перед ужином, как всегда.

— Так точно уехали… А потом вернулись снова. Я слышала, как они открывали дверь своим ключом, — пряча хитрую улыбку, невинным тоном докладывала Нюша…

— Что такое? Что вы путаете? Максим Сергеич здесь… Какой вздор! Вам, верно, это показалось спросонья.

— Ничуть не показалось, — дерзко огрызнулась девушка… — Ничуть даже не показалось вовсе. Слава Богу, не пьяная. Своими глазами видала, как они крались по коридору…

— Довольно! Ступайте! Вы дерзкая. Мне больше ничего не надо… — внезапно упавшим голосом прошептала Орлова. И счастливая улыбка тронула ее губы.

«Он здесь… Мой милый здесь. Он все-таки пришел ко мне. Он все-таки вернулся. Он меня любит, любит», — вихрем проносилось в голове женщины и, едва дав Нюше скрыться за дверью, она, забыв все свои недомогания, быстро поднялась с постели, сунула голые ноги в шитые серебром туфельки и, накинув пеньюар, со стремительностью молоденькой девушки выскользнула из спальни.

Что-то говорило ей — Макс ждет ее в черной молельне. Он уже однажды сделал ей такой сюрприз. Пришел неожиданно ночью и, пройдя туда, послал за нею Нюшу.

И сейчас, конечно, он, ее милый, желанный, уже там. Никогда, никогда, казалось, она не любила сильнее. Это сгустившееся в воздухе электричество, эта сухая удушливая атмосфера, эти знойные беги молнии среди туч и зловещие, буйные раскаты грома, все это усугубляло ее и без того приподнятое настроение. Скользя длинным коридором, поминутно освещаемым вспышками молний, она уже рисовала себе блаженные минуты наслаждений, усиленные, обостренные этой грозовой непогодой.

Внезапно у комнаты дочери она остановилась. Было около двух часов ночи, а из-под двери спальни Клео пробивалась чуть заметная полоса света.

— Бедная детка! Она тоже не спит. Боится грозы, вероятно… — подумала Орлова и, внезапно поддавшись охватившей ее волне нежности к дочери, решила успокоить, приласкать Клео. Счастливая предстоящим ей свиданием с любимым человеком, Анна Игнатьевна хотела пролить избыток нежности на свою хорошенькую девочку.

Она быстро, неслышно подошла к двери… Бесшумно открыла ее. Откинула портьеру и с внезапным криком ужаса отпрянула назад…

Клео лежала в объятиях Арнольда.

Прошла томительная минута, показавшаяся для этих троих людей бесконечностью, пока Орлова-старшая нашла в себе силы, глядя горящими глазами в лицо Арнольда, выдавить из своего горла:

— Вон! Сию же минуту вон из моего дома. Негодяй! — шипящим беззвучным шепотом произнесли ее губы, и она упала, лишившись чувств, в близстоявшее кресло.

Очнувшись, она увидела Клео, подававшую ей в стакане воду.

Глаза дочери без тени смущения смотрели на мать. Казалось, девушка совсем не чувствовала своей вины. Орлова с трудом привстала и оглядела комнату. Арнольда уже здесь не было. Он малодушно скрылся, предоставив разбираться в этой мучительной истории одним женщинам.

— Клео, — прошептала, окончательно приходя в себя, Анна Игнатьевна, — Клео, скажи мне, что это был сон, что мне пригрезился, померещился весь этот ужас…

Рыженькая девушка гордо запрокинула

— Ничуть не бывало, мама, — произнесла она вполне твердым голосом, — ничуть не бывало! Макс действительно находился со мною здесь, потому что он любит меня… потому что мы любим друг друга, и вот уже месяц как я стала его любовницей, — с какою-то циничной прямотою закончила она.

Сердце Анны Игнатьевны сжалось. Это открытие было настолько ужасным, что совершенно лишало ее энергии и воли.

— Что же нам теперь делать? — прошептала она, совершенно сраженная.

— Что делать? — усмехнулась Клео. — Очень просто, мама: отдать меня ему. Ну да, отдать меня ему, повторяю. Ты его только что выгнала вон, а он слишком горд, чтобы снова вернуться. Я же не могу жить без него… Слышишь? Мы любим друг друга. Отдай меня ему, мама!

— Разве… разве… он хочет жениться на тебе?.. Он делал тебе предложение? — снова вырвалось беззвучно из груди женщины.

— При чем тут предложение? Я полюбила его, он меня… И нет таких уз, которые бы связали нас сильнее нашего свободного союза… Я еще слишком молода для того, чтобы думать о закрепощении себя в собственность, посредством законного брака, мужчины. У меня более крепкие узы, нежели брачный венец. Я молода, свежа, хороша собою. Макс не может не оценить эти мои качества, а раз оценив их, уже постарается сохранить их для себя, — нанося одну рану за другой в сердце матери, спокойно говорила Клео.

— Но он развратил тебя. Он — негодяй! Пойми! — с отчаянием и мукой почти выкрикнула последняя.

— Чем же он негодяй, мама? Тем, что он любил тебя прежде? А потом разлюбил и полюбил меня! Но разве сердцу можно заказать любить насильно? Ты умная женщина и поймешь, что силою ты не могла удержать подле себя Макса. А когда твои чары…

— Довольно! — неожиданно гневно воскликнула Орлова с приливом вдруг налетевшего на нее бешенства… — Довольно, говорят тебе, замолчи! Ты мерзкая, безнравственная девчонка, и я сумею переломить, обуздать тебя… Помни, я запрещаю тебе видеться с этим господином! Ты будешь теперь постоянно под моим надзором и шагу не сделаешь без меня… Я буду следить за тобою неотступно… и из моего дома ты не выйдешь иначе, как замуж, и не за этого негодяя, конечно, а за достойного и порядочного человека. Ты хорошо, надеюсь, поняла меня? — едва владея собою от бешенства, шептала внезапно охрипшим голосом Орлова-мать.

Орлова-дочь побледнела. Ее кошачьи глаза сверкнули угрозой и непримиримою ненавистью.

— Слышала… поняла… — произнесла она веско и тихо, — и приняла к сведению твои слова… Теперь и ты постарайся понять меня, мама. Видишь ли, я ничего не забываю и ничего не прощаю, да… И не постою ни перед чем в случае, если ты будешь разлучать меня с Максом. О, я сумею отомстить за себя, мама, берегись!

Началась пытка, настоящая пытка для обеих. Анна Игнатьевна не ограничилась одними угрозами. Она в буквальном смысле заперла на ключ Клео. Сказав прислуге, что барышня больна и не может выходить из комнаты, Орлова сама относила обед и завтрак дочери. Сама сопутствовала ей на прогулке в наемном экипаже или в автомобиле. Игнорируя полные ненависти и вражды взгляды дочери, взгляды затравленного волчонка, бросаемые на нее исподлобья Клео, Анна Игнатьевна, забыв весь прочий мир, отдалась уходу за своей «больной» дочерью. Теперь она не сомневалась, что страсть Клео к Арнольду была хронической болезнью, нездоровым явлением… Она чувствовала одно: ей необходимо спасти девочку от сетей Арнольда, недавняя страсть к которому у нее сменилась теперь жгучей ненавистью. Последний рискнул было заехать на Кирочную на следующее после рокового события утро. Его встретила расфранченная по своему обыкновению Нюша, задаренная и закупленная им.

— Что барышня? Здорова ли? — осведомился Арнольд.

— Ничего не известно, барин. А только из комнаты своей не выходят. Барыня с ими каждую минуту заняты. Только слышно, страсть как убиваются Клеопатра Львовна. Просили письмо к вам как-нибудь доставить. А от барыни наказ: не принимать вас ни под каким видом, — опуская смущенно глазки, заключила ловкая Нюша.

— Вот как, принимать не велено, — усмехнулся тот недоброй усмешкой. — Ну да, авось и без приемов как-нибудь справимся. Вот что, Нюша, хотите заработать двадцать пять рублей?

— Ой, что вы, барин, мы и так вами премного довольны, — жеманничала девушка, а у самой уже глаза зажглись алчным блеском.

— Словом, согласны? Прекрасно… Вот вам письмо. Найдите возможным передать его барышне и доставить мне от нее ответ. Только, конечно, без ведома Анны Игнатьевны. Поняли?

— Как не понять. Будьте покойны, Максим Сергеевич, все будет исполнено в точности.

Однако, несмотря на свое обещание передать письмо Клео, Нюша долго не могла выполнить его. Анна Игнатьевна не отлучалась из комнаты дочери, пока горничная убирала спальню молодой девушки.

И только однажды ночью, когда измученная Орлова-мать заснула у себя в комнате, не забыв на ночь запереть на ключ спальню дочери, Нюша осторожно пробралась к комнате своей барышни и зашептала у нее под дверью:

— Клеопатра Львовна, вы не спите?.. Я принесла вам письмо… Просуну под дверь… Прочтите, ответ отпишите и тем же манером мне отдайте… Вы подошли, барышня? Оченно хорошо… Вот я кладу письмо на пол.

Голые ножки Клео зашлепали за дверью, дрожащая рука подняла с пола большой конверт веленевой бумаги с художественной монограммой Арнольда на углу. Знакомый запах Peau d’Espagne и дорогого табаку, исходящий от письма, заставил задрожать Клео.

Вся трепещущая, она вскрыла конверт… Перед нею замелькали строки, написанные знакомым характерным почерком… В них был все тот же милый любовный вздор, полный страсти, тоски и призыва, заканчивающийся жалобой на жестокость бессердечной разлучницы. «О, она злится на нас, твоя мать, злится за то, что ты, юная, свежая и прекрасная, отбила меня от нее, несмотря на все ее кажущееся обаяние, на ее талант и известность. Она мстит нам, моя Клео, моя очаровательная маленькая вакханка, и мы должны подчиниться ее произволу, так как иного выхода у нас нет», — так заканчивалось письмо Арнольда.

Оно подняло целую бурю в душе девушки. В бессильном бешенстве сжималось маленькое сердце… Опалило вновь жгучею ненавистью девичью грудь…

— Так продолжаться не может. Я люблю Макса… Я не могу жить без него, — прошептала с отчаянием Клео, — и надо заставить мать во что бы то ни стало покориться нашему желанию. Заставить, не разбирая средств достижения.

И уже много раз за последнее время приходившая в ее юную головку мысль наведалась к ней снова. «О да, она знает теперь, что надо сделать. Она решится на этот шаг. Она ненавидит ее, свою мать, ненавидит так же страстно, как страстно любит Макса. Она разлучила их, прикрываясь ложным доброжелательством. Она просто ревнивая, мелочная эгоистка, готовая замучить, иссушить свою дочь, лишь бы не отдавать ее своему бывшему возлюбленному. И она заслуживает возмездия, неумолимой кары… О, да, они с Максом хорошо отомстят ей за все, за все». И, не откладывая дела в долгий ящик, Клео тут же присела к столу и набросала своим трепетным, совсем еще детским почерком ответ своему возлюбленному:

«Макс, моя радость, блаженство мое! Люблю, люблю, люблю тебя, Макс, мой единственный! Какое счастье, что тебе удалось подкупить Нюшу. Она все еще следит Цербером за мною. Я заперта на ключ, подумай, какой это позор, мой Максинька… Она говорит, что делает это все исключительно ради моего блага и спасения, что ты погубил меня и окончательно погубишь меня, если мы будем видеться. Но если я сама хочу этой погибели? Если я не хочу ее пресловутого спасенья?.. Гибель здесь, в этой комнате, вдали от тебя. С тобой же, напротив, радость и счастье. Я ненавижу ее. О, как я ненавижу ее… Она сказала, что я только путем законного брака избавлюсь из-под ее опеки… Уйду не иначе, как замуж, из ее ненавистного дома. Но за тебя она не отдаст меня. Она слишком мстительна и слишком оскорблена; по крайней мере, ей это так кажется. Значит, надо пригрозить ей, значит, надо ее заставить подчиниться, если она не соглашается добровольно отдать тебе меня. И вот, слушай, что за мысль приходит мне часто в голову в мои бессонные ночи, когда я томлюсь и изнываю без твоих ласк. Полтора месяца тому назад она приказала мне подделать подпись на векселе рукою дяди Федора Снежкова. Потом послала меня в банк учесть этот фальшивый вексель. Пишу тебе адрес банка. Теперь твое уже дело действовать. Я еще очень молода, но знаю, конечно, что за такие вещи по головке не гладят. Так вот, если ты приобретешь этот вексель, Макс, мое сокровище, мы можем благодаря ему держать ее в руках и сами диктовать ей наши условия. Будем господами положения, словом. А теперь целуй меня мысленно, целуй много и страстно, как я тебя целую, и люби меня, Макс, блаженство мое, так же, как любит тебя маленькая Клео!»

Письмо написано, запечатано и подсунуто под дверь Нюше.

На следующий день оно уже вручено Арнольду, а еще через несколько дней злополучный фальшивый вексель был выкуплен Максимом Сергеевичем, и торжествующий Арнольд не замедлил оповестить об этом не без злорадства старшую Орлову.

Знойная июльская жара спала, и приятная теневая прохлада воцарилась в широких аллеях Елагина острова. Наемный экипаж Орловых катился по главной аллее, ведущей к Стрелке. Мать и дочь сидели в нем, молчаливые, равнодушные, апатичные, далекие всему этому веселящемуся миру.

Солнце зашло. Со взморья потянуло прохладой. Снова зашуршали шинами в песке нарядные собственные экипажи, ландо, коляски и пролетки. Заметались с нудно пронзительными гудками автомобили, зазвенели звонки велосипедистов.

— Мне холодно, — пожаловалась Клео, — прикажите ехать домой.

Она теперь неизменно говорила матери «вы», заставляя этим несказанно страдать Анну Игнатьевну. Орлова-мать, заставив себя подавить свое безумное влечение к негодяю, как она называла теперь Арнольда, по-прежнему прилагала все свои усилия к тому, чтобы Клео не попала как-нибудь в его руки.

Несколько дней тому назад она получила телеграмму от своего бывшего возлюбленного. Всего две строчки, заставившие ее всю облиться холодным потом:

«Отдайте мне Клео. Не препятствуйте нашему соединению, или я не постою ни перед чем. Предупреждаю, что известный вам вексель в моих руках. Арнольд».

Она задрожала. Телеграмма выпала у нее из рук. Но то было лишь минутное смятение.

Никогда, никогда не решится Арнольд скомпрометировать заодно с нею и Клео, которою, очевидно, еще не успела пресытиться его капризная страсть. Нет, это, конечно, одни только угрозы, и ей нечего беспокоиться на этот счет.

И она перестала думать об этом, поглощенная вся заботами о Клео, которая с каждым днем все больше и больше беспокоила ее.

Было слишком утомительно держать под постоянным неослабным надзором девочку.

Между тем подступал август… Надо было подумать и о своих делах, о предстоящих ей в будущем сезоне ролях, о своей надвигающейся службе в театре.

Да она и не может быть постоянным стражем своей дочери. А Клео ни на минуту нельзя оставить одну. Она спит и видит во сне, как бы убежать к Арнольду.

Эти мысли так глубоко захватили женщину, что она как будто перестала замечать происходившее кругом.

— Вам кланяется Тишинский, — услышала она холодный, словно чужой голосок Клео, сухо прозвучавший у ее уха.

— Ах… вот он, да… Здравствуйте, Мишель… Заезжайте к нам, что вы нас забыли! — крикнула она с подчеркнутой живостью, когда автомобиль молодого богача поравнялся с их остановившейся наемной коляской.

А в голове мелькнула острая, как жало, мысль.

— Тишинский! Вот кто! Вот в ком может быть спасение для бедняжки Клео.

Она даже в лице изменилась под влиянием этой новой возможности, представившейся ей так внезапно.

Зоркими глазами следила она за молодым человеком, вышедшим из автомобиля и разговаривавшим с Клео. От напряженного внимания Анны Игнатьевны не мог укрыться яркий румянец, выступивший на его скулах, румянец радости, зажженный этой неожиданной встречей с ними.

Да, он еще любит ее. Вынужденная разлука нимало не повлияла на его чувство, — с удовольствием отметила Анна Игнатьевна. — Прекрасно, прекрасно! Все выходит куда лучше, нежели я предполагала. О, если бы их можно было бы поженить до начала моего сезона! Если можно было бы в конце августа устроить свадьбу и передать мои материнские заботы о бедняжке в руки любящего и неиспорченного мужчины, который сумеет оградить малютку от происков этого негодяя.

И она удвоила свою любезность к Тишинскому, настойчиво приглашая его бывать у них часто, как прежде…

Юноша расцвел. Орлова угадала, что он любил Клео первой, долго не забывающейся любовью.

Нарядный автомобиль Тишинского останавливается на Кирочной у подъезда Орловых. Из него с неизменным букетом роз, завернутым в бумагу, выходит Мишель Тишинский. А несколькими минутами позднее он выходит снова из подъезда, ведя под руку Клео. С балкона зорким напряженным взглядом следит за ними Анна Игнатьевна.

— Смотрите же, monsieur Мишель, привезите мне ее вовремя к чаю, вы за нее мне ответите головой, — кричит она вниз молодой паре с деланною веселостью.

Тишинский любезно поднимает шляпу, Клео небрежно кивает рыжей головкой, и они уносятся вихрем по направлению островов.

Молодая Орлова с первого же дня с восторгом ухватилась за эту поездку… Во-первых, она хоть на час, на два исчезала из-под ненавистной ей опеки матери. Во-вторых, сам Тишинский был добрый приятель и не докучал ей расспросами. А она теперь так научилась ценить это молчание ее спутника. К тому же где-то далеко в глубине сердца жила слабая надежда увидеть хоть издали Арнольда. Обменяться с ним поклоном, взглядом. Ах, она так измучилась в разлуке с ним!

Но эта встреча, как нарочно, не происходила. А произошло нечто, чего совсем не ожидала девушка.

Был чудный августовский вечер. На Каменноостровском уже вспыхнуло электричество, когда, быстро промчавшись по нему, автомобиль Тишинского, миновав целый ряд мостов, пронесся под темные своды Удельнинского парка. Золотые звезды, яркие и рельефные на черном бархате неба, то и дело падали, оставляя за собою на миг сверкающий след. Таинственные кущи дерев по краям дороги значительно и красиво молчали в осенней темноте. Тишинский, уже давно наблюдавший похудевшее бледное личико сидевшей подле него Клео, постоянно грустное и серьезное все последнее время, вдруг уловил на ее губах блуждающую улыбку.

— Ну, наконец-то! Наконец-то вы прежняя, mademoiselle Клео… Наконец-то вы улыбнулись, — произнес с неподдельной радостью молодой человек.

Клео подняла на своего спутника внимательные глаза.

— Чему вы радуетесь, Тишинский? Или вы уж так сильно любите меня?

— Вы угадали: люблю вас безумно, Клеопатра Львовна, люблю насмерть… И если бы вы пожелали только…

— То вы бы положили к моим ногам руку и сердце и папашины прииски, как это водится, — усмехнулась девушка.

— Да… не смейтесь надо мною!.. Это так… Я готов отдать самую жизнь за обладание вами… Я был бы счастливейшим из смертных, если бы вы пожелали стать моей женой.

— Увы, вам я этого не пожелаю, Тишинский! Я симпатизирую вам… но — не могу… не в силах. Ведь я люблю другого, Тишинский.

— Это ничего, — вырвалось у него с горячностью. — Я постараюсь заслужить вашу любовь.

— Но я принадлежала другому… Я знала его ласки… Я была его любовницей, — беспощадно раскрывала она ему свою тайну.

— И это вздор… Я же люблю вас, Клео, и забуду ваше прошлое, как дурной сон, — выдавил из себя он после минутной паузы, весь бледный, потрясенный ее признанием.

— Спасибо!.. Вы истинный друг. И я этого вам никогда не забуду. Не сердитесь же на меня. Право, я так несчастна! — едва нашла в себе силы договорить девушка и заплакала совсем бессильными детскими слезами.

— Вы знаете, Тишинский сделал мне предложение сегодня, — сказала она матери, проводив их гостя, ледяным тоном.

— Ну и что же?.. Ты согласилась, конечно? Такая партия, и теперь особенно, для тебя находка, — произнесла с замирающим сердцем Анна Игнатьевна, впиваясь в лицо дочери разом загоревшимися глазами.

— Я ему отказала, потому что люблю другого… И вы знаете это. К чему же подобная комедия! — отчеканила каждое слово Клео, с откровенной враждебностью глядя на мать.

У Анны Игнатьевны подкосились ноги… Последняя надежда на спасение дочери исчезла из ее сердца.

Снова, как и три месяца назад, поднимается Анна Игнатьевна на деревянное крыльцо братниного дома. Но сейчас она одна. Клео заперта на ключ дома в своей комнате.

С той минуты, как Орлова-мать услышала категорический отказ дочери выйти за Тишинского, тревога с новой силой охватила молодую женщину. Прошло Успение, начались репетиции в театре. Приходилось теперь ежедневно отдавать все свое время службе. А поведение Клео требовало, между тем, неотступного надзора. К тому же Анне Игнатьевне удалось перехватить несколько писем от Арнольда к ее дочери, переданных Нюшей, и это окончательно испугало ее. Нюшу она, разумеется, тотчас же рассчитала, а Клео пригрозила в случае повторения отправить на Каму в лесное имение одного из ее дядей.

Самою же Анной Игнатьевной овладело теперь какое-то религиозное настроение. Она целыми днями молилась у себя в молельне. Ежедневно ездила к ранней обедне… Простаивала ее, забившись куда-нибудь в угол, со слезами экстаза, ударяя себя в грудь, шептала, исступленно впиваясь глазами в образ, — Господи — Наставник Преблагий — спаси! По милости Твоей спаси юницу свою Клеопатру. Не попусти, Господине Всемогущий, опутаться ей сетями дьявольскими, избавь ее от сатаны… Наумь, вразуми, что делать, Господи! — И никогда, казалось, не любила она так сильно, всей душой дочь.

В один из таких молитвенных экстазов Орлова вспомнила о племяннице Христине. Вот кто может помочь ей, ее Клео. Если та кого-либо и уважает, если и считается с чьим-либо мнением, то только с Христининым, искренне почитая ее чуть ли не за святую.

«Да, конечно, Тинушка поможет спасти ее бедную заблудшую овечку, ее потерявшегося рыженького Котеночка», — со слезами умиления говорила себе мысленно Орлова, направляясь к Снежковым.

Избегая встречи с братом, она прошла в келейку племянницы. На ее счастье Христина оказалась здоровою. Бледная, худая, сухонькая, она с застенчивой улыбкой встретила тетку на пороге своей горницы и поцеловалась с нею трижды со щеки на щеку.

И вот, элегантная, изящная Орлова с плачем опустилась к ногам простенькой Христины и обняла ее колени, лепеча сквозь слезы и всхлипывания свою просьбу, свои признания…

Девушка выслушала все от слова до слова, нимало не удивляясь, по-видимому, этой необыкновенности.

— Хорошо, тетечка, я сделаю все от меня зависящее, чтобы уговорить сестрицу забыть того изверга и начать новую честную жизнь, — прошептала она. — И если Клеопушка послушает меня, недостойную рабу Господню, я буду счастлива помочь вам обеим, чем могу.

— Тогда поедем со мною, Тинушка.

— Ваша воля, — тихо согласилась девушка и стала одеваться.

Переговорив с Авдотьей Тихоновной и пообещав ей еще до обеда доставить домой племянницу, Анна Игнатьевна с облегченным сердцем повезла последнюю к себе на Кирочную.

Анна Игнатьевна так стремительно вошла в комнату, что Клео не успела спрягать письма Арнольда, присланного ей две недели тому назад, которое она перечитывала ежедневно. И Орлову поразило сейчас выражение недетского горя в этом еще полудетском личике. Острая игла жалости пронзила материнское сердце.

— Дитя, дитя, ты страдаешь. Бедная моя детка, поделись же со мною твоим горем!.. Ведь я же друг твой, Клео, твой единственный, преданный тебе друг. Приди ко мне, моя деточка… Открой мне свою душу, — говорила дрожащим голосом женщина, широко раскрывая объятия навстречу Клео. Но та с недоброй улыбкой только покачала головой.

— Если ты действительно друг мой, мама, отдай же меня ему… — произнесла она, твердо и с вызовом глядя в глаза матери.

Краска гнева залила смуглые щеки Орловой.

— Никогда, слышишь ли! Никогда не будет этого! И думать больше не смей о твоем совратителе! — резко выкрикнула она и топнула ногою. И, после минутной паузы, прибавила уже много спокойнее: — А теперь ступай, твоя двоюродная сестра ждет тебя… К нам приехала Христина, она ждет тебя в молельне; она желала бы поговорить с тобою.

— Что надо от меня Христине? — недоумевала Клео, входя в знакомую черную комнату, которую она посещала лишь в самых редких случаях.

С траурной кушетки навстречу ей поднялась тонкая высокая фигура девушки, облеченная, по обыкновению, во все черное. Христина протянула ей руки, улыбаясь смущенной улыбкой.

— Напугала я тебя давеча, сестрица, уж ты прости меня непутевую. Бывает, случается это со мною. Вдруг накатит что-то, чему и сама не рада. Припадочная я, что будешь делать. На все Божья воля. Ну да теперь, слава Тебе, Господи, отлегло маленечко. Встала уж давно с постели, хожу. Скоро в обитель собираться стану, — роняла своим сухоньким, тягуче-пустым голосом Христина.

— В монастырь собираешься, говоришь, — заинтересовалась Клео и, присев на кушетку, посадила подле себя двоюродную сестру. — Ты — такая молодая, и вдруг в монастырь… Тяжело тебе там будет, Тинушка, — участливо говорила она.

— Молодая? — криво усмехнулась Снежкова. — И полно, что за молодость такая, сестрица. Молодость-то — горе одно гореванное в ней, гибель и тлен и адово кипенье. Одни грехи да соблазны… А тут, то ли дело: под сенью обители нет места князю тьмы… Там Божье Царство. А уж так-то хорошо там, сестрица! Во храме Господнем благолепие… Свечи воска ярого, как звезды там небесные, горят. Пение иноческое, ангельскому гласу подобное… Колокола гудят… гулом призывным, велелепным: «Придите ко мне вси труждающиеся и обремененные, и аз упокою вы…» А Он, Благой и Чистый, стоит у порога храма своего. Лик Его благостен, призыв Его сладок. Души грешников Он омыл в слезах Своих и крови Своей честной. Се жених наш небесный зовет нас под пение хоровое ангельское, под звон колокольный, встречающий нас…

Она вся преобразилась, говоря это. На ее изжелто-бледных скулах зажглись пятна багрового румянца. Сухонькое маленькое личико сияло теперь охватившим все ее существо восторгом. А черные, обычно мутные глаза горели экстазом, непоколебимой фанатическою верою. Эти горящие глаза словно гипнотизировали молодую Орлову, словно насквозь пронизывали ее душу… Казалось, они передавали Клео тот экстатический восторг, которым кипела сейчас душа ее двоюродной сестры.

Ей самой слышались колокольный звон и клиросное пение монахинь, прекрасное, как пение ангелов на небесах. Черные фигуры инокинь… Зажженные свечи… Сладкий запах ладана и миро… И Он, властно призывающий, влекущий к себе неудержимо, Далекий и Близкий, Небесный Жених.

— Что это я, с ума схожу, кажется. Я грежу с открытыми глазами, — мелькнула в голове Клео отрезвляющая мысль. А голос Христины продолжал звучать все крепнущий, все усиливающийся, как голос проповедницы, с каждой минутой.

— Клеопушка, родненькая моя, сестричка моя ненаглядная, слушай, что я тебе скажу: твоя мать мне все поведала, помочь тебя уговорить просила — отхлынуть душой от бесовского наваждения, отпрянуть от князя тьмы… Просила усовестить тебя, уговорить вступить на честный путь, ведущий к браку, освященному церковью, с избранным ею для тебя человеком. Так мать твоя желает, Клеопушка… А по мне иная доля для тебя куда будет прекраснее. Иная доля — судьба иноческая… Невестой Христовой, грех свой смрадный замоля, предстанешь ты перед Господом в селениях праведных. Обретешь христианские кончины. Пойдем со мною в Обитель Господню, моя Клеопушка… В келейку монастырскую, в Божий Дом. Будем, как две сестрички, искать в иноческом саване спасение… Под звон колокольный, под дивное велелепное пение.

Теперь ее голос упал до шепота. Но черные горящие глаза по-прежнему жгли насквозь душу Клео, властно призывая, угрожая, моля. И в смятенную душу этого измученного полуребенка-полуженщины вдруг остро и навязчиво вошло новое желание — подчиниться Христине, отдохнуть в тени далекой неведомой келейки, поддаться обаянию молитв, поста, подвига…

Повлекло вдруг туда, повлекло неудержимо под этим жгучим, горящим взглядом фанатички-сестры.

Но вот всплыл в воображении милый, влюбленно-любимый образ. Глаза Арнольда призывно и насмешливо блеснули где-то невдалеке… И светлое, ищущее подвига желание разлетелось мгновенно.

«Я безумная! Я гибну! Скорее вон — вон отсюда! Это какое-то наваждение, болезнь», — молнией сверкнула мысль в мозгу Клео, и она рванулась из черной молельни за ее порог. На счастье, коридор был пуст в эту минуту, девушка бросилась дальше в приемную и прихожую. Схватив первую попавшуюся ей под руку верхнюю одежду с вешалки, Клео дрожащими руками набросила ее на плечи и с непокрытой головою выбежала на лестницу.

— К Фани, скорее к Фани, она научит, направит, скажет! — повторяла она, как безумная, пробегая мимо озадаченного швейцара. Прыгнув в пролетку стоявшего у подъезда извозчика, Клео велела ему ехать как можно быстрее на Каменноостровский.

Она нашла Фани Кронникову растрепанной, неодетой, в растерзанном виде, с завязанной щекой.

Подруги с радостным криком упали в объятия друг друга.

— Клео, душка моя, моя бедная маленькая пленница! Наконец-то я снова вижу тебя! — сияя всем своим безобразным лицом воскликнула чуть не плача от радости Фани.

— Сбежала… Сбежала, понимаешь, — не менее взволнованная лепетала Клео. — Но что с тобою, Фаничка, ты больна! У тебя болят зубы? Да, милая?

— Ничуть не бывало, цыпка. Здорова, как никогда. С чего ты это… Ах, да, — моя повязанная щека! Ну, да это проклятый мулат виноват…

— То есть? — изумилась Клео.

— Проклятый мулат, я тебе повторяю… Ты помнишь, надеюсь, черного Бени, моего последнего?.. Эта связь длилась продолжительнее остальных. Он мне здорово нравился. От него всегда так божественно пахло чем-то экзотическим, от его смуглой кожи. Но потом он надоел мне, как износившаяся перчатка, моя милая… Захотелось чего-нибудь новенького. А ты Гришу Горленко помнишь? Ну так вот, я выбрала его. Прелестный малец, и не без темперамента. И притом чист и девственен, как небо его Украины. Ну вот… ради него-то я прогнала Бени, а этот негодяй подкараулил меня как-то и вытянул по лицу своим идиотским хлыстом. Мерзавец. Он привык так обращаться со своими кобылами. Ну, да мы еще с ним сочтемся. К несчастью, он уже уехал; цирковой сезон кончился… Но это безразлично: поколотить его всегда смогут и после… Ну, а теперь, цыпка, рассказывай, я слушаю тебя.

Исповедью полились чистосердечные признания Клео. О, она не может дольше терпеть этой жизни-каторги. Дом матери — это тюрьма. Она ненавидит всеми силами души своего дракона, своего Цербера. Но с одной этой ненавистью далеко не уйдешь. Что делать? Кажется она, Клео, уже начинает сходить с ума… Сказать, например, до чего ее довело это состояние: после беседы с полубезумной Христиной ее потянуло в монастырь.

— Ха, ха, ха! — неожиданно раскатилась безудержным смехом Фани, — ха, ха, ха! Нет, ты положительно великолепна, цыпка! Ты — монахиня. Христова невеста! Ха, ха, ха! С этой рыжей шевелюрой парижской кокотки, с этими глазками дьяволенка! Но, дитя мое, довольно шутить… — внезапно сделавшись серьезной, важно произнесла Фани, — молчи и слушай. Тишинский делал тебе предложение, ты говоришь?

— Да.

— Ты его примешь!..

— Но, Фани…

— Ты его примешь, говорю тебе, если не хочешь быть окончательной дурой. Несколько раз, я помню, раньше Тишинский говорил мне еще до того нашего вечера: «Я отдал бы жизнь, Ефросинья Алексеевна, за миг обладания Клео». Ну вот, пусть отдаст не жизнь, нет, а свое имя только за одну ночь обладания тобой.

— Но…

— Молчи! Одну ночь, повторяю, дурочка. Ради счастья с любимым можно, кажется, пойти на этот маленький компромисс.

— Но Макс, простит ли он мне это, если узнает!

— Твой Макс такой же подлец, как и все остальные. Что он сделал, скажи мне на милость, твой Макс, для твоего спасения? Ничего ровно. Он только умел срывать цветы наслаждения, а всю черную работу мук, страданий и сомнений взвалил на твои хрупкие плечики. Да и незачем знать твоему Максу всего. Твоя мать сказала, что ты не иначе, как замуж, и непременно за хорошего человека, выйдешь из ее дома. Ну вот, такой человек есть, и ты будешь женой Тишинского на сутки, на одну ночь. Слышишь! Предоставь устроить все это мне. Сейчас я иду к телефону — вызвать Мишеля. Я буду сама говорить с ним… А ты скройся на время за этой портьерой и будь нема, как рыба, пока я тебя не позову.

И Фани бросилась к аппарату.

А через четверть часа в ее экзотическую гостиную, смущаясь от одного воспоминания о том вечере, уже входил Тишинский.

Фани — любезная хозяйка — угостила его сигарой, усадила на маленький диванчик и, дымя пахитоской, начала безо всяких обиняков.

--Monsieur Мишель, вы по-прежнему любите маленькую Клео Орлову? — огорошила она сразу своего собеседника.

Мишель смутился: «Зачем нужно этой особе знать о его любви?» Он даже хотел дать отпор Фани, но природная искренность помещала ему сделать это.

— Что значит моя любовь для Клеопатры Львовны, — произнес он с горечью помимо собственной воли, — она не любит меня и не хочет быть моею женою.

— Она будет ею, Тишинский, — произнесла Фани, в упор глядя ему в лицо черными глазами.

— Что… Что вы говорите! — снова с надеждой и страхом вырвалось у него…

— Да, Клео согласна принадлежать вам, monsieur Мишель. Помните, вы говорили не раз в минуту откровенности, что готовы отдать всю жизнь за миг обладания Клео. Жизни от вас не потребуется, а… Впрочем, пусть она сама скажет все, что найдет нужным сказать вам. Клео, душка моя, выходи! Твой час пробил, — смеясь, крикнула Фани по направлению тяжелой портьеры, а сама поспешно скрылась в противоположную дверь.

— Клео! Родная моя! Неужели это правда? — так и рванулся навстречу молодой Орловой Тишинский.

— Это правда, Мишель.

— И вы будете моей? Моей Клео?

— Да, Мишель. Если вы этого непременно хотите… Если вы согласны за миг обладания мною простить мне те муки, которые вас ждут там, впереди…

— О, моя детка! Заранее прощаю вам все… все прощаю… Вы не можете быть дурною… Вы не обманете меня. Ведь вы же хорошо и честно рассказали мне, помните, ваше прошлое… И я верю вам слепо.

— Напрасно, Мишель… Я дурная… Но…

— Детка! Крошка, любовь моя, я весь ваш, верный раб… готовый на все ради вашего блага.

— И не проклянете меня за грядущие муки?

— Полно. Разве есть место проклятью там, где царит такая любовь, как моя!

— Спасибо, Мишель. Тогда еще одна просьба. Назначьте свадьбу возможно скорее… Завтра, послезавтра, если можно.

— Когда хочешь, моя родная, я весь в твоем распоряжении. Приказывай. Каждое твое слово — закон, — произнес он, со страстной горячностью целуя ее маленькие ручки. Клео отвернулась. На глаза ее навернулись слезы. Эта неподкупная любовь трогала даже ее эгоистичное сердце.

Невольно напросилось сравнение с чувством того, другого. Что было бы, если бы Арнольд любил ее так же?..

Прямо от Фани в закрытом моторе Тишинского Клео возвратилась домой. Слова упреков и гнева замерли на губах Анны Игнатьевны, когда она увидела беглянку, входящую под руку с Тишинским в свою гостиную. Клео опередила ее вопрос.

— Вот мой жених, мама. Я дала слово Мишелю… И, пожалуйста, поторопите свадьбой. Мы должны обвенчаться через три дня, — произнесла девушка своим обычным равнодушным голосом, каким всегда теперь говорила с матерью.

С легким радостным криком Анна Игнатьевна обняла дочь.

Они венчались тихо, безо всякой помпы, где-то на окраине столицы в присутствии четырех необходимых свидетелей. Перед отъездом в церковь Анна Игнатьевна, рыдая, благословила дочь, осыпая ее поцелуями. Но Клео холодно приняла материнские ласки.

— Поздно теперь плакать, мама, — сказал она. — Ты сама этого хотела… Ты добилась своего. Я люблю другого… Я люблю желанного, а выхожу не за него. И если я не выдержу… Если я вернусь к тому, кого люблю, да падет мой грех на твою голову, мама, — звенел еще долго-долго потом в ушах Анны Игнатьевны странно чужой и в то же время близкий, дорогой голос.

Позднее утро… Лучи сентябрьского солнца с трудом проникают через палевые шторы в изящную карельской березы спальню молодых Тишинских.

Михаил сладко спит, убаюканный ласками своей девочки-жены, об обладании которой он так страстно мечтал все эти долгие месяцы. Да, она сумела дать ему, не любя, прекрасную иллюзию, дивную сказку любви. Маленькая вакханка — она блестяще оправдала свое прозвание. Мишель вновь во сне переживает все свершившееся с ним в эту блаженную ночь…

Но его молодая девочка-жена не сомкнула глаз ни на минуту. С трудом дождавшись десяти часов утра, Клео быстро одевается, наскоро причесывается… зашнуровывает ботинки.

Свершилось… Купля состоялась… Ценою одной брачной ночи она приобрела свое счастье, свое вымученное счастье с Арнольдом. Сейчас она уйдет отсюда тайком навсегда. В изголовьях постели на подушке уже лежит приготовленная ею заранее записка:

«Прости, Мишель… Спасибо за все… Помни наше условие: отдать жизнь за миг обладания мною. Не ищи же меня и забудь. Клео».

Теперь остается только докончить туалет… Макс уже ждет ее у себя дома… Она вчера еще переговорила обо всем по телефону. Скорей же, скорей — к нему. И она лихорадочными движениями застегивает кнопки… Прикалывает шляпу… Накидывает манто…

Готово… Она одета с головы до ног… Можно уходить.

— Прощай, Мишель! Добрый, честный, великодушный, — шепчет Клео и, повинуясь странному, непреодолимому желанию, опускается у постели перед своим молодым спящим мужем.

Она смотрит в его лицо, усталое, милое и счастливое счастливым детским неведением, не чувствующим занесенного над его головою удара. Ей припомнились его горячие пламенные ласки, покорившие ее, вакханку, своею искренностью и непосредственностью.

Долго смотрела Клео, не отрываясь, на своего молодого мужа… А червь жалости уже точил ее сердце.

— Бросить его, не задумавшегося доверить ей свою честь, свое имя, ей, потерянной, посрамленной, ничтожной? Бросить его ради того, не умеющего даже и любить-то как следует!

Как раз в эту минуту Мишель, очевидно, сквозь сон почувствовав близость любимой женщины, вдруг ясно, светло улыбнулся и прошептал спросонья:

— Не отталкивай меня, девочка моя единственная… Я жить не могу без тебя, моя Клео… Не уходи!

Трогательно беспомощным и бесконечно милым показался он ей в эту минуту.

Острое жало болезненной жалости вошло глубоко в сердце молодой женщины и, казалось, влило в него новую отраву.

Нет, она положительно не в силах оставить его. Эта чужая любовь, такая сильная и непосредственная, захватила сейчас и ее самое…

Что-то странное, новое и прекрасное произошло в ее существе, потрясая до самых основ…

— Мой мальчик! Мой дорогой мальчик! — произнесла она, внезапно заливаясь слезами и давя в груди подступившие рыдания. — Успокойся, бедный, милый, я не обману тебя, я не оставлю тебя ни за что на свете!

Несколькими минутами позднее Клео стояла уже у телефона, прося соединить с номером Арнольда.

— Алло, это вы, Макс?

— Клео, моя малютка… Я жду тебя, моя дорогая…

— Напрасно, Макс… Я не приеду к вам… Я никогда не увижу вас больше. Прощайте, Макс. Прощайте, первая любовь моя!

— Маленькая дурочка! Что ты еще там затеяла? Какой вздор, Клео! Я приказываю тебе тотчас же быть у меня, — доносилось из трубки аппарата.

— Никогда. Слышите, никогда! И не смейте со мною говорить таким тоном!

— Я жду, Клео… Маленькая моя вакханка…

— Довольно, Макс! Я не хочу слушать вас больше. Все кончено. Я не приеду к вам.

— Берегись, Клео! Я найду средство вернуть тебя снова. Этот вексель, ты помнишь его, наверное, он в руках прокурора… И не сегодня-завтра…

Она побледнела… Смутилась на миг. Но все-таки собрала все свои силы и с гордым презрением бросила в аппарат:

— Мне смешны ваши угрозы, Арнольд. Припомните, я малолетняя… И суд всегда был снисходителен к таковым. Удар вашей мести упадет таким образом на мою мать… Какое мне до этого дело? Прощайте, Арнольд! Я вас больше не знаю…

Она порывисто повесила трубку и отошла от телефона, но тут силы изменили ей… Клео зашаталась и без чувств опустилась на пол…

…Постепенно под неустанными ласками молодого мужа отходило наболевшее сердце молодой Тишинской. Девочка-жена понемногу стала успокаиваться от пережитых ею волнений. Тишинский не жалел ничего, чтобы баловать и тешить свою маленькую жену.

Клео снова расцвела и похорошела. Одетая, как куколка, залитая бриллиантами, она появлялась всюду под руку с молодым, влюбленным в нее мужем, возбуждая зависть женщин и восторг мужчин.

Постепенно гас в ее душе образ соблазнителя Арнольда. Чистая, верная любовь Михаила заполняла ее всю. С прежним, казалось, все было порвано. С Анной Игнатьевной они не виделись… К Фани ее не тянуло. Вся ее прежняя жизнь казалась Клео теперь чем-то нечистоплотным и даже пошлым.

Казалось, новое счастье, солнечное счастье улыбнулось полевому цветку, случайно попавшему в удушливую атмосферу теплицы и теперь снова переселившемуся на волю.

И вот это счастье было прервано самым неожиданным образом.

В один осенний дождливый вечер, когда Клео, свернувшись в комок на шкуре белого медведя перед тлеющим камином, нежилась, как кошечка, слушая читающего вслух своего молодого мужа, лакей подал ей какую-то записку.

То была повестка от следователя с приказанием явиться на допрос.

Молодая женщина изменилась в лице.

«Все кончено! — вихрем пронеслось у нее в голове. — Все кончено. Он исполнил свою угрозу».

Скрывать от мужа историю с подложным векселем больше не представлялось возможным.

Убитая стыдом, раздавленная и смущенная, она все рассказала Тишинскому.

— Теперь ты видишь, с кем связал твою чистую жизнь… Ты вправе разлюбить меня и бросить, Мишель, — заключила она, рыдая, свою исповедь.

Но Михаил Павлович не разлюбил и не оставил свою молоденькую жену. Слишком очевидно было для него полное перерождение Клео, чтобы усомниться в порядочности этой маленькой женщины.

Он горячо обнял ее, прижал ее рыжую головку к своей груди.

— Я полюбил тебя на жизнь и на смерть, моя девочка, и только разлучница всех живых разведет теперь нас с тобою, — вырвалось с неподдельным чувством из груди молодого человека.

Потом началась мучительная судебная процедура. Клео арестовали, как и ее мать. Тишинскому удалось, однако, смягчить печальную участь своей жены. Он взял ее на поруки.

Клео страдала. Страдала больше за мужа, нежели за себя.

«Что он должен переживать, бедняжка? Иметь женой уголовную преступницу — незавидная участь!» — часто думала в бессонные ночи молодая женщина.

А в это самое время другая женщина тоже томилась в тесной камере уголовной тюрьмы. Анна Игнатьевна Орлова не имела ни друзей, ни близких, которые внесли бы за нее залог, взяли бы совсем измученную на поруки.

Она знала: ее дочь отступилась от нее. Брат проклял за то, что она осрамила, по его словам, незапятнанное до сих пор имя Снежковых. Он так и написал в своем письме арестантке.

А Арнольд?

Жгучая ненависть, которую чувствовала к своему любовнику в первое время после его измены Орлова, теперь снова сменилась нудной, грызущей сердце тоскою разлуки с ним. Она слышала, что Арнольд исчез куда-то еще перед началом процесса… Исчез, постыдно бежал, как трус. Кажется, он просил перевода по службе в другой город.

Грусть одиночества съедала душу женщины. И единственным светлым оазисом среди этой пустыни страданий было сознание того, что ее Клео спасена, пристроена и находится сейчас в надежных руках.

Это давало силы Анне Игнатьевне ждать приближения рокового дня развязки.

Наконец день суда наступил.

Сидя на скамье подсудимых за традиционной решеткой, Клео Тишинская, введенная сюда раньше ее матери, смелыми, нимало не смущенными глазами оглядывала зал… Там, среди публики, она успела уже разглядеть знакомые лица… Вот эксцентричная шляпа Фани, кивающая ей своими широкими полями, а рядом с нею ее новый избранник, молодой студент, сменивший, по-видимому, надоевшего Грица. Вот кое-кто из представителей золотой молодежи, обычных посетителей экстравагантной Кронниковой. Вон дядя и тетка Снежковы на месте, отведенном для свидетелей… А здесь, ближе всех к ней, на крайнем месте — ее муж, ее дорогой Миша, ободряющий ее издали ласковой улыбкой.

По-видимому, ее позор нимало не подействовал на его чувство.

— Чем я смогу тебе отплатить за все, Мишель? — в приливе горячей благодарности думала Клео.

Вдруг она вздрогнула. Мягким шелестом прошуршало рядом платье и кто-то с тихим возгласом «Клео!» опустился рядом с нею на скамью.

Но молодая Тишинская не взглянула даже на свою соседку. Она знала: это была ее мать. И опустила ресницы, чтобы не встречаться со взглядом Анны Игнатьевны.

Только яркая краска залила ее бледное лицо, да дрогнули невольно похолодевшие губы.

Судоговорение началось.

Глухою, ядом непримиримости насыщенною угрозою прозвучала речь прокурора.

— Несомненно, обе обвиняемые, и мать и дочь, преступницы, — долетало, как сквозь сон, до ушей Клео. — Орлова-мать — это типичная прожигательница жизни, женщина-хищница, каких много в наше время в столице. Современная Мессалина, ловящая в свои сети молодежь. Жрица культа свободной любви, охотница за эротическими наслаждениями. Она опутывает своими сетями молодого представителя прекрасной дворянской семьи, ныне, к сожалению, отсутствующего свидетеля Максима Арнольда, она высасывает из него все соки и затем передает его дочери, утонченно развратной девочке. Достойной дочери своей достойной матери — скажу я! Затем, когда Арнольд уже достаточно обобран, они сообща берутся за другого молодого дворянина, сына богача Тишинского, и одновременно с этим обхаживанием новой жертвы учитывают фальшивый вексель. Господа судьи и присяжные заседатели…

«Что же это, Господи! Что за ужас такой! Откуда все это?» — проносилось одновременно с мучительным недоумением в головах обеих подсудимых, вдовы-матери и жены-девочки, которые с побледневшими лицами вслушивались в речь их обвинителя.

Но вот замерло под сводами суда последнее жестокое слово, и обвинителя сменил защитник. Словно кто-то прохладным, утишающим боль бальзамом смазал раны сожженных обидой этих двух душ.

Защитник начал с обрисовки детства старшей Орловой. Мастерски, как на ленте кинематографа, вывел перед слушателями суровый строй старообрядческой неумолимо строгой семьи и красивую, мятущуюся, жаждущую деятельности и страстно кипучую натуру дочери Снежкова, красавицы Анны… Ее побег и замужество с художником. Ее служение культу искусства. Ее безумную самоотверженную любовь к Арнольду.

— Перед вами не хищница, не гетера, не Мессалина, каковою обрисовал ее мой предшественник, а честная и талантливая актриса, зарабатывающая себе хлеб своими трудами. И никто не виноват, если труд этот не оплачивался в достаточной мере для того, чтобы покрыть расходы избалованной с молодых лет женщины. К тому же красота, как бриллиант, требует хорошей оправы, и Орлова-старшая, желая удержать в своих руках капризное, живо пресыщающееся сердце своего возлюбленного, а еще больше того, может быть, чтобы дать необходимый комфорт своей хорошенькой дочке, встала на этот скользкий путь, приведший ее на скамью подсудимых. А ее дочь? Господа судьи и господа присяжные заседатели! Молодость, свежесть и красота этого несчастного ребенка, этой девочки-женщины уже сами собой говорят за нее… С детских лет ребенок этот попадает в руки бессовестного совратителя, развратника и вивёра, который постепенно исподволь развращает ее… Девочка безумно влюбляется в возлюбленного своей матери, в этого зачерствевшего, погрязшего в своих пороках распутника, которому единственное место — на скамье подсудимых… Его, а не этих двух несчастных, надо судить… Пусть тот, кто не знает вины за собою, бросит в нее камнем, сказал когда-то Христос. Подумайте же, господа судьи и господа присяжные заседатели, можете ли вы бросить камнем в этих двух обвиняемых, ожидающих от вас скорого и праведного суда!

Защитник кончил этими словами свою речь под гром исступленных аплодисментов публики.

Когда было предоставлено последнее слово подсудимым, старшая Орлова порывисто поднялась со своего места.

— Господа судьи и господа присяжные заседатели, — проговорила, задыхаясь от волнения, Анна Игнатьевна, — знайте, — я виновата во всем этом одна. Моя дочь — ребенок, действовавший по моему приказанию. Казните же меня одну и помилуйте, во имя Бога, ее, мою девочку!

С этими словами она снова опустилась на скамью и тихо заплакала, прикрыв глаза руками.

И тут случилось то, чего так жадно алкало измученное сердце женщины.

— Мама! Милая мама! — прозвучал у нее над ухом нежный ласковый голосок. — Я простила тебя… Я все-таки люблю тебя, милая мама!

И маленькие ручки Клео обвили ее талию, а блестевшие слезами глаза искали ее взгляда.

С тихим возгласом Анна Игнатьевна прижала к своей груди обожаемую рыжую головку…

Совещание присяжных длилось недолго. Они вынесли оправдательный вердикт.

Оправданным была устроена шумная овация. Растроганная публика провожала их до дверцы автомобиля.

Когда мотор Тишинского с сидевшими в нем женщинами отъехал под ликующие клики толпы, Клео упала на грудь своего молодого мужа.

— Я счастлива! О, как я счастлива, Миша, — лепетала она, прижимаясь к нему, — мы начнем теперь сызнова хорошую новую жизнь. Не правда ли, мама? Все прошлое миновало, как гадкий позорный сон.

— Да, мой Котенок, мы идем к другой жизни, к новым и светлым радостям, — отозвался вместо Анны Игнатьевны на слова жены Тишинский.

А старшая Орлова только молча кивнула головой… В ее сердце уже не было места для новых светлых радостей, к которым звала ее юная дочь… Для нее давно отцвели ароматные цветы счастья… И навеки опустошил сад ее любви далекий, вероломный, но все же по-прежнему милый ее сердцу Макс…